Цирцея
Джамбаттиста Джелли
Цирцея
© Ревякина Н.В., перевод, вступ. ст., комментарии, 2025
© Издательская группа «Альма Матер», оригинал-макет, оформление, 2025
© Издательство «Альма Матер», 2025
* * *
Предисловие
Диалог «Цирцея» Дж. Джелли принадлежит к сочинениям позднегуманистической литературы. Он появился в тот период, когда славные времена гуманизма остались в прошлом. XVI век для Италии был временем испытаний, когда драматические жизненные коллизии (итальянские войны, угроза турецкого нашествия, потеря рынков, экономический спад и др.) повлияли на морально-психологический климат страны, став труднейшим испытанием для человека на душевную и нравственную прочность, и человек не всегда достойно выдерживал это испытание. Он оказался сложнее и противоречивее, чем это представлялось ранним гуманистам, его жизненные порывы низменнее, о чем свидетельствовали распространившиеся в обществе ложь, лицемерие, предательство, корысть. Все это не позволяло слагать прежние гимны человеку, возвышать его до небес. На страницах гуманистических работ все чаще появляется критика человека. Становится дискуссионным его центральное место во Вселенной – наиболее устойчивая позиция гуманизма XV в. В этих условиях развивается творчество Дж. Джелли.
Джамбаттиста Джелли (1498–1563) происходил из семьи виноградаря, а сам жил ремеслом чулочника. В 25-летнем возрасте, не оставляя занятия ремеслом, он занялся самообразованием, изучил латинский язык, литературу, философию и стал видным гуманистом своего времени. Философию он изучал у Франческо Верино, был тесно связан с философом Симоне Порцио. Хорошо зная латинский язык, преподавал его и переводил на итальянский работы современников и древних (некоторые сочинения Симоне Порцио, «Жизнь Альфонсо Эсте» Павла Йовия, «Гекубу» Эврипида [с латинского перевода Эразма Роттердамского]).
Джелли был одним из основателей и видных членов Флорентийской Академии, стал ее первым публичным лектором (с 1541), консулом (1548). В течение многих лет (с 1553 по 1563) он комментировал в Академии «Божественную комедию» Данте (прочитал 102 лекции), которого почитал и которым гордился; он читал также лекции о Петрарке. Джелли всячески защищал итальянский язык, отдавая ему предпочтение перед классическими языками, показывал его богатство и красоту, его способность выразить любую философскую концепцию или научный взгляд. В сочинении «Рассуждение о трудности подчинить правилам наш язык» (Raggionamento sopra la difficoltà di mettere in regole la nostra lingua, 1551) он рассматривал итальянский язык (флорентийский диалект) как живой и развивающийся, что ему невозможно дать фиксированные правила; придавал большое значение разговорной речи образованных горожан. Сам он использовал в своих работах живой итальянский язык, близкий к народному, на нем написаны и его комедии – La sporta (1543) и L’errore (1556). Любя свой город и испытывая патриотические чувства, Джелли написал небольшой трактат «Происхождение Флоренции» (40-е гг. XIX в.) и «Жизнеописания 20 художников Флоренции» (издана также в XIX в.). Он отличался широкой образованностью: работы свидетельствуют, что он знал древних авторов (Аристотеля, Платона, Цицерона, Плиния Старшего, Плутарха, Гермеса Трисмегиста и др.), средневековых и современных (Иннокентия III, написавшего, будучи кардиналом, трактат «О тщете человеческого состояния», Фому Аквинского, Данте, Марсилио Фичино, Пико делла Мирандола, Маттео Пальмиери, Савонаролу и многих других авторов)[1].
В творчестве Джелли наибольший интерес представляют его диалоги, богатые философско-психологическими и социальными размышлениями, – «Причуды бочара» (I саpricci del Bottaio, 1548) в 10 книгах[2] и «Цирцея» (La Circe, 1549) в 10 книгах. В «Причудах» старый Джусто, ремесленник, каждое утро разговаривает со своей Душой, а его племянник записывает эти разговоры. Джусто обладает жизненным опытом и здравым смыслом, он черпает свои знания, как сам говорит, из литературы на вольгаре и из проповедей. Но его работа показывает более широкую образованность автора. В 10 книгах (рассуждениях) «Причуд» обсуждаются вопросы этики, психологии, гносеологии, языка, часто используются доводы натурфилософского характера. В них говорится о связи и взаимодействии души и тела, о смерти и бессмертии, о понимании человека как связи мира в духе герметической традиции, о жизни в натурфилософском ее понимании и качестве жизни (местожительство, воздух, дом, пища, сон, физические упражнения и др.), о старости, о зависти и ненависти и различии между ними, о наслаждении.
Джелли затрагивает в разговоре о грамматике и тему языка, выступая против ученых, презирающих вольгаре и кичащихся своим знанием, в то время как превосходство знания должно вдохновлять не на изоляцию от большинства, а на добровольное принесение пользы ближним.
В «Причудах» обсуждаются также вопросы церкви и религии, критикуются пороки духовенства, индульгенции, признаются заслуги лютеран, отдающих приоритет Священному Писанию; Джелли говорит о необходимости перевода Священного Писания на национальные языки, о спасении через веру. Он защищает Пальмиери, хотя того за его сочинение «Град жизни» подозревали в ереси.
За нетрадиционные взгляды на католическую церковь и ее догматы «Причуды» в 1562 г. были занесены в Индекс запрещенных книг, а в 1605 г., после смерти Джелли, были вновь опубликованы, но с исправлениями, внесенными церковью.
Диалог «Цирцея» назван по имени волшебницы Цирцеи, на острове которой оказался Одиссей (Улисс) со своими спутниками, возвращаясь после взятия Трои на Итаку. Встретив там различных животных, в которых были обращены приплывшие на остров люди, Улисс просит отпустить с ним домой греков, вернув им человеческий образ. Джелли отталкивается в своем сочинении от небольшой работы Плутарха «Свинья» (он сам ссылается на Плутарха) и, возможно, от X книги гомеровской «Одиссеи», где рассказывается об обращении волшебницей Цирцеей спутников Одиссея в свиней. Кроме древних авторов, на Джелли, несомненно, повлиял и Макиавелли, сочинивший поэму «Золотой Осел»[3], в которой Свинья, бывшая когда-то человеком, не желает обрести прежний облик и вернуться в мир людей. В ее речи отстаивание превосходства животных сопровождается критикой человеческой нравственности, отношения человека к жизни, к своим сородичам и др.
Изменяя и развивая сюжеты предшественников, Джелли вводит в действие различных животных, встреченных им на острове, – это Устрица, Крот, Змея, Заяц, Козел, Олениха, Лев, Конь, Собака, Бык, Слон. Улисс ищет среди них греков, чтобы увести их с собой на родину вместе со своими спутниками. Цирцея соглашается отпустить греков вместе с Улиссом при условии, если каждый из них добровольно захочет вернуться в человеческий образ и стать человеком. Это важное условие и определяет содержание «Цирцеи». Разговор Улисса с животными, которым Цирцея вернула для этого разум и речь, ведется вокруг темы «хочу или не хочу вновь стать человеком». Из 11 встреченных Улиссом животных 10 отвергают предложение Улисса; и только Слона, бывшего когда-то философом Аглафемом, Улиссу удалось убедить в превосходстве человека.
Так в гуманизме XVI в. появляется тема, немыслимая в XV в. Когда-то Джаноццо Манетти в трактате «О достоинстве и превосходстве человека» говорил, ссылаясь на «Золотого осла» Апулея, что «любой человек предпочел бы умереть, чем обратиться в какого-либо зверя… сохраняя при этом человеческий рассудок». У Джелли Крот говорит прямо противоположное: «Я из тех, кто хочет скорее умереть, чем вновь стать человеком».
В отечественной историографии целостного прочтения диалога нет, однако на материале его и других сочинений Джелли изучались его социальные воззрения[4], этические взгляды и философско-религиозные представления[5].
Диалог в зарубежной историографии порой рассматривался с точки зрения влияния на Джелли «Божественной комедии» Данте, и диалог Улисса с животными при таком взгляде выглядел как общение представляющего высокий разум Улисса (Вергилия «Божественной комедии», выводящего Данте на правый путь) и защитников земной чувственной жизни – животных (сам Данте)[6]. При подходе к диалогу как отражению идей «Божественной комедии» конкретное содержание диалога часто игнорируется как малозначимое, и речи животных предстают в целом как защита низкой земной жизни, от которой человек должен оторваться, возвышаясь душой к небу. Повод для такого толкования дает 10-я книга диалога, в которой, как уже говорилось выше, Улиссу удалось убедить в превосходстве человека Слона, бывшего философа Аглафема, и основными аргументами служат ему интеллект человека, превосходящий любое чувственное знание, и свободная воля, которая отличает
Но не все исследователи изучают диалог через призму «Божественной комедии». Иренео Санези, например, не видит никакой связи между поэмой Данте и «Цирцеей»[7]. Однако он связывает концептуально «Цирцею» с «Причудами», видя в ней как бы их дубликат, ибо в обеих работах противопоставлены чувство и разум, материя и дух, тело и интеллект, и каждое из животных отражает в себе Джусто, а Душа Джусто отражается в Улиссе[8]. Однако, справедливо замечает Санези, и животные наделены у Джелли разумными суждениями, логикой и знаниями, в то время как Улисс, который должен представлять разум, порой нерешителен, слаб в доводах; в диалоге, по словам Санези, чувство разбивает разум и само становится разумом и спорит с исключительной силой и пылом. Но исследователь называет это ошибкой Джелли, подобной той, что встречается и в «Причудах», когда Джусто, олицетворяющий косную материю, невежество тела, ничего не знающего и не понимающего, рассуждает часто с полным пониманием и знанием и даже в состоянии научить чему-то свою мудрую собеседницу – Душу[9]. Но ошибка ли это Джелли или принципиальная позиция, в соответствии с которой предлагается признать и другие, кроме разума, потенции человека важными для его жизнедеятельности и источниками знания?
Отвлекаясь от мысли о противостоянии чувственного и духовного в «Цирцее», посмотрим на диалог с содержательной стороны. Содержание 9 диалогов из 10 пронизывает сомнение в центральном месте человека в мире – важнейшей позиции христианства, развитой потом гуманизмом. Антропоцентризм отстаивает Улисс и опровергают животные. Человек у Улисса – господин всех других животных. Животные несовершенны, у них нет разума, благоразумия и прочих добродетелей, а есть инстинкт; добродетель – это середина между двумя крайностями, это навык, приобретенный с помощью воли и разума, а у животных нет разума, все их действия идут от чувства и желания. Но идея человеческого первенства и превосходства представляется животным субъективной и выдуманной человеком, как и ряд понятий, таких, как «добродетель», «природный инстинкт» и другие, которые используются Улиссом для доказательства превосходства человека и несовершенства животных. Когда говорят, что животные действуют на основании инстинкта и природной силы, а не по благоразумию, то речь идет всего лишь о понятиях, придуманных людьми, согласно тому, что им угодно, заявляет Собака. «Вы называете благоразумием и искусством в себе то, что в нас инстинктом и природной силой». Животные оспаривают мысль о собственном несовершенстве, заявляя, что удовлетворяются собственным совершенством в своем виде. Зачем говорить о несовершенстве животных, у которых нет некоторых ощущений? Зачем кроту зрение, если это не соответствует его природе? Животные были бы несовершенны, если бы им недоставало какого-то из ощущений, свойственного их природе. Тем самым обозначен отход от традиционной иерархии в природе: нет более совершенных или менее совершенных существ, все равны, будучи совершенными в своем виде.
Отказ от признания верховного места человека и сомнение в человеческом измерении ценностей сопровождается критикой всех устоев человеческой жизни и самого человека. Критикуется человеческая природа – незащищенность, телесная слабость человека и подверженность его многим болезням, ненасытность и беспорядочность человеческих желаний, человеческие фобии – болезни человеческой души (беспокойство за настоящее, страх и забота о будущем, страх людей друг перед другом и подозрительность, страх перед законом и страх смерти), нравственное поведение человека. Острой критике подвергаются социальные устои жизни, отсутствие в ней справедливости и равенства, необеспеченность владения имуществом, войны и грабежи. Не содержат справедливых решений законы. Они записаны людьми так, что естественный закон можно толковать по-своему, растягивая его то в одну, то в другую сторону. В человеческом обществе существует резкий контраст бедности и богатства; хотя природа создала в достаточном количестве то, что необходимо людям, «одному достается столько, что он расточительствует, а другому недостает самого необходимого». Бедность – «самая жестокая и непереносимая вещь в мире», бедняков презирают, избегают, а богатых уважают, хотя их нравственное поведение, способы обогащения заслуживают всякой критики. Остро ощущая социальное неравенство, Джелли пытается, подобно Томасу Мору, объяснить эту несправедливость: алчность и преступную жадность к богатству породило различие «моего» и «твоего»; то, что природа создала для всех общим, люди обособили посредством «моего» и «твоего», откуда каждодневно возникает среди людей столько обмана, мошенничества, ссор и вражды, постоянная боязнь потерять то, что человек имеет.
Встает и тема женского неравноправия. Вслед за Галеаццо Капрой и Бальдассаре Кастильоне Джелли высказывает свой взгляд на положение женщины. В брачном союзе он усматривает большое неравенство: женщина в нем – служанка, мужчина – господин; женщина без приданого становится служительницей Паллы или Дианы (т. е. идет в монастырь). Ум женщин, говорит Улисс, беседуя с Оленихой, плохо приспособлен к занятию большими делами. Олениха считает это сугубо мужским взглядом: «Спросите об этом нас (женщин), а если этого недостаточно, спросите опыт. И вы увидите, способны ли мы руководить большими делами или нет».
Так в разговоре Улисса с животными обсуждаются разные грани природной и общественной жизни человека.
В диалоге сталкиваются два взгляда – традиционный антропоцентрический, за которым стоят хорошее усвоение философской культуры, книжность, умозрительность, логическое доказательство, а с содержательной стороны – признание высокого достоинства человека – «чуда природы», земного бога, который своим интеллектом может познать все вплоть до Первопричины, т. е. Бога, а волей своей сформировать себя по собственному желанию и стать тем, кем захочет. За другим взглядом стоит связь с природой, высокая оценка чувственной природы человека, опыт, на который часто ссылаются оппоненты Улисса, острое осознание жизненных проблем и более тесная связь с жизнью – идеи, которые появляются в разных областях культуры и мысли XVI в.
Диалог «Цирцея» – источник, важный для изучения позднего итальянского гуманизма, периода, мало исследованного в нашей историографии. Он помогает лучше понять всю сложность и противоречивость позднего гуманизма, который обретает новые в сравнении с прежним гуманизмом методы познания (опыт и чувственное знание), обогащается новыми, социальными темами, но в котором высокие идеалы гуманизма, несомненно, дорогие гуманистам этого времени, все чаще приходят в противоречие с реалиями жизни и все чаще не выдерживают испытания.
Диалог интересен и как предвосхищение идей французского гуманиста Мишеля Монтеня, который в своих «Опытах», и прежде всего в «Апологии Раймунда Себундского», критически оценивает человека, показывает его как природное существо, отвергая представление о его верховном месте в мире.
Наконец, диалог получает неожиданное актуальное звучание, отвечая в известной мере современным размышлениям о природе и специфике человека. В нем конструируется фантастическая ситуация – взгляд на человека извне, со стороны животных, вне человеческого измерения ценностей. Это заставляет задуматься о месте человека в мире, о верности человеческой мерки, с помощью которой человек оценивает себя и животных, об ответственности человека в мире природы и в отношениях с себе подобными в обществе.
* * *
Перевод выполнен по изданию:Gelli G. В. Ореrе / A сurа di I. Sanesi. Torino, 1968. Р. 305–469. При составлении комментариев частично использованы комментарии издателя И. Санези.
За консультации по переводу выражаю искреннюю признательность профессору Пьеро Каццоле.
Цирцея
Посвящение
Светлейшему и превосходнейшему синьору Козимо де’Медичи. Герцогу Флоренции
Среди всего, что находится в этом мире, добродетельнейший и благосклоннейший государь, пожалуй, только человек может выбирать для себя самого положение и цель и, идя по тому пути, который ему более всего по душе, направлять свою жизнь свободно, как ему более нравится, скорее согласно желанию собственной воли, чем природной склонности. Ибо, если тщательно рассмотреть природу вещей, [становится очевидным], что тот, кто является причиной всего, установил и предписал всем видам их как нерушимый закон некоторые границы, которые им не позволено никоим образом преступать, изменяя в лучшую или худшую участь то бытие, которое изначально было им даровано; тогда
Это то, что я исследую, светлейший и превосходнейший Государь, дабы помочь, как только могу, другим, что составляет собственный и истинный долг человека, [и] показать в этих своих настоящих Диалогах, следуя за Плутархом[12], лучшее, что я узнал. И поскольку люди естественным образом обязаны воздавать почести Богу не только душой и словами, но и каким-то внешним знаком, предлагая ему наиболее дорогие и наиболее ценные вещи, которые у них есть, и поскольку должны они также лучшим способом, каким умеют и могут, всегда почитать своих Государей, потому что те, как сказал тот же Плутарх, являются истинными подобиями и истинными образами Бога (потому и занимают ту ступень в своих государствах, которую занимает наилучший и величайший Бог во вселенной), то я, слуга и по природе и по выбору Вашего Светлейшего Превосходительства, считая большой честью для себя всегда почитать Вас и естественным образом, и за благодеяния, полученные от Вас, и желая, поскольку не могу сделать это таким способом, каким бы хотел, показать по крайней мере готовность своей души, – осмелился представить такими, какие они есть, малые мои труды, прося покорно Ваше Превосходительство, – подобно тому, как Бог величайший, каким он является, никогда не презирает никакого дара, хотя бы минимального и малоценного, лишь бы он был предложен ему от чистой и искренней души, – не пренебречь теперь моим малым даром, потому что, хотя он из лучших и наиболее дорогих вещей, какие я имею, но, без сомнения, является слишком слабым и бедным [знаком] уважения к Вашим величию и заслугам.
Итак, я прошу Вас, наконец, поскольку восполняю всякий недостаток добротой своего желания, благосклонно принять его, веря, что я не хочу ничего более, как всегда служить Вам и почитать Вас, что является моим долгом, ибо я Ваш вернейший и преданнейший слуга.
Из Флоренции 1 марта 1548 г. Джовамбаттиста Джелли
Сюжет
Когда Улисс возвращался после Троянской войны на свою родину в Грецию и был занесен ветрами, неблагоприятными для его плавания, во многие разные страны, он прибыл, наконец, на остров Цирцеи и был ею очень благосклонно принят; там он оставался некоторое время благодаря большой любезности, оказанной ею; желая снова вернуться на свою родину, он просит позволения уехать и одновременно просит, чтобы она вновь сделала людьми всех греков, которые были ею превращены в разных животных и находились там [на острове], с тем чтобы он мог увезти их с собой в их дома. Цирцея дарует ему эту милость, но с таким условием: чтобы от него получили это только те, которые желают [снова стать людьми], а другие остались бы там кончать свою жизнь в телах зверей. И чтобы он мог узнать это от них, она дарует возможность поговорить с каждым [так же], как когда он был человеком.
По всему острову ищет [их] Улисс и разговаривает со многими, которые по разным причинам желают скорее остаться в том состоянии, нежели вновь стать людьми. Наконец, он находит одного, кто, рассматривая обстоятельно величие человека и то, насколько он через посредство интеллекта более благороден, чем любое другое животное, желает вновь стать человеком, каким он был. Отчего возвращенный Улиссом в свое первое бытие, он, как свойственно человеку, выразив сначала признательность и воздав благодарность Богу, наилучшему и величайшему, с радостью отправился [затем] вместе с [Улиссом] на свою родину.
Диалог I
УЛИСС, ЦИРЦЕЯ, УСТРИЦА, КРОТ
Улисс.Хотя любовь, которую ты ко мне питаешь, славнейшая Цирцея, и бесконечные услуги, которые я получаю от тебя, – причина тому, что я охотно нахожусь у тебя на твоем красивом и приятном островке, любовь к родине и желание после столь долгого странствия увидеть самых дорогих своих друзей постоянно побуждают меня уехать от тебя и возвратиться в свой дом. Но прежде чем я уеду, я хотел бы знать, есть ли среди тех, кого ты превратила во львов, волков, медведей и других зверей, какой-нибудь грек[13].
Цирцея. Их здесь достаточно, мой милый Улисс. Но почему ты меня спрашиваешь об этом?
Улисс. Мы можем посидеть на этой скале, где вид изменчивых волн моря и приятное ощущение от теплых ветров, которые сладостно веют, проходя через множество ароматных долин, сделают нашу совместную беседу гораздо более приятной – и я тебе скажу об этом.
Цирцея. Сделаем то, что ты хочешь: я ведь не желаю другого, кроме как угодить тебе.
Улисс. Причина, по которой я спросил у тебя, прекраснейшая Цирцея, нет ли среди тех, кого ты обратила в зверей, какого-нибудь грека, – в том, что я хотел бы вымолить у тебя своими просьбами, чтобы они вернулись в свое человеческое бытие и могли возвратиться со мной к себе домой.
Цирцея.А почему ты желаешь этого?
Улисс.Из-за любви, которую я чувствую к ним, так как у нас одна и та же родина [и] так как я надеюсь за это заслужить большую похвалу у своих греков, тогда как, напротив, я навлек бы на себя, думаю, немалое порицание, зная, что мог вытащить их из такого жалкого и несчастного состояния, но оставил их вести столь жалким образом жизнь в телах зверей.
Цирцея.И если другие, как ты думаешь, Улисс, тебя бы за это похвалили, то звери почувствовали бы к тебе за это такую ненависть из-за вреда, который ты им причинишь, что ты будешь раскаиваться в этом тысячу раз за день.
Улисс.О! Неужели губительно заставить кого-то вновь стать человеком из зверя?
Цирцея.Весьма губительно. И то, что это правда, спроси кого-нибудь из них, так как я даже не желаю даровать тебе этой милости, если они [звери] с этим не согласятся.
Улисс.Ну как могу я знать это от них, которые, будучи зверьми, не понимают и не умеют или не могут говорить? Подозреваю, что ты пошутила.
Цирцея. Не расстраивайся, потому что я позволю им это.
Улисс.И у них будет та же речь, какой они обладали, когда были людьми?
Цирцея.Да; потому что как превратила я их в зверей, так заставлю вернуться в них сознанию настоящих людей. И чтобы не терять больше времени, видишь те две [створки] раковины, прикрепленные вон к тому камню которые открываются и закрываются? И этот холмик земли, который находится недалеко от воды, в шаге от той пальмы?
Улисс.Вижу.
Цирцея.В одной – устрица, в другом – крот, которые были когда-то людьми и греками. Поговори с ними; и чтобы ты мог свободнее сделать это, я удалюсь отсюда, отправившись на прогулку по этому берегу. И затем, как услышишь об их желании, приходи ко мне; и я сделаю то, что ты захочешь.
Улисс.Несомненно, важную вещь сказала мне Цирцея: находясь таким образом в этих телах зверей, они смогут обладать даром речи и беседовать со мной, однако при ее помощи. И мне кажется [это] столь невероятным, что я не осмеливаюсь как бы испытать ее, боясь, если мне не удастся, прослыть глупцом, что кажется [вполне] разумным. Но,
Устрица.Чего ты хочешь от меня, Улисс?
Улисс.Я назвал бы тебя и твоим именем, если бы знал его. Но если ты грек, как сказала мне Цирцея, будь любезен сказать мне его.
Устрица.Я был грек, прежде чем был превращен Цирцеей в устрицу; и происходил из местности близ Афин; а имя мое было Иттако; и поскольку я был бедняком (poveretto), то стал рыбаком.
Улисс.Итак, возрадуйся тому, что сострадание, которое я испытываю к тебе, зная, что ты родился человеком, и любовь, которую я к тебе питаю, поскольку ты с моей родины, побудили меня просить Цирцею о том, чтобы ты возвратился в свой первоначальный вид и затем отправился со мной в Грецию.
Устрица. Не продолжай дальше, Улисс, потому что твое благоразумие и твое красноречие, за которые тебя так хвалят у греков, не имели бы для меня никакой силы; так что не пытайся ни советовать мне оставить, с одной стороны, столько благ, которым я столь счастливо радуюсь в этом состоянии без забот, ни убеждать меня, с другой, вновь стать человеком; потому что он самое несчастное животное, какое существует в мире.
Улисс.О, мой Иттако! Когда ты потерял образ человека, ты, должно быть, потерял и разум, говоря так.
Устрица.[А] ты, Улисс, его не можешь уже потерять, потому что не имеешь его, веря в то, что говоришь. Но оставим в стороне оскорбления и немного поговорим друг с другом дружелюбно. И ты увидишь, покажу ли я тебе, испытав одну и другую жизнь, истинность того, что говорю.
Улисс.О! Я хотел бы это ясно увидеть.
Устрица.Итак, послушай меня. Но видишь [ли], я хочу, чтобы ты обещал мне предостеречь меня, когда я открываюсь, как видишь, для разговора с тобой, чтобы не вышел какой-нибудь предатель (traditorelli) из этих морских крабов и не бросил камешек между створками раковины, отчего я не мог бы потом закрыть их.
Улисс. А почему это?
Устрица.Чтобы вытащить меня наружу своими губами и съесть, как обычно делают, когда видят нас открытыми.
Улисс. О! Ты слышишь о тонкой хитрости! И кто научил вас охранять себя от них и избегать таким образом этого их обмана?
Устрица. Природа, которая никогда не отказывает никому в необходимых вещах.
Улисс.Оставь любое подозрение и говори без опаски, потому что я тебя предупрежу.
Устрица. Ну, выслушай меня. Скажи-ка мне, Улисс, вы люди, которые так хвалите себя за то, что более совершенны и более благоразумны, чем мы, так как обладаете мышлением (il discorso della ragione)[14], цените ли более те вещи, которые считаете лучшими, чем другие?
Улисс.Да, несомненно. Более того, это один из тех признаков, откуда можно узнать о нашем совершенстве и благоразумии; ибо оценка каждой вещи одинаково (в равной степени) происходит из малого знания природы и качественности вещей и является признаком глупости.
Устрица. И вы их любите больше, чем другие?
Улисс. Да, потому что за знанием следует любовь либо ненависть: поэтому все те вещи, которые оказываются для нас добрыми, любят и желают их; и, напротив, тех, которые кажутся нам порочными, ненавидят и избегают.
Устрица.И, любя их более, чем другие, вы разве не проявляете также бóльшую заботу о них?
Улисс.О! Кто сомневается в этом?
Устрица.А ты не думаешь, что это самое делает также и природа или тот ум (intelligenza), который руководит ею? И [делает] с гораздо большим основанием, чем вы, так как она не может ошибаться, как я уже много раз слышал от афинских философов, когда, чтобы продать выловленную рыбу, стоял у тех портиков, где они находились добрую часть дня, чтобы вместе беседовать и спорить.
Улисс.Я тоже так думаю.
Устрица.О! Если ты соглашаешься со мной в этом, [значит] ты согласился со мной и в том, что мы лучше и благороднее вас.
Улисс.И каким образом?
Устрица. Потому что, раз природа принимает в расчет больше нас, чем вас, из этого следует, что она любит больше нас; и любя нас больше, она это делает только по той причине, о которой я тебе сказал.
Улисс.О! Ты мне кажешься первым логиком Афин.
Устрица.Я не знаю, что такое логика; подумай, как я могу быть логиком! Говорю так, как меня научила природа. И это заключение (ragione), умей его делать всякий, кто обладает разумом, и является вернейшим.
Улисс.Да, если бы было верно, что природа больше считается с вами, чем с нами.
Устрица.О! Это легко проверить, и если ты хочешь, чтобы я тебе это доказал, послушай меня. И поскольку ты в этом более способен, я хочу, чтобы мы начали с первого дня, как она произвела и вас, и нас в мир, – дня нашего рождения; поэтому, скажи-ка мне, какую заботу она проявила, считаясь с вами, если заставила вас родиться голыми?[15] И, напротив, она показала, что достаточно ценит нас, заставив нас прийти в мир одетыми: кто – в скорлупу, кто – в шерсть, кто – в чешую, кто – в перья, и кто – в одно, кто – в другое; [в этом], несомненно, знак того, что ей было гораздо больше по сердцу сохранение нас.
Улисс.Это не довод, потому что, если она сделала нас голыми и покрытыми шерстью настолько тонкой, что нам причиняет вред любая малейшая вещь, то она это сделала вот почему: поскольку мы должны проявлять воображение и другие наши внутренние чувства гораздо тщательнее, чем вы, дабы затем они служили интеллекту, подобало, чтобы наши члены и особенно те органы и те орудия, где производятся эти действия, были из более благородной и более легкой материи, и также еще чтобы была [у нас] более тонкая кровь и больше тепла, чем у вас: откуда рождается слабость нашего телесного строения (complessione). Потому что, если бы мы были составлены из жидкостей более грубых и крови более жирной (grosso), как вы, откуда происходит, что вы более сильного и более мужественного телесного строения, чем мы, но отнюдь не более долгой жизни, поскольку это происходит из умеренности телосложения (temperatura della complessione), в чем мы вас значительно превосходим[16], и потому у нас чувство осязания гораздо более совершенное, чем у вас, поскольку оно ощущает любое малейшее различие, то из этого бы следовало, что мы, как вы, обладали бы малым знанием и малым умом. Ибо, как говорят физиогномисты, нравы души следуют за строением тела[17]; откуда всегда видно, что частям тела (членам) льва следуют нравы льва, частям тела медведя – нравы медведя. И чтобы [убедиться], что это истина, поразмысли над тем, что ты видишь среди людей: те, кто составлен из грубых жидкостей, – также грубого ума, и, напротив, те, у кого тонкая и легкая плоть, – также тонкого ума. Так что природа, желая создать нас разумными и обладающими совершеннейшим знанием, как бы была вынуждена сделать нас такими.
Устрица.О! Я не хочу даже думать, что она была вынуждена, ибо, когда она создавала все вещи, она могла их создать по-своему; и могла очень хорошо придерживаться другого правила и сделать так, к примеру, чтобы была вода, которая бы жгла, и огонь, который бы охлаждал.
Улисс. О! И не было бы в мире того столь восхитительного порядка, который существует среди творений, откуда, по признанию каждого, происходит его красота.
Устрица. И был бы здесь другой порядок, из которого родилась бы красота другого рода, которая была бы, может быть, более прекрасной, чем эта.
Улисс.О! Когда мы в сомнении, мы идем вслепую. Но какое имеет значение то, что природа создала нас голыми, если
Устрица.Да, но с какой опасностью? Со сколькими из вас происходило несчастье из-за желания схватить нас, чтобы мы служили вам [какими-то] из частей нашего [организма]? И кроме того, с каким трудом? Потому что, если вы хотите использовать для себя наши шкуры, вам необходимо обработать их, если нашу шерсть – вам необходимо спрясть ее, соткать и сделать с ней тысячу других вещей, прежде чем вы доведете ее до такого вида, чтобы можно было использовать ее.
Улисс.О! Эти труды нам сладостны и приятны, более того, они как бы времяпрепровождение[18].
Устрица. Да, тем, кто делает это ради удовольствия, как иной раз делаешь ты. Но порасспроси-ка об этом тех, кто делает это, вынуждаемый необходимостью и чтобы получить от своих тяжелых трудов возможность приобрести то, что надо; и ты увидишь, скажут ли они, что эти труды кажутся им сладостными. Я сам знаю, потому что, когда я был человеком, мне настолько не нравилось работать [на земле], что, как я тебе сказал, я сделался рыбаком; и я охотно принялся бы за любой большой тяжелый труд, чтобы не работать [на земле], так как считал [эту работу] ремеслом волов, которые работают всегда, и когда более не могут, им дают молотком по голове.
Улисс. О! Если ты сделался рыбаком, чтобы не работать [на земле], с тобой должно было случиться то, что случается со всеми теми, кто избегает труда: он должен был преследовать тебя, ведь ты занялся ремеслом, в котором, если его не делать ради удовольствия, выносят больше труда, чем во всяком другом; и, кроме того, там терпят бесконечные лишения от ветра, холода, жара солнца и от многих других вещей.
Устрица. Ты хорошо видишь, что я не хочу вновь становиться человеком. И мне кажется, что у меня есть основание для этого, если учесть, кроме того, что природа так мало позаботилась о вас: помимо того, что она заставляет вас рождаться голыми, она также не создала для вас дома или какого-либо собственного обиталища, где вы могли бы защищать себя от неблагоприятной погоды, как она сделала с нами несомненно, это знак того, что вы – как строптивцы и изгнанники этого мира, так как не имеете в нем собственного места.
Улисс.А какие дома она сделала для вас?
Устрица.Как, какие дома? Посмотри-ка на мой, с каким искусством и с каким удобством он был сделан ею для меня из этих двух створок. Смотри, как я его легко открываю и закрываю, согласно необходимости для меня питаться или отдыхать и защищаться от того, кто хотел бы меня обидеть. Посмотри-ка еще на дом, который она сделала для черепах и улиток, и на легкость, с которой они его носят на себе.
Улисс.А другим [животным], которые составляют большинство, равно и птицам, какие дома она сделала?
Устрица. Для зимы – пещеры и земные гроты и для лета – деревья и вершины гор.
Улисс.О, прекрасные дома! Могу тебе сказать, что они, должно быть, там обитают с величайшим удобством.
Устрица.Если нет там внутри стольких удобств, сколько в ваших домах, нет относительно их и стольких хлопот, и стольких беспокойств.
Улисс.А какие хлопоты и беспокойства у нас в наших домах, которые мы делаем по своему замыслу своими руками?
Устрица.Как какие хлопоты и какие беспокойства? Содержать их, и ремонтировать, и защищать от того ущерба, который причиняет время. Кроме того, отдыхаете ли вы когда-нибудь в них [хотя бы] час со спокойной душой, не будучи никогда уверены, что они сию минуту не развалятся? И что еще более – страшная боязнь землетрясений; мне помнится, что когда отдельные из них случались некогда в наших странах, люди так боялись, что жили ночью снаружи [дома] в лугах, а днем шли вместе строем как журавли (a uso di gru), умоляя и призывая богов и неся (обнося) кругом свои старые орудия, с зажженными факелами в руке: откуда было ясно видно, что в вас так сильно может [сидеть] страх, что он заставляет вас очень часто терять голову.
Улисс. Ну, ну! Эти вещи неоспоримы, [но] они случаются настолько редко, что не стоит придавать им значения.
Устрица. Вы не можете, кроме того, строить себе дома в любом месте, как это дала природа нам; или действительно так, чтобы могли носить их с собой, как многие из нас.
Улисс.И какое беспокойство от этого, когда у нас есть один из них, [построенный] согласно нашему намерению? Ты разве не знаешь, от добра добра не ищут?
Устрица.Как, какое беспокойство? Если выпал злой случай, что какой-то ваш сосед либо из-за своих нравов, либо из-за какого-нибудь ремесла, которым он занимается, для вас в какой-то степени неудобен и неприятен, какое несчастье не иметь возможности уйти в другое место, как делаем мы! Так что, возвращаясь к нашим первым доводам, [скажу], поскольку природа гораздо больше считалась с нами, чем с вами, как я тебе показал, и поскольку она не может ошибаться, следует из этого, что мы лучше и гораздо благороднее вас.
Улисс.Это твое суждение, в действительности, немного иллюзорно; потому что, хотя кажется благом, что природа дала вам гораздо больше удобств, чем нам, она это делала, зная, что вы не были способны приобрести их сами. Но выслушай довод, который я сейчас тебе выскажу, и ты увидишь, кто более благороден, вы или мы. Скажи-ка мне: кто более благороден, слуга или господин?
Устрица. Господин, я думаю, если он господин.
Улисс.Ты думаешь верно. И так же еще и среди вещей более благородна та, которая служит целью, а ими не являются [вещи], предназначенные сохранять ее или служить ей, откуда следует, что мы, будучи вашими целями, должны быть благороднее вас[19]. И то, что мы – ваши цели и что вы все были созданы природой для служения нам и для нашего блага, ясно показывает опыт: вы нам служите, пока вы живы, чтобы переносить наши вещи из одного места в другое, работать на земле и [выполнять] тысячу других дел; и затем, когда вы умираете, – чтобы давать нам для одежды свои шкуры и для питания – свое мясо. Ну, теперь ты видишь, были ли вы созданы природой ради нас.
Устрица.О! Если бы эти доводы были верными, то и вы были бы созданы природой ради земли, которая в конце концов всеми вами питается; и так выходит, что и вы менее благородны, чем земля, так как она – ваша цель.
Улисс. Это заключение не имеет силы, и для того, чтобы ты лучше понял это, ты должен иметь в виду, что цели бывают двух видов.
Устрица. Не желаю, чтобы ты более утруждал себя, Улисс, потому что ты начнешь вводить меня в диспуты, которые вели в портиках Афин те философы и которые я уже слышал, когда пытался продать, как я тебе перед этим говорил, немного выловленной мною рыбы, чтобы позаботиться о других необходимых мне вещах, [диспуты], каковые, думаю, не понимали ни они [сами], ни другие. И, кроме того, я чувствую, что уже начинает выпадать роса, которой я питаюсь, раскрывшись, как ты видишь; откуда я получаю большое, и без каких-либо хлопот и забот, наслаждение, подобного которому я никогда не испытывал, когда был человеком. Так что не удивляйся, если я хочу остаться в этом состоянии; и если ты понимаешь это иначе, остановись и не доставляй мне больше беспокойства, потому что я хочу, после того, как поем, закрыться и немного отдохнуть, и, видишь, без малейшей заботы, что редко случается у вас. И я выше ставлю эту мою удовлетворенность, чем то, что мог бы когда-нибудь получить от тебя.
Улисс.Несомненно, я мог встретиться с худшим (росо peggio), потому что он, должно быть, был в мире человеком очень малого разумения (di molto росо discorso), и ремесло, которым он занимался, это показывает; ведь все те, кто занимается рыболовством или птицеловством (занимается, говорю, по необходимости, а не ради удовольствия) – люди
Крот.Чего ты хочешь от меня, Улисс? И что тебя побуждает так нарушать мой покой?
Улисс. Если бы ты знал, что я вымолил у Цирцеи своими просьбами ради твоего блага, ты бы не говорил, что я тебе докучаю, если можешь, впрочем, как человек, пользоваться разумом.
Крот.Возможно, я чего-то не услышал от тебя, когда ты говорил с тем другим греком, превращенным Цирцеей в устрицу?
Улисс.Что я могу сделать тебя вновь человеком и освободить тебя из этого места и увезти с собой на твою родину, если ты, однако, грек, как она мне сказала?
Крот.Когда я был человеком, я был греком и [происходил] из самой прекрасной части Этолии.
Улисс.А ты не желаешь возвратиться в свою первоначальную форму, говорю, когда ты был человеком, и вернуться в свой дом?
Крот. Это отнюдь не мое желание, потому что я был бы совсем сумасшедшим.
Улисс. Стало быть, называется сумасшествием желание лучшего положения, а?
Крот.Нет, но попытка ухудшить его, как сделал бы я, вновь став человеком, – да: ведь в этом положении и в этом виде я живу с величайшим удовольствием; в то время как, будучи человеком, жил бы не так, но в постоянных мучениях и непереносимых трудах, которыми весьма изобилует человеческая природа.
Улисс. И кто научил тебя этой столь прекрасной вещи? Этот невежда рыбак, с которым я сейчас говорил, а?
Крот. Меня научил этому, во всяком случае, опыт – учитель всех дел[20], однако посредством ремесла, которым я занимался.
Улисс.И каким образом опыт показал тебе, что мы более несчастливы и более жалки, чем вы?
