Обложка Борщ от заботливой лисицы Сэнко-сан

Борщ от заботливой лисицы Сэнко-сан

Фелинидский комиссар

0% прочитано
Стандартный
Фелинидский комиссар

Борщ от заботливой лисицы Сэнко-сан

Глава 1

Саундтрек: Кино — «Спокойная ночь». ДДТ — «Что такое осень».

Смену закрыли в начале шестого, но наверх Сергей поднялся уже затемно — зимой на юге острова светло только часов семь-восемь, и все они приходятся на то время, когда ты пропадаешь в забое.

В нём, такое чувство, времени будто вообще нет, а есть лишь пласт, лампа-наголовник, выхватывающая из черноты очередной метр угольной стены, да грохот комбайна и вечная пыль, что висит облаком в луче света. Восемь часов ты в этой пыли, на карачках или враскоряку под низкой кровлей машешь киркой и стараешься не думать о том, сколько именно метров грунта над твоей головой.

Клеть поднималась долго — за шиворот успело накапать воды со ржавчиной. Все стояли молча — восемь мужиков, восемь чёрных лиц. Уголь въелся в кожу и под ногти — теперь его простой водой не возьмёшь, только в бане, да и то не всегда. Запах угольной пыли, солярки и едкого пота мог бы заставить непривычного к такому человека задержать дыхание насколько возможно, но здесь таких не было.

— До Нового года получки не будет, — внезапно сказал в темноте Толян. — Кассирша мне сама сказала: «Нету денег». Опять.

Никто не ответил — тут и так все это знали.

Наверху ветер нёс мокрый снег со стороны моря: он летел вбок, забиваясь в глаза. Над копёром висела лампа, освещая сумрачную округу. Мужики закурили, и Сергей тоже вслед за ними вытянул мятую пачку «Примы», а затем чиркнул спичкой в горсти — получилось не с первого раза.

— Серый, тебя подбросить? — Толян кивнул на свою праворульную «Тойоту».

— Не, не… Пройдусь.

— Ну гляди давай. — Толян хлопнул его по плечу — вверх тут же поднялась угольная пыль. — Не кисни. Прорвёмся как-нибудь, не впервой ведь.

«Прорвёмся» тут говорили по любому поводу. Как «здрасьте».

Идти было с полчаса через весь Углевск. Мимо террикона — чёрной горы под чёрным небом — мимо заколоченного ДК, где раньше крутили кино, а теперь только гулял ветер по залам с выбитыми окнами да висел на фасаде выцветший лозунг, который уже давно никому не интересен. Асфальт кончился ещё в девяностые, и под ногами хлюпала жижа. Дворы стояли пустые, а в иных домах порой были заколочены крест-накрест все окна — все уехали на материк, кто в Хабаровск, кто во Владивосток, кто куда.

Он знал наперёд, что его ждёт дома, настолько хорошо, что и возвращаться-то не хотелось. Остывшая за смену изба — печь он топить бросил ещё осенью — лень, да и одному много ли надо? Чайник на плитке, банка тушёнки, если вообще осталась. Стакан. Телевизор, где Белый с Космосом опять кого-то мочат или хохочут тётки в «Аншлаге». Под это и уснуть — вернее, отключиться, прикрыв красные от бессонницы глаза, не раздеваясь, пока не придёт пора идти обратно в шахту.

Так шло уже два года с тех пор, как Оксана собрала Настьку и уехала. «В этом городе нет будущего, Серёж. Ты хоть о дочери-то подумай». Он думал тогда и думает сейчас, вот только выходило всегда одно и то же: тут дом, шахта, тут вся его жизнь — а больше он ничего и не умел. Уезжать было некуда и незачем.

Дом стоял на отшибе, под самой Лисьей сопкой — крепкий родительский пятистенок с баней во дворе и заросшим огородом. Сергей поднял от дороги глаза, чтобы привычно скользнуть взглядом по тёмным окнам — и замер.

В них горел свет, а из трубы валил дым.

Снег таял на лице, стекая струйкой за воротник, а он всё стоял и смотрел. Свет он точно не оставлял — платить за него нечем, да и незачем. Печь не топил с сентября, а из трубы меж тем шёл дым, и ветер сносил его к сопке.

Он подумал сперва — залез кто. Ходили слухи, что по пустым домам шарят лихие и не только люди и тянут, что плохо лежит. Но воры не топят печь и не зажигают свет во всех окнах — им темнота нужна.

Сергей толкнул калитку. Снег во дворе был примят — дорожка следов вела от крыльца к поленнице и от неё к бане, будто тут ходили целый день. Поленница, ещё утром заваленная снегом, стояла разобранная: часть дров унесли в дом. Он поднялся на крыльцо. За дверью что-то тихо звякало — посудой, наверное. Он не сразу понял, чем пахло, ибо отвык: едой ведь пахло горячей.

Сергей открыл дверь, и в лицо тут же ударило тепло.

После сырости и темноты двора оно навалилось на него и окутало, словно одеяло. Потрескивала печь, а по всей избе гулял оранжевый свет. На плите пыхтел чугунок с приподнимающейся крышкой; пар оседал на стекле окон мелкими каплями и полз вниз. Пахло ухой и ещё чем-то — хлебом и травами, которых он никогда не знал.

В доме было тепло так, как не было уже два года, а у печи, спиной к нему, подвязав передник матери, хлопотала девушка.

Маленькая — ему по плечо, не выше. Короткие, до основания шеи, светлые волосы были убраны за уши, рукава закатаны. Она немедленно обернулась. Лицо у неё было юное, почти девчоночье, с раскосыми светло-золотыми — под цвет волос — глазами, и смотрела она так, как смотрят на близкого человека, вернувшегося с работы: с ласковой, домашней укоризной.

— Батюшки, — сказала она. — Замёрз-то как, весь снегом облеплен. Ну что ж ты на пороге-то стал, голубчик? Тепло только выпускаешь. Заходи да разувайся.

Сергей всё стоял на пороге и держался за косяк.

— Ты кто такая? — захрипел он наконец. До этого за всю смену всего несколько слов сказал.

— После давай. — Она уже отвернулась к печи и помешала в чугунке варево. — Всё после. Наперёд поешь, покуда горячее, а то на тебе лица нет.

— Как ты… — он оглядел избу: всё чисто, прибрано и натоплено; расстелена клеёнка, поставлена эмалированная миска с нарезанным чёрным хлебом. — Дверь ведь заперта была.

— Была, была, — согласилась она. — Садись, Серёженька, уха стынет.

Она ещё и знала, как его зовут.

Он должен был, наверное, испугаться. Или разозлиться, а затем погнать чужую девку из дому, ну или хоть спросить толком: кто, откуда такая, по какому праву хозяйничает в его избе, да ещё и в материнском переднике. Так поступил бы всякий.

Но Сергей уже который месяц спал хорошо если по три часа, а за очередную смену наработался так, что руки гудели. От тепла меж тем кружилась голова, а от запаха ухи он вдруг понял, что голоден по-настоящему.

Спорить не было сил.

— …Ладно, — сказал он и стянул сапоги, а затем сел за стол.

Она поставила перед ним полную миску ухи — густой, золотой, с разварившейся картошкой, переливающимися на свету капельками жира и крупными кусками рыбы, поверх которых плавал укроп.

— Корюшки на рынке взяла, — сказала девица, садясь напротив и подперев правой рукой щёку. — Свеженькая. И лосося немножко положила. Ты ешь давай, ешь.

Первую ложку он проглотил с недоверием, а вот следующие за ней стал черпать так жадно, как, наверное, никогда в жизни до этого не делал.

Может, мать когда-то давно варила такую уху, ещё до армии. Вкус рыбы и тепло от горячего растекались внутри, расслабляли натруженные плечи и доходили до самых пяток. Он ел, не поднимая головы, макал кусок чёрного хлеба, снова жадно черпал — и совершенно незаметно для себя опустошил миску.

Она молча забрала её и налила вторую. Сергей не стал останавливать самоуправство девицы.

На полке стояла початая бутылка водки. Каждый вечер он с неё начинал — не запоя ради, а чтоб быстрее отключиться. Сегодня он про неё даже не вспомнил — руки были заняты ложкой.

Печь потрескивала. За окном выл ветер, валил снег, гремел где-то одинокий лист железа — а тут было тепло и тихо, и пар от чугунка стелился по избе.

— Ты откуда взялась такая хозяйственная? — спросил он между делом, уже значительно мягче. Не гнал — просто спрашивал.

— С сопки, — сказала девица и улыбнулась, будто это всё объясняло. — Долго собиралась и вот наконец собралась.

Сергей ничего не понял, но переспрашивать не стал.

— А звать-то тебя как? — спросил он.

— Сэнко. — Она подлила ему крепкого чаю в эмалированную кружку. — А тебя Сергей. Знаю, знаю, можешь не говорить.

Откуда она это узнала, он спрашивать не стал, а только лишь встал из-за стола и тут же чуть покачнулся. Девица немедленно подхватила его под руку и подвела к лавке у печи, на которую и усадила спиной к теплу, а потом сунула под спину подушку.

— Посиди, отойди, — произнесла Сэнко вполголоса. — Намёрзся, поди, да устал. Полно тебе. Отдохни.

Тепло от печи прогревало спину и затылок, а затем растекалось по телу, как та же уха. Веки налились тяжестью. Гул шахты, лязг клети, мокрый снег и незнакомая девица — всё это отошло в сторону, и Сергей заснул. Не отключился, как раньше делал всякий вечер, а глубоко заснул, впервые за два года. А может, и дольше.

Сквозь сон он смутно почувствовал, как его укрыли чем-то — старым тулупом, что ли, — и поправили под головой подушку. И будто бы ещё чей-то голос сказал чуть слышно:

— Спи, голубчик. Теперь я тут.

Но, может, это ему уже снилось.

За окном мело, гас фонарь за фонарём, пустели дворы, постепенно и уже который год умирал старый шахтёрский городок, пока в одной избе под Лисьей сопкой исправно грела печь и делала она это куда дольше, чем положено гореть обычным дровам, — и было в том доме тепло, уютно и пахло там ухой.

***

Саундтрек: Владимир Высоцкий — «Банька по-белому».

Проснулся он не от будильника, холода или ломоты в спине, а от света, бьющего через закрытые веки в глаза. Сергей открыл их и тут же сощурился. Он лежал на лавке у печи, укрытый старым отцовским тулупом, и не помнил, как тут оказался. Печь за спиной ещё держала тепло.

Сергей сел и осознал нечто необычное: он выспался. Не просто выключился на несколько часов, а полноценно выспался впервые за… он и не помнил, за сколько. Голова была ясная, а в теле чувствовалась лёгкость.

И тут он вспомнил, а затем и услышал: на плите что-то шкворчало. У стола, спиной к нему, всё та же девушка перекладывала со сковороды оладьи на стоявшую рядом тарелку. Уже накопилась целая румяная горка, исходящая паром.

— Доброе утро, голубчик, — сказала она, не оборачиваясь. — Проснулся? Умывайся да садись за стол. Я тут оладушков напекла, со сметаной, и сейчас чаю налью.

При свете дня, выспавшийся, Сергей смотрел на неё несколько иначе. Ночью он был как в тумане — неожиданное тепло, еда и сон свалили его с ног, а теперь туман сошёл. В его доме, у его печи, в материнском переднике хозяйничала чужая девка, которую он видел… уже второй раз в жизни. И это — если думать трезво — было ненормально.

— Так, — сказал он и встал. — Погоди.

Она обернулась. Маленькая, ему по грудь, с немного детским лицом и неподходящей возрасту мудростью в глазах. Смотрела на него Сэнко спокойно, чуть склонив голову.

— Ты кто? — сказал Сергей. — Только по-человечески ответь. Как в дом попала и чего тебе надо?

