Архив Форкса
Найденная запись 1-2
Найденная запись №1
15 августа 2005 года
Автор: Элли Морган
Владелица цветочного магазина, 63 года.
Август в Форксе никогда не умел притворяться летом, и, сколько себя помню, примерно к середине месяца город словно уставал поддерживать эту маленькую сезонную ложь: по утрам туман дольше держался между домами, вода в лужах уже не высыхала к полудню, а лес за последними улицами становился темнее, хотя листья на деревьях оставались зелёными и календарь уверял, что до осени ещё несколько недель.
Сегодня я открыла магазин около половины восьмого и впервые с июня пожалела, что оставила пальто дома. Дождя не было, но воздух за ночь сделался холодным и сырым, с тем металлическим привкусом, который появляется перед долгим ненастьем, когда река пахнет сильнее обычного, земля чернеет, а деревянные стены домов набирают влагу и начинают отдавать старой корой. Даже цветы в магазине будто почувствовали перемену раньше меня: запах роз стал тяжелее, эвкалипт — резче, а лаванда, которую я вынесла на улицу, почти совсем отцвела. Наверное, горшки давно пора было убрать, однако каждый год мне почему-то жалко делать это первой, словно, пока возле моей витрины остаётся хоть немного фиолетового, лето ещё можно уговорить задержаться.
Я провозилась с ними почти до открытия, переставляя самые живые ближе к двери и пряча облысевшие кустики за гортензиями, хотя прекрасно понимала, что обманываю только себя.
После обеда пришла миссис Харрис за цветами для сестры и между рассказом о её давлении и жалобами на соседскую собаку сообщила, что утром возле почты лежал первый жёлтый лист. В городе, окруженном миллионами деревьев, один-единственный лист почему-то показался ей новостью, достойной отдельного визита, но так уж устроен Форкс: здесь можно годами не знать, что происходит за закрытой дверью соседнего дома, зато первый жёлтый лист, чужая новая машина или незнакомое лицо в закусочной к вечеру становятся общим достоянием.
Я сказала ей, что до осени ещё далеко, хотя сама чувствую её уже несколько дней — не ту красивую осень с золотыми кленами, которую печатают на открытках, а нашу, западную, мокрую и бесцветную, приходящую не с первым пожелтевшим деревом, а с запахом сырой хвои, холодом от оконного стекла и ранними сумерками, которые однажды просто оказываются за дверью на двадцать минут раньше, чем ты ожидал. К пяти часам небо окончательно опустилось на крыши, и начался дождь, сначала мелкий, почти невидимый, а потом ровный и терпеливый, из тех, что могут идти трое суток и ни разу не усилиться настолько, чтобы их заметили в прогнозе. Я занесла цветы под навес, протерла воду возле входа и уже собиралась закрываться, когда увидела, что калитка во внутренний двор открыта.
Это было странно лишь потому, что утром я сама проверяла засов. За магазином начинается старая тропа, которой теперь почти никто не пользуется: она уходит между елями, огибает заболоченный участок и где-то дальше соединяется с лесной дорогой. Я вышла закрыть калитку и, уже взявшись за мокрый металл, услышала в глубине леса тяжелый хруст хвои, будто кто-то шёл между деревьями, не особенно стараясь скрываться. Наверное, олень.
В Форксе половину необъяснимого можно списать на оленей, а оставшуюся половину — на погоду, и именно поэтому здесь так удобно стареть: рано или поздно перестаешь требовать объяснения каждой тени. Я всё-таки позвала, скорее из раздражения, чем из страха, но лес сразу затих, причем так резко, что на несколько секунд я перестала слышать даже птиц. Остался только дождь, постукивающий по жестяному козырьку магазина, и где-то далеко, со стороны шоссе, шелест шин по мокрому асфальту. Закрыв калитку, я вернулась внутрь, погасила свет в дальней комнате и перевернула табличку на двери. Через дорогу уже светились окна закусочной, фонари отражались длинными желтыми полосами в воде, а по улице медленно проползала машина, поднимая за собой мелкую водяную пыль. Всё было совершенно обычным — настолько обычным, что мне стало немного стыдно за собственную тревогу. Тогда я и заметила отпечаток на витрине.
Он находился снаружи, чуть выше уровня моих глаз, там, где кто-то приложил к мокрому стеклу раскрытую ладонь. Ничего особенного в этом тоже не было: возле магазина постоянно крутятся школьники, туристы прислоняются к окнам, дети оставляют пальцы на стекле, пока родители выбирают цветы. Только дождь шёл уже почти час, а отпечаток почему-то оставался сухим. Я простояла перед ним дольше, чем следовало, после чего взяла тряпку, стерла ладонь со стекла и выключила последнюю лампу.
Мне шестьдесят три года, пятьдесят восемь из которых я прожила в Форксе, поэтому я знаю этот город достаточно хорошо, чтобы не пугаться каждого звука из леса. Я знаю, как еловые ветви скребут крышу во время ветра, как кричат лисы за рекой, как пахнет земля перед ливнем и каким огромным может казаться олень, если увидеть его силуэт в тумане.
Но сегодня вечером, пока я шла через пустую стоянку к машине и слышала за спиной ровный шорох дождя в кронах, мне впервые за много лет не захотелось поворачиваться к лесу спиной. Наверное, просто приближается осень. Хотя обычно осень не оставляет отпечатков на стекле.
— Элли Морган
18 августа 2005 года
████████████████████
██████████████████████████
Сегодня одна женщина спросила, видел ли он серый универсал возле её магазина.
Он ответил, что нет.
После этого она сказала что-то про отпечаток на стекле. Он рассмеялся, я тоже, и разговор закончился бы на этом, если бы через час он не спросил меня, был ли дождь вечером пятнадцатого.
Я сказал, что был.
— Сильный?
— Достаточно.
Он ничего не объяснил, а я не стал спрашивать.
Сейчас почему-то записываю.
Найденная запись №2
29 августа 2005 года
Автор: Марк Беннетт
Помощник шерифа, 34 года.
Конец августа в Форксе — это тот короткий и довольно бессмысленный период, когда календарь всё ещё называет происходящее летом, хотя природа уже подписала заявление об увольнении, сдала ключи и теперь просто ждёт, когда бухгалтерия оформит последние бумаги.
Дождь идёт четвёртый день подряд — не ливень, не гроза и вообще ничего достаточно драматичного, чтобы удостоиться пары минут на местном телевидении, а обычная форксовская морось, методичная и терпеливая, обладающая примерно тем же отношением к человеческому достоинству, как и налоговая служба. Она забирается под воротник, просачивается в ботинки, оседает внутри машины, портит настроение и, если дать ей ещё пару суток, вероятно, доберётся до костного мозга.
К началу ночной смены парковка участка уже напоминала мелкое озеро, дворники на патрульной машине скрипели таким предсмертным голосом, будто собирались подать на округ в суд, а кофе из автомата выглядел так, словно кто-то заварил пепельницу, процедил получившуюся жидкость через старый носок и решил брать за неё семьдесят пять центов. Я всё равно выпил две чашки, потому что человеку иногда приходится выбирать между медленным отравлением и возможностью не заснуть за рулём, а с возрастом начинаешь ценить хотя бы сам факт наличия выбора.
Первый вызов, разумеется, поступил от миссис Харрис, потому что, если однажды Форкс накроет ядерным взрывом, именно она первой дозвонится в участок и обязательно сообщит не о радиации, а о том, что чей-то мусорный бак лежит крышкой вниз.
На этот раз её беспокоил серый универсал, который уже третий вечер подряд стоял через дорогу от её дома примерно сорок минут, после чего уезжал в сторону шоссе. На мой вопрос о том, что именно делает водитель, она после некоторой паузы ответила, что он сидит, и я честно записал это в блокнот, хотя уголовный кодекс пока не запрещает сидеть в автомобиле, даже если половина населения Форкса уверена в обратном.
Номеров миссис Харрис не разглядела, человека внутри тоже не видела, зато совершенно точно знала, что «нормальные люди так себя не ведут», что особенно убедительно звучало от женщины, которая однажды вызвала полицию из-за енота, поскольку тот, по её словам, смотрел в окно «с определённым намерением».
Я пообещал проехать мимо и минут через двадцать действительно оказался возле её дома, где никакого универсала, конечно, уже не было, зато в кухонном окне отчётливо торчала сама миссис Харрис. Я помахал ей рукой, после чего свет мгновенно погас, потому что наблюдение за полицией, видимо, считается менее подозрительным занятием, если заниматься им в полной темноте.
К ночи город наконец успокоился, дождь стал мельче, а туман начал медленно сползать с холмов и заполнять улицы, превращая фонари в мутные жёлтые пятна, а мокрый асфальт — в длинное чёрное зеркало. Именно ради таких вечеров сюда приезжают люди с дорогими фотоаппаратами, чтобы потом написать о «таинственной атмосфере тихоокеанского Северо-Запада», хотя, если прожить здесь достаточно долго, таинственная атмосфера довольно быстро превращается в плесень в ванной, повышенный расход антифриза и хроническое ощущение, что носки никогда больше не будут сухими.
Я остановился у закусочной, где Мэй увидела форму, посмотрела на моё лицо и без лишних вопросов поставила передо мной большую чашку кофе. Именно поэтому я её уважаю: настоящая дружба начинается не с доверительных разговоров, а с момента, когда человек понимает, что тебе сейчас не нужны советы, сочувствие или анализ детских травм, а требуется кофеин и пять спокойных минут, чтобы ненавидеть человечество в тепле.
Внутри пахло корицей, жареным луком и старым деревом, радио негромко обещало дождь до конца недели, словно сообщало местным что-то неожиданное, а двое дальнобойщиков возле окна спорили о ремонте дороги на Абердин. Минут пять всё было почти хорошо, и я даже начал подозревать, что ночь закончится без необходимости писать рапорт длиннее продуктового чека, но именно тогда ожила рация.
Мужчина на Милл-Крик-роуд сообщил, что посреди дороги стоит человек.
Я спросил диспетчера, ранен ли он, пытается ли остановить автомобили или хотя бы машет руками, однако выяснилось, что неизвестный просто стоит. В такие моменты особенно остро осознаёшь, насколько тяжёлым ударом по общественной безопасности может оказаться вертикальное положение человеческого тела.
До Милл-Крик я добрался примерно за двенадцать минут, и к тому времени туман стал настолько плотным, что фары освещали первые двадцать метров дороги, после чего мир словно заканчивался. Ни человека, ни автомобиля, ни какой-нибудь достойной уважения массовой трагедии, которая хотя бы объяснила бы, зачем меня вытащили из тёплой закусочной, на месте не оказалось.
Я проехал до развилки, развернулся и уже собирался оформить всё как очередную ошибочную идентификацию объекта в условиях плохой видимости, когда заметил возле обочины следы мужских ботинок. Они начинались у самой кромки леса, пересекали мокрую траву, выходили на асфальт и доходили примерно до середины полосы, где внезапно обрывались, не поворачивая обратно и не продолжаясь на другой стороне.
Если верить следам, неизвестный дошёл до середины дороги и там решил, что дальнейшее участие в материальном мире сильно переоценено.
Я проверил канаву, посветил фонарём между деревьями, прошёл метров двадцать вдоль обочины и окончательно залил водой правый ботинок, поэтому, если там действительно находился призрак, надеюсь, он хотя бы оценил принесённую мной жертву.
Разумеется, всё можно объяснить гораздо скучнее: дождь смывает отпечатки, мох почти не держит след, а человеческий мозг после часа ночи и трёх чашек растворимого яда способен построить международный заговор вокруг мокрой ветки.
Я предпочитаю объяснения, которые не требуют психиатра, поэтому записал происходящее именно так и поехал обратно.
Возле дома миссис Харрис серый универсал снова стоял через дорогу.
Я даже рассмеялся, потому что существует особая разновидность унижения, доступная только человеку, которому приходится признать, что сумасшедшая старуха оказалась права. Теперь она сможет напоминать мне об этом до конца жизни, а с учётом её характера я бы не исключал, что в случае существования загробного мира она продолжит звонить в участок и оттуда.
Я притормозил, и универсал почти сразу тронулся с места, не включив фар, что уже выглядело достаточно странно даже по форкским стандартам, поэтому я развернулся и поехал следом.
Машина свернула на старую лесную дорогу, где нет ни домов, ни фонарей, ни свидетелей и вообще почти отсутствуют здравые причины находиться после часа ночи, если только человек не хочет помочь полиции провести ближайшие несколько суток в поисках собственного тела. Место, в общем, живописное.
Я держался примерно в пятидесяти метрах позади, пока туман не начал становиться плотнее, а красные задние фонари универсала то исчезали, то снова появлялись между деревьями. Через некоторое время машина вошла в поворот, я последовал за ней секунд через пять и обнаружил перед собой совершенно пустую дорогу, которая почти километр шла прямо между лесом и склоном без единого съезда.