Крот. Хочу сказать тебе только об одном из несчастий, которое я (как я тебе говорил) ясно узнал через свое занятие; из него ты сам сможешь затем вывести многие другие, которые будут не меньше значить, чем это.
Улисс. А каким ремеслом ты занимался, которое дало тебе столь ложное знание? Скажи-ка.
Крот.Работой на земле.
Улисс.О! Могу тебе сказать, что я подпрыгнул, выйдя из рук рыбака и попав в руки крестьянина, который гораздо менее способен умом, если не выходит из своей природы.
Крот. Не оскорбляй меня словесно, Улисс, потому что всякий человек есть человек; и обрати скорее внимание на то, что я говорю, потому что, если ты хорошо поразмыслишь над этим, ты, может быть, пожалеешь, что Цирцея не превратила также и тебя в зверя, как она сделала с нами.
Улисс. Говори же скорее, потому что я, конечно, не жажду другого.
Крот. Найдешь ли в этом мире, какое угодно животное, исключая человека, [живущее] в воде или на земле (а их почти бесконечные виды), для которого земля бы сама по себе не производила, чем питаться? А человеку, если он хочет, чтобы она произвела для него, как для других, его пищу, надлежит землю обрабатывать, засевать с величайшим трудом своими руками.
Улисс.Это заблуждение возникает у того, кто хочет питаться слишком изысканной пищей; но если бы он хотел жить плодами, которые она производит сама по себе, как делают другие животные, этого бы не случилось[21].
Крот. И какие травы, и какие зерна, и какие фрукты она сама по себе производит без помощи искусства, чтобы они были пищей, пригодной и соответствующей сохранению жизни человека и поддержанию равновесия (temperatura) его организма?
Улисс. Разве не говорят, что первые древние люди того века, который называют Золотым, так жили?[22]
Крот. Эх, Улисс, ты объявляешь себя мудрецом и после этого веришь в эти басни?
Улисс.Ну, хотя в том, что ты говоришь, есть истина, [но] разве этот труд, который человек должен терпеть, обрабатывая и возделывая землю и поливая и охраняя лозы и прививая фруктовые деревья, не приносит с собой такое удовольствие и наслаждение, что, можно сказать, природа дала его человеку для его приятного времяпрепровождения и для того, чтобы он не жил в досуге, и для его блага и пользы? И что это истина, видно из того, сколь обильную награду плодами она дает затем [человеку] за его труды. Поэтому кажется, что не найти дела более сладостного, чем сельское хозяйство[23]. И, кроме того, природа сделала это, чтобы у человека было, где показать свои ум и искусство и то, насколько он стоит большего, чем вы, другие звери.
Крот.Напротив, чтобы он никогда не отдыхал и никогда не имел ни минуты покоя. И кроме этого, чтобы измучить его больше, она добавила ему страх перед недородом; так что, когда земля в неблагоприятные времена не дает один год столь щедро свои плоды, как она делает обычно, он живет все это время в страхе и боязни, как бы не умереть с голода, и не ест никогда куска без тысячи стенаний, чего не случается с нами, которые также при недостатке вещей [для пропитания] в [том] месте, где мы находимся, очень легко удаляемся в другое место.
Улисс. Да разве и мы не умеем также привозить вещи из тех стран, где они в изобилии, когда в наших странах неурожай?
Крот. И с каким трудом и опасностью на море и на земле и, что важнее всего, с каким душевным беспокойством? Ну, да хватит с тебя того, что жизнь ваша – не что иное, как постоянная борьба то с одним, то с другим, так что вы имеете полное основание плакать, когда рождаетесь (чего нет ни у кого из нас), обдумывая несчастное и ничтожное состояние, в которое вы вступаете[24].
Улисс.Этого мы не можем еще делать [при рождении], так как ничего не знаем, как тебе известно.
Крот.Хотя вы этого не знаете, вы начинаете чувствовать неудобство места, куда вы приходите жить; удобное для любого другого животного, оно (как я тебе сказал), для нас одних как бы неблагоприятно. И поэтому только вам дан плач от природы.
Улисс.Как только нам? Разве не плачет также и лошадь, согласно тому, что говорят, как я слышал?
Крот.Отнюдь [так] не думаю. Но полагаю, что слезы, падающие у лошадей иной раз из глаз, рождаются из избытка жидкостей, которые поднимаются в их голову из-за того, что лошадь – животное очень благородное; и если даже кто-то из них плачет, то происходит это из-за какого-то несчастья, которое с ней случается, как, например, смены хозяина или потери дружбы какой-то другой лошади, к которой она испытывала любовь, ведь по природе она очень способна любить. И она не делает этого [не плачет] сразу же, как рождается, как вы, у которых для этого есть хорошее основание, как я сказал тебе перед этим, если учесть [еще], что вы должны быть сразу же спеленаты и питаться из рук другого и не можете сами делать ничего из того, что соответствует вашей природе. Так что не утруждай себя более, Улисс, потому что я сам из тех, кто хочет скорее умереть, чем вновь стать человеком.
Улисс. Ну и ну, мой Крот, с тобой произошло, как с той устрицей, о которой я сказал: ты потерял одновременно с образом человека и разум. И если хочешь видеть, истинно ли то, что я тебе говорю, подумай, что вы за животные; если бы вы были более совершенны, я сказал бы, что вы обладаете каким-то разумом.
Крот.Ну, а чего нам недостает?
Улисс.Как чего вам недостает? Ей [устрице] – ощущений обоняния и слуха и более того – возможности, передвигаться из одного места в другое; а тебе – зрения, которое, как ты знаешь, весьма ценится, так как оно дает нам умение больше различать вещи, чем какое-либо другое чувство.
Крот.О! Из-за этого мы не являемся несовершенными; но мы так названы вами в сравнении с теми, кто
Улисс. Но не лучше было бы иметь их?
Крот.Зрение – не для меня, как для крота; обоняние или слух, или возможность передвигаться из одного места в другое – не для нее, как устрицы. И если ты хочешь знать причину, слушай. Скажи-ка мне, для чего дана вам возможность передвигаться из одного места в другое, если не для того, чтобы идти за тем, чего вам не хватает?
Улисс. Несомненно, природа дала нам это не ради другого; и поэтому говорят, что всякое движение рождается из необходимости.
Крот.Значит, если бы у вас было то, что вам необходимо, вы бы не передвигались?
Улисс.А для чего [это] делать?
Крот.Тогда какая необходимость у устрицы в перемещении на местности, если у нее здесь есть все, что ей необходимо? Равно и в обонянии, раз природа предоставила ей, чем питаться, без того, что она должна обязательно исследовать, что ей подходит, а что нет? И мне, равным образом, какая необходимость в зрении, если я желаю оставаться под землей, где нахожу для себя удовлетворение?
Улисс.Хотя в этом для тебя и нет необходимости, ты должен, однако, желать иметь зрение.
Крот.А для чего? Ведь оно не соответствует моей природе, мне достаточно быть совершенным в моем виде. Желаешь ли ты блеска звезды или крыльев птицы?
Улисс.Это вещи, которые не соответствуют людям.
Крот.А если бы у других людей они были, ты бы желал их?
Улисс.Думаю, что да.
Крот.Подобное сделал бы и я, если бы другие кроты видели, поскольку не видят другие, я не думаю об этом и не желаю этого. Так что не утруждай более себя в том, чтобы убедить меня вновь стать человеком; потому что, будучи совершенным в своем виде и живя себе в мире без забот, я хочу здесь остаться, потому что нахожу здесь гораздо меньше неприятностей, чем имел их в человеческой жизни. Словом, иди по своим делам, так как я хочу удалиться ненадолго под землю.
Улисс.Не знаю, сплю ли я или все же бодрствую: если я бодрствую, то наверняка я больше не тот Улисс, которым обычно являюсь, с тех пор как не сумел заставить поверить истине ни одного из этих двух. А обычно я все же убеждал некогда своих греков во всем, чего хотел. Но, думаю, что порок – в них (животных), ведь я столкнулся с двумя, которые не очень способны разумом. И не стоит даже удивляться, ведь один из них – рыбак, а другой – крестьянин; так что мне не придется вступать в разговор с любым другим, если только все они будут той же самой участи. Итак, я хочу вернуться к Цирцее и рассказать ей, что со мной случилось, прося ее не отказать мне в том, что она мне обещала, и позволить мне поговорить с кем-нибудь другим; потому что мне показалось бы слишком большой несправедливостью пренебречь сделать это благодеяние другим, если эти не узнали блага или, действительно, не желают его.
Диалог II
ЦИРЦЕЯ, УЛИСС И ЗМЕЯ
Цирцея. Что говорят твои греки, дорогой мой Улисс? Нашелся кто-то, кто хочет снова стать человеком?
Улисс. Никто. Правда, я разговаривал только с двумя, о которых ты мне сказала, один из них был рыбаком, а другой – крестьянином; жизнь их настолько несчастна и трудна, что я не удивляюсь, что они не желают возвращаться [в человеческий образ], чтобы вновь испытать ее.
Цирцея. Не думай, что я сделала это опять случайно; ведь я хотела, чтобы ты увидел с самого начала, что в этих низших состояниях, которые некогда столь хвалили многие из ваших писателей[26], столько трудностей, что самые низкие и несовершенные животные из всех существующих находятся в лучшем положении, чем они; и они привели тебе доводы в пользу этого.
Улисс. Но вопрос в том, не происходит ли это от их малого знания, они, наверняка, должны были быть людьми нижайшего ума: после того как состояние, в котором они находились, показалось им столь несчастным, они не сумели изменить его.
Цирцея. Гораздо больше ум и благоразумие людей познаются в умении приспособиться жить спокойно в том состоянии, в котором они находятся, чем в попытке его изменить; как, к примеру, совершается обучение игроков хорошей игре в те игры, которые дает им судьба, хотя они и дурные: потому что в одном [случае] действуют только добродетель и благоразумие, в другом – судьба, воле которой всегда стараются как можно меньше подчиняться люди мудрые.
Улисс. Ты знаешь, Цирцея, что ни у какого вида животных не находится больше различий, чем у людей[27], среди которых, если внимательно посмотреть, то увидишь, некоторые обладают таким знанием и таким умом, что они словно подобны богам, а некоторые другие столь малого знания и столь грубого ума, что кажутся как бы зверями, так что заставляют очень часто сомневаться других, имеют ли они разумную душу или нет; этого не случается ни с каким другим животным, потому что если ты понаблюдаешь львов и медведей, и животных любого другого вида, ты увидишь очень мало отличий одного от другого. И эти двое, с которыми ты заставила меня разговаривать, наверняка, на мой взгляд, из тех, кто мало познал благо или зло, имеющиеся в их положении, и потому поступил подобно всем тем, кто всегда считает гораздо лучшим другое положение, чем их собственное.
Цирцея. Если бы благо и зло, которые случаются с человеком в том положении, в котором он живет, должны были бы познаваться только умом и интеллектом, я бы посчитала, что ты сказал правду. Но они познаются через испытание (pruova), и опыт, как ты знаешь, позволяет каждому познавать вещи, как они есть[28]. Но будь тверд; поговори-ка с той змеей, которая пересекает дорогу перед нами; потому что, если я хорошо помню, тот, кого я превратила в нее, был грек, и он удовлетворит тебя, возможно, гораздо лучше, чем сделали эти. А я по этой причине предоставляю ему возможность ответить тебе и разговаривать.
Улисс. Должно быть, она [змея] поняла, что я говорю о ней, так как остановилась, чтобы пристально посмотреть на нас.
Цирцея. Возможно, так и есть в действительности. Но поговори с ней, а я между тем пойду провести время среди своих нимф на берегу моря.
Улисс. Я имел большое удовольствие поговорить с этими двумя животными, хотя и не смог убедить их в том, чего хотел и что является истиной, так что [теперь] я расположен поговорить с этой змеей. Змея! О, Змея!
Змея. Чего ты хочешь, Улисс? Но, боже мой! Я понимаю, я говорю: неужели вновь стану когда-нибудь человеком, как была некогда? Ах, да не угодно это богам!
Улисс. А какова причина, Змея, что ты не хотела бы вновь стать человеком? Может быть, положение, в котором ты жила, а?
Змея. Не это, а сама природа человека, которая, в действительности, не что иное, как приют несчастий.
Улисс. Считай, что я натолкнулся на другого, подобного тем двум. Змея, послушай меня. В моей власти сделать тебя вновь человеком, так как Цирцея позволила мне это, но по моей просьбе, из-за любви, которую я к вам чувствую, ведь у нас одна и та же родина. Теперь я могу сделать тебе этот прекрасный подарок.
Змея. Сделай его все же другому, а я прошу тебя позволить мне закончить свою жизнь таким способом, ведь я наверняка понесу чрезмерные потери, изменив это бытие на ваше.
Улисс. А в чем причина?
Змея. Разве тебе не сказали о ней те, с кем ты разговаривал?
Улисс. Те оба были людьми столь низкого положения и столь малого знания, что я не придаю большого значения их словам.
Змея. Или же они не объяснили тебе причины, почему они не хотят вновь стать людьми?
Улисс. Один из них, кто был рыбаком, сказал мне, что из-за того, что, [будучи животным], он не должен думать, где жить; этой заботы нет у других животных, которые находятся кто в земных норах, кто в лесах, кто
Змея.А я, который, живя [человеком], был врачом, назову тебе другую причину: она для вас причина гораздо большего несчастья, чем те; вам невозможно устранить [ее], как можно устранить те, с помощью искусства возделывания земли и с помощью архитектуры, в чем человек весьма искусен.
Улисс. И какова она? Скажи-ка мне о ней.
Змея. Слабость телесного строения (complessione), которую дала вам природа, из-за чего вы подвержены стольким видам болезней, что невозможно сказать, бываете ли вы когда-нибудь совершенно здоровыми, как мы. И кроме того, вы никогда не будете смелыми настолько, чтобы не бояться заболеть из-за любого малого нарушения (disordine), которое совершаете.
Улисс. Это, как я только что сказал тем [животным], сделала природа, чтобы мы могли лучше совершать свои действия, чего мы не могли бы делать так легко, если бы она создала нас из материи, жидкостей и крови тяжелых и крепких, как она создала вас.
Змея. Напротив, она это сделала, чтобы создать вас самыми немощными и самыми слабыми животными, какие существуют в мире.
Улисс. И если то, что ты говоришь, было бы все же правдой, разве мы не можем оберегать себя от того, что нам вредит, с тем благоразумием, которое она нам дала?
Змея. В какой-то части – да; но это настолько трудно, что ты понимаешь, сколь немногие это делают. Но хочешь видеть, только ли это сделала она, чтобы быть вашим недругом? Ведь она добавила вам такой ненасытный аппетит в еде и столь неумеренное желание, что вы не перестаете постоянно искать новую пищу, и находя то, что вам нравится, вы не можете затем сдержать себя или [сдерживаете] с огромным трудом, чтобы есть только то, что вам необходимо: откуда в вас рождаются затем множество столь разных и тяжелых болезней.
Улисс. И какова эта пища, используемая нами, которая не была создана природой для нашего содержания и сохранения?
Змея. Как какая? [Виды ее] бесконечны и [это] особенно все те вещи, которые вы используете, чтобы сделать вкусными другие и которые сами по себе не являются съедобными; к примеру, соль, перец и им подобное.
Улисс. Что касается меня, я думал совсем иначе; более того, я слышал, говорят, будто человек без соли не выжил бы.
Змея. Из-за излишеств, возникающих в вас из-за чрезмерной еды и чрезмерного питья, которые необходимо потом высушить. Но если бы вы питались простой пищей и лишь настолько, насколько это необходимо, в вас не возникали бы излишки и их не надо было затем высушивать[29]. Но дело в том, что человек с этими приправами (ибо так называются все те вещи, которые не являются вкусными сами по себе, но делают вкусными другие), делает свою пищу настолько лучше и аппетитнее, что ест ее гораздо больше, чем ему было бы необходимо, побуждаемый удовольствием, которое в ней находит. И кроме того, его еще привлекает и подталкивает разнообразие ароматов в питье, гораздо большем, чем требует его природа, откуда возникает у него много катаров, scese (?), удары (gocciole)[30], подагра, болезнь зубов, отчего затем необходимо их вырывать (чего не происходит ни у кого из нас); и помимо этих у людей случаются из-за этого тысячи других бесконечных болезней.
Улисс. Несомненно, ты говоришь об этом отчасти верно.
Змея. Посмотри теперь на нас, кому природа, поскольку она хотела нам лучшего, не дала столь беспорядочного аппетита; поэтому мы желаем только тех вещей, которые для нас вкусны, и желаем настолько, насколько они нам необходимы. Кроме того, мы также не будем съедать [пищу] мигом. Мы не умеем также разнообразить или смешивать свою пищу таким образом, чтобы она усилила, благодаря удовольствию для нас, наш аппетит. Но разве ты не видишь, что, поскольку вы испытываете в этом затруднения, она заставила нас смешивать с едой те вещи, которые были непосредственно объектом обоняния, с тем, чтобы еда вам больше нравилась и легче вас обманывала? К примеру, можно было бы сказать о москадо[31], который является гнойным нарывом одного из нас, чтобы ты не думал, что это была какая-то ценная вещь, в то время, как нам природа не дала другого удовольствия в обонянии, кроме как от тех вещей, которые нам необходимы, чтобы питаться, и еще лишь настолько, насколько мы нуждаемся в еде.
Улисс. Ах, нет! Это она сделала потому, чтобы мы, нуждаясь в большем объеме мозга (а он по природе холоден), по сравнению с другими животными, могли иной раз для осуществления в нем деятельности внутренних чувств, [стоящих] на службе интеллекта, разогревать его с помощью запахов, которые все по природе горячие; этим мы обязаны природе, давшей нам еще удовольствие и наслаждение от обоняния ароматных вещей; чего она не сделала для вас, получающих наслаждение только от того запаха, который имеет ваша еда.
Змея. Скажу тебе правду. Я не могу решить, является ли потерей или приобретением наличие у вас этого ощущения, более совершенного, чем у нас – настолько больше плохих запахов, чем хороших, вы ощущаете. И, может быть, она еще не сделала того, что вы сами порождаете в своих собственных телах столь большое количество излишков, которые почти все имеют плохой запах, чего не случается у нас? Эта вещь – очевиднейший знак слабости и несовершенства телесного строения вашей природы, всегда подверженной, как я тебе сказал, столь многим и столь разным болезням, которые во всяком случае не известны нам. Увы! Разве не видишь, что только на глазах у вас могут случиться более пятидесяти видов болезней?
Улисс. Но если было бы так, у нас есть способ вылечиться.
Змея. И как?
Улисс. С помощью медицины, в каковом искусстве человек в высшей степени преуспел; и ты должен это знать, поскольку ты был, по твоим словам, врачом.
Змея. Именно здесь я хотел тебя поймать, потому что считаю, что в этом люди гораздо несчастнее, чем мы.
Улисс. А почему? Поведай-ка мне о причине.
Змея. Потому, полагаю, что медицина приносит вам гораздо больше зла, чем блага, и что вы, используя ее, не получаете ни прибыли, ни убытка. И не только я того мнения, ты ведь хорошо знаешь, сколько городов в вашей Греции некогда запретили [труд] врачей и изгнали их от себя[32].
Улисс. И почему это? Неужели ты хотел бы отрицать, что медицина является одним из семи свободных искусств[33], самым истинным и полезным человеку? Смотри, как бы это не шло от тебя, как бы не был ты одним из тех, кто не очень знал медицину и тем не менее ее порицал, по обычаю тех, которые, когда чего-то не знают, говорят, что его нельзя познать и что его не знают другие.
Змея. Не хочу отрицать, что медицина являет собой искусство самое истинное, полезное и достойное многих похвал; не хочу также отрицать, что узнал я из нее мало, согласно той мере, в какой знают ее так же мало другие. Но в той мере, в какой ее можно познать, я познал ее настолько, что считался среди первых врачей Греции; и ты можешь получить хорошее свидетельство этому, так как я знаю, что ты слышал, как бесконечное число раз упоминают Агесима с Лесбоса.
Улисс. Да ну, ты Агесим с Лесбоса, ты или подлинно его дух, чтобы сказать вернее?
Змея. Я, несомненно; чтобы увидеть мир, я прибыл сюда на корабле и был таким образом вместе с моими товарищами превращен в зверя.
Улисс. Я очень рад говорить с тобой, потому что слава твоя еще столь велика в Греции, что, мне кажется, я приобрел бы немало, если бы привез обратно к ним [грекам] тебя человеком, каким ты был.
Змея. Об этом я скажу тебе обстоятельно, чтобы ты не рассуждал [впустую], потому что я никогда не соглашусь на это. И чтобы
Улисс. Ну а откуда ты получил свою репутацию, если ты мало умел на практике?
Змея. Из глупости большинства людей, которые очень часто, не задумываясь о том, что они делают, позволяют себе обманывать в том, что они говорят.
Улисс. Действительно, люди в своих собственных делах близоруки.
Змея. А в медицине более, чем во всех других, из-за присущего им желания жить. И если ты хочешь ясно видеть это, обрати внимание, что за те ошибки, которыми они [врачи] наказывают других, мы платим на вес золота. А ошибки столь многочисленны и столь велики, что беда для нас, если земля их не скрыла, как сказал один из наших греческих мудрецов[34]; будучи однажды спрошен, в чем причина, что он никогда не болел, ответил: «Не связываюсь с врачами».
Улисс. Значит, это хорошо понимал другой наш великий человек, так как говорил, что никакой хороший врач никогда не примет внутрь лекарство.
Змея. Ты должен был также сказать и другое.
Улисс. Что никакой хороший адвокат никогда не страдает. Но еще хуже то, что, чтобы сохранить в уважении этот свой обман, врачи дают понять людям, что принимают лекарства, заставляя заказывать их у аптекарей и посылать домой, а затем их выбрасывают; и я знал тех, кто так делал.
Улисс. Кто не знает, что эта наша жизнь – надувательство. И мы только и делаем, что обманываем друг друга.
Змея.И больший обман, который совершается, совершается там, где бóльшую роль играет вера; потому что в этом обман используют чаще, чем в чем-либо другом.
Улисс. Ты хорошо понимаешь, что обычно говорят: вера больного во врача помогает ему очень часто гораздо больше, чем лекарства; и кто [из врачей] лучше умеет надувать, приобретает больше веры.
Змея. И я знаю, что благодаря умению хорошо говорить и хорошо убеждать, и главным образом женщин, для которых говорят в большинстве случаев врачи, а не благодаря умению лечить, я приобрел себе большой авторитет. Но постой, Улисс, хочешь понять, что люди совершенно не знают медицину? Ведь они применяют к одной болезни [все] больше и больше лекарств.
Улисс. О! Разве не является признаком того, что врач знает [тем] больше в искусстве [медицины], чем больше лекарств он применяет к одной болезни?
Змея. Совсем напротив, применение многих лекарств для [излечения] одной болезни – признак того, что врачи не знают подходящего для нее лекарства. Ибо как все действия имеют только одну собственную причину, которая их производит, хотя они могут быть затем случайно произведены и многими другими (как случается, к примеру, с теплом, которое произведено главным образом огнем и случайно – многими другими причинами, например, трением друг о друга двух кусков дерева, скоплением влажных вещей и другими подобными способами), так всякая болезнь имеет свое собственное [подходящее для излечения ее] лекарство; и тот, кто знал бы его, несомненно, вылечил бы болезнь. Так что, когда ты видишь, что один [врач] дает много лекарств для [излечения] только одной болезни, скажи: он не знает ее собственного лекарства и ищет его. И тогда необходимо, как говорится, чтобы небеса были к вам благосклонны.
Улисс. Итак, подумай, очень ли хорошо мы будем себя чувствовать, попав в ваши руки.
Змея. Ты это понимаешь; однако многие говорят, что лучше взять врача удачливого, чем ученого.
Улисс. Что понимаешь ты под удачливым?
Змея. Такого, у которого видят исцеленной бóльшую часть больных, попавших в его руки; потому что удачливым называется тот, у кого идет хорошо большая часть его дел и который в сомнительных или равных условиях всегда получал для себя лучшее; ведь в медицине, как я тебе сказал, настолько трудно приложить общие понятия (universali) к частным, что больному необходимо иметь добрый жребий; иначе это принесет ему величайшую опасность.
Улисс. Поэтому мы должны сожалеть о людях и их алчности, поскольку они берутся делать то, чего не знают, лишь бы заработать.
Змея. Да, но гораздо больше о природе, которая не позаботилась о вашем здоровье, как она сделала в отношении нас; во-первых, она дала вам строение организма очень слабое и аппетит очень неупорядоченный; и затем она научила вас медицине таким образом, что она для вас скорее ущербна, чем полезна.
Улисс. А что лучшего сделала природа в этом для вас, чем для нас?
Змея. Во-первых, дала нам столь крепкое телесное строение и столь упорядоченный аппетит, что он не влечет нас никогда делать что-то против своей природы. И затем для наших болезней – гораздо более совершенную медицину, чем у вас.
Улисс. Очень хочу, чтобы ты мне доказал это по-другому, нежели на словах.
Змея. Хочу говорить с тобой не о добром и крепком телесном строении – вещи самой по себе очень известной, а об умеренности аппетита. Рассмотри вначале способ, как мы питаемся; ты ведь не увидишь никого из нас, у кого было бы когда-нибудь желание [другой еды, а] не той, которая соответствует нашей природе, и из этой еды [животное] берет только то количество, которое необходимо для его прокормления; а у вас происходит все наоборот, потому что вы желаете тысячи вещей, которые вам вредны, и не умеете также сдерживать себя, чтобы не есть больше, чем вам необходимо, из тех вещей, которые вам нравятся.
Улисс. В самом деле, в этом вы счастливее нас.
Змея. Что скажу еще о питье? Ведь в то время как мы пьем лишь столько, сколько необходимо для нашего сохранения, вы очень часто позволяете настолько увлекать себя удовольствию, которое ощущаете в вине, что не только напиваетесь допьяна, но получаете от этого тысячу разных болезней.
Улисс. Не хочу, чтобы ты судил об этом, потому что [на примере вина] природа показала, что желает нам гораздо лучшего, чем вам, дав только нам эту столь ценную влагу.
Змея. Да, если бы она дала вам вместе с этим умеренный аппетит, чтобы вы не пили вина более, чем вам необходимо; но не сделав так, она впрямь дала в руки любого, кто не имеет ума или кто позволяет себе уступить желанию вещь, которая может не менее вредить, чем помогать.
Улисс. На тему вина ты мог бы говорить [хоть] тысячу лет, потому что я тебе никогда не уступлю.
Змея. Затем, разве вы не позволяете и в любовных делах настолько уступать удовольствию, что получаете от этого очень часто смерть? Этого не случается никогда с нами; напротив, природа настолько считается в этом с нами, что позволяет нам испытывать подобные желания только в определенные периоды; и они бывают только тогда, когда у нас возникает необходимость выбросить этот излишек [семенной жидкости] или когда время более благоприятно для произведения потомства.
Улисс. Да, [но] разве не находятся также и среди нас те, кто всегда расположен к подобным удовольствиям?
Змея. И кто это будет? Кобыла или другие подобные животные, которые общаются с вами, чтобы
Улисс. Отрицать это можно с трудом.
Змея. Не хочу рассуждать о сне, диете и других вещах, необходимых для сохранения организма и вашего здоровья, так как вы сами знаете, что не умеете ими пользоваться в должное время. И это происходит потому, что вас побуждают к этому либо искусство, либо ваше собственное воображение; тогда как мы, используя их только когда их требует природа, никогда не ошибаемся; по этим причинам, Улисс, мы подвержены гораздо меньшим болезням, чем вы. И для тех немногих каждый из нас, ведомый природой, умеет сам находить лекарство.
Улисс. И оно надежно?
Змея. Надежнейшее. И на основании этого ты можешь ясно знать, насколько природа полюбила нас больше вас, потому что она научила каждый наш вид целительным средствам от тех недугов, которым он подвержен; и не только вид, но еще и каждого его индивида.
Улисс. Несомненно, ты заставляешь меня сильно удивляться этому.
Змея. Поскольку это кажется тебе столь значительной вещью, я не хочу, чтобы ты удовлетворился [общими] словами. Но посмотри-ка на нас, змей: каждая из нас с приходом весны, чувствуя, что кожа на спине скручивается, из-за того что она зимой стала крепкой и свертывалась в клубок, ест тмин, который заставляет нас сбрасывать эту старую чешую; и затем, видя еще, что ухудшилось зрение, змея прибегает к лечению тем же средством. Разве нет у всех ящериц определенной травы, которая их излечивает, когда они покусаны нами? Разве все олени, когда их кусают фаланги, которые являются видом ядовитого класса, не умеют лечиться, поедая крабов? Когда ласточки видят, что у их птенцов плохо с глазами, разве не умеют все они лечить их чистотелом? Разве черепахи не исцеляют наши укусы цикутой? Разве ласка, когда идет бороться с крысами, не становится сначала, поедая руту, сильной и крепкой? Разве лебедь не лечит свои болезни душицей и дикие кабаны – плющом? Слон не защищается от яда хамелеона листьями оливы? А медведи от яда мандрагоры – муравьями? Дикие голуби, черные дрозды и куропатки не очищаются ли от своих излишков листьями лавра? И домашние голуби, горлицы и курицы – альсиной (alsina)? Кошки и собаки, когда чувствуют боль в животе, разве не прибегают к очищению, поедая траву, смоченную росой?[35] Но что за необходимость рассказывать тебе более длинную историю? Возьми какой тебе угодно вид животных, [и] найдешь, что природа указала ему лекарство против той болезни, которой он подвержен; и не только одному виду, как я тебе сказал, но каждому индивиду его; откуда происходит, что мы не должны покупать труд один у другого, [как вы у медиков], не должны подчиняться сомнительным вещам и то, что хуже, платить кому-то, кто дает нам очень часто смерть, как делаете вы, бедняги. И разве вам не кажется, что чем больше денег вы даете вашим врачам, тем делаете лучше? И что вы также не отбираете [для них] самые ценные монеты, которые находите?
Улисс. В этом мы не все поступаем одинаково. Но что сделаешь? Разве не находится глупцов также и среди вас?
Змея. Нет, Улисс. И запомни это: не найти никакого животного, которому недостает знания, соответствующего его виду, хотя иной раз встретится среди них кто-то, несколько более знающий (docile) и более проницательный, чем другой. Но скажи-ка мне, если среди вас все сумасшедшие носили бы белый берет на голове, не показались бы вы стаей гусей?
Улисс. Вопрос в том, не являются ли те, кого ты называешь сумасшедшими, более мудрыми, чем другие, и не лучшее ли это время [жизни для них], чем у других: так как мне теперь вспоминается, что когда одна женщина спросила некоего человека, который был исцелен, какое лекарство он принимал, поскольку она хотела вылечить своего сыночка, тот ответил, что не хотел ей его указывать, потому что ему бы показалось слишком большой несправедливостью исцелять кого-то от подобной болезни; ибо он полагал, что у него никогда не было более прекрасного времени, чем то, когда он считался сумасшедшим[36].
Змея. И откуда, ты думаешь, это произошло? Не от того ли, что в этот момент он был лишен тех забот, которые держат человека неудовлетворенным, и не знал ничтожества (miseria) человеческой природы?
Улисс. Не хочу сейчас спорить с тобой об этом. Вернемся к нашему разговору; говорю тебе, что, хотя у вас меньше болезней, чем у нас, это происходит потому, что у вас жизнь более короткая, а это есть немалое зло, немалое несчастье.
Змея. Да, возможно, [более короткая] у нас, о которых позаботилась в отношении всех необходимых вещей природа и которые живем всегда здоровыми и без всякой боли, и без всякого страдания; хотя мы также мало скорбим о смерти, так как не предвидим смерть заранее, как вы, и кроме этого, мы не вполне знаем, насколько страшная вещь – потерять существование. Но для вас она [короткая жизнь] была бы величайшим счастьем, потому что жить долго – не что иное для вас, чем более долгое время бедствовать, с такими лишениями и с такими тяжкими трудами вы сохраняете свою жизнь! И когда у вас случается головная боль, вас настолько мучает страх смерти, что для вас гораздо тяжелее боль души, чем тела: она такова, что многие по этой причине, говорили, что вашу жизнь можно назвать не жизнью, но непрерывным бегом к смерти и размышлением о ней[37].
Улисс. Это слова.
Змея. Да разве не было среди вас еще тех, кто, рассматривая ваше ничтожество, говорил, что было бы лучше никогда не рождаться и что из тех, кто рожден, могут называться счастливыми только те, кто умерли в пеленках? И сколько еще было тех, кто, рассматривая ваше положение, сами себя собственными руками предавали смерти, чтобы освободиться от стольких зол? Вещь настолько кощунственная, что даже в мыслях она никогда не появляется у кого-либо из нас.
Улисс. Да, [это] какой-нибудь малодушный, напуганный неумением победить какую-то враждебную судьбу или вынести какое-то несчастье, которое на него свалится: но на одного из этих ты найдешь тысячу, которые не хотели бы умереть.
Змея. Да, но ты не знаешь причину.
Улисс. И какова она? Скажи-ка мне.
Змея. Страх перейти в худшее состояние из-за ужаса, который вызывали у вас многие, писавшие неизвестно о каком царстве Плутона; там, говорят они, существует множество жесточайших наказаний, уготованных для того из вас, кто именно перешел разумный предел, чтобы насытить иной раз немного свои желания, о чем мы даже никогда и не думаем. Но если бы люди поверили, что кончатся вмиг их жизнь и мучения, ты увидел бы вещи, которые заставили бы тебя удивиться: настолько больше среди вас тех, кто бедствует и болеет, чем тех, кто радуется и чувствует себя здоровым[38].
Улисс. Агесим, я вижу, что ты настолько упрям, что не будешь уже никогда способен разумом. Поэтому я не хочу больше спорить с тобой, особенно когда увидел из этих последних [слов], что ты совсем потерял рассудок, начав сомневаться в религии – что именно соответствует зверю, каким ты и являешься. И, конечно, мне немного жаль тебя. И все же из любви, какую я испытываю к тебе,
Змея. Отнюдь нет. Храни меня от этого навсегда, кто может.
Улисс. Разве ты не видишь, что твое существование несчастно? Разве ты – какое-то животное, обласканное людьми?
Змея. И это то, чем я дорожу, потому что ласки, которые получают животные от людей, – все из-за блага их самих и ради того, чтобы животные служили им для их нужд.
Улисс. Кроме этого, ты тратишь большую часть своей жизни несчастливо и без какого-либо удовольствия под землей.
Змея. О! Вы спите также половину жизни и гораздо беспокойнее, чем мы.
Улисс. Затем, какие у тебя удовольствия? Ты ешь мало, не иначе, чем землю или какое-либо дикое животное; и не пьешь ничего, кроме воды.
Змея. А какое это имеет значение, если я не хочу иного?
Улисс. Еще и познание твое несовершенно, и это приводит к тому, что твои воображение и фантазия очень неясны (смутны).
Змея. А что ты знаешь об этом?
Улисс. Я вижу это на опыте, потому что все вы, другие животные, которые передвигаетесь по земле с помощью тела, закрепляя переднюю часть его своей чешуей и волоча и таща затем заднюю часть, когда вам пересекают дорогу, удаляетесь в другое место и не возвращаетесь путем, который вы проделывали раньше. И откуда это происходит, если не от того, что у вас смутное воображение и нет у вас памяти, как нет ее у мухи. Поэтому вы не определяете себя в одном месте больше, чем в другом, но позволяете вести себя случаю.
Змея. У меня будет воображение смутным, если я снова стану человеком, потому что оно всегда было бы полно благами и причудами (ghiribizzi); тогда как при этом образе [жизни] я живу себе довольный и без всяких забот. И у меня будет еще меньше памяти, пожелай я вернуться в состояние, полное стольких печалей и стольких несчастий. Так что больше не утруждай себя, Улисс, потому что я не желаю этой твоей милости, ведь она бы подчинила меня тысяче болезней, и я бы не смог никогда безопасно удовлетворять желание, более того, из-за любого малейшего расстройства я бы почувствовал тысячу страданий. И что еще хуже, я должен буду беречься от смерти, став калекой, и жить затем всегда изуродованным и больным; так что, иди своей дорогой, а я хочу отправиться в можжевельник поскрести немного чешую, чтобы она могла легче двигаться; где я еще почувствую такое удовольствие и наслаждение, подобного которому, возможно, никогда не испытывал, будучи человеком. Потому что оно будет без оглядки или неприятного ощущения; тогда как ваши удовольствия всегда смешаны с такой горечью (то, что вам не нравится, много больше того, что вам нравится, того, что вас наслаждает), что многие из вас сказали, говоря о них: тысяча удовольствий не стоит одной муки[39].
Улисс. В конце концов я должен [что-то] сделать с животными. И хотя Цирцея дает им возможность говорить и отвечать мне, она, как мне кажется, не дает им ума; потому что они рассматривают только какие-то незначительные вещи, а не то, что важно Но я не хочу тем не менее отстраняться от столь прекрасного предприятия, но хочу вернуться к Цирцее с тем, чтобы она мне позволила говорить с другими животными, которые там есть, чтобы сделать благо тем, кто понимает его; потому что, как говорит пословица: насильно можно сделать зло одному, но благо – никогда.
Диалог III
УЛИСС, ЦИРЦЕЯ И ЗАЯЦ
Улисс. Если бы я не знал, сколь велика любовь, которую ты ко мне проявляешь, благороднейшая Цирцея, я бы наверняка сомневался в том, что ты захотела оказать мне ту милость, о которой я тебя просил; и не желая отказать мне в ней, ты разрешила мне говорить только с теми животными, которые, как ты знаешь, обладают душой столь полной решимости не становиться вновь людьми, что никто никогда не сможет убедить их в этом; и таким образом я устраняюсь от дела.
Цирцея. Пусть не западет тебе в душу подобная мысль обо мне, Улисс; это не соответствует ни любви, которую я питаю к тебе, ни величию и благородству моей души, я стремлюсь всегда к славнейшим делам: ведь ты хорошо знаешь, что тот, кто не умеет отказаться от удовольствий, не умеет также их доставлять.
Улисс. Ты заставила меня говорить с одним из животных, который упрямее, чем те другие; и хотя я думал, что делаю ему прекрасный подарок, возвращая ему человеческий образ и увозя на его родину, это упрямство ослепляет его настолько, что, по его словам, ему стало бы гораздо хуже, если бы он изменил то существование на это [в облике человека].
Цирцея. Если бы ты, Улисс, также побывал в их положении, ты, возможно, сделал бы тоже так.
Улисс. Будучи человеком, он, по его словам, был врачом. А врачи, как ты знаешь, не видят ничего другого, кроме болей, страданий, уродств, болезней людей. Вспоминая это (поскольку всегда сохраняется в памяти больше несчастий, чем благ), он теперь, мне думается, и не хочет вновь становиться человеком.
Цирцея. Во всех состояниях людей гораздо больше печалей и несчастий, чем удовлетворенности и счастья.
Улисс. Стало быть, плохо поступал этот наш мудрец, если такой и был, ежедневно возносивший благодарности богам среди других вещей и за то, что они создали его человеком, а не зверем[40].
Цирцея. Он это делал, потому что таково мнение большей части людей, побуждаемых доводами, которые можно получить из размышления (discorso ragionevole). Но следует гораздо больше верить тем, кто, испытав ту и другую жизнь, это знает из опыта и чувственного знания (cognizione sensitiva), которое не только превышает и превосходит в достоверности все другие [способы познания], но является началом и основой всех[41].
Улисс. Да, но не следует сравнивать это [знание] животных с нашим, так как оно гораздо более несовершенно.
Цирцея. Я отнюдь так не думаю, потому что вижу, что у многих животных чувства гораздо более совершенны, чем у вас, и что в деятельности чувств они очень далеко вас превосходят.
Улисс. Хотя они нас побеждают в каком-нибудь отдельном чувстве, как например, орел – в зрении, собака – в обонянии и гусь – в слухе, то они затем настолько ниже нас в способности судить о вещах, воспринимаемых чувствами, из-за того, что не имеют общего чувства столь совершенного, как у нас[42], и из-за невозможности сравнивать одну ощущаемую вещь с другой, что наши чувственные пoзнания гораздо более совершенны, чем их. Но позволь мне поговорить с кем-нибудь другим, так как я все же не думаю, что все животные должны были до такой степени утратить истинное разумное сознание (il vero conoscimento della ragione), как эти трое, с которыми я разговаривал; они наверняка не без причины были обращены тобой в столь несовершенные виды животных, поскольку, будучи людьми, имели столь несовершенный разум (imperfetto discorso).
Цирцея. Я удовлетворена: ты поговоришь с тем зайцем, который, видишь, пасется в тени вон того дуба. Иди туда и позови его, так как я позволила ему говорить.
Улисс. Заяц, пусть дадут тебе боги то, чего ты желаешь, не убегай от меня, подожди и удостой меня ответом, потому что Цирцея сказала мне, что ты можешь [говорить].
Заяц. Боже мой! Что это означает? Я снова стал понимать значение человеческих слов. О, моя несчастная судьба! Зачем ты меня возвратил в такое несчастье?
Улисс. Отчего ты называешь несчастьем понимать речь людей?
Заяц. Величайшее несчастье и бедствие, если только природа не изменила их [людей] с того времени, когда я был человеком.
Улисс. И какова причина, Заяц?
Заяц. Увы! Будучи человеком, я никогда не слышал ничего другого, кроме взаимных жалоб и горчайших страданий.
Улисс. Я убежал от Сциллы и попал в Харибду[43]. Тот был врач, и потому общался
Заяц. Эти вещи для меня были часто причиной такого страдания, что прежде я хотел бы жить в лесу, где никогда не видел бы следов людей; и наверняка бы сделал это, если бы позволила человеческая природа. Но ты знаешь, что человек нуждается в стольких вещах, что не может жить один, разве лишь с тысячью неудобств.
Улисс. И что? Ты не думаешь, что, возможно, жалуются также и животные, а?
Заяц. Это верно, когда животные того же вида, что и я, испытывают какое-то страдание, я это узнаю по голосу; потому что для каждого животного естественно выражать различными звуками голоса, переживает ли он радость или горе. Но эти столь естественные голоса показывают мне только их страдание в общем; этот способ жаловаться гораздо более терпим, чем у человека, который кроме того, что жалуется со вздохами и тоскливыми и печальными интонациями, вызывает очень часто рассказом о своих несчастьях и о причине своего страдания гораздо больше сострадания к тому, кто это слушает. Увы! Я никогда не слышал (помимо вздохов, которые издает, естественно, тот, кто пребывает в тоске) рассказов, кроме как о столь жестоких убийстве, предательстве, воровстве, разорении и бесчестии, которые совершали люди в отношении друг друга, что чаще меня гораздо больше огорчало сочувствие к другому, чем жалость к самому себе.
Улисс. Скорей скажи мне, если тебе угодно, какое положение было у тебя, когда ты жил как человек?
Заяц. Я их менял столько, что не сумею сказать тебе, какое. Но что так побуждает тебя узнать, каково было мое положение?
Улисс. Любовь, которую, естественно, испытывают к тем, кто с их родины. И это заставило меня вымолить у Цирцеи, чтобы она вернула образ человека всем моим грекам. И когда я узнал от нее, что ты был одним из них, я захотел тебе сделать это благо; потому что я тоже грек и зовусь Улиссом.
Заяц. Мне ты его уже не возвратишь, если меня, впрочем, не принудят.
Улисс. Ну почему? Разве не лучше быть человеком, чем тупым животным?
Заяц. Отнюдь нет, насколько я знаю.
Улисс. И поэтому ты готов целиком прожить свою жизнь в этом теле зверя?
Заяц. Да; став таким образом зверем, я в своем виде живу довольный и спокойный; а будучи человеком, я никогда ни в каком состоянии не был удовлетворен.
Улисс. Вопрос в том, не было ли это по твоей вине и из-за того, что ты был столь ненасытен, что не довольствовался тем, что разумно.
Заяц. Усомнюсь в этом; иначе я никогда не находил бы человека, в каком угодно положении (а я как-никак общался с людьми достаточно), кто был бы совершенно доволен. Но скажи-ка мне: чтó все же имеет человек, который живет довольный? Ведь он или поставлен судьбой в положение, что должен командовать и заботиться о других, или он подчиненный и управляемый.
Улисс. Если он благоразумен, то должен быть довольным, [находясь] в обоих этих положениях.
Заяц. Напротив, [не доволен] ни в одном из них: если он правитель и синьор, то должен управлять другими, если желает делать то, что ему подобает, он никогда не имеет ни часа отдыха, не говоря уж о кознях и обмане, которых ему все же следует опасаться, и о том, что порождается целый день завистью, которую к нему испытывают. Боже мой! Ты разве не знаешь, что правитель занимает в своем княжестве место, которое занимает Господь, наилучший и величайший? Ведь он должен, проявляя свое благоразумие, заботиться обо всем; откуда говорится в народе, что все его подданные спят с открытыми глазами. Так какое удовольствие, на твой взгляд, он должен иметь?
Улисс. Величайшее, когда видит, что подданные живут согласно гражданскому праву (civilmente) и взаимно сильно любят друг друга; ибо он понимает, что из этого рождаются слава и честь, которые делают его бессмертным.
Заяц. Да, но каковы они [подданные]? Может быть, они, как мы, животные, которые следуем только тому, к чему склоняет нас природа? Разве ты не видишь, что, поскольку они (как я предполагаю) никогда не довольствуются тем, что имеет человек от природы, возникает столько смут, столько козней и столько злых деяний, что ты не найдешь никакой области, в которой не было бы столь сильной вражды, что было бы лучше жить в суровом и заброшенном уединении и среди самых жестоких животных, какие существуют, чем в какой угодно хорошо управляемой области среди людей?
Улисс. Не говори так, потому что добрый правитель умеет держать свой народ под властью закона, так что эти волнения, о которых ты говоришь, там имеют мало места.
Заяц. И как это можно сделать с природой столь извращенной, каковой является человеческая, если не с помощью самых суровых наказаний и таких жестоких казней из-за страха перед преступниками, что, возможно, они дают не меньшее наказание тому, кто виновен, и тому, кто с ним встречается, чем тому, кто его терпит? Если только вы не более жестоки, чем мы, кому не хватает духа оскорблять друг друга из того же вида и животных другого вида, если нас не вынуждает голод или не заставляет какой-то страх за свою безопасность.
Улисс. Действительно, невозможно отрицать, что в княжествах гораздо больше забот и хлопот, которые не являются удовольствиями и радостями, и прежде всего для тех, кто желает блага своим подданным так, как это подобает. Но оставим это, потому что немногим случается быть правителями. Поговорим о частном лице, которое не обязано думать о других, кроме себя самого и своей семьи.
Заяц. С частным лицом происходит подобное, так как человек либо богат, либо беден. Среди богатых не помышляй найти какого-нибудь довольного, потому что природа богатств такова, что они приносят с собой столь сильный страх потерять их, что у их владельцев никогда, даже часа, душа не спокойна: то у них страх перед войнами или другими несчастьями, которые приносят время и мир; то они сомневаются в женах, то в детишках; то боятся слуг, то подозревают работников. В общем, золото имеет столько врагов, что, кто им обладает, тот всегда подозревает [кого-то]. О бедном человеке я [даже] не хочу с тобой говорить, так как нет в мире более суровой вещи, которую можно вынести, чем бедность.
Улисс. [В разговоре] об этом я вовсе не желаю уступать тебе во всем, поскольку я некогда слышал, что многие из наших мудрецов бедность очень хвалили и любили, и они среди тех, кто, чтобы иметь возможность более свободно философствовать, даже презирал и отбрасывал богатства[44].
Заяц. Большая часть их и, может быть, все делали это ради честолюбия и чтобы заставить других людей считать себя великими и исключительными. И есть также те, кто выбрасывал унцию золота, чтобы приобрести либру[45]; потому что у народа всегда одно: когда видят, что кто-нибудь что-то презирает, ему дают это охотно.
Улисс. Ты все же настаиваешь на своем. Говорю тебе, что я видел многих, которые жили в бедности очень довольные и с величайшим спокойствием духа; и в частности, мудрецы.
Заяц. А я тебе говорю, что они, поступая как благоразумные, демонстрировали это, чтобы не проиграть судьбе и миру. Напротив, я хочу сказать тебе более: чем больше у кого-то знания, тем больше он страдает, что беден.
Улисс. А в чем причина?
Заяц. В том, что он считает несправедливостью то, что совершила судьба, сделав его бедным, а тысячу глупцов богатыми.
Улисс. Ты заставляешь меня сейчас вспомнить высказывание одного моего друга, который говорил, что имущество (добро) в большинстве случаев действует как лавина, чтобы упасть всегда в места более слабые.
Заяц. Мучит бедных еще постоянно гнев, который ими владеет, поскольку они видят, что из того, что создала природа для всех (она бы поступила вопреки своему порядку, если бы не произвела достаточно для всех людей того, что им необходимо), одному из этого она оставила столько, что он его расточает, а другому недостает необходимого. И происходит
Улисс. Значит, ты одобрил бы мнение тех, кто говорит, что кража не есть зло; ибо добро этого мира было столько раз украдено, что у него нет больше истинных владельцев, но принадлежит оно тому, кто его похитит.
Заяц. Хватит с тебя, в самом деле, Улисс, и того, что бедность настолько сурова и тяжела, что люди, дабы избежать ее, позволяют себе даже становиться слугами один другого – вещь настолько жестокая, что среди нас, животных, нет никого столь низкого, чтобы он не претерпел раньше смерть, чем добровольно допустил служение другому из того же самого вида, дабы выпрашивать необходимые ему вещи. Но нам природа настолько желала лучшего, чем вам, что среди нас неизвестно это несчастье, напротив, каждый был создан ею так, что умеет сам управлять собой.
Улисс. Все же другое, а не бедность, необходимо, чтобы заставить людей становиться слугами один другого, так как видно, что это делают многие, кто богат.
Заяц. Напротив, если хорошо подумать, они беднее других, потому что бедны благородством души или поистине благоразумием; они не в силах обуздать свою неправедную жадность, потому и пытаются приобрести славу либо звание (чин) или удовлетворить свои неумеренные желания, сделавшись слугами другого.
Улисс. А кто был в среднем положении, в котором можно разумно удовлетворять себя?
Заяц. И где это положение? Что до меня, то я никогда не находил никакого человека, кто бы говорил, что ему чего-то хватало, или что у него имелось что-то в избытке; хотя такие бывали очень редко, и они отдавали себе отчет в этом, когда видели себя у конца своей жизни, жалуясь на лишения, которые они терпели в своей молодости, ради приобретения имущества, для того чтобы оно затем продвинуло их к смерти.
Улисс. Эти ошибки рождаются из-за неумения человека обуздать и умерить свои желания, а не из самой их природы.
Заяц. Мне кажется, что это одно и то же; потому что природа сделала так, что человек может желать того, что для него вредно и тяжело, – вещь, которую природа, любя нас больше, нам не дала. Вспоминаю, что, когда я был в том возрасте, в котором начинают иметь какое-то понимание, под надзором того наставника, которого мне дал происходивший из Этолии мой отец, благороднейший и обеспеченный многими богатствами, обучая меня некоторым вещам в математике, согласно обычаю греков, – я начал считать, что человек, если он не обучен ей, не знает ничего. В том возрасте она кажется нам тяжелейшей не столько из-за трудных вопросов и из-за надзора учителя, сколько из-за детских капризов, которые приносит с собой тот возраст, так что я жил очень недовольный, и, однако, мне всего хватало.
Улисс. Этот возраст не следует слишком принимать в расчет, поскольку он очень несовершенен.
Заяц. Затем, продолжаю дальше, случилась смерть моего отца; посему я начал бороться с моими братьями за наследство, однако всегда надеясь, пока я был в этих заботах, что с их окончанием, я буду жить довольный и в величайшем спокойствии. Случилось все противоположное этому: потому что, когда я получил свою долю (это были частью владения, частью деньги), заботы выросли; и так как существовал обычай управлять [наследством], мне показалось тогда огромным трудом самому это делать, а другим я не доверял; потому что, вынужденный, чтобы сохранить свое имущество, общаться с крестьянами и с торговцами, я заметил, что каждый из них постоянно старался сделать мое имущество своим: ведь дать крестьянину участок – не что иное, как составить компанию вору, а дать свое имущество торговцу – [все равно, что дать его] тому, кто думает его отнять. И тем не менее я заметил, что никто из них не удовлетворялся своим положением; и все они не делали ничего другого, кроме как непрерывно жаловались: один – на земли, которые не приносят доход из-за нерасположения небес и малой ценности; другой – на плохую погоду, на злую судьбу, на малую безопасность на море и раздоры правителей, которые не позволяют заниматься торговлей.
Улисс. У любого есть что-то, что приносит ему неприятности; и у вас также есть вещи, которые вас беспокоят.
Заяц. Да, но на каждую вещь [такого рода], которая есть у нас, у вас приходится тысяча. Но послушай все же. В этот момент, и ради необходимых вещей, которые нужны для человеческой жизни, и ради того, чтобы защититься, чтобы не отняли твое (потому что все люди воры, но способ воровства у них различен), я должен был посещать бесчисленное количество специалистов (artefici) и адвокатов и прокуроров. Не думай, что среди них я когда-нибудь нашел кого-то, кто жил бы довольный; потому что все, не спуская глаз с богатых, жаловались, что должны зарабатывать на хлеб; и среди других – то же самое: все целый день жаловались, что должны вести тяжбу и бороться, чтобы добиваться необходимого для человеческой жизни.
Улисс. Того надо пожалеть, кто связывается с ними; что их [самих] мало беспокоит, поскольку они всегда в распрях из-за чужого добра.
Заяц. Кто угнетает других, не остается [спокойным] и сам. Ты не учитываешь еще врагов, которые из-за этого возникают; и насколько они ненавистны, когда в них нет нужды; и какой славой пользовались.
Улисс. Это очень верно, я помню, что некогда во время диспута в одной их наших школ в Греции о том, кто должен идти впереди, юристы или медики, было решено, что впереди должен идти адвокат, исключительно по примеру того, что когда требуется совершить правосудие, впереди идет вор, а палач сзади.
Заяц.Видянеудовлетворенность во всех этих положениях и желая избежать ее, я подумал: если я должен обрести покой в каком-нибудь из них, то это должно быть положение наших священнослужителей, которые, отделившись от мира, пребывают в своих конгрегациях, чтобы служить богам, сделав все общим и позволив, чтобы ими управлял один из них. И придерживаясь этого, я решил оставить мир и отправиться жить в одну из конгрегаций. Этого мне не нужно было делать; потому что, когда я все же начал немного сближаться с ними [монахами], я почувствовал в них запах раздоров и несчастья и [увидел], как каждый из них, пытаясь любым способом, хотя бы и несправедливым, быть первым, предавал и оскорблял других. Я почувствовал, что им не нравится, что они должны соблюдать послушание и держаться, все сообща, того понимания доброты, что дает им, чем жить; еще [меня отвратили] печаль и тоска, которые причиняет их затворничество; тяжелый труд убеждать людей быть больше друзьями богов, чем того, кто служил миру с помощью тех законов, которые дали нам бог и природа; так что я бежал от них с мыслью больше никогда не вспоминать об этом. И решил я жить как благородный человек, отдаваясь делам общественным и проводя затем время на охоте, за ловлей птиц и в [других] подобных удовольствиях.
Улисс. Если ты искал этого положения, думая, что найдешь в нем покой, то могу тебе определенно сказать, что ты ошибся дорогой, и гораздо больше еще в военных занятиях; так как в этих двух [образах] жизни, которые я испытал, не найти, знаю хорошо, никого, кто жил бы довольный.
Заяц. На военной службе я не хотел себя испытывать, думая, что не найти мира в войне. И, кроме того, считал глупостью, не сражаясь за родину или за собственную честь, или за какую-то законную причину, продавать собственную жизнь за любую цену; поскольку мы приходим в этот мир только один раз, мне не кажется, что природа оплатила жизнь одного человека тем золотом, которое она создала или когда-нибудь создаст. И видя также, что для ведения жизни благородного человека необходимо множество слуг (а все они наши враги и каждый день делают вещи, где возникают тысяча неприятностей для нас), думая, что было бы очень трудным делом
Улисс. О! Может быть, ты животное, которое не боится, а?
Заяц. Не тех [зайцев] из своего вида, как вы [людей]; этого мне достаточно. О других вещах я мало забочусь, полагая, что ничем не поможешь, как полагаете и вы относительно гнева богов.
Улисс. Очень верно, что во всех этих положениях есть большие трудности, о которых ты говоришь, и, может быть, гораздо бóльшие. Но затем там имеются и удовольствия, которые ты никак не обсуждаешь.
Заяц. А что за удовольствия у людей в любом их положении, разве не большее страдание они тебе в конце поставляют, чем наслаждение? Знаешь ли ты, что наш древнейший греческий поэт говорил, что удовольствие, которое находилось в мире, не было истинным удовольствием, но было страданием, одетым в его одежды?
Улисс. И как он это доказывал?
Заяц. Он говорил, что когда был открыт сосуд, который принесла на землю Пандора, откуда вышли все человеческие беды и все несчастья, из него вышло также и Удовольствие[46]. И придя в мир, оно стало так соблазнять людей, что они начали следовать за ним, так что никто из них не уходил больше на небо. Поэтому Юпитер решил убрать его с земли и вернуть на небо и послал за ним девять Муз, которые с помощью своей гармонии забрали его обратно на небо, заставив, однако, оставить свои одежды на земле, потому что на небо восходят только вещи [существа] чистые и освобожденные от всяких тленных украшений. Страдание в этот момент, изгоняемое всеми, удаляясь [и] бродя по миру, нашло эту одежду; и надело это платье, думая, что если надело, то его бы, не узнав, не изгнали. И так всегда с тех пор оно ходило по миру, одетое в одежды Удовольствия, постоянно обманывая людей.
Улисс. И что ты хотел этим сказать?
Заяц. Что все вещи, которые люди приобретают ради наслаждения, причиняют им страдание. И это потому, что наслаждения мира – не что иное, как страдания, облаченные в покровы наслаждения и немного ими прикрытые; обманутые этим люди, начинают стремиться к ним и в конце находят там больше страдания, чем удовольствия. Хочу тебе сказать только об одном, чтó люди помещают среди удовольствий, потому что оно является общим для каждого положения; и это – игра, которая в действительности есть не что иное, как само Страдание, и тем не менее оно принято людьми за Удовольствие.
Улисс. Ты, возможно, хочешь сказать проигрыш, а не игра; потому что, как говорится в народе: игра – не зло, но зло – проигрыш.
Заяц. Зло – и то, и другое; еще хуже проигрыш; потому что все вещи, которые нарушают покой нашей души, сами по себе скверны. Выигрыш, хотя кажется, что он содержит в себе какую-то малость добра, из-за пользы для себя (игрока), также портит души людей так, что заставляет их очень часто совершать многие вещи, достойные порицания. И хотя он дает другому иной раз некоторую радость, радость [эта] никогда по-настоящему не добра, если она не рождается из блага. Кроме этого, победа заставляет людей делать большие траты, бесполезные и пустые. И отсюда следует, что тот, кто продолжает заниматься игрой, в конце концов беднеет: потому что, хотя кто-то выигрывает столько денег, сколько он иной раз потерял, он никогда не получает из этого тот же самый капитал. И отсюда следует, что все те, кто занимается игрой, видимо, совершают этим зло.
Улисс. Я не одобряю ее, потому что видел многих, у которых нет ничего, чем жить.
Заяц. Да, когда поставили [на кон] то, что имеют; ведь игра, действительно, как плющ, который, обвивая хорошую стену, никогда не оставляет ее, пока не доведет до разрушения; но затем, когда хочет разрушить, поддерживает ее. Так и игра, когда прилипает к тому, кто что-то имеет, действует на него так, что разрушает его, и затем, когда у него [уже] нет ничего, поддерживает его, потому что тот, посещая [места], где играют, прося защиты и льстя тому, кто побеждает, извлекает из этого презреннейшим образом лучшее, что может, – [средства на] жизнь. Но поверь мне, Улисс, игра – из самых больших несчастий, которое дала человеку его немилость [у природы] (disgrazia). И, может быть, эта проклятая чума не охватила весь мир, так что большая часть людей, отставив в сторону похвальные и честные дела, не занимается ничем иным, кроме игры? И с ними случается, что они опьяняются [от игры] и теряют свет разума, так что забывают о чести, о собственном здоровье, об имуществе, о жене, о детях, о друзьях и, наконец, о себе самих; и тратя в игре необходимые вещи, доходят до бедности столь позорной, что избегают присутствия людей больше, чем мы собак, и особенно тех, которые знали их, когда они были в лучшем состоянии; не переставая, однако, все время думать, откуда можно получить какие-то деньги, чтобы их проиграть и страдать [от недостатка] необходимых вещей. Вот, Улисс, удовольствия, которые имеют люди. Тебе не кажется, что удовольствия эти – скорее страдания?
Улисс. Заяц, не все другие – такие; и человек не принуждается больше к одному, чем к другому. И, кроме того, он может своим благоразумием устранить все, что доставляет ему неприятность.
Заяц. Да, но с трудом, так как весь мир сильно испорчен и развращен. Так что не убеждай меня больше в том, чтобы я поменял это свое бытие на ваше, потому что я не хочу из положения, где я не имею никаких забот, возвращаться в то, где я никогда не был удовлетворен и где я должен видеть, как то, что природа создала общим для всех, у меня захватил тот, кто может больше меня; [и] потому я должен стать насильно его слугой и ценой своего порабощения скупо получать от него то, что природа дала мне свободно; и где все те удовольствия, которые я получаю, приносят мне в конце страдание.
Улисс. Я не желаю, чтобы ты говорил столь упрямо. Разве ты не видишь, трусливое животное, каким ты являешься, и обладающее столь малым знанием, что даже не знаешь, мужчина ты или женщина?
Заяц. Да, этого не знаете вы, которым кажется, что вы все понимаете; но мы-то знаем это очень хорошо.
Улисс. Ты всего боишься и доверяешься только бегству; и тем не менее тебя могут догнать многие виды животных.
Заяц. И что мне делать, если вид мой имеет такую природу?
Улисс. У тебя такая слабая жизнь, что малейший вред тебя губит.
Заяц. Ах! Пожалуйста, перестань; ведь ты так много наговорил, что мне показалось было, что жизнь моя разнесчастная; хотя из-за незнания стольких вещей мне кажется, что она самая счастливая. Но иди и попытайся сделать это благодеяние другим; потому что я не желаю этого; и, следуя без всякой заботы своей природе, я хочу пойти попастись в прекрасной зеленой травке, которую
Улисс. Мой Заяц, мне кажется, что ты поступаешь, как тот, кто, будучи посажен в тюрьму своими кредиторами, просил их затем, чтобы они не извлекали его оттуда, говоря, что вне тюрьмы у него была тысяча забот о себе и о других, а здесь, поскольку о нем позаботился тот, кто обычно заботился, у него не было ни единой заботы в мире; так что ему казалось, что здесь прекрасное местожительство. И это все происходило от его ничтожества; потому что, если бы он был, действительно, человек, он бы скорее захотел быть вне этой тюрьмы бедным, чем в ней богатым, устраняя мужественно, с благоразумием все, о чем он говорил. Так и ты, насколько я мог понять из твоих слов, должно быть, был человеком ненасытным и настолько, должно быть, придавал значение любому малейшему волнению, не умея смело противостоять тем неприятностям, которые приносят мир и судьба, что хочешь скорее остаться в этом жалком бытии зверя, чем вновь стать человеком. И я, узнав, таким образом, тебя, хочу оставить тебя в этом состоянии; потому что, поступив иначе, я сделал бы то, что тебе было бы неприятно (хотя было бы твоим благом) и что скорее бы принесло нашему виду [людей] стыд, чем почет, как еще приносят их все другие люди, подобные тебе.
Заяц. Я бы снова ответил, Улисс, на эту твою речь. Но как не можем мы, ведомые нашей природой, есть более нашей необходимости, так мы стараемся снова поесть, когда нам это нужно и подходящая еда рядом. И потому, увидев эту травку на прекрасном холме, который напротив нас, и почувствовав голод, я вынужден тебя оставить.
Диалог IV
УЛИСС, ЦИРЦЕЯ И КОЗЕЛ
Улисс. Я охотно верил, почтеннейшая Цирцея, что существует несходство между одним человеком и другим, как обычно слышишь весь день из уст наших греков[47]; несходство не столь уж большое, как я узнал, когда поговорил с Зайцем, которого ты видела, или, иначе говоря, кого ты превратила в него.
Цирцея. А почему? Ах, может быть, он хочет вновь стать человеком?
Улисс. Напротив, гораздо меньше, чем другие, и больше ненавидит это.
Цирцея.Стало быть, ты видишь, насколько заблуждаешься, сетуя на меня за то, что я превратила их [людей] таким образом в животных?
Улисс. И сетую более, чем когда-либо, потому что я – все того же мнения; и я знаю ясно, что его робость и малодушие не позволяют ему знать истину. Увы, разве ты не видишь, что он так труслив по природе, так боится любого малейшего несчастья, что выбрал бы скорее жизнь в любом подлейшем рабстве без тревог, чем в каком угодно почетном звании с теми трудностями, которые оно приносит с собой?
Цирцея.И кто тебя уверяет в этом?
Улисс.Он сам, кто желает скорее остаться таким животным, чем вновь стать человеком, из-за многих волнений, присущих, как ему кажется, людям; и тем не менее, живя так, признает, что он настолько раб природы и ведом ею насильно, что не является хозяином своих действий. Поэтому во время нашей беседы он, почувствовав внезапно желание есть и увидев какую-то траву, которая была для него подходящей, ушел от меня очень неохотно из-за того, что еще не ответил мне по-своему (a suo modo)[48], говоря, что не мог не пойти поесть, потому что к этому его вынуждала его природа. Так что ты видишь, что малодушный человек, каким он был, желает скорее жить в рабстве и в подобном состоянии из-за того, что, как ему кажется, там несколько меньше неприятностей, чем вновь стать человеком и быть господином собственных страстей, с которыми надо еще довольно сильно бороться. Да ты, должно быть, также слышала, сколько было среди наших греков тех, которые, дабы избежать рабства или любого насилия, не пренебрегали даже утратой собственной жизни, не говоря уж о борьбе с миром и судьбой.
Цирцея.То, что ты называешь в нем рабством или насилием, не есть ни то, ни другое.
Улисс. И почему?
Цирцея.Потому, что так требует их [животных] природа. Скажи-ка мне, когда камень падает вниз, он падает туда благодаря силе (per forza)?
Улисс. Думаю, что нет.
Цирцея. О! Тем не менее он не может делать другое.
Улисс.Это правда, но так требует его природа. И это движение, которое заставляет его двигаться к центру, рождаясь из внутренней силы, которая названа в нем природой, становится у него естественным, а не насильственным[49]. Потому что насильственные движения рождаются от внешней силы, и им никоим образом не способствует вещь, которая приведена в движение. И поэтому, хотя камень не может делать иначе, нельзя тем не менее сказать, что его толкает сила.
Цирцея.Он во всяком случае влечется вниз силой своей тяжести.
Улисс.Не силой, но природой, ибо ему естественно [по природе свойственно] быть тяжелым; потому что, если бы он не был тяжелым, он не был бы камнем.
Цирцея.И так случается также и с желанием животных, раз ими руководит природа. Поэтому нельзя называть его неестественным (вынужденным – sforzato), так как природа для них, как и в отношении всех других вещей, создает всегда наилучшее и то, что необходимо для их сохранения и совершенства.
Улисс.А не было ли лучше для них не быть столь ведомыми природой и иметь возможность действовать более свободно?
Цирцея.Нет, потому что они часто ошибались бы, не имея знания и разума (discorso de la ragione); а если она [природа], которая не может ошибаться, руководит ими, они никогда не ошибаются или ошибаются редко.
Улисс.Откуда у тебя такая уверенность?
Цирцея.Из опыта, поскольку я вижу [их] весь день, беседуя каким-то образом со всеми их видами, ведь из всех них кто-нибудь да есть на этом моем островке; поэтому я вижу, что никто не ест более того, что ему необходимо, и то, что ему не подходит, и не совершает никакого другого нарушения порядка (disordine); по этой причине все то время, которое природа определила для их жизни (пусть и меньшее, чем то, что она дала человеку), они живут здоровыми и крепкими, чего не случается с вами.
Улисс. Если они не совершают какого-либо нарушения порядка, откуда происходит, что у них жизнь короче, чем у нас?
Цирцея.Из телосложения (complessione), которое не дала им природа столь соразмерным, как нам, и из влажности, насыщающей естественный жар, коим поддерживается жизнь: влажное дано им от природы более водяным и менее воздушным, чем наше, отчего оно легче портится[50]; я говорю о большей части животных, потому что есть некоторые, которые живут дольше, например, олень или слон.
Улисс.Значит, и ты того мнения, что лучше быть животным, чем человеком?
Цирцея.Я не хочу решать этого уже теперь; и ты не должен считать, что я так думаю, потому что я бы тогда превратилась в зверя, как сделала с ними. Но если бы я говорила то, что говоришь ты, разговор был бы окончен; и тебе должно быть вполне достаточно того, что я предоставила тебе [возможность] снова сделать людьми всех, кто этого захочет; и если ты еще не встретился случайно с тем, кто хочет, не падай духом и не прекращай поиска с тем, чтобы обязательно найти того, кто захочет.
Улисс.Я обязательно хочу так сделать: мне показалась бы слишком постыдной тщетная попытка в этом столь славном предприятии.
Цирцея. Итак, иди и поговори с тем Козлом, который, как ты видишь, там пасется; помнится мне, он был греком.
Улисс.Козел, о Козел, послушай-ка, если ты грек, как мне сказала Цирцея.
Козел. Я был когда-то человеком, и мое имя было Клеомен из Коринфа; но я не являюсь им теперь и не хотел бы быть.
Улисс.Может быть, ты стыдишься родины, а?
Козел.Нет, [хотя] возможно, она не самая почитаемая в мире.
Улисс.Чего же тогда ты не хотел бы?
Козел.Снова стать человеком. Я испытываю
Улисс.Именно это я и хотел тебе предложить, мне кажется, я оказываю тебе немалое благодеяние, возвращая тебе человеческий образ и вытаскивая тебя из этого рабства и привозя обратно на твою родину.
Козел.Благодарю тебя за доброту по отношению ко мне, но если бы это случилось, то произошло бы противоположное тому, о чем ты думал.
Улисс.А какова причина, Клеомен? Я же постоянно слышал от наших греческих мудрецов, что человек – самое совершенное и самое благородное животное, которое существует в мире; более того, он до некоторой степени – цель для всех других существ и их господин.
Козел.Конечно, они вели себя как мудрецы, сказав так, ведь всегда следует хвалить свои дела и говорить то, что человек знает.
Улисс.Но каково твое положение? И каким счастьем ты обладаешь, что желаешь скорее жить таким зверем, чем вновь стать человеком?
Козел.Если бы я хотел рассказать тебе о благах, которыми обладаем мы, другие живые существа (animali) (ведь ум человеческий слишком любознателен и ненасытен), ты не посчитал бы их благами и никогда не понял бы их; точно так же, как вы не понимаете еще счастья, которого вы ожидаете в этой или в другой жизни. Но я обязательно скажу тебе о части тех зол, которых мы избегаем; они таковы, что если ты испытаешь их сполна, ты нам позавидуешь, как мы, на твой взгляд, должны завидовать вам.
Улисс.Скорей скажи мне, по крайней мере, о них.
Козел.Много есть бед и зол, которым подвержен человек [и] которые заставляют меня желать остаться таким зверем. Но обсуждать их все мне уже невозможно, так как того не позволяет время – потому что после того, как я немного поел, моя природа, принимающая во внимание только то, что служит моему сохранению, побуждает меня пойти отдохнуть и немного поспать в тени одного из этих деревьев.
Улисс.Скажи мне ради удовлетворения моей души, по крайней мере, о каком-нибудь из главных.
Козел. Согласен. Знай, Улисс, что у человека среди других несчастий и бед, имеется, действительно, четыре, каждое из которых, когда я о них вспоминаю, заставляет меня желать скорее быть каким угодно жалким животным, нежели человеком.
Улисс.И каковы они, Козел?
Козел.Малая уверенность, которую он [человек] всегда имеет в душе относительно настоящего, страх и забота – в отношении будущего; подозрение – в отношении тех из его рода, с которыми он вынужден постоянно общаться; и страх перед законами и их соблюдение.
Улисс.О! Ты думаешь о вещах излишних.
Козел.Важно иметь возможность избежать [их], чем не думать об этом. Начнем с первой; скажи-ка мне, какую уверенность имеет когда-нибудь человек в том, что он может спокойно владеть хотя бы час настоящими вещами? Говорю прежде всего об общих (de le comuni), они находятся в руках судьбы, а каждый знает, насколько она переменчива и различна; и затем во власти государей, которые считают законом только свою волю; да и человеческое желание (как ты знаешь) очень ненасытно.
Улисс.Об этом ты говоришь верно; но тот, кто благоразумен, приспосабливается к желанию одного и к власти другого.
Козел. Если говорить затем о собственности, кто мог бы ожидать, что будет владеть ею хотя бы один день свободно? Ведь люди, после того как вошло в мир твое и мое, стали настолько алчными, что каждый постоянно помышляет о том, как дозволенным либо недозволенным способом обогатиться самому и сделать бедным другого[51].
Улисс.Действительно, люди гораздо больше ставят западни себе самим, чем делают это вам.
Козел.О существующем постоянно страхе, как бы правители у тебя не отняли собственность или путем войны, или тысячью других способов, хочу сказать только то, что я видел людей, которые испытывали такой страх, что не пользовались имевшимися у них богатствами, чтобы не лишиться их, но, показывая себя бедными и живя в нищете, держали их всегда скрытыми; поэтому, владея ими, извлекали из них не больше пользы, чем те, которые ими не владеют; напротив, имели больше труда и беспокойства, чтобы охранять их.
Улисс.Не желаю, чтобы ты говорил об алчности, потому что это порок, который заставляет людей настолько выходить из себя, что они становятся врагами не кому-то другому, а себе самим.
Козел.Не хочу говорить далее о страхе, который испытывают перед ворами, слугами, работниками и своей собственной женой, особенно если она моложе тебя. Пусть будет достаточно того, что никакому из этих несчастий нет места у нас, потому что мы не знаем, что такое судьба и не разделяем моего и твоего, но, владея всеми вещами сообща, не пытаемся красть один у другого; и не имея у себя никакой знатности (grandezza)[52], (потому что мы все – один, как другой, – того же самого вида), мы не боимся, что нашу собственность отберет у нас тот, у кого больше силы, чем у нас, отчего нам необходимо скрывать ее.
Улисс.Знаю, что эти вещи приносят людям много беспокойств, но тот, кто сдерживает желание властью разума, презирает большую часть этого.
Козел.И как повинуется ему [разуму] охотно то [желание], что всегда сопротивляется?
Улисс.Ты знаешь, что нет никакой победы без труда.
Козел.Да, согласно вам, которые упиваетесь красными словцами. Пойдем далее ко второй [беде]: какое животное, кроме человека, опасается в отношении вещей, которых у него в настоящее время нет?
Улисс.А какой страх испытывает человек в отношении их?
Козел.Такой сильный, что живет всегда в тревоге. Боже мой! Если он видит, что становится хмурой погода, начинает бояться, что будет плохой урожай. Если слышит затем гром и видит молнию, так боится стрел молнии, что не только молится Богу, но находились те, которые убегали в подземные пещеры, так как говорили, что стрелы проникают под землю не более, чем на пять шагов, или те, которые покрывались шкурой старого тюленя (vecchio marino[53]), воображая, что только в эту рыбу никогда не ударяет стрела молнии.
Улисс.И сколько тех, кто испытывает страх, вызываемый подобными вещами?
Козел. А кто не испытывает страха перед этими вещами, испытывает его перед другими. Сколько среди вас тех, кто так боится заболеть, что невозможно сказать, здоровы ли они когда-нибудь, – поскольку они не пользуются той свободой, которая позволяет другому не подчинять здоровье никаким ограничениям? Поэтому они никогда не едят ничего, что им нравится, настолько, насколько требует их аппетит; не смеют делать ничего вне того распорядка, которым пользуются много времени. И когда видят малейшее несвоевременное изменение погоды в сторону жары или холода, пугаются настолько, что ухудшают жидкости (umori)[54] своего организма так, что не чувствуют себя после того хорошо.
Улисс.Эти люди настолько боязливы, что их волнует всякая малость.
Козел.А более смелые или живут мало, или настолько ослабляют [свою] природу, что, как только проходит их молодость, открываются тысячи болезней; или, помня по меньшей мере об излишествах, которые они допускали, они всегда относятся к ним с подозрением.
Улисс.А такое не случается часто и с вами?
Козел.Нет, потому что мы живем всегда по одному и тому же правилу, которое нам дала природа. Но пойдем далее к вашему подозрению не оставят ли вас, когда вы заболеете; будет ли за вами надлежащий уход, раз вы нуждаетесь во многих вещах; не будет ли в плохом состоянии ваше имущество, из-за чего вы потом, когда выздоровеете, будете бедствовать. Этого не бывает с нами, так как мы никогда не заболеваем до такого состояния, что не можем ухаживать сами за собой, и так как не имеем ничего, что было бы нашей собственностью.
Улисс.И все же находятся среди вас другие животные, которые из-за укола шипа или других случайностей нуждались в нашей помощи.
Козел.И их окажется так мало, что они не в счет.
Улисс.У вас еще нет и страха смерти?
Козел. Нет, если она не перед нами
Улисс.Да, [но] что, может быть, нет и среди ваших животных тех, кто делает то же самое?
Козел.Кто они?
Улисс.Муравей, который откладывает про запас летом то, за счет чего он может жить зимой.
Козел. Это верно. Но это не потому, что он боится, что в то время ему будет не хватать, чем питаться из-за неурожая или по другой причине, как делаете вы, когда предвидите это в будущем; но поскольку он не может выносить зимних холодов (отчего и не выходит тогда из-под земли), он приносит пищу туда, где должен находиться, и им руководит в этих действиях природа, а не страх никогда не найти под землей наготове всего того, что ему необходимо. Почему ты считаешь, что мы заботимся о том, что должно быть, когда мы не знаем ни времени, ни его деления?
Улисс.Как вы не знаете времени? Да ведь многие из вас каждый год, когда приходит весна или осень, перелетают в другие страны, к примеру ласточки и дрозды, или скрываются под землей, как делают змеи, барсуки и многие другие.
Козел.Это означает не знать время, но чувствовать его различия. Даже хочу сказать тебе более: мы не только не знаем времени, но не знаем еще и движения неба, которое является его источником. Но мы лишь чувствуем различия времен года, которые оно производит на земле, вызывая то жару, то холод, то ветер, то дождь и подобные природные разнообразия. И эти вещи мы знаем настолько раньше и лучше вас, что от нас вы часто получаете предсказания. И знаешь, откуда это происходит? Не имея воображения, полного тысячи причуд, как всегда бывает у вас, мы чувствуем любое малейшее изменение времени; с вами этого не случается.
Улисс.О! Ты называешь несчастьем знать время?
Козел.Величайшим, поскольку оно, или лучше сказать, то движение [небес], на котором оно основано, – причина всякого изменения и, затем, что хуже того, – нашего разрушения. Поэтому вы, зная это, всегда видите перед собой впереди смерть и считаете часы один за другим; и живете, думая всегда о том, что вам время от времени будет необходимо, чего не случается с нами, живущими по благодеянию природы (a beneficio di natura). Но чего хочешь более? Ваша глупость столь велика, что вы еще беспокоитесь о том, что должно последовать после смерти.
Улисс.Это делается для того, чтобы оставить в таком порядке свои дела, чтобы наши детки, часть нас самих, могли в дальнейшем вести свою жизнь более спокойно.
Козел.[Заботиться] об этих важных вещах было бы приятно; но вы еще беспокоитесь о тех, что не имеют значения.
Улисс. И каковы они?
Козел. [Вы заботитесь] даже о погребении. И как если бы земля не была матерью для всех или каждый не имел бы там места, вы покупаете ее у ваших священников, а у кого из вас не будет денег, тот станет добычей нас, других зверей.
Улисс. Не хочу, чтобы мы рассуждали об этом, поскольку эти вещи устроены во благо кого-то из нас и не относятся к роду [людей] самому по себе.
Козел.Ну перейдем поскорей к тому, что такое страх, который вы испытываете один перед другим, чего не случается у нас. Ты ведь никогда не увидишь никакого животного того же вида, которое было бы естественным образом (от природы) врагом другого; разве лишь в некоторых случаях, когда оно испытывало бы любовь, голод, ревность и подобное этому: и даже это редко.
Улисс. Также и мы от природы не враги друг другу.
Козел. Да, но ненасытность ваших желаний превратила ее [вражду] в природу. Ибо никому из вас недостаточно того, чем удовлетворилась бы природа, вы пытаетесь отнять один у другого то, чем владеете. И отсюда возникает среди вас столько войн, столько разоренных городов, столько разграбленных деревень, столько убийств людей, столько предательства, столько разбоя, и вы даже дошли до того, что даете один другому яд.
Улисс.При желании все это можно очень хорошо предотвратить.
Козел.Каким образом?
Улисс. Довольствоваться немногим и жить, отделившись от людей[55].
Козел.Первое вы, возможно, и в состоянии сделать; но второе без величайших лишений для себя – нет. Ведь вам необходимо столько вещей, что не найти никого, кто был бы способен приобрести их все сам; потому вам необходимо жить вместе с другими. По этой причине вами были созданы города, где вы могли, удобно живя вместе, заботиться о необходимом друг для друга. И чтобы лучше добиться этой цели, поскольку один не всегда нуждался в тех вещах, которые имел тот, кто нуждался в его вещах, вы изобрели еще деньги – поистине прекраснейшее средство и очень удобное для обмена вещами. Но поскольку они приносят столько пользы в вашей жизни, вы любите их так сильно, что они становятся у вас причиной не менее зла, чем блага. Так как из стремления отнять их друг у друга среди вас возникает такая вражда, что вы не можете даже часа общаться вместе спокойно и без какого-либо подозрения.
Улисс. Не хочу отрицать, что это различие твоего и моего является причиной многих зол и большой вражды, что не может произойти у вас, у которых все общее[56]. Тем не менее мы имеем в случае этого дружбу, сладостнее и полезнее которой нельзя найти ничего в мире; посредством ее мы делаем общими друг с другом не только внешние вещи, но и мысли, горести, счастье и всякое другое[57].
Козел.Разве не найти дружбы и у нас? И не только среди тех [животных] одного и того же вида, но даже среди тех, которые принадлежат к разным видам, например, среди черепах и попугаев, павлинов и голубей, оленей и ланей и многих других.
Улисс. Нет, потому что истинная дружба рождается из блага и честности; а вы не знаете ни того, ни другого. И потому та дружба, которая встречается среди преступников, возникшая ради какой-то дурной цели, или та, которая рождается из-за полезного или выгодного, называется скорее знакомством или сговором, нежели дружбой; а ваша дружба является скорее естественной склонностью. И дружба, кроме этого, должна быть добровольной и по выбору, чего не может быть у вас[58].
Козел.И если даже не найти среди нас истинной дружбы, не найти также и лести, как у вас; а она вредит не менее, чем помогает дружба.
Улисс. Мы умеем ее распознавать посредством разума (discorso di la ragione).
Козел.Каким образом? Ведь льстец так похож на друга, и, кроме того, вам так нравится лесть, что она не позволяет вам разглядеть истину?
Улисс. Действительно, и из удовольствия, которое появляется от похвалы, и из самой природы вещи возникает немалая трудность узнать, кто льстецы, а кто истинные друзья; ведь долг истинного друга, как и льстеца, – радовать (доставлять удовольствие), но все же в несчастье все льстецы тебя покидают, а друзья – нет. Но опасная вещь – узнать, действительно, друг он тебе или нет, когда ты в нем нуждаешься. Тем не менее кто хорошо поразмыслит, легко узнает об этом[59].
Козел.Каким образом? Скажи мне немного об этом.
Улисс. Много есть вещей, посредством которых можно отличить друга от льстеца, но главные вот какие: льстец всегда приспосабливается к нравам того, кому он льстит, делая то, что делает тот, и еще меняясь, когда меняется тот, и говоря, что это истинный образ жизни; тогда как друг всегда следует
Козел.Ну, хотя все, что ты говоришь, является истиной, есть другая вещь, из-за которой я не хочу никоим образом снова становиться человеком; это страх перед вашими законами и наказаниями, установленными ими.
Улисс. Стало быть, ты считаешь, что плохая вещь для человека иметь законы?
Козел.Нет; но иметь в них нужду – да, потому что это раскрывает несовершенство и слабость вашей природы. Боже мой! Разве ты не видишь, что у вас вопреки и вашему благу, и вашей пользе столько неумеренных желаний и так сильно они вас влекут, что вам недостаточно света разума, чтобы научить вас пренебрегать ими; но вам потребовалось создать бесконечное множество законов, чтобы они удерживали вас от этого наказанием и страхом?[60]
Улисс. Да, если это случается с преступниками; но добрые люди, делая то, что подобает, из любви к добродетели, не только не боятся законов, но и не знают их.
Козел.И сколько таких? Их можно было бы насчитать, не повторяя много раз единицу. И даже если бы вы все были такими, какое беспокойство постоянно рождают у вас в душе бдительность и забота, которые вам нужны для удержания в узде разума чувств, дабы они не уводили вас с истинного пути разума?
Улисс. Она [душа] вырабатывает привычку к этому; а из вещей привычных, как ты знаешь, не рождается никакая страсть.
Козел.И прежде чем вы ее выработаете, сколько труда необходимо раньше вынести? Ведь по природе вы всегда больше желаете того, что вам запрещено, в то время как у нас такого не случается, потому что, не имея никакого желания, не соответствующего нашей природе, мы можем удовлетворять их все, где и когда нам нравится, без какой-либо оглядки и страха не только наказания, но даже стыда; каковая вещь для вас имеет серьезное значение.
Улисс. Вы, стало быть, очень гордитесь этим; поистине вещь достойная похвалы – не иметь не только страха перед законами, но не бояться еще и стыда!
Козел.А какова наша вина в этом без знания его? Поэтому мы не обсуждаем те вещи, которые нам не доводится знать. В конце концов, пусть тебе будет достаточно того, что свобода, которой я радуюсь в этом положении, для меня столь сладостна по сравнению со многими [видами] рабства у нас (причиной большей части его являются ваши безумие и амбиция, связавшие вам руки во многих вещах, к которым вам развязала их природа), что я не только не хочу снова становиться человеком, но не хочу общаться с ними [людьми], зная, что вы не только себя принуждаете к этим законам, но еще и всех тех животных, которых вы используете и которые живут [вместе] с вами, прирученные; вы ведь приказываете, чтобы они собственной персоной были обязаны возмещать тот ущерб, который они причинили другим, обвиняя нас даже в том, что мы пришли пастись на поля других[61]. За это должны быть наказаны вы, так как вы сделали для себя частным, посредством твоего и моего, то, что природа сделала для вас общим; откуда рождаются среди вас каждый день столько обмана, такое мошенничество, раздоры и вражда, что вы не можете общаться между собой безопасно, как делаем мы, и постоянно боитесь потерять то, что у вас есть, или подвергнуться какому-нибудь несчастью в будущем. Так что радуйся, пожалуйста, своему положению, столь несчастному и полному стольких бедствий; а я хочу ту малость жизни, что мне остается, дожить в этом положении, без страха смерти или [чего-либо] другого.
Диалог V
УЛИСС, ЦИРЦЕЯ И ОЛЕНИХА
Улисс. Хотя кажется, дражайшая Цирцея, что истина, как говорится в пословице, часто рождает ненависть в душе тех, кому она высказана[62], я знаю, что благородным душам очень неприятно иметь одно на устах и другое в душе, так что осмелюсь раскрыть тебе свободно свою душу, хотя, пожалуй, мог бы отчасти усомниться, не обижаю ли я тебя.
Цирцея.И все же говори без опаски все, что хочешь, хитроумнейший Улисс, так как ничто, кроме истины, не является большим другом для людей благородных.
Улисс. Я сомневаюсь, что ты вернула возможность здраво рассуждать тем (позволив им говорить), с кем я разговаривал, как ты мне пообещала, – настолько далекими от истины я нашел их! И раз это случилось, я посчитал, что ты меня обманула. Увы! Ах, нет никого из них, кто не посчитал бы, что лучше быть зверем, чем человеком! Думаю, они никогда бы не сказали этого, если бы могли действительно использовать разум.
Цирцея. Несомненно, у тебя было полное основание считать, что я тебя обманула, если бы я сделала это; ибо не следует никогда обещать тех вещей, которые человек не хочет или не может сделать, потому что одно рождается из хитрости, другое – из безумия. И потому знай, что когда ты говорил с ними [животными] у них было то же самое сознание, которым они обладали, когда были людьми.
Улисс. Ну как же они не понимают ошибку столь очевидную? И особенно когда я показал им истину?
Цирцея.Возможно, они нашли больше удобств и больше удовольствий в этой жизни, не известной нам, что неудивительно. Иди и последуй своему начинанию, может быть, не все они будут такими. Не бойся никакого вида животных, который встретишь, ведь все они были людьми, так что никто из них не причинит тебе вреда.
Улисс. Наши греческие мудрецы обычно говорят, что те, которые умеют у самих себя спрашивать совета, жить добродетельно и честно, помещаются в первый разряд добродетельных; те же, кто не умеют сами, но верят советам более мудрых из них, помещаются во второй разряд; а тех, кто сами не умеют и не желают советоваться с другими, они не считают достойными числиться среди людей. И это участь тех, с кем я говорил: так что не стоит удивляться, если они не захотели снова стать людьми. Но обладая большим знанием, чем они, я знаю, что собственный долг человека – помогать другим, поэтому я не должен прекращать попытки сделать столь прекрасный подарок тем, кто этого достоин. О! Смотри, прекрасное стадо оленей. Хочу посмотреть, нет ли среди них какого-нибудь грека. Скажите мне, олени, да подарит вам небо то, что вы более желаете, вот здесь кто из вас грек?
Олениха.Ах, благодарение богам, что я понимаю голос человека и могу говорить, как обычно [говорила].
Улисс. Возможно, я встречу того, в ком не будет утрачено сознание, как это было с теми, с чем я беседовал; ведь он [олень] так благодарит богов, за то, что понимает человеческие слова и может разговаривать, как мы.
Олениха.Ты из Греции, кто спрашивает нас об этом?
Улисс. Я, и зовут меня Улисс.
Олениха. И я равным образом из Греции, но я была женщиной, прежде чем Цирцея обратила меня в оленя.
Улисс. Если я должен иметь дело с женщинами, о которых обычно говорят, что они схватывают всегда наихудшее, результат будет тот же самый. Тем не менее я останусь гораздо более удовлетворен, поговорив с одним и другим полом.
Олениха. Но в чем причина, Улисс, что ты так поступаешь, разыскивая здесь какого-нибудь грека? Да будут к тебе всегда благосклонны боги за то, что я понимаю тебя и могу говорить с тобой, чего не случалось никогда с кем-либо другим, после того как я стала оленихой.
Улисс. Благодари меня за это, ведь я своими просьбами
Олениха.Нет. Вот быстрый ответ.
Улисс. Это отнюдь не будет одним из похвальных ответов, хотя он был дан сразу.
Олениха. И почему?
Улисс. Потому что он был полностью неразумен.
Олениха.Я не хочу, Улисс, чтобы уже теперь ты это говорил; потому что, сказав нет, я имею для этого очень веское основание.
Улисс.Скажи, по крайней мере, почему, иначе я останусь неудовлетворен.
Олениха.Тебе не кажется, что у меня есть основание не желать вновь возвращаться в мое [человеческое] бытие? Ведь я была женщиной, как я тебе сказала.
Улисс. Нет, потому что ты также была разумным созданием; а их [разумных созданий] бытие ты, как я вижу, высоко ценишь и считаешь лучшим, чем бытие любого зверя, после того как возблагодарила богов за обретенную вновь возможность говорить, а эта особенность присуща только человеку.
Олениха.Ах! Быть разумным творением не есть главная причина, из-за которой я не хочу возвращаться в мое первое бытие; но причина в том, что я должна вновь стать женщиной, как я тебе сказала; ведь женщин вы так презираете, что среди вас были мудрецы, которые осмеливались утверждать, что мы с вами не принадлежим к одному и тому же виду. И другие говорили, что женщина – это случайный мужчина, что означает только то, что она создана природой вопреки ее намерению, или из-за несовершенства семени, или из-за дефекта материи[64]. Насколько это противоречит порядку природы, может быть вполне очевидно каждому; мы также, как и вы, сходимся при размножении и можем затем рождать из себя подобных себе, чего не могут делать те, кто рождается от двух разных видов, как можно видеть на опыте, в мулах, которые рождаются от лошади и осла.
Улисс. Боже мой! Ты так философствуешь?
Олениха. Не удивляйся, Улисс, ведь мой муж был выдающимся философом; поэтому я была в силах для общения с ним узнать философию немного сама. И, кроме того, ты знаешь, философия для человека почти естественна.
Улисс. И тем не менее ты не сумела исцелиться от одного из главных недостатков, которое несет с собой женское бытие, а?
Олениха. И каков он?
Улисс. Желание болтать, которое может быть в тебе таким сильным, что ты желаешь не стать вновь женщиной, но только обрести снова [способность] говорить, раз благодарила богов, что снова обрела эту способность, как ты сделала незадолго до этого.
Олениха. Тебе не кажется, что я в этом права? Ведь вы содержите женщин вместо рабынь и слуг, а не товарищей, как требует справедливость – что настолько нечестиво и настолько вопреки порядку природы, что никакое другое животное, кроме вас, не смеет делать это. Поищи-ка какой угодно вид животных, ты не найдешь ни в каком из них, исключая род людей, того, чтобы женщина была служанкой мужчины, а не товарищем как в удовольствиях, так и в трудах. Мужчина желает затем называться господином всего, хотя он наихудший и несправедливый тиран в таком обращении со своей подругой, поскольку видит, что она создана природой лишь с меньшими силами и более слабым духом, чем он.
Улисс. А что мы [такого] делаем вам, чтобы вы так сильно жаловались?
Олениха. Ты не слушаешь? Вы считаете нас прежде всего своими служанками.
Улисс. Ах, не говори так, потому что ты нас обижаешь, но говори, подругами, и скажешь верно.
Олениха. О! Называется союзом (compagnia) то, где один всегда раб, а другой господин? И может быть (что еще хуже), мы не должны покупать за деньги (за золото) это рабство? Ведь вы изобрели прекрасный закон: когда одна из нас хочет сочетаться с вами браком, выражаясь по-вашему, она должна вам принести приданое; и та, которой нечего дать, или содержится вместо служанки, или заключается вами в какую-нибудь почетную тюрьму, где, давая ей понять, что она служительница Паллы или Дианы, или какой-либо другой богини, ее лишают всех удовольствий мира[65].
Улисс. Это приношение приданого было нами придумано исключительно ради вашего блага.
Олениха. Посуди, благо ли наше платить тому, кто нами командует, когда другие платят тому, кто им подчиняется. Но скажи-ка мне: каким образом был введен вами этот обычай ради нашего блага?
Улисс. Зная, что из-за своего слабого духа (росо animo) и малого благоразумия вы не сумеете сохранить свое имущество, мы посчитали поэтому, чтобы ту часть богатства, которую дают вам ваши отцы и братья, вы поручили [отдали на хранение] своим мужьям; не для того, чтобы они были хозяевами его, но чтобы были как бы вашими поверенными, дабы сохранить вам его с тем, чтобы, когда вы останетесь когда-то одни, вам было на что жить. И смотри, после их смерти вы можете всегда его вернуть, что прямо противоречит тому, что ты говоришь; ведь ваше приданое – целиком в ущерб вашим мужьям и их имуществу. А следовало бы скорее пользоваться им, и было бы справедливо, чтобы муж, руководя женой, выкладывал, в свою очередь, столько денег, сколько дает ему жена в качестве приданого, и чтобы затем они тратили [их] вдвоем вместе, пока [их] хватает, а потом каждый добывал [их] сам; потому что из этого родилось бы, по крайней мере, благо, что и вы думали бы что-то заработать; поэтому более долгое время сохранялись бы богатства, чем они сохраняются. Потому что, несомненно, не слишком хорошо для нас, что мы всегда занимаемся заработком извне, а вы тратите [деньги] дома; и затем, с нашей смертью, истощено и истреблено только наше имущество.
Олениха. Наши заработки дома, Улисс, гораздо больше, чем ваши – вне его: воистину, ты никогда не увидишь, что кто-то накапливает большие богатства, если нет в доме женщины, которая заботится о накопленном и сберегает его.
Улисс. В этом я тебе верю; и в этом, говорю верно, вы гораздо больше значите, чем мы (valete assai più di noi), потому что из-за своего слабого духа вы по натуре более рачительны, чем мы. Но, если, следовательно, вы должны лишь заботиться о том, что мы копим, вам надлежит больше послушаться, чем командовать; ведь насколько ум ваш усерден и заботлив в отношении малых вещей, настолько он плохо приспособлен управлять большими. И потому говорят, что женщины никогда не заслуживают ни за что большей похвалы, как за послушание.
Олениха. Это одно вы и говорите, потому что оно для вас удачно оборачивается (приводит к хорошему концу). Но спросите-ка нас; и если этого вам недостаточно, спросите об этом опыт; и вы увидите, способны ли мы управлять большими делами или нет. Посмотрите-ка, сколько времени государством амазонок управляли женщины; и подумайте, сумели ли они его расширить без вашего ума и ваших сил. Не хочу ничего говорить о государстве Вавилония, значительно увеличенном Семирамидой, и о государстве Скифия – Томирью – [рассказами] о них наполнены ваши истории[66].
Улисс. И сколько будет среди вас тех, кто способен к подобным вещам? Их можно посчитать на пальцах одной руки.
Олениха.По вашей милости, раз вы не даете им [женщинам] случая в этом, но всегда держите их заключенными в стенах ваших домов, занимаете самыми низкими работами, которые требуются для заботы о семье; вы имеете привычку говорить, что женщина заслуживает лишь похвалы, а дела ее и похвалы не выходят за стены ее
Улисс. Конечно, в этих вещах вы очень важны.
Олениха. Мы сделаем так еще и в больших, если вы позволите нам приложить руки и там.
Улисс. Больше не занимайтесь этим, чтобы не случилось с вами, как с тем сапожником, который, когда хулил статую за то, что у нее ремешки башмаков находятся с противоположной стороны и его за это хвалили, осмелился затем порицать в ней неизвестно какие другие части, отчего ему было сказано: не суди выше башмака, поскольку тебе это не подобает[68].
Олениха. Во всем этом мы, по крайней мере, удовлетворяли вас, в то время как вы только и делаете, что жалуетесь на нас, и мы никогда не имеем от вас хотя бы доброго слова.
Улисс. Я даже не хочу позволить тебе говорить об этом, так как мы вас всегда почитаем гораздо больше, чем делаем это в отношении самих себя.
Олениха. [Почитаете], отнюдь не предоставляя нам власти или какого-то права в доме или вне его, но с тем, чтобы держать нас на первых ролях за обеденным столом или [обращаться к нам] с какой-нибудь ласковой речью; и это еще только в расцвете нашей молодости, из-за нашей красоты, которая привлекает ваше желание нравиться нам. Но как только прошла [наша молодость], бог знает, как вы обращаетесь с нами и в делах, и в словах.
Улисс. Ах! Не говори так, потом что это было бы слишком большой неблагодарностью.
Олениха. О делах хочу молчать, чтобы не оглашать того, что знает всякий; но извинитесь ли вы когда-нибудь за слова? Ведь вошло в пословицу, что у мужа только два счастливых дня с женой: один – когда она вошла в его дом, и второй – когда вышла из него, унесенная в могилу[69].
Улисс. Эти вещи мужчины иной раз говорят между собой ради шутки, и чтобы пережить огорчения, которые приносят с собой житейские дела; но в действительности они так не думают. И то, что это правда, ты видишь из того, что большая часть мужчин, даже почти все, женятся; и хочу сказать более того, что те, кто не женится, всегда считались людьми странными (чудаками) и не слишком похвальной жизни.
Олениха. И что, разве не пользуетесь вы также пословицей: кто женился, заслуживает венца терпения; кто женат дважды, заслуживает венца безумия, а?[70]
Улисс. Это сказано отнюдь не без причины, потому что второй брак и, главным образом, у тех, у кого есть дети, – почти всегда больше причина зла, чем блага, и редко он связан той любовью, которой связан первый. И в общении с вами также необходимо большое терпение, потому что вы по природе немного надоедливы; один из наших мудрецов обычно говорил, что, когда женщина шла к мужу, она несла в вытянутой руке зажженный светильник, желая указать, что она поставила огонь в том доме, куда вошла[71].
Олениха. Не стесняйся сказать также и остальное, что говорил он: в другой [руке, которую она держала] за спиной, она несла в дом крюк, из-за того, что ограбила [отеческий] дом, откуда уходила.
Улисс. Отнюдь не хочу отрицать, что эти вещи сказал кто-то из тех, кого мы назвали мудрыми; и причиной этому была извращенная природа кого-то из вас [женщин]. Не хочу также отрицать странностей, которые иногда совершает кто-то из нас; говорю о тех, кто бесчестен и обладает малым знанием, отчего они и не знают, насколько вы полезны для нас и с какими неудобствами, и с какими лишениями мы вели бы нашу жизнь без вашей помощи. Но я считаю нужным тебе признаться, что мы без вас – вещь несовершенная (una cosa imperfetta); поэтому мы должны будем вас всегда лелеять и оказывать вам то уважение, которое оказываем самим себе; а кто делает иначе, не заслуживает называться человеком. И если нам кажется, что природа сделала вас менее совершенными, чем мы, то мы должны принимать во внимание что она это сделала ради нашего блага, потому что, если бы вы обладали таким мужеством и таким умом, что и мы, вы не захотели бы утруждать себя в тех вещах, которые вы делаете для нашего обслуживания, откуда рождается наше благополучие; поэтому мы не менее обязаны вам, чем природе, давшей нам бытие. Так что пусть вас не беспокоит, если кто-то необдуманно сказал о вас то, что ты говоришь, ведь было гораздо больше тех, кто вас хвалил. И заслуженно, ибо было вполне достаточно тех, кто сказал, что без вас мы будем жить настолько несчастливо, что было бы лучше умереть; и что вы – наш венец, как считал мудрейший царь Египта, который, желая показать другому царю свои богатства, показал ему под конец как самую благородную вещь, которая у него была, свою жену, говоря, что ни у кого не может находиться драгоценность ценнее, чем благоразумная женщина[72].
Олениха. И если это так, откуда происходит, что вы с нами столь дурно обращаетесь?
Улисс. А что, в конце концов, вы хотели бы, чтобы мы делали?
Олениха. Разве я тебе этого уже не сказала? Чтобы вы считали нас подругами, а не рабынями. Скажи-ка, что за справедливость в том, что вы взяли за привычку позволять себе удовлетворять все свои желания, а нам [не позволили], надев на нас, как узду, опасение за честь? Разве не позорите семью так же и вы, когда столь разнузданно предаетесь своим страстям, как, по вашим словам, делаем мы, которые гораздо более возбудимы, чем вы, не столько от очень пылкого желания, которое приносит с собой запретная вещь, сколько от вашей ненасытной и оскорбительной назойливости? А разве, лишив нас чести, вы не считаете нас достойными всяческого осуждения?
Улисс. Почему вы не храните ее в таком случае более тщательно, чем вы делаете?
Олениха. А как было бы возможным когда-нибудь хранить ее, если ключ от нее у всех вас? Так что порицайте самих себя и самих себя считайте виноватыми, когда видите, что кто-то из нас теряет честь; и настолько больше порицайте, насколько вы обладаете, по вашим словам, большим умом и большей рассудительностью, чем мы[73].
Улисс. Если бы ты хорошо обдумала причину, которая побуждает нас делать это, ты бы сказала, что было сделано разумно; но ты соизмеряешь ваше бытие с нашим; и отсюда происходит ошибка. Скажи-ка, разве тебе кажется разумным, что человек оставляет свое имущество и почести, которые он приобрел своим трудом и благоразумием, тому, кто не является его сыночком?
Олениха. Нет, конечно.
Улисс. А как бы он имел когда-нибудь уверенность в нем, если бы вам было позволено удовлетворять ваши желания? Это не важно для вас, зверей, которые бережете их [детей] только настолько, насколько им необходимо, и когда они достигнут ступени, что могут жить сами по себе, вы их больше не знаете.
Олениха. И еще в этом деле о детишках – каково ваше участие (compagnia) и какая находится среди вас справедливость или какое равенство? Когда они маленькие и доставляют очень большое беспокойство (ты ведь знаешь, какой труд – воспитать человека), вы поручаете их всецело нашей заботе и не желаете испытывать никакого беспокойства, чего не случается ни у каких других животных.
Улисс. И что? Может быть, вы не в состоянии дать им кормилицу, чтобы избежать их [забот]? Поэтому они должны быть вам мало обязаны, в то время как никакое другое животное не прибегает [к кормилицам].
Олениха. А кто причина этого, если не вы? Вы ведь иной раз
Улисс. Это сделано не без величайшей обдуманности.
Олениха. А какова причина, если не ваша власть, как и во всех других делах? Чтобы мочь больше нас, вы всегда судите по-своему (a vostro modo).
Улисс. Причина в том, что дети имеют чувственную душу и человеческое бытие только от нас.
Олениха. И мы тут не при чем?
Улисс. В этом – нет; ты ведь должна знать, что женщина сама по себе может дать тому, кто рожден от нее, только душу растительную, такую, какую имеют растения; и не может вести их к большему совершенству без мужчины[74]. И потому природа, которая ничего не делает напрасно, не создала среди растений мужского и женского пола; и если все же сделала в каком-то из них, как например, в кизиле, то только растение женского пола дает плод, мужское – бесплодно, и не стремится, чтобы соединились вместе, потому что то, что рождено от них, имеет растительную душу, что может дать только женщина. И то, что это истина, видно на курицах, которые сами по себе производят яйцо, имеющее, само собой, растительную душу, затем оно растет до некоторого определенного размера; но из них [яиц] нельзя еще сделать живое существо, обладающее чувственной душой, если куры не соединяются с петухом, который дает им ее. И вы, женщины, также иной раз производите сами по себе в матке часть плоти, называемую врачами ложный плод, который, имея растительную душу, растет до определенного размера, но отнюдь не чувствует, потому что не имеет чувственной души, так как ее дает, как я сказал, мужчина. Итак, если наши дети имеют бытие, одушевленное чувственной душой, и, наконец, человеческое бытие от нас, они заслуженно называются нашими; и по этой одной причине вам позволено оставлять их, когда [все] получается удачно, чего не позволено нам.
Олениха. А какую награду имели наши труды по их воспитанию?
Улисс. Ту, что они [женщины] имеют постоянно: быть всегда в почете и при их [детей] поддержке (даже если вы их не оставляете), когда умрет отец; потому что это делают почти все дети, а кто не делает, не заслуживает называться человеком. Но природа, чтобы дети не пренебрегали ими [матерями], вложила в них некоторую склонность к любви к матерям, так что, кажется, большая часть [детей] любит их более нежно, чем отцов.
Олениха. Да разве мы не любим очень сильно и детей, и наших мужей? Более того, были те среди нас, кто, услышав о смерти своих детей, сами внезапно умирали, и другие, которые, видя смерть мужа, собственными руками умерщвляли себя вместе с ним, считая, что им не позволено ни жить без мужа, ни честно сочетаться браком более чем с одним.
Улисс. Эти вещи, хотя на первый взгляд кажется, что они заслуживают какой-то похвалы из-за мнения, что они [женщины] совершают их от любви и величия души, происходят все же скорее из безумия или поистине из малодушия и из сомнения, что они не сумеют жить одни; потому что, если бы природа, которая во всех вещах делает всегда наилучшее, знала, что было бы лучше, чтобы муж и жена умерли в одно и то же время, – она бы сделала это. Но оставим эти столь длинные речи. Ты хочешь возвратиться в свое первое бытие и отправиться со мной в Грецию?
Олениха. Нет, говорю, потому что я не хочу никоим образом вновь становиться женщиной. Ты должен был, во всяком случае, увидеть, разумны или нет причины, которые я тебе привела.
Улисс. И поскольку они мне не кажутся [разумными], я снова тебя спрашиваю об этом.
Олениха. ТЫ хорошо говоришь, потому что это не касается тебя. По крайней мере, я олениха, такая же, как [мой] супруг – [олень], и я брожу кругом, как и он, и не имею столько страданий при рождении своих детей и не имею столько хлопот в их воспитании, какие имела бы, если бы была женщиной.
Улисс. Так у вас еще нет трудностей и страданий при ваших родах. И потом у вас нет необходимости очищаться, как делают наши женщины?
Олениха. Да, но природа дала нам столько силы, что мы можем делать это сами, и столько знаний, что мы прибегаем к питанию некоей определенной травой, называемой ара (ага), которая возвращает нам прежнее здоровье.
Улисс. И у вас нет также при воспитании ваших детей так много беспокойства, как у нас при воспитании наших?
Олениха. По сравнению с вами – малейшие, поскольку они [наши дети] гораздо меньше в чем-то нуждаются, чем ваши, они нам доставляют меньше трудностей; и те немногие, поскольку их вызывает естественный инстинкт, который направляет нас во всех наших действиях, ничуть не кажутся нам таковыми; а у вас, которых не направляет так постоянно природа, они кажутся более тяжелыми. Так что не утруждай себя больше, Улисс, побуждая меня вновь стать женщиной; ведь такой оленихой я живу гораздо более довольная и гораздо более свободная, чем когда была женщиной. Но говорю тебе честно, что, если бы я должна была изменить положение, я бы более охотно стала человеческим созданием, нежели превратилась в какое-либо другое животное. И могу тебе это подтвердить тем, что, когда я должна произвести потомство, я чаще избегаю тропинок, сделанных зверьми, чем дорог, протоптанных людьми. Итак, отправляйся в свое путешествие, а я, равным образом, отправлюсь проживать то, что мне остается из жизни, в этих лесах; потому что после того, как я вновь обрела возможность говорить, не становясь снова женщиной, я не испытываю зависти к богам, равно и к людям.
Улисс. Я не хочу, Олениха, чтобы ты оставалась до такой степени при этом своем мнении; но [хочу], чтобы ты считала, что мужчины понимают больше вас и что я тебе так советую только для твоего блага и ради любви, которую к тебе питаю, ради того, что ты из моей Греции, а не ради какой-либо своей пользы.
Олениха. Вы говорите так всегда, когда мы общаемся с вами; и тем не менее всегда считаете нас ниже себя.
Улисс. Кроме этого, ты должна иметь в виду, что Цирцея вернула тебе возможность разговаривать только потому, чтобы ты могла сказать мне о своем намерении, ведь она желает, чтобы я сделал вновь людьми только тех [животных], которые захотят [этого]. Так что, если ты захочешь остаться оленихой, ты не сможешь больше разговаривать – вещь, которая, как ты это показываешь, тобой весьма ценится.
Олениха. Если бы я в это поверила, не знаю даже, что со мной бы стало.
Улисс. О! Разве ты не должна верить в это, когда знаешь, что олени не разговаривают?
Олениха. Но какое это имеет значение? Я должна общаться только с оленями, а у нас есть другие способы, чтобы открыто заявлять друг другу о своих нуждах; каковы так малы и так редко [используются], что причиняют нам мало беспокойства. Так что ищи других, Улисс, так как, что касается меня, то я хочу остаться в этом состоянии.
Диалог VI
УЛИСС И ЛЕВ
Улисс. Не знаю, по какой причине природа, которая, как говорится, никогда не ошибается, создала только в человеческом роде столь отличной женщину от мужчины. Если посмотреть среди птиц, [увидишь, что] одна такая же, как и другая или, действительно, так мало отличается, что [это отличие] почти незаметно. И никто не считает, что именно самка в высиживании яиц и во вскармливании детей должна выносить больше труда, чем самец. Подобное случается и у животных, живущих на земле, и у тех, кто живет в воде, из-за того, как я сказал, что самка обладает такими же качествами и такой силой, как и самец. Но в человеческом роде женщина имеет настолько меньшую
Львы, скажите мне, удерживает ли вас природа в этом вашем виде без всякой печали, или кто-то может превратить вас в [другой] вид, в какой вы более желаете? Вот здесь кто-то из вас, будучи человеком, был греком? Пусть соблаговолит сказать мне об этом, потому что, если он желает, как должен бы, снова стать человеком и вернуться на свою родину, он имеет сегодня (благодаря любви) встречу с тем, кто может сделать и то, и другое.
Лев. Я был грек, как, должно быть, и ты, если язык, на котором ты говоришь, твой родной.
Улисс. И я тоже грек. А имя мое – Улисс, если оно когда-нибудь достигало твоих ушей, когда ты был человеком.
Лев. Бесконечное число раз; и не только когда я был в Греции, но и после во многих других местах в моем плавании. Но скажи мне: ты оставил военное искусство, из-за чего, думаю, молва о тебе распространилась не только по Греции, но и по всему миру[76], – почему ты прибыл в таком случае сюда? Или, действительно, тебя толкнула на это судьба, как она сделала это со мной?
Улисс. Нет не судьба, но желание видеть мир, поскольку, когда наша Греция победила все враждебные ей народы, я, не зная, что мне делать дальше, занялся мореплаванием, дабы приобрести славу.
Лев. А твоя Пенелопа, целомудрие которой было примером для всей нашей Греции[77], жива еще?
Улисс. Жива. И желание увидеть ее, вместе с желанием увидеть друзей и свою родину, так гнетет меня, что я испросил разрешения у Цирцеи, любящей меня, может быть, не менее, чем она, вернуться в свой дом; и из-за любви, которую я питаю к моим грекам, – позволения сделать вновь людьми всех тех, кто этого захочет, и увезти с собой. Вот почему я спросил, есть ли кто-то из греков среди вас; и я очень рад, что нашел здесь тебя, чтобы сделать тебе столь прекрасный дар.
Лев. Хотя случается иной раз, что кто-то, желая сделать тебе благо, тебя обижает, к нему следует иметь немалую благодарность, обращая внимание на доброту души, а не на его малое знание; почему у одного должно хвалить волю и у другого винить природу. И так я поступаю с тобой, Улисс: благодарю тебя за доброе намерение по отношению ко мне; но я не хочу принимать дара, потому что, хотя ты думаешь, что он был бы для меня полезен и дорог, он для меня был бы неприятен и вопреки моей воле.
Улисс. Ну почему? Неужели все же лучше быть зверем, чем человеком?
Лев. Да, несомненно. И о том, что это правда, спроси нашего греческого мудреца, который обычно говорил, что, если бы можно было заглянуть внутрь человека, то узнали бы, что он настоящий сосуд и шкаф (armario), сделанный природой, чтобы прятать там внутри все его беды[78].
Улисс. О горе! В этом он должен винить гораздо больше себя самого, чем природу, потому что очень частое следование чрезмерному желанию вредит любому телосложению, которое ему достается.
Лев. Ах! Я не говорю о телесных несчастьях, Улисс; я говорю о несчастьях души, которые гораздо тяжелее и опаснее.
Улисс. Я также не хочу, чтобы ты говорил это столь решительно, потому что наше тело не что иное, как повозка, которая везет нашу душу[79]; если оно болезненно и слабо, то душа не может в совершенстве осуществлять свои функции или осуществляет их с величайшим трудом, что является немалым несчастьем.
Лев. Не хочу отрицать, что нездоровье тела мешает действиям духа; но твердо говорю, что душевные болезни вредят человеку гораздо больше, чем телесные, и что от них происходит гораздо больше несчастий и больше опасностей, чем от тех. Но чего я этим себя утруждаю? Кто скажет, что они не гораздо хуже и тяжелее, раз находятся в лучшей и более благородной части человека?
Улисс. Хорошо знаю, что душа благороднее тела, тем не менее, поскольку она не может действовать без тела, то вредна болезнь как одного, так и другого.
Лев. Хочешь ли ты, Улисс, увидеть, что болезни телесные гораздо менее опасны, чем болезни души? Ведь человек или по плохому цвету лица, или по неровному пульсу, или по слабости, или по тысяче других признаков узнает их все и пытается сразу излечить; а болезни душевные нас очень часто обманывают настолько, что мы не только не пытаемся освободиться от них, но считаем их благами, откуда рождаются затем несчастье и наша постоянная тревога и очень часто – утрата родины, друзей, детей, имущества, почестей и тысячи других бесконечных бед, где наихудшее, что может произойти из болезней тела, – это смерть, которая в любом случае должна с ним случиться. Но что тебе нужно более? Если вы считаете среди болезней тела наихудшими те, которые отнимают у больного чувство и сознание, как, например, летаргия, мания, падучая болезнь и подобные им, а болезни души это делают все, потому что они мешают пользоваться разумом, не должны ли они в таком случае считаться тяжелейшими?
Улисс. Этот довод, несомненно, очень верен.
Лев. Ты знаешь, что иной раз врачи позволяют болеть, потому что так требует природа, но отнюдь не настолько, чтобы человек не знал, что он не здоров и нуждается в лечении, ибо осознание необходимости в лекарстве – наилучший знак больному, что он должен вновь обрести здоровье. А это невозможно [в случае] с болезнями души, потому что тот, кто ими болен, не может верно судить о себе, так как у него болезнь находится в той части тела, какая должна делать это. И потому сумасшествие – наихудшее несчастье, которое может случиться с человеком, ибо тот, кто так болен, никогда не осознает болезни и, не осознавая ее, никогда не пытается найти какое-то лекарство, чтобы от нее освободиться.
Улисс. Именно то же самое случается с пьяными, которые не осознают своего пьянства до тех пор, пока не осядут пары, которые мешают тем частям, где внутренние чувства должны совершать свои действия; поэтому, хотя пьяным кажется, что они делают благое, они совершают тысячи достойных порицания вещей.
Лев. Ну да, пьянство – не что иное, как вид безумия; но там,
Улисс. Ах, в этом мире причина стольких бед в том, что прикрывают пороки плащом добродетели и делают славными и достойными почести те вещи, которые заслуживают не иначе, как порицания и презрения!
Лев. В довершение к этому еще и то, что тот, кто страдает от какой-либо болезни, в большинстве случаев ложится в постель, где он находит какой-то покой, пока его лечат, и если все же иной раз он, чтобы избежать болезненных страданий, мечется по постели или излишне двигается, – рядом с ним тот, кто его закрывает и не преминет сказать ему, чтобы он по возможности больше не двигался. Но тот, кто болен душевно, не находит уже никогда покоя и отдыха, напротив, живет в постоянном волнении, и еще нет у него того, кто доставил бы ему радость и какую-нибудь помощь; поэтому как гораздо хуже находящемуся в плавании тот шторм, который не позволяет ему прийти в порт, чем тот, который ему препятствует пуститься в плавание, – так же болезни души, не позволяя никогда прийти в порт разума и задержаться в нем тому, кто поврежден ими, гораздо хуже, чем болезни тела, которые, хотя и мешают многим из наших действий, не лишают нас, однако, пользования разумом. Наконец, если хочешь знать откровенно, насколько хуже болезни души, подумай, что тот, кто подвержен телесным болезням, страдает только от боли (il male), а кто подвержен болезням души, не только страдает от боли, но сам ее причиняет.
Улисс. И как можно это увидеть, если оглянуться на всех тех, кто чинит зло так, что люди его не знают?
Лев. Посмотри внимательно на причину всех раздоров и всех несчастий, которые случаются в мире, и ты увидишь; ибо ты узнаешь, что они рождаются исключительно из честолюбия, зависти, алчности, гнева и из подобных болезней человеческой души[80], каковые, кроме того, что лишают человека пользования разумом, постоянно его тревожат настолько, что он никогда не позволяет жить (stare) ни себе, ни другим. И даже одно из деяний, [идущих от пороков души], и особенно если он [человек] – лицо в звании или обладает каким-то влиянием, способно привести в волнение город.
Улисс. Хорошо, а разве не встречаются также и среди вас эти болезни души, которые, как ты говоришь, значительно тяжелее и опаснее болезней тела?
Лев. Нет.
Улисс. Смотри, как бы они не ввели тебя в заблуждение настолько, что ты их не узнаешь; мне кажется, что здравый смысл требует, чтобы они были гораздо тяжелее у вас, чем у нас, поскольку вы не пользуетесь разумом, которым могли бы их умерять.
Лев. Если у нас нет разума, как у вас, с помощью которого вы, возможно, сможете их обуздывать, пусть не во всем, по крайней мере, в какой-то части, – то у нас нет также хитрости, какой обладаете вы посредством разума, которой можно усиливать их [болезней] злокачественность, у нас нет и столь неумереннного и ненасытного желания, какое есть у вас, из-за того, что мы не знаем многих вещей, которые знаете вы. Скажи мне, какое честолюбие ты желаешь найти среди нас, раз мы все равны, из-за чего мы никогда не презираем друг друга, и нет среди нас ни верховенства, ни какого-либо почетного титула, который должен побуждать нашу душу добиваться его любым несправедливым способом, как делаете вы, настолько ослепленные этим желанием, что обычно говорите, если должно нарушать справедливость, то это следует делать только ради власти?[81] Зависти среди особей одного и того же вида не может быть никогда, так как они все равны; а в отношении особей другого вида – [еще] менее, так как у нас нет суждения или какого-либо знания об их счастье. Нет места среди нас и алчности, так как мы не различаем мое и твое; и так равным образом [нет у нас] многих других пороков, которые делают вашу жизнь разнесчастной. Поэтому один наш мудрец некогда сказал, что человек среди других животных достиг преимущества только в несчастьях и бедах[82].
Улисс. Ну, мы допускаем, что у нас много несчастий, которых не имеете вы, [но] у нас еще много благ, которых нет у вас.
Лев. И каковы они?
Улисс. Добродетели.
Лев. А я скажу тебе больше, Улисс: нет никакой добродетели у вас, которая не была бы у нас гораздо сильнее и совершеннее.
Улисс. О, я бы очень хотел, чтобы ты мне [это] показал.
Лев. И я не желаю иного. И хочу начать с мужества, которым ты так кичишься, что начинаешь называть себя разорителем города и покорителем народов; и не заботясь о том, что в своих деяниях ты побеждаешь обманом и мошенничеством, лишь бы победить, ты скрываешь под именем проницательности и хитрости то, что является в тебе порочнейшим коварством[83].
Улисс. Ах, не оскорбляй меня, прошу тебя.
Лев. Говорю так не для того, чтобы сказать о тебе одном; так что прости меня, если тебе показалось, что я тебя оскорбляю, ведь я хорошо знаю, что вы все считаете всегда вещью похвальной победу любым способом, чего отнюдь нет у нас. Откуда ты можешь видеть, что все войны, которые мы ведем как среди своих, так и против вас, ведутся нами без всякого обмана и мошенничества и что каждый из нас, доверяясь собственным силам, пытается отомстить за несправедливость, причиненную ему, только ради величия души и мужества, так как не подчинен никакому закону, заставляющему его делать это, и не боится никакого наказания или бесчестия (и) не совершает его.
Улисс. И кто мне докажет, что это не гнев, а мужество?
Лев. Способ, которым мы боремся, когда каждый из нас, не позволяя никогда врагу превзойти себя, сопротивляясь со всяческим усилием вплоть до последнего, без всякой боязни и страха наказания, и смерти, готов скорее умереть, борясь, нежели быть плененным, никогда не уступая врагу, если не в другом, то по меньшей мере в мужестве; это ясно показывает то, что никогда нет упрашиваний или каких-либо молений к нему [врагу], по крайней мере, с помощью жалких и возбуждающих сострадание знаков и жестов, и затем, когда мы все же проигрываем (ведь не каждому дано всегда побеждать), остается в большинстве случаев умереть. Пойдем далее. Ты не найдешь, что лев служит льву или олень другому оленю, как служит один человек другому, не заботясь о том, что его считают трусливым и презренным. И откуда это происходит, если не из стойкости и мужества нашего духа? Он проявляется гораздо сильнее, когда вы нас захватываете, потому что, вынося терпеливо голод и жажду, мы, многие из нас, позволяем себе скорее умереть, чем оставаться с вами, предпочитая с радостью смерть рабству. По этой причине, когда вы хотите приручить многих из нас, вы хватаете наших маленьких детенышей; поскольку они не знают, кем они сделаются [и] позволяют вам, прирученные (domesticamente) пустой вашей лестью, кормить себя, они вмиг теряют со свободой (поскольку у них она была отнята вами хитростью) то мужество духа и ту силу тела, которые соответствуют их виду. А хочешь видеть, дала ли природа больше мужества нам, чем вам? Ведь она сделала нас более терпеливыми в перенесении трудностей и неудобств, чем вас, не только самцов, но и самок, делая их не менее способными, чем самцы, защищать от обид и себя, и детей. Да ты и сам, знаю, много раз видел, что кобыла не уступает жеребцу, а олениха оленю ни в мужестве, ни в силе; и наши женщины
Улисс. В пословице говорится: всякий спор, который не содержит в себе противоречия, легко выигрывается. Так что не стоит удивляться, что ты, возможно, заключил, что звери мужественнее человека, поскольку до сих пор я не противоречил тебе, Лев. Но не думай из-за этого, что я уступаю твоему мнению. Напротив, я тебе говорю, что оно в высшей степени ложно и что среди зверей нет мужества, оно есть только среди людей. И чтобы ты увидел, что мои слова есть чистая и откровенная истина, ты должен знать, что мужество есть определяемая разумом середина между отвагой и страхом ради блага и чести[85]. Как в таком случае оно может находиться среди вас, если вы, во-первых, не обладаете суждением разума (il giudizio della ragione), который находит эту середину, откуда вы не были бы слишком самонадеянны (смелы) в отношении тех вещей, на которые следует полагаться, из-за чего вы стали бы отважными, подвергаясь любого рода опасности без всякой осторожности, или не слишком боялись бы того, чего следует бояться, откуда вы стали бы робкими, имея страх перед любой вещью; и, во-вторых, поскольку у вас нет разума, с чьей помощью вы могли бы знать благое и честное, из-за которых только и подвергаетесь вы опасности, но делали бы это ради пользы или ради удовольствия или, действительно, чтобы отомстить за какую-то несправедливость. А это не есть мужество. Потому что тот, кто подвергается величайшей опасности из-за гнева, из удовольствия или по невежеству, тот является грубым (bestiale) и глупым, а не храбрым. Что случается более всего с вами, так как вы не знаете, каковых вещей следует разумно опасаться, и даже тех, на которые следует справедливо рассчитывать.
Лев. О, ты нас очень мало понимаешь, не веря, что мы знаем, что то, чего следует бояться, есть зло.
Улисс. Действительно, то, чего должен страшиться мужественный человек есть зло[86]. Но тем не менее не всякого зла [он должен страшиться]; есть такое зло, не имея страха перед которым, к примеру, перед бесчестием, бедностью, болезнью и многими другими подобными вещами, человек был бы глупцом и заслуживал порицания. Однако не следует бояться ничего ужасного и преступного, чем бы оно ни оказалось, по причине блага и чести, – и поэтому называется мужественнейшим тот, кто не боится смерти, самого ужасного из всего, так как она конец жизни. Но поэтому не любой смерти следует не бояться, ведь иметь страх перед естественным или перед тем, что случается в море, или страх перед другими подобными причинами, не означает, что человек не может быть мужественным. Итак, будет мужественным тот, кто не убоится той смерти, которая будет почетнейшей, такой, что случается в войнах из-за чести или ради защиты родины; такая смерть настолько прекрасна, что народ устраивал особые почести всем тем, кто умирал подобной смертью.
Лев. Ну а у кого меньше страха перед смертью, чем у нас? И это может знать каждый, кто хорошо поразмыслит над нашими войнами и над тем, насколько храбро мы защищаемся вплоть до того, что можем никогда ничего не бояться.
Улисс. Если кажется, что вы не испытываете страха перед смертью, когда боретесь, то вы это делаете не ради чести или блага, но чтобы подавить обиду, нанесенную вам, или ради сохранения себя и своих детей и ради других ваших вещей. Отчего вы не заслуживаете из-за этого называться мужественными, как случается также и у нас с теми, кто подвергает себя опасности, претерпевая смерть или ради любви, или чтобы избежать бедности или какой-то другой подобной вещи, которая происходит у нас не по нашей вине, напротив, они должны скорее называться робкими, эти похожие [на мужественных]; ведь уход от вещей трудных или выбор смерти ради того, чтобы избежать какого-нибудь несчастья или зла, а не ради почета, происходит от душевной расслабленности и малодушия, а не от мужества.
Лев. Может быть, и мы так же мало боимся вещей страшных и ужасных? Ведь мы не знаем в борьбе и в других наших действиях никакой опасности.
Улисс. И потому вы отважны, а не мужественны. Так как среди вещей ужасных есть еще те, перед которыми человек чувствует страх, нельзя сказать поэтому, что он не мужествен, поскольку все эти вещи превосходят способности человека, к примеру, землетрясения, стрелы молнии и подобное, – которые, однако, мужественный человек также выдерживает с более крепкой душой, чем обычно другие. Но как боязнь чего-либо без необходимости называют пороком робости, так не страшиться ничего, когда и как надлежит, является другой крайностью, – пороком, называемым отвагой; посредине этих двух крайностей (так как пороки есть не что иное, как крайности, которые грешат недостатком или избытком), поставлено разумом мужество. И потому ты увидишь, что люди никогда не подвергнут себя никакой опасности без какого-либо размышления (основания), потому что было бы чрезмерной глупостью жизнь – самое дорогое, что есть у человека, – подвергать опасности, кроме как ради какого-то честного деяния, и гораздо более это должны делать те, кто более разумен, как и те, кто более достоин жить ради того, чтобы быть более способным помогать другим. Поэтому у нас название «мужественный» не дается тем, кто, подвергши жизнь опасностям войны ради денег, но только тому дается, кто это делает ради защиты родины или ради собственной чести, или ради подобных достойных предприятий. Не называются также мужественными те, кто не считается ни с какой опасностью ради неумеренного желания наслаждений или любви, или овладения богатством; но их называют сластолюбивыми и алчными. Также и тех, кто это делает из-за гнева или по незнанию, называют гневливыми и безрассудными. Наконец, мужествен только тот, кто не боится смерти или ради достижения славы, или ради того, чтобы избежать какого-либо бесчестия; чего не может случиться с вами, так как у вас (как я сказал тебе ранее) нет разума, который может вынести об этом правильное суждение.
Лев. Разве вы не называете мужественными также тех, кто, будучи принужден законами, ради того, чтобы достигнуть славы в своем городе, подвергают себя многим испытаниям?
Улисс. Да, но они не являются подлинно мужественными, хотя очень похожи; потому что человек, действительно, мужественный, совершает мужественные деяния прежде всего и главным образом ради любви к добродетели, и из нее пусть последует затем то, чего он желает; а эти так поступают либо из-за страха перед законами, либо ради того, чтобы достигнуть славы или пользы.
Лев. А разве не называете вы также мужественными тех, которые очень опытны и способны на войне?
Улисс. Да, но также и это называется мужеством не совсем правильно; и оно гораздо хуже тех других [его видов], потому что оно рождается из искусства и опыта, которые учат тебя обижать других и защищать себя самого, а не из выбора, руководимого разумом, как истинное мужество; оно, как ты должен также заметить, хотя связано и с тем, что относится к самонадеянности (смелости) и страху, но гораздо более заключается в вещах ужасных и устрашающих, поэтому тот, кто ведет себя в этом так, как подобает, гораздо больше заслуживает называться мужественным, чем тот, кто ведет себя так же
Лев. Скажу тебе правду, Улисс: чтобы желать сделать совершенными эти ваши деяния (согласно тому, что ты говоришь), необходимо столько размышлений и столько условий, что вы, должно быть, совершаете их редкий раз. И затем они еще приобрели название совершенных на основании всеобщего мнения, в соответствии с которым, кто умеет лучше говорить, говорит вернее, – поэтому тебе не следует в таком случае верить любой вещи. В общем мне кажется, что гораздо больше мужества находится у нас, чем у вас, и что мы совершаем деяния мужества с гораздо меньшей трудностью, чем вы. Так что не убеждай меня больше вновь стать человеком, так как я хочу остаться в итоге львом, и, выражая тебе благодарность за твое доброе намерение, я с твоего позволения хочу пойти отыскать своих товарищей.
Улисс. Видишь, насколько мало сознание того, кто знает только деяния, происходящие от тела, а не от души; поэтому он называет делами мужества те, которые являются только естественными склонностями и внутренними побуждениями без какого-либо выбора или разума. Поэтому оставайся таким зверем без разума; а я поищу того, кто, размышляя немного глубже, чем только над телесной частью, больше заслуживает вновь стать человеком, чем этот.
Диалог VII
ЦИРЦЕЯ, УЛИСС И КОНЬ
Цирцея. Что делаешь ты здесь такой одинокий, Улисс? И о чем размышляешь, став таким задумчивым?
Улисс. Красота места и удовольствия от этой тени сначала соблазняли меня отдохнуть здесь, но потом удержала мысль о том, сколь мало людей знают себя в совершенстве либо стараются узнать, какова в них более благородная и лучшая часть – это знание, во всяком случае, столь необходимо тому, кто желает достичь истинной цели (а этого желает, естественно, каждый), что без него невозможно это сделать. По этой причине нашими мудрецами во многих почитаемых местах нашей Греции было написано познай самого себя[88].
Цирцея. И откуда ты выведал, что немного тех, кто себя знает?
Улисс. Из работ. Ведь, как тебе известно, человек составлен из двух природ: одна телесная и земная, а другая – небесная и божественная; одной из них он подобен зверям, а другой – тем нематериальным субстанциям, которые вращают небеса. Эту последнюю природу он должен бы ценить гораздо более чем другую, так как она составляет наилучшую часть; тем не менее, словно забывая об этом, все устремляются к другой, которая является телом; и только ее лелеют и ее стараются, как могут, украсить и сделать более счастливой и бесконечной.
Цирцея. Однако я поняла из твоих слов, что в твоей Греции много мудрецов, кто стремится только к знаниям и добродетели, чтобы сделать совершенной ту часть, которая, по твоим словам, в них наилучшая.
Улисс. Верно, но по сравнению с теми, кто стремится к телесным благам и наслаждениям, их очень мало; и большинство из этих [последних] стремится к добродетели ради блага тела в надежде, что они могут с ее помощью добиться затем большей пользы и наслаждений. И они [эти люди], несомненно, не заслуживают называться добродетельными, поскольку стремятся к добродетели не ради нее самой и потому, что она благá, но чтобы извлечь из нее прибыль[89]; ведь главное желание нашей души – знание истины и причины вещей, чтобы успокоиться в них как в своей цели, а не извлекать из этого пользу для тела, как делают те, кто, признавая в них только это, никогда не думает о другом, кроме благ тела, откуда рождаются затем все человеческие беды и несчастья.
Цирцея. О, Улисс, я думала, что то малое время, которое ты хочешь провести со мной, ты захотел потратить на удовольствия, которыми изобилует мой столь прекрасный и живописный островок; побуждаясь, по крайней мере, постоянной весной, всегда царящей в этой местности, и тем спокойствием и теми удовольствиями, которые, как ты видишь, получает друг от друга множество разных животных, прогуливающихся целый день без всякой боязни по моим прелестным и зеленым рощицам, как в столь прославленные вашими поэтами те первые счастливые времена, названные золотыми годами, в которые не пришли еще в мир раздор и вражда. А ты пребываешь весь день задумчивый то в тени какого-нибудь дерева – на камне, то у морских волн – на какой-нибудь скале, с душой, столь погруженной в мысли, что представляешься мне как бы телом без души. И хотя я думала, что ты бывал всегда радостен и из-за достойного места, которое этого заслуживает, и из-за любви, которую я к тебе питаю, – ты заставляешь меня часто сомневаться, нет ли у тебя внутри какой-то постоянно угнетающей боли.
Улисс. Вот еще и ты, Цирцея, только и думаешь о теле и его удовольствиях и наслаждениях и не имеешь никакого знания об удовольствии, извлекаемом из созерцания тайн мудрейшей природы, ведь ты сохраняешь всегда [устремленной] к земле ту часть [души], обремененную связью с телом, которая вознеслась бы до неба, где, созерцая божественные субстанции, почувствовала бы иное удовольствие, чем эти земные, которые ты так ценишь, потому что гораздо выше удовольствия души, чем удовольствия тела. Вот так. Если бы теперь я мог добиться возвращения в человеческий образ хотя бы четырех из этих греков, которые были превращены тобой в зверей, и увезти их с собой, я поверил бы, что у своих греческих мудрецов я приобрету такую славу и такую честь (хотя это вещи бренные и смертные, они помещаются среди благ души), что извлек бы из них большее наслаждение и большее удовольствие, чем из всех телесных благ, что я мог бы когда-нибудь испытать или здесь, или в каком угодно другом месте.
Цирцея. Если так мало, как ты говоришь, этих твоих мудрецов из Греции по сравнению с другими, твоя слава была бы очень малой и не очень ценимой; ведь другие не признавали бы славных деяний, которые ты совершил, из-за незнания того, насколько человек благороднее зверя.
Улисс. Как раз напротив, потому что гораздо лучше быть хвалимым одним, чем даже многими, чем сотней других, у которых известно во всяком случае только имя.
Цирцея. И отчего происходит, что ты не достигаешь [исполнения] своего желания? Ты не нашел еще никого, кто хочет вновь стать человеком?
Улисс. Нет, потому что все, с кем я до сих пор разговаривал, – из тех, кто, будучи людьми, не знали никогда своего благородства и никогда не размышляли о нем, но обращали внимание только на тело и его блага. И поскольку им, таким животным, кажется, что они находят больше удобств и больше благ, относящихся к сохранению и к благополучию их тела, не думая совсем о своей божественной и небесной части, они и хотят остаться скорее такими зверьми.
Цирцея. Если так немного тех, кто знает эту божественную природу, которую, как ты говоришь, вы имеете внутри себя, неудивительно, что ты еще не встретился ни с кем. Но если это желание тебя сильно гнетет, не уклоняйся от предпринятого; потому что не может быть, чтобы ты не нашел никого из тех, кто разделяет твой взгляд, ведь ты знаешь, сколь различны умы людей. Я между тем, чтобы не заполучить какого-нибудь наслаждения от этих твоих умозрений, отправлюсь по своему обыкновению провести время в долинах.
Улисс. А я не хочу пренебрегать достижением своей цели, потому что, если даже я найду одного из тех, кто признает благородство человека (из-за чего его подобает поставить в число мудрецов, поскольку первый плод мудрости – познать самого себя), и возвращу ему столь совершенное бытие, мне покажется, что я не потратил время зря; ведь гораздо лучше одно благодеяние, которое оказывается одному мудрому, чем все те [из них], которые можно было бы когда-нибудь оказать тысяче глупцов. Вот ко мне [идет] очень изящный конь. О, какое
Конь. Я был греком, когда был человеком. Но почему ты меня об этом спрашиваешь?
Улисс. Чтобы позволить тебе вновь стать человеком, если ты этим удовольствуешься; потому что Цирцея уступила мне власть сделать это и затем вытащить тебя из этого рабства, дав тебе свободу или вернуться на свою родину, или отправиться туда, куда тебе больше нравится.
Конь. Я отнюдь не желаю, чтобы ты делал это, потому что насколько я ценил бытие человека, а не зверя, когда был им, настолько мне было бы прискорбно теперь, когда я испытал другую жизнь, стать из коня снова человеком.
Улисс. А почему? Скажи мне, пожалуйста, об этом, если тебе угодно; ведь это сильно противоречит тому, что предписывает человеческий рассудок.
Конь. В этом состоянии находится гораздо меньше вещей, которые мешают мне жить спокойно и достигать того совершенства и той цели, которые соответствуют моему виду и моей природе, чем, в мою бытность человеком, достигать того, что соответствует человеку.
Улисс. Я знаю, однако, что ты животное, которому может быть плохо без нашего управления и нашей помощи, и что без нас ты жил бы очень несчастливо.
Конь. Да, [плохо животным], выращенным вами с детства, которые, потеряв из-за ваших льстивых ласк дикость, полученную от природы, не умеют больше жить без вас. Но отнюдь не мне, кто не был никогда под вашей властью; поэтому я живу, как видишь, свободно, идя уверенно, куда мне нравится, без всякого подозрения или страха.
Улисс. А есть у тебя другая причина, кроме этой?
Конь. Или тебе не кажется достаточной эта – испытывать меньше помех, чтобы иметь возможность делать то, что соответствует нашей природе, чего нет у вас?
Улисс. И каким образом? Скажи-ка мне; потому что я сам не понял.
Конь. Я доволен. Ты знаешь, что есть две главные причины, которые мешают вам и нам делать то, что соответствует природе каждого из нас: одна из них – страх перед вещами, которые доставляют неприятности и которые могут вредить другим; и вторая – наслаждение и удовольствие, которые приносят тебе то, что тебе нравится, и которые могут тебе помочь. И эти две вещи очень часто отвлекают и вас и нас от того, что мы должны делать (проявляя вы – вашу волю, и мы – наше желание, причины всех ваших и наших действий), от того, к чему они [воля и желание] должны были бы стремиться, пугаясь его со страхом или соблазняясь им с удовольствием.
Улисс. Что ты хочешь этим сказать?
Конь. Послушай меня и поймешь это. Одно из этих двух препятствий – страх – устраняет мужество, не позволяющее бояться страшных вещей, чтобы следовать тому, что подобает; и второе – умеренность, не позволяющая чрезмерно получать наслаждение от тех вещей, которые нравятся, откуда человек делает то, что ему не подобает. Обе эти вещи мешают гораздо меньше нам, чем вам, в тех действиях, которые вам соответствуют. И это от того, что мы обладаем гораздо большим мужеством и большей умеренностью, чем вы: с помощью одной из них мы сдерживаем ту часть нашего желания, которая названа вами раздражительной (la irascibile), чтобы она не слишком боялась страшных вещей и не слишком надеялась на те, которые она имеет; с помощью другой, вожделеющей (la concupiscibile), – сдерживаем [другую часть], чтобы не слишком стремилась к тем вещам, которые доставляют ей удовольствие, и не слишком избегала тех, которые приносят страдание[90]. И так, обладая более умеренными страстями, мы будем делать гораздо легче то, что подобает нашей природе, чем делаете вы [в том], что соответствует вашей.
Улисс. Я бы верно сказал, что ты был знающим, если бы ты сумел мне доказать, что эти добродетели более совершенны в вас, чем в нас.
Конь. Относительно мужества не хочу себя утруждать, потому что оно – вещь настолько ясная, что ваши писатели (говорю не о поэтах, которым позволено ради наслаждения говорить иной раз то, чего нет, но об историках, чей долг – именно говорить правду), когда хотят сказать, что такой-то человек – мужественнейший, уподобляют его льву или быку, или другому подобному животному; а когда хотят говорить о нашем мужестве, никогда не уподобляют его мужеству человека. И откуда это происходит, если не оттого, что они знают; мы гораздо мужественнее, чем они?
Улисс. Это крепость тела, а не мужество. Увы! Так же и он будет одним из тех, кто знает только блага тела.
Конь. А телесное мужество откуда рождается, если не из мужества души?
Улисс. Да, у того, кто имеет душу, которая способна к этому.
Конь. А мы – из тех, кто имеет душу, способнейшую к этому; она у нас менее взволнована, поскольку у нас меньше страстей, чем у вас.
Улисс. И каковы те страсти, которых у вас нет, в отличие от нас?
Конь. Прежде всего все те, что возникают в отношении вещей отсутствующих или будущих; мы ведь знаем только то, что происходит в настоящем и не предвидим того, что должно быть, или не думаем об этом.
Улисс. Ну, а какие страсти рождаются еще к этим вещам у нас?
Конь. Как, какие страсти? Ты этого не знаешь? Страх и надежда; страх перед тем, что тебе доставляет неприятности, и надежда на то, что тебе приятно, также еще радость и печаль от тех вещей, которые существуют для тебя в настоящем и которые тебя наслаждают, или от тех, которые существуют вопреки твоему желанию[91]. И эти вещи очень часто держат в беспокойстве и сомнении вашу душу, так что не позволяют вам действовать в соответствии с тем, как подобает мужественному человеку. И из этих четырех страстей рождаются затем, как из источника, все другие. Но пойдем дальше к тому, что устраняет эти препятствия, которые не позволяют правильно поступать в отношении наслаждения или удовольствия, – это умеренность. Разве ты будешь отрицать, что мы гораздо умереннее, чем вы, не только в отношении наслаждений и удовольствий, но еще и в отношении страданий и печалей?
Улисс. Да, я буду это отрицать, поскольку вами руководит чувство гораздо более, чем нами.
Конь.Тем не менее если ты посмотришь на образ нашей жизни, то увидишь на опыте противоположное; и, если хочешь выслушать меня, я тебе это покажу.
Улисс. Пожалуйста, более того, я не желаю другого.
Конь. Ты знаешь, что умеренность (как я тебе сказал) проявляет себя в отношении печалей и удовольствий. Но поскольку гораздо труднее воздерживаться от удовольствий, чем сдерживать себя в отношении неприятностей[92], я буду прежде всего говорить об этом; и поскольку наибольшие удовольствия и те, которые сильнее побуждают человека, – это удовольствия любовные, начнем с них. Я хочу, чтобы ты подумал немного, видел ли ты когда-нибудь какой-нибудь вид [животных], совершающий из-за этого неимоверное безумство, как каждодневно совершаете вы; ведь хотя и мы стремимся удовлетворить это желание, [но] после того, как самка понесет, ты не увидишь, чтобы она стремилась к нам, а мы к ней. И кроме того, мы не становимся их рабами и совсем не теряем по этой причине нашего достоинства, как часто делаете вы: любите своих жен иногда так безудержно, что, забыв о собственном благородстве, ставите себя им на службу наподобие рабов. И сколько было среди вас тех, кто, оставив из-за этого заботу о детях (вещь столь бесчестная, что в нашу душу никогда не западет [мысль] совершить ее, пока дети нуждаются в нашем руководстве), не проявляя никакого уважения ни к чести, ни к имуществу, становились из-за подобных причин позором для родственников и должны были затем добывать презреннейшим образом, чем жить! О тех, кто из-за подобных страстей принимался описывать всякую свою малейшую мысль, хотя бы дурную
Улисс. Да что мы не видим также и у вас тысячи сумасшествий по этой причине?
Конь. И что вы видите, кроме того, что иной раз мы становимся несколько враждебно настроенными один к другому? Ведь это происходит из ревности, а она есть общая страсть, всегда возникающая вместе с этим желанием. Но об этом я не хотел рассуждать, боясь, как бы ты не возмутился этим: настолько бесчестны и ужасны вещи, которые она иной раз заставляет вас делать. Почитай-ка хотя бы истории и увидишь, сколько обмана, сколько вражды, сколько предательства, сколько смертей и от оружия, и от яда – вещи более гнусной, родились в мире от этой страсти; так что я хочу отставить это в сторону и перейти дальше к тем удовольствиям, которые возникают от еды или питья, где ты узнаешь, что любой зверь, как дикий, так и домашний, гораздо более умерен, чем вы. Ведь ты не найдешь никого из них, кто ест и пьет когда-либо больше, чем ему необходимо, ни того, кто ищет другую пищу, нежели та, которая была ему предназначена природой: кто – зерна, кто – траву, кто – мясо, а кто – плоды; тогда как вы, не довольствуясь одной, едите все и, более того, заставляете привозить разнообразные съедобные вещи из любой части мира; и не довольствуясь этим, стремитесь еще с изобретательностью к тем, что доставляют большее наслаждение, чем то, которое угодно было природе в них вложить. Откуда влекомые удовольствием вне той нормы, которую она вам дала, вы берете из пищи более, чем вам необходимо, и совершаете столько отступлений от порядка, что очень часто вредите организму, приобретая для себя или очень краткую жизнь, или тоскливую и наполненную болезнями старость. О пьянстве, которому вы иной раз предаетесь, позволяя себе из-за малого наслаждения, которое есть в вине, терять то, чем вы превозносите себя над любым другим животным, не хочу ничего говорить, поскольку вы сами настолько стыдитесь этого, что обычно говорите: тот, кто пьян, заслуживает быть наказанным вдвойне за проступки, которые он совершает: прежде всего он достоин того наказания, какого заслуживает преступление; и затем – наказания за то, что позволил лишить себя из-за вина способности мыслить, из-за чего впал в это заблуждение. Так что ты, наконец, видишь, умереннее ли мы вас и лучше ли наша участь, чем ваша, раз мы обладаем гораздо большей частью той добродетели, которая устраняет препятствия, не позволяющие нам действовать согласно природе.
Улисс. Несомненно, кто коснулся бы только некоторых ваших отдельных действий, не рассматривая цели, сказал бы, что вы гораздо более умеренны, чем мы, что, как я тебе покажу, целиком ложно. И чтобы ты в этом удостоверился, ты должен знать, что умеренность есть приобретенный правильным разумом избирательный навык, который осуществляет то, что обладающий им не расстраивается и не слишком переживает по поводу того, что приносит ему неприятности, и не слишком погружается в удовольствия от того, что ему нравится. И проявляет себя этот таким образом приобретенный навык (как было сказано) гораздо более в отношении удовольствий, чем печали[94], но, однако, не в отношении всех, потому что нет умеренности в удовольствиях души, в таких, например, как почет, удовольствие от понимания, удовольствие, извлекаемое из учения и подобное им; и также в отношении не всех удовольствий тела. Потому что не называется неумеренным тот, кто получает величайшее удовольствие от вещей, которые относятся к зрению, к примеру, живопись, скульптура и подобные вещи, и тот, кто получает гораздо меньшее удовольствие от вещей, которые относятся к слуху, как например, голоса и звуки, и еще также тот, кто наслаждается запахами, если только это не относилось к еде, как случается у вас [и] других животных, к примеру у собаки, которая испытывает удовольствие лишь от запаха зайца, поскольку надеется его съесть. Итак, остается, что эта добродетель [умеренность] проявляет себя только в отношении удовольствий от вкуса и осязания. И даже хочу сказать тебе более, что ее предмет – только удовольствия от осязания. И если она стремится еще к удовольствию от вкуса, то это потому, что вкус – разновидность осязания; и то, что это истина, ты видишь [на примере], тот, кому очень нравилось вино, просил у богов сделать ему длинную шею, как у журавля, потому что удовольствие, которое ему доставляло вино, касаясь более длинного пространства [шеи], длилось бы дольше и было сильнее[95].
Конь. И какой вывод ты хочешь сделать из этого?
Улисс. Послушай немного, если тебе угодно. Ты должен также отметить, что человек имеет более совершенное орудие этого чувства осязания, чем какое-либо другое животное.
Конь. И как ты мне это докажешь?
Улисс. Вот как. Все органы и чувства, в которых возникают ощущения, должны быть всецело лишены их объектов и освобождены от них, так как никакая вещь не может снова получить то, что она имеет[96]. И потому надлежит, чтобы глаз не имел в себе никакого цвета, подобным образом вкус – никакого запаха; иначе один видел бы любую вещь того цвета, который он имеет в себе, как случается с тем, кто смотрит через разноцветное стекло; и другой ощущал бы любую вещь с тем вкусом, ощущение которого он искажает, как делает тот, у кого то место, где происходит вкусовое ощущение, стало горьким из-за какой-то холерической лихорадки, так что всякая вещь ему кажется горькой.
Конь. Это очень верно; но я не вижу еще, с какой целью ты это говоришь.
Улисс. С органами, которыми осуществляется осязание, будь это нерв или плоть или, действительно, кожа, не может такого случиться, потому что их объекты – главным образом первые качества, то есть теплое, сухое, холодное, влажное. И они, будучи составлены из четырех элементов, не могут быть всецело тех лишены.
Конь. Как, в таком случае, они их ощущают, воспринимая в себе, раз их имеют?
Улисс. Ощущают только избыток или недостаток их; то есть только те вещи, которые являются из них более или менее теплыми, холодными, сухими или влажными. И потому тот, у кого тело и кожа будут более умеренными, будет иметь лучшую чувствительность, поскольку лучше ощутит всякое минимальное различие; и это мы – люди, которые (и это неоспоримо) имеем более умеренное телосложение, чем какое угодно другое животное, откуда следует, что у нас это ощущение более совершенно и что мы ощущаем большее удовольствие в его действиях, чем вы[97]. Так что не было бы удивительным, если бы мы, поскольку мы ощущаем большее удовольствие, были менее умеренны; но в этом [в признании у людей меньшей умеренности] я с тобой не согласен.
Конь. То есть как? Ты хочешь, чтобы я же не признал, что мы позволяем себе меньше получать из этих удовольствий, чем вы, видя всякий час на практике противоположное этому?
Улисс. Хочу поверить тебе, что вы удерживаетесь больше от удовольствий и менее переживаете от горестей, чем мы, и гораздо легче [их переносите], но это происходит отнюдь не от умеренности.
Конь. А почему?
Улисс. Потому что, как я тебе сказал, умеренность есть избирательный
Конь. Тогда откуда рождаются в нас эти умеренные действия, которые таковы, что ты не можешь отрицать, что они у нас есть?
Улисс. Из инстинкта, который дала вам природа; зная, что вы не обладаете столь совершенным знанием, чтобы уметь выбирать самим то, что лучше для вашего сохранения, она сделала так, что вы не можете ни есть, ни пить более вашей необходимости, ни пользоваться чрезмерно никакой вещью, откуда должны возникнуть зло для вас и порча; и так [же] из-за того, что вы равным образом не обладаете разумом, которым можете сдерживать свои страсти, она сделала так, что вы не можете предаться сильной печали в отношении неприятных для вас вещей, которая вас расстраивает и слишком вредит жизни. А это не умеренность, при которой надлежит не слишком страдать от неподходящих вещей и не слишком наслаждаться теми, которые подобают, а делать все с мерой и в свое время.
Конь. Если мы делаем все те же самые вещи, о которых вы говорите, с помощью или природы, или умеренности, нам [этого] достаточно.
Улисс. Если бы это было верно, то из этого последовало бы также, что существо, ведомое силой к цели, лучше, чем идущее туда свободно и добровольно. Увы! Эти вещи рабские и присущие низким душам. Итак, становись, становись снова человеком и [возвращайся] в то состояние, в котором ты был прежде; и отправляйся со мной на свою родину.
Конь. Не хочу с тобой в этом согласиться; потому что, хотя я и не умею защищать свои доводы, как делаешь ты, [мне] остается только признать: это существование настолько лучше вашего, что я хочу остаться зверем.
Улисс. Если ты все же решил в целом так, так и останешься зверем; ибо ты, несомненно, не заслуживаешь другого бытия, чем это, позволяя чувствам настолько вести себя, что не замечаешь больше света разума.
Диалог VIII
УЛИСС И СОБАКА
Улисс. Если, как говорят наши греческие мудрецы, природа желает, чтобы каждая вещь достигала своей цели и своего совершенства[98], то отчего она дала такую силу нашим чувствам, что они постоянно тянут к земле наш ум и почти всегда удерживают его занятым земными вещами (как происходит с тем, кто был превращен в Коня, с которым я сейчас разговаривал), так что большей своей частью мы мало отличаемся от зверей? Поскольку их цель в земном, все они и были созданы природой с лицом, обращенным к земле; и только человек – с лицом, обращенным к небу, чтобы он понимал, что должен постоянно подниматься к нему и, созерцая деяния божественных субстанций, достигнуть счастья, которое делает его более, чем человеком[99].
Но чего хочет эта собака, которая направилась ко мне и, мало-помалу приближаясь, наконец-таки остановилась? Наверняка она сделала это, следуя своей природе, очень дружественной человеку, и потому, что, должно быть, редко видит его в этих местах.
Я думаю, – более того, знаю это твердо, поскольку научил меня этому опыт, – что природа дала нам чувства, не являющиеся необходимыми для поддержания нашей жизни, [они нужны] только для нашего лучшего существования и чтобы сделать более совершенным наше знание. Отчего тогда они так склоняют к земле, где находятся их объекты нашу лучшую часть, которая, если бы их не было, поднималась бы по своей природе постоянно к небу?
Смотри-ка! Этой собаке нравится глядеть на меня, и не кажется ли по ее движениям, что в то время, как я сам с собой так рассуждаю, она понимает все, что я говорю?
Конечно, она [природа] может делать это только по той причине, что разногласие, которое существует между одной и другой частями, рождает в нас большую бдительность и большее усердие; а это ведет к более открытому проявлению нашей добродетели, которая не только состоит в трудных вещах, но делается постоянно сильнее и совершеннее.
Но что хочет от меня, наконец, эта собака, которая так ласкается ко мне? [Зовет собаку.] О, как дружелюбно к человеку и верно ему это животное!
Собака. АХ, скажи мне, благородный господин, не с греческой ли Итаки ты, как показывает твоя речь.
Улисс. Я грек, и Итака – моя родина.
Собака. Я узнал тебя по языку: потому что всякая область имеет некое особое произношение, которым так точно не владеет никто другой, кто не из этой области. И побудь со мной, я радуюсь, что нашел кого-то со своей родины; но мне очень жаль, что ты не достиг того же счастья, что и я.
Улисс. И какое это счастье, [которого я не достиг]?
Собака. То, что ты не был превращен Цирцеей в какого-нибудь зверя, как был превращен я.
Улисс. О! Ты называешь счастьем сделаться из человека зверем?
Собака. Да, я. И ты также сказал бы об этом, если бы испытал это, как я; и если ты этому не веришь, послушай меня, и я, несомненно, уверю тебя в этом.
Улисс. Скажи сразу же, потому что я для себя не желаю другого; для этого я и старался с Цирцеей убедить вас вновь стать людьми, [а] если дела обстоят так, то я не буду больше продолжать эту трудную работу.
Собака. Скажи мне сначала твое имя, будь любезен.
Улисс. Улисс – мое имя, и моим занятием была какое-то время литература и потом – военная служба.
Собака. Настолько приятнее мне говорить с тобой, [зная], что ты занимался двумя самыми благородными искусствами, существующими в мире[100]. А мое имя было Клеанф, и я также усердно предавался одно время литературе; затем, оставив ее частично, если не совсем, я, будучи достаточно богатым, отдался жизни в досуге, как делают многие, вплоть до того момента, когда, прибыв сюда однажды, был превращен Цирцеей, как ты видишь, в собаку, каковым бытием я удовлетворяюсь гораздо больше, чем когда был человеком.
Улисс. Я жду, более того, очень хочу, чтобы ты мне сказал, почему ты считаешь, что ваше бытие лучше, чем наше.
Собака. Я доволен, Улисс. И хочу начать с добродетелей, которыми вы только и делаете, что хвалитесь, как если бы превзошли всех других животных в справедливости, мужестве, умеренности и во всех других добродетелях. Но я хочу прежде всего, чтобы ты мне ответил на такой [вопрос]: какая земля заслуживает большей похвалы – та, что населена циклопами, которая, говорят, производит все виды зерна и фруктов в силу своего естественного плодородия, не будучи засеянной, обработанной и вспаханной каким-либо способом[101]; или наша бесплодная и гористая Итака, с трудом способная питать коз, которая, с величайшим старанием обработанная, настолько бесплодна, что производит всегда только скуднейший урожай и не дает никогда достойной награды за труды тем, кто ее обрабатывает? Но смотри, отставь в сторону любовь к родине.
Улисс. Как могу я говорить, не солгав, что не следует хвалить больше землю циклопов, которая, по твоим словам, столь плодородна? – хотя, ведомый природой, я люблю больше свою родину.
Собака. То же самое ты должен будешь признать и относительно душ, подобных в этом земле, и хвалить более те, которые без старания и всякого труда совершают сами по себе добрые и совершенные действия.
Улисс. Также признаю истинным и это.
Собака. Стало быть, ты со мной соглашаешься, что души зверей, которые совершают сами по себе и безо всякого труда и старания добродетельные действия, гораздо лучше и благороднее ваших, которые ничего не знают, если этому не обучены[102].
Улисс.
Собака. Гораздо более значительные, чем те, какими украшен человек с помощью искусства. И если ты желаешь это тщательно исследовать, начнем с той добродетели, которая является первой и главной из всех.
Улисс. И какова она?
Собака. Благоразумие (la prudenza), без которого не может быть никакой добродетели: поскольку добродетель является не чем иным, как серединой между двумя крайностями, определяемой правильным разумом[103]; из этого следует, что не может быть никакой добродетели без благоразумия, ибо эта середина, каковая есть добродетель, не является серединой арифметической, которая равно удалена от своих крайностей (как, к примеру, в сплошном количестве центр круга, из которого, если провести сколько угодно линий до окружности, все они окажутся равными, или, к примеру, в упорядоченном количестве число 6 между числами 2 и 10, которое настолько удалено от одного, насколько от другого), но является геометрической серединой, которая удалена от своих крайностей по подобию или по истинно разумной пропорциональности, как, например, число 6 между числами 9 и 4: оно содержит в себе целое и половину от 4 и содержится как целое и половина в числе 9. Почему оно называется серединой между одним и другим по разумной пропорциональности. Так и [добродетель]; поскольку эта середина, в которой состоит добродетель, не поставлена между своими крайностями на равном расстоянии, наподобие арифметической середины, соответственно, ты определяешь ее как добродетель, согласно разумной пропорциональности крайностей, по подобию геометрической; и эта добродетель, к которой надлежит определить ее, есть благоразумие[104]. Таким образом, не может быть никакой добродетели без благоразумия. И потому оно здраво считается правилом и основой для всех [других добродетелей]. И оно, как я сказал, находится гораздо больше среди нас, чем среди вас.
Улисс. И что показывает мне, что это истина?
Собака. Разум. Скажи-ка мне, ты не согласен со мной, что привычки познаются посредством действий?
Улисс. Да, поскольку это истина.
Собака. Значит, ты согласишься также со мной в том, что мы более благоразумны, чем вы, так как действия, совершенные нами, гораздо более благоразумны, чем ваши. И то, что это истина, ты докажешь себе сам путем индукции, тщательно рассматривая действия каждого нашего вида, начиная с наименьших живых существ. Так ты увидишь прежде всего, что муравей настолько благоразумен, что он откладывает про запас летом все то, что ему необходимо зимой; и пауки очень обдуманно расставляют свои сети и паутину, чтобы схватить кое-каких насекомых (animaletti) себе для еды; и осы и многие другие им подобные скрываются под землей на то время, которое для них вредно. Пчел и их благоразумнейшее управление я не хочу обсуждать с тобой: среди вас столько тех, кто потратил свои лучшие годы на изучение и описание их жизни и способа их управления. Затем отправляйся к птицам. Ты увидишь, как все они время от времени меняют место, согласно их природе; увидишь, как те, кто сознает, что не способен высиживать яйца и кормить своих детей, заставляют другого высиживать их и воспитывать детей, например, кукушка; увидишь тех, которые, подозревая, что дети, высиженные ими, – не их дети, нашли с величайшим благоразумием способ убедиться в этом, как орел, который поворачивает их глаза к солнечным лучам. Не хочу обсуждать с тобой благоразумие журавлей, которыми управляет очень упорядоченно один из них; и, когда другие отдыхают, только он стоит с поднятой головой, чтобы охранять других, держа в ноге камень, чтобы не уснуть; и, видя кого-то, он дает им знать. Каким благоразумием обладают куропатки, защищая от птицеловов своих детей! Ведь старые птицы появляются перед ними лишь для того, чтобы у детей было время убежать – и затем, когда они видят, что те в безопасности, убегают сами. Разве ласточки, когда не находят грязи, чтобы слепить вместе соломинки, из которых они делают гнезда (они их заделывают таким способом, каким вы делаете свои дома), не обладают таким благоразумием, что купаются в воде и затем, вываливаясь в пыли, делают из нее таким способом, как и вы, известковый раствор? Сколько благоразумия они проявляют затем в воспитании детей, доставляя каждому его часть пищи и равным образом извлекая нечистоты из гнезда для того, чтобы птенцы были чистыми! Сорока, когда она замечает, что ее яйца были обнаружены, сколько благоразумия проявляет в переносе их! Ведь прилепляя два [яйца] одно за другим к сучку с помощью клейкой массы, которая выделяется у нее из живота, и затем располагая их [на сучке] под шеей и уравновешивая таким способом, чтобы ни одно из них не висело наклонно, переносит их в другое место. Какое благоразумие проявляют куропатки, укрывая яйца от своих мужей! Те настолько похотливы, что разбивают их, чтобы самки не были заняты их высиживанием. Затем отправляйся к земным животным, начни с четвероногих. Скажи мне, каково благоразумие слонов и верблюдов? Не хочу обсуждать с тобой эту хорошо известную вещь. Затем отправляйся к оленям и посмотри на самцов, которые, когда чувствуют себя тучными, скрываются, считая себя неспособными к бегу; и еще [исчезают], когда отпадают их рога, до тех пор, пока они вновь не отрастут, так как им кажется, что у них нет оружия для защиты. Что сказать о благоразумии, которое проявляют [их] самки в воспитании детей? Они стараются производить потомство только в тех местах, где видят следы людей, думая, что отсюда бегут другие звери и что человек более милостив к ним; и потом, когда дети подрастают, ведут их на скалы и учат прыгать. Какое благоразумие проявляет равным образом медведица в обучении своих медвежат, когда поднимает их на деревья! Она пугает их, чтобы они учились защищаться от других животных. Не хочу рассуждать о благоразумии лошади и нашем, так как знаю, что оно хорошо известно, ведь мы постоянно общаемся с вами; и еще гораздо менее [хочу говорить] о благоразумии тех, кто передвигается, влача тело по земле, к примеру, змеи; вы используете [их образ], когда хотите изобразить благоразумие со змеей в протянутой руке. Не хочу говорить о благоразумии рыб и о том, как они умеют собой управлять и защищаться от того, кто хочет их поймать, – кто, мутя воду плавниками, кто рассеивая какую-то черную как чернила воду, и кто одним способом, кто другим. От них вы научились строить корабли и плавать, что доставляет столько удобств человеческому роду, делать весла, наподобие их ног [плавников] и паруса вместо неких крылышек, которые имеют кое-какие рыбы; выходя на поверхность воды и выпуская их наружу, они позволяют ветрам нести себя с их помощью[105]. Так что, если ты, наконец, хорошо обдумаешь действия всех животных, ты будешь вынужден признать, что мы обладаем гораздо большим благоразумием, чем вы, и, следовательно, наше бытие, поскольку мы получили все эти блага самопроизвольно от природы, гораздо лучше вашего – так же, как земля циклопов, которая производит свои плоды в силу собственной своей природы, по твоему признанию, лучше нашей Итаки, которая не производила бы ничего, если бы вы ее не обрабатывали и не возделывали.
Улисс. Действительно, Клеанф, когда ты начал говорить о благоразумии, я поверил, что ты, будучи человеком, усердно занимался нравственными вопросами. Но ты мало продвинулся в этом, как я заметил; это было ложью, ведь ты не умеешь объяснить, что есть собственно добродетель; и кроме того, ты часто смешиваешь [составляющие ее] части с искусством, не умея ясно отличить одно от другого.
Собака. О! Ты не признаешь, что благоразумие есть умение хорошо организовать свои действия и хорошо устроить их относительно других вещей, хороших и полезных?
Улисс. Нет, [признаю]. Но этого недостаточно, потому что благоразумным не называется тот, кто заботится об одной только вещи и хорошо устраивает ее, каким был бы, к примеру, тот, кто хорошо умел заботиться о своем телесном здоровье или заниматься военным делом; но тот [называется благоразумным], кто делает это касательно всех тех вещей, которые относятся к благой и спокойной жизни; а вы не можете этого делать. И потому
Собака. А как ты мне докажешь, что благоразумие находится в интеллекте, а не в чувстве?
Улисс. Посмотри на то, что оно выносит суждение о делах прошедших и будущих; оно не могло бы делать этого, если бы их не знало; а чувство, как ты знаешь, узнает только настоящие вещи.
Собака. Неужели также память и воображение не знают вещей отсутствующих?
Улисс. Знают, но они не выносят о них суждения и не применяют его затем к отдельным вещам.
Собака. И почему не можем мы обладать этими первыми принципами благоразумия от природы, как обладаете, к примеру, вы основами знания?
Улисс. Потому что они приобретаются или посредством науки, или через опыт, а у вас нет ни того, ни другого: науки, потому что вы не способны к универсалиям [к созданию общих понятий]; и опыта, потому что у вас нет памяти, которая сохраняет детали (частности), откуда затем разум, наблюдая, извлекает опыт.
Собака. Как не имеем памяти? Ты показываешь, что знаешь нас мало.
Улисс. Нет, [не имеете], ведь вы обладаете воображением, а не памятью[107].
Собака. И в чем, по-твоему, разница, если мы помним о вещах благодаря этому нашему воображению, как вы благодаря вашей памяти? Не заключается ли, однако, дело [лишь] в обороте речи?
Улисс. Верно, что воображение сохраняет образы вещей, которые познали чувства, что делает и память. Но память сохраняет их немного более отчетливо и более подробно; и, кроме того, она вдобавок [сохраняет] время, когда получила эти образы от чувства – эти вещи не могут совершаться одним воображением, которым обладаете вы. И потому осел, который доходит до рва, куда он однажды упал, не хочет переходить через него, как говорится в пословице. И это происходит оттого, что воображение представляет ему неотчетливо только падение в этот ров, без какого-либо времени: поэтому, не умея отличить, было ли это в прошлом или в настоящем, или должно быть в будущем, что составляет части времени, он убегает и не хочет переходить ров. Правда, те виды [животных], у которых эта сила воображения немного более совершенна, отчего они познают несколько более отчетливо вещи, видимо, имеют память; среди них первенство держит твой вид; и поэтому кажется, что вы помните больше вещей и больше их узнаете, чем какое-либо другое животное, и особенно хозяина. А те другие виды, воображение которых более несовершенно, видимо, помнят меньше, например мухи, которые, если их прогнать с какого-то места, сразу же это забывают и возвращаются туда. Ты видишь таким образом, что только человек, поскольку он знает время, имеет память; поэтому только его среди всех других животных можно назвать благоразумным: ведь кто не имеет знания времени, не может оценить, когда нужно хорошо сделать что-то, а когда нет, что присуще именно благоразумию[108].
Собака. Если мы не обладаем благоразумием, что в таком случае нас направляет делать только то, что соответствует нашей природе?
Улисс. Инстинкт и некое свойство (una proprietà), которое дала вам для вашего блага природа, направляющая вас к вашей цели. Поэтому, если бы ты спросил, к примеру, муравьев, рожденных прошлой весной, по какой причине они откладывают про запас в своих жилищах еду, чего, не зная о прошедшей зиме, они не могут делать в силу благоразумия, как ты говоришь, то они наверняка бы ответили: или потому, что мы видим, что так делают те, кто произвел нас на свет, или по склонности, которую дала нам природа, заставляющая нас так делать.
Собака. А не является ли в нас то, [о чем ты говоришь], тем же самым, что вы в себе называете благоразумием?
Улисс. Нет; более того, одно очень отлично от другого, потому что благоразумие – не от природы, но является навыком (привычкой), избранным волей и затем приобретенным благодаря действию. И для того, чтобы ты был более всего способен к этому, ты должен знать, что в нашей познавательной части (я говорю об интеллекте, а не о чувстве) имеются две потенции: с помощью одной из них мы созерцаем те вещи, которые являются неизменными, необходимыми и вечными, или те, которые содержат их принципы, настолько необходимые, что они никогда уже не могут быть в другом образе; а с помощью другой познаем вещи случайные и изменчивые, и те, которые могут быть как в одном образе, так и в другом. Первая называется созерцательный интеллект, или истинно ум (mente); а другая – разум, или истинный разум (vero discorso), и практический интеллект. Но поскольку необходимые и неизменные вещи суть трех видов, так как они – либо принципы, либо заключения, следующие из названных принципов, либо они – соединение того и другого, то в этой созерцательной части имеется равным образом три навыка (abito): интеллект, знание и мудрость. С помощью интеллекта понимают принципы, с помощью знания – заключения, а с помощью мудрости – то и другое. И поскольку случайные вещи также двух видов, так как они активные и действующие (attive е operative) или сделанные (fattive) (говорю о тех, которые в нашей власти, а не о тех, которые создает природа), то активными или действующими называются те, которые относятся к нашим нравам и моральным действиям и которые делают совершенными нас самих и наше желание (appetitо), направляя его к благу, и сделанными – те, которые относятся к вещам вне нас и делают их совершенными. Для первых важно благоразумие, которое есть не что иное, как навык действовать с помощью разума относительно добрых или злых вещей; относительно вторых применяется искусство, которое есть не что иное, как навык делать с помощью разума искусственные (artifiziali) вещи. Ты, следовательно, видишь, что у вас, других животных, никогда не найти ни благоразумия, ни искусства, так как у вас нет разума, или истинно практического интеллекта, который является их источником. Не следует также удивляться, что природа, которая ничего не делает напрасно, не дала вам ни того, ни другого, – поскольку вы не должны управлять другими, кроме себя самих (разве лишь своими детьми то немногое время, когда они не могут жить без вас), чего не случается с нами, кому надлежит управлять семьей и общественными делами, в чем, может быть, гораздо больше необходимо благоразумие, чем в управлении собственными делами; и поскольку вы не нуждаетесь ни в чем вне созданного для вас самой природой, когда возникает необходимость восполнять это искусством[109].
Собака. Красноречие твое, Улисс, столь богато и столь сильно, что тот, кто послушал бы тебя и не знал бы больше, поверил бы, что все, что ты сказал, было правдой. Тем не менее, начав говорить, ты ошибся, как гласит пословица, с первых слов (in sulle porte).
Улисс. А какую ошибку я совершил? Скажи-ка мне об этом.
Собака. Ты не поместил среди познавательных навыков интеллекта, когда перечислял их, ваше мнение, хотя знаешь, что вы познаете посредством его многие вещи.
Улисс. Ошибку, однако, совершил ты, не заметив, что я не хотел говорить о нем, когда сказал, рассуждая о вещах случайных, что хочу обсуждать только вещи, зависящие от нас, которыми занимается благоразумие, и оставить те вещи, которые зависят от природы [и] о познании которых высказывается мнение; неудивительно поэтому, что оно иногда ошибается, ведь столь многие и такие разные вещи произвела природа.
Собака. И какова была причина, побудившая тебя сделать это?
Улисс. Оно [мнение] не достойно быть причисленным к этим добродетелям, или интеллектуальным навыкам, потому что оно не приносит никакого совершенства интеллекту, как эти [добродетели]; потому и не называют никогда человека мудрым за то, что он имеет мнение о какой-то вещи, как называют таковым за ее знание. И кроме того, мнение может быть ошибочным, чего не случается ни с каким другим из тех навыков, о которых я говорил.
Собака. Как не случается? Они даже не могут ошибаться?
Улисс. Те первые три, которые находятся в созерцательном интеллекте,
Собака. Стало быть, ты хочешь, чтобы я признал, что искусство и благоразумие временами ошибаются?
Улисс. Нет; но это, как я тебе сказал, происходит не от них, потому что они – вернейшие навыки, но от разнообразия и положения вещей, которыми они занимаются.
Собака. И также на это можно было бы ответить. Но я хочу вернуться к нашей теме и спросить у тебя: если мы не обладаем благоразумием, откуда рождается в нас правильность (la rettitudine) наших действий и почему мы в них ошибаемся гораздо меньше, чем вы в своих? И если мы не владеем искусством, откуда рождается удивительное мастерство, которое видят в вещах, сделанных нами для своей пользы, как, например, в гнездах, которые мы делаем для наших детишек?
Улисс. Из инстинкта и некоей силы (valore), которые имеет каждый из вас в своем виде [и] которые даны вам природой для сохранения этого вида, но отнюдь не от благоразумия или какого-либо искусства[112]. И то, что это истина, ты увидишь из того, что все животные одного и того же вида имеют одинаковые привычки и делают гнезда и другие свои вещи одинаковым образом; поэтому, если бы причиной этого было благоразумие или искусство, которые осуществляют действие благодаря выбору (per elezione), то в них [вещах] обнаружилось бы какое-то разнообразие относительно места, времени и многих других причин, как видно всегда в наших [вещах].
Собака. Доводы, которые ты мне приводишь, кажутся мне только различиями имен, которые были даны вещам вами, согласно тому, как вам нравилось, поэтому то, что в себе вы называете благоразумием и искусством, в нас – инстинктом и силой природы[113]. Если природа управляет ими более правильно в нас, чем в вас, то это знак того, что они [в нас] лучше и что мы совершеннее вас. Так что прекратим, наконец, наши рассуждения; ты радуйся той участи, которую считаешь лучшей; а я, поскольку мне кажется лучшим то положение, в котором я нахожусь, – хочу остаться в нем.
Диалог IX
УЛИСС И БЫК
Улисс. Очень хочется сказать сейчас, что верна пословица, гласящая: нет в этом мире ничего, что было распределено природой более справедливо, чем ум (cervello)! – после того, как [я увидел, что] каждому из этих зверей, с которыми я разговаривал, кажется, что они в том состоянии, в котором находятся, обладают таким большим умом, что никто из них не желает уступить в разуме человеку, во всяком случае говорящему и действующему с разумом, поскольку они считают свою участь гораздо лучшей, чем наша. Думаю, что об этом они никогда бы не осмелились говорить, пока были людьми; хотя это также может возникнуть из великой любви, которую каждый питает к своему бытию, к нему он настолько ревнив, что нет никого, кто хотел бы всецело изменить его на какое угодно другое из-за боязни подвергнуться при этом изменении опасности потерять его. И это случается, возможно, еще больше с человеком, чем с кем-либо другим. Я говорю о субстанциальном, а не об акцидентальном бытии[114], потому что хорошо знаю, что старик поменял бы свой возраст на возраст молодого, и больной свое состояние на состояние здорового, и все бедные свое положение на положение богатого. Но измениться субстанциально и стать другим – немногие бы сделали это, ибо не найти никого или [таких существует] очень немного, кто думает, что другое бытие лучше их. Так что неудивительно, если никто из этих животных не позволил мне убедить их снова стать людьми. Но увы! Видишь этого прекрасного бычка, кто, пасясь, идет так доверчиво ко мне. О, какую свирепость выражает [всегда] морда этого животного! И тем не менее, как затем он благодушен и как позволяет человеку управлять собой! Несомненно, мы немало обязаны природе за то, что она создала это животное, потому что ясно видно, что она это сделала, чтобы облегчить человеку большую часть его трудов, поскольку он [бык] обладает огромной силой и, кроме того, так легко им управлять. Хочу понять, не был ли случайно греком тот, кто был превращен в него; это будет легко [узнать], ведь после того, как он приблизился ко мне настолько, что мог слышать, как я рассуждаю, он остановился, чтобы послушать, будто по-настоящему понимал меня. Бык, скажи мне, может ли кто дать тебе то, чего ты более всего желаешь? Кто был ты и из какого места, прежде чем получил этот облик?
Бык. Я с той же родины, что и ты, если язык, на котором ты говоришь, твой родной.
Улисс. Значит, ты должен так же, как я, желать возвращения, чтобы увидеть Грецию, свою родину.
Бык. Нет, конечно, потому что, где хорошо, там и настоящая родина[115]. Но это происходит от бытия, которое я [здесь] имею, по причине чего я, хотя и мог бы, [но] никоим образом не хотел бы вновь стать человеком. И раз я должен жить так, я не хочу менять этого места, настолько оно плодородно и настолько приятно.
Улисс. Воспоминание о родителях или друзьях, которых ты оставил на своей родине, разве не вызывает у тебя желания увидеть их или, по крайней мере, саму родину, любовь к которой столь велика, что были многие, кто ради нее ничего не щадил вплоть до собственной жизни?
Бык. И то, что человек почти всегда должен иметь в душе больше беспокойства и заботы о родителях, друзьях, родине, чем о себе, служит одним из оснований, что я хочу остаться в этом состоянии, где забочусь, или в малейшей степени забочусь лишь о себе самом. Отчего я живу себе без какого-либо беспокойства вместе с другими животными моего вида, потому что они мне не причиняют никогда никакого неудобства; ведь среди нас, из-за того, что каждый думает только о себе, и из-за того, что от природы он имеет все, что ему нужно, нет ненависти, вражды, зависти, грабежей, насильственных смертей ни от оружия, ни от яда, ни от тысячи других зол, которыми так изобилует человеческая жизнь, названная некоторыми вашими мудрецами океаном бедствий.
Улисс. Этого отнюдь не подобает говорить вам, другим животным; потому что у вас находят гораздо более мерзкие заблуждения, чем у людей. А кто запятнан виной, не должен порицать другого.
Бык. Знаю, что пороки находят и среди нас; ведь законы природы не терпят, чтобы в этом мире не встретилось какой-либо вещи, которая не была бы в какой-то степени достойна осуждения. Тем не менее ты найдешь (если рассмотришь хорошо все наши виды) не более одного порока в каждом, например, в медведях – гнев, в тиграх – жестокость, в волках – хищность, в свиньях – обжорство и так далее; хотя возьми какие угодно пороки, их все найдешь в человеке.
Улисс. Если ты говоришь о виде, а не об одном только человеке, я готов с тобой согласиться: ты говоришь отчасти верно; [но] ведь невозможно, чтобы в одном только человеке находились все пороки, потому что они бы разрушили его бытие: но вполне возможно, чтобы в одном человеке находились все добродетели, если бы он, однако, обладал столь долгой жизнью, чтобы мочь их приобрести, имея ум, способный все делать.
Бык. И по какой причине?
Улисс. Потому что пороки, будучи противоположны один другому, как к примеру, страх – смелости, алчность – расточительству, не могут находиться вместе; тогда как с добродетелями такого не случается, так как они не противоположны [друг другу], напротив, скорее помощницы одна другой.
Бык. А что, разве не находятся также и среди нас добродетели?
Улисс. Не столь совершенные, как в человеке,
Бык. Так говорите вы. Но мы – противоположного мнения; более того, говорю тебе, что много больше добродетелей имеется среди нас, чем среди вас.
Улисс. И кто должен быть судьей этого?
Бык. Ты сам; потому что, если ты меня послушаешь, я докажу это тебе столь ясно, что ты вынесешь суждение вопреки себе самому. Скажи-ка: не говорят ли ваши мудрецы, что справедливость есть соединение всех добродетелей?[116] И что она содержит в себе их все, указывая каждой прямой путь (la rettitudine) и правило, с которым их следует применять? Потому что, кто иной, как не она, предписывает храброму, чтобы он не боялся и не бежал тех опасностей, которые приносят ему славу; и умеренному, чтобы он не слишком отдавался удовольствиям и не делал ничего неподобающего, дабы избежать неприятностей; и кроткому, чтобы не чинил другому никакой несправедливости? Кроме того, чтó, если не справедливость, устраивает все деяния человека, сдерживая и сводя к надлежащему способу действия, все дела людей, как те, которые они делают добровольно и свободно, например, продажи, займы, сдачу в наем (торговлю, ссуды, аренду) и подобные вещи, так и те, которые они делают как бы вынужденно, или из-за гнева, или дурной привычки, или тайно, например, воровство, убийство, отравление, предательство, лжесвидетельствование, или открыто и без всякого уважения, например, грубость, побои, членовредительство и убийство и другой подобный вред?
Улисс. Несомненно, то, что ты говоришь, верно. И по этой причине некоторые называют справедливость цельной (intera) добродетелью, добавляя кроме того, что она совершеннее какой-либо другой, потому что другие добродетели делают добродетельным того, кто обладает ими, только в том, что касается его самого; а эта руководит человеком не только в том, что касается его, но и в том, что касается других и стремится не только к частному, но и ко всеобщему благу[117].
Бык. Итак, если то, что я говорю, – истина, то, когда я докажу тебе, что среди вас нет справедливости или она минимальна и не является подлинно справедливостью, этим, стало быть, будет доказано, что среди вас нет никакой добродетели или добродетелей очень мало и они не являются подлинно добродетелями. И если затем я докажу тебе, что гораздо больше справедливости среди нас, чем среди вас, этим, следовательно, будет доказано равным образом, что у нас гораздо больше добродетелей, чем у вас, и что наше бытие гораздо лучше вашего.
Улисс. Заключение твое очень верно, но трудность состоит в его доказательстве.
Бык. Разве оно не будет доказано всякий раз, как будут доказаны предпосылки, которые его выводят?
Улисс. О! Ты так хорошо знаешь логику?
Бык. И что удивительного, ведь я грек, а ты знаешь, что все мы в детстве учимся.
Улисс. Продолжай, продолжай.
Бык. Из двух предпосылок наиболее важную (она заключается в том, что где нет справедливости, нет никакой добродетели) я тебе уже доказал, ведь ты согласился, что она содержит в себе все добродетели, по каковой причине она и была названа, как ты сказал, полной добродетелью.
Улисс. Ну давай, я доволен по меньшей мере.
Бык. И эта [вторая предпосылка] также очень ясна, если верна столь известная предпосылка ваших мудрецов [а именно]: каждая вещь познается через ее действие. И я не хочу другого свидетельства об этом, кроме твоего, потому что я глубоко уверен, что, если ты тщательно рассмотришь действия людей, ты скажешь то, что говорю я.
Улисс. Да, возможно, если бы они все действовали тем же самым образом.
Бык. И достаточно того, что ты увидишь: они по большей части действуют несправедливо, что, должно быть, всегда дает повод судить о вещах. Но скажи мне, если бы среди вас находилась справедливость естественным образом, как она находится среди нас, или если бы вы жили согласно тому закону, который записан от природы в сердце каждого из вас, какая необходимость была бы у вас во многих законах, которые вы создали, – хотя среди вас бытует пословица: законы подобны паутине, которую крупные животные разрывают, а мошки в ней остаются?[118]
Улисс. Верно, что если бы каждый делал другим то, чего он хотел бы для себя, как требует закон, то не было бы необходимости в других законах. Тем не менее большая их часть создана ради разъяснения естественного закона[119]; и если бы они расходились с ним, то они не считались бы справедливыми, потому что, как ты должен знать, как в вещах созерцательных имеются некоторые как бы начала (принципы), которые известны каждому через саму их природу и через свет интеллекта, [и] потому нет необходимости их доказывать (к примеру, что одна и та же вещь не может быть и не быть в одно и то же время), и затем некоторые как бы заключения, которые возникают из тех первых и основаны на них, так в вещах активных есть некий свет (certi lumi) и естественные принципы, известные всем людям через общее знание и каждому через собственную природу (к примеру, не делать другим того, чего ты не хотел бы, чтобы тебе делали), от которых происходят затем и на которых основаны писаные законы.
Бык. Мне кажется, что они созданы [людьми], чтобы иметь возможность толковать этот естественный разум по-вашему и растягивать его туда и сюда, согласно тому, как вам представляется, показывая очень часто справедливым на словах то, что очень несправедливо на деле. И если ты будешь очень внимателен к тому, что я тебе сказал, [основываясь] на опыте, ты увидишь, что тот, кто умеет лучше растягивать по своему желанию закон, считается лучшим доктором [права].
Улисс. Говори мне о законах в отношении их характерных свойств, а не об их плохом использовании, потому что в этой части я был бы с тобой; так что возвращайся к нашему начальному рассуждению и покажи мне, что среди нас нет справедливости, как ты мне сказал.
Бык. Ничего другого я отнюдь и не пытаюсь делать. И для того, чтобы ты ясно это понял, ты должен обратить внимание на то, что справедливость разделяется на две части: одна из них называется распределительная (distributivа), другая – коммутативная (commutativа)[120]. Первая состоит в распределении почестей и наказаний, поскольку украшает и награждает добродетельных или карает и наказывает виновных; другая – в обмене вещей, необходимых для человеческого пользования, при соблюдении [при этом] того равенства и такого взаимного обмена, к которым стремятся обоюдно цивилизованная (civiltà) и мирная жизнь. Таким образом, если не находят среди вас ни одной из этих частей, то не находят и всей добродетели справедливости, поскольку нет ничего другого, кроме ее частей[121].
Улисс. И кто меня убедит, что среди нас не находят ни одной из этих частей справедливости?
Бык. Как кто? Опыт и ты сам, если не захочешь позволить обмануть себя самолюбию. Поскольку начнем с первой [распределительной справедливости], скажи-ка: какое равенство или какую подлинную честность и без всякого почтения (senza rispetto alcuno) находишь ты среди вас в распределении почестей и наград, которых заслуживают добродетели и добрые люди, и наказаний, которых заслуживают пороки и люди преступные, когда видно, что многим людям, и добродетельным и добрым, не только не было оказано никакого уважения, но очень часто их угнетали и преследовали другие, ссылали в изгнание и наносили им тысячи других тяжких оскорблений?
Улисс. Не говори больше об этом, ведь было бы слишком бесчестным делать зло добродетельному человеку без какой-либо причины для этого.
Бык. Если у них нет причины, они делают это, чтобы понизить его оценку в глазах людей, чтобы те не сравнивали его с ними и чтобы, наблюдая за его жизнью и нравами, не начинали яснее узнавать их пороки. Посмотри-ка, во всяком случае, на города нашей Греции, как на те, которыми руководят властители, так и на те, которыми управляют оптиматы или которые имеют общественное правление; и ты увидишь, какое место занимают
Улисс. И если то, что ты говоришь было бы во всяком случае правдой, [а именно], что нет среди нас распределительной справедливости, то как она находится среди вас, поскольку ты мне сказал, что вы гораздо более справедливы, чем мы?
Бык. [Она находится среди нас] настолько, насколько полагается нашему статусу и природе. И если ты понаблюдаешь наши действия, ты узнаешь это сам, и в частности, когда мы боремся друг с другом, у нас, как ты увидишь, все восхваляют того, кто остается победителем, и устраивают ему праздник, а тех, кто бесполезны [проигрывают?], мы постоянно презираем.
Улисс. Если во всяком случае это правда, вы сами должны это знать. Не хочу более спорить с тобой об этом. А что ты скажешь о коммутативной справедливости? Насколько она находится среди вас?
Бык. Именно настолько, насколько она находится [и] среди вас, у которых нет хотя бы малейшей частички ее. Но вот в чем разница: среди нас ее нет потому, что у нас нет необходимости в ней, поскольку все [у нас] общее; а среди вас – потому, что из-за различия твоего и моего вы можете жить вместе свободно без нее, ибо ваша алчность и преступная жажда богатства изгнали ее. Поэтому вы только и думаете, как завладеть тем, что есть у другого, без всякого уважения к благу и справедливости в ваших договорах и в обмене вещами, что вы осуществляете друг с другом. Более того, наиболее влиятельным среди вас считается тот, кто умеет в своем изнурительном труде получать большие заработки, будь они дозволены или не дозволены, чтобы сделаться быстрее богатым, обманывая других и ослепляя их глаза так, чтобы они не различали истины; хотя, что касается меня, в этом я тебя оправдываю.
Улисс. И в чем причина, что он так несправедлив, как ты говоришь?
Бык. В том, что у вас очень ценится тот, кто богат, хотя у него нет ничего из того, что подобает человеку, – так что я считаю, что он использует все, чтобы обогатиться. Увы! Сколько видишь ты среди вас тех, которые, если будут бедны, сочтутся глупцами, и к ним не только не будет выказано никакого уважения, но их будут презирать и избегать, как диких зверей; и тех, которые из-за того, что богаты, были обласканы и уважаемы, и было похвальным все то, что они делают и говорят, хотя очень часто они делают и говорят вещи, достойные глупцов; они презирают добродетели, не имея на своих устах ничего иного, кроме [слов]: «у кого нет денег, тот глупец и из-за этого мало ценится» и «тот, кто хочет идти за добродетелями, пусть уходит, потому что дело состоит в том, чтобы быть богатым», и других подобных слов, лишенных всякой рассудительности и благоразумия. И они всегда настолько заняты заработками, что когда они уходят из этого мира, то даже не знают, были они здесь или нет, потому что никогда не знали ни самих себя, ни красоты или природы какой-либо вещи этого мира, который для них может остаться в том хаосе и в том беспорядке, в которых он находился перед тем, как был упорядочен природой, ибо они, во всяком случае, столь ослеплены желанием богатств, что всегда устремляют глаза к ним и никогда не поднимают их, чтобы оценить красоту и порядок всего, что их постоянно окружает, являясь для нас средством и мерилом, чтобы привести нас к рассмотрению других вещей, более значительных и божественных. И с другой стороны, верно, что настолько мало уважение к кому-либо, когда он беден, что слова и советы его приравнены к усилиям тех, кто носит грузы за деньги, или к красоте блудниц, которые отдаются задешево.
Улисс. Не продолжай больше рассказывать о несправедливости в человеческих действиях, потому что я хорошо знаю еще, что многие люди, влекомые самолюбием, очень часто делали не только то, что не подобает, но и то, чего они, когда не охвачены затем страстью, не хотели бы никогда делать. Но это не мешает тому, что среди нас существует справедливость; ведь находятся еще многие, [имеющие отношение] как к распределительной, так и к коммутативной справедливости, которые никогда не совершили бы ничего против ее законов, не хочу тебе приводить примеры их, чтобы не надоесть и из-за того, что ими полны документы А те ваши действия, о которых ты мне рассказал, хотя и кажутся они устроенными или расположенными, согласно ее [справедливости] порядку, еще менее показывают, что среди вас существует справедливость.
Бык. О! Почему? Ведь каждая вещь, как я тебе сказал, познается по ее делам.
Улисс. Потому что вы обладаете теми нравами и свойствами, которые получили от природы; [а] она, зная, что вы не умеете и не можете руководить собой на том пути, который является для вас наилучшим, туда и направила, таким образом, вас ради вашего блага. Но скажи-ка мне, ты знаешь, что такое собственно справедливость?
Бык. Неизменная и постоянная воля, которая воздает каждому то, что ему принадлежит и соответствует[122], я слышал, как говорили об этом наши греческие мудрецы; и я так считаю. Я ошибаюсь?
Улисс. Нет, если ты понимаешь под волей навык, рожденный в ней по причине частых действий; потому что справедлив не тот, кто действует справедливо один раз или два, но тот, кто действует согласно справедливости всегда или, по крайней мере, в большинстве случаев.
Бык. И я понимал это так, потому что хорошо знаю, что те потенции, которые не переходят никогда в акт (действие), тщетны и невозможны.
Улисс. Если так, то тогда какую справедливость ты допускаешь в вас, раз у вас нет воли, – субъекта, на котором прежде всего и зиждется справедливость? Потому что она, как ты знаешь, является разумной потенцией, и ее могут иметь только разумные творения.
Бык. Ну а почему она не может быть в чувственном желании (appetito), которое у нас есть так же, как у вас?
Улисс. Потому что справедливость упорядочивает и регулирует ту часть чувственного желания, которая следует за познанием, и это есть воля, следующая за интеллектом; он познает не только вещи (можно было бы сказать, что это делает и чувство), но также соотношение, которое есть между ними; откуда может судить о том, что соответствует одному и что другому, чего не может делать чувство.
Бык. О! Если у нас нет справедливости, – что сдерживает наше чувство и что делает его справедливым относительно других? Я ведь уже показал тебе, что мы живем гораздо более справедливо друг с другом, чего не делаете вы.
Улисс. Разве я тебе не сказал об этом? Закон, вложенный в чувства природой ради вашего блага, посредством которого вы действуете необходимым образом согласно справедливости; а те действия, которые происходят от природы, не заслуживают никакой похвалы и никакого порицания: потому не хвалят и не порицают камень за его движение вниз, ни огонь за движение вверх. И когда ты мне сказал, что вы действуете свободно, потому что вам кажется, как я думаю, что вы обладаете свободным чувством (l’appetito libero), я бы тебе ответил, что, даже если это и было, вы не знаете совершенно и отчетливо того, что делаете. Откуда происходит, что ваши действия не могут называться подлинно добрыми, ибо, чтобы желать, чтобы действие было добродетельным и совершенным, прежде всего стремятся к тому, чтобы тот, кто действует, действовал со знанием и сознательно.
Бык. Эти тонкости и хитрости вы сами изобретаете, чтобы считаться выше других, но кто обратит внимание на ваши действия, скажет, что, даже если среди вас встречается справедливость, она существует только на словах. Этого
Улисс. Обсудим немного яснее действия, которые происходят из справедливости, согласно тому определению ее, которое ты мне дал, каковое, действительно, верно; и ты увидишь, насколько ты себя обманываешь, говоря, что вы справедливее нас, потому что справедливость, воздавая каждому свое, прежде всего воздает богам ту честь, которая им по праву подобает. И эта [вещь], будь она частью справедливости или особой добродетелью, связанной и соединенной с ней, названа нами религия. Скажи-ка мне, как может она встречаться вся или частично среди вас, кто не только не знает богов, но не имеет никакой мысли [о них] или веры, что они есть, поскольку не имеет разума (il discorso della ragione), посредством которого или через путь движения, или через путь акциденций, которые не имеют какого-либо бытия сами по себе, но всегда существуют в других [вещах], вы можете прийти к познанию двигателей или некоей отделенной субстанции?
Бык. Я этого не знаю. Однако и среди нас находятся те, кто всякое утро почитает солнце, когда оно восходит, признавая его наивысшим служителем природы, и среди птиц есть те, которые сразу же, как появляется оно на нашем горизонте, посылают ему свои песни, поворачиваясь к нему и благодаря его. Но что я говорю о нас, одушевленных существах, – и среди трав еще находятся те, что постоянно обращают свои листья и цветы к его лику, словно боготворя его?
Улисс. О! Это рождается не из знания, которое якобы имел о нем, как о вещи божественной, кто-либо из них: но из пользы и удобства, которые они получают от его света и тепла, поэтому, чтобы извлечь из этого большее удовлетворение, они поворачиваются к нему, показывая через удовольствие, которое они чувствуют, некоторые знаки радости. Пойдем затем дальше, к тому, что следует воздавать родине и нашим родителям, каковой долг назван нами преданность (pietà), хотя о том, что следует проявлять по отношению к родине, которой мы не менее обязаны, чем нашим родителям, я не хочу говорить, потому что, поскольку у вас нет отличий моего от твоего, у вас нет также ни родины, ни какого-нибудь собственного места; но какой уход вы можете [обеспечить] или какое внимание проявить к тем, кто родил вас, кого вы знаете постольку, поскольку вам необходимо оставаться под их защитой?
Бык. Или среди нас не найти тех, кто это делает? Посмотри-ка на аиста, который, видя, что мать и отец, поскольку не могут больше летать из-за старости, остаются в гнезде, кормит их и поддерживает даже собственной кровью, и, видя, что им не хватает перьев, ощипывает себя и прикрывает их, чтобы не терпели они какого-либо вреда от холодного воздуха.
Улисс. И какое это имеет значение, если встречается только в одном виде? Ведь ты не найдешь других, как аист, кто исполнял бы этот долг. Об аисте можно еще сказать, что он делает это больше для своего удобства, чем для того, чтобы укрепить силы отца и матери, потому что он, будучи очень холодным по природе, после того как добыл пищу, находится также в гнезде вместе с ними, чтобы согреться. Пойдем затем дальше к тому долгу, который следует воздавать своим начальникам или тем, кто заслуживает благодаря каким-то добродетелям большего почитания, чем другие; этот долг назван нами повиновением и почитанием. Какой след или знак его находится среди вас?
Бык. О! В этом нет нужды, так как мы все равны, хотя среди тех видов, у которых есть необходимость в вожаке, например, у журавлей или пчел, ты увидишь повиновение и величайшее почитание их старших.
Улисс. Назови это скорее природной склонностью и скажешь истину. Пойдем затем к тому, что следует воздавать тем, которые оказывают тебе какое-то благодеяние, что мы назвали благодарностью или истинной признательностью. Какая часть из этого имеется среди вас?
Бык. О! Разве не видно, что многие из нас не только благодарны один другому, но служат человеку, потому что он дает им пищу или что-то другое, что им необходимо?
Улисс. Да настолько, насколько вам угодно. Но затем также видно, когда для вас [все] удачно складывается, вы лягаетесь и причиняете нам много другого вреда, забывая обо всех благодеяниях, полученных от нас. О дружбе не хочу говорить, так как она не может случиться среди вас: я говорю о той, в основе которой лежит добродетель, от каковой проистек затем свободный выбор души, а не о естественной, поскольку в ней не заключается никакая часть справедливости. И так [же] о заботе и сдержанности (discrezione), которые следует проявлять в отношении тех, которые меньше нас. Все эти вещи, имея в основе разум (il discorso della ragione), не могут встречаться среди вас. Так что не говори больше подобной глупости, что ваша участь лучше нашей из-за того, что среди вас находится больше добродетелей, чем среди нас, потому что тебя обмануло твое малое знание.
Бык. Не хочу больше спорить с тобой об этом, потому что хотя ты меня убедил на словах, поскольку я не умею тебе ответить из-за того, что гораздо менее тебя упражнялся в этом искусстве, – у меня всегда останется в душе это мнение как более истинное; ибо оно рождается во мне из опыта и чувственного знания, которые, по моему мнению, превышают в достоверности все другие [виды знания]. И потому, благодаря тебя за доброе намерение в отношении меня, я с твоего соизволения хочу жить так, [как живу].
Диалог X
УЛИСС И СЛОН
Улисс. Поистине удивительная вещь, что среди стольких греков, превращенных Цирцеей в различных животных, с которыми я говорил, не было никого, кто хотел бы вновь стать человеком. И если бы была верна во всем пословица, которая в ходу в нашей Греции, [а именно], «невозможно, чтобы то, что говорят многие, было всецело ложным»[123], я мог бы из этого заключить, что бытие животных, лишенных разума, гораздо лучше нашего. Но это должно быть истинным только в отношении вещей, принадлежащих активной жизни человека, потому что когда говорят о познании нашим интеллектом истины и природы вещей, очень часто используют, как я слышал, другую [пословицу] во всем противоположную этой, которая гласит, «следует знать, как немногие, хотя говорить следует, как большинство». И кроме этого, я всегда слышал, что наши мудрецы приписывают народу многие эпитеты, [такие], как заблуждающийся, неустойчивый, изменчивый и многие другие качества, каковые все означают малое знание и несовершенное суждение. Поэтому мы сможем сохранить истинными обе пословицы, – а суть их из-за долгого опыта должна быть во всяком случае истинной, – только если понимать одну пословицу как относящуюся к вещам практическим, а другую – к созерцательным. Итак, поскольку знание благородства человеческой природы и того, насколько она превосходит в совершенстве природу других животных, которым недостает интеллекта и возможности разумного суждения, принадлежит созерцательной части, чей долг – искать истину, неудивительно, если большинство ошибается. После того, как Цирцея уже вернула мне моих товарищей и корабль с ними в [полном] порядке ожидает только меня, мне будет лучше в итоге вернуться в свой дом и не терять больше времени, раз вижу, что не будет никакого результата. Так что я не хочу поэтому, чтобы их малое знание повредило мне, как вредит им; ведь находясь здесь среди зверей, я, хоть и человек, жил бы только воображением и чувством, как они, тогда как среди других людей я буду жить согласно искусству и разуму; постепенно приближаясь посредством их к своему совершенству, более того, приобретая изо дня в день часть его, я буду жить с душой более спокойной и более довольной. Итак, пойдем отсюда к кораблю, не думая более о других, кроме себя самого, потому что это было бы величайшей глупостью. Но какое животное столь непомерной величины прогуливается, как я вижу, по берегу моря? О! Это слон, если меня не обманывает, однако, далекое расстояние между нами. О, сколь велико разнообразие
Скажи мне, слон, был ли ты человеком, как я думаю? Прежде чем ты получил этот образ, кем ты был?
Слон. Я был греком из известнейшего города Афин, где очень много времени посвятил философии; и имя мое было Аглафем. Но скажи теперь ты мне, почему ты меня об этом спрашиваешь? Ты ведь знаешь, что философы не ищут иного, кроме знания природы вещей, чтобы успокоить или насытить это желание знать, которое имеет от природы каждый.
Улисс. О! Бесконечная благодарность богам, что я нашел все же наконец любителя истины и того, кто может, действительно, называться человеком. Ты знаешь, Аглафем, Цирцея даровала мне по своей доброте [возможность] возвратить человеческий образ всем грекам, превращенным ею в зверей, которых я найду на этом острове, и увезти их с собой на их родину, но с тем [условием], чтобы они были этим довольны. Поэтому, влекомый любовью к родине, я попытался вытащить из столь жалкого рабства всех тех, кого я там встретил. И, хотя я говорил со многими, я тем не менее не нашел пока никого, кто хочет вновь стать человеком, и кто осознает благородство человеческого бытия и жалкое и несовершенное бытие зверей.
Слон. А что тебя заставляет думать, что я должен быть в этом более убежден, чем они? И почему ты говоришь, что я в большей степени, чем они, заслуживаю называться человеком?
Улисс. Профессия, которой, по твоим словам, ты занимался, когда был человеком, она очень любит и желает истины, более того, она всегда только и ищет ее. Поскольку те [животные], с которыми я разговаривал, были кто – крестьяне, кто – рыбаки, кто – врачи, кто – юристы, а кто – благородные, цель которых, видимо, состоит главным образом в [достижении] полезного и доставляющего удовольствие, – они желают поэтому остаться зверями, в чьей участи, как им кажется, они находят больше удовольствий, относящихся к телу, чем в человеческом бытии, хотя они сильно обманывают себя; тогда как ты, поскольку ты – из философов, цель которых, как я тебе сказал, состоит исключительно в познании истины, не будешь придавать никакого значения телесным удовольствиям, дабы достичь удовольствия и совершенства души. Эта вещь является собственной деятельностью человеческой природы, поэтому, действуя как человек, ты заслуживаешь называться человеком. Но они отнюдь нет, поскольку действуют как звери так же, как не заслуживало бы еще называться огнем то, что не жжет, и светом то, что не излучает какой-либо блеск.
Слон. Несомненно, я был большим любителем истины, когда был человеком; и движимый только этой причиной, отдал много времени (как я тебе сказал) занятиям философией, и из-за этого уехал затем со своей родины в поисках в мире того, кто ввел бы меня в ее тайны, вплоть до того, что, достигнув, как ты видишь, этих берегов Цирцеи, был превращен ею в слона; относительно этого бытия я еще полностью не решил, лучше оно вашего или нет. И потому не хочу так сразу уступать тебе. Но, следуя обычаю истинных философов (они, хотя ни во что не верят без доводов, не презирают даже одного из них, высказанного им, если и не понимают его хорошо или если он не настолько противоречит порядку природы, что явно кажется фальшивым сам по себе, потому что кто думал бы, что не существует никакой вещи, кроме тех, которые он понимает, должен был бы считаться глупцом), я остаюсь поэтому, чтобы услышать, на основании каких доводов тебе показалось, что ты оказываешь мне величайшее благодеяние, возвращая мне человеческое бытие; и если они будут таковы, что докажут мне, что ваше бытие лучше нашего, как, видимо, ты думаешь, то, оставив эту природу и вновь став человеком, я с радостью вернусь с тобой на свою родину.
Улисс. А я, напротив, если ты докажешь мне, что ваше бытие лучше нашего, обещаю тебе просить Цирцею, чтобы она сделала также и меня одним из этих зверей, и затем я буду здесь жить себе вместе с тобой: так меня захватила твоя речь и твое столь скромное поведение, как подобает в самом деле истинному философу.
Слон. Я отнюдь не хочу ручаться за это, потому что, хотя и кажется, что я не очень озабочен тем, чтобы снова стать человеком, я вовсе не побуждал бы тебя изменить свое бытие, такое ухудшение и такое мучение я чувствую в моем изменении, почему я теперь и не соглашаюсь так легко менять положение в другой раз; хотя в действительности я не нахожу в этом [положении] столько удобств, чтобы оценивать его лучше вашего. Но почему ты, обладающий разумом, столь убедительно побуждаешь меня вновь стать человеком, считая ваше бытие гораздо лучшим, чем наше?
Улисс. Я скажу тебе об этом; и поскольку ты философ, я хочу рассуждать с тобой по-философски. Ты знаешь, что, хотя в этом мире имеется почти бесконечное число видов творений, нельзя тем не менее найти ни одного из них, которое не имело бы какого-нибудь присущего ему и особого действия (дела); оно рождается в нем от формы, дающей ему то бытие, которое оно имеет[124]. Поэтому, пока оно не лишено бытия, оно не может быть лишено также действия.
Слон. Да, и если бы было по-другому, природа создала бы его напрасно, что невозможно.
Улисс. Ты знаешь также, что природа и бытие вещей познается из их действий; и те, говорим мы, имеют более благородное и лучшее бытие, каковые имеют лучшие или более благородные действия, ведь не может человек познавать причины, если не через их действия (следствия).
Слон. Да; потому что познавать причины через них самих и затем посредством познания их познавать их действия, надлежит только первой причине, каковая является причиной всех причин.
Улисс. И из этих двух оснований ты сможешь явно вывести, что бытие человека гораздо более совершенно, чем бытие зверей; ведь каково собственное действие животных?
Слон. Думаю, что чувствовать; потому что питание, рост и размножение у них общие с растениями; но только через чувство они – животные.
Улисс. А что понимаешь ты под [словом] чувствовать?
Слон. Познание посредством чувств природы вещей.
Улисс. А природы человека?
Слон. Мне кажется, то же самое, потому что этот ваш интеллект не может ничего познавать без чувств, хотя знание человека называется умственным (intelletiva), а знание животных – чувственным (sensitiva).
Улисс. Не говори, что они – одна и та же вещь, потому что ты ошибешься; не говори еще, что интеллект человека не может понимать ничего без чувств; ведь он может образовывать и производить внутри себя многие интеллигибельные вещи и многие понятия, порождая одно из другого без помощи чувств. Но совершенно верно, что начало их будет иметь происхождение из чувств; ведь нельзя понять никакую вещь, чтобы первое ее начало не было рождено из чувственного знания. И так и следует понимать это суждение.
Слон. Эти иллюзии и фантазии, каковые, не будучи необходимыми для сохранения бытия, скорее служат беспокойству и сомнению человека, чем другому. Нам достаточно иметь возможность знать природу вещей, которые нам полезны или необходимы, или приятны, с помощью нашего чувственного знания; оно, я думаю, ничуть не ниже этого вашего умственного, как вы говорите.
Улисс. Не говори так о том, чего не понимаешь, ведь ты знаешь, что не подобает слепому судить о красках.
Слон. Я тебе это докажу. Скажи-ка мне, не является ли тем более совершенным знание, чем более оно достоверно?
Улисс. Да.
Слон. А знание чувственное является самым достоверным по сравнению со всеми другими.
Улисс. И кто тебя уверяет в этом?
Слон. Как кто? Я сам: разве я не вижу, что листья лавра, который находится напротив нас, зеленые? И это так достоверно, что, если бы весь свет согласился говорить противоположное, я бы никогда
Улисс. А какая уверенность будет у тебя, что ты не ошибся и что тебе не сказали истину?
Слон. Какая другая достоверность мне будет нужна, если я это вижу?
Улисс. Знание, что глаз твой не ошибся. И это знание ты сможешь иметь, обладая интеллектом; отчего ты будешь тогда гораздо более уверен, чем сейчас, когда имеешь только чувство. И чтобы [убедиться] в истинности этого, послушай меня, и я тебя полностью уверю в этом. Скажи-ка мне: ты видишь там Солнце? Оно удаляется, когда движется, или нет?
Слон. Мне кажется, что оно неподвижно.
Улисс. И насколько большим оно тебе кажется? И какого цвета оно тебе кажется?
Слон. Оно мне кажется величиной приблизительно с тебя, если бы ты был круглым телом, как оно; и цветом мне кажется, как эти апельсины.
Улисс. Да ну, видишь, насколько ты ошибся, говоря, что чувственное знание само по себе и без света интеллекта самое достоверное; ведь из трех вещей, о которых ты говоришь, две весьма ошибочны, и тем не менее тебе кажется, что ты видишь их истинно.
Слон. И каковы они, [эти ошибки]?
Улисс. Что Солнце не движется и что оно такой малой величины; а оно движется столь быстро, что его никак не соотнести ни с молнией, ни с другой вещью этого мира, так как каждый день, влекомое первым двигателем, оно должно один раз обойти кругом всю Землю, [находясь] от нее очень далеко; поэтому оно должно делать гораздо больший круг, чем [окружность] Земли, которая, говорят, составляет более 22 тысяч миль. И, кроме этого, [ты сказал], что оно такой малой величины (размера), а оно больше Земли приблизительно в 165 раз, как ты смог бы ясно узнать, если бы был сведущ в математических вещах; а математика не менее верное [знание дает] нашему интеллекту, чем твое знание, что цвет листьев этого лавра зеленый. В этом ты не ошибаешься, но ты отнюдь не имеешь в этом достоверности, как имел бы, обладая интеллектом.
Слон. И почему это?
Улисс. Потому что ты сумел бы распознать качества, воспринимаемые одним чувством, общие качества и те, что познаны большинством чувств[125]. И ты узнал бы, что никакое чувство не может ошибаться в познании чувственно воспринимаемых качеств [вещей], когда, однако, между одним и другим существуют должная дистанция и соответствующая среда и некоторые другие необходимые для подобных действий условия. И ты также узнал бы, как легко могут его обмануть общие чувственно воспринимаемые качества (sensibili comuni). Отчего ты увидел бы, что не можешь ошибиться в суждении, что эти листья зеленые, когда между твоим глазом и ими – должное расстояние и прозрачный воздух и когда цвет является собственным субъектом глаза; как ты ошибся относительно движения и величины солнца, когда одно и другое – общие чувственно воспринимаемые качества. Так что более не хвали так сильно чувственное знание, когда оно самое низшее из всех, если ему не помогает интеллект.
Слон. А каковы другие?
Улисс. Существуют три потенции или познавательные силы. Первая из них – интеллекты тех отделенных субстанций, которые постоянно движут небеса – собственный объект этих интеллектов[126]; поскольку они не являются формами никакого материального тела и не зависят никоим образом от материи, они суть формы, которые управляются и существуют сами по себе и не нуждаются в своем бытии ни в какой материи: и хотя познают также материальные формы, хранят их в нематериальных видах (подобиях), которые имеют в самих себе или, в действительности, в первой причине, каковая, будучи причиной всех вещей, содержит их все внутри себя. Другая познавательная добродетель всецело отлична от этих, она, будучи формой тела или материального органа и будучи связана с ним, имеет собственным объектом материальные формы, но только поскольку они находятся в этой материи; и так как материя есть первый принцип разделения и индивидуации вещей, – из этого следует, что эта потенция может познавать только отдельные вещи, и это есть чувство. Затем идет другая потенция, или истинно познавательная добродетель, как бы середина между теми двумя, и это наш интеллект, который, не являясь формой тела и не будучи связан с каким-либо телесным органом, но являясь потенцией нашей души, должен иметь объектом эти материальные формы, не поскольку они существуют (в материи?) или зависят от той материи, но поскольку могут рассматриваться в их собственной природе. Отчего, желая их понять, он должен не только абстрагировать их и отделять от той материи, но лишать их всех условий, которые из нее следуют. И так становится наш интеллект настолько выше чувства в познании, насколько он ниже тех первых интеллектов, о которых я тебе толковал.
Слон. И это почему?
Улисс. Потому что его познание более достоверно; поскольку чувство познает только вещи частные и тела чувственно осязаемые, которые всегда в движении и постоянно изменяются, оно не может обладать никаким достоверным знанием о них; ведь прежде, чем ты высказал суждение об одной вещи, которая всегда находится в изменении и движении, она уже оказывается в другом бытии, отличном от того, в котором она была, когда ты впервые начал ее рассматривать, и таким образом у тебя не может быть какого-то твердого и достоверного суждения о ней: тогда как наш интеллект, абстрагируя вещи от материи и рассматривая их собственную сущность и разъединяя бытие их на части или сочетая их субстанциальные и акцидентальные предикаты с их субъектами, приходит к обладанию достовернейшим знанием их природы.
Слон. Ну, каким совершенным знанием, к примеру человека, он может обладать, если он рассматривает его без материи, ведь не встретить никакого человека, который был бы без плоти и костей?
Улисс. Материя вещей существует двух родов; один из них называется общим, а другой – частным. Общая материя человека – это плоть и кости, и связки, и другие вещи; а частная материя – эта плоть, эти кости и эти связки; и эта частная материя есть та, которая, двигаясь постоянно к разрушению, всякий час меняется[127]. И интеллект рассматривает его [человека] без нее, но отнюдь не без плоти и без костей: откуда он рассматривает человека как животное разумное, [состоящее] из костей и плоти, и смертное; и [рассматриваемый] таким способом, универсально и без частной материи, он [человек] становится неизменным, и о нем можно иметь достоверное знание.
Слон. О! Разве не имеем и мы воображения, которое делает то же самое? Ведь оно получает образы вещей от чувства нематериально и, кроме этого, разделяет и сочетает все то, что ему угодно, и всякий раз, как пожелает[128].
Улисс. Верно, что воображение – потенция настолько благородная, что некоторые даже сомневались, не есть ли она в нас то же самое, что интеллект; а те, которые не считали так, говорили, что, по крайней мере, интеллект не может действовать без нее – вещь совершенно верная. Но поэтому воображение гораздо ниже интеллекта, и поистине оно его слуга, и служит ему постоянно в его действиях. А те потенции, которые созданы природой ради служения другим, менее совершенны, чем те [другие], как ты можешь ясно видеть на себе самом, так как внешние чувства, такие как зрение, слух и другие, поскольку они служат нашему общему чувству (которое не имеет в качестве объекта только одно чувственно воспринимаемое, как они, но все), менее благородны, чем оно. И общее чувство, которое служит затем оценивающей [потенции], или, действительно, воображению[129], также гораздо менее благородно, чем она. Но если ты хочешь большей ясности в этом, рассмотри действия вашего воображения и действия нашего интеллекта, и ты увидишь, насколько оно ниже его: ведь ваше воображение, хотя оно понимает фантомы и образы вещей, не может, однако, их понимать без свойств материи, которыми являются бытие, как бытие в [определенном] месте и времени, и подобные вещи; откуда вы никогда не можете вообразить себе какую-либо вещь без этих условий. Чего не случается с нашим интеллектом, который может понять природу вещей без рассмотрения [их] величины или места, или времени, или разнообразия и подобных вещей, принадлежащих к материи. Совершенно верно, что он извлекает эти свои знания из его [воображения] образов, которые существуют в воображении нематериально, потому что
Слон. О! В этом я отнюдь не хочу уступать тебе: потому что мы также думаем о многих вещах, которые никогда не видели. Скажи-ка, скот, когда он бежит от волка, бежит от него потому, что ему не нравится цвет [его шерсти] или ненавистна его фигура?
Улисс. Нет.
Слон. Ну почему тогда он бежит от него?
Улисс. Потому что он воображает его врагом.
Слон. И тем не менее он никогда не видел, что такое враждебность. Вот, значит и мы можем думать о вещах, которых никогда не видели.
Улисс. Верно, что у вас есть потенция, называемая оценивающей, которая добывает и извлекает из тех вещей, увиденных чувством, некоторые значения (intenzioni) и некоторые свойства, которые не познают чувства, как делает, к примеру, та птица, которая, видя соломинку, выдергивает ее, чтобы сделать гнездо для своих детей, отчего берет ее и уносит; и тот скот, который, как ты говоришь, видит волка и считает его врагом и бежит от него, – эти значения не являются чувственно воспринимаемыми (sensibili), потому что не познаются чувствами. И с помощью этой добродетели [оценивающей потенции] вы оцениваете то, чему должны следовать, и то, чего надо избегать. Тем не менее подобных значений, которые вы извлекаете из чувственно воспринимаемых вещей, очень мало, и они необходимы только для сохранения вашего бытия, к примеру, враждебность, печаль, приятное, полезное, ущерб и подобное. И этим качеством обладают также наши дети в том возрасте, когда они еще не способны к размышлению, и еще более – глупые. Но оценивающая (потенция) человека извлекает, кроме этого, гораздо больше значений из вещей, не только необходимых для сохранения его бытия, но очень полезных для бытия благого и совершенного. Кроме того, вы делаете это посредством некого естественного инстинкта, благодаря которому скот, завидев волка, не думая ни о чем, считает, что надо бежать: тогда как мы извлекаем подобные значения вещей не с помощью естественного инстинкта, но с помощью определенного суждения, руководимого разумом, которое мы получаем, сравнивая одну вещь с другой, поэтому названа в нас такая потенция мыслительной (cogitativa) и многие [называют ее] частным (особым) разумом (ragione particulare); потому что она рассматривает значения и свойства частных вещей таким способом, каким это делает интеллект в отношении универсалий [общих понятий][130]. И потому, если человек видит волка, он, хотя и считает его своим врагом, не двинется сразу с места, чтобы естественно убежать от него, как сделал бы скот: потому что, если он увидит его связанным, так что не боится, что тот может повредить ему, он приблизится к нему и подойдет, чтобы посмотреть на него; но если он видит, что тот, свободный и с открытой пастью, как голодный, подходит к нему, – он сочтет, сопоставив все эти вещи вместе и стремительно убегая, что волк подходит, чтобы причинить ему вред; поэтому он выберет бегство. Так что видишь, насколько все эти потенции более совершенны в нас, чем в вас.
Слон. Из этих вещей, о которых ты мне говоришь, некоторые я способен [понять], другие – нет.
Улисс. Это происходит от твоей природы, которая не может подняться выше. Итак, становись снова человеком – самым благородным из всех других животных, и ты поймешь все.
Слон. И какова главная причина его благородства?
Улисс. Две потенции, которые ему свойственны и которые не имеет никакое другое животное, делают его самым превосходным из всех; одна из них – интеллект, и другая – воля.
Слон. И какие действия происходят от этих потенций, которые делают человека превосходящим нас, других [животных]?
Улисс. Из интеллекта – знание вещей; а из воли – желание или нежелание.
Слон. Или чувство и желание не производят в нас то же самое?
Улисс. Да, но только поскольку это необходимо для вашей жизни, и гораздо менее совершенно, потому что в человеке они действуют не только ради сохранения бытия, но ради благого и счастливого бытия. Потому что интеллект[131] (начинают с него, поскольку прежде понимают вещь, чем ее желают или от нее отказываются) понимает не только отдельные вещи, как делает чувство, ведь это его самая низкая деятельность, поскольку он не может, как я тебе уже сказал, из-за постоянной изменчивости вещей, извлекать из них достоверность некоторой истины, но понимает универсалии, образуя в себе знание, представляющее многие индивиды одного и того же вида, в котором сходятся равным образом многие частности. Это знание произведено им таким способом. Воображение представляет интеллекту фантом и вид одного только человека с теми условиями, которые заставляют его быть одним единственным индивидом: а именно, что он существует в особом месте и существует теперь и имеет такой и [только] такой образ; и поскольку не найти того, у кого подобные условия были бы такими, как у этого единственного индивида, интеллект в этом знании не знает другого, чем этот особый (частный) человек. Но если затем он поднимается выше этого образа и этого вида и начинает лишать его тех особых условий, устраняя все то, что является частным в этом индивиде и сохраняя только человеческую природу, которая есть в нем, он формирует в себе самом умопостигаемый (интеллективный) образ, произведенный из этого универсального знания: а именно, человеческая природа есть телесная субстанция, смертная и обладающая разумом – и в этом сходны равным образом все люди.
Слон. И почему имеет больше совершенства в себе это универсальное знание вашего интеллекта, чем частное знание нашего чувства?
Улисс. Бóльшая достоверность знать, что то, что ты знаешь, обстоит так, а не иначе, и что ты не можешь заблуждаться; чего не может никогда иметь чувственное знание: ведь кто видит, что этот человек и тот другой разумен, не знает, однако, через это наверняка, что всякий человек разумен. Так и кто видит, что собака чувствует и конь чувствует, не узнает через это, что все собаки и все кони чувствуют. Но кто знает, что человек – не что иное, как разумное животное, знает, что всякий человек разумен; и кто знает, что животное – не что иное, как телесная сущность, одушевленная чувственной душой, знает, что всякая собака и всякий конь, будучи животными, чувствуют. И кроме этого, он уверен, что то, что он знает, так и обстоит [на самом деле], и он не может заблуждаться, потому что знает это через его собственную причину. Ибо быть человеком есть причина, что этот и тот другой частный человек понимают; быть животным есть причина, что эта собака и этот конь чувствуют.
Слон. Несомненно, я начинаю узнавать, что ваше интелективное (умственное) знание гораздо благороднее из-за своей достоверности, чем наше чувственное.
Улисс. Наш интеллект может еще понять вещи не только сообща (compostamente) и все вместе, как ваше чувство, но в отдельности, рассматривая все значения и все свойства, которые есть в них, частным образом. Поэтому, когда он видит, к примеру, белую вещь, он может понять сам, что такое белизна, и как она рассеивает зрительную способность, и каков объект, поверхность которого белого цвета; в то время как ваше чувство может знать белое, только познавая белую вещь и понимая с помощью того же знания субъект с формой и акциденциями, потому что зрение не может знать цвет сам по себе, но [только] вещь цветную. И [чтобы убедиться, что] это истина, обрати внимание на то, что вы никогда не судите о цвете, но только о вещах в цвете, как делают так же все те люди, которые следуют только чувственному знанию.
Слон. Несомненно, этот способ знать очень ясен
Улисс. Кроме того, наш интеллект может еще для познания в совершенстве природы вещей, с помощью утверждения и отрицания, соединять их вместе и разделять, чего не может делать чувство. Потому что, зная, что сущность (субстанция) получает и содержит акциденции и что тела содержат цвета, которые являются акциденциями, он соединяет вместе эти две природы, говоря утвердительно: тело есть субстанция; и так, зная, что субстанция управляет сама собой и что цвет может находиться только в других телах, он разделит и разъединит эти две природы, отрицая, что одна является другой [и] говоря: цвет не есть субстанция. И кроме этого, он может с помощью многих из этих утверждений и отрицаний вывести множество различных заключений, которые никогда бы не узнало чувство; эти вещи не можете делать вы, потому что, хотя вы избегаете того, что вам вредит, вы делаете это, утверждая или отрицая, не посредством разума (per via di discorso), потому что это действие превышает вашу способность, но ведомые чувством, которое влечет вас делать так без какого-либо размышления.
Слон. И это я также вполне способен понять.
Улисс. Наш интеллект поднимается еще выше, потому что обращаясь к фантомам и к образам тех вещей, которые чувства вложили в воображение, он извлекает из них знание гораздо большего, чем то, что познали чувства, как внутренние, так и внешние, потому что при посредстве их он познает универсальные природы и формы, отделенные от материи и интеллигенции, которые двигают небеса и, наконец, первую причину всех вещей (тем способом, однако, на который способна в этом его природа) – какового знания не могут достигнуть ни воображение, ни ваша оценивающая потенция, ни какая-либо другая.
Слон. И каким образом интеллект может достигнуть знания первых причин?
Улисс. Не только через отрицание, как говорили многие, но представляя себе первую причину и затем отрицая в ней все предикаты, которые имеют в себе какое-либо несовершенство (так как все они – материальные условия, которые, как мы видим, существуют в этих телесных творениях), говоря, что она не порождена, не разрушима, и не изменчива из-за случайности или какого-либо изменения, не имеет определенного места, не является составной (сложной), не подчинена никакому пределу длительности, и другие подобные вещи. И еще [интеллект может познать ее] не только через тот другой способ высшего превосходства, как считают некоторые другие, говоря, что она превосходит добротой, красотой, приветливостью и всяким иным превосходством все вещи добрые, прекрасные, приветливые, которые мы видим в этом мире. Но он может познать ее, устремляя взор (riguardando) в себя самого потому что, рассматривая благородство своей природы, каковое состоит только в том, что, познавая все вещи, как те, которые являются низшими по сравнению с ним, так и те, которые являются высшими, чем он, он может некоторым образом уподобляться всем вещам и становиться всеми; и, рассматривая затем то несовершенство, которое он находит в себе, каковое заключается в том, что он находится в потенции во всех вещах, но отнюдь не в акте, и потому не всегда понимает, но когда понимает, а когда нет, он может образовать (formare) внутри себя вид интеллекта более высокого и более совершенного, чем он, который есть всегда в акте и понимает всегда все вещи, и понимал их так от века, и не находится в потенции, чтобы получить какое-либо знание (intellezione) заново, так как содержит в себе виды всех вещей, которые были или когда-то будут. И это есть первая причина, которая, поскольку всегда управляла и управляет этим миром с таким чудесным порядком, должна понимать и понимает всегда одним способом и с тем же самым знанием все вещи.
Слон. О, удивительное свойство человеческого разума!
Улисс. И это происходит у него потому, что он может не только понимать, но понимать, что он понимает. Чего не может делать чувство: потому что, хотя глаз видит, а ухо слышит, ни глаз не видит, что он видит, ни ухо не слышит, что оно слышит, потому что это потенции связаны с телесными органами, откуда они не могут быть гибкими и поворачиваться в самих себе (piegarsi е rivolgersi in loro medesimo); тогда как интеллект, будучи духовной и божественной потенцией, отражаясь в себе самом и понимая, что он понимает, может познать себя самого и свое совершенство: поэтому только человек среди всех других созданий может познать свое благородство. Небо, хотя оно неразрушимо и обладает высоким благородством, не знает, что имеет его; и солнце, хотя оно главнейший служитель (ministro maggiore) природы и дает свет всем другим небесным телам, не знает о своих высоких достоинствах; и это касается всех других творений. Но человек, зная о своем большом благородстве и большом превосходстве и о том, что он выше всех других творений, более того, является как бы целью [их] всех (потому что, зная качество и свойство всех вещей, как одушевленных, так и неодушевленных, он может с их помощью служить всем своим желаниям), чрезвычайно радуется в глубине своей души и живет в удовольствии и в удивительной и бесценной удовлетворенности. И для того, чтобы он мог лучше делать это, он обладает другой потенцией, названной умственной (интеллективной) памятью, которая сохраняет самым совершенным образом все его знания (intellezioni), [и] она настолько достойнее вашей чувственной памяти, насколько те знания, хранительницей которых она является, достойнее чувственных знаний, которые сохраняет ваша чувственная память.
Слон. О, счастливейшее положение человеческой природы!
Улисс. Человек обладает, кроме этого, другим качеством: его интеллект не может создать какого-либо понятия столь высокого и бесценного, чтобы он не мог посредством речи объявить его другим людям – потому что мы не понимаем голос только как звук или как выражение какого-нибудь общего желания, каким могут быть радость, скорбь, страх и подобные вещи, как у вас, но понимаем еще значение его посредством слов, созданных нами для обозначения наших понятий, согласно способу, который нам больше нравится; отсюда происходит, что только человек среди всех других животных способен к обучению (disciplina). По этой причине те, которые знают мало, могут сделаться более учеными и более благоразумными с помощью тех, которые знают больше; и хотя учитель не может образовать в ученике отчетливый (intellegibile) вид того, что он ему преподает, он тем не менее служит ему способом и средством, при помощи которых тот формирует себя сам. Исходя из такого высокого достоинства и свойства интеллекта, уже некоторые мудрейшие египтяне называли человека земным богом, божественным и небесным животным, посланником богов, господином низших вещей и близким к высшим и, наконец, чудом природы[132].
Слон. Несомненно, что этот интеллект делает его столь превосходным и столь благородным, что неудивительно, что они его назвали такими достойными и почетными именами.
Улисс. Не менее превосходным делает человека также воля – другая его особая потенция, которую он имеет, посредством чего он свободно желает или не желает того, что с помощью интеллекта считает добрым или порочным; как следуете также и вы за тем или избегаете того, что считаете с помощью чувства подобающим или неподобающим.
Слон. О! Разве не может выполнить ту же самую обязанность в человеке желание (appetito) без добавления другой потенции?
Улисс. Нет, потому что, следуя желанию, чувство страстно желает или ненавидит только те вещи, которые оно знает; и тем не менее мы видим, что человек любит многие добродетели и ненавидит многие пороки, которые не познает чувство. И эта потенция (как я тебе сказал) очень облагораживает человека, потому что она делает его свободным и господином всех его действий. И это происходит из-за того, что она свободна и не более определена природой к одному, чем к другому: потому что, хотя ее объект – благо, она, однако, определена не более к нему, чем к его противоположности. Поэтому с ней не случается, как с природными веществами, которые, когда находятся вблизи своих объектов и когда между ними имеется должная дистанция, не могут не действовать, как ясно видно [на примере] с огнем, который, имея рядом
Слон. И какое достоинство дает человеку эта его свободная воля?
Улисс. Достоинство настолько чудесное, что те первые мудрецы Египта (как я тебе сказал) назвали его только из-за этого великим чудом природы.
Слон. По какой причине?
Улисс. Потому что все другие творения имели определенный закон, по которому они не могли следовать иной цели, нежели та, что была установлена им от природы, и не могли выйти каким-либо образом за те границы, которые она им определила. А человек, имея свободную волю, может приобрести через нее, как ему представляется, один большее достоинство, другой меньшее, или склоняться к тем вещам, которые ниже его, или обращаться к тем, которые выше его. Потому что, если он предастся всецело чревоугодию, сохраняя всегда уста и лицо прикованными к земле, он станет тупым и подобным растениям; а если он погрузится чрезмерно в чувственное удовольствие, он станет подобным зверям. Но если он, обратя лицо к небу, оценит, философствуя, красоту небес и чудесный порядок природы, он превратится из земного животного в небесное; и если он, презрев все телесные препятствия, займется созерцанием божественных вещей, он сделается почти Богом. Итак, кто не восхитится этим человеком, который не только является более благородным, чем другие животные и господином их всех, но обладает особым положением, полученным от природы, – может стать всем, чем желает[133]?
Слон. А откуда тогда происходит, что, хотя ваша воля имеет предметом благо и действует свободно, вы, выбирая в большинстве случаев то, что не является благом, следуете порокам и оставляете в стороне добродетель?
Улисс. От того, что добродетель поразительным образом соединена и склеена с чувствами, и от того, что интеллект наш (из познания которого следует выбор воли) должен получать все свои знания от чувства, которое в большинстве случаев показывает ему вместо подлинного блага одно видимое. Откуда воля, влекомая и развернутая его знанием и иллюзиями чувств, хотя и не выбирает то, что не является благом, все-таки не избегает его; и не выполняет строго тот долг, который должна бы – приказывать чувственному желанию. И так все наши заблуждения зависят в конце концов от тех частей природы, [лишенных] разума, которыми мы обладаем вместе и сообща с вами, а не от тех, в силу которых мы являемся людьми.
Слон. Не продолжай, Улисс. Позволь мне оставить наконец-то эту звериную природу и снова стать человеком, потому что слишком большой была моя потеря – быть обращенным Цирцеей в слона.
Улисс. И я тебе это дарую властью, данной мне Цирцеей.
Слон-Аглафем. О, как прекрасно, о как чудесно быть человеком! О, как хорошо я теперь это знаю, больше, чем ранее, потому что испытал и ту, и другую жизнь! О, сколь прекрасным кажется свет тому, кто привык всегда находиться в темноте, и насколько лучшим кажется благо тому, кто привык испытывать зло! О, жалкие и несчастные те, кто ради малого удовольствия, которое доставляют чувства и наша неразумная часть, хотят жить как звери! Словом, я благодарю тебя, Улисс, за то, что своей наукой ты заставил меня признать истину и своим красноречием увлек меня следовать за ней, да воздадут тебе боги через меня справедливое вознаграждение за твои заслуги в отношении меня. И поскольку в таком случае мне кажется, что мне дала природа то, что подобает человеку, то я, обращаясь к первому Двигателю этого мира, которому, как причине всех вещей, надлежит быть также первой и главной причиной того, что произошло со мной, и так как я, узнав, наконец, несовершенство всех других творений и совершенство человеческой природы, снова стал человеком, воздаю ему бесконечную благодарность. И поскольку я не могу показать себя ему каким-либо другим приятным способом, если, не воспевая отчасти и в меру своих сил, ему хвалы, прошу тебя, Улисс, чтобы ты, замерев в благочестивом молчании, в то время как я пою этот святейший гимн, также почтил ту первую Причину, откуда происходит всякое наше благо. Слушай этот гимн, вся природа мира:
Молчите, леса, и успокойтесь вы, ветры, когда я воспеваю первый Двигатель чудесного и прекрасного порядка Вселенной;
Я воспеваю первую Причину всех тленных и нетленных вещей;
Ту, что уравновесила землю в центре этих небес;
Ту, что разлила на ней сладостные воды для питания смертных;
Ту, что создала столько разных видов творений для служения человеку;
Ту, что дала ему интеллект, чтобы он познавал ее, и волю, чтобы он мог любить ее.
О, силы мои, хвалите ее со мной,
Согласуйтесь с радостью моей души, радуясь со мной в радости моего ума,
О, дарования моей души, воспойте со мной благоговейно первую и всеобщую Причину всех причин.
Согласуйтесь вместе, свет моего интеллекта и свобода моей воли, чтобы воспеть ее хвалы.
Человек, твое животное, есть тот, кто поет сегодня хвалы тебе, о вечный Двигатель без конца и без начала.
И всеми силами своими желает, чтобы у тебя всегда были слава и почет.
Улисс. Этого знания первой Причины этой вселенной у тебя не было, пока ты жил в теле зверя.
Аглафем. Нет, но сразу же, когда я вновь стал человеком, я почувствовал, как оно рождается в моей душе, словно бы мое естественное свойство; более того, чтобы сказать вернее, возвращается снова в меня, потому что я вспоминаю, что оно у меня было еще до того, как Цирцея превратила меня в слона. Но я имею много больше этого: узнав гораздо совершеннее благородство человека, чего не знал ранее, я начинаю думать, что первая Причина возлюбила его сильнее всех других вещей, как ясно показывает то, что она создала его более благородным, чем какое-либо другое творение, так что цель его не должна быть подобна цели других животных, которые не обладая интеллектом, не имеют какого-либо знания о первой Причине, как он.
Улисс. Поскольку совершенство нашего интеллекта заключается и познании истины и ее нельзя приобрести в совершенстве, пока мы находимся в этом теле и из-за многих телесных препятствий, и из-за многих других вещей, и из-за краткости времени, которое мы живем, не стоит, конечно, думать, что [человек] не должен добиваться ее, по крайней мере, после того как будет свободен и избавлен от тела, раз уж природа не создала его напрасно. Что можно было бы несомненно утверждать, так как человек не может никогда в этой жизни достигнуть, как все другие творения, своей цели и приобрести из нее все то, любой малой частицей чего он, пока живет, порой наслаждается, и настолько больше, насколько будучи более свободен от тех удовольствий, которые доставляет ему чувство, он живет
Аглафем. Итак, бежим, Улисс, бежим с этих злых берегов, где эта проницательная обманщица с помощью своего обольщения заставляет жить людей не только на манер зверей, но и в их телах; и вернемся жить к себе, свободные и согласно разумному обычаю, в своих домах. Не старайся больше, прошу тебя, вновь увидеть эту коварную волшебницу, чтобы она каким-нибудь новым обманом больше не удержала тебя у себя в этом ее несчастнейшем царстве.
Улисс. Идем, потому что и я не желаю иного. И уже чувствую, что боги, всегда благосклонные к тому, кто стремится любым наилучшим образом уподобиться им, приносят новые ветры, очень сильные и благоприятные нашему плаванию.
Примечания
1
О творчестве Джелли см.:Girardi Е. N. Dante nell’umanesimo di Giovan Battista Gelli. Le letture sopra in Commedia // Aevum. 1953. XXVII. P. 132 segg.;Lagomaggiore C. L.«Letture sopra lo inferno» di G. B. Gelli calzaiolo fiorentino dantista // Miscellanea in onore di Roberto Cessi. Roma, 1958. T. 2. P. 97–112;Tissoni R.Per il teslo della «Circe» di Giovann Battista Gelli // Studi di filologia italiana // Bullettino annuale dell’Accademia della Crusca. Vol. XX. 1962. P. 99 segg.;De Gaetano A. L.G.Gelli and the Florentine Academy: The Rebellion against Latin. Firenze, 1976;Tenenti A.Il senso della morte e l’amore della vita nel Rinascimento. Torino, 1977. P. 193–197;Чиколини Л. С. Социальная утопия в Италии XVI – начало XVII в. М., 1980. С. 196–202 (текст снабжен богатой библиографией и указаниями на издание сочинений Джелли);Ролова А. Д. Флорентийская Академия XVI века в Позднее Возрождение // Культура эпохи Возрождения и Реформация. Л., 1981. С. 103–109;Ревякина Н. В. Человек в гуманизме итальянского Возрождения. Иваново, 2000. С. 294–306.
2
См. пер. диалогов 3–7, 10 на рус. язык:Джелли Дж.Причуды бочара / Пер. Н. П. Подземской // Сочинения великих итальянцев XVI века. СПб., 2002. С. 290–356.
3
Machiavelli N.Pensieri sugli uomini / Da G. Papini. Lanciano, 1910. P. 28–31. Название поэмы взято Макиавелли у Апулея, а сюжет, видимо, из работы Плутарха «Свинья» или из гомеровского рассказа о Цирцее, обратившей в свиней спутников Одиссея.
4
См.:Чиколини Л. С. Социальные мотивы в творчестве Джованни Баттисты Джелли // История социалистических учений. М., 1981. С. 240–258.
5
См.:Воронцова Г. В.1) Этические воззрения флорентийского гуманиста Дж. Б. Джелли (сер. XVI в.) // Возрождение: гуманизм, образование, искусство. Иваново, 1984. С. 68–79; 2) Джамбаттиста Джелли и некоторые аспекты флорентийского неоплатонизма // Возрождение: общественно-политическая мысль, философия, наука. Иваново, 1988. С. 58–66; 3) Особенности религиозных воззрений Джамбаттисты Джелли // Культура Возрождения XVI века. М., 1997. С. 135–143.
6
См.:Ugolini A.Le ореrе di Giambattista Gelli. Pisa, 1898. P. 51;Tarantino N.La «Circe» e i «Capricci del bottaio» di G. B. Gelli // Studi di letteratura italiana. 1923. Vol. XIII. P. 21; Storia letteraria d’Italia. Il Cinquecento / A cura di G. Toffanin. Milano, 1929. Cap. IV.
7
См.:Sanesi I.Introduzione // Gelli G. В. Opere / A сurа di I. Sanesi. Torino, 1968. P. 19.
8
Ibid. P. 18.
9
Ibid. Р. 14.
10
Протей в греч. мифологии – морское божество, способное принимать различные образы.
11
Пико дела Мирандола Дж.Речь о достоинстве человека // Эстетика Ренессанса. М., 1981. Т. 1. С. 249.
12
Джелли имеет в виду небольшое сочинение Плутарха «Свинья», где Свинья, бывшая человеком, беседуя с Улиссом, заявляет о своем нежелании вернуться в человеческий образ.
13
В X книге «Одиссеи» рассказывается, как волшебница Цирцея, владелица о. Эо, обратила с помощью волшебного зелья спутников Одиссея (Улисса) в свиней, сохранив, однако, им разум (Одиссея. X, 233–240). Позже по просьбе Одиссея она снова вернула им человеческий образ и через год отпустила их вместе с Одиссеем на родину (Одиссея. X, 388–396).
14
Слово discorso встречается в работах Джелли или отдельно или в сочетании с другими словами – la ragione е il discorso, il discorso della ragione, il discorso ragionevole, discorso или intelletto pratico и др. Приведя различные случаи употребления этого слова в «Цирцее» и в других работах Джелли, И. Санези считает, что у Джелли все же существует различие между ragione и discorso: разум – абстрактная способность и сила души, а дискорсо – практический акт разума, т. е. конкретное рассуждение относительно частного объекта (Gelli G. В. Opеre / А сurа di I. Sanesi. Torino, 1968. Р. 153–154, сноска 7 к Capricci del Bottaio; далее ссылки на это издание приводятся в круглых скобках с указанием номеров страниц и сносок).
15
Аргумент, характерный для средневекового католицизма, встречается, в частности, в трактате Иннокентия III «De miseria conditionis humana». См.:Иннокентий III.О презрении к миру, или О ничтожестве человеческого состояния / Пер. Н. И. Девятайкиной // Итальянский гуманизм эпохи Возрождения / Под ред. С. М. Стама. Ч. 2. Саратов, 1988. С. 120.
16
Джелли показывает знание основных натурфилософских представлений эпохи о строении человеческого организма. В основе подобных представлений лежит учение о связи макро- и микрокосмоса (мира и человека) и о составе человеческой телесной структуры, как и структуры мира, из элементов (земли, воды, воздуха и огня) с их субстанциальными качествами – сухостью, влажностью, холодом и жаром. Сюда присоединяется еще и учение о 4-х влагах (жидкостях), наполняющих человеческий организм – крови, желчи, черной желчи и флегме. Все явления в человеческом организме объясняются соотношением субстанциальных качеств и влаг и их взаимодействием с соответствующими качествами окружающей среды. Считалось, что людям свойственны более легкая телесная материя и более тонкие жидкости (наилучшая – воздушная, маслянистая (не жирная и не водяная)), а также большая умеренность в соотношении всех составляющих.
17
Идеи «Физиогномики» Псевдо-Аристотеля были очень популярны у мыслителей Возрождения и у гуманистов, в частности в основу физиогномики было положено признание неразрывной связи души и тела, их полного соответствия друг другу и отражение душевных качеств в телесном строе. Поскольку «нравы души», которые, как считали, заключены в чувствующей части души, общей у людей и животных, физиогномика применялась и ко вторым. Так в трактате Дж. Делла Порта «О человеческой физиогномии» 2 гл. I кн. была посвящена тому, как по телесным признакам узнать характер животных (Della Porta G.De humana phisiognomica. Lib. 4. Hanoviae, 1593. P. 5).
18
Улисс не понимает тяжести труда, и его замечание выглядит легковесным.
19
Улисс делает вывод из аристотелевского телеологизма (Аристотель.О душе. II, 4, 415b).
20
Практически все животные в полемике с Улиссом ссылаются на опыт, а знания Улисса чаще всего книжные. В XVI в. книжное знание все более сменяется опытным, в гуманизме появляется новый, не характерный для предшествующего гуманизма, источник отыскания истины, сближающий его с наукой.
21
Улисс снова обнаруживает поразительную легковесность в аргументации, на что Крот резонно отвечает, что люди не могут жить только плодами земли, не обрабатывая ее.
22
Представления о Золотом веке были широко распространены у гуманистов, но уже в XV в. в сочинениях гуманистов (Л. Валлы, Дж. Понтано) появилось представление о поступательном развитии человечества, исключающее миф о Золотом веке, а в XVI в. этот миф начинает отвергаться (для Дж. Бруно, например, Золотой век – время дикости и бедности, и только труд выводит человечество из этого состояния; см.:Бруно Д.Изгнание торжествующего зверя. СПб., 1914. С. 135).
23
Улисс вновь возвращается к своей оценке сельского хозяйства как приятного времяпровождения, а не как способа добывания средств. В Античности это свойственно в большей степени людям состоятельным.
24
Тема
25
Здесь высказана мысль о несогласии с человеческим измерением ценностей, с тем, чтобы считать несовершенным любой вид животных. Этот тезис будет встречаться и в других местах диалога. Ср. с речью Свиньи из «Золотого осла» Макиавелли: «Вас так обманывает любовь к самим себе, что вы не принимаете другого блага, которое находится вне человеческой сущности и ценности» (Machiavelli N.Реnsieri sugli uomini / Da G. Papini. Lanciano, 1910. P. 28).
26
Видимо, Джелли имеет в виду авторов буколических стихов (пастушеской поэзии), таких как Феокрит (III в. до н. э.), изображавших жизнь крестьян и пастухов в ее естественной простоте с некоторой ее идеализацией.
27
Скорее всего, это мысль из «Моральных сочинений» («Moralia») Плутарха, где в работе «Какие животные самые умные» говорится, что животные друг от друга не отличаются так, как человек от человека.
28
Здесь, как и в Диалоге I, подчеркивается роль опыта в познании. Джелли в своих рассуждениях оказывается вполне на уровне своей эпохи, все сильнее утверждавшей опыт как метод познания. Любопытно, что на опыте настаивают Цирцея и животные, но не Улисс.
29
В медицине того времени считалось, что соль высушивает субстанциальную влажность желудка. Но это ослабляет организм и к тому же ухудшает зрение (см. об этом:Manfredi G. Liber de Homine. Il Perche / A cura di A. L. Trombetti Budriesi e F. Foresti. Bologna, 1988. I, 1, 8).
30
Gocciola – истечение в мозг крови в результате разрыва вены или артерии; иногда отождествлялась с апоплексией.
31
Moscado – пахучая материя, заключенная внутри мочевого пузыря или сумки между пупком и мужскими гениталиями животного. Джелли дает другое определение москадо, как гноя из нарыва животного.
32
Выпады против врачей были известны как в древности (у Платона, Лукиана, Плиния, Ювенала и др.), так и в эпоху Возрождения. Петрарка, например, помимо того, что неоднократно высказывался против них в письмах, написал целое сочинение «Инвективы против врача» в 4-х кн. (см.:Петрарка Ф.Сочинения философские и полемические. М., 1998. С. 219–303). Анекдоты, часто злые, встречаются у Плутарха, Диогена Лаэрция, Цицерона, Плиния, Квинтилиана и др. Их приводит и Эразм Роттердамский в «Изречениях», где собраны остроумные изречения государей, философов и других лиц из греческих и латинских авторов с необходимыми толкованиями. Они вышли в 4-м томе его трудов (1540), а итал. перевод их появился в Венеции в 1546 г., наверняка, он был знаком Джелли.
33
Медицина не входила в семь свободных искусств (грамматика, риторика, диалектика, арифметика, геометрия, астрономия, музыка), а в системе университетского образования была не базовой дисциплиной, а скорее профессиональной, как и юриспруденция.
34
Мудрец – видимо, Павсаний; к нему относится анекдот, рассказанный и прокомментированный Эразмом: «Один врач, посетивший Павсания, сказал ему: “у тебя нет никакой болезни”. “Не уверен, – сказал тот, – потому что я не использую тебя как врача”. Это отсутствие у него болезни он удостоверил у врачей, но заключил, что только те были без болезни, кто не использовал врачей. Хотя это не всегда верно, однако вещь несомненнейшая, что большая часть болезней происходит от врачей, или из-за их невежества, или из-за небрежности, или из извращенного тщеславия, или из-за заработка» (Sanesi I.Р. 334, n. 9).
35
Один из источников знаний о природе был для Джелли Плиний, его «Естественная история» вышла в 1525 г. у Фробена в Базеле с комментариями Э. Барбаро.
36
Тот же пример встречается и в диалоге Джелли «Причуды бочара» (Gelli G.B.Opere. Р. 289–290).
37
Цицерон.Тускуланские беседы. 1, XXXI, 76. В средневековой католической литературе – частая тема, достаточно вспомнить рассуждения Иннокентия III (Иннокентий III.О презрении к миру… С. 127). В «Божественной комедии» Беатриче говорит Данте: «Мои слова запомни для наказа / Живым, чья жизнь – лишь путь до смертных врат» (Чистилище, XXXIII, 52–54). Досл. пер.: «жизнь – бег к смерти».
38
Несчастья человеческой жизни оплакивали многие писатели и поэты, в древности – Феогнид, Плиний, Библия (Книга Иова, Екклезиаст), в Средние века – Иннокентий III. В гуманистической литературе подобная тема тоже встречалась (Альберти, Поджо Браччолини), но известна и острая полемика с такими воззрениями (например, у Дж. Манетти в трактате «О достоинстве и превосходстве человека»).
39
«Mille piacer non vaglion’un tormento» – строчка из сонета Петрарки «Iо mi vivea di mia sorte contento…».
40
«Этот наш мудрец» – возможно Джелли имеет в виду Фалеса. Диоген Лаэрций в «Жизнеописаниях», говоря о Фалесе, пишет: «Гермипп в “Жизнеописаниях” приписывает Фалесу то, что иные говорят о Сократе: будто бы он утверждал, что за три вещи благодарен судьбе: во-первых, что он человек, а не животное; во-вторых, что он мужчина, а не женщина; в-третьих, что он эллин, а не варвар» (Диоген Лаэртский.О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. I, 1, 34).
41
Здесь ясно утверждаются чувственное знание и опыт как главные способы познания истины; они выше discorso ragionevole – разума.
42
Ср.:Аристотель. О душе. II, 2, 414а.
43
Сцилла и Харибда – два чудовища, обитавшие в пещерах у пролива между Италией и Сицилией напротив друг друга. Проход между ними был очень опасен для мореходов, Одиссей с трудом миновал его, потеряв нескольких спутников. Выражение «между Сциллой и Харибдой» поэтически выражает двойную опасность.
44
Валерий Максим рассказывает о Демокрите, сыне очень богатого типа, который, чтобы заниматься более свободно науками, подарил родине свое родовое имение; и об Анаксагоре, который, вернувшись на родину после долгого путешествия и найдя опустошенными и разоренными свои владения, сказал, что он не был бы спасен, если бы они не погибли (Facta dictaque memorabilia. VIII, 7).
45
Унция – мелкая римская монета, либра – римский фунт, равный приблизительно 12 унциям.
46
Возможно, это Гесиод. В поэме «Труды и дни» он рассказывает о том, что Юпитер разгневался на Прометея, похитившего для людей огонь с Олимпа; в отместку за это он приказал Вулкану сделать статую наподобие целомудренной девы, которой дал имя Пандора. Принесенный Пандорой на Землю сосуд открыл Эпитемей, и из него вышли наружу беды и несчастья и распространились повсюду; одна только Надежда осталась закрытой. Джелли трансформирует этот миф в рассказ об Удовольствии и Скорби, который он, видимо, почерпнул у Mарсилио Фичино из его «Apologus de voluptate», сократив и упростив его (Sanesi I.Р. 354–355, n. 10)
47
Возможно, Джелли в числе прочих имеет в виду и Плутарха, который в своих «Моральных сочинениях» («Moralia»), в работе «Какие животные самые умные», говорит, что животное от животного не отличается так, как человек от человека.
48
Животные в разговоре с Улиссом, отказываясь от признания антропоцентризма, удовлетворяются собственным совершенством в своем виде и с этих позиций (a suo modo) ведут полемику.
49
Джелли использует аристотелевское представление о движении: по Аристотелю, всякое тело обладает естественной, присущей ему по природе формой движения; для земных тел таким естественным движением является движение по прямой к центру космоса (см.:Романский И. Д. Античная наука. М., 1980. С. 110).
50
Мыслители Возрождения заимствовали, скорее всего, через медиков своей
51
Джелли продолжает традицию обсуждения вопросов, связанных с появлением частной собственности. Предшественники Джелли считали, что в Золотом веке все было общим, а с возникновением собственности появились алчность, обман, воровство (см.:Кудрявцев О. Ф. Ренессансный гуманизм и «Утопия». М., 1991. С. 137–150). Видимо, Джелли были известны не только высказывания на этот счет Платона, Цицерона, но и Пальмиери («Град жизни»), Фичино и др.
52
Явный выпад против сословной градации общества.
53
Vecchio marinaio – одно из имен, которое давалось в просторечии некоторым видам тюленей, считавшихся рыбами.
54
Джелли воспринимает идущее из древности натурфилософское представление о четырех жидкостях (влагах) человеческого организма – крови, флегме, желчи и черной желчи; их пропорциональное соотношение в организме обеспечивает здоровье, а нарушение этого соотношения (избыток, недостаток одной из жидкостей и т. п.) ведет к болезни; видимо, это и имеет и виду автор, говоря об «ухудшении жидкостей».
55
Аристотелевские идеи о социальной природе человека, активно развиваемые в итальянском гуманизме (Бруни, Пальмиери и др.), усваиваются и Джелли, и он не поддерживает идею уединенной жизни.
56
Любопытно, что в рассуждениях о частной собственности, появление которой породило много зла и вражду, мнения оппонентов, которые почти ни в чем друг с другом не соглашаются, совпадают.
57
Мысли о дружбе Джелли развивает не без помощи Аристотеля и Цицерона, а также гуманистов-предшественииков – Сллютати, Верджерио, Альберти и др.
58
См. о совершенной дружбе, которая бывает между людьми добродетельными, и о сознательном выборе у Аристотеля (Никомахова этика. VIII, 3–4, 1156а–1156в), о дружбе между честными людьми и о роли добродетели в дружбе у Цицерона (О дружбе. V, 18–19, VI).
59
Возможный источник рассуждений о лести – Плутарх («Моральные сочинения». «О различии между льстецом и другом»).
60
«Свет разума» как преграда против неумеренных желаний, как нравственная узда противопоставлен у Джелли законам. Ср. с Пальмиери, считавшим, что в Сатурнов век человек жил без страха наказаний, без закона, ибо справедливость снизошла с небес; божественный закон сделал не нужным человеческое право; в человеке этот закон проявляет себя как заложенное природой побуждение к справедливости и добру (см.:Кудрявцев О. Ф. Ренессансный гуманизм и «Утопия». С. 144–145).
61
Исторические источники дают немало примеров ответственности животных за преступления: в Библии быка-убийцу забрасывают камнями, персидские законы позволяют искалечить бешеную собаку. Законы 12 таблиц приказывают хозяину отдать норовистую лошадь за причиненный ею ущерб. Во Франции в 1457 г. были осуждены и казнены два борова за убийство человека (Sanesi I. Р. 372).
62
Латинская поговорка: veritas odium parit – из комедии Теренция «Девушка с Андроса» (Теренций.Комедии. М., 1988. I, 1, 67–68): «…ведь в наши дни друзей / уступчивость родит, а правда – ненависть».
63
Представления о слабом разуме и малодушии женщин были широко распространены в Средние века и продолжали существовать и в эпоху Возрождения, с чем связывали похвальность только быстрых ответов женщин без длительного размышления. В частности, об этом последнем говорит Г. Ф. Капра в своем трактате «О превосходстве и достоинстве женщин» (1528), выражает свое несогласие с такой точкой зрения и опровергает ее (см.:Capra G. F. Della есcelenza е dignità delle donne / А сurа di M. L. Doglio. Roma, 1988. P. 75). Об этом пишет Ариосто в «Неистовом Роланде» (XXVII, 1).
64
Эта точка зрения встречалась в гуманистической литературе. Известен антифеминистский «Ворон» Боккаччо, да и у гуманистов XV в., за редким исключением, женщина ниже, слабее мужчины. Однако в анонимном трактате этого времени «Защита женщин» утверждается равенство природы мужчины и женщины, созданных по образу и подобию Божиему и не различающихся по своей сущности (см.:Рябова Т. Б. Женщина в истории западноевропейского средневековья. Иваново, 1999. С. 29). В XVI в. в трактате Кастильоне «Придворный» ведется дискуссия о женщинах. Один из ее участников Оттавиано утверждает, что женщина – несовершенное существо, не способное на добродетельные действия, имеющее очень малую ценность и не обладающее никаким достоинством. Другой участник Гаспаро Паллавичино называет женщину дефектом и ошибкой природы, которая случайно создала не то, что хотела создать (как в том случае, когда рождается хромой или слепой) (см.:Castiglione В.Il libro del Cortegiano. Milano, 1911. Р. 163, 180–181). Однако Джулиано Медичи опровергает все эти доводы, он говорит, что мужчина и женщина входят в один род – человеческий, и потому мужчина не может быть совершеннее женщины. Существующие в них различия имеют акцидентальный характер и к сущности не относятся (Р. 183). Женщина не может быть ошибкой природы, она приспособлена природой к необходимой цели. Без женщины не может сохраниться человеческий род, вместе с мужчиной она участвует в создании детей. Если бы природа производила одних детей, она была бы несовершенна, только союз мужчины и женщины сохраняет человеческий род (Р. 183).
65
Служительница Паллы (Афины Паллады?) или Дианы – намек на монастырь, куда отправляли часто бесприданниц.
66
Эти имена часто упоминались в гуманистической литературе (в сочинении Боккаччо «О славных женщинах», в анонимном трактате «Защита женщин», в трактатах Капры и Кастильоне), в живописи (Андреа дель Кастаньо).
67
О неблагоустройстве домов, где не управляют женщины, о беспорядке и грязи в них пишут современники (см.:Capra G. F. Della eccelenza… Р. 76;Castiglone Р., Domenichi L.La nobiltà delle donne. Venezia, 1551. F. 74r–74v.
68
Выше сапога – известный рассказ об Апеллесе или неизвестном художнике, который принимает справедливые замечания и отвергает замечания незнающих людей. В древней литературе встречается у Валерия Максима (Facta et dicta memorabilia. VIII, 12), Плиния Старшего (Naturalis historia, XXXV, 85).
69
Два счастливых дня у женщины – отрывок из стихов Гиппонакта (VI в. до н. э.) (Bergk.Poete lirici graeci. Lipsia, 1877–1882. Vol. II. P. 472. Fragm. 29).
70
Тосканская пословица о венце терпения (Giusti.Raccolta di proverbi toscani. Firenze, 1853. P. 99).
71
Один из комментаторов XVI в. пишет о зажженном факеле как о древнем обычае, связанном с введением в дом жены и либо прославлявшем покой, либо почитавшем Цереру, которая искала с подобным факелом Прозерпину, похищенную Плутоном (Sanesi I.Р. 382, n. 14).
72
О царе Египта ничего неизвестно. Но в пословицах добрая жена противопоставляется плохой: «Тщательная жена – венец своему мужу, и гниль в костях его та, которая ведет беспорядочно достойные дела» – Liber proverbiorum. XII, 4 (Sanesi I. P. 383, n. 15).
73
Эта тема поднималась еще Боккаччо.
74
Размышления Улисса о растительной душе у женщин навеяны Аристотелем, который в трактате «О рождении животных» говорит о различии женского и мужского начал. Женское начало представлено материей, мужское формой. При зачатии мужское начало придает форму женскому, вносит в него душу.
75
Улисс развивает мысль о женском несовершенстве, малой ценности женщин и их малом мужестве, ссылаясь на природу, которая создала женщину такой. Его взгляд примыкает к точке зрения оппонентов Дж Медичи в трактате Ф. Кастильоне «Придворный» (см. прим. 3 к Диалогу V).
76
Лев имеет в виду участие Улисса (Одиссея) в Троянской войне, где тот прославился храбростью и предприимчивостью.
77
Пенелопа – супруга Одиссея, – пример супружеской верности; 20 лет она ждала мужа, всячески отвергая женихов из местной знати.
78
Это слова Плутарха в сочинении «Что хуже, болезни души или болезни тела»: «Многие болезни и страдания, о человек, твое тело производит естественным образом из себя самого и получает добавления извне: так что если бы ты открыл изнутри себя самого, ты бы нашел пестрый и многообразный склад и, как говорит Демокрит, сокровищницу болезней» (Sanesi I.Р. 390, n. 1).
79
Возможно, образ навеян высказыванием Платона о крылатой парной упряжке и возничем, относящемся к душе (Федр. 246b).
80
Рассуждение о душевных болезнях ведется Джелли под влиянием Цицерона, душевные болезни, как и у Цицерона, трактуются широко, включая в себя пороки, неразумное поведение («неразумие есть род безумия»). См.: Тускуланские беседы. III, 4–5.
81
Эту мысль Джелли взял, скорее всего, у Пальмиери, который ссылается на Цезаря, сказавшего: «Если когда и должно нарушать справедливость, то должно нарушать, несомненно, ради власти» (Palmieri М.Vita civile / А сurа di G. Belloni. Firenze, 1982. Р. 108). Издатель отмечает в качестве источника Джелли Плутарха («Моральные сочинения») или «Морганте» Пульчи (XXV, 189); (Sanesi I.Р. 394, n. 3).
82
По Плутарху («Что хуже, болезни души…». 1), Гомер, рассматривая различные виды животных, утверждал, что нет никого несчастнее человека и что ему принадлежит первенство в сверхизобилии бед (Sanesi I.Р. 394, n. 4).
83
Обман Улисса (Одиссея), возможно, связан с его попыткой уклониться от участия в войне, для чего он прикинулся сумасшедшим, засевая вспаханное поле солью, но был разоблачен. Или же речь идет об огромном деревянном коне, сооруженном греками по совету Одиссея, с помощью которого обманным путем греки проникли в Трою.
84
Ср. с Макиавелли, который в «Золотом осле» пишет о превосходстве зверей над человеком в мужестве (Machiavelli N.Pensieri sugli uomini. P. 30).
85
Аристотель.Никомахова этика. III, 9, VI, 1115а–1115b.
86
В разговоре о мужестве Джелли широко использует Никомахову этику. III, 9, VI – 12, IX.
87
Аристотель. Никомахова этика. III, 12(IХ), 1117а–1117b.
88
«Познай самого себя» – согласно классической традиции, 7 мудрецов древности написали в храме Аполлона в Дельфах это изречение.
89
Джелли говорит здесь о добродетели как самоценности в стоическом духе. См.:Цицерон.Тускуланские беседы. V, XVIII.
90
Скорее всего, здесь используется платоновское понимание начал души: кроме разумного начала, он говорит еще о яростном духе, и вожделеющем начале, два последних соответствуют понятиям irascibile и concupiscibile. См.:Платон.Государство. IV, 439е–441а.
91
Рассуждения Джелли о страстях (страхе и надежде, радости и печали) восходят к Цицерону (Тускуланские беседы. IV, 1, VI), но вместо «желания» Цицерона у Джелли стоит «надежда».
92
Высказывание Аристотеля (Никомахова этика. III, 1117а) о том, что переносить страдание тяжелее, чем воздерживаться от удовольствия, Конь употребляет в противоположном смысле. И такой подход встречается у Джелли не один раз. Вообще в отношении источников Джелли вполне свободен, он не следует за одним автором и щедро черпает из сочинений различных мыслителей Древности то, что необходимо ему для аргументации. В этом отношении он эклектик.
93
Цицерон в «Тускуланских беседах» говорил о красоте как стройном расположении частей вместе с некоей нежностью цвета. В высказывании Джелли чувствуется влияние Цицерона, но он еще связывает свое определение с понятием «грация», взятым у М. Фичино. Красота, о которой он говорит, земная, но ее скрывают под маской божественной; а за желанием ее скрывается человеческая страсть.
94
Аристотель.Никомахова этика. II, 7(VII), 1107b; III, 13(Х), 1117b–1118а; в русском переводе умеренность названа благоразумием.
95
Это гурман Филоксен (историческое лицо), он выведен в комедии Аристофана. Его желание иметь длинную как у журавля шею стало поговоркой. См.:Аристотель.Никомахова этика. III, 13(Х), 1118b.
96
Аристотель.О душе. II, 7, 418b.
97
Джелли отталкивается от аристотелевских мыслей об осязании, которое у человека по сравнению с другими животными отличается исключительной тонкостью (Аристотель.О душе. II, 9, 421а), но его мысль идет в другом направлении, Аристотель выводит из этого сообразительность и даровитость людей, Джелли – большее удовольствие.
98
По Аристотелю, которого Джелли хорошо знал, человек и все существующее имеют в своем развитии цель («целевую причину»), которая осуществляется в процессе развития; эта присущая всему существующему цель является причиной движения от низшего к высшему, к совершенству вещи.
99
Мысль о прямохождении человека, чтобы созерцать небо и получить познание о богах (см.:Цицерон.О природе богов. II, LVI, 140) в гуманистической литературе встречается (у Манетти, например), но дополняется христианским аргументом о будущем обиталище человека – рае и достижении счастья, что заметно и у Джелли.
100
Представление о самых благородных искусствах в мире – философии и военном деле, идет от Платона, в идеальном государстве которого правители (философы) и воины выделяются как привилегированные группы. В ранней гуманистической литературе их тоже иногда уравнивали, считая полем для взращивания добродетели и достижения славы (у Верджерио), с целью сделать благородными занятия studia humanitatis (поскольку военное дело было уделом благородных).
101
О земле циклопов см.: Одиссея. IX, 197–111: «Там беззаботно они, под защитой бессмертных имея / Все, ни руками не сеют, ни плугом не пашут, земля там / Тучная щедро сама без паханья и сева дает им / Рожь, и пшено, и ячмень и роскошных кистей винограда / Полные лозы…».
102
Здесь Джелли следует мнению Аристотеля о добродетели, которая приобретается путем привычки и обучения (Аристотель. Никомахова этика. II, 1, 1103а).
103
Об определении добродетели у Аристотеля как середины между крайностями см.: Никомахова этика. II, 5–6, 1105а–1107а.
104
Используемые Джелли рассуждения Аристотеля об арифметической и геометрической прогрессии см. соответственно: Никомахова этика. II, 5, 1106а, 30–35; V, 7, 1134b, 1–15.
105
Сведения о животных Джелли скорее всего почерпнул из «Естественной истории» Плиния (VII–X), из трактата Аристотеля «О животных».
106
Благоразумие Улисс понимает не совсем так, как животные, которые трактуют его в общераспространенном в Средние века и эпоху Возрождения понимании, как одну из 4-х добродетелей (благоразумие, справедливость, мужество, умеренность), которые составляли своеобразный светский этический кодекс. Улисс же понимает благоразумие как аристотелевскую рассудительность, он относит рассудительность к добродетелям не нравственным, а умственным (см.: Никомахова этика. VI, 1139а); она имеет отношение к принятию решения в связи с благом и пользой не в частностях, но в целом (Там же. VI, 5, 1140а–1140b).
107
Теоретически, Улисс тоже признает опыт, но использует его как аргумент в пользу того, что у животных нет памяти.
108
Говоря далее о воображении животных, Джелли использует аристотелевскую оценку, в которой воображение связывается с чувствующей частью души, а не с разумом и потому выступает в «неопределенном виде». См.:Аристотель.О душе. III, 11, 434а.
109
Отвергая у животных разум, древние говорят об их инстинкте, объясняя им некоторые действия, животных, в том числе их умение строить гнезда, соты и т. п. В эпоху Возрождения такое представление в основном сохраняется. Но уже в XV в. у некоторых мыслителей (у Л. Валлы) животным начинают приписывать какую-то
110
См. рассуждения Аристотеля о созерцающем уме и уме, размышляющем о цели, т. е. направленном на деятельность (Аристотель.О душе. III, 10, 433а).
111
О знании и мнении как разных вещах говорит Платон. См.:Платон.Государство. V, 477–478; Критон. 47.
112
Ср. с «Речью Свиньи» в «Золотом осле» Макиавелли.
113
Эта мысль Джелли была, думается, подготовлена «Золотым ослом» Макиавелли, где в «Речи Свиньи» показано, что животные совершают действия, которые в своих поступках человек определит как добродетели – «благоразумие», «мужество» и т. п. Поэтому Собака и говорит Улиссу, что дело в названиях, а они были придуманы человеком: то, что называется благоразумием и искусством у человека, у животных сам человек называет инстинктом и силой природы.
114
Субстанциальное – сущностное бытие; субстанция – сущность, основа всего существующего, существенное в предметах и явлениях, акциденция – случайное свойство предмета, при устранении которого сущность предмета не изменится.
115
Стоическое представление о человеке как «существе, живущем в сообществе», согражданине всех людей, гражданине мира («космополите») уже в древности трактовалось прагматически: «Где хорошо, там и отечество» (Цицерон.Тускуланские беседы. V, 37, 106).
116
О справедливости (в русском переводе – правосудности) как соединении всех добродетелей см.:Аристотель.Никомахова этика. V, 3, 1129b, 25–30.
117
Аристотель.Никомахова этика. V, 3, 1130а.
118
Сравнение законов с паутиной, в которой запутываются мелкие мошки и бабочки, встречается не раз в гуманистической литературе. Не исключено, что Джелли мог его взять его у Поджо Браччолини. См. его трактат «Второе застольное (пиршественное) рассуждение о том, что превосходит свободные искусства, медицина или гражданское право»:Poggio Bracciolini. Secunda соnvivalis disceptatio, utra atrium, medicinae an iuris civilis praestet // La disputa delle arti nel Quattrocento / A cura di E. Garin. Roma, 1982. P. 25. Издатель указывает на Эразма как на возможный источник Джелли. В VII книге своих «Изречений» (Apoftemmi. Venezia, 1546) он приводит эту пословицу, которую приписывали Солону из Саламина, Анахарсису и другим, и берет ее из Валерия Максима, сравнивавшего законы с паутиной, в которой запутываются более слабые животные и которую разрывают более сильные, равно ими сдерживаются униженные и слабые, а богатые и могущественные свободны от них (Facta dictaque memorabilia. VII, 2) (Sanesi I.P. 429–430, n. 4).
119
Естественный закон – Джелли мог использовать рассуждения о нем М. Пальмиери. См.:Palmieri М.Vita civile / А сurа di G. Belloni. Firenze, 1982. Lib. III. P. 112–113.
120
О видах справедливости (правосудности) см.:Аристотель.Никомахова этика. V, 5–6, 1130b – 1131b; 2-й вид справедливости – направительная, соответствует commutativа у Джелли.
121
Один из примеров использования логического метода (метода дистинкции) в аргументации животных.
122
Это определение справедливости было дано не греческими мудрецами, а юристами. Исследователи (Уголини) приводят слова самого Джелли в лекциях о Данте: «каковая (справедливость) определена юристом: «Справедливость есть постоянная и твердая воля выделять каждому свое» (Iustitia est constans et firma voluntas tribuendi unicuique quod suum est) (Sanesi I. P. 434, n. 5).
123
В одной из своих лекций Джелли ссылается на слова Аристотеля, говорившего, что следует знать, как меньшинство, и говорить, как большинство; и на слова его Комментатора (Аверроэса), разъяснявшего эту фразу: «потому что невозможно, чтобы то, что говорят многие, было целиком ложным»; откуда родилась, пишет Джелли, пословица: «Глас народа – глас Божий» (Letture edite е inedite. II, 201). Эти слова Аристотеля и Аверроэса он повторит и в другом месте лекций (Letture edite е inedited II, 330) (Sanesi I.Р. 438, n. 1).
124
Аристотель.Никомахова этика. I, 5, 1097b, 20–30.
125
Аристотель.О душе. II, 6, 418а.
126
Отделенные субстанции – это души сфер и небесных тел. В их понимании Джелли скорее всего идет за М. Фичино. См.:Фичино М. Комментарий на «Пир» Платона. Речь 6. Гл. III // Эстетика Ренессанса. М., 1981. Т. 1. С. 191.
127
Ориентируясь на Фому Аквинского. Джелли говорит об абстрактном рассмотрении с помощью интеллекта человека вообще («общей материи человека»), его сущности. См. Приложение. Из произведений Фомы Аквинского / Пер. текстов С.С. Аверинцева // Боргош Ю. Фома Аквинский / Пер. с польского. М., 1966. С. 179–180.
128
Воображение – см.:Аристотель.О душе. III, 3, 427b–429а.
129
Не совсем понятно отношение Джелли к оценивающей потенции; он отождествляет ее с воображением, но в дальнейших рассуждениях она приобретает самостоятельное значение.
130
В этом фрагменте понимание оценивающей потенции совпадает с тем, что пишет Фома Аквинский о четырех внутренних способностях чувственной части души (общее чувство, воображение, способность суждения и память). Из рассуждений Фомы Джелли берет сравнение этой способности у человека (способность размышления, сопоставления) и животных (естественная способность суждения, естественный инстинкт), наименование ее «частным разумом» (См. Приложение. Из произведений Фомы Аквинского. С. 197).
131
Далее Джелли говорит о специфике интеллектуального познания, превосходящего чувственное познание, способного абстрагировать вещи, получая универсальное знание (знание общего), познавать универсальные природы и формы, отделенные от материи (интеллигенции), познавать Первую причину, наконец, познавать собственное совершенство и превосходство.
132
Высокая оценка человека дается Джелли по сочинениям Марсилио Фичино и Пико делла Мирандола. См.:Марсилио Фичино. Платоновское богословие о бессмертии душ / Пер. О.Ф. Кудрявцева. Кн. 14. Гл. 3–5 // Чаша Гермеса. М., 1996. С. 194–211;Пико делла Мирандола Дж.Речь о достоинстве человека / Пер. Л.М. Брагиной // Эстетика Ренессанса. М., 1981. С. 248–250.
133
Пико делла Мирандола.Речь о достоинстве человека. С. 249.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