— Сэнко, — сказала она, будто это и есть ответ. — А надо мне совсем немного: чтобы ты поел, отогрелся да выспался. Вон уж и выспался. — Сэнко улыбнулась, довольная собой. — Садись, еда стынет.

— Я тебя не про имя спрашиваю. — Сергей не стал садиться. — Ты откуда взялась? Кто пустил сюда?

— С сопки я, — сказала она терпеливо, как повторяют непонятливому. — С Лисьей сопки. Долго там жила, одна-одинёшенька, а тут гляжу — человек мается да стынет, дом его стынет, чернота кругом. Дай, думаю, приберу. — Сэнко пожала плечами. — Вот и вся недолга.

Ерунда какая-то. Ни одна девка так не говорит и просто так в чужой дом печь топить не приходит. Надо было гнать её или позвонить куда следует — хотя куда тут позвонишь, участковый-то один на весь Углевск остался, и «Нокия» вечно не ловит под сопкой.

А в доме было тепло и пахло оладьями. И ещё он выспался.

— Ладно, — сказал Сергей. — Потом разберёмся.

Он сел и стал есть. Оладьи были такие вкусные, что он взял ещё, а потом ещё, и ещё, пока горка неожиданно не закончилась.

Смена в забое вышла обычная: угольный пласт, пыль, грохот и восемь часов, проведённые на карачках. Но что-то изменилось: Сергей не валился с ног к обеду, как в последние месяцы. Отдохнувшее тело выдержало нагрузку.

— Серый, ты чего? — прищурился Толян в столовке, отхлёбывая чай из термоса. — Отоспался, что ли? Морда как у человека — это где такое видано?

— Да так, — буркнул Сергей. — Просто выспался.

— Ну надо же. — Толян хмыкнул. — А то ходил как с того свету. Слышь, а правду болтают, что у тебя баба завелась? Валентина, твоя соседка, на почте моей Люське с самого утра плела: свет, грит, у Ковалёва по ночам горит, дым из трубы идёт и девка молодая по двору шастает.

Сергей поднял глаза.

— Уже успели доложить?

— А ты как думал? — Толян засмеялся. — Тут чихнёшь на одном конце — на другом «будь здоров» кричат. Ну ты глянь, тихушник. А кто такая?

— Родственница, — сказал Сергей первое, что пришло в голову. — Дальняя. Просто погостить приехала.

— Ага, — сказал Толян с непередаваемым выражением лица. — Родственница. Дальняя. Ну-ну, как скажешь.

Домой он шёл вновь в темноте — день на самом исходе октября на юге Сахалина короткий. Ветер стих, чуть подморозило, и лужи схватились ледком, хрустя под сапогами. Над сопкой зависла ранняя звезда.

Ещё от калитки он увидел, как над баней во дворе курится дымок, а в окошке теплится красный огонёк. Баня. Сергей не топил её два года — с тех пор, как… да с тех самых пор. Стояла без дела, пока он обходился ванной в доме.

— Серёжа! Эй, Ковалёв! — окликнули его из-за забора.

Соседка баба Валя, старуха в пуховом платке, приникла к щели забора и замахала рукой, подзывая его к себе.

— Ты чего это, а? — зашептала она громко. — Девка-то у тебя откуда? Да ещё и молоденькая такая. Гляжу — топит, стирает, по двору ходит. Ты часом не привёл кого с материка?

— Родственница это, баб Валь, — сказал Сергей устало. — Погостить приехала.

— Родственница, — повторила она и вдруг понизила голос, оглянувшись при этом на сопку. — Ты вот что, Серёж, ты за ней приглядывай. Оно, конечно, дело твоё, а только… — Она пожевала губами. — Бабка моя покойная сказывала: на Лисьей-то сопке дело нечисто. Лисы там, японские ещё, довоенные, бродят. Прикинутся человеком — так не отличишь. Потому ты того… — Баба Валя махнула рукой. — А, не слушай старуху. Иди уж, вон баньку тебе истопили.

Она отлипла от забора.

В предбаннике пахло берёзой. На лавке лежали чистое бельё и полотенце, а на гвозде висел свежезамоченный веник. Сэнко просунула голову в дверь.

— Иди, иди, пропарься, — сказала она. — Каменку разогрела, водицы наносила, веник запарила, всё сделала. Сиди сколько хочешь, а я тут пока на стол соберу. Как выйдешь — квасу холодного налью. — И, уже уходя, добавила: — Пыль-то угольную старую выпаришь всю. Она ведь не только на коже, голубчи, но и внутрь въелась. Теперь вот выйдет вся.

Внутри стояла темнота, чуть красноватая от каменки. Сергей плеснул воды на камни, и от них тут же взвился пар и обдал его жаром до самых костей. Он проникал всюду: в поры, в лёгкие, в мышцы. Сергей и не замечал, до чего же был всё это время подавлен, пока не начало отпускать. По спине тёк пот, смывая чёрную пыль, что въелась не в кожу даже, а глубже, в самое его нутро за те месяцы, когда он приходил, выпивал и валился спать не раздеваясь. Он взял веник, прошёлся сам себе по спине, по плечам, и берёзовый дух, уже почти забытый, ударил в голову.

Сергей не думал ни о шахте, ни о внезапно оказавшемся не таким уж и пустым доме. Вообще ни о чём не думал, а просто сидел в пару, и тело, впервые за долгое время, радовалось жизни.

Когда он, распаренный, вышел в предбанник, на лавке уже стояла запотевшая кружка кваса, которую Сергей выдул в три глотка. В доме же его поджидал накрытый стол: вчерашняя разогретая уха, свежесваренная картошка, чёрный хлеб и чай с каким-то вареньем, которого он у себя отродясь не держал. Сэнко сидела напротив, подперев щёку, и смотрела, как он ест, — будто это было для неё главным удовольствием за весь день.

— Ну вот, — сказала она довольно. — Теперь совсем человеком стал, а то был весь чёрный да замёрзший.

Сергей захотел спросить опять — кто она, откуда, почему да как. Утренние вопросы, дневные Толяновы подначки, шёпот бабы Вали про лис на сопке — всё это продолжало сидеть в голове, но в бане из него будто выпарили не только пыль, но и всякую подозрительность. Ничего спрашивать не хотелось совершенно, а хотелось лишь сидеть в тепле, пить чай да слушать, как трещит печь.

— Слушай… — сказал он вместо задавания вопросов. — Спасибо тебе за баню. И не только за неё.

Второй раз говорить «спасибо» было легче. Сэнко же улыбнулась и ничего не ответила — только ещё подлила ему чаю.

***

Саундтрек: Анжелика Варум — «Городок». ДДТ — «Это всё…»

Сергей стал считать проходящие дни. Вовсе не нарочно — просто само собой так выходило: третий, восьмой, одиннадцатый. Каждый раз на повороте к своей улице он поднимал глаза на окна дома и ждал, что света в них не окажется.

А свет меж тем был. Вопросы в голове закончились сами, причём без всякого их озвучивания. В какой-то из вечеров он открыл было рот, чтобы спросить хотя бы про сопку, — и тут же закрыл.

В субботу Сергей вернулся из магазина на Шахтёрской с хлебом и двумя банками кильки и застал её за домом. Сэнко, надев его старую телогрейку и подоткнув юбку, воевала с бурьяном. Огород находился в таком состоянии с самого Оксаниного отъезда — уже две зимы. Сергей на него даже не смотрел.

— Гляди-ка, — сказала она, разгибаясь, с перемазанным землёй лицом. — Почва тут добрая, зря только пропадала. Я уже и чесночку под зиму посадила, озимого, к лету взойдёт. И лучку. — Она обвела рукой грядки. — А по весне и картошку, и капусту, и морковку можно будет начать сажать. Чего земле пустой стоять?

Сергей смотрел на грядки и вспоминал. Вот тут Оксана сажала укроп. Он копал, она сажала, а Настька ковырялась рядом совком и тянула землю в рот.

— Не надо, — сказал он значительно резче, чем хотел. — Не трогай тут ничего.

Сэнко в ответ посмотрела на него. Долго смотрела, а затем сказала:

— Больно тебе. Тут ведь семья жила, да?

Сергей не ответил и ушёл в дом. В нём всё было вымыто и выскоблено, и из углов полезло то, что лежало два года под пылью. На косяке в кухне проступили карандашные чёрточки, под последней из которых можно было прочесть: «Настя, 4 г.» — и дату: 12.08.98.

На полке за телевизором стояла фотография в рамке, которую он давно повернул лицом к стене: Оксана смеётся с Настькой на руках, лето, море, Одесса. Сэнко протёрла стекло и поставила так, как стояло когда-то.

— Убери, — сказал Сергей.

— Нет. — Она вошла следом за ним. — Пусть стоит. Это ж дочка твоя и жена. Их — да лицом в стену?

Он промолчал.

— Отвернуть всегда легко, — сказала Сэнко. — Вот только легче-то от этого не станет, голубчик. Проверено.

А потом был борщ. Готовила она всякое разное. Онигири — комочки риса с солёным лососем, так она их называла. Жареную корюшку, уху, оладьи, чай, от которого ломило зубы. А тут вбила себе в голову, что обязана приготовить борщ.

Сергей пришёл со смены и увидел её у плиты с понурой головой. На столе стояла кастрюля серо-бурого варева, в котором плавала разварившаяся капуста и пыталась утопиться одинокая свёкла.

— Не выходит, — сказала Сэнко в кастрюлю. — Всё делала, как баба Валя сказывала, вот только у людей получается красный и наваристый, а у меня одни помои. — Она шмыгнула носом. — Уж который век прожила, а борща сварить не могу.

Сергей заглянул в кастрюлю, решив не обращать внимания на странность последней фразы.

— Свёклу отдельно просто надо подготовить. Мать в детстве тушила её с томатом и зажаркой и клала под конец, чтобы цвет не ушёл, а ты всё скопом сварила. — Он подумал. — Давай завтра вместе попробуем — покажу.

Сэнко подняла на него глаза, и в них отразился свет от лампы.

— Покажешь?

— Покажу.

На следующий день и впрямь готовили вдвоём: Сергей тушил свёклу, она резала капусту, вместе солили. Борщ вышел что надо — красный и наваристый. Сэнко хлебала и жмурилась от удовольствия.

Через день, на исходе смены, он поймал себя на том, что считает часы до подъёма на поверхность. Дома ведь борщ стоит вчерашний.

— Ковалёв, уснул? — гаркнул сзади бригадир.

— Не, — сказал Сергей. — Нормально всё.

Конец смены, поход до дома, поворот — и вновь свет в окнах да дым из трубы.

— Пришёл, голубчик, — сказала Сэнко. — Руки мой да садись. Заждалась уж тебя.

***

Саундтрек: «Спят курганы тёмные». Владимир Высоцкий — «Чёрное золото».

Утром пошла пустая порода. Сперва пласт стал дурить, как говорил Толян: уголь шёл вперемешку с гангом, а кровля потрескивала чаще обычного. ГРОЗы в такие моменты чуют нутром подступающие проблемы.

— Не нравится мне кро-о-о-овля, — потянул Толян, задрав лампу к брусьям крепи. — Слышь, как трещит? Пойду мастеру скажу, нехай глянет.

И пошёл. А через минуту потолок чуть не свалился им всем на головы. Сергей только и успел, что вскинуть голову: в трёх метрах, там, где он стоял минуту назад, кровля просела, посыпалась порода и встало облако пыли.

— Назад! Назад! — закричал кто-то.

Он попятился, кашляя и шаря рукой по сторонам.

Но обошлось — вывал был кубов на пять, и лаву все успели покинуть. Витьку-стволового только зацепило по плечу, а остальных всего-то обсыпало с ног до головы. Мужики вышли на штрек, пересчитались, поплевали на пол чёрным. Сигареты крутили подрагивающими руками.