Ни фар, ни звука двигателя, ни самой машины.
Я остановился, выключил радио и какое-то время просто слушал, как дождь ровно стучит по крыше патрульной машины.
Потом сделал то, что отличает взрослого мужчину с ипотекой от идиота в дешёвом фильме ужасов. Я спокойно развернулся и вернулся в участок.
К двум часам кофе в моей чашке остыл настолько, что его уже можно было использовать для консервации биологических образцов, однако я всё равно допил остаток, открыл журнал и написал: «Транспортное средство потеряно из визуального контакта в условиях ограниченной видимости».
Очень полезная формулировка, которая на человеческом языке означает: «Понятия не имею, куда делась эта чёртова машина, и совершенно не собираюсь объяснять это начальству».
Сам универсал я отдельно упоминать не стал, потому что миссис Харрис и без моей помощи обладает достаточно высоким мнением о собственных пророческих способностях.
Уже перед концом смены я заметил на пассажирском коврике несколько мокрых еловых иголок и маленький кусок мха, хотя водительский коврик почему-то оставался почти чистым. Первой мыслью было, что я натаскал всё это на ботинках возле Милл-Крик, и объяснение меня вполне устраивало до тех пор, пока я не вспомнил, что пассажирскую дверь за всю ночь не открывал.
Несколько секунд я сидел и смотрел на мокрую хвою, размышляя о том, что существуют вопросы, ответы на которые делают человека умнее, существуют вопросы, которые делают его богаче, а существуют такие, после которых в три часа утра приходится объяснять взрослым мужчинам, почему ты проверяешь сосновые иголки на присутствие злых духов.
Мне тридцать четыре, и остатки достоинства пока кажутся более полезной инвестицией, поэтому я вытряхнул коврик на парковке и закрыл дело.
Когда я ехал домой, дождь почти закончился, над крышами лежал светлый утренний туман, а вдоль обочины уже попадались первые жёлтые листья, прилипшие к мокрому асфальту. Через пару дней начнётся сентябрь, и Форкс снова станет холодным, мокрым и красивым ровно настолько, чтобы приезжие захотели здесь остаться, тогда как местные слишком хорошо знают цену этой красоте.
Хотя временами мне кажется, что город всё равно никого особенно не спрашивает.
— Марк Беннетт
31 августа 2005 года
████████████████████
██████████████████████████
Сегодня он минут десять заполнял рапорт по Милл-Крик, потом вдруг отложил ручку.
— Странный вопрос.
— Уже звучит многообещающе.
— Ты помнишь, когда мы познакомились?
Я ответил:
— Конечно.
Потом понял, что соврал.
Я знаю его давно. Знаю, какой кофе он берёт на работе, как кладёт ключи, как ругается на дворники и какой рукой пишет. Но первого дня нет. Даже приблизительно.
Он пошутил, что у нас обоих начинается старость. Мне почему-то было не смешно.
Найденная запись 3-4
2 сентября 2005 года
Миссис Харрис
Если мистер Холлис когда-нибудь скажет, что наши отношения закончились из-за политических разногласий, не верьте ему. Они закончились потому, что на одном из наших свиданий он сорок семь минут объяснял мне, почему я неправильно понимаю Кубу, хотя я пришла туда совершенно не ради Кубы и, если уж быть точной, вообще не ради геополитики.
Мне было девятнадцать. Холлису двадцать. Это было в октябре 1978-го, и он уже тогда обладал удивительной способностью начинать разговор с погоды и через десять минут обнаруживать, что без его помощи собеседник никогда не разберётся в устройстве мира. Сейчас он утверждает, что говорил не сорок семь минут, а двадцать. Это неправда. Я смотрела на часы.
В тот вечер мы сидели в машине возле реки. Я хотела послушать радио, Холлис хотел закончить мысль. Радио играло тихо, дождь шёл по крыше, а потом машина просто отказалась заводиться. Позже Холлис рассказывал, что причиной был старый аккумулятор. Я до сих пор считаю, что аккумулятор умер от разговора раньше меня.
Мы просидели так минут двадцать, пока на дороге не появилась служебная машина. Мужчина за рулём остановился и спросил, нужна ли помощь. Холлис, конечно, ответил за нас обоих и в течение следующих трёх минут успел объяснить, куда мы ехали, откуда, почему машина сломалась и какие выводы из этого следует сделать американской автомобильной промышленности.
Мужчина выслушал его спокойно. За это я сразу прониклась к нему уважением.
Его фамилия была Беннетт. В этом я уверена.
Не наш Марк — нынешнему Марку по его документам тогда было бы лет семь. Имени того мужчины я не помню. Помню только, что Холлис дважды переспросил фамилию, потому что почему-то решил, что слышал её раньше.
Нас отвезли обратно в город. Я сидела сзади и смотрела на мокрые деревья в окне, Холлис продолжал что-то рассказывать, а мужчина иногда отвечал одним или двумя словами. Я прекрасно помню руки на руле, тёмный рукав формы, запах сигарет и старой обивки, даже маленькую трещину на приборной панели.
Лица не помню.
Это не кажется особенно странным, пока не пытаешься его представить. Прошло почти двадцать семь лет; за это время я забыла сотни лиц, несколько телефонных номеров, половину школьных учителей и почти всё, что когда-либо обещала не забывать.
И всё же фамилия осталась.
Беннетт.
Холлис утверждает, что тоже её помнит.
Мы редко бываем согласны в одном и том же воспоминании, поэтому, возможно, именно это и должно меня беспокоить.
Впрочем, самого Холлиса я узнаю до сих пор с противоположного конца улицы.
У памяти, видимо, очень своеобразное чувство юмора.
— Миссис Харрис
Найденная запись №3
6 сентября 2005 года
Автор: Рут Миллер
Библиотекарь, 51 год.
В сентябре библиотека начинает пахнуть иначе. Кто знает, тот поймёт. Объяснять это человеку, который никогда не проводил среди книг по девять часов в день, примерно так же полезно, как описывать цвет слепому коту. Летом редкие посетители приносят с собой дорожную пыль, нагретую одежду и сладковатый запах газировки, к первым же числам осени всё это постепенно вытесняет мокрая шерсть, кофе из бумажных стаканчиков, сырая древесина и старая бумага, которая во влажном воздухе пахнет особенно густо, будто книги тоже понимают, что тёплая часть года закончилась и теперь ближайшие восемь месяцев всем нам предстоит медленно отсыревать вместе.
Мне нравится сентябрь, в это время люди становятся немного тише, а окружающий мир перестаёт требовать восторга по поводу солнца, отпусков и прочих вещей, которые по какой-то причине принято любить коллективно. Не настолько нравится, чтобы петь ему дифирамбы и слагать стихи трехстопным ямбом, но достаточно, чтобы утром не испытывать раздражения ещё до того, как успела открыть дверь, что само по себе приличный результат.
Сегодня я просидела в машине перед библиотекой семь минут, прежде чем убедить себя выйти, причём именно семь, потому что восемь показались бы уже намерением остаться дома, тогда как семь всё ещё можно назвать размышлением. В некоторые утра открыть дверцу автомобиля, пройти двадцать шагов до входа, повернуть ключ и включить свет кажется совершенно естественным набором действий, но бывают дни, когда мозг рассматривает эту последовательность как экспедицию через Антарктиду и начинает приводить довольно убедительные аргументы в пользу того, что цивилизация не рухнет, если я один день не приду на работу.
Обычно в таких случаях я отвечаю ему, что цивилизация, возможно, и не рухнет, а вот я совершенно точно не собираюсь весь день лежать и слушать, как собственная голова объясняет мне бессмысленность существования, поэтому мы, мать твою, идём работать.
Отношения с собственной психикой вообще значительно упрощаются после того, как перестаёшь считать каждую мысль откровением и начинаешь относиться к некоторым из них как к подозрительным посетителям, которых лучше сначала попросить предъявить документы. В двадцать пять я этого не знала, в тридцать два начала догадываться, а к пятидесяти мы с моей головой наконец достигли состояния вооружённого нейтралитета. Дружбой это не назвать, но хотя бы никто не шмаляет без предупреждения.
Я открыла библиотеку ровно в девять, включила лампы в читальном зале, поставила чайник и достала из верхнего ящика стола небольшой блокнот, куда несколько лет кряду записываю вещи, которые большинство людей запоминают без дополнительной административной процедуры.
Сегодняшняя запись выглядела вполне прилично: сон — 6 часов 12 минут; кофе — пока 1 чашка; настроение — 4/10; мысли не ускорены; желание немедленно изменить жизнь отсутствует.
Последний пункт особенно полезен. Когда внезапно кажется, что за ближайшие выходные можно выучить итальянский, перекрасить спальню, написать исчерпывающую историю библиотечной системы штата Вашингтон и открыть антикварную лавку, опыт советует сначала поспать, а только потом принимать решение. Когда-то подобной предусмотрительности мне не хватало, благодаря чему у меня до сих пор имеются две печатные машинки, двадцать семь цветочных горшков и довольно скромное отношение к периодам собственной гениальности.
Закрыв блокнот, я несколько минут сидела за стойкой и наслаждалась единственным временем суток, когда библиотека действительно принадлежит мне. В такой тишине становятся слышны батареи в стенах, дождь на подоконниках, шелест страниц и едва заметный скрип старых полок, словно книги всю ночь занимались своими делами и теперь торопливо возвращаются на места, услышав ключ в замке.
Некоторые мои коллеги утверждают, что пошли работать в библиотеку из любви к людям, и я тоже иногда повторяю эту фразу, потому что она значительно приличнее выглядит на собеседованиях и благотворительных вечерах, чем правда. Людей я предпочитаю употреблять небольшими дозами, желательно по одному и с кляпом во рту.
Через несколько минут после открытия обязательно находится человек, желающий узнать, почему книгу, которую он не возвращал четыре месяца, считают просроченной.
Первой, разумеется, оказалась миссис Харрис, которую я давно воспринимаю не столько как читательницу, сколько как предмет муниципального имущества, случайно наделённый речью и очень большим количеством свободного времени. Если администрация когда-нибудь решит провести полную инвентаризацию, её наверняка внесут куда-нибудь между кафедрой и стеллажом, а сама миссис Харрис, подозреваю, немедленно потребует исправить возраст, оценочную стоимость и формулировку назначения.
Она положила на стойку три детектива, успев при этом пожаловаться на дождь, хотя прожила в Форксе достаточно долго, чтобы воспринимать его как надоедливого родственника, а затем осторожно спросила, нет ли у меня чего-нибудь хорошего о слежке.
Я поинтересовалась, за кем именно она собирается следить, и получила столь оскорблённый ответ, какой при детях лучше не озвучивать. Мысленно зарубила себе на носу, что с миссис Харрис стоит обращаться как с ядерной боеголовкой — тихо, без резких движений и желательно на расстоянии вытянутой тысячекилометровой автомагистрали.
К полудню библиотека постепенно наполнилась школьниками, двумя матерями с маленькими детьми и, конечно же, мистером Холлисом — вот он шагает по направлению к библиотеке с таким энтузиазмом, какого не было даже у немцев, когда те шли на Польшу. Он уже примерно пятнадцать лет приходит сюда читать одну и ту же газету от корки до корки, после чего с неизменным удивлением сообщает мне, что мир окончательно катится к чёртовой матери. Да неужели?
Примерно в половине третьего я обнаружила, что уже несколько минут смотрю на одну и ту же строку каталога, совершенно не понимая, что там написано, хотя слова были простыми и вполне знакомыми.
Такие дни я называю серыми, потому что плохой день обычно предполагает событие, которому можно предъявить претензию, тогда как серый просто существует вокруг тебя, медленно лишая привычные вещи веса и цвета: кофе продолжает оставаться кофе, дождь шумит за стеклом, люди что-то рассказывают, а ты наблюдаешь за происходящим словно через слегка запотевшее окно.
Когда-то подобное состояние меня пугало, теперь преимущественно раздражает, и я предпочитаю считать это прогрессом, пусть и скромным.
Я сходила в подсобку и доела половину вчерашнего сэндвича, так как моё личное правило запрещает делать философские выводы о бессмысленности жизни на пустой желудок. Слишком часто то, что в три часа дня кажется экзистенциальным кризисом, после еды оказывается обычным падением сахара и плохим настроением.
Ближе к четырём библиотека снова опустела, поэтому я наконец добралась до картонной коробки с книгами, которую кто-то оставил возле служебного входа ещё в пятницу. Люди регулярно приносят сюда библиотеки умерших родственников, поскольку выбросить книги покойного дедушки им кажется кощунством, тогда как переложить ответственность за то же самое на меня почему-то считается достойным способом почтить память усопшего.
За годы работы я пришла к довольно непопулярному выводу, что большинство книг вовсе не священны, как утверждают люди, которые сами читают по две штуки в год. Большинство книг представляет собой бумагу, клей и чьё-то старое намерение однажды превратиться в человека, читающего Шопенгауэра, причём этот человек обычно так и не появляется, зато сам Шопенгауэр потом тридцать лет собирает пыль рядом с кулинарной энциклопедией.
В коробке обнаружились старые романы, несколько путеводителей, школьный атлас, сборник стихов и книга о птицах северо-запада, которую прежний владелец, судя по состоянию обложки, использовал либо во время рыбалки, либо вместо кухонной доски. На самом дне лежала старая детская книга о мальчике, который отправляется через лес искать потерявшуюся собаку. Издание я сразу узнала, поскольку когда-то в библиотеке стояло несколько таких экземпляров.
Дети постепенно уничтожили их с той удивительной эффективностью, которую взрослые почему-то считают детской невинностью, поэтому я была уверена, что последний экземпляр давным-давно списан.
Однако книга совершенно точно принадлежала нам, потому что на внутренней стороне обложки сохранился старый библиотечный штамп, а в конце всё ещё был приклеен бумажный кармашек с карточкой выдачи, которыми мы пользовались до появления компьютеров.
Согласно правилам, мне следовало проверить номер, отметить экземпляр и отправить его в стопку на списание, однако чтение чужих имён всегда интересовало меня значительно больше правильной каталогизации, а всё потому, что одним из моих устойчивых пороков является любовь к информации, которая мне не предназначалась.
Чужие заметки на полях, забытые между страницами письма, телефонные номера, списки покупок, неотправленные открытки и школьные шпаргалки зачастую рассказывают о человеке больше, чем его собственная автобиография, поскольку особенно честными мы обычно становимся именно тогда, когда не предполагаем наличия читателя.
За тридцать лет работы я узнала о жителях Форкса вещи, которых они наверняка не рассказывали ни супругам, ни врачам, ни Господу. Хотя, если Господь существует и тоже ведёт архив, у нас с ним примерно одна профессия, только у него бюджет больше.
На карточке стояли знакомые фамилии: Харрис, Морган, Хэнд, Коул и ещё несколько человек, которых я помнила по лицам. Некоторых уже давно не было в живых, и их имена, написанные обычной синей ручкой на маленьком куске картона, всегда казались мне странно уютными, словно смерть — всего лишь особенно серьёзная просрочка и однажды человек всё-таки войдёт в дверь, положит книгу на стойку и виновато попросит не начислять штраф.
Последняя строка была написана карандашом: Bennett, M. — September 1981.
Увидев фамилию, я сразу вспомнила Марка, причём не нынешнего раздражённого ублюдка в форме, который приходит за кофе и смотрит на окружающих как на говно, а худого мальчишку лет десяти или одиннадцати в слишком большой куртке.
Воспоминание пришло не отдельными фрагментами, а сразу целой сценой, настолько подробной, что я почти перестала видеть стол перед собой: Марк сидит возле окна с этой самой книгой на коленях, за стеклом гремит гроза, после каждого раската его пальцы сильнее сжимают страницы, хотя он продолжает с оскорблённым достоинством уверять меня, что совершенно не боится.
Я приношу ему какао, он делает один глоток, морщится и сообщает, что оно отвратительное, а я пробую сама и вынуждена признать, что мальчишка, как ни неприятно, совершенно прав.
Даже в десять лет Марк умел принимать заботу так, словно ему вручали судебную повестку, поэтому характер нынешнего помощника шерифа, если подумать, особенной неожиданностью не является.
Я уже собиралась положить карточку обратно, когда посмотрела на дату ещё раз и почувствовала то неприятное внутреннее сопротивление, которое возникает, когда какая-то часть тебя говорит, что всё совершенно нормально, слишком быстро и слишком уверенно.
Именно уверенность меня и насторожила.
Психиатр однажды объяснил мне довольно полезную вещь: ощущение абсолютной уверенности является всего лишь ещё одним ощущением и не обязано иметь никакого отношения к достоверности происходящего. За этот урок я в своё время заплатила достаточно, чтобы теперь пользоваться им при каждом удобном случае, поэтому вместо того, чтобы довериться воспоминанию, я пошла в архивную комнату проверять факты.
В сентябре восемьдесят первого года в северном крыле библиотеки действительно прорвало трубу, часть потолка обвалилась, а почти месяц книги выдавали из подвала муниципального здания, где постоянно пахло сыростью, краской и мышиным дерьмом. Всё это я тоже прекрасно помнила, однако собственная память в тот момент интересовала меня значительно меньше письменных документов.
В старом журнале обнаружилась совершенно однозначная запись: с 7 сентября по 2 октября 1981 года здание было закрыто для посетителей, и я перечитала её несколько раз, сначала просто проверяя себя, потом проверяя собственную проверку, а примерно на третьем прочтении уже вынуждена была признать, что это начинает приобретать лёгкий привкус невроза, но каждому человеку нужны увлечения.
Получалось, что библиотека была закрыта, а моё воспоминание при этом никуда не исчезало и всё так же сохраняло окно, кресло, грозу, Марка, рисунок на кружке и даже вкус того дерьмового какао, которое мы оба тогда якобы пили.
Разумеется, я могла перепутать месяц, год, ребёнка или саму книгу, потому что человеческий мозг относится к прошлому довольно халатно и при необходимости охотно заполняет пробелы тем, что выглядит убедительно, но именно обстоятельность этой ошибки меня и беспокоила.
Я не решила, что схожу с ума, потому что с подобным подозрением мы с моей головой познакомились много лет назад и с тех пор научились поддерживать вполне цивилизованные отношения, где ни одна сторона не получает права объявлять себя единственным источником истины. Меня тревожило другое: когда моя память врёт, она обычно делает это значительно ленивее, а эта ложь словно заранее знала, какие вопросы я стану задавать, и подготовила ответы.
Вернувшись к столу, я открыла блокнот и добавила к утренней записи, что в 16:47 память не совпала с архивным журналом, сон был приемлемым, мысли оставались обычными, настроение не изменилось, поэтому никаких выводов пока делать не следует, а затем некоторое время смотрела на написанное и дописала рядом: «Однако какого хрена?»
Некоторые исследовательские формулировки настолько точны, что дальнейшее редактирование только портит результат.
Книгу я положила в нижний ящик стола и закрыла на ключ, после чего примерно через двадцать минут снова появилась миссис Харрис, успевшая прочитать около восьмидесяти страниц одной из взятых книг о наблюдении и теперь пришедшая сообщить, что материал оказался слишком поверхностным. Я спросила, не собирается ли она наконец признаться, за кем следит, однако миссис Харрис посмотрела на меня так, словно вопрос совершенно нелеп, и объяснила, что никого не выслеживает, а книга понадобилась ей исключительно для того, чтобы понимать, если кто-нибудь начнёт наблюдать за ней. После этого я окончательно решила, что при наличии соответствующего имущества когда-нибудь обязательно включу эту женщину в завещание, потому что подобное сочетание подозрительности и последовательности заслуживает материального поощрения.
К шести часам библиотека почти опустела, школьники разошлись по домам, мистер Холлис завершил очередные похороны западной цивилизации, а дождь за окнами стал настолько густым, что уличные фонари превратились в длинные золотистые полосы на мокром асфальте. Я заварила чай и машинально открыла верхний ящик стола, где несколько лет назад лежала маленькая бутылка бурбона, предназначенная преимущественно для тех вечеров, когда человечество начинало казаться особенно неудачным экспериментом. Бутылки там давно нет, потому что в какой-то момент я обнаружила довольно неприятную связь между серыми днями, плохим сном и желанием наливать алкоголь в чай, после чего решила, что моей голове вполне достаточно химических приключений и без моего активного участия. Вместо бурбона я съела печенье, которое утешает значительно хуже, зато на следующее утро не пытается убедить тебя, что вчерашние решения были разумными.
Закончив с возвращёнными книгами, я пошла вдоль стеллажей и, добравшись до детского отдела, заметила знакомый белый корешок, аккуратно стоявший на том самом месте, где книга находилась раньше. Несколько секунд я просто смотрела на неё, затем перевела взгляд на закрытую дверь служебной комнаты, после чего снова посмотрела на полку и попыталась решить, могла ли машинально вернуть книгу обратно, хотя слишком отчётливо помнила, как положила её в ящик и повернула ключ. Люди любят рассказывать, что в подобных обстоятельствах у них по спине пробегает холодок, сердце пропускает удар и весь мир внезапно становится ледяным, однако моей первой реакцией оказалось почти профессиональное раздражение, потому что последнее, чего мне не хватало для полного счастья, — это книга, решившая вступить в спор с системой хранения.
Я сняла её с полки, проверила карточку и снова увидела ту же запись — Bennett, M. — September 1981, — после чего вернулась к своему столу и обнаружила ящик запертым, а ключ всё ещё лежащим в кармане моего кардигана. Вместо того чтобы пытаться придумать объяснение на месте, я открыла блокнот и записала, что в 19:14 книга снова обнаружена на полке, ящик при этом остаётся заперт, ключ находится у меня, а воспоминания о том, чтобы я доставала книгу, отсутствуют, после чего добавила ещё одну строчку: паниковать пока не имеет смысла, поскольку паника всё равно ничего не каталогизирует.
Я снова положила книгу в ящик, но перед тем, как закрыть его, решила оставить между страницами записку самой себе: «Рут, если ты снова найдёшь эту книгу на полке, не доверяй воспоминанию и сначала проверь записку». Уже собираясь убрать лист, я машинально перевернула его и увидела на обороте два слова, написанные карандашом знакомым почерком: УЖЕ ПРОВЕРЯЛА. Почерк был мой. Не похожий на мой — мой: тот же слишком короткий хвост у Р, тот же нажим, та же привычка сильнее вдавливать карандаш в последнюю букву. Я не помнила ни листа, ни этих слов.
Я открыла блокнот и стала листать назад внимательнее. На странице за третье сентября нашлись две строки, которые я раньше почему-то принимала за обычную рабочую пометку. Первая была написана в 3:09: «Проверила закрытие северного крыла. Сентябрь 1981 невозможен. Марка у окна быть не могло». Вторая — в 3:17: «Помню грозу. Помню синюю кружку. Помню, как он сказал, что какао отвратительное». Под ними, уже крупнее и с таким нажимом, что карандаш продавил бумагу, стояло: ПОСЛЕ 3:17 СЕБЕ НЕ ВЕРИТЬ.
Я сидела и смотрела на эти три записи, пока смысл не стал неприятно простым. В 3:09 я знала, что воспоминание невозможно. Через восемь минут оно снова казалось мне настоящим — настолько настоящим, что я записала детали, которых не могла проверить. Значит, дело было не в том, что я однажды что-то забыла. Моя уверенность могла измениться прямо внутри одного дня, а бумага при этом оставалась прежней.
Значит, третьего сентября я уже дошла до той же точки, до которой дошла сегодня: проверила закрытие библиотеки, столкнулась с невозможным воспоминанием и попыталась оставить себе предупреждение. Я забыла не только вывод. Я забыла сам факт этой проверки.
И книга на полке тоже больше не требовала отдельного чуда. Ключ весь вечер был у меня. Я могла сама открыть ящик, вернуть книгу на место, снова запереть ящик и потерять из памяти эти несколько минут — ровно так же, как потеряла из памяти собственные записи от третьего сентября. Это объяснение нравилось мне не больше призрака, зато не требовало от книги умения ходить.
Первым делом я посмотрела на настенные часы, показывавшие двадцать три минуты восьмого вечера. Тот факт, что сейчас совершенно точно не 3:17, почему-то успокаивал значительно меньше, чем должен. Я дописала в блокноте ещё одну фразу: «Если память и запись расходятся — сначала верить записи». Только после этого закрыла книгу, повернула ключ и положила его в карман.
На улице пахло мокрой корой, дымом из труб и сентябрьской землёй, а жёлтые листья уже прилипли к тротуару настолько плотно, словно город понемногу заклеивал ими остатки лета, не считая нужным сообщать кому-либо об окончании сезона. Раскрывая зонт, я всё-таки обернулась и увидела за стеклом детского отдела один светлый книжный корешок среди тёмных стеллажей, причём название с такого расстояния прочитать было невозможно, хотя мне оно и не требовалось.
Я прекрасно знала, какая книга там стоит, но возвращаться не стала, потому что не каждая мысль заслуживает доверия, не каждый страх требует немедленной проверки и далеко не каждую дверь следует открывать лишь потому, что ты заметил на ней ручку. Утром я ещё раз проверю журнал, карточку и собственные записи, а потом, возможно, позвоню Марку и задам ему несколько вопросов, которые наверняка испортят настроение нам обоим. Сегодня же я поеду домой, приму лекарства, накормлю кошку и постараюсь проспать хотя бы семь часов, потому что любые мистические тайны маленького города, если они вообще существуют, вполне способны подождать до завтра. А если не способны, это уже, к счастью, их проблема.