— Метром бы левее — и собирай Серого по кусочкам, — сказал Толян, бледный под угольной коркой. — Везучий ты, Ковалёв.

— Угу.

Сергей сжал руки в кулаки.

Никто не голосил. Испугался — молчи, кури да отшучивайся, но не показывай, что боишься.

Наверху, когда поднялись, в нарядной их встретил гул. Мужики не собирались расходиться.

— Слыхал? — Толян нашёл его у табельной и закурил. — Начальство приезжало с материка, три человека. Ходили сегодня весь день по шахте с кислыми мордами и всё в бумажки строчили. Грят, нерентабельные мы. Пласт с восьмидесяти сантиметров сел до сорока, зольность за тридцать, возни, мол, много. Закрыть дешевле, чем держать.

— Закрыть, — повторил Сергей.

— А получку — снова во. — Толян сплюнул и показал фигу. — Второй месяц уже. Кассирша говорит, до Нового года глухо будет. Витёк вон на материк собрался, в Партизанск, к брату. Говорит, дохлое тут дело.

Сергей промолчал. О закрытии шептались уже года три, и вот сегодня приехали и посчитали.

От шахты до Лисьей сопки он насчитал двадцать три заколоченных окна. Раньше Сергей никогда этого не делал.

Стоило ему войти, как Сэнко обернулась от печи и осеклась.

— Батюшки, — сказала она тихо, вытирая руки о передник. — Да на тебе лица нет. Что стряслось, голубчик?

«Нормально всё» — так он отвечал всегда и всем. Оксане тоже — может быть, в этом и была их проблема.

— Кровля сегодня обвалилась, — сказал Сергей, разуваясь и не глядя на неё. — В трёх метрах от обвала стоял. Витьку зацепило, а меня — нет.

Он сел на лавку и ссутулился.

— Страшно было. Руки до сих пор трясутся.

Сэнко подошла, села рядом и взяла его чёрные ладони в свои.

— Живой, — сказала она. — Главное — живой, а руки твои отогрею. Дай-ка ближе.

И держала, пока дрожь не унялась. Ладони у неё были горячие. Горячее, чем обычно бывает у человека.

— Шахту ещё закрыть хотят, — добавил Сергей. — Приезжало начальство.

Сэнко сжала его пальцы крепче и сказала:

— Ну, значит, и с этим сладим. Не впервой с холодом воевать. — И тут же спохватилась: — А покуда ешь давай. На голодный желудок горе горше.

Он ел, а она подкладывала.

Глава 2

Саундтрек: Аквариум — «Город золотой». Булат Окуджава — «Виноградную косточку»

Мысль о лисах и сопке, на которой они будто бы жили, всё никак не желала уходить, и Сергей ловил себя на её обдумывании то в забое посреди смены, то за ужином, при этом всякий раз досадуя на самого себя: взрослый мужик тридцати пяти лет, ГРОЗ, отработавший в забое половину жизни, — а держится за бабкины сказки, точно пацан. Однако было за что держаться, ибо сама Сэнко — с этой её книжной, откуда-то из позапрошлого века взятой речью, с мудростью в глазах, никак не вязавшейся с почти детским лицом, с едой, которая выходила слишком уж вкусной для той картошки и рыбы, что продавались на углевском рынке, и с теплом, что согревало дом куда дольше, чем могло бы тепло от обыкновенных дров, — всякий день давала ему новый повод задуматься. Не то чтобы это было худо — всё было хорошо, но было как-то не так.

И вот в человеке, который два года подряд ничего не хотел знать, вдруг завёлся интерес, пусть даже весь он и сводился к тому, чтобы выслушать стариковские байки да сходить туда-обратно на вершину сопки.

Идти за байками было недалеко: дядя Гриша, ветеран труда и не только, доживал свой век в избе на другом конце частного сектора, отработав на шахте сорок лет, а теперь жил на одну пенсию, дымил папиросами да смотрел в окно. Байки его знал весь Углевск, и если кто заикался про историю родного края, то такого немедленно посылали к Грише, ведь больше и не к кому было. Сергей прихватил банку варенья, которую Сэнко дала ему с собой, едва узнав, куда он навострился, и пошёл.

— Лисами, значит, интересуешься, — сказал дядя Гриша, разливая по стопкам мутный самогон. — А с чего вдруг?

— Да так… баба Валя языком чесала про сопку, вот и заинтересовался.

— Валька-то… — Старик усмехнулся в седую бороду и выпил, не закусывая, после чего уставился в окно, за которым угадывался тёмный горб Лисьей сопки. — Ну, брехать она горазда, тут спору нет, а только не всё брехня, парень, вот что я тебе скажу. Ты молодой и ничего этого не застал, а я тут ещё при японцах пацаном бегал.

Он закурил прямо за столом, не спрашивая разрешения, и струю дыма потянуло к распахнутой форточке.

— Тут ведь до нас япошки жили, весь юг ихний был вплоть до сорок пятого. Городок стоял — не наш Углевск, а ихний, поменьше. Тайхэй звался, а по-ихнему это, стало быть, «великий покой». Так и было, покуда наши не пришли да всех не вышвырнули обратно на архипелаг.

Дядя Гриша разлил по второй и опрокинул свою, не дожидаясь гостя.

— А на сопке — вот на этой самой, которую ты сейчас в окно видишь, — стоял храм, лисьему богу Инари посвящённый. Это мы её после Лисьей прозвали, а прежде она Инари-яма звалась, гора лисья. И ворота там стояли, тории: красные, из брёвен, вроде буквы «П», а по бокам от них — лисы каменные, хранительницы, стало быть. Мы, мальцы, туда не бегали, боялись, а японцы носили еду — рис, лепёшки — и всё лисам этим самым, чтоб те на молитвы ихние ответили.

— А потом? — спросил Сергей.

— А потом сорок пятый, — сказал старик и хлопнул ладонью по столу. — Наши пришли, японцев на пароход да на ихнее Хоккайдо, шахту заложили, людей навезли со всего Союза, понастроили всякого разного, а храм попросту растащили, потому что кому он нужен, да ещё и японский-то? Ворота свели на дрова, доски унесли по дворам, а лис каменных посталкивали с мест. Лежат они где-нибудь там во мху и по сей день, если только не растащили и их.

Он помолчал, глядя в окно и не торопясь с продолжением.

— А лисы-то, парень, говорят, остались. Не каменные — те-то что могут? Настоящие остались, хранительницы. Храм снесли, хозяев увезли, а самих их бросили, и куда им прикажешь деваться? Тут и остались.

— А чего остались? Ждут чего? — спросил Сергей и тут же откашлялся — в горле отчего-то пересохло.

— Да кто ж их разберёт? — Дядя Гриша пожал плечами и покрутил в жёлтых пальцах пустую стопку. — Может, ждут, чтоб хозяева воротились, а может, чтоб хоть кто-нибудь пришёл да помолился. Лисе ведь без человека тоскливо, она при людях жить привыкла да при храме. Бабка моя ещё сказывала: коли лиса-хранительница к человеку прибьётся, так обернётся бабой, и не отличишь ты её ни в жизнь. Живёт при нём, хозяйничает, бережёт и присматривает, только… — Он поднял палец и посмотрел на Сергея. — Не про нас с тобой эти сказки. Пей давай.

Сергей опрокинул стопку и не почувствовал вкуса.

«Обернётся бабой — не отличишь». «Хозяйничает, бережёт». «Лисе ведь без человека тоскливо».

На следующий день, отработав смену и не заходя домой, он сразу направился к сопке.

Тропа, заросшая и еле угадываемая под палой хвоей, поднималась между лиственниц и кедров, под сапогами похрустывал схватившийся ледяной коркой снег, а город, оставшийся внизу, понемногу мельчал, покуда терриконы и серые крыши не сделались отсюда совсем маленькими и жалкими.

Ворота он нашёл первыми, хотя и не сразу их признал: из зарослей торчали два почернелых трухлявых столба, а рядом, в бурьяне, валялась рухнувшая перекладина, и никакой красной краски на дереве давно не осталось, так что вид буквы «П» пришлось достраивать в уме самому.

Поблуждав вокруг столбов и порывшись в хвое, Сергей наткнулся на камни, поросшие лишайником, и, когда сгрёб его в сторону ладонью, из-под него показалась вырезанная в камне морда. Лисья. Работа была такая, что черты читались и сейчас, хотя лиса лежала на боку, наполовину вросшая в землю, а хвост у неё был отбит. Вторую он не нашёл — должно быть, её скатили дальше по склону.

Поднялся ветер, качнул вершины, и на плечи упало немного снега.

Никаких выводов Сергей делать себе не позволил, потому что сказки есть сказки, а он не мальчик, но, спускаясь в сумерках к дому, в окнах которого уже теплился жёлтый свет, а над трубой вился дымок, поймал себя на том, что идёт быстрее обычного, будто ему непременно нужно было проверить, там ли она.

Сэнко хлопотала у печи и немедленно обернулась на скрип двери.

— Батюшки, где ж тебя носило? На сопку, что ль, лазил? — И, не дожидаясь ответа, покачала головой: — Дуралей, там ведь сыро, холодно, и нечего там делать. Разувайся, ужин стынет.

Сергей остановился на пороге и не сразу нашёлся, что ответить, потому что про сопку он ей не говорил, да и вообще никому не говорил, куда собирается идти. Он посмотрел на неё пристальнее, обратив внимание на то, как же сильно не соответствуют друг другу молодость лица и выражение глаз, и впервые различил под всем этим что-то очень одинокое. Что-то такое, про что и впрямь можно было сказать, будто оно шестьдесят лет провело в одиночестве. Вслух, однако, он ничего не сказал, а сел и стал есть уху.

Сэнко же смотрела, как он ест, подперев щёку ладонью, и была так рада тому, что он пришёл, что спрашивать расхотелось вовсе. Пусть. Пусть она будет кем угодно, лишь бы всё осталось вот так.

За окном чернела сопка, на вершине которой хранили свою историю гнилые ворота, а в доме под нею было тепло.

***

Саундтрек: Чайф — «Ой-йо». Чиж & Co — «Вечная молодость»

В четверг, уже под самый вечер, в дом, отдуваясь, ввалилась гостья.

Сергей, который только что вернулся со смены и разувался в сенях, разогнулся с одним сапогом в руке да так и остался стоять, потому что существо, перевалившееся через порог, явно было очень молодой девушкой. Белобрысая, растрёпанная, ростом с Сэнко, с наглыми алыми глазами, гостья была одета в немыслимое драное тряпьё, в котором угадывалась разве что фуфайка. Она прошла мимо него, и Сергей заметил, практически этому не удивившись, два острых уха того же цвета, что и шевелюра. Следом за гостьей, разбрасывая по сторонам снег, на кухню втянулся пушистый белый хвост.

Гостья же, ничего вокруг не разглядывая, плюхнулась на лавку и объявила:

— Жрать подавай, а то помираю с голоду.

— Широ, — сказала Сэнко, и в голосе её Сергей впервые услышал не ласку, а усталую укоризну. — Хоть бы поздоровалась. Хоть бы постучала. Хоть бы прибралась, прежде чем к человеку в дом являться. Хоть бы… прикрылась.

— Здрасьте, — бросила белобрысая, не глядя на Сергея, и тут же снова обратилась к Сэнко. — Чем кормишь? А, ухой пахнет. Мне тогда двойную. Я, между прочим, с самой сопки голодная пёрлась не за твоими красивыми глазами.

— Уши убери… и хвост.

— Ещё чего. — Широ повела левым ухом и устроилась на лавке поудобнее, поджав под себя ноги, а хвост уложив на колени. — Мне лень, да и незачем: он уже смекнул, твой человек. Ты на него погляди — ничему ведь не удивился.