— Рут Миллер
9 сентября 2005 года
████████████████████
██████████████████████████
Нашёл старый журнал. Искал не его. Нашёл всё равно.
Его фамилия там есть. Год правильный, а почерк чужой. Это должно было успокоить.
Потом посмотрел на предыдущий год, фамилия есть и там.
Ещё год назад — тоже.
На четвёртом журнале остановился, не потому, что нашёл начало. Потому что понял, что боюсь его найти.
Найденная запись №4
12 сентября 2005 года
Автор: Томас Хэнд
Рыбак, 51 год.
Люди, которые ни разу не выходили на воду затемно, любят рассказывать, как это красиво. Рассвет, чайки, туман, мужик в дождевике смотрит куда-то вдаль, будто сейчас поймёт про жизнь нечто такое, чего остальные дураки за пятьдесят лет не догадались.
Чушь собачья.
В половине пятого утра красиво только то, что все нормальные люди ещё спят, а всё остальное мокрое, холодное и чего-нибудь от тебя хочет. Верёвку развяжи, мотор прогрей, снасти проверь, кофе выпей, пока он не остыл окончательно и не стал похож на воду, которой промывали старый термос. Колени ноют, спина матерится, а пальцы после пятидесяти по утрам вообще сначала приходится уговорить работать и только потом просить держать что-нибудь тяжелее кружки.
Я с организмом стараюсь особо не спорить, но и слушать его не собираюсь. Стоит один раз уступить пояснице — всё, пропал: завтра она запросит новое кресло, потом ортопедический матрас, потом Флориду, а там, глядишь, ещё женщину, которая будет приносить завтрак и восхищаться тем, как мужественно ты лежишь.
Так что в четыре сорок пять я уже был у причала, пил кофе и слушал, как заводится «Молли». Мотор кашлял так, будто лично я испортил ему жизнь, хотя почти за двадцать лет совместной работы мы с ним уже неплохо друг друга изучили и оба знаем, что ругаться бесполезно.
Не знаю, зачем я вообще назвал лодку «Молли». То есть знаю, конечно: так звали мать, и когда я покупал лодку, мне почему-то казалось, что назвать её в мамину честь — красиво.
Позже дошло, что я дал двадцатифутовому куску дерева имя женщины, которая всю жизнь считала мою работу затянувшимся подростковым бунтом и каждый раз, когда я уходил в море, спрашивала:
— Том, может, хватит дурью маяться и найдёшь нормальную работу?
Теперь, если «Молли» глохнет посреди воды, всё даже как-то по-семейному.
Утро было обычное, по-форксовски обычное. Дождь не то чтобы шёл — он просто был повсюду: в воздухе, на куртке, на бортах, на лице, будто весь город завернули в мокрую тряпку и забыли отжать. Свет ещё толком не встал, вода была почти чёрной, а возле причала плавали жёлтые листья, которые каким-то образом добрались из леса сюда и теперь выглядели так, будто сами уже пожалели об этой затее.
Я проверил топливо, снасти, радио и инструменты, а потом нашёл под скамьёй отвёртку, которую искал с прошлого четверга.
Лодка так всегда делает. Можешь купить три новые отвёртки, обвинить напарника в воровстве, переругаться с собой, с ним, с Господом Богом и системой хранения инструментов вообще, а старая всё это время будет лежать в пятнадцати сантиметрах от твоей ноги и смотреть, как ты позоришься.
Рядом с ней оказался красный бейсбольный мяч. Ну, когда-то красный.
Теперь он был грязно-бурый, потрескавшийся, со швами почти чёрного цвета, как любая вещь, которая слишком долго валялась там, где ей вообще-то находиться не полагалось. На боку тянулась царапина, а возле шва кто-то когда-то написал чёрным маркером две буквы:
M. B.
Я покрутил мяч в руках.
Две буквы — это вообще ни о чём. На всём Олимпийском полуострове наверняка найдётся ещё десяток людей с такими инициалами, а если поискать как следует — и больше. Мяч мог принадлежать кому угодно.
Вот только мне почему-то даже не пришлось думать. Я сразу вспомнил Марка Беннетта. И уже потом понял, что именно это было странно.
Память вообще скотина ненадёжная. Ты можешь полчаса искать очки, которые у тебя на голове, забыть, зачем пришёл в сарай, и трижды переспросить человека, какого числа он родился, а потом берёшь в руки старый мяч — и пожалуйста, перед тобой целый день, причём с запахами, погодой и всяким мелким дерьмом, которое вроде бы вообще не должно было сохраниться.
Это было где-то в начале восьмидесятых. Точнее я бы тогда не сказал.
Марк ещё мелкий, лет десять, может, одиннадцать, длинный, худой и серьёзный до смешного. Такой ребёнок, на которого смотришь и думаешь, что ему, наверное, уже присылают налоговую декларацию.
Не помню, почему он вообще оказался со мной. Может, мать попросила взять его на несколько часов, может, отец, может, кто-то из Беннеттов — через двадцать с лишним лет такие вещи слипаются в один разговор возле двери, где кто-то что-то просит, ты киваешь, а потом уже не помнишь, кто именно кого куда собирался отвезти.
Но самого Марка я помнил хорошо. Он стоял на палубе в жёлтом дождевике, таскал с собой этот красный мяч и каждые пять минут спрашивал, когда мы наконец поймаем рыбу. Я объяснил, что рыба нам ничего не должна и наше расписание, к сожалению, не читала.
Марк подумал и сказал:
— Неэффективно.
Вот весь Марк. Ещё сопляк, а уже недоволен устройством мира. Будущий помощник шерифа, мать его.
Погода быстро портилась, поэтому далеко мы не пошли, а Марка вскоре начало мутить. Он, конечно, минут двадцать это отрицал, стоял белый, как брюхо палтуса, и с оскорблённым достоинством уверял, что с ним всё нормально. Есть такой возраст у мальчиков, когда признаться, что тебя укачало, почему-то страшнее, чем выблевать душу за борт.
Потом он всё-таки сел возле рубки, злой, бледный и всё ещё с мячом в руках. Я дал ему воды.
— Помогает? — спросил он.
— Нет.
— А зачем тогда дал?
Я сказал, что хотел сделать хоть что-нибудь полезное. Марк подумал секунду и ответил:
— Тогда отвези меня назад.
Разумный был пацан.
По дороге обратно мяч выскользнул у него из рук и укатился под скамью. Он полез за ним, я рявкнул, чтобы сидел на месте, потому что лодку било, потом мы причалили, кто-то приехал за ним, началась обычная суета, и про мяч, видимо, забыли. Вот и всё.
Теперь я стоял посреди лодки с этим старым куском кожи в руке и почти слышал, как десятилетний Марк объясняет мне, что взрослому человеку вообще-то положено лучше следить за чужими вещами.
И всё бы ничего. Только вот одно не сходилось: когда Марку было лет десять или одиннадцать, «Молли» у меня ещё не было.
Я купил её только в восемьдесят седьмом, а такое не перепутаешь. Покупка лодки — это всё-таки не день рождения троюродной тётки, особенно когда денег нет и ты прекрасно понимаешь, что теперь их не будет ещё очень долго.
Мне тогда было тридцать три, мы с Линдой ещё жили вместе, денег было кот наплакал, а ума, как выяснилось, тоже. Старый хозяин, Билл Мэдсен, продавал «Молли» после операции на сердце, и я подписывал бумаги у него на кухне, пока его жена кормила меня яблочным пирогом и всё время спрашивала:
— Том, ты уверен?
Я говорил:
— Конечно.
Какой же я был идиот.
Через неделю полетела проводка, через две — насос, а ещё через месяц выяснилось, что деревянная лодка — это хитрая штука, которая берёт твои деньги и каким-то образом превращает их в сырость.
Так что нет. Когда Марк был пацаном, «Молли» у меня быть не могло.
Первой мыслью было, что речь шла о другой лодке. У отца тогда была «Энни» — маленькая, тесная и такая медленная, что однажды чайка минут пять летела рядом, потом, видимо, устала ждать и ушла вперёд.
Наверняка Марк был на ней.
Мозг просто подменил картинку. Старое дело. Через столько лет память имеет право халтурить, особенно если ей никто не платит сверхурочные.
Я уже хотел убрать мяч, когда вспомнил рубку.
На «Энни» никакой рубки не было вообще. Только навес, две скамьи и металлический ящик для снастей.
А я совершенно отчётливо помнил Марка возле двери рубки «Молли», помнил, как он упирается спиной в левый борт, причём именно в то место, где шесть лет назад я сам оставил глубокую царапину, когда затаскивал новый аккумулятор и чуть не оторвал себе палец.
Вот тогда я перестал копаться в голове и полез под скамью.
Сначала посветил фонарём, потом провёл пальцами по доскам, заглянул к крепежу, пошатал сиденье и вытащил оттуда всё, что ещё нашлось: два ржавых крючка, кусок лески, монету, старую гайку и столько грязи, что можно было выращивать картошку.
С мячом что-то не сходилось.
Скамью я снимал три года назад, когда менял прогнившую планку под ней. Я это помнил не потому, что доверяю памяти, а потому что сам сорвал тогда два винта, высверливал их полдня и до сих пор видел на дереве след от сверла.
Я провёл ногтем по этому месту. След был на месте.
Если мяч лежал там с тех времён — что уже само по себе не сходилось, — я должен был найти его три года назад. Если он попал туда позже, значит, воспоминание о том, как он закатился под скамью у Марка, — враньё.
Оставался простой способ проверить хотя бы одну часть этой истории.
Я положил мяч на палубу примерно туда, где в воспоминании сидел Марк, качнул его носком ботинка и посмотрел, куда он покатится.
Мяч прошёл вдоль борта, ударился о ножку сиденья и остановился.
Я попробовал ещё раз, потом ещё и ещё. На четвёртый раз наклонил лодку своим весом.
Под скамью он всё равно не попал. Чтобы оказаться там, его нужно было либо засунуть рукой, либо очень постараться.
Вот это мне уже не понравилось.
Я посмотрел на мяч, потом на царапину на борту и сказал:
— Да иди ты к чёрту.
Не знаю, кому именно.
После пятидесяти вообще полезно иногда признавать, что мозг несёт херню, потому что иначе очень быстро превращаешься в Холлиса. Тот способен двадцать минут доказывать, что в семьдесят четвёртом бензин был дешевле, рыба толще, люди честнее, женщины красивее, а Америка пошла по наклонной ровно в тот день, когда в забегаловках перестали бесплатно давать хлеб.
Я положил мяч возле радио и занялся работой.
К семи дождь почти кончился, то есть стал нормальным, по отдельным каплям. Небо было серое, вода тоже серая, берег серо-зелёный, и если бы кто-нибудь захотел снимать здесь рекламу цветного телевизора, пришлось бы ждать до июля, да и то без гарантий.
Работа шла нормально.
Море вообще проще людей. Оно редко врёт, и если собирается испортить тебе день, то обычно предупреждает заранее: ветер меняется, волна растёт, небо темнеет — всё честно.
Никаких «нам надо поговорить», никаких «ничего не случилось», никаких улыбок человека, который через десять минут попросит помочь ему перевезти диван.
К половине десятого я уже собирался назад, когда по радио прошёл разговор береговой службы. Обычная скукотища, я и не слушал толком, пока не услышал фамилию.
Беннетт.
Я сразу глянул на мяч.
Ну и что?
Беннетт.
Никаких пропавших судов, голосов из тумана и прочей байды, которой туристов пугают возле костра. Просто фамилия знакомого человека.
Я даже усмехнулся над собой, а потом зачем-то стал вспоминать, когда именно познакомился с Марком, не когда он был пацаном на лодке, а вообще.
Когда я впервые увидел Марка Беннетта? Да хрен его знает.
Ответ вроде должен быть простой: Форкс маленький, его мать я знал, отца тоже, самого Марка видел мелким, потом подростком, потом взрослым. Он вроде куда-то уезжал учиться, а может, и не уезжал. Работать у шерифа начал давно. Вроде.
Разговоров с ним я мог вспомнить десятки, а первой встречи — ни одной.
Ну и что, сказал я себе. С людьми, которых знаешь всю жизнь, так бывает. Никто ведь не помнит, когда именно познакомился с почтальоном или с мужиком, который двадцать лет сидит на одном месте в одной и той же забегаловке. Они просто есть. Всегда были. Наверное.
К причалу я вернулся ближе к одиннадцати. Пришвартовал «Молли», закрепил снасти, накрыл ящики и только после этого пошёл к Мэй, потому что к тому времени утренний кофе уже давно перестал считаться едой, а желудок начал высказывать собственное мнение.
Мэй поставила передо мной чашку раньше, чем я успел снять куртку. Вот поэтому хорошие официантки и хороши: они знают, что тебе нужно, ещё до того, как ты начнёшь ныть.
— Вид у тебя хреновый, — сказала она.