Сергей медленно поставил сапог на пол.

— Это Широ, — вздохнула Сэнко, доставая из шкафчика ещё одну миску и не поднимая глаз. — Тоже с сопки. Живёт… — она замялась, — в развалинах ДК. Моя старая знакомая.

— Знакомая, — фыркнула Широ. — Она мне, считай, вроде родни, только родня-то путная должна вроде как быть, а эта явно с ума совсем спрыгнула. Шестьдесят лет на сопке продрыхла, никого не трогая, и вдруг — на тебе: спустилась, к человеку прибилась, у него хозяйствует и даже передник вон нацепила. — Она обвела кухню брезгливым и любопытным взглядом разом. — Тьфу. Совсем окрестьянилась.

— Ты кушай, кушай давай, — сказала Сэнко подчёркнуто негромко, наваливая ей ухи с горкой в расчёте на то, что с полным ртом та наконец замолчит, — и не болтай лишнего.

— А чего я лишнего сказала? — Широ уже работала ложкой, роняя при этом капли бульона на своё тряпьё. — Он же у тебя не совсем дурак — небось давно всё и понял. — Она мотнула головой в сторону Сергея, не переставая есть. — Уже на сопку лазил, лису там каменную во мху отрыл. Смекнул, смекнул.

Сэнко залилась краской до самых ушей

— Широ!

— А чего «Широ»? — Белобрысая наконец подняла на Сергея алые нахальные глаза, и под ленью с наглостью в них проглядывалось что-то очень родственное Сэнко — такое же древнее и не совсем человеческое. — Слышь, мужик, ты хоть понимаешь, кого у себя пригрел? Это ведь не девка простая, а Сэнко, хранительница, с той самой сопки, где храм наш стоял. Вестницы Инари — слыхал про таких? Ей годов — не сосчитаешь; побольше, чем всему твоему Углевску, твоей шахте да здешним местам, вместе взятым.

Сэнко стояла у стола, комкая передник, и молчала, а потом, так и не подняв глаз, перестала прятаться.

Не было никаких фокусов и вспышек: воздух над её головой на мгновение дрогнул — и из светлых, убранных за уши волос поднялись два лисьих уха, такие же светлые, с белым пухом внутри, а из-под подола выпростался и коснулся кончиком половика большой пушистый хвост с белым концом.

Сергей сел на табурет — ноги на мгновение перестали держать. Настоящего удивления он, впрочем, не почувствовал: всё увиденное было в каком-то смысле ожидаемо, пусть и не именно в такой форме, с той самой минуты, когда он сгрёб ладонью мох с каменной лисьей морды. Теперь ему оставалось только принять очевидное.

— Ну вот, — удовлетворённо сказала Широ, облизывая ложку. — А то развела тут прятки: платочек да передничек. Вот только ушки, милая моя, никогда не спрячешь полностью.

— Да не пугай ты человека, — тихо ответила Сэнко, ни на кого не глядя.

— Я только правду говорю. — Широ отставила в сторону пустую миску, потянулась и зевнула. — А правда вот какая, мужик, раз уж на то пошло: она шестьдесят лет пробыла на сопке одна. Храм снесли, японцев увезли, молиться некому, подношений никаких, никому она не нужна — а деваться-то куда? Я-то приспособилась, я лентяйка, мне и одной хорошо: лежи себе да лежи, — а эта не-е-е-ет, этой людей давай-подавай, заботиться надо, вот и извелась вся. — Широ покосилась на Сэнко почти без ехидства. — А после учуяла тебя и спустилась, никто её с сопки не гнал. Могла бы дальше дрыхнуть спокойно да силы копить, а она — к тебе, пыль угольную твою нюхать да борщи варить.

— Разболталась, Широ, — сказала Сэнко совсем тихо, и уши у неё при этом прижались к голове.

Наевшись и отдохнув, гостья принялась за то самое дело, которое, судя по всему, любила больше еды, — изводить хозяйку. Прошлась по стряпне, осведомившись, научилась ли та наконец варить борщ или всё ещё выходят помои; прошлась по переднику; прошлась по тому, что нянчиться с человеком в её годы попросту неприлично. И Сэнко, обычно кроткая до невозможности, вдруг стала отбиваться в ответ, поминая не только какие-то давние их счёты, но и то, что одна из них — ленивая лежебока и дармоедка. Две лисы переругивались через стол азартно и привычно, с той отработанной сноровкой, какая даётся только веками совместной жизни, причём у Сэнко от возмущения прижимались уши и распушался хвост, метя по половику, а Широ в ответ лениво поводила своим, полуразвалившись за столом.

И тут Сергей засмеялся.

Вышло само собой: он сидел, смотрел на весь этот бедлам — на наглую гостью, на раскрасневшуюся хозяйку, растерявшую всю свою домашнюю ласковость, на летящие через стол друг в друга «дармоедку» и «крестьянку» — и захохотал в голос, до слёз, не в силах остановиться. Он уже и забыл, как это делается, ведь целых два года не смеялся по-настоящему — только натянутые улыбки да притворные смешки в ответ на неказистые шутки в шахтёрском коллективе.

Обе лисы разом смолкли и уставились на него.

— О, — сказала Широ. — Гляди-ка: ожил покойничек.

— Ну… — Сэнко же разрумянилась от довольства и отвернулась к печи. — Развеселила тебя гостья. Хоть какой-то с неё толк.

— Толк весомый, — согласилась Широ и придвинула к себе пустую миску. — А раз я такая полезная, то плесни-ка ещё ухи. И чаю давай. С вареньем.

Так в доме появилась Широ. Заваливаться она стала то и дело — наглая и вечно голодная; валялась на лавке, сплетничала про весь Углевск и округу, объедала хозяина и изводила хозяйку. И Сергей, который ещё месяц назад приходил в пустой дом к бутылке и бормочущему телевизору, теперь возвращался туда, где две древние лисы грызлись из-за капнувшего на клеёнку варенья, где было шумно, тепло и пахло едой. Он не то что не гнал её — он ей был рад.

Уши и хвост Сэнко с того вечера прятать перестала, во всяком случае дома и при нём; и Сергей, поначалу невольно отводивший глаза, скоро привык, а после и вовсе стал по ним читать её настроение, потому что уши у Сэнко всегда всё выдавали раньше лица. При чужих же — при бабе Вале, при Толяне, изредка забегавшем на огонёк, — она становилась вновь обыкновенной женщиной, и никакого следа не оставалось.

***

Саундтрек: ДДТ — «Метель». Сплин — «Романс»

Старый дисковый телефон в доме звонил крайне редко, а когда всё же делал это, Сергей всегда знал наперёд, кто звонит, потому что позвонить ему могли только два человека. В тот вечер он задребезжал как раз тогда, когда они садились ужинать, так что Сергей замер с ложкой у рта, а Сэнко подняла глаза и повела ухом в сторону звонящего аппарата.

Он встал из-за стола и подошёл к телефону. Немного поколебавшись, Сергей поднял трубку.

— Углевск на проводе.

— Пап? — Голосок был тонкий, а в трубке постоянно потрескивало, заставляя вжимать её в ухо, чтобы лучше расслышать звонящую. — Пап, это я, Настя.

Внутри у Сергея всё и оборвалось, и потеплело разом.

— Настюш. — Голос сел, и пришлось откашляться. — Настюшка, ты как там?

— Хорошо. У нас тут снег идёт, я во втором классе, и у меня пятёрка по чтению. — Она затараторила, торопясь и перескакивая с темы на тему. — А ещё мы ходили в цирк, там был тигр и клоуны, а мама купила мне куртку розовую. Пап, а ты приедешь на Новый год?

Вопрос был как удар под дых. Приезжал он в Хабаровск в прошлом году, только один раз, и встретила Оксана его холодно, а Настя первые полдня стеснялась и постоянно жалась к матери; билеты же на материк стоили как вся получка — та самая, которую не платили порой по три-четыре месяца кряду.

— Я посмотрю, Настюш, — ответил Сергей. — Постараюсь, но тут как с работой выйдет.

— Ты в прошлый раз тоже говорил «постараюсь» и не приехал, — заметила Настя без всякого упрёка, просто вспомнив последний звонок ещё летом.

Он смолчал, потому что сказать на это было решительно нечего.

— Серёж. — Голос в трубке сменился на взрослый женский. — Слышишь? Плохо слышно. Я чего звоню-то: Насте зимнюю обувь надо, а то выросла из старой, и за секцию бы заплатить. Пришли сколько сможешь. Я знаю, у вас там с деньгами… непросто, но она и твоя дочь тоже.

— Пришлю, — сказал Сергей. — Как получку дадут, так сразу и пришлю.

— «Как дадут»… — Оксана тяжело вздохнула. — Ты хоть думал насчёт того, чтобы к нам перебраться? Тут работу найти можно, и не в шахте, а где-нибудь ещё. Она про тебя постоянно спрашивает — ей отец нужен, а не открытка на день рождения. — Короткая пауза. — Ладно, не буду продолжать. Береги себя. Настя, попрощайся с папой.

— Пока, пап! Приезжай!

В трубке пошли гудки, и Сергей простоял ещё минуту с ней в руке, слушая, как пикает, пока не спохватился и не повесил.

К столу он вернулся, но есть не стал, а просто сидел, глядя в тарелку остывающего борща, и внутри у него поднималась волна черноты, которую он два года подряд заливал водкой в такие моменты, и рука сама дёрнулась в сторону полки. Он вспомнил Настин голос и это её «ты в прошлый раз тоже говорил», Оксанин вздох, и два года, и дочь, растущую за тысячу километров и постепенно от него отвыкающую, и собственную полную неспособность что-либо поправить: ни денег ведь толком не прислать, ни приехать, ни вернуть, ни начать всё заново. Углевск — город, в котором нет будущего, а он всё сидит в нём и сидит, потому что больше ничего не может.

И он ушёл в себя, сгорбившись над столом.

Сэнко не стала спрашивать, кто звонил, ведь и без того знала; не стала утешать, лезть под руку и травить душу, а только молча убрала остывшую тарелку борща, поставила чайник, заварила чай, всё так же молча поставила перед ним кружку, после чего села рядом — не напротив, а именно рядом, на лавку — и просто сидела.

Тикали часы, потрескивала печь, за окном кружили хлопья снега, а Сэнко всё сидела рядом, такая маленькая и тёплая, молчала и грела его самим своим присутствием, не прибегая ни к каким словам. И оттого, что она не лезла, не жалела в лоб и ни о чём не спрашивала, ему и захотелось всё рассказать самому.

— Дочка это звонила, — сказал он наконец глухо. — Настя. Восемь лет ей. Сейчас в Хабаровске, с матерью.

Сэнко продолжала молча слушать.

— Оксана её два года уже как увезла. Сказала: тут будущего нет. — Он усмехнулся криво. — Права ведь была — нет тут будущего, а я всё равно остался, потому что дом тут, шахта, привык уже. Думал, образуется, а оно не образовалось. Она там жизнь новую завела, а я тут… — Сергей повёл рукой, обводя разом кухню, дом и всю свою серую жизнь. — А дочь растёт без меня и отвыкает. Я к ней раз в год приеду — она меня стесняется. Куртку розовую не я ей купил, в цирк не я сводил, денег путём на жизнь прислать не могу, потому что получку не платят. — Голос дрогнул, и он сжал кулаки. — Восемь лет дочке, а я ей сейчас — открытка на день рождения. Вот и весь отец.

Это был первый раз за два года, когда всё удерживаемое внутри прорвалось наружу не отмашкой, мол, «нормально всё», и не желанием залить проблему водкой, а словами, обращёнными к живому человеку.

— Поздно, наверно, уже, — прибавил Сергей совсем тихо. — Упустил.

Сэнко долго не отвечала, а потом накрыла его руку своей.

— Не гневи судьбу — «поздно», — сказала она. — Покуда дитя живо да отца помнит, ничего ещё не поздно. Она ж тебя звала, «приезжай» говорила, стало быть, ждёт; стало быть, есть куда ещё возвращаться. — Сэнко погладила его руку. — А что денег нет да куртку не ты купил, так то дело наживное. Не в куртке ведь отец, а в том, чтобы не бросить и не забывать.

И больше ничего к этому не прибавила.

Ночью, когда он уснул — не забылся, а именно уснул, — Сэнко сидела у печи и смотрела на него.

Про брошенных она знала и знала хорошо. Была когда-то сопка, Инари-яма, и был храм, и были люди, что поднимались к ней по тропе, приносили рис и лепёшки, кланялись и просили — об урожае, о здоровье, о детях, об отводе всякой беды, — и была она им нужна, потому что всякий день кто-нибудь да поднимался. Ребятишки боялись и всё равно бегали. Она берегла их и весь посёлок — от хвори и чёрной силы — и была постоянно при деле.

А потом пришли чужие солдаты, и людей, так на неё полагавшихся, увезли всех до единого за море; ворота свели на дрова; сестру-хранительницу столкнули в тайгу. Сэнко же осталась одна на пустой сопке над городком, который стал чужим, где говорили на другом языке и не молились никаким богам. И ничего у них не просили, потому как считали, что всего добьются сами. Её просто забыли и оставили, не сочтя нужным ни взять с собою, ни хотя бы проститься.

Шестьдесят лет она проспала на сопке, никому не надобная, слушая сквозь сон, как внизу стремительно растёт и громко шумит, а после хиреет и глохнет город, накапливая в себе тьму, которую разогнать было нечем и некому. А потом Сэнко учуяла его — одного из многих, но такого чёрного-чёрного и до того похожего на неё в своей брошенности, что дрогнуло её лисье сердце, и спустилась она не потому, что была должна, а потому, что понимала, каково это, когда тебя оставили одну.

— Не поздно, голубчик, — сказала она чуть слышно спящему. — Ты живой ещё, и дочка ждёт, а потому вернёшь ты её. Я подсоблю. — Сэнко подоткнула ему тулуп. — А что меня оставили — так то давно было и не со зла. Да, видишь, не совсем и оставили, коли ты тут лежишь, а я тебя стерегу.

***

Саундтрек: ВИА «Пламя» — «Снег кружится». Олег Митяев — «Как здорово (Изгиб гитары жёлтой)»

Наутро мир побелел: снег к рассвету разошёлся и валил стеной, покрыв собой решительно всё, так что, когда Сергей проснулся, встал и подошёл к окну, он не сразу узнал двор: поленница и баня заимели белые пышные шапки, грядки, которые Сэнко расчистила под зиму, скрылись под ровной белой пеленой, а снег всё шёл и шёл.

Дороги замело, над редкими жилыми домами поднимались дымы, а прочие, заколоченные и брошенные, тонули в белом безмолвии, и весь Углевск поглотила тишина, потому как ни одна машина по таким сугробам не пройдёт, да и человеку непросто будет добраться хоть куда-нибудь. Весь мир сузился до дома под сопкой, отрезанного снегом от всего остального.

Было, по счастью, воскресенье, смены не было, впереди был целый день, а деваться из дому всё равно некуда.

— Ну, — сказала Сэнко, оглядев занесённый двор с явным удовольствием. — Раз замело, то самое дело пельмени лепить к Новому году. Настряпаем побольше да на мороз вынесем, вот и запас будет. Пойдёшь в помощники, голубчик? А потом и снег почистим, как прекратит валить.

Тесто она уже завела, а фарш накрутила накануне, смешав свинину с говядиной, как научил её неделю назад ввалившийся погостить на один вечерок Толян: показал, как надо, съел полсковородки жареных пельменей и ушёл довольный. Сергей последний раз лепил их с Оксаной, однако руки помнили, и потому они вдвоём сели за стол, посыпали мукой клеёнку, и дело пошло: раскатать, вырезать кружок стаканом, положить фарш, защипнуть, свернуть ушком. У Сэнко пельмени выходили то кривыми, то толстыми, и каждый был на свой лад.

— Экая наука хитрая, — ворчала она, высунув от старания кончик языка и дёргая ушами. — Ну-ка ещё покажи: у тебя вон как ловко получается.

Он взял её перепачканные мукой руки в свои и начал показывать — защипнуть тут, свернуть эдак. За окном валил снег, в печи потрескивали дрова, на клеёнке постепенно росла горка белых пельменей, и Сергей поймал себя на том, что ему очень хорошо, без всякой причины, и уже не в первый раз.

— А давай я по-своему, — сказала Сэнко и слепила несколько на манер гёдза, с защипом веером сверху.

— Пельмень и есть пельмень, — сказал Сергей.

— Пельмень, да не тот, — не согласилась она, довольная собой. — Пусть будут вместе, твои да мои.

К вечеру налепили целую гору, вынесли на крыльцо, разложили по противням на морозце, и через час пельмени схватились, так что их ссыпали в мешок и повесили в сенях, где им и предстояло дожидаться Нового года.

Сергей сидел за выскобленным столом и отдыхал, а Сэнко всё хлопотала: прибирала муку, мыла посуду, гремела чугунками, ставила чайник — и он смотрел на неё и вдруг разглядел то, чего прежде не замечал: она ведь всё время о ком-то хлопочет, но не о себе. Каждый божий день, с самого первого: топит, кормит, обстирывает, встречает со смены, даже ест последней, потому что сперва наложит ему, а себе оставит то, что останется. Садится, только когда всё переделает.

— Сядь, — сказал Сергей, встав из-за стола.

Сэнко обернулась с тряпкой в руках.

— Чего это?

— Сядь, говорю. — Он забрал у неё тряпку. — Отдохни — и так весь день на ногах, а я приберу.

— Да полно, голубчик, я сама…

— Сядь. — Сергей подвёл её к лавке у печи, к самой тёплой стене, туда, куда она всегда усаживала его самого, и усадил. — Ты сиди, а я чаю налью.

Она села, изрядно растерянная, и смотрела, как он неловко, но старательно управляется: сметает муку, расставляет кружки, заваривает чай, ставит перед ней кружку, а затем рыщет по всей кухне в поисках варенья.

— Пей, а то стынет, — подтолкнул её Сергей её же собственными словами.

Затем он вышел в горницу, покопался в материнском комоде, который несколько лет стоял нетронутым, и вернулся с платком — пуховым и мягким. Мать носила его зимой, пока была жива.

— На, — сказал Сергей неловко, суя ей в руки платок. — В сенях-то у нас холодно бывает, а ты всё в переднике да в платье своём ходишь. Вот платок, хороший, тёплый, носи. — Он отвёл глаза. — Тебе в самый раз будет.

Сэнко взяла платок, оглядела его и провела ладонью по мягкому пуху.

— Мне? — спросила Сэнко тихо. — Ты — мне?

— Ну а кому ещё? — Сергей опять смутился. — Бери, чего ты.

Она накинула платок на плечи и закуталась в него, прижимаясь щекой к пуху.

— Спасибо, — сказала Сэнко наконец чуть дрогнувшим голосом. — Мне… мне давно никто ничего не дарил. Уж и забыла, как это бывает.

— Вот и привыкай давай обратно, — буркнул Сергей, снова разливая чай.

Посидев в молчании и выпив по паре кружек чая, они вышли на улицу — снег как раз перестал валить, и Сергей взялся за лопату, а Сэнко присела у порога и смотрела, как он убирает двор.

До Нового года оставалась неделя.

***

Саундтрек: «Кабы не было зимы» (из м/ф «Зима в Простоквашино»). «Расскажи, Снегурочка» (из м/ф «Ну, погоди!»)

Тридцать первого мело с самого утра. Углевск к празднику не прихорашивался: гирлянду на площади у администрации так и не повесили — то ли лампочки перегорели, то ли на них не нашлось денег; ёлку поставили кривоватую, обмотали дождём, оставшимся ещё с прошлого года, да так и бросили стоять под снегом. Смену в праздник закрыли пораньше, а получку всё одно не дали, сказав, что после праздников, если будет.

Мужики расходились молча, и только Толян сплюнул в снег.

— С наступающим, значит, нас всех, — сказал он в пустоту. — Год-то хоть новый, а дерьмо всё то же самое.

Ещё на улице Сергей увидел, что окна дома горят все до одного; из трубы шёл дым, и пахло печёным и чем-то сладким. Он толкнул дверь, и в лицо ему ударило тепло вместе с гомоном, паром и запахом десятка вещей разом.

На кухне было не протолкнуться: Сэнко в переднике металась от печи к столу, который раздвинули и заставили так плотно, что клеёнки видно не было. Оливье в эмалированном тазу, селёдка под шубой, холодец, застывший в мисках ещё с вечера, гора пельменей, а рядом — тарелка риса, обёрнутого в тёмные листья, с красной икрой и солёным лососем внутри, корюшка в кляре и какая-то рыба под тёмным сладким соусом. Восток и запад сошлись вместе на одной клеёнке бок о бок, и результат заставлял всякого облизываться.

— Батюшки, а вот и хозяин! — Сэнко обернулась к нему, румяная от печного жара. — Раздевайся, голубчик, гости-то уж все в сборе.

Гости и вправду были в сборе. Дядя Гриша сидел во главе стола при полном параде, в пиджаке, а на пиджаке — медали, что доставались раз в год; Толян ввалился через несколько минут следом за Сергеем вместе со своей женой Ленкой, роняя снег с шапки, со звенящей авоськой в руках.

— Серый! С наступающим, хозяин! — Он сгрузил авоську на лавку. — Дядь Гриш, здорово! О, а это ещё кто у нас… — Толян углядел на печи ворох тряпок и белые волосы. — Опять твоя приблуда сопочная объедать всех пришла?

На печи, на самом тёплом месте, свернувшись клубком, лежала Широ, щурясь на застолье одним глазом. Хвост с ушами она убрала ещё до прихода гостей, но только после того, как Сэнко напомнила ей об этом дважды.

— Я не приблуда, я гостья, — отозвалась Широ, не поднимая головы. — Меня, между прочим, запах позвал, я его с самой сопки учуяла. — Она широко зевнула, показав язык. — У вас тут она одна на весь остров кормит по-человечески, грех не зайти.

Все уселись. Наливали в разномастное — рюмки, стопки, эмалированные кружки, кому что досталось. Сергею Сэнко подливала морсу, потому что он успел отвыкнуть от водки и даже в Новый год его к ней не тянуло. Телевизор бубнил в углу, показывая Москву, огни и толпу на Красной площади, такую далёкую и чужую. Дядя Гриша поднялся первым, держа в руках стопку, и обвёл всех слезящимися глазами.

— Ну… Я так скажу. Много я годов проводил, всякие были: и хорошие, и вовсе собачьи. — Он помолчал. — А только вот сидим за столом, а значит, живём ещё, значит, не всё растащили в никуда — за это и выпьем. Чтоб было к кому прийти вновь.

Выпили, и Толян потянулся за холодцом.

— Складно сказал, Гриш. Тебе б тосты на свадьбах говорить да деньгу заколачивать. — Он пихнул Сергея локтем. — А, Серый? Гляди-ка, ожил хозяин. Год назад ты, помню, на Новый год у меня на диване храпел, мордой в салат, а нынче гостей принимаешь, стол ломится. — Он переглянулся с женой, и они одновременно усмехнулись. — Понятно, с чего вдруг такие перемены.

Сергей не ответил и только улыбнулся, причём улыбка вышла у него легко, сама собою и без всякой причины.