— Спасибо.
— Я серьёзно.
— Тогда особенно приятно.
Она спросила, всё ли нормально.
Я сказал:
— Ага.
На том и разошлись.
За соседним столом сидели дорожные рабочие, у окна мать с девчонкой лет четырёх, ребёнок размазывал сироп по столу, а Холлис возле стойки в очередной раз хоронил Америку. Всё было как положено, и почему-то от этого отпустило.
Кофеварка шипит, люди болтают, кто-то ругает мэра, кто-то просит ещё бекона, за стеклом снова собирается дождь. Пока всё это работает, мир вроде держится.
После кофе я вернулся на причал, потому что оставил «Молли» неубранной и всё равно нужно было промыть палубу. Мяч лежал там же возле радио.
Я снова взял его в руки. Не знаю зачем. Наверное, потому что некоторые вещи начинают мозолить не глаза, а голову.
На дне ящика с инструментами лежал блокнот по ремонту, который я веду с момента покупки «Молли», потому что однажды три часа пытался вспомнить, когда менял топливный фильтр, и после этого внезапно поверил в пользу письменности.
На первой странице стояла дата:
17 апреля 1987 года.
День покупки.
Но к этому моменту дата уже ничего нового мне не сказала. Я и без блокнота знал, когда купил лодку. Бумага здесь была не доказательством, просто последним гвоздём.
Я опять посмотрел на мяч.
M. B.
И всё равно это были всего лишь две буквы.
Мяч не умел говорить, кому принадлежал, а я не собирался приписывать ему показания только потому, что моя голова уже решила за него.
Можно было позвонить Рут. Если кто-нибудь в Форксе и способен откопать бумагу о том, где стояла какая-нибудь лодка столько лет назад, так это Рут Миллер, причём найдёт раньше, чем успеет объяснить тебе, каким идиотским считает сам вопрос.
Но мне не хотелось бумаг. Я уже видел винты, видел старый след от сверла, знал, когда снимал скамью. Сам только что четыре раза гонял мяч по палубе и видел, куда он катится. Этого мне хватало.
Можно было позвонить Марку.
«Слушай, ты случайно не плавал в детстве на лодке, которой тогда ещё не существовало?»
Хороший разговор, особенно с полицейским.
Вместо этого я взял маркер и написал на внутренней стороне крышки ящика:
МЯЧ НАЙДЕН 12.09.05 ПОД СКАМЬЁЙ.
Не расследование и не мистика.
Просто чтобы завтра не начать убеждать самого себя, что нашёл его где-нибудь в другом месте. Потом я положил мяч внутрь и закрыл крышку.
На этом всё, по-хорошему, должно было закончиться. Нашёл старую вещь, что-то не так вспомнил, проверил, понял, что какая-то часть истории не сходится, пошёл домой.
После пятидесяти половина жизни так и выглядит.
Но вечером я чистил рыбу на кухне, дождь стучал по металлическому козырьку, нож уже тупился, руки были в чешуе, и тут мне пришла в голову одна мысль.
Если я перепутал лодку — бывает, если перепутал время — тоже бывает. Да даже ребёнка мог перепутать. Но жёлтый дождевик, левый рукав и маленькая прореха возле локтя? Откуда я это взял?
Я попробовал представить на месте Марка другого мальчишку, любого, кого знал тогда, и ничего не получилось. Воспоминание сразу рассыпалось, не медленно, а разом, будто из старого настила выдернули центральную доску, а за ней пошли остальные.
Я положил нож, вымыл руки и посмотрел в тёмное окно. В стекле отражались моя рожа, лампа над столом и кусок кухни. Больше ничего.
Завтра спрошу Марка. Только не про мяч. И уж точно ничего не скажу про жёлтый дождевик. Сначала спрошу, помнит ли он вообще, чтобы в детстве ходил со мной на воду. Если скажет, что нет, значит, моя память врёт. Ничего нового, переживу. А если скажет, что помнит, тогда спрошу:
— И во что ты тогда был одет?
Без цвета. Без подсказки. Пусть сам вспоминает.
И вот если он сам скажет про жёлтый дождевик, а потом ещё вспомнит маленькую прореху на левом рукаве…Тогда это всё ещё будет означать, что память врёт. Только уже не одна моя.
И вот это мне совсем, сука, не нравится.
— Томас Хэнд
Найденная запись 5-6
16 сентября 2005 года
Мистер Холлис
Эвелин Харрис утверждает, что бросила меня из-за разговора о Кубе.
Это неправда сразу по нескольким причинам. Во-первых, речь шла не только о Кубе. Во-вторых, разговор продолжался не сорок семь минут. В-третьих, слово «бросила» предполагает совершенно иной баланс сил, чем существовал в действительности.
Наши отношения закончились из-за фундаментальной несовместимости взглядов. Эвелин считала, что на свидании мужчина должен слушать женщину. Я считал, что если человек уже добровольно находится рядом, глупо упускать возможность объяснить ему несколько вещей.
Мы действительно однажды застряли возле реки. Дождя, по-моему, не было, хотя Эвелин теперь уверена в обратном. Машина была светлая, а не тёмная, и аккумулятор сел потому, что она оставила включённым радио. Эвелин говорит, что радио включил я. В этом вопросе мы, вероятно, никогда не достигнем исторического консенсуса.
Нас подобрал человек из местного участка.
Беннетт.
Вот это я помню точно.
Эвелин теперь говорит, что сама запомнила фамилию. Возможно. Я, однако, совершенно ясно помню, как мужчина назвался, а она сказала, что фамилия звучит так, будто принадлежит школьному учителю.
Она утверждает, что никогда такого не говорила.
Эвелин многое утверждает.
Мужчина довёз нас до города и почти всю дорогу молчал. Я пытался объяснить ему, почему американская внешняя политика рано или поздно столкнётся с проблемой, которую невозможно решить одними заявлениями, а он отвечал «угу» и «может быть». В молодости я принимал это за согласие. Теперь понимаю, что человек, вероятно, просто хотел довезти нас и вернуться домой.
Хороший был парень. Нормальный.
Я могу вспомнить его машину. То, как он держал локоть у окна. Значок на груди. Даже слабый запах табака. Лицо — нет.
И что?
Я половину людей не запоминаю в лицо, особенно если они со мной согласны.
Хотя Эвелин говорит, что тоже не помнит. Это уже статистически менее удобно. Она считает это странным.
Я считаю странным только то, что почти двадцать семь лет спустя мы наконец пришли к согласию хотя бы в одном вопросе.
— Мистер Холлис
20 сентября 2005 года
████████████████████
██████████████████████████
Сегодня он спросил:
— Я в детстве носил жёлтый дождевик?
Я решил, что это шутка. Потом увидел его лицо.
— Не знаю.
— А каким ты меня помнишь ребёнком?
Я сказал:
— Я тебя ребёнком не помню.
Он ответил слишком быстро:
— Хорошо.
И ушёл.
Через десять минут я понял, что помню его ребёнком. Просто знаю, как он выглядел.
Сейчас пытаюсь представить. Ничего не получается.
Найденная запись №5
26 сентября 2005 года
Автор: Артур Вэнс
Букинист, 42 года.
У подержанных книг есть одно большое преимущество перед людьми: почти всегда можно понять, где они были. Штамп библиотеки, цена карандашом на форзаце, имя школьника печатными буквами, кофейное пятно на тридцать седьмой странице, запах сигарет, песок между листами или дохлая мошка, которую предыдущий владелец совершенно бесплатно передал будущим поколениям.
Если книга прожила достаточно долго, она начинает рассказывать о себе даже тогда, когда текст внутри совершенно неинтересен.
С людьми всё устроено хуже. У человека нет форзаца, где предыдущий владелец предусмотрительно оставил бы имя и дату. Нельзя осмотреть каптал, проверить шитьё тетрадей блока, определить по бумаге хотя бы приблизительное время изготовления или найти на обороте титульного листа выходные сведения. Люди не оставляют сигнатур, по которым можно понять, не перепутан ли порядок страниц, и не печатают колонцифры на собственных воспоминаниях, хотя некоторым это пошло бы на пользу.
С книгой всё проще: если корешок поновлён, а блок значительно старше, значит, в переплёт уже вмешивались; если форзац заменён, значит, между первым владельцем и нынешним уже происходило что-то, о чём книга предпочитает не сообщать напрямую. Даже отсутствие чего-нибудь обычно оставляет след — выцветший прямоугольник от экслибриса, остатки клея от ярлыка, проколы от прежнего шитья или пустое место там, где когда-то была вклейка.
Человек же может сорок лет носить одну и ту же фамилию, рассказывать одну и ту же биографию, пить кофе в одном и том же месте и при этом не иметь приличных выходных сведений, подтверждающего, что первое издание вообще существовало. Именно поэтому я доверяю старым книгам больше, чем людям. Книга хотя бы не обижается, когда начинаешь проверять её по швам.
В понедельник утром я открыл магазин в девять двадцать семь, то есть на три минуты раньше обычного, что для меня считается почти религиозным подвигом. Дождь шёл с ночи, витрина запотела, а первая покупательница появилась через двенадцать минут и спросила, есть ли у меня «что-нибудь старинное, но недорогое, и чтобы красиво смотрелось на полке».
Я предложил пустую коробку.
Она не оценила, что, кстати, является постоянной проблемой моей профессии: люди приходят в книжный магазин, но почему-то раздражаются, когда обнаруживают там человека, который действительно любит книги и потому имеет мнение о причинах их покупки.
К одиннадцати я успел продать две открытки, потрёпанного Стивенсона, сборник рецептов восемьдесят четвёртого года и объяснить туристу из Калифорнии, что я не знаю места, где медведи выходят к дороге строго по расписанию, а если он всё-таки решит проверить это самостоятельно, то сначала неплохо было бы оплатить путеводитель.
После этого пришёл мистер Холлис. Холлис не покупает книг. Он приходит проверять, не продолжаю ли я продавать неправильные.
В тот день нарушение обнаружилось на полке с историей Ближнего Востока. Сначала оттуда донёсся тяжёлый вздох, потом какой-то том с грохотом вернулся на место, а ещё через несколько секунд Холлис появился перед стойкой, держа книгу двумя пальцами, как ветеринар, обнаруживший у коровы особенно неприятную болезнь.
— Вот, — сказал он.
Я посмотрел на обложку.
— Да.
— Ты знаешь, что это?
— Судя по форме, книга.
— Артур, не начинай.
— Это ты пришёл.
Он положил книгу на стойку.
— Вот отсюда всё и началось.
— С этой книги?
— С Израиля.
Я посмотрел на часы. Было одиннадцать семнадцать, до обеда оставалось сорок три минуты, и я всё ещё надеялся провести их без обсуждения международной политики с человеком, который месяц назад сообщил мне, что Швейцария не участвует в войнах исключительно потому, что «у них горы мешают танкам».
— Холлис, я сейчас задам вопрос и заранее пожалею. Что именно началось с Израиля?
— Всё это.
Он сделал рукой движение, охватившее магазин, улицу за окном и, вероятно, западную цивилизацию целиком.
— Очень конкретно.
— Ты не видишь общей картины.
— Боюсь, общая картина сейчас занимает слишком большую площадь.
Холлис раскрыл книгу не на первой странице и даже не на исторической карте, а на фотографии археологических раскопок.
— Значит, слушай. Сначала были римляне.
— Нет.
— Что «нет»?
— История региона не начинается с римлян.
— Я сказал «нормальная история».
— Что такое нормальная история?
— Та, которую можно объяснить человеку меньше чем за час.
— Тогда это не история. Это приступ.
Он проигнорировал.
— Пришли римляне, всё там переименовали, потом евреи ушли, потом пришли турки.
— Между этими пунктами прошло довольно много времени.
— Я же не могу перечислять всех.
— Между Римской и Османской империями ты сейчас потерял примерно полторы тысячи лет человеческой деятельности.
— Они что, влияют на итог?
Я некоторое время смотрел на него.
— Средневековье?
— Ну вот ты опять цепляешься к деталям.
— Средневековье обычно считают довольно крупной деталью.
— Именно поэтому вы, книжники, ничего не понимаете. Вы тонете в датах.
— Ты находишься в книжном магазине.
— Вот именно.
Я так и не понял, что означало «вот именно».
Холлис продолжил рассказывать историю с той уверенностью, которую обычно приобретают либо после двадцати лет исследований, либо после полного отсутствия знаний по предмету.
— Потом были турки, потом англичане.
— Уже лучше.
— Потом Черчилль.
— Не совсем.
— Он там был.
— В каком смысле?
— В политическом.
— Это не место.
— Ты понимаешь, что я имею в виду.
— Пока нет, но начинаю бояться, что скоро пойму.
Он перелистнул несколько страниц и сообщил, что потом появилась ООН, нарисовала границы и в сорок восьмом появился Израиль.
На секунду я даже обрадовался.