Ближе к двенадцати засуетились. По телевизору отговорил своё президент, но слов Сергей не разбирал, да и не вслушивался совсем, а потом ударили куранты, и Толян принялся торопливо разливать, плеснув при этом случайно на коленки Ленке, за что и был аккуратно обруган. Широ сунули на печь тарелку с горой еды, отчего та впервые за вечер приподняла голову.

— С Новым годом! — крикнул Толян.

— С Новым, — сказал Сергей.

— С новым счастьем, голубчики, — сказала Сэнко тихо.

Чокнулись, и по кухне пошёл стеклянный звон.

А после, уже за полночь, когда всех разморило, у Толяна в кармане запиликала «Нокия». Он вышел в сени, с кем-то переговорил и вернулся уже с другим лицом.

— Чего случилось? — спросил Сергей.

Толян потоптался и оглядел всех с лёгким смущением, будто ему неловко было рассказывать услышанное.

— Санёк звонил, тот, который из управления. — Он помолчал. — Всё, Серый, решили. После праздников комиссия приедет акт составлять. Закрывают «Первомайскую», по-настоящему теперь, и это не слухи.

На кухню опустилась тишина, и было слышно только, как трещит печь да кто-то поёт в телевизоре что-то про пять минут.

Всё вокруг оставалось прежним — тепло от печи и люди те же, — но словно снаружи, из умирающего города, в дом проникла тьма. Сэнко подошла к Сергею со спины, ничего не сказав, а только положила ему ладонь на плечо и постояла так некоторое время.

— Полно тебе, — сказала она наконец тихо и только ему. — Праздник ещё не кончился. Об остальном завтра побеспокоимся.

Дядя Гриша проснулся и заморгал.

— Чего примолкли-то? — спросил он. — Наливай, чего сидишь. Год-то новый встречаем.

Толян сел и разлил молча.

За окном мело — снег засыпал сплошным пологом чёрный город.

Глава 3

Саундтрек: Наутилус Пампилиус — «Скованные одной цепью». ДДТ — «Революция»

После праздников всё и покатилось к чертям. Второго января, едва отгуляли, по посёлку пополз слух, а к середине месяца пришла и бумага: шахту «Первомайскую» ставят на консервацию с первого марта. Приказ пришёл с материка, из «конторы», подписанный людьми, которых тут никто в глаза не видел.

Собрание провели в промёрзшем цеху — в столовой все не помещались, да и какая столовая, если её не топили. Пришли все: горняки, слесаря, электрики, бабы из АБК, старики-пенсионеры, что всю жизнь тут отработали. На наспех поставленную трибуну — несколько ящиков — влез человек из «конторы», одетый не по-здешнему: в хорошем пальто, гладко выбритый и наверняка пахнущий дорогим одеколоном.

Говорил он гладко: про «нерентабельность», «оптимизацию», «объективные рыночные условия», про то, что шахта убыточна, уголь из неё получается крайне дорогим, пласт истощён и «содержать предприятие экономически нецелесообразно». Что всем «в установленном порядке» выплатят задолженность по зарплате «по мере поступления средств» и что «трудоустройство высвобождаемых работников в его компетенцию не входит».

Стояли, слушали. Кто-то харкнул на бетонный пол.

— По мере поступления, — сказал в тишине пожилой слесарь. — Это когда ж оно поступит-то? Некоторым и по полгода не платят.

— Данный вопрос не в моей компетенции, — ответил человек в пальто.

По цеху пошёл гул, кто-то выругался в голос. Один из стариков-ветеранов крикнул:

— Мы ж её от отцов приняли, шахту-то! Я в ней сорок лет отработал! А вы — «нецелесообразно»! Да кто вы такие вообще?!

— Собрание окончено, — сказал на это человек в пальто, слез с ящиков и вышел к чёрной «Волге», где его ждал водитель. Дверца хлопнула, и человек из конторы уехал вместе со всей своей «компетенцией».

А дальше пошло, как всегда в случаях, когда умирало крупное производство: растащиловка. Не сразу — сперва утаскивать начали «ничьё»: бесхозные кабеля, валяющиеся грудами доски, потом потащили цветмет: медь с обмоток, алюминий, всё, что можно сдать в приёмку и пропить. Ночами по территории шастали тени с мешками, охрана глядела сквозь пальцы, потому что и ей не платили, и шахта растаскивалась по кускам своими же — от отчаяния и от того простого расчёта, что всё равно ведь пропадёт, так пусть хоть я урву.

Мужики — кто запил, кто засобирался: Витёк уже уехал на материк, Санёк продавал гараж, а по вечерам в двух ещё работавших магазинах водку брали ящиками.

Сергей приходил домой, и дома его встречали тепло и Сэнко в материном платке, — однако впервые всё это ему показалось хрупким. Если город умрёт, если все разъедутся, если шахты не станет, то останется от всего этого пустой дом на краю мёртвого посёлка, и держись за него руками сколько угодно.

Прежде он бы покорился, поступил так, как и всегда, принимая и развод, и долги по зарплате, и серость своей жизни — не рассуждая. А теперь, глядя в огонь печи, он отыскал в себе злость: на человека в пальто, на «контору», на тех, кто где-то далеко решил росчерком пера, что его город и вся его жизнь нецелесообразны.

Вечером после собрания к нему завалились свои: Толян, дядя Гриша и ещё двое-трое мужиков, которым не с руки было сразу расходиться по домам, к бабьим слезам или к бутылке. Сэнко, ни о чём не спрашивая, поставила чугунок и заварила чай, а мужики расселись, задымили и заговорили.

— Всё, отработались, мужики.

— Тащат с концами: последний кабель смотали за ночь.

— А чего не тащить, раз всем плевать? Всё равно спишут.

— Чего тут ловить?

— Я — на материк.

Дядя Гриша долго молчал, крутя в пальцах папиросу, а потом сказал негромко, но его всё равно услышали все:

— Растащим, значит. Свою шахту, своими руками — по мешкам да в приёмку? А чужой дядя приедет на готовенькое, и что не растащили — приберёт.

— А чего делать-то, Григорич? — огрызнулся кто-то. — Против «конторы» разве попрёшь?

— Так-то оно так, — согласился старик. — А только вот… Петрович, кум мой, во Владивостоке живёт и писал недавно: там ребята какие-то объявились, молодые и резкие. Рабочим помогают, но не чтобы те побираться и дальше промышляли да в ножки хозяевам кланялись, а рассказывают как за себя постоять. Брошенные заводы, говорят, рабочим подхватывать надо и в артель сбиваться. Народное, стало быть, предприятие организовывать. Мы ж при Советах как работали? Сообща, сами себе хозяева. Вот и они про то же самое.

Кто-то недоверчиво хмыкнул.

— Сказки-то, Григорич. Кто ж нам даст?

— А мы сами возьмём. Без разрешения, — сказал вдруг Сергей и сам удивился тому, что произнёс это вслух.

Все тут же обернулись, потому что сказал такое тихий Ковалёв, из которого два года подряд слова было не вытянуть.

— Растащить-то легко, — продолжил он, пристально глядя в кружку. — А потом что? Разъедемся все, город издохнет, а эти придут, заберут, что осталось, да ещё и наживутся потом. — Сергей поднял голову. — Может, и правда свяжемся с теми, кто из Владивостока? Разве есть куда хуже?

Толян смотрел на него так, будто впервые увидел, а Сэнко, разливавшая чай, на мгновение замерла с чайником в руке, потому что расслышала в этом разговоре слова, которых не слышала уже много лет: «сообща» и «сами».

Дом гудел до ночи. Спорили, ругались, но никто не спешил уходить.

***

Саундтрек: «Смело, товарищи, в ногу». Кино — «Перемен!»

Связаться оказалось делом небыстрым, потому что дядя Гриша сперва списался с кумом, тот переговорил с «ребятами», а звонить приходилось с почты, где только и работал междугородний. Мужики поначалу отмахивались — сказки, мол, никто не приедет, кому мы тут нужны, — однако недели через три, уже в начале феврале, пришла весть: приедут двое.

Ждали без веры, так как за десять лет тут навидались всякого: и как заводы за копейки с молотка уходили неведомо кому, и как эффективные собственники вывозили оборудование вплоть до гвоздей, бросая людей, и как в девяносто восьмом мужики сидели на рельсах, требуя своё, а толку всё равно вышло чуть.

Приехали в промозглый февральский день, на рейсовом автобусе из Южно-Сахалинска. Как и обещали — двое.

Захар — мужик лет пятидесяти, с тяжёлыми кулаками бывшего работяги и с лицом, по которому сразу читалось, что он сам дошёл до всего, о чём собирался говорить. Лида же была совсем молодая, лет, наверное, даже двадцати пяти не было, худенькая, в очках и потёртой куртке, но резкая на слово; поглядеть — соплячка, а как откроет рот — так даже возрастные мужики начинали глаза прятать.

Собрались опять в том же цеху, и народу пришло заметно меньше, чем в первый раз, потому как многие уже успели махнуть рукой на всё, уехать или запить; но некоторые пришли несмотря ни на что.

Говорил сперва Захар, от себя.

— Ну что, мужики, — начал он, оглядев цех. — Хоронить, значит, всё собрались. Я по вашим мордам пустым вижу: не верите. И правильно делаете, что не верите. Вам десять лет врали — как тут не разувериться? — Захар сделал паузу. — Я сам горняк, в Приморье киркой махал и машу. Прошёл всё то же, что и вы сейчас: девяносто восьмой прошёл, когда мы на рельсах сидели, зарплату требовали. Толку, однако, чуть с этого было.

Мужики слушали, потому что говорил свой, а такие слова всегда имели вес.

— И знаете, что я понял? На рельсах сидеть — это просить. У хозяина, у власти: дайте, мол, что и так должны, а проситель — он всегда слабый. Дадут кость? Скажи спасибо. Не дадут? Сиди дальше. — Он сжал кулак. — А просить не надо, потому как своё не просят.

— Как это — брать? — выкрикнул кто-то. — Своровать, что ль?

— Зачем воровать? Оно и так ваше. Кто эту шахту строил? Отцы ваши. Кто в ней сорок лет угля стране давал? Вы. А «собственник» откуда здесь взялся? В девяностые себе бумажку выправил, затем приватизировал за три копейки — и вот он вам хозяин, а теперь бросает, как выжатую тряпку. Ну так и не давайте, а возьмите сами. Кооперативом, артелью, народным предприятием — назовите как хотите.

По цеху пошёл гул недоверчивых голосов.

— Легко сказать.

— А документы?

— А кто нам даст?

— Кооператив… при Советах было, ага, видали.

— Против «конторы», да против администрации — кишка наша тонка.

Тут заговорила Лида.

— Ну вот, слышите себя? «Кто нам даст», да «кто разрешит». Вы всё ждёте, что придёт добрый барин, хороший справедливый начальник — и всё за вас сделает. Вот только он не придёт — никто не придёт. — Она обвела цех крайне злым и даже презрительным взглядом. — И мы приехали не за вас всё делать — не благотворители ибо. Мы можем только показать — как. Юристов найдём, устав поможем написать, свяжем с теми, кто уже таким образом поднялся, но делать — вам самим. Никто, кроме вас. Это ясно или есть необходимость повторить?

Ей никто не ответил.

— Не ждите, что кто-то придёт и всё вам организует, подаст на тарелочке, а потому организуйтесь сами. Это единственное, что вообще работает. — Она обвела рукой толпу. — Вас много, и вы всё умеете. Шахту знаете лучше любого хозяина. По одному все вы — никто, вас передавят поодиночке, разгонят или сами разъедетесь, тогда как вместе — сила, которую не проигнорируешь.

Дядя Гриша, до этого слушавший в уголке, откашлялся, привлекая к себе внимание, после чего произнёс:

— А ведь дело говорят. Я старый, я-то ещё помню, как оно раньше было. Как сообща жили, артелью. Может, и худо-бедно, но сами себе хозяева. И раньше того — тут ведь, — он кивнул в сторону сопки, — испокон общиной жили, и даже при японцах: у них там храм стоял — так он не для одного кого-то был, а для всего посёлка стоял. Сердце, стало быть. А поодиночке человек — что? Прут, который сломать да выбросить.

Прежде Сергей бы промолчал: постоял бы, послушал вместе со всеми, да и ушёл, решив, что не его это дело. А теперь нет.

— Я — за, — сказал он, и голос вышел с хрипотцой, но твёрдый. — Растаскивать своё — последнее это дело. Я в этой шахте вырос, отец ещё в ней работал. Отдавать всё какому-то дяде — просто нет. Давайте попробуем. — Сергей оглядел мужиков. — Ну, кто со мной?

Тишина стояла недолго, потому как Толян отозвался первым:

— Да куда ж я тебя одного пущу, дурака. — Он хлопнул Сергея по плечу. — Я с тобой. Пропадать — так вместе.

Поднялись ещё руки, хотя и не все: многие так и простояли, не поверив, после чего ушли, махнув рукой. Но человек двадцать пять-тридцать остались, записались и условились собраться снова. Расходились затемно, и впервые за долгое время не пришибленные, а задумчивые и злые.

Захара и Лиду Сергей позвал к себе, потому что гостиницы в Углевске не водилось. Сэнко всех накормила, напоила чаем; Захар, сев у печи, стал рассказывать про приморские дела, про то, где вышло, а где нет, а Лида, уже в разговоре наедине, оказалась вовсе не такой уж и злой, уплетала ужин за обе щеки и дивилась треугольникам онигири, стоявшим рядом с ухой.

— Хорошо тут у вас, — сказала она Сергею, оглядев тёплый дом. — Держитесь за это, так как только за такое и стоит драться. А то мы всё про шахту да про право. Вон всё ради чего — чтобы было куда вернуться.

Сэнко же слушала этих чужих, издалека приехавших людей, сидя в уголке, и светлела лицом.

***

Саундтрек: ДДТ — «Родина». Кино — «Звезда по имени Солнце»

Времени оставалось мало, ибо консервацию назначили на первое марта, а на дворе шли уже двадцатые числа февраля. Кооператив покамест существовал на одних словах: собрания, споры, бумаги да Захаровы советы. Дело затевалось немыслимое — горстка работяг против всемогущей «конторы», администрации и против всей той силы, что решала их судьбу росчерком пера, — и, скорее всего, не вышло бы; Сергей это понимал не хуже прочих.

Была, однако, и другая дорога, лёгкая: Оксана ведь звала. Теперь, когда шахта всё равно закрывалась, это уже не отдавало предательством самого себя, а звучало крайне разумно: уехать в Хабаровск, найти какую-никакую работу, благо руки есть и голова при нём, быть при дочери каждый день, а не раз в год, и начать заново в живом городе.

Уезжали все. Умный уезжает, и только дурак остаётся драться за подыхающую шахту.

Он проходил с этими мыслями несколько дней. Уехать к дочери означало бросить Сэнко, которая его отогрела, и бросить Толяна, дядю Гришу и всех, кто поверил и встал рядом. Остаться означало, быть может, никогда толком не сделаться вновь отцом. Сергей не знал, что выбрать, и это было первый раз в жизни, когда у него имелся настоящий выбор, — а выбирать он за два года разучился, привыкнув, что за него решают или «контора», или судьба.

Сэнко видела, что с ним делается, но не лезла и ждала, покуда он заговорит сам. И как-то вечером, когда мужиков в доме не было и остались только они двое, Сергей заговорил:

— Оксана зовёт в Хабаровск, — начал он, глядя в огонь. — Работу, говорит, себе найдёшь, дочь рядом будет. — Сергей помолчал. — А тут шахта закрывается, да и кооператив этот… затея сумасшедшая. Не выйдет, поди.

Она просто слушала, сложив руки на коленях.

— Ты ведь хранительница. С сопки, из того храма, что когда-то снесли, — лиса Инари, как дядя Гриша сказывал. И мне у тебя спросить нужно — ты ведь к сопке привязана и со мной в Хабаровск не поедешь. Стало быть, уеду — брошу тебя, а я так не могу, я так. И не уехать не могу — там Настя. Что мне делать, Сэнко? Скажи.

Она не стала удивляться и не стала ничего изображать, а только кивнула:

— Привязана, — сказала Сэнко тихо. — Всё так, голубчик. Давно уже ждала, когда сам всё выговоришь. Только я тебе «как правильно» не скажу, потому что решать тебе, в конце концов, а не мне. Я тебе про себя скажу. — Она помолчала, глядя в огонь, и уши у неё чуть прижались к голове. — Меня ведь однажды уже оставили здесь, и знаешь, что я поняла за это время? Что держать человека силой нельзя. И виснуть на нём нельзя. Кого любишь — того не запирают в тёплом углу для себя самого, того отпускают жить.

Сергей слушал, практически не дыша.

— Так что надумаешь уехать в Хабаровск, к дочке, — я тебя не удержу и слова поперёк не скажу. Дитя есть дитя, святое дело. Я… — голос её дрогнул, однако она справилась, — я ко всему привычная. Полежу на сопке, не впервой. Только вот что послушай: исцеление не в том, чтобы отогреться да сесть после в тёплом углу, оберегая себя ото всех. Это нора. — Сэнко посмотрела на него ясным взором жёлтых глаз. — Настоящее исцеление — это когда ты сам начинаешь греть других, когда тепла в тебе столько, что уже на прочих хватает.

Она встала и прошлась взад-вперёд по кухне.

— Я ведь лиса не домашняя, а хранительница: целую общину берегла, весь посёлок, и тропа ко мне вела, и люди по ней шли, а шестьдесят лет пролежала одна, потому что этой общины не стало. — Голос её потеплел. — А теперь ты погляди, что творится: мужики твои затеяли не разбегаться, а вместе встать за одно дело. Это же община заново рождается.

Она вернулась на место, села и взяла его руки.

— А про Настю вот что — ты думаешь: уехать к ней или остаться, — а ты не так думай. Ты подумай о другом: что ты дочери дашь, коли приедешь в Хабаровск побитый, от всего отступившийся? Отца, который бросил и город, и товарищей, и меня да убежал, где ему полегче? — Сэнко покачала головой. — А коли останешься да поднимешь тут общее дело, город себе отвоюешь, — тогда тебе и звать её будет куда. Не сбежишь к ней с пустыми руками, а позовёшь сюда: в живой город, в дом, где отец не тряпка какая-то, — вот тогда ты ей отец.

Сергей смотрел на неё, и в голове у него будто прояснилось. С концами прояснилось — как днём светло стало.

— Значит, остаёмся, — сказал он тихо, и это был не вопрос.

— Я тебе не велю, сам решай.

Но Сергей уже всё решил. Он взял её ладошку в свою.

— Ну что ж, голубчик, — сказала Сэнко. — Раз надумал — будем город защищать. Всем миром — как когда-то встарь.

Печь гудела, а за окном занималась поздняя метель.

***

Саундтрек: «Спят курганы тёмные» (реприза). Наутилус Пампилиус — «Последнее письмо (Гуд бай, Америка)»

Учреждали кооператив в начале десятых чисел марта, в том же промёрзшем цеху.

Дело шло туго. Лида с Захаром мотались по всему Углевску, помогали писать устав, обивали пороги, объясняли и спорили — и выяснилось, что таки можно. Шахта «Первомайская» числилась у «конторы» обузой: убыточная, с долгами по зарплате, с оборудованием, которое дешевле бросить, чем вывозить и продавать, — так что, когда рабочие подали заявку забрать хозяйство в кооператив, «контора» с администрацией скорее обрадовались, ибо это позволяло списать долги на трудовой коллектив и умыть руки. Пусть подавятся, ведь всё равно прогорят.

Бумаги оформили, кооператив назвали «Первомайским», и записалось в него на первых порах двадцать три пайщика.

И началась работа без хозяина. Правление выбрали из своих, из работяг, причём уговор положили твёрдый, привнесённый Захаром из приморского опыта: правление сменяемое, короткими сроками, чтобы никто не прикипел к креслу и не начал командовать по-хозяйски; народный контроль — по строгой очереди, чтобы всякий и поработал, и проверил за всеми; а если захотел решать, так приходи на собрание и решай, не пришёл же — не обессудь.

Спорили до хрипоты, ругались, кто-то тянул одеяло на себя, кто-то ленился, кто-то не верил, — но всё это делали сами, впервые за многие года, и мужики распрямляли спины на глазах.

— Что сами сделаете — то у вас и будет, — говорил Захар. — Не выпрашивать и не выклянчивать, а своё делать.

А главное, придумали, как выжить дальше: гнать уголь на рынок было делом гиблым — далеко, дорого и никому не нужно, ведь «контора» на том и погорела, что считала прибыль по рынку; кооператив же рассудил иначе, потому как уголь-то нужен, только вот не рынку, а себе самим он нужен. Чем городу и округе зимой топиться? Углём: котельная и дома. Так и стали давать добывать уголь для своей котельной и домов, дёшево и в огромном количестве, а что оставалось, то сбывали по округе и даже немного для Южно-Сахалинска отгружали.

Но на одном угле город не поднимешь, и тут вспомнили, что ведь рядом море. Завели рыбацкую артель — лосось, корюшка, икра, которая в этих краях ходила почти что вместо денег, — и пошла в карманы копейка. Начали поднимать подсобные хозяйства: огороды и теплицы. Вспомнили и про заброшенный кирпичный заводик, из которого бывшему собственнику было невыгодно вывозить проржавевшее оборудование. Городок, последние годы висевший впроголодь на одной полудохлой шахте, вставал сразу на несколько ног, чтобы впредь не зависеть от того, выгодно ли нынче на каком-то рынке продавать его уголь.

А штабом на время сделался дом под Лисьей сопкой.

Вышло это само собою: собрания проводились в цеху, а решали и думали у Сергея, где неутомимая хозяйка всех накормит и никого не выгонит. Придёт Толян с мужиками, затем Захар с Лидой, заглянет дядя Гриша, а то и Широ подтянется на дармовщину — и пойдёт разговор до самой ночи: как быть с котельной, где брать сети для ловли, кого в правление, как выплачивать долги. Сэнко хлопотала, подливала всем чай, слушала и грела.

При них она весь день ходила обыкновенной женщиной и лишь поздно ночью, когда за последним гостем захлопывалась дверь, позволяла себе выпустить уши и вытянуть хвост.

И город стал оживать — медленно, по капле. Кто уже собрался на материк, тот задерживался, смотря по сторонам, и в итоге остался; кто уехал, тот, прослышав, начал возвращаться. Открылись заколоченные ларьки. Котельную затопили как следует, и впервые за годы в домах сделалось по-настоящему тепло. По вечерам в клубе, том самом, где раньше ветер гулял в разбитых окнах, застучали молотки, потому что чинили его своими силами, по субботникам.

А к концу весны устроили праздник: вынесли столы на улицу, к починенному клубу, натащили кто что нашёл дома, нажарили рыбы и наварили ухи; гуляли всем городом. Захар с Лидой, собравшиеся было обратно в Приморье, глядели на всё это и улыбались с чувством выполненного долга.

Сергей стоял в толпе и себя не узнавал. Рядом с ним Сэнко разливала уху всем подряд, и лицо у неё светилось, должно быть, так же, как светилось многие лета назад, когда к её сопке вела тропа. Вечером, когда праздник отгремел и они возвращались домой, город за их спинами светился множеством окон.