— Холлис, впервые за последние пять минут ты приблизительно двигаешься по хронологии.
— Я всегда двигался по хронологии.
— Ты начал с Римской империи, перепрыгнул к туркам, а потом вставил Черчилля между ними, как книжную закладку.
— Потому что Черчилль важен.
— Это не значит, что его можно вставлять куда удобно.
— Можно, если объясняешь историю.
— Нет, именно тогда нельзя.
Холлис посмотрел на меня с глубоким разочарованием.
— Поэтому тебе и сорок два года, а ты всё ещё продаёшь чужие книги.
Я медленно положил ручку.
— А тебе за шестьдесят, и ты пришёл ко мне бесплатно пересказывать историю страны, о которой пять минут назад начал с неверного тысячелетия.
— Возраст здесь ни при чём.
— Рад, что хоть по одному вопросу мы договорились.
Холлис решил, что слов недостаточно, и полез на соседнюю полку, после чего ситуация начала ухудшаться значительно быстрее.
Он вытащил большой исторический атлас и положил на стойку.
— Смотри.
— Я уже не хочу.
— Вот Османская империя.
Он положил справа толстый бордовый том.
— Почему Османская империя — это книга о Гражданской войне в Америке?
— Потому что она большая.
— Это сильный исторический аргумент.
— Не мешай.
Рядом он поставил тонкий сборник английской поэзии.
— Это британцы.
— Почему?
— Потому что тонкие и всех раздражают.
Я решил даже не спрашивать.
Затем Холлис взял мой стакан с карандашами.
— Это ООН.
— Почему ООН — карандаши?
— Потому что они всё рисуют.
Я прикрыл глаза.
— Разумеется.
Следующей в геополитическую мясорубку попала старая пепельница, которую я несколько лет не выбрасывал исключительно из-за лени.
— А это Палестина.
— Нет.
— Почему?
— Потому что это моя пепельница.
— Артур, она символизирует территорию.
— Моя пепельница ничего не символизирует.
— Всё что-нибудь символизирует.
— Она символизирует то, что я слишком ленив убрать её в кладовку.
Холлис переставил пепельницу, убрал сборник стихов и сообщил, что британцы ушли, затем вынул из стакана карандаш и положил поперёк пепельницы.
— ООН делит территорию.
— Ты только что разделил мою пепельницу карандашом.
— Именно.
— Это исторически недопустимая фраза даже для нашего разговора.
— А дальше начинается война.
Для демонстрации войны Холлис толкнул бордовый том к пепельнице, и я успел поймать её буквально у края стойки.
— Холлис, если ты разобьёшь эту штуку, я заставлю тебя купить всё, что сегодня использовалось в качестве государства.
— Она стоит два доллара.
— Теперь это исторический артефакт.
— Не отвлекайся.
Я не понял, каким образом в собственном магазине именно я оказался тем человеком, который мешает лекции.
Тем временем Холлис вытащил второй карандаш.
— Вот Египет.
— Почему Египет тоже карандаш?
— Другого предмета нет.
— Возьми ластик.
— Египет не может быть ластиком.
— А карандашом может?
Он посмотрел на меня так, будто впервые обнаружил пределы моего интеллекта.
— Ты вообще понимаешь географию?
— Судя по этой стойке, больше тебя.
Холлис всё-таки взял ластик.
— Ладно. Это Иордания.
— Почему?
— Потому что тебе так спокойнее.
— Нет, теперь мне хочется узнать, почему Египет принципиально не может быть ластиком, а Иордания может.
— Потому что Египет длинный.
— Египет — страна.
— Именно.
Он махнул рукой и нечаянно сбил сборник английской поэзии на пол.
Холлис посмотрел вниз.
— Вот. Британия ушла.
Я уставился на него.
— Ты это специально?
— Что?
— Уронил книгу именно в момент британского ухода.
— История любит символизм.
— История тебя ненавидит.
Он поднял книгу и сообщил, что теперь переходит к Суэцкому кризису.
— Нет.
— Что опять?
— Мы ещё не закончили с сорок восьмым.
— Суэц важнее.
— Ты только что сам сказал, что нужно понимать последовательность.
Холлис пожал плечами.
— Последовательность — не тюрьма, Артур.
Я машинально записал эту фразу на клочке бумаги.
— Что пишешь?
— «Последовательность — не тюрьма». Хочу однажды напечатать это на твоём надгробии.
Он некоторое время обдумывал возможность обидеться, но решил, что история Израиля важнее.
На столе появилась металлическая линейка.
— Это Суэцкий канал.
— Это линейка.
— Теперь канал.
— Если ты ещё раз поменяешь назначение моего канцелярского инвентаря, я вызову полицию.
— Марка?
— Хоть Национальную гвардию.
— Марк поймёт, что я объясняю.
— Почему?
— Он нормальный.
К этому моменту на моей стойке находились две империи, ООН, Палестина, Иордания, Суэцкий канал, бордовый том о Гражданской войне, временно назначенный Османской империей, и пепельница, политический статус которой становился всё менее определённым.
Холлис, тем не менее, только разогревался.
— Главная твоя ошибка в том, что ты думаешь, будто страна сначала существует, а потом получает название.
— Я пока всё ещё пытаюсь понять, почему Иордания — мой ластик.
— Забудь про ластик.
— Не могу. Он мой.
Холлис постучал пальцем по виску.
— Всё сначала существует здесь. Люди решают, что вот это называется так, потом пишут название на карте, учат ему детей, через пятьдесят лет дети вырастают и уже готовы разбить тебе морду, если ты назовёшь это иначе.
— Прекрасно. Ты сейчас пересказал национальную идентичность через мою пепельницу.
— Наконец-то понял.
— Нет, Холлис. Я описал преступление.
Он выпрямился.
— Имя вообще важнее вещи.
— Это уже даже не история Израиля.
— Это история всего.
— Четверть часа назад ты говорил, что история всего началась с римлян.
— Потому что тогда ты был не готов.
Мне пришлось сделать вид, что я поправляю чеки, чтобы он не увидел выражение моего лица.
И именно в этот момент Холлис поставил кружку с кофе на старый атлас.
Я снял кружку и поставил рядом.
Он продолжал объяснять что-то про границы и снова поставил её на книгу.
Я убрал.
Холлис нахмурился и поставил обратно.
Я очень медленно снял кружку в третий раз.
— Холлис.
— Что?
— Не ставь кофе на книгу.
— Я показываю миграцию населения.
— Население может мигрировать по столу.
— Здесь географически неправильно.
— Это мой кофе.
— Сейчас он символ.
— Он перестанет быть символом, когда я вылью его тебе в карман.
Холлис прищурился.
— Это угроза?
— Это прогноз.
Он снова потянулся к кружке, я успел перехватить её, после чего Холлис зачем-то схватился за атлас.
— Отдай.
— Что?
— Атлас.
— Я его держу.
— Именно это меня беспокоит.
— Ты меня выгоняешь?
— Пока только спасаю литературу.
— Это не литература, это атлас.
— Не заставляй меня объяснять тебе ещё и классификацию книг.
Холлис потянул атлас на себя.
Я потянул обратно.
Таким образом два взрослых мужчины оказались по разные стороны стойки, причём один, вероятно, считал, что защищает право на историческую интерпретацию, а второй всего лишь пытался спасти книжный корешок стоимостью двенадцать долларов.
В этот момент открылась дверь.
Вошла женщина лет тридцати, посмотрела сначала на Холлиса, потом на меня, потом на зажатый между нами атлас, на пепельницу с карандашом, ластик, линейку и две книги, изображавшие исчезнувшие империи.
— Простите, — осторожно сказала она. — Вы открыты?
Я не успел ответить.
Холлис сказал:
— Мы обсуждаем Израиль.
Женщина медленно закрыла дверь с другой стороны.
Мы помолчали.
— Ты потерял покупателя, — сообщил Холлис.
— Ты объявил ей это так, будто мы проводим здесь тайную конференцию.
— Она сама ушла.
— Она увидела двух мужиков, дерущихся за атлас.
— Мы не дрались.
— Ещё секунд десять — и именно так это будет называться в полицейском отчёте.
Холлис наконец отпустил книгу.
Я проверил корешок.
К счастью, цел.
— Вот поэтому у тебя магазин пустой, — сказал он.
— Он был не пустой, пока ты не начал представлять международные отношения канцелярскими принадлежностями.
— Людям надо объяснять доступно.
— Если когда-нибудь увижу учебник, где Суэцкий канал изображён моей линейкой, я буду знать автора.
Холлис уже направился к двери, однако внезапно вернулся, взял бумажный ценник и положил его на пепельницу.
— Что теперь?
— Название.
Он написал:
ISRAEL
Я посмотрел на него.
— Холлис.
— Вот теперь это Израиль.
— Нет.
— Написано же.
— Ты подписал мою пепельницу.
— Вот именно.
— Убери.
— Почему?
— Потому что она не Израиль.
— Откуда ты знаешь?
Я замолчал.
Холлис расплылся в совершенно отвратительной улыбке человека, который наконец дождался момента, ради которого терпел весь разговор.
— Видишь? Имя важнее того, что под ним.
— Ты пятнадцать минут готовил это?
— Я готовил тебя.
— Убирайся.
Он подошёл к двери, но на пороге обернулся.
— Когда-нибудь вспомнишь этот разговор.
— Это моя главная тревога на данный момент.
— И поймёшь, что я был прав.
— Если это случится, я добровольно закрою магазин.
Холлис взялся за ручку.
— Запомни, Артур: если достаточно долго называть что-нибудь одним именем, потом уже никто не спрашивает, что там было сначала.
На этот раз я не ответил.
Он вышел под дождь.
Я ещё несколько секунд смотрел на дверь, затем снял с пепельницы его ценник, смял и выбросил. После этого взял лист бумаги и написал:
ХОЛЛИСУ АТЛАСЫ НЕ ДАВАТЬ.
Подумал и добавил:
КАРТЫ ТОЖЕ.
Ещё немного подумал.
И КАРАНДАШИ.
А уже совсем внизу:
ЕСЛИ СНОВА НАЧНЁТ ПРО ИЗРАИЛЬ — ПРИТВОРИТЬСЯ МЁРТВЫМ.
После этого мне действительно стало легче.
Примерно минуты на три.
В магазине наступила тишина, и на этот раз хорошая — такая, в которой никто не пытается объяснять тебе две тысячи лет человеческой истории при помощи канцелярских принадлежностей.
Я решил разобрать коробку, которую утром оставили возле задней двери.
Такие коробки появляются постоянно. Люди умирают, переезжают, разводятся, заводят детей, находят Бога или, наоборот, теряют к нему интерес — и практически во всех этих случаях рано или поздно кто-нибудь приносит книги.
На коробке ничего не было: ни имени, ни номера телефона, ни записки.
Внутри лежало двадцать три книги, большую часть которых составлял обычный набор вещей, которые человек хранит двадцать лет, потому что выбросить жалко, а перечитывать не собирается: два вестерна, несколько дешёвых романов, потрёпанный путеводитель по побережью, книга о птицах, кулинарный сборник и ещё несколько томов, коммерческая перспектива которых заключалась главным образом в том, что зимой ими можно топить печь.
На дне лежала книга в зелёной тканевой обложке.
Названия на корешке не было.
Я достал её.
Переплёт был ручной, бумага хорошая, сама работа аккуратная, но без желания произвести впечатление. Так делают вещи люди, которые умеют работать руками и не считают необходимым сообщать об этом окружающим.
На форзаце стояло:
M. Bennett
Я посмотрел на надпись и почему-то вспомнил Холлиса.
Имя важнее того, что под ним.
— Заткнись, — сказал я отсутствующему Холлису.
Это помогло ненадолго.
Фамилия Беннетт сама по себе ничего не значила. В маленьком городе фамилии повторяются, а привычка писать имя внутри книги значительно старше полиции, библиотек и большинства местных зданий.
Я знал Марка.
Во всяком случае, считал, что знал.
Он иногда заходил в магазин, обычно ничего не покупал и всегда вытаскивал книгу с полки так, будто проверял её на наличие оружия. Года три назад купил у меня справочник по автомобильной электрике, а когда я спросил, зачем полицейскому такая книга, ответил:
— Машина старая.
Мне нравились такие разговоры. Никто не пытался стать интереснее, чем он есть.
Зелёная книга оказалась дневником, причём не магазинным блокнотом, а переплетёнными вручную листами, исписанными мелким мужским почерком. На большинстве страниц дат не было.
Я прочитал первую, затем вторую и после этого напомнил себе, что читать чужие дневники неприлично.
После чего прочитал третью.
Я букинист. У нас несколько иной взгляд на частную жизнь.
Если человек не хочет, чтобы после его смерти посторонний мужчина обсуждал его любовные похождения, религиозные кризисы и проблемы с кишечником, ему не следует фиксировать их чернилами на бумаге, способной пережить владельца.
Первые страницы оказались совершенно скучными: ремонт крыши, цены на бензин, собака по имени Джаспер и женщина по имени Мэри, которую автор, судя по тексту, то любил, то терпеть не мог, а вероятнее всего испытывал оба чувства одновременно.
Потом появился Форкс, затем старая лесопилка, следом магазин Крамера.
Вот тогда я перестал читать и начал смотреть на саму книгу.
В этом мы с библиотекарями различаемся. Рут в первую очередь захотела бы выяснить, что написано внутри, а я сначала хочу знать, что именно лежит у меня в руках.
Ткань на сгибах вытерлась естественно, бумага окислилась неравномерно, чернила местами стали коричневыми, нитки переплёта потемнели, а на некоторых страницах появились небольшие пятна, которые никто в здравом уме не стал бы подделывать ради дневника без коммерческой ценности.
На одной странице я заметил водяной знак. Бумага была старой, не вчерашней поделкой под антиквариат, переплёт ремонтировали минимум дважды, а на задней крышке сохранился прямоугольник более светлой ткани, где когда-то находилась магазинная наклейка.
Я наклонил книгу к лампе.
По краю можно было разобрать несколько букв:
... ANCE
Сначала решил, что это название старого магазина, поэтому достал папку с книжными ярлыками.
Да, у меня есть папка со старыми ярлыками книжных магазинов Олимпийского полуострова.
Нет, мне не стыдно.
Перебрал Крамера, Hale Books, Olympic Stationery, Port Angeles Used & Rare и ещё десятка два.
Совпадения не было.
Я снова посмотрел на след, и под другим углом стало видно больше:
... VANCE
Вот тут стало неприятно.
Моя фамилия пишется именно так.
VANCE.
У моего магазина есть собственные ярлыки:
VANCE BOOKS
FORKS, WASHINGTON
Первую партию я заказал в 1994 году, вскоре после открытия.
Достал один современный ярлык и приложил к светлому прямоугольнику.
Размер совпал полностью.
Нормальное объяснение существовало: кто-то мог принести этот старый дневник ко мне уже после открытия магазина, я мог продать его дальше, а затем кто-то снял ярлык и спустя годы вернул книгу вместе с остальным содержимым коробки.
Объяснение было хорошим почти во всём, кроме одного. Я никогда не клею магазинные ярлыки на рукописи.
Печатные книги — сколько угодно, но дневники, письма, фотографии и семейные альбомы — нет, потому что человек, который лепит магазинную наклейку на единственный экземпляр рукописи, заслуживает отдельного круга ада между теми, кто загибает уголки страниц, и теми, кто подчёркивает текст шариковой ручкой.
Я открыл дневник снова, но теперь искал уже не записи, а следы: старые чеки, закладки, визитки, что-нибудь, что могло объяснить происхождение.
Примерно в середине обнаружился сложенный вчетверо лист. Бумага была заметно старше сегодняшних заметок: желтоватая по сгибам, с мягкими краями и серым следом там, где много лет лежала между страницами.
На внешней стороне моим почерком было написано:
В правом нижнем углу почти стёрлась дата: 11.10.96.
НЕ ПРОДАВАТЬ.
Я сел, не потому что случилось что-то особенно театральное, а потому что ноги каким-то образом раньше головы решили, что этот разговор займёт время.
Почерк был мой.
Люди думают, что почерк — это форма букв, хотя на самом деле это набор дурных привычек. Я слишком далеко вытягиваю перекладину у Т, у Д нижняя петля уходит влево, а слово НЕ в коротких заметках всегда пишу чуть мельче остального.
Записку написал я. Можно было решить, что давно, можно было забыть.
Мне сорок два, а не сто сорок два, но люди вообще способны забывать удивительно много, особенно если им выгодно считать собственную память надёжной.
Я перевернул лист.
На обратной стороне было:
АРТУР, ЕСЛИ КНИГА ВЕРНУЛАСЬ САМА — НЕ ЗВОНИ БЕННЕТТУ.
Девяносто шестой год мне не понравился больше самой фразы. Магазин тогда уже работал, дневник теоретически мог пройти через мои руки, но я не помнил ни зелёной обложки, ни M. Bennett, ни причины, по которой счёл необходимым писать самому себе предупреждение. Дата превращала забывчивость из неудобства в проблему: если лист действительно пролежал здесь девять лет, то я уже однажды видел эту книгу — и уже однажды решил, что собственной памяти недостаточно.
И вот тут, к моему огромному раздражению, в голове снова прозвучал Холлис:
Если достаточно долго называть что-нибудь одним именем, потом уже никто не спрашивает, что там было сначала.
Я встал, подошёл к двери, запер её и повернул табличку на BACK IN 20 MINUTES, хотя возвращаться через двадцать минут никуда не собирался.
Это смешная особенность человека: когда происходящее начинает разваливаться, он продолжает выполнять мелкие привычные действия, будто правильно повёрнутая табличка способна удержать конструкцию мира.
Я вернулся к дневнику и снова осмотрел форзац.
Под M. Bennett виднелись следы плохо стёртого карандаша. Я повернул книгу к лампе, взял лупу и через некоторое время разобрал надпись:
Property of A. Vance
Я прочитал её три раза не потому, что не понял, а потому что надеялся, что буквы передумают.
Не передумали.
Разумеется, A. Vance не обязательно означало меня. Где-нибудь наверняка существует ещё один Артур Вэнс, который сейчас спокойно завтракает, чинит гараж или занимается чем-нибудь столь же безобидным и понятия не имеет, насколько сильно мне не нравится возможность его существования.
Однако записка была моим почерком. След наклейки — моего магазина, а книгу я видел впервые. По крайней мере, был в этом уверен. И именно слова «по крайней мере» начали тревожить сильнее всего.
Я взял чистый лист и написал:
26.09.05.
12:48.
Зелёный рукописный дневник найден в коробке возле задней двери.
На форзаце: M. Bennett.
След ярлыка Vance Books.
Внутри записка моим почерком.
Книгу раньше не помню.
После некоторого раздумья добавил:
Марку пока не звонить.
Прочитал и снова вспомнил Холлиса.
Имя важнее того, что под ним.
Я разозлился настолько, что почти решил позвонить Марку исключительно для того, чтобы не позволить мистеру Холлису случайно оказаться правым.
В итоге здравый смысл победил мою принципиальность, что случается нечасто.
Дневник я убрал в сейф под кассой. Сейф старый, огнеупорный, стоит здесь с момента открытия магазина, комбинацию знаю только я и, если всё происходящее развивается в том направлении, которое мне совершенно не нравится, надеюсь, что это утверждение останется верным хотя бы до завтра.
После этого несколько часов ничего особенного не происходило. Я продал ещё четыре книги, одну открытку и набор старых карт Национального парка, поговорил с двумя покупателями и почти убедил себя, что зелёный дневник может спокойно полежать в сейфе до утра, не пытаясь стать центральной проблемой моей жизни.
В пять сорок в магазин вошёл Марк Беннетт.
Мокрая куртка, бумажный стаканчик кофе и совершенно обычное лицо человека, которого я знал много лет.
Он прошёл вдоль полки с историей штата, остановился возле стойки и спросил:
— Тебе сегодня ничего не приносили?
Я посмотрел на него.
В голове возникла совершенно идиотская мысль:
Если достаточно долго называть что-нибудь одним именем…
Я мысленно послал Холлиса к чёрту.
— Приносят каждый день.
— Что-нибудь старое?
— Марк, это книжный магазин.
Он посмотрел на меня взглядом полицейского, который прекрасно понимает, что ему не помогают, но пока не нашёл статьи, позволяющей за это арестовать.
— Ладно.
Он уже дошёл до двери, когда я позвал:
— Марк.
Он обернулся.
Я хотел спросить о дневнике, о Мэри, о зелёной обложке и о том, почему записка, сделанная моей собственной рукой, предупреждает меня не звонить ему.
Вместо этого спросил:
— Ты когда-нибудь вёл дневник?
Марк рассмеялся.
— Я?
— Ты.
— Боже упаси.
И ушёл.
Я дождался, пока его машина скроется за углом, закрыл магазин и записал на своём листе время его визита. Это последнее, что я помню совершенно непрерывно. Следующий ясный момент — я стою за стойкой, дверца сейфа открыта, зелёный дневник лежит у меня в руках, а на среднем пальце правой руки размазан свежий графит. Часы показывали 18:04. Я не помнил, как набирал комбинацию сейфа, доставал книгу или брал карандаш.
Дневник лежал там, где я его оставил.
Я взял его, открыл форзац и увидел, что M. Bennett всё ещё на месте.
Property of A. Vance тоже.
Но ниже появилась ещё одна строка. Карандаш выглядел свежим.
Я провёл пальцем по буквам, и графит размазался.
Ask him about the yellow coat.
Я сравнил буквы с записью, которую сделал часом раньше. Почерк снова был мой. Английскую фразу написал я — или, точнее, моя рука сделала это в промежутке, которого моя память не сохранила. Это было хуже любой версии о человеке, проникшем в запертый магазин: постороннего можно искать. Отсутствующие семь минут искать значительно труднее.
Я смотрел на эти слова довольно долго.
Старая записка моей рукой велела не звонить Беннетту.
Новая надпись, появившаяся в запертом сейфе, предлагала задать ему вопрос.
Я закрыл дневник и положил его обратно в сейф. Теперь советов было два: мой собственный лист из 1996 года велел не звонить Беннетту, а моя собственная рука в 2005-м велела спросить его о жёлтом дождевике. Проблема заключалась уже не в том, кто пишет мне сообщения. Проблема была в том, почему каждый раз после этого я остаюсь единственным человеком, который не помнит самого момента письма.
Я закрыл дневник. И впервые за весь день пожалел, что мистер Холлис ушёл, потому что ещё час назад мужчина, объяснявший образование Израиля с помощью пепельницы, двух карандашей и ластика, был самым странным человеком, которого я сегодня видел.
Теперь я уже не был в этом уверен.
— Артур Вэнс
29 сентября 2005 года
████████████████████
██████████████████████████
Он трижды прошёл мимо книжного магазина и ни разу не вошёл.
Я спросил зачем.
Он сказал:
— Гулял.
Я напомнил, что он ненавидит гулять под дождём.
— Значит, начинаю любить.
Через несколько минут он спросил:
— Ты веришь, что человек может оставить себе сообщение и потом забыть?
Я сказал:
— Конечно.
Он посмотрел на меня.
— А если несколько раз?
Я не ответил.
Потому что в нижнем ящике моего стола уже лежали четыре записи, которые я не помнил, зачем начал писать.
Найденная запись №6
3 октября 2005 года
Автор: Мэй Картер
Официантка, 46 лет.
Работа официанткой довольно быстро избавляет человека от некоторых иллюзий, и одна из них заключается в том, что люди считают себя гораздо более непредсказуемыми существами, чем являются на самом деле. Через несколько лет ты уже знаешь, кто обязательно попросит кофе погорячее, кто скажет, что яйцо «слишком жидкое», хотя сам заказал его именно таким, кто оставит пятьдесят центов чаевых и будет ждать благодарности размером с государственную награду, а кто двадцать лет подряд кладет в чашку две ложки сахара, а потом однажды посмотрит на сахарницу так, словно видит её впервые и вообще не понимает, зачем нормальному человеку портить кофе.
Имена я запоминаю хуже привычек. Человек может сменить фамилию, жену, работу, церковь, причёску и мнение о собственной молодости. Господи, я знаю это лучше многих. Двадцать лет назад я сама сменила штат, цвет волос и половину биографии. Я оставила в душном доме в Огайо невыключенный свет в прихожей, спящего мужа и нашу шестимесячную дочь в кроватке. Я просто вышла вечером за подгузниками, села в машину и поехала на запад, пока не закончились деньги и не начались бесконечные дожди.
Люди любят говорить о материнстве как о чуде, но для меня оно оказалось бетонной плитой. Крик младенца сводил меня с ума, стирал мою личность, пока от меня не осталась только пустая оболочка, вибрирующая от паники и усталости. Я не выдержала этот груз. Я сломалась и сбежала, выбрав быть чудовищем, но живым. Форкс стал идеальной могилой для моей прошлой жизни — здесь легко быть никем, просто невидимкой с кофейником в руке.
Так вот, человек может сбежать от чего угодно, но если восемь лет подряд он ест два яйца, бекон, тост и пьёт кофе на одном и том же месте возле края стойки, то однажды ты начинаешь помнить его завтрак лучше, чем половину собственной жизни.
У Марка Беннетта было именно такое место. Он его никогда не выбирал официально, разумеется. Просто сел туда однажды, потом ещё раз, потом ещё, а через пару месяцев всем стало казаться, что человек, занявший этот стул раньше него, нарушает какой-то старый городской закон.
В понедельник Марк пришёл около восьми. Я не посмотрела на дверь, когда звякнул колокольчик, потому что в это время одновременно пыталась налить кофе мистеру Лоусону, объяснить туристам из Орегона, почему ближайшая заправка не появляется на их карте, и убедить повара, что горелый тост не становится «хрустящим» только потому, что он так его назвал.
Краем глаза заметила мокрую куртку и поставила чашку на обычное место. — Доброе утро, — сказала я.
В ответ услышала что-то, что при хорошем настроении можно было принять за приветствие. До первой чашки кофе Марк вообще общается с человечеством исключительно по служебной необходимости, и мне всегда казалось, что если преступник решит сдаться ему в семь утра, Беннетт сначала попросит посидеть спокойно минут десять.
Я налила кофе. Чернее форксовской осенней ночи. Он обхватил чашку ладонями, посмотрел на кухню и спросил:
— Еда сегодня безопасна?
— В относительном смысле.
— Тогда яйца и бекон.
— А тост?
— Если вы его научились готовить.
— Нет, но мы хорошо научились брать за него деньги.
Марк кивнул, будто такой ответ его полностью устроил. В этом тоже не было ничего необычного.
Вообще утро было настолько нормальным, насколько октябрьское утро в Форксе способно соответствовать этому определению. Дождь шёл ещё с ночи и не выглядел так, будто собирается куда-нибудь уходить, окна запотели по нижнему краю, двое дорожных рабочих сидели возле стены, семейная пара за дальним столиком пыталась развернуть карту размером примерно с простыню, а мужчина в зелёной куртке уже второй раз жаловался, что кофе слишком горячий, хотя минуту назад требовал его подогреть.
К девяти я обычно перестаю верить в эволюцию.
Марк съел завтрак, оставил деньги под чашкой и ушёл. Я убрала тарелку, вытерла стойку и больше о нём не думала. В кафе это происходит постоянно: человек существует в твоём поле зрения ровно до того момента, пока не освободит чашку, после чего немедленно превращается в грязную посуду, следующий заказ и две минуты, которые ты надеешься провести стоя на месте.
Около половины одиннадцатого снова звякнул колокольчик. Марк Беннетт снова вошёл в кафе. На этот раз я посмотрела прямо на него. Мокрая куртка, волосы после дождя, усталое выражение лица человека, который уже успел несколько часов провести в машине и обнаружил, что день по какой-то причине всё ещё не закончился. Сначала я решила, что он что-нибудь забыл.
— Быстро соскучился, — сказала я.
Марк остановился.
— По тебе?
— Не льсти себе.
— Тогда по чему?
— По нашему сервису, разумеется.
— Это уже звучит неправдоподобно. Он снял куртку, сел на своё место, а я автоматически потянулась за кофейником.
— Ещё один?
Марк посмотрел на меня как на умалишенную.
— В смысле?
— В самом обычном.
— Ещё один что?
— Марк, я не собираюсь разгадывать загадку. Кофе.
Он нахмурился.
— Первый.
Я подумала, что он шутит.
— Если рассчитываешь не платить за утренний, придумай историю получше. — Какой утренний?
Теперь уже я поставила кофейник.
— Тот, который ты выпил два часа назад.
Марк несколько секунд смотрел на меня с выражением человека, которому только что сообщили нечто настолько нелепое, что он пока не решил смеяться или звонить врачу.
— Я сегодня здесь не был.
— Ну да, конечно.
— Серьёзно.
— Серьёзно ты ел яйца.
— Я был на Милл-Крик.
— Поздравляю. Там тоже подают бекон?
— Мэй.
— Что?
— Я с семи был на вызове с Гаррисоном.
Он говорил спокойно, без тени улыбки или насмешки. Вот тогда мне впервые стало немного не по себе, хотя разумных объяснений существовало сколько угодно: я могла перепутать утро, день или человека, а могла просто настолько привыкнуть видеть Марка за этим местом, что теперь воспроизвела его присутствие там, где его не было. Работаешь с людьми двадцать лет — обязательно однажды поставишь кофе не перед тем лицом и начнёшь доказывать ему, что знаешь его лучше собственной матери.
— Ладно, — сказала я. — Значит, в восемь утра здесь завтракал другой помощник шерифа, который сидит на твоём месте, говорит твоим голосом и ест твой завтрак. Бывает.
— Какой у меня завтрак?
— Два яйца, бекон, тост.
— Я не ем бекон по понедельникам.
Я посмотрела на него.
— Что?
— Шучу.
— Ещё раз так сделаешь, и я утоплю тебя в кофеварке.
Он наконец усмехнулся. Вот это немного помогло. Я налила кофе и поставила чашку перед ним. Марк посмотрел внутрь.
— А молоко?
— Что молоко?
— Ты его забыла.
— Ты пьёшь чёрный.
— Нет.
— Что «нет»?
— Я пью с молоком.
Я рассмеялась ему в лицо. Не потому, что это было особенно смешно, а потому, что иногда мозг выбирает первую подходящую реакцию, пока ещё не понял, что ему показывают.
— С каких пор?
— Всегда.
— Марк, ты восемь лет пьёшь чёрный кофе.
— Мэй, я терпеть не могу чёрный.
И тут произошло самое неприятное за весь день. Не то, что Марк спорил со мной о собственном кофе. Люди регулярно спорят с официантками о том, что они едят, пьют и заказывали пять минут назад, потому что человеческое достоинство почему-то особенно страдает рядом с меню.
Хуже было другое. Я вдруг вспомнила, что он говорит правду. Увидела, как Марк наливает молоко. Не сегодня. Годами ранее.
Маленький металлический кувшин возле чашки, слишком много молока, кофе становится светлым почти сразу, и я ещё когда-то сказала ему, что проще уже заказывать стакан молока и показывать ему фотографию кофейного зерна. Он ответил что-то грубое. Я помнила это так же ясно, как помнила сотни его чёрных чашек. Оба воспоминания существовали одновременно. Не одно настоящее и одно сомнительное. Не «кажется». Я была одинаково уверена в двух противоположных вещах.
— Подожди, — сказала я.
Марк посмотрел внимательнее. Я достала из-под кассы маленькую карточку и ручку.
— Что ты делаешь?
— Пытаюсь спасти остатки собственной репутации. Я записала: MARK — COFFEE + MILK
Потом посмотрела на него.
— Достаточно?
— Не знаю.
Я положила карточку рядом с кассой. Наверное, именно тогда я вспомнила про доктора Каллена.
Несколько месяцев назад я умудрилась порезать ладонь, когда разбирала коробку с замороженным мясом, и Рут заставила меня поехать в больницу, потому что кровь, по её словам, «не должна так долго продолжать капать из совершенно обычного пореза».
Доктор Каллен принимал меня сам. Он мне сразу понравился. Не в том смысле, который Рут наверняка имела бы в виду, если бы услышала эту фразу, а просто понравился как человек. У него был тот редкий взгляд, который не ищет в тебе изъянов. Женщины вроде меня — те, что бросили своих детей, — всегда живут с липкой паранойей, что это крупным шрифтом написано у них на лбу. Что любой внимательный человек увидит эту скрытую гниль. Но доктор Каллен смотрел на меня просто как на пациентку, без осуждения или оценки, с каким-то старомодным умением разговаривать так, будто у собеседника действительно есть время.
Даже когда я сказала, что мне совершенно не нравится больничная еда, он улыбнулся так, будто слышал эту жалобу уже тысячу раз и всё равно счёл её вполне заслуживающей ответа.
— Вам повезло, — сказал он тогда. — Шов небольшой.
— Это вы всем так говорите?
— Только тем, кто задаёт много вопросов.
— Тогда я польщена.
Он засмеялся. Я почему-то хорошо его запомнила, не лицо целиком, а именно ощущение от разговора.
И сейчас, глядя на Марка, я вдруг подумала, что с ним происходит что-то совершенно противоположное. Я могла вспомнить, как Марк разговаривал со мной, что он заказывал, где сидел, и даже то, как он держал чашку.
Но лицо, которое должно было связывать все эти воспоминания в одного человека, словно всё время немного ускользало.
Я посмотрела на него внимательнее.
— Что? — спросил Марк.
— Ничего.
— Ты смотришь на меня уже секунд десять.
— Проверяю, не перепутала ли тебя с доктором Калленом.
Он поднял бровь.
— Надеюсь, нет.
— Почему?
— Потому что он гораздо красивее.
Я рассмеялась.
— Вот теперь я уверена, что это ты.
Марк покачал головой.
На несколько секунд всё снова стало нормальным.
Ну почти. Пока я не достала утренний чек.
До конца смены мы храним копии заказов, потому что самый надёжный способ заставить человека вспомнить третью порцию картошки — показать ему бумажку, где она записана. Я быстро нашла нужный.
08:06
2 EGGS
BACON
TOAST
COFFEE
В углу моей рукой стояло:
MARK
Показала ему. Марк внимательно прочитал, перевернул. Посмотрел ещё раз.
— Это твой почерк?
— Нет, тайно наняла каллиграфа.
— Ты могла написать позже.
— Могла.
— Или перепутать столик.
— Могла.
— Кто сидел здесь?
— Ты.
Ответила слишком быстро. Марк поднял глаза.
— Опиши.
— Тебя?
— Мужчину утром.
— Я знаю, как ты выглядишь.
— Хорошо. Тогда опиши его.
Это уже начало раздражать.
Я смотрела на человека прямо перед собой и не понимала, зачем он заставляет меня заниматься такой ерундой.
— Опиши его.
Я посмотрела на Марка.
— Мокрая тёмная куртка. Волосы… тёмные. Наверное.
— Лицо?
Я хотела ответить сразу, но почему-то не смогла.
— Обычное.
— Это не описание.
— Тогда ничего не могу сказать.
— Глаза?
Я посмотрела ему в глаза и вдруг поняла, что не знаю даже этого. Мы оба замолчали. Я отвернулась к кофеварке.
Я могла представить Марка целиком: походку, то, как он сутулится над чашкой, руки, привычку держать мелочь между указательным и средним пальцами, прежде чем оставить её на стойке, даже маленький шрам возле большого пальца. Но если пыталась собрать лицо отдельно, оно не держалось.
Через некоторое время Марк спросил:
— Утром он разговаривал?
— Немного.
— Что сказал?
Я вспомнила.
Еда сегодня безопасна?
Точно. Или нет?
Марк часто говорит что-то похожее. Возможно, эту фразу я просто подставила сейчас.
— Пошутил про еду.
— Как?
— Не знаю.
Он взял чек.
— Ты называла его по имени?
— Да.
— Он ответил?
— Да.
— Сказал сам, что он Марк?
Я открыла рот. И вот на этот вопрос ответа не оказалось.
Я поставила чашку перед мужчиной, сказала: «Доброе утро», возможно, сказала «Марк».
Он не поправил. Я приняла его за Марка раньше, чем услышала от него имя. Это было всё.
— Не помню, — сказала я.
Марк долго смотрел на чек.
Потом спросил:
— Камеры есть?
— Марк, ты видел это место. Если здесь появится камера, она будет дороже здания.
Он кивнул. Я снова взяла ручку.
На другой стороне карточки написала:
3 октября. Сегодня я помню оба варианта.
Марк посмотрел на запись.
— Зачем?
— Чтобы завтра не спорить сама с собой.
— А если завтра ты будешь помнить что-нибудь третье?
Я посмотрела на него.
— Тогда кофе будешь наливать себе сам.
Он усмехнулся.
Перед уходом Марк положил деньги возле чашки. Я спросила:
— Завтра придёшь?
— Если сегодня закончу существовать вовремя.
— Тогда сделай одолжение.
— Какое?
Я перевернула карточку и протянула ему ручку.
— Напиши, как пьёшь кофе.
Он посмотрел на меня так, будто это была самая глупая просьба, которую слышал за неделю, но всё-таки написал.
COFFEE + MILK.
NO SUGAR.
Подписался. Я положила карточку возле кассы.
— Теперь довольна?
— Нет.
— Уже что-то.
Он надел куртку и ушёл.
Через несколько минут я достала утренний чек и прикрепила его рядом.
08:06 — MARK
Потом посмотрела на две бумажки и подумала, что завтра одна из них наверняка покажется мне совершенно очевидной, а другая — ошибкой. Поэтому я решила оставить обе.
Не потому, что собираюсь что-нибудь расследовать. У меня работа, счёт за электричество и холодильник, который уже неделю издаёт звук, похожий на предсмертный хрип, ноябрь — месяц, когда оставленной мной дочери должно исполниться двадцать один, и я снова буду не спать неделями, представляя её лицо.
Поэтому в ближайшее время я предпочла бы не добавлять к этому тайну личности помощника шерифа.
Просто, когда завтра утром Марк снова войдёт в дверь, я поставлю перед ним чашку, а рядом поставлю вторую.
В одну налью чёрный кофе. В другую — с молоком.
И ничего не спрошу.
— Мэй Картер
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