Сергей шёл молча и был доволен, потому что впереди в кои-то веки маячило не «кранты», а жизнь.

***

Саундтрек: Кино — «Группа крови». ДДТ — «Не стреляй»

Пришли за кооперативом в начале лета. Пока шахта была дохлая, до неё никому не было дела: бросили и забыли, но стоило хозяйству задышать вместо предсмертного хрипа, и как только пошёл уголь, рыба и живая копейка, так немедленно объявились желающие.

Первым забеспокоился глава администрации Пряхин — он был из той породы людей, кто при всякой власти сумеет пристроиться: покуда рабочие тонули, он умывал руки, а как выплыли на берег — сразу зачастил с проверками и бумажками, находя, что устав оформлен не так, что земля под шахтой оформлена не так и что лицензия требует переоформления.

А за Пряхиным появился и настоящий хозяин.

Звали его Виноградов, и приехал он с севера, где на сахалинских нефтегазовых проектах крутились такие деньги, о которых в Углевске даже не слышали. Он принадлежал к тем новым людям, что скупали по острову всё, что плохо лежало, — и так положил глаз на «Первомайскую», потому как сами рабочие, дураки, сделали её вновь прибыльной. Самую чуть, но прибыльной.

Действовал он сперва аккуратно: просто явился с вежливой улыбкой на собрание и предложил выкупить шахту, затем инвестировать в неё немалую сумму и навести должный порядок — он же с деньгами и связями, а потому поставит дело на широкую ногу, и рабочим даст зарплату, стабильность и социальный пакет. Пусть только отдадут хозяйство ему.

— Ну а его вы сами-то добьётесь? — говорил он, оглядывая работяг с ласковым превосходством во взгляде. — Это всё кустарщина, несерьёзно ведь, а со мной всё сразу станет солидно и по-взрослому.

Захар, слушавший из угла, только посмеивался.

— По-взрослому, ага, — сказал он. — Это чтобы вы опять на дядю горбатились, а он только сливки снимал. Давайте, пройдите это всё по второму кругу.

Виноградов на отповедь не обиделся, а только шире улыбнулся и ушёл.

Через неделю же началось всё всерьёз — пошли суды: через своих юристов он оспорил право кооператива на шахту, доказывая, что сделка была оформлена с нарушениями, а ведь земля государственная и всё имущество передано незаконно; Пряхин ему поддакивал и слал проверку за проверкой, отчего пожарные вдруг нашли у кооператива свои нарушения, санэпидстанция — свои, налоговая — свои.

А по дворам тем временем пошли люди Виноградова и заходили к пайщикам поодиночке: продай, мол, долю, пока хорошо просят и деньги дают, всё равно ведь заберут. Толяна встретили вечером у гаража двое крепких мужиков, не здешних. Ничего не сделали, просто поговорили: подумай, мол, о семье, о Ленке, мало ли чего, дорога она тёмная, гололёд, всякое бывает, — и тут же ушли. Толян пришёл к Сергею весь белый.

Кому-то ночью подожгли поленницу, кому-то побили стёкла камнями, а дяде Грише сунули в почтовый ящик дохлую крысу.

И люди дрогнули. Двое пайщиков продали доли, отводя на собраниях глаза и говоря, что у них дети и что они совсем не герои; ещё несколько заколебались и пошли шептаться: может, и правда отдать, куда нам против таких денег? Коллектив трещал по швам.

Собрались, само собой, у Сергея и Сэнко. Все пришли смурные и напуганные; Толян рассказал про то, как с ним «поговорили», остальные — про свои «уговоры».

— Вот этого они и хотят, — сказала Лида, оглядев поникших мужиков. — Чтобы вы испугались и перегрызлись, продались поодиночке. Их сила — в том, чтобы вас расколоть. По одному вы никто, и вас передавят, как Толяна у гаража, а вместе — не передавят. Держитесь друг за друга — это всё, что есть, и этого достаточно.

— Пугают — значит, боятся, — прибавил Захар. — Были бы уверены — не стали пугать, а просто взяли. А они юлят, судятся. Значит, чуют, что могут не сладить.

А Сэнко ходила меж ними, разливая чай, и от одного её присутствия всем делалось спокойнее. Она-то чуяла эту чёрную силу, что пёрла на город.

— Не бойтесь, голубчики, — сказала Сэнко негромко, и все немедленно притихли. — Пугают — это дело наносное, как метель: воет-воет, а пройдёт. Вы вон какое дело подняли — такое голыми угрозами не свалишь. Друг за дружку держитесь.

Развязка наступила скоро.

В начале осени послушный суд вынес решение: передачу шахты кооперативу признать незаконной, а имущество вернуть законному приобретателю, то есть Виноградову, успевшему через подставных людей прибрать к рукам бумаги. Назначили день, когда приедут судебные приставы, а при них его люди, и займут шахту.

Прежде Сергей махнул бы рукой, но не теперь.

— Не отдадим, — сказал он на собрании. — Мы эту шахту с колен подняли своими руками. Она вновь весь город греет, и отдать её этому хлыщу с севера, чтобы он нас опять вогнал в чёрное тело, пока сам сливки снимает? Нет. Приедут отбирать — встретим все. Встанем и не пустим просто.

Молчали недолго, потому что Толян, как всегда, отозвался первым:

— Ну а куда я без тебя. Встанем.

Рук поднялось почти столько же, сколько было людей, а дрогнувшие устыдились и вернулись. Условились встречать приставов у ворот шахты всем миром, причём каждый шёл с тем, что имел: тащили ломы и топоры в проходную, — а Лида обзванивала журналистов, и Захар учил, как стоять толпой так, чтобы не дать повода применить насилие и не подвести никого под статью.

Накануне, поздно вечером, когда все разошлись, Сэнко вышла с Сергеем на крыльцо. Ночь стояла прохладная и звёздная, а впереди светился огнями отвоёванный город.

— Боязно? — спросила она тихо.

— Боязно, — кивнул на вопрос Сергей.

— И правильно. Кто не боится — тот дурак, а ты же не дурак: ты боишься, да всё одно стоишь, и это посильнее всякого бесстрашия. — Она положила ладонь ему на грудь. — Я с вами там буду.

Над сопкой светила луна.

***

Саундтрек: «Варшавянка» («Вихри враждебные»). Кино — «Кукушка».

Приставы приехали в конце октября, с утра. Погода вышла мерзкой: прохлада с моросью, которая периодически сменялась на снег, прямо как год назад. Только теперь Сергей встречал этот холод не один.

У ворот шахты «Первомайская» стояла толпа: горняки в робах, бабы в платках, старики с медалями, парни, девчонки, ребятишки, державшиеся за материны юбки. Пришли и пайщики, и не пайщики — весь городок стоял плечом к плечу под мокрым снегом, а на сопке, с высоты, их стерегла поднятая из мха каменная лиса.

Подъехали машины — судебные приставы, а следом подошли джипы Виноградова, из которых полезли его люди, человек десять. Сам он вышел последним и поглядел на толпу у ворот с брезгливым удивлением. Старший пристав развернул бумагу и стал читать про решение суда, передачу имущества и то, что граждан просят не препятствовать.

— Не препятствовать, — вперёд выступил дядя Гриша. — А мы и не препятствуем, гражданин начальник. Мы просто стоим у своей шахты и на своей земле. Стоять-то не запрещено ещё?

Пристав замялся, потому что одно дело — бумага, а другое — толпа людей напротив него. Виноградов, потеряв терпение, шагнул вперёд:

— Так, хватит цирка, освободите территорию. Это моя собственность, и на это есть решение суда. Кто не уйдёт — ответит по закону. — Он кивнул своим. — Ребята, вперёд.

Люди его двинулись было к воротам, однако толпа сомкнулась плотнее: мужики встали в первый ряд, вытесняя женщин и детей со стариками.

— Это ещё что такое?! — сорвался на визг Виноградов. — Оттесняйте их!

И тут вперёд вышла Лида.

— Камера, — сказала она громко, на весь двор. — Мотор. — Она кивнула в сторону пропускного пункта, откуда появились парень с камерой и ещё двое с блокнотами. — Сюжет года — средь бела дня, при детях, мужчины с неустановленными полномочиями отбирают у горняков шахту, которую те своими руками из руин подняли. Отлично получится. Не то что на остров — на весь округ разойдётся. А может, и дальше. Господин Виноградов, вам точно нужен такой сюжет? С вашими-то делами на севере? Точно?

Виноградов запнулся, потому что широкой огласки такие, как он, боятся: наверху, где крутились его нефтегазовые дела, не любили лишнего шума про рейдеров и отнятые у народа шахты. Пристав, почуяв, куда ветер дует, тоже сдал назад.

— Так, — сказал он. — Раз тут журналисты, конфликт… Силу применять не будем. Не моё это дело. Подано, я слышал, обжалование? — Он посмотрел на Лиду, и та помахала в ответ бумагой. — Ну вот. Пока не рассмотрят — исполнять не имею права. Разбирайтесь, уважаемые. — И, козырнув, пошёл к машине.

Виноградов остался один на один с толпой и камерами, постоял, играя желваками, потом бросил своим: «Поехали», — и пошёл к джипу. Его люди, переглянувшись, потянулись следом, и джипы укатили по разбитой дороге прочь.

Толпа стояла у ворот и не верила глазам — отстояли. Не насовсем, разумеется, и это понимали все: Виноградов не отступится, будет ещё суд, будет обжалование, будет давление и грязь, — война только начиналась.

А потом был праздник, какого этот город ещё не знал.

Не сговариваясь, все повалили к клубу, по пути таща из домов столы и снедь. Гуляли всем городом. Дядя Гриша плясал, звеня медалями, Толян тискал Ленку, Захар с Лидой сидели среди мужиков, а Широ приволоклась с сопки, чтобы пожрать за троих.

Смеркалось; мокрый снег унялся, небо расчистилось, и высыпали звёзды. Сергей вышел из шумящего клуба на крыльцо — остыть. Год назад он вот так же выходил со смены в темноту, и была вокруг только темнота. А сейчас вокруг шумел полный людьми город. Сэнко вышла к нему на крыльцо в пуховом платке, встала рядом и поглядела на огни.

— Ну вот, голубчик, — сказала она с полнящимся радостью голосом. — Отстояли.

— Пока отстояли, — не согласился Сергей. — Придут ещё.

— Придут, — не стала протестовать Сэнко. — А значит, вновь отстоим. Главное — есть кому стоять.

— Слушай, — внезапно произнёс Сергей. — Мы с дядей Гришей на сопку лазили на той неделе и лису вторую из мха вырыли и поставили обратно, как раньше стояла. И ворота поправить думаем, тории эти. Дядь Гриша говорит — нехай стоит, общее ведь было место, вот и теперь пусть станет таким.

— Подняли, — повторила Сэнко, и у неё в уголках глаз заблестела влага. — Значит, дождалась я.

— А ещё вот что, — добавил он. — Я Оксане звонил насчёт Насти. Зимой, говорю, пусть приезжает погостить на Новый год. Город ведь ожил, есть куда звать. Да и не стыдно уже. — Сергей усмехнулся. — Оксана очень удивилась, но не стала отказывать.

Сэнко всплеснула руками.

— Батюшки! Дочка приедет! — И она тут же захлопотала, пусть и только в мыслях. — Да я ж ей пирогов напеку, и рыбки, и на сопку сведём, покажем всё, и баньку истопим… Ох, голубчик. Дождался и ты.

Позади шумел и светился огнями отвоёванный город, а впереди лежала долгая борьба, потому что Виноградов ещё вернётся. А не он — так другие.

А в далёком Хабаровске маленькая девочка укладывалась спать и думала о том, как поедет зимой к папе на Новый год.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге