Обложка Китайская классическая проза в переводах академика В. М. Алексеева

Китайская классическая проза в переводах академика В. М. Алексеева

Цюй Юань

0% прочитано
Стандартный
Цюй Юань

Китайская классическая проза в переводах академика В. М. Алексеева

ПОСЛЕСЛОВИЕ К ОСНОВНОЙ ИСТОРИИ ПЯТИ МОНАРХОВ

Китайская классическая проза в переводах академика В. М. Алексеева

ПРЕДИСЛОВИЕ

В настоящей книге собрана часть переводов китайской классической прозы, входящих в наследие, оставленное выдающимся советским китаистом академиком В. М. Алексеевым.

Василий Михайлович Алексеев родился 2 (14) января 1881 г. в Петербурге в бедной семье мелкого заводского служащего.

Научная деятельность В. М. Алексеева началась сразу же после окончания им в 1902 г. С.-Петербургского университета.

В. М. Алексеев застал еще на кафедре университета крупнейшего русского китаиста академика В. П. Васильева, слушал также лекции профессоров Д. А. Пещурова и А. О. Ивановского, одного из талантливых представителей русской китаистики. У последнего В. М. Алексеев учился также маньчжурскому языку, а у А. М. Позднеева и В. Л. Котвича — монгольскому.

В. М. Алексеев по окончании университета был послан за границу и имел возможность отметить впоследствии, что «постановка этого дела (т. е. изучения китайского языка) в Англии и во Франции заставляет невольно обратить взоры на факультет восточных языков С.-Петербургского университета как на образцовую школу востоковедов, которые должны уже по выходе из университета быть готовыми к научным операциям и черпать знания, необходимые для бодрой научной работы в последующих стадиях изучения ими языка и страны»[1]. Таким образом, В. М. Алексеев по выходе из университета был уже несколько подготовлен к избранной им научной деятельности и, будучи оставлен при университете «для подготовки к профессорскому званию», сразу же приступил к работе в Азиатском музее Академии наук (ныне Институт востоковедения АН СССР) и в Эрмитаже. В Азиатском музее он обрабатывал китайские фонды и составлял списки китайских книг, в Эрмитаже занимался обследованием дальневосточных нумизматических коллекций, результатом чего явился ряд подробных описаний китайских и японских монет. Тщательное исследование китайского текста, бережное и в то же время критическое отношение к нему, отличавшее русскую школу китаистов, возглавлявшуюся до 1900 г. академиком В. П. Васильевым, оказало свое влияние на В. М. Алексеева и сразу выделило его среди слушателей выдающегося французского синолога первой четверти XX века Э. Шаванна и других профессоров, с которыми В. М. Алексеев знакомился в течение своего пребывания за границей в 1905—1906 гг.

Уже сложившимся китаистом В. М. Алексеев был командирован в Китай, где с октября 1906 по октябрь 1909 г. изучал китайский фольклор, народное искусство и китайскую литературу, а также занимался вопросами фонетики китайского языка. К этому же времени относится его участие в археологической экспедиции Шаванна в Северный Китай и путешествие по крупнейшим городам Центрального и Южного Китая. Сохранился и в настоящее время издан представляющий большую научную ценность дневник В. М. Алексеева[2], в котором он описывает свое путешествие с Шаванном и высказывает весьма интересные, прогрессивные взгляды на жизнь и культуру китайского народа. За эти годы В. М. Алексеев напечатал несколько статей преимущественно описательно-исследовательского характера (списки китайских книг в Азиатском музее, описание китайских и японских монет, находящихся в Эрмитаже, и т. д.). Среди его работ следует выделить «Заметки об изучении Китая в Англии, Франции и Германии», изданные в 1906 г.

В 1910 г. В. М. Алексеев получил возможность преподавать синологию в С.-Петербургском университете. Назначенный приват-доцентом университета, он энергично работал над разными проблемами китайского языка и китайской литературы, связанными с их преподаванием. В то же время им была составлена и литографирована «Китайская фонетическая хрестоматия». Основным материалом для хрестоматии послужили тексты разговорного переложения повестей знаменитого китайского писателя XVII в. Пу Сун-лина (Ляо Чжая). Это было как бы вступлением к той огромной работе над творчеством Ляо Чжая, которую в дальнейшем проделал В. М. Алексеев, опубликовавший четыре тома своих переводов произведений этого популярного китайского писателя. Впервые в том же году В. М. Алексеев напечатал две повести Ляо Чжая, изданные тогда в переводе на белорусский язык, положив тем самым начало своей плодотворной переводческой деятельности.

Наряду с работами по китайскому языку и новыми учебными материалами («Китайские тексты к лекциям» 1912 г.) В. М. Алексеев печатал также статьи, посвященные древней и современной ему китайской культуре. В 1911 г. вышел в свет его перевод «Стихотворений в прозе поэта Ли Бо, воспевающих природу», чрезвычайно интересный во многих отношениях: филологическая точность сочетается в нем с высокой художественностью, и можно утверждать, что подобный перевод в синологии был представлен впервые. Занятия китайским языком, литературой и преподавательскую деятельность В. М. Алексеев совмещал с изучением китайского фольклора и собиранием фольклорных материалов в центрах Южного Китая — Амое, Нинбо, Фучжоу, Сватоу и Кантоне.

В 1913 г. В. М. Алексеев был назначен на должность младшего ученого хранителя Азиатского музея Академии наук. Здесь он развил кипучую деятельность по приобретению книг для музея. Новый китайский фонд музея составлен В. М. Алексеевым; большая часть карточек и каталогов китайских фондов Азиатского музея и университета написана рукой В. М. Алексеева.

Время работы в Азиатском музее было также и временем подготовки В. М. Алексеева к магистерской диссертации. Большое количество народных картин, собранных В. М. Алексеевым в Китае, исследовано и описано им в работе «Китайская народная картина». Эта в основном законченная работа не была, однако, опубликована.

В качестве магистерской диссертации В. М. Алексеев в 1916 г. представил исследование «Китайская поэма о поэте. Стансы Сыкун Ту». Сыкун Ту — поэт конца танской эпохи, когда в поэзии, с одной стороны, наблюдалось эпигонство, слепое подражание таким блестящим образцам, как Ли Бо, Ду Фу, Бо Цзюй-и и др., с другой стороны — подытоживание величайших поэтических достижений. «Поэма о поэте» Сыкун Ту представляет собою танскую поэтику и дает в поэтической форме и образах-терминах как бы исследование существа предшествующей китайской поэзии. Этот очень сложный, в большой степени философский текст был уже до В. М. Алексеева переведен известным английским синологом Гербертом Джайлсом и помещен в его «Историй китайской литературы». Молодому русскому ученому предстояло доказать преимущества своего перевода и созданного им метода работы. Книга В. М. Алексеева целиком и полностью аннулировала перевод Джайлса, показав его несостоятельность. В. М. Алексеев привлек и критически воспринял китайские комментарии и обогатил работу огромным количеством китайских, главным образом поэтических, текстов, собранных и переведенных им. Наряду с этим анализом «Поэмы о поэте» мы находим у В. М. Алексеева также множество сведений и рассуждений о других китайских писателях. В своей работе он обнаружил исключительное практическое и теоретическое знание китайского языка, широту охвата материала, умение критически подойти к самому запутанному тексту, самостоятельность мышления, выразившуюся в отсутствии боязни «авторитетов», каким, в частности, был для того времени Джайлс. Надо отметить, что в работе освещалась зависимость творчества Сыкун Ту от тех общественных условий, в которых он жил.

Это фундаментальное филологическое исследование В. М. Алексеева было первым трудом такого рода в синологической литературе. Непосредственно вслед за ним была опубликована

Великая Октябрьская социалистическая революция расширила сферу деятельности ученого, С новым контингентом студенчества появились и новые востоковедные курсы в различных учебных заведениях, и В. М. Алексеев, наряду со своей научной работой, стал уделять все больше времени преподаванию. В. М. Алексеев работал старшим ученым хранителем Азиатского музея, где продолжал организацию и описание китаеведных фондов; тогда же, в 1918 году, он был избран профессором до кафедре китайской филологии на филологическом отделении факультета общественных наук Петроградского университета, на которой с 1910 г. уже работал в качестве приват-доцента. В эти годы В. М. Алексеев чрезвычайно интенсивно трудился во многих областях. Он опубликовал большое исследование о китайском фольклоре — «Бессмертные двойники и даос с золотою жабой в свите бога богатства» (1918), труды по археологии — «Судьба китайской археологии» (1924), «Вид китайской древней книги» (1925), а также работы по китайскому театру — «Китайская сцена» (1923) и др. В основе каждой работы В. М. Алексеева неизменно лежал китайский текст, на котором и строилось исследование.

Больше всего внимания уделял В. М. Алексеев изучению китайской литературы. С 1922 по 1925 г. он был членом редколлегии и деятельнейшим сотрудником журнала «Восток», а также членом «коллегии экспертов» издательства «Всемирная литература», организованного А. М. Горьким. Под редакцией и при участии В. М. Алексеева вышла «Антология китайской лирики» (1923), а в журнале «Восток» он напечатал очень интересные переводы «Древнего» и некоторых четверостиший Ли Бо.

В 1922 и 1923 гг. В. М. Алексеев опубликовал два сборника повестей Ляо Чжая — «Лисьи чары» и «Монахи-волшебники». В них он вновь вступает в единоборство с Джайлсом и, как и в «Поэме о поэте», выходит из этой борьбы несомненным победителем, продемонстрировав филологически точный и художественно полноценный перевод намного большего, чем у Джайлса, количества повестей. В 1928 г. вышел третий том переводов повестей Ляо Чжая под названием «Странные истории». Каждый том снабжен предисловием, характеризующим писателя и излагающим принципы перевода.

Взгляды В. М. Алексеева на Ляо Чжая нашли свое отражение в его работах 1934 г. — «К истории демократизации китайской старинной литературы» и «Трагедия конфуцианской личности и мандаринской идеологий в новеллах Ляо Чжая». В них В. М. Алексеев раскрывал и социальное значение и конфуцианскую ограниченность Ляо Чжая. В 1937 г. появилась и четвертая книга переводов Ляо Чжая «Рассказы о людях необычайных».

По существу В. М. Алексеев впервые в синологии дал подлинно художественный и строго научный перевод произведений старой китайской литературы. Советский читатель узнал китайскую литературу благодаря этим переводам-исследованиям В. М. Алексеева. Они пришли на смену так часто встречавшимся в западноевропейской синологии в лучшем случае унылым слепым подстрочникам, а в худшем — миссионерским подделкам, либо легкомысленным выдумкам, которые, по мнению переводчиков, с меньшей затратой сил воспринимались европейским читателем.

В 1923 г. В. М. Алексеев был избран в члены-корреспонденты, а в 1929 г. в действительные члены Академии наук СССР. К этому времени в Институте востоковедения АН СССР сосредоточилось уже значительное количество китаистов — учеников В. М. Алексеева. На повестке дня стоял вопрос о латинизации китайской письменности, и В. М. Алексеев (возглавил комиссию, созданную для этого при институте, и в течение 1931—1933 гг. опубликовал ряд работ, посвященных латинизации: «Предпосылки к латинизации китайской письменности», «Китайская иероглифическая письменность и ее латинизация» и др.

Много статей и рецензий написано В. М. Алексеевым в 30-е годы по самым различным вопросам китаистики. Следует отметить работы о переводах произведений В. И. Ленина на китайский язык: «В. И. Ленин на китайском языке» (1933), «Принципы переводов сочинений В. И. Ленина на китайский язык» (1935), статью «Эволюция и революция китайского языка и китайской литературы, отраженные в революции Октября» (1933).

В последней статье, говоря о старой китайской литературе и иероглифической форме ее выражения, В. М. Алексеев утверждает, что «борьба должна идти не против форм, а против содержания, которое, упразднившись, упразднит вместе с собой и форму». В рецензиях этих лет В. М. Алексеев дал критический обзор многих научных книг на китайском и европейских языках.

В 1940 г. под руководством В. М. Алексеева был выпущен сборник «Китай», в котором ему принадлежит критико-библиографический очерк «Китайская литература».

С ноября 1941 по 1944 г., во время Великой Отечественной войны, В. М. Алексеев жил в Боровом, где чрезвычайно много и продуктивно работал. Он целиком перевел антологию танских стихов «Тан ши сюань», составленную литератором XVI в. Ли Пань-луном, а также целый ряд сложнейших литературных произведений разных эпох, помещенных в антологии Сяо Туна «Вэнь сюань» (VI в.) и многих других (Гувэнь чжэнь бао, Гувэнь гуань чжи). На основе этих переводов он написал статьи историко-литературного и исторического характера — «Римлянин Гораций и китаец Лу Цзи о поэтическом мастерстве» (1944), «Теория силы и права в истории, историографии и художественной литературе Китая» (1945), «Отражение борьбы с завоевателями в истории и литературе Китая» (1945), «Песнь моему прямому духу» китайского патриота XIII в. Вэнь Тянь-сяна» (1946) и другие, часть которых была позднее опубликована.

Перед Великой Отечественной войной и в послевоенные годы В. М. Алексеев руководил в Институте востоковедения Академии наук СССР подготовкой большого китайско-русского словаря, вложив в эту работу огромные свои знания китайского языка и китайской культуры.

В. М. Алексеев в течение многих лет выступал с докладами в университетской и других аудиториях. Часть этих докладов (сорок три), преимущественно историко-литературного и этнографического характера, нашла свое отражение в «Рефератах научно-исследовательских работ Отделения литературы и языка АН СССР».

По инициативе и при непосредственном, самом активном участии В. М. Алексеева в Ленинграде в послевоенные годы был создан лекторий академиков и членов-корреспондентов АН СССР для популяризации их работ в широкой аудитории.

Выдающийся ученый, интересы которого лежали во многих областях синологии, В. М. Алексеев более чем за сорок лет профессорской деятельности подготовил новые кадры советских китаистов разных специальностей, успешно работающих в науке.

В. М. Алексеев умер 12 мая 1951 г. в возрасте семидесяти лет, не успев опубликовать многие свои исследования и переводы, над которыми трудился до последних дней жизни.

* * *

В. М. Алексеев счастливо сочетал в себе талант ученого и писателя, что дало ему возможность с таким успехом заниматься китайской литературой, требовавшей наряду с исследованием обязательного перевода, так как готовых переводов почти не было.

Мы поместили в издаваемом нами сборнике лишь часть неопубликованных переводов В. М. Алексеева, остальное же ждет своего издания.

Сборник переводов открывается

Вслед за Цюй Юанем в настоящей книге переводов идет Сун Юй (290—223 гг. до н. э.), поэмы которого также относятся к так называемым «Чуским строфам». Сун Юй — единственный из группы поэтов-последователей Цюй Юаня, чьи произведения дошли до нас.

Цюй Юань — первое имя, стоящее в начале огромного множества поэтов, заполняющих историю китайской литературы. Основной темой его великолепной поэзии явилась трагическая судьба самого поэта, стремившегося помочь людям и встретившего непреодолимые препятствия в лице князя и сановников страны Чу, в которой он жил. Отсюда и название «Чуские строфы» для поэзии этого рода, продолженной и после гибели Цюй Юаня, в отчаянии бросившегося в реку. Романтически приподнятая поэзия Цюй Юаня привлекает силой любви к человеку, восторженным удивлением перед теми радостями, какие может приносить жизнь, и возмущением ее несовершенством.

Уже творчество этого первого китайского поэта, чье имя сохранила история, содержит в себе многие особенности, общие для произведений классической китайской поэзии, — глубину мысли и гуманизм ее. Так, например, переведенная В. М. Алексеевым поэма Сыма Сян-жу (179—117 гг. до н. э.) «Там, где длинны ворота» повествует о безутешном горе покинутой жены императора У-ди (157—87 гг. до н. э.); написана же эта поэма так, что в ней звучит вообще сострадание к угнетенному судьбой человеку. Недаром же предание говорит о том, что император, потрясенный этим описанием безутешного горя, снова приблизил к себе жену. Поэзия Сыма Сян-жу и по форме своей близка к «Чуским строфам», оказавшим сильнейшее влияние на китайскую поэзию. Жанр, в котором писал Сыма Сян-жу и его современники, носит название «фу». Фу — стихотворения в прозе, иногда рифмованные.

Нам трудно в классической китайской литературе отделить поэзию от прозы, если мы не говорим о философских трактатах древности, или о появившихся позднее стихах «ши», или о народных песнях. Конечно же, исторические сочинения великого Сыма Цяня (145—86 гг. до н. э.) — Это проза, насыщенная всеми элементами поэзии и всегда подчиняющаяся своему внутреннему ритму. Со вниманием ко всем особенностям творчества Сыма Цяня В. М. Алексеев и перевел отдельные повествования из «Исторических записок».

Сыма Цянь в ханьском государстве был придворным историографом, получив эту должность по наследству после смерти отца. Новыми были уже сами его методы собирания материалов для написания истории. Он ездил по местам, хранящим следы исторических событий, знакомился с людьми, через поколения связанными с героями этих событий, искал и находил по крупицам все то, что помогло бы ему в написании истории. Как читатель может увидеть из «Ответа Жэнь Шао-цину», судьба его была трагической. Он осмелился сказать справедливое слово в защиту плененного сюнну полководца Ли Лина, был затем оклеветан перед императором и подвергнут так называемой «дворцовой казни» — оскоплению. Лишь мысль о величии труда, предпринятого им, могла дать ему силы для завершения «Исторических записок», охватывающих три тысячелетия от мифического императора Хуан-ди до царствования ханьского У-ди. В дальнейшем китайские династийные истории писались по образцу «Исторических записок». Труд Сыма Цяня замечателен и умением автора отделить в истории главное от второстепенного, и глубоким проникновением в сущность и значение совершавшегося в веках, и художественными достоинствами. Великий историк, оценивая события, дает волю гневу в порицании и радости в одобрении. Его образная история населена характерами, и недаром отдельные повествования, в особенности из раздела «Жизнеописаний» («Лечжуань»), помещены в китайских антологиях как литературные шедевры. «Исторические записки» Сыма Цяня содержат и литературные тексты других писателей, являющиеся первоисточником. Сыма Цяня можно считать не только великим историком, но также родоначальником китайской художественной прозы.

Выше мы упоминали письмо Сыма Цяня «Ответ Жэнь Шао-цину». Эпистолярная форма является полноправной в китайской художественной литературе: подобные письма подчинялись общим законам художественной прозы и рассматриваются в классическом наследии как литературные произведения. Поэтому нами включен в сборник и перевод «Письма Ли Лина в ответ на письмо к нему Су У». Полководец и литератор Ли Лин (ум. в 74 г. до н. э.) сыграл роковую роль в жизни Сыма Цяня. Письмо его (не исключена возможность, что оно подложное), отличающееся литературными достоинствами, по мнению В. М. Алексеева сниженными излишними гиперболами, представляет собою весьма любопытный исторический и человеческий документ. Заметим кстати, что само имя Ли Лина связано и с местами нашей Родины: перед Великой Отечественной войной были начаты и после войны закончены раскопки недалеко от г. Абакана, в результате которых обнаружены остатки дворца Ли Лина. В. М. Алексеев сделал перевод китайских надписей на найденных вещах и подтвердил их принадлежность к ханьской эпохе.

Многовековая история китайской литературы знает не один период подъема, рождающий великих мастеров, усилиями которых культура народа получает новое движение вперед, замечательными достижениями которых питается творчество последующих поколений. Таким был Цюй Юань, поэт, надолго определивший направление китайской поэзии; таким был Сыма Цянь, ученый и писатель, поэтическая проза которого на долгие времена осталась предметом восхищения и подражания.

Однако китайская литература переживала и времена застоя, увлечения формальным украшательством, когда на первый план выступала придворная поэзия лести и прислуживания государям. После падения ханьской империи в начале III в. территория Китая (вплоть до времени объединения его под эгидой династии Суй в 589 г.) представляла собою ряд отдельных государств, то враждовавших между собой, то ненадолго объединявшихся, тревожимых нападениями кочевых племен, потрясаемых восстаниями крестьян. Время от III по VI в. носит название периода «южных и северных династий»: на севере одна за другой менялись династии северных кочевников — «варваров», на юге после Восточной Цзинь на смену одна другой также пришло несколько династий.

Традиция почитания литературы продолжалась и в эту пору, но официальная поэзия, которой покровительствовали государи, отошла от благородных идеалов Цюй Юаня, Сыма Цяня и, достигнув многого в формальном совершенствовании, увлеклась внешней красивостью. В 365 г., в период господства династии Восточная Цзинь, родился Тао Юань-мин, великий поэт, сыгравший в китайской литературе, по выражению В. М. Алексеева, «роль нашего Пушкина». Благодаря Тао Юань-мину стал возможен небывалый даже для щедрого Китая бурный расцвет поэзии в танскую Эпоху (618—907). Поэт резко порвал с чиновными кругами, к которым принадлежал по рождению, и обратился к живой жизни, проповедуя радость труда на земле. В этом было его отличие от отшельников-даосов: он не ушел от людей, а пришел к людям и принес в поэзию быт и слова обыденной, повседневной жизни. Должно было пройти два века, для того чтобы

В истории китайской литературы неотделимы один от другого человек и писатель, и преклонение перед творчеством поэта предполагает восхищение им как человеком. Ибо китайская литература в ее борьбе и движении в лице величайших своих гениев по-разному в различное время, в зависимости от степени развития общества, ратовала за раскрытие и свободу лучших сторон человеческой личности, за сочувственное отношение к человеку. И начиная с VII в., когда в танском государстве зреет еще невиданная поэзия, среди огромного числа поэтов нет такого, который бы не воспел Тао Юань-мина в своих стихах. Танская поэзия, вбирая в себя вековые традиции, пошла по пути простоты, открытому Тао Юань-мином, и сумела в творчестве своих поэтов выразить богатство и величие народного духа.

Книга переводов В. М. Алексеева, которую мы представляем читателю, названа нами «Китайская классическая проза». Мы дали это название не только потому, что стихи составляют здесь самую малую часть, но также и в связи с тем, что, как мы уже заметили, классическая проза и поэзия очень тесно переплетаются между собою по существу, по форме же бывает и так, что стихотворению, чаще всего танскому, предшествует прозаическое предисловие, по количеству знаков превосходящее основную, стихотворную часть. Такова, например, знаменитая, труднейшая для перевода поэма Ван Бо (647—675) «Во дворце тэнского князя», произведение, еще не освободившееся от внешних эффектов, свойственных предшествующей поэзии, но уже наполненное свободным дыханием и жизнеутверждающей силой танской эпохи. Прелестное стихотворение в прозе Ли Бо (701—762), поэта необычайной широты и мощи, — «В весеннюю ночь пируем в саду, где персик и слива цветут» было впервые опубликовано на русском языке В. М. Алексеевым в 1911 г. и через тридцать лет переведено снова. «Плач на поле древних сражений» поэта Ли Хуа (ум. в 766 г.) — жалоба на тяготы войны. Возмущение войной и бедствиями, которые она с собою приносит, прославление «тайпин» — величайшего мира — это большая и постоянная тема и литературы китайской и народного искусства. Поэма Ли Хуа воспринимается как непрерывный, все нарастающий крик ужаса и гнева. Ни один из переводов на европейские языки не передает настроения этой поэмы, лишь слабо пересказывая содержание, перевод же В. М. Алексеева, на наш взгляд, отличается именно большой эмоциональной наполненностью.

Ли Хуа принадлежит к тем писателям танского времени, которые выступили против сковывающего художественную прозу стиля «пяньли», характерного обязательными параллелями и чередованием фраз по четыре и шесть знаков. Борьба за обновление литературы свое наибольшее отражение получила в прозаическом творчестве выдающихся поэтов и прозаиков Хань Юя (768—824) и Лю Цзун-юаня (773—819). Хань Юй возглавил движение за «возврат к древности», за «гувэнь», свободный литературный стиль, не стесненный формальными ограничениями, обязательными для литературы предшествующего танской Эпохе периода «шести династий» (IV—VI вв.). Хань Юй был истовым конфуцианцем, горячо и бесстрашно выступавшим против буддизма и даосизма, которые превратились в религию. Он возмущался паразитическим существованием монастырей, увеличивавшим народные тяготы. Его дважды ссылали за протест против буддизма и за обличение системы «дворцовых закупок» — насильственного изъятия производимых населением продуктов за ничтожную цену.

Пропаганда Хань Юем конфуцианского «пути» в то время, когда, начиная с феодальных верхов, вся обширная страна была в той или иной степени под влиянием буддизма, пропаганда эта требовала живого слова, и поискам его поэт отдал весь свой огромный талант, безудержный темперамент, какого литература не знала со времен Ли Бо, и привлек прекрасные достижения старины. В передовой статье газеты «Жэньминь жибао» от 6 июня 1951 г. перечисляются создатели китайского литературного языка, произведения которых — «сокровищница, хранящая китайский язык многих веков». Это — Мэн-цзы, Чжуан-цзы, Сюнь-цзы, Сыма Цянь, Хань Юй. Проповедуя конфуцианский «путь», поддерживая ортодоксальную конфуцианскую идеологию, Хань Юй призывал учиться у древних мастеров, учиться содержанию их произведений, а не просто словам их. В число этих древних образцов, по мысли Хань Юя, входили не только Конфуций и Мэн-цзы, но и другие, позднейшие, а среди них великий Сыма Цянь и три мудреца Восточной Хань (25—220): философ-материалист Ван Чун (27—97), Ван Фу (76—157), Чжунчан Тун (180—220), с одним из произведений которого читатель данного сборника имеет возможность познакомиться.

Философская проза Хань Юя и была подтверждением его взглядов на литературу. К Хань Юю особенно применимо замечание Пушкина о том, что дела поэта — его слова. Несмотря на то, что реформа, провозглашенная Хань Юем, носила ограничительный характер, возвращая к древней циньской и ханьской прозе, все же в произведениях Хань Юя на смену закоснелым формам «шести династий» пришел язык диалога, язык современности. Именно так понимал поэт возвращение к древности Мэн-цзы, Сыма Цяня — древность как символ современности, как следование в литературе требованиям живой жизни. Освобождаясь от мертвых штампов, проза Хань Юя и его последователей сохраняла параллели и противопоставления, всегда присущие китайской литературе, не отказывалась от литературных реминисценций. Хань Юй доказал также, что литературное произведение может сохранять определенный ритм и без обязательного прежде чередования четырех и шести знаков, при свободной фразе, содержащей самое разное число иероглифов.

В своих сочинениях Хань Юй не поднялся выше мысли о том, что весь порядок земной предопределен, но нельзя не заметить его большое внимание к человеку, его возмущение несправедливостью; это ставит его в один ряд с теми великими предшественниками, которых он выдвигал как образец для литераторов танской эпохи.

В движении за «гувэнь» рядом с Хань Юем стоит Лю Цзун-юань, поэт, может быть, меньшей яркости, но имеющий свои особенности и преимущества. Философские воззрения этих соратников и друзей, их взгляды на порядок вещей в мире были различны. Лю Цзун-юаня отличает материалистическое, критическое мышление. Он отвергал значение всемогущего слова мудреца в создании человеческого общества, прямо выражал свое неверие в мифы и доходил до понимания борьбы в недрах этого общества. Эти взгляды нашли свое отражение в обличительных баснях-аллегориях, в сочинениях о чиновниках-лихоимцах, которые, как утверждает поэт, должны чувствовать себя слугами у народа. Проза Лю Цзун-юаня прекрасна — точна и прозрачна. Он выдающийся мастер пейзажа, живой природы даже в китайской литературе, издавна славящейся этим искусством.

Лю Цзун-юань и по мировоззрению, и по содержанию своего творчества прогрессивнее Хань Юя: в произведениях Лю Цзун-юаня пафос конкретного обличения достигает большой силы. Лю Цзун-юань ближе, чем Хань Юй к возглавлявшейся Бо Цзюй-и группе поэтов нового направления, стремившейся содержанием поэзии сделать

Философская художественная проза, поднявшаяся на такую высоту в танскую эпоху, не останавливается в своем дальнейшем развитии. Ученый литератор Мао Кунь (1512—1601) издал антологию под названием «Сочинения восьми танских и сунских великих», в которую включил известных нам Хань Юя и Лю Цзун-юаня, а вслед за ними поэтов сунской эпохи Оуян Сю, трех Су (Су Сюня и двух его сыновей Су Ши и Су Чэ), Цзэн Гуна, Ван Ань-ши. С тех пор в истории китайской культуры эти поэты известны под именем «восьми великих».

С Оуян Сю (1007—1072) возникает следующая волна движения за «гувэнь». Слишком глубокие корни в литературе оставили формалистические сочинения «шести династий», чтобы Оуян Сю был лишь последователем Хань Юя. Своими талантливыми сочинениями он боролся с рутиной, и его гуманное творчество внесло новую струю свежести в китайскую эссеистическую литературу. Поэт и прозаик Ван Ань-ши (1021—1086) известен как выдающийся государственный деятель, глава группы реформаторов, стремившейся к обновлению страны, к уменьшению того бремени, которое несло крестьянство. Его проза, выражающая эти взгляды, отличается простотой, лаконичностью, строгостью композиции.

Все эти писатели, а среди них и не принадлежащий к «восьми великим», но по праву включенный в сборник переводов Чжоу Дунь-и (1017—1073), были политиками в уже более сложном по классовым отношениям, нежели танское, сунском государстве, были блестящими мыслителями, спорившими между собою, что и нашло отражение в их замечательных поэтических и прозаических сочинениях. Два поколения семьи Су подарили Китаю двух выдающихся и одного поистине великого писателя — Су Ши (1036—1101). Су Ши рос в годы спокойствия и процветания сунской империи. На него и на младшего его брата Су Чэ (1039—1112) большое влияние, как художник, оказал Оуян Сю. Воспитание Су Ши проходило под руководством его отца, конфуцианского писателя Су Сюня (1009—1065) — консерватора и противника реформ Ван Ань-ши. В статье «Утопический монизм и «китайские церемонии» в трактатах Су Сюня» В. М. Алексеев дал весьма интересный анализ философских взглядов и литературного творчества Су Сюня. Как и отец, Су Ши возражал против реформ Ван Ань-ши, но несмотря на эту консервативную позицию, положительной оценки заслуживают его произведения, да и вся его практическая деятельность сановника сунской империи в тех местах, куда его ссылали. Одним из таких мест был остров Хайнань. Личные несчастья не сломили Су Ши: стихи и проза его поражают своей жизнерадостностью, глубокой верой в человеческие возможности.

Продолжая в литературе прогрессивную линию Хань Юя и своего старшего современника и учителя Оуян Сю, Су Ши, в отличие от Хань Юя, требовавшего, чтобы сочинение писателя прежде всего было «носителем дао», декларировал необходимость изящества в слове, сравнивал литературу с «чистейшим золотом, прелестнейшим нефритом». Он писал о себе: «Моя проза, словно многоводный источник, не выбирая места, вырывается из земли и несется туда, куда ей надлежит нестись, и останавливается там, где нельзя не остановиться». Подобный взгляд Су Ши понятен, так как он уже готовыми получил достижения танских писателей и Оуян Сю и в своих требованиях мог идти дальше.

Поэт и прозаик, каллиграф и художник — Су Ши в поэзии расширил узко лирическое содержание «цы» (стихов, пишущихся на определенную мелодию) конца танской эпохи и времени «пяти династий», углубил народную тему в классическом жанре «ши» (пятисловных и семисловных стихах) и таким образом определил направление поэзии Южных Сунов (1127—1279). В прозе Су Ши осуществил возможности, открытые движением за «гувэнь», в своих сочинениях сочетав силу мысли и огромную эрудицию с яркой образностью, непосредственностью художественного восприятия мира. Консервативная позиция Су Ши по отношению к реформам Ван Ань-ши отнюдь не означала, что поэт враждебен народу: он был полон негодования к несправедливости, царившей в стране. Это нашло свое отражение и в поэзии и в философской прозе, наполненной размышлениями о могуществе человеческого разума, о зависимости человеческих поступков от действительности. Стоит задуматься хотя бы над помещенными в данном сборнике сочинениями «Нечто о посевах» или «Гора с каменным колоколом».

Эта сравнительно небольшая книга переводов академика В. М. Алексеева охватывает образцы китайской эссеистической литературы от IV в. до н. э. до XIV в., представителем которого здесь является Лю Цзи (1311—1375) с его знаменитой сатирой «Что говорил продавец апельсинов». Огромный во времени и в пространстве феодальный Китай во всем разнообразии, во всех видоизменениях феодальной формации на протяжении этих восемнадцати веков создал великую литературу, в которой нашел свое выражение гений китайского народа — мудрость его и поэтичность. Литература эта знала подъемы, когда голоса поэтов звучали по всей стране и далеко за ее пределами, знала и спады, когда поэзия билась в тенетах придворного служения, но особенность развития китайской литературы феодального периода в том, что она не испытала мрачного средневековья Европы, жестокого насилия религии над человеческой личностью, и вера в человека, жизнь во имя человека, слово в защиту народа были главным ее содержанием. Мы можем это увидеть, читая представленных здесь поэтов разных времен, по-разному (потому что неодинаковым было общество, в котором они жили), но всегда с большой реалистической силой отражавших действительность, размышлявших над ней и неизменно призывавших к справедливости.

Для нас весьма важна эта главная линия китайской классической литературы, но может она быть выявлена для читателя некитайца только при помощи подлинно художественного и в то же время научного перевода, который способен вызвать безусловное доверие к себе. Мы думаем, что именно такими являются переводы В. М. Алексеева. В этих филологически точных, улавливающих многие тонкости китайского текста, талантливых работах художника есть присущие переводчику особенности, с которыми не всегда можно согласиться. Это европеизация терминов, переносящая нас в иное общество и в иную эпоху, это иногда нарочитая утяжеленность фразы, порой редко употребляемое слово. Может быть, В. М. Алексеев, если бы он сам готовил свою книгу к печати, согласился бы с возражениями своих критиков, но, к сожалению, переводчика уже нет среди нас, и мы можем лишь ограничиться замечанием по этому поводу.

В. М. Алексеев при исследовании китайского художественного текста придавал огромное значение переводу. Он писал об этом и в книге «Поэма о поэте», и в статье «Об определении китайской «литературы» и об очередных задачах ее историка», и во многих других, более поздних работах. Приведем его высказывание от имени всех советских исследователей китайской литературы, помещенное в № 11 «Вестника Академии наук СССР» за 1947 г.:

«Относясь к китайской литературе как наследию тысячелетий, изощривших ее до тонкостей, редко кем улавливаемых как в оригинале, так и особенно

Переводы В. М. Алексеева в свое время явились новым словом в мировой синологии. Ученый не остановился на достигнутом, не удовлетворился ранее сделанным и в упоминавшейся нами работе о Су Сюне, прилагая перевод нескольких его эссеев, писал:

«Эта статья была совершенно готова к началу войны (т. е. к июню 1941 г.), и переводы эссеев в том виде, в каком они представлены здесь, мне тогда казались единственно возможными. Однако теперь (июль 1945 г.) я считаю их подлежащими замене ритмическими, и в следующей их версии (в антологии или в статье, как-нибудь объединяющей творчество Су Сюня) я намерен это осуществить, невзирая на трудности подобного предприятия, о которых я сам говорю в этой статье».

Здесь собраны переводы, сделанные В. М. Алексеевым в годы Великой Отечественной войны уже на новой основе, с попыткой передать трудный, меняющийся ритм оригинала. Мы включили сюда и измененные переводы Ли Бо и Оуян Сю, свидетельствующие о стремлении переводчика к постоянному совершенствованию. Подготовка к изданию проводилась со всей возможной бережностью, и переводы, как правило, публикуются в том виде, в каком они оставлены В. М. Алексеевым после перепечатки им рукописного экземпляра.

С выходом в свет настоящего сборника читатель познакомится в достоверном научном и художественном переводе с китайской классической ритмизованной прозой, занимающей весьма важное место в истории китайской литературы.

Л. З. Эйдлин

Цюй Юань

ГАДАНЬЕ О ЖИЛЬЕ

Когда Цюй Юаня изгнали, он целых три года не мог снова свидеться с князем своим. Он истощил свой ум, все сердце выложил свое и все-таки был отстранен и затемнен клеветником. В сердце было совсем неспокойно, и в думе заботной — смущенье большое; не знал он, за кем и за чем идти. И направился он повидаться с великим гадателем Чжэн Чжань-инем и сказал ему так: «У меня на душе есть сомненья. Поэтому я бы хотел, чтобы вы, уважаемый, их разрешили». Чжань-инь тогда торжественно и чинно раскладывать стал цэ, гадательную траву, и пыль стер с гадального щита священной черепахи гуй. Сказал: «Почтеннейший, вы что такое изволите приказать?» А Цюй Юань: «Мне быть ли искренне искренним, честно открытым, с простым и преданным сердцем? Иль мне отойти в суету и заботы мирские, чтоб этим нужду прекратить? Заняться ли мне очисткой земли от травы, сорняков, чтобы после усердно пахать? Или мне обойти всех могущественных людей, чтоб имя составить себе? Мне стоит ли словом прямым говорить, без утайки, и за это опять подвергаться беде? Иль надо идти за пошлым богатством и чином, чтобы было приятно пожить кое-как? Мне стоит ли, право, высоко вздыматься и там пребывать, чтоб мне свою правду в себе уберечь? Или мне говорить «да» и «так», льстя другим, «хи-хи-хи», «хе-хе-хе» и подслуживаться к влиятельным женам? Мне нужно ли честным быть, чистым, прямым и негнущимся мужем, чтобы вечно себя сохранять в чистоте? Иль нужно всегда извиваться, скользить и крутиться, как жир помады, как гладкий ремень, чтобы обвить, округлить все углы и уступы? И должен ли я горделиво, достойно держаться, словно скакун, пробегающий тысячу *ли?[3] Иль, быть может, мне лишь полоскаться, нырять в воде, словно утке какой-то? Идти за волною то вверх, то вниз, воровато себе свою жизнь сохраняя? Мне стоит ли соперничать в той же упряжке с известнейшим Цзи-рысаком? Иль мне лишь плестись по следам бесполезной, усталой клячи? Мне нужно ли будет в размахе сравниться с крыльями Желтой Цапли? Иль надо мне с курочкой-утицей вместе драться за пищу свою? Вот в этом всем — что принесет мне счастье и что грозит мне неудачей? Что надо отвергнуть, что надо принять мне? Весь мир пребывает в грязи и нечист. И крылья цикады тяжелыми стали, а тысячи *цзюней — легки. Желтого золота колокол брошен, разрушен совсем, котел же из глины громами гремит. Клеветник воспарил и занял все выси, а достойный ученый остался бесславным. О горе, о горе! Кому ведома честность моя, чистота?»

Чжань-инь тут, стебли отложив гадальных трав, отказался от дела, сказал: «Говорят, что и *чи может быть коротенек и *цунь может быть длинноват. Бывает и с вещью, что нужного в ней не хватает; бывает и с мудрым, что он кое в чем не прозорлив. Бывает с гадальным расчетом, что он не доходит до дела. Бывает, что духи в иных вещах не прозрели. Вашу душу, почтенный, учесть, намеренья ваши, почтеннейший, осуществить — не может об этом дознать совершенно ни щит черепахи, ни стебель травы…».

ОТЕЦ-РЫБАК

Напевные строфы

Когда Цюй Юань был в изгнанье своем, он блуждал по затонам *Реки и бродил, сочиняя стихи, у вод великих озер. Мертвенно бледен был лик его, и тело — сухой скелет. Отец-рыбак, увидя его, спросил: «Вы, государь, не тот ли самый сановник дворцовых родов? Как же вы дошли до этого?» Цюй Юань сказал: «Весь мир, все люди грязны, а чистый один лишь я. Все люди везде пьяны, а трезвый один лишь я… Вот почему я и подвергся изгнанию». Отец-рыбак ему: «Мудрец не терпит стесненья от вещей. Нет, он умело идет вместе с миром вперед или вслед миру меняет путь. И если все люди в мире грязны, почему ж не забраться в ту самую грязь и зачем не вздыматься с той самой волной? А если все люди везде пьяны, почему б не дожрать барду и не выпить осадок до дна? К чему предаваться глубоким раздумьям, высоко вздыматься над всеми людьми? Ты сам накликал на себя свое изгнанье». Сказал Цюй Юань: «Я вот что слыхал: тот, кто только что умылся, непременно выколотит пыль из своей шапки; тот, кто только что искупался, непременно пыль стряхнет с одежды. Как же можно своим телом чисто-чистым принять всю грязную грязь вещей? Лучше уж тогда пойти мне к реке *Сян, к ее струям, чтобы похоронить себя во чреве рыб речных. Да и можно ли тому, кто сам белейше-бел, принять прах-мерзость окружающих людей?»

Когда чиста Цанланская вода-вода,

В ней я могу мыть кисти моей шапки,

Когда ж грязна Цанланская вода-вода,

В ней я могу и ноги свои мыть… —

И удалился, не стал с ним больше разговаривать.

Сун Юй

СУН ЮЙ ОТВЕЧАЕТ ЧУСКОМУ КНЯЗЮ НА ВОПРОС

*Чуский князь *Сян спросил у Сун Юя: «Почтенный, скажите, у вас есть в поведенье изъяны, что ли? Почему вас не хвалят так сильно ученые, с ними же вместе и низший народ?» Сун Юй отвечал: «Да, то так! И это бывает! Хотелось бы мне, чтобы вы, государь, простив мне мой грех, разрешили б мне высказать все до конца! *Был гость захожий в *Ин, который песни пел в столице. Он начал с песни под названием «Последний деревенский озорник». Тогда в уделе *Чу нашлось сейчас же много тысяч тех, кто стал подтягивать ему. Когда же он запел про «Лук в росе на южном склоне гор», то уж нашлись лишь сотни лиц, ему подтягивавших в тон. Когда затем он начал петь про «Солнце, и весну, и белый снег», то лишь десятки человек — отнюдь не более того — ему подтягивать могли. Потом он пел на ноте *шан, и ударял на ноту юй, и в них вмешал поток нот чжи, и уж подтягивать ему могли отдельные лишь лица. И вышло так: чем выше песнь, тем меньше тех, кто вторит ей. Теперь я к этому скажу: средь птиц есть феникс, средь рыб есть гунь. Феникс, вздымаясь, ударит крылами тысяч на девять *ли и скроется там далеко за тучами и за лучами. Закроет спиной лазурное небо, взметаясь, резвится над мрачным простором пустот. Представьте, что теперь явился перепел из клетки. Ну, как он может с этой птицей вступить в беседу о небесных и земных высотах? А рыба гунь, отправясь поутру с Куньлуньских пустырей, глядишь, уже своими плавниками задела за Гряду камней, а вечером ночует у *Мэнчжу. Скажите мне, колюшке из лужи в пять вершков, возможно ль с гунем измерять просторы широчайших вод на *Цзяне и морях земли? Таким же порядком не только быть может средь птиц феникс-фэн или гунь среди рыб, ученые тоже такие бывают. Поверьте, мудрец своей колоссальной мыслью, прекраснейшим делом своим, один, совершенно один пребывает высоко над всеми вверху, а люди пошлейшей толпы — куда им опять же понять то, что делаю я, ваш подданный раб, государь?»

ВЕТЕР

Поэма

В уделе *Чу князь Сян гулял и развлекался в своем дворце, им названном — Террасы орхидей. Сун Юй, Цзин Ча — ему прислуживали оба. Вдруг ветер явился, донесся к нему он в свистящем порыве… И князь распахнул свой халат и в ветер встал. Сказал: «Ах, как приятен этот ветер! Что ж, им я вместе наслаждаюсь с простым, совсем простым народом?»

Сун Юй в ответ сказал: «Нет, этот ветер только ваш, великий государь! Простой же человек, — куда ему совместно с вами наслаждаться!» А князь ему: «Послушай, ты! Ведь ветер — что? Дух между небом и землею. Является порывами сплошными, не различая, кто здесь знатный и кто простой, кто здесь по положению высок, кто низок, ко всем, ко всем он проникает. А ты один здесь говоришь, что этот ветер мой. Ну что теперь найдешь ты сказать мне в объясненье?»

Сун Юй ответил: «Ваш раб слыхал от своего наставника былого, что стоит дереву скривиться в крюк, как на него уже летят гнездиться птицы; и стоит лишь образоваться щели, как ветер уж влетел. И если то, что он сказал мне, верно, то дуновенье ветра одно с другим не совпадает также».

И князь спросил: «Скажи, откуда, как родится ветер?»

Сун Юй в ответ: «Скажу. Родится ветер на земле. Вздымается он от верхушек пловучих зеленых кувшинок. Захватывает своею струей и овраги. Свирепствует во весь размах в отверстиях земных мешков… Взлезает на хребет Тайшаньских гор и пляшет у подножья сосен, туй. Порывом легким налетает: ппынг-ппанг… Вот взвился ураганом он, вот пламенем свирепствует. Хунг-хунг — гремит, как гром… Кружит в пещерах, и потом со всех сторон рванется вдруг навстречу всем. Скалы свергает и валит деревья, насмерть сражает леса и кусты…

Но вот теперь, когда слабеет он, то начинает разлетаться, делиться на какие-то потоки. На яму налетит, ударит в порог двери. И все тогда милее и новее, светлеет и блестит. Он то уходит, разлетаясь повсюду, то вновь возвращается. И тогда этот ветер-мужчина становится чист и прохладен, порывами вздымается вверх или книзу идет, лезет, валит через стены высокие города-крепости или влетает в глубокий дворцовый покой. Коснется цветка иль листка и дыханьем его воздымает. Разгуливает то там, то здесь средь кассий и перцев душистых; летает, порхает по бурной поверхности вод. Вот сейчас прикоснется он к самому сердцу фужуна-мимозы… Облавою идет на купы орхидей, приникнет плотно к цинь иль к астре, накроет свежий ряд магнолий, захватит линию душистых тополей. Покружит в пещере и вырвется снова к холмам. И когда сиротеть начинают уныло душистые купы цветов, тогда только он заснует, закружит по строеньям, дворам, во дворце и на север поднимется к яшмовым залам его. Влетит он под полог атласный, проникнет в глубокий альков. Тогда только может назваться тот ветер ветром величества вашего, князь! Поэтому, когда он, этот ветер, на человека попадает, то обдает прохладою свежей, от чистого холода тот даже вздыхает. А ветер чистейший, свежейший, струями холодными действующий, больных исцеляет и хмель разрушает. Он глаз наш и слух проясняет, он телу здоровье дает, благотворно влияя на нас. Вот этот ветер и есть тот самый, который называю я мужчиной, ветром вашим, государь!»

Князь сказал: «Отлично, да, именно отлично ты рассудил об этом деле. А вот теперь о ветре тех простых людей могу ли я услышать от тебя?»

Суя Юй ответствовал ему в таких словах: «Скажу, что тот ветер простых как-то глухо, незаметно поднимается откуда-то, из бедных тупиков и захолустья, столбом вздымая сор

Вот то, что называю я женским, самочным ветром простого народа!»

ГОРЫ ВЫСОКИЕ ТАН

Поэма

Когда-то в старину *чуский князь Сян с поэтом Сун Юем прогуливались у террасы *Юньмэнской. Смотрели они на красивое зданье Высокой горы, называемой Тан. Над ним появилось какое-то облако, пар. Прямо горою вздымалось оно. Миг лишь один — изменило свой вид, мгновенье еще не прошло, а его измененьям не было конца. И князь тогда спросил Сун Юя: «Что это за пар?» Юй отвечал: «Это и есть то, что мы называем Утренней тучкой». Князь спрашивает: «Что значит Утренняя тучка?» А Юй ему: «Однажды наш покойный князь прогуливался здесь, в Высоких Танах. Он утомился, днем уснул. Во сне увидел какую-то женщину. «Я, — говорила она, — служанка величества вашего, князь; я — дева *Ушаньской горы и здесь, в *Гао Тане гощу. Я слышала, что государь изволит здесь гулять в Высоких Танах, и я желала бы для него здесь быть подушкой и постелью».

И князь осчастливил ее… Она, уходя, говорила ему на прощание так: «Служанка ваша, государь, живет на юге горы У, там, на одном ее утесе. Я рано бываю Утренней тучкой, а вечером поздно иду я дождем. Утро за утром, вечер за вечером я там пребываю, над горным утесом, под именем Башня Ярилы». Князь утром рано посмотрел туда — и было, как она сказала. Под этим впечатленьем князь соорудил ей храм, который и назвал Храм Утренней тучки».

Князь спросил: «Когда вот эта Утренняя тучка лишь появляться начинает, как выглядит она?» Юй отвечал: «Когда она только что выйдет, то пышною кажется, словно растущая прямо сосна. Когда же она понемногу на нас надвигаться начнет, то белым-бела, как красавица-женщина, что поднимает рукав свой от солнца в заслон и вдаль устремляется взором туда, где предмет ее думы. И вдруг, смотри, меняет лик: выскакивает резко, словно кони в четверке упряжкой бегут, и перья в бунчуках торчат. И холодом веет, как будто бы ветер подул. И стужею веет, как будто б шел дождь. Но ветер перестал, и нет дождя, и тучи нет нигде».

Князь спросил: «А вот сейчас, например, мое скромное величество не может ли тоже так погулять?» Юй отвечал: «Да, может». «А как же это, например?» — опять спросил он. Юй отвечал: «Высоко, ах как! Пресветло, ах как! И ах как далеко, коль подойти и посмотреть! И ах как широко! И как все стороны видны! Вся тварь земная чтит просторы эти, как прадеда и предка своего. Вверху совпадает оно с небесами! Внизу оно видно лишь в бездне морской: редкостно дивное, чудо чудесное и грандиозное нечто! Нельзя о нем судить и говорить…».

Сказал тут князь: «Попробуй мне и скромному величеству во мне все это в оде описать!» Юй говорит: «Так, так, извольте.

О великий массив Высокого Тана, Высокого Тана! С тобой совершенно нельзя никого и ничто сопоставить, сравнить! И Уские горы в величии их, и они не имеют ведь пары себе, да пары себе! Дорога по ним вся в изломах — один о другой, — и слой громоздится над слоем. Взойду я по острым скалистым уступам и вниз посмотрю пред собой, да, посмотрю-ка! И я очутился теперь над скопленьем воды под «большими холмами внизу. Как раз дождь с небес перестал, перестал, и взору открыты промоины все, сколько есть, собравшиеся в совместном течении струй. Свергаются воды, кипят и фонтаном бьют воды; отсюда — беззвучны они, беззвучны, струями бегут эти воды, ровнехонько, как-то бесцветно и плоско, бегут и все разом куда-то впадают. Воды разлиты повсюду — прямо моря, океаны, и льются они во все стороны разом, да, сразу целым сплетеньем глубоких, глубоких потоков несутся и неудержимо.

Налетает долгий вихрь и волны собою вздымает. Похоже — как будто прильнула к скале одинокая чья-то поляна. И видно, как бьются о берег валы, друг друга сражая, да, бьются; в расщелину тащат друг друга, опять и опять отступают, сливаясь в одно. Сплеснувшись, свирепо поднимутся водные выси, да, выси. И кажется, словно, плывя через море, смотрю я на камни — гряды последних пределов его. А камни, свергаясь огромным каскадом, трутся один о другой, да, трутся; их грохот, их каменный, каменный рев готов потрясти небеса. Огромные глыбы то в водных пучинах потоплены разом, то схлынет вода с них, то снова проглотит, проглотит; а пенные воды потоком, потоком высоко и резко летят. Воды разлиты теперь на равнине, воды кружатся и вьются, да, вьются; огромные волны несутся в движеньи воды непрерывном и мчатся, вздымаются, скачут друг друга сшибая, сшибая; и тучи, взметаясь, гремят и гремят раскатистым ревом.

Дикие звери в испуге бегут как попало, бегут; готовы скакать сломя голову, лишь бы подальше. Титр, пантера, шакал, носорог с дыханьем потерянным, с пастью, искаженной страхом; беркут и коршун, орел и сова то в воздух взлетают, то вниз заберутся. Лапы трясутся у них, бока распирает дыханье: куда им решаться теперь на то, чтоб добычу хватать без выбора, зря! Теперь и водные твари сушиться все лезут на мели под солнцем: одна черепаха с другою, и угорь, и сом — все в куче одной, друг на друге, то этак, то так; сверкают своей чешуею, топорщатся вверх плавниками и вьются, как змеи, и вьются, как змеи.

Теперь посмотрю-ка я вдаль с середины горы. Деревья вековые там зимой цветут; горят, горят, сверкают и сверкают, да так, что зрения людей того гляди лишат. И как блистательно цветут! Как будто звездные гряды! Мне ни за что их не изобразить до полноты. Кориловы чащи густейше-густы, каштаны цветут, прикрываясь листвой.

Кружащиеся берега и скалы, и скалы повсюду, вздымаются вверх и рядами торчат зубчатой, зубчатой грядою. Причудливые камни гор опасной кручею нависли: косо и криво висят, круто идут на обвалы. Утесы и кряжи неровной чредою идут, то вдоль друг за другом бегут, то мчатся друг другу навстречу. Углами, зигзагами сталкиваясь, бодаясь враждебно, пещеры закроют спиной, завалят собою тропу человека. Друг на друга наседают, нагромождаясь сплошною грудой, на груде груда — все больше, гуще. И вид их мне напоминает средь вод бушующих скалу. Все это там, под Ведьминои горой, Ушань.

Взор вверх свой подниму на самую вершину — как строго там, как синим-сине там! И блещет, сверкает огнями, огнями и радугой светится там! А вниз оттуда посмотреть — там горы стоят над горами, провалы и ямы в таинственной мгле. Там дна не увидишь, в пустотах услышишь шум сосен… Нависшая скала, под нею, словно океан, расплылись воды, воды… Стоишь и дышишь, как медведь в испуге. И долго так стоишь, не уходя, и весь в поту… беспочвенно как-то, в сознании мутно-туманном, в печали и скорби утратив себя самого. Все это волнует мне сердце, и я в беспричинной тревоге, родящейся как-то во мне без меня. Решимость *Мэн Бэня, *Ся Юя, их смелость навряд ли могла б проявить здесь себя. И страх, и ужас перед тварью, невиданной, и странной, и непонятной: кто, откуда? Кишат, как путаные нити, как травы копнами-клоками. И кажется, будто родились они от чертей, не то от каких-то богов… Видом похожи они на бродящих зверей, не то на летающих птиц… Какие-то чудища невероятные — их невозможно никак описать.

Взобравшись сюда, посмотрю-ка я сбоку. Земля накрыла все ровнехонькой плитой, совком корзиночным распространилась вширь. Пахучие травы растут на ней сетью сплошною. Осенней орхидеи там полно, и артемизия в цвету, и грацилария несет всю пышность цвета тоже. Другие травы — цинцюань, шэгань, цзечэ — растут, как поросль сорняка, а тонкие, нежные-нежные травы протянуты длинными нитями всюду, милы и милы. От них идущий аромат плывет над прочим всем глубок и как бы, как бы придушен…

Чирикают, чирикают пичужки целой стаей: самец теряет самку постоянно и жалобно поет, зовет к себе. Другие птицы там — вансуй и лихуан, чжэнмин, чуцзю… Цзыгуй тоскует по жене, чуйцзи высоко загнездилась. «Цеце» чирикают они, всю жизнь в свободе проводя. Поет то одна, то другая и вторят поочередно; идут в мелодию они, как по течению плывут.

Ученые, тайнами всеми богаты, вроде *Сяньмэня — Гао Ци, густою толпою, как рощей, стоят, вместе с царем в восхищенье приходят и славят все вместе его. Приводят животное жертвенное и масти простейшей, творят заклинанья в молельне, где все в драгоценных камнях. Всем духам приносятся жертвы, моленье возносят к единому, высшему. Когда совершающий жертву исполнит служенье и все до конца слова и молитвы доскажет, тогда только царь, взойдя на свою всю яшмами украшенную колесницу (он четверкой в нее запряжет и драконов), с висящими гроздьями бус на тиаре и с перьями, воткнутыми в бунчуки, которые стройно подобраны к знаменам, велит заиграть на великой струне. Потекут, как струя, величавые, лучшие звуки, в них резкие бури проходят и горестный дух наращают. Тогда начинается песнь, заставляющая всех, кто слышит ее, в глубокой, глубокой тоске пребывать и вместе с певцом его горе-тоску пережить, вздыхать от волнующих чувств, что теснятся в груди.

Лишь после этого всего развязывается облава государя. Охотников несметное число, что звезд. Раздастся команда летучей охоте, *затычки во рту — ни звука другого! Луки еще не пускают стрелу, сети-силки не нацелены также… Проходят по степи широкой, бескрайней, бегут по траве бесконечно густой. Легкие птицы еще не успели подняться, быстрые звери не ринулись в бег свой еще, а вожжи уже опустились, ослабло вниманье возниц, и лапы зверей забрызганы кровью. В деле особо из всех отличившиеся прежде других и награды получат; телеги охотничьи тушами загружены дополна.

Если теперь, государь, вам угодно идти и смотреть на нее, эту фею, вам надо непременно начинать с поста и воздержанья. И надо вам временем распорядиться и путь свой избрать; свои колесницы наметить, парадное платье надеть. Знамена свои взять те, где тучи и в зарницах полотна; чтобы верх экипажа был зимородком разукрашен. Как ветер, вздымайтесь, как дождь, останавливайтесь: на тысячи ли бегите вовсю.

Тогда, конечно, она откроет вам глаза на заблужденья, придет, чтоб сочетаться с вами. Она подумает о всех подвластных вам землях, она научит горевать о бедах вашего удела. Она откроет путь достойным людям, совершенным. Она поможет вам во всем, чего так не хватает вам. Все девять отверстий у вас проникнутся новой свободой, и дух, средоточие духа она вам сумеет свободным от грязи греховной, налипшей соделать.

Продлит ваши годы, продлит долголетье на тысячи-тысячи лет».

СВЯТАЯ ФЕЯ[4]

Поэма

*Чуский князь Сян с поэтом Сун Юем гулял по берегу Юньмэна и Юю повелел воспеть в стихах то, что случилось там, в Высокой горе Тан. В ту же ночь Юй лег спать и во сне имел встречу с той девой святой. Была она очень красива, и Юй подивился немало. Наутро он об этом князю доложил, и князь спросил: «Что ж это был за сон?» Юй отвечал: «Вечером, после обеда и ужина, моя душа пришла в смятение, неясное какое-то волненье, как

Князь спросил: «Скажи, какою же она тебе предстала?»

Юй сказал: «О, роскошная! О, прекрасная! В ней все красивое — сполна! О, великолепная! О, красавица! Мне трудно до конца вам все о ней сказать! Не говорю уже о том, что в дальней древности таких никто не знал, но и средь нас живых таких не видывал опять-таки никто. То — красота редчайшего смарагда, то — вид какого-то алмаза дорогого. Не мне, не мне воспеть ее…

С ее появленьем сиянье, сиянье такое явилось, как будто то белое солнце всходило, светя на стропила домов. Теперь, когда понемногу она ко мне начала подходить, вдруг стало ослепительно светло, как будто полная луна свои в меня направила лучи. Одно мгновенье, миг один — и красота ее лица вдруг зажила своею, новой жизнью. И стала так мила, да, мила, как цветок! От нее изошла теплота, да, да, теплота — как от светлого, редкого камня. Все краски, что есть, примчались и в ней воплотились… Нельзя, невозможно ее описать мне!

Когда всмотрелся б я в нее, то отняла б она собою свет очей моих… И надет на ней был превосходный наряд: роскошные ткани, атласы, шелка и вышивки в лучших узорах. Нет лучше одежды, пленительной краски — сияют они на весь мир наш. Оправила красивый свой наряд, закуталась в накидку, пелерину. Роскоши было немало, так тонок был вкус, что она не бросалась в глаза. Ее шаги были изящны и милы-милы. Сияла собою на все помещенья дворца. Мгновенье, да, миг лишь, — она изменилась! Стала изящна, как ловкий дракон, летящий на тучах высоко.

Сняла пелерину свою, сняла и накидку из газа… Омытая настоем орхидей и пахнущая чудными духами, она была приветлива, мила и хороша в прислуживаньи рядом, покорна скромным положеньям и душу умиляла мне».

Князь сказал: «Так вот она, скажи, какая великолепная! Попробуй мне ее изобразить в поэме».

Юй отвечал: «Так так. Извольте, хорошо.

Ах, как прекрасна и мила, мила святая фея! В ней — вся краса, которой полон мир с его *двойной стихией сил. Она одета в наряд изящный, изящный, да, которым только любоваться. Напоминает колибри-птичку, когда расправит она крыло. Наружность ее себе равной не знает, ее красоте нет предела совсем. *Мао Цян заслонялась своим рукавом, но не может она ей служить образцом; *Си Ши закрывала лицо, но в сравнении с нею — красоты бы лишились своей. Она очаровательна вблизи, а издали внушительна она. Сложенья она примечательного, совсем государевой стати. Смотреть на нее — весь взор твой наполнит. И кто б мог еще к ней добавить красот! Я в сердце своем уж любил ее сам для себя и ей восхищался без меры. Но дружбы не было у нас, до теплых чувств далеко было, и не было возможности мне все ей изъяснить. Другие — никто на нее не взглянул, и Юй любовался, смотрел на нее. А наружность ее, как высокие горы, была недоступной какой-то. Ну, как я могу говорить до конца? Лицо, красотою насыщенное и полное, полное ею, но строгою женской красой. А яшмовый облик ее в себе заключал теплоту и живительно-сочное нечто. Зрачки ее глаз лучились каким-то духовным, духовным великим свеченьем, и взгляд блистал красотою — лишь любоваться на него! Брови красиво срослись и вздымаются бабочкой, бабочкой моли, а красные губы так ярки, что выглядят киноварью. Так все естественно в ней густой, как вино, как вино, красотою; воля ж стремится к спокойному тону, который проникнут весь сдержанностью. Она так мила, хороша, затворяясь в покойный, покойный чертог свой, но так же проста и свободна, когда она вновь на людях. По праву ей нужен высокий чертог, чертог, чтоб идею ее развивать в нас. Порхая, она свободно ступает, не зная стеснений, с открытой душой. В движеньях своих, как дымка, как дымка легка, и шаг ее нетороплив, и касаясь крыльца, дорогими камнями позванивает. Направляясь к алькову, где я, она долго, да, долго, внимательно смотрит, и мне кажется — струи волны готовы стать валом. Взмахнула длинным рукавом, да, рукавом, и строго оправила платье. Стояла, качаясь, склоняясь в нетвердой походке своей. В бесстрастном и чистом спокойствии вся, в спокойствии вся; мила и чиста; и в сосредоточенности всего существа не знает она надоедливой позы. В походке свободной своей она двигалась, двигалась все же слегка лишь; и что она думала, вряд ли я мог догадаться. Казалось, хотела приблизиться, да, но вдруг отходила подальше; как будто совсем подходила — и снова назад оборачивалась. Я поднял свой полог, ее приглашал, приглашал для объятий, желая всю душу свою отдать на любовную страсть. Но в ней целомудрие было и чисто, да, чисто, и строго, и кончилось тем, что ко мне обращен запретительный жест. Ряд милых слов, да, милых слов, в ответ; и изошло тогда благоуханье от уст ее, что орхидеев цвет. И дух мой слился с ней, да слился с ней, в таком общенье раскрылось сердце к радости в любви. Лишь бог, что у меня в душе, проник в нее, но почвы не нашел в ней: в душе живой — там еле-еле жизнь, и никакой нет нити. Уста готовы согласиться, чтоб не делить, чтоб не делить на ты и я, со вздохом громко прозвучали в ней жалость, скорбь. В лице был легкий гнев, да, гнев, натянутость виднелась; нет, не могла себя проступком запятнать…

И вот она теперь, дорогим убором шевельнув, зазвучала своим фениксом из яшмы. Платье оправила строго и сделала строгим выраженье лица. Обратилась к дуэнье своей, отдала приказанье визирю. Я любви ее не узнал, и она, распростившись, уже уходила. И все отступала, себя выводя, и не разрешая сближенья с собой. Казалось, уйдет, но все же не ушла; идя же, как будто ко мне обернулась. Глазами скользнула, взглянувши слегка,

В горе, унынии страшном, лью слезы и вплоть до утра ищу я ее, мою фею».

ДЭНТУ СЛАДОСТРАСТНИК

Поэма

Вельможа Дэнту, неся службу у князя чуского Сян-вана, старался очернить Сун Юя и говорил: «Юй — вот какой; с виду — наружностью — он тихий, спокойный красавец; много во рту у него ловких словес, что не всякий, пожалуй, поймет. Меж тем, он по натуре сладострастник, и я б хотел, чтоб государь с ним вместе не входил, не выходил из апартаментов дворца, лежащих позади парадных».

Князь об этих словах Дэнту спросил Сун Юя. Юй сказал: «Что я по наружности, внешности, спокоен, выдержан, красив, то это мне дано от неба. Что у меня во рту много ловких словес, что не всякий, пожалуй, поймет, то этому учился я у своего учителя. Но что касается того, что женолюб, мол, я и сладострастник, то этого, скажу вам, государь, во мне нет совершенно».

Князь сказал: «Ты не любитель женщин, вот как! Есть у тебя на это что сказать? Коль есть, останься у меня, коль нет, в отставку уходи».

Юй сказал: «Красавиц нашей *Поднебесной нет лучше, чем у нас здесь в Чу. Но средь очаровательниц из Чу нет равных, государь, живущим у меня в селе; а из красавиц на селе нет равных, государь, дитяти моего соседа. А дочь соседа моего вот какова: прибавить один только дюйм ей, так будет она уже слишком длинна; убавить ей дюймик один лишь, так будет она чересчур коротка. Белил на лицо положить ей, так будет излишне бела; румян ей придать, так будет излишне красна. Брови у ней — что крылья у зимородка; кожа у ней снег белый мне напоминает. Талия — вроде рулона чистейшего шелка; зубы у ней — словно держит во рту она раковинки. И стоит ей ласково так улыбнуться — с ума сведет весь город (как Янчэн), в неистовство введет другой (как, например, Сяцай).

И тем не менее вот эта девушка все лезет на забор и на меня все смотрит, государь. Так длится третий год, а до сих пор я все не соглашаюсь. А вот Дэнту, тот не таков. Жена его с лохматой головой, с кривулей вместо уха, и с рваной заячьей губой, и зубы очень редкие, и боком как-то ходит, сутулая какая-то. Да ко всему тому парша у ней и геморрой. Дэнту ж обожает ее и дал ей родить пятерых. Вы хорошенько взвесьте, государь, который же из нас двоих любитель женщин, сладострастник настоящий?»

Как раз во время разговора из Цинь пришедший Чжан Хуа, вельможа тамошний известный, стоял тут рядом с ними. Он выступил вперед и так сказал об этом государю: «Сейчас перед вами Сун Юй хвалил непомерно соседскую деву, которая, думает он, своей красотою дурачит и сводит с ума. Не так ли, ведь правда? Я сам, государь, считаю себя соблюдающим честь и порядочность деятелем, но должен сказать, что в сравненье я с ним не иду. И все же я думаю так, что какая-то девка из чуской глуши навряд ли заслуживает, чтоб о ней здесь вести разговор перед лицом великого монарха. А я, государь, по убожеству, скромности личной, о том, что видел своими глазами, пожалуй, не смею сказать».

Князь сказал: «А ты попробуй и скажи, дай скромному величеству послушать».

Вельможа ответил: «Слушаю-с, слушаю-с! Я, ваш покорнейший слуга, когда-то в юности своей свершал далекие поездки и повидать успел все девять областей Китая. Своими ногами прошел я все важные местности и города во всех направлениях света. Я вышел прямо из Синьяна, я веселился, знаете, в Ханьдане, и я разгуливал привольно по Чжэн и Вэй, по берегам и Цинь и Хуэй.

Однажды — было то весной, весна была уж на исходе и подходило дело к лету и даже к полному разгару. Пели чудесно дрозды… И девушки толпой пошли по тутовым делам. А красавицы этой деревни в цветущей, чудесной своей красоте сияньем каким-то полны, прекрасные статью своей и фигурой, лицом прямо очаровательны были; и их лицу не нужно было ни румян, ни украшений. Я, государь, взглянул на самую красивую из них, привел *канон стихотворений и так сказал: «Иду по большой, да, по большой, я дороге, тебя за рукав потяну». И я ей поднес роскошный цветок, в словах выражаясь весьма прихотливых.

На это невинность моя смущеньем ответила мне, свой взор на меня поднимая, ко мне же не шла. Затем в замешательстве полном своем движение сделала, чтоб подойти, на меня, тем не менее, уж не смотрела. Ее настроение было насыщено чем-то, движения стана же какие-то мало понятные мне. То потупляя взор, то поднимая взор, она смотрела так и этак… А по устам заметно было, что довольна, и на губах была улыбка. Украдкой взглянув на меня струею очей, она привела в ответ все тот же канон и сказала: «Разбуженный ветром, ветром весенним, который уже распустил всю свежесть и красоту, в чистом святом воздержании жди, знай, и жди, чтоб дать мне любезную весть о себе… А если одаришь меня вот так, да, так, то лучше б, право, мне не жить!» И, сказав это мне нерешительно как-то, она отказалась, отвергла меня.

А дело-то было какое? Ведь я ее замысловатыми словами готов был взволновать. Я всей как есть душой своей в ее был обаянии, глазами жаждал ее лица, умом же созерцал ее девическую честь. Она понять могла канон и соблюсти приличие, не ошибаясь как есть ни в чем. За это все

Теперь князь чуского царства сказал, что это хорошо. Сун Юй же не был уволен.

Сыма Сян-жу

ТАМ, ГДЕ ДЛИННЫ ВОРОТА

Поэма

Императрица из рода Чэней, супруга *Доблестного сына, Воинственного августейшего монарха, в описываемое нами время, пользуясь его благосклонностью, стала чрезвычайно ревнива, и государь поселил ее отдельно, во дворце «Длинных Ворот». Она предавалась там тоске и печали, думая о горе своем…

Затем прослышала она, что в городе Чэнду, который в область входит *Шу, живет *Сыма Сян-жу, что он искусней всех в стране под небом нашим в писании красивых сочинений. И вот она, взяв из казны сотню *цзиней желтого золота, дала жене Сян-жу, по имени Вэнь-цзюнь, иль Образованная госпожа, чтоб та купила себе вина и чтобы это все пошло на строфы, объясняющие ее тоску и огорченье. И Сян-жу написал свое стильное произведение, имея в виду образумить владыку-монарха. Императрица Чэнь вновь удостоилась теперь фавора и сближенья. Вот что гласили слова его оды-поэмы.

Скажите, какая там красивая женщина, да, красавица, ходит и бродит, шагает, в грустные думы свои погрузившись? Душа ее, уйдя за грани тела, потерявшись, не возвращается назад, обратно, да; и вид она имеет изможденный, вся высохла она, сидит, живет совсем одна.

Он говорил мне: «Ведь я утром буду уходить, а вечером к тебе опять приду — да, да, приду». А сам теперь и пьет, и ест, и забавляется, забыв обо мне. И в сердце его все испарилось сразу. Он мне изменил, и не вспомнит уже о былом: связался теперь с фавориткой своей и сблизился с нею. Ах, как была я небрежно глупа, да, глупа я; и как я в душе любовь берегу, настоящую, искреннюю! Я так бы желала, чтоб он мне соблаговолил бы вопросы поставить, меня допросить, чтоб сам повелел мне приблизиться снова — да, вновь подойти; чтоб мне удостоиться счастья вновь услышать, ценить драгоценный голос его. Соизволил сказать лишь пустые слова, а я-то надеюсь всей полной душой, да, искренне очень; но мой повелитель, он так и не хочет меня осчастливить, приехать ко мне. Я в этих хоромах одна, как на дне, и вся своим чувством захвачена — вся! А ветер летит, налетает, как вихрь, этот ветер!..

Взойду на Пахучую башню и стану с надеждою вдаль я смотреть, с надеждой смотреть; душа же до самых глубин охвачена сильным порывом, и вся, как поток, устремляюсь куда-то туда. А тучи плывут, тяжелыми грудами тучи со всех четырех заслонили сторон небосклон, да отовсюду; и небо, бездонно-бездонное небо вдруг днем потемнело совсем. Гром прокатился, раскатами гром, и гулы его восстали, восстали; но грохот от грома напомнил мне грохот того экипажа, в котором сидел государь. Вот летящая буря свернула с пути и влетает в ворота мои, во дворец; поднимает все занавеси и все пологи разом, и вдруг коричное дерево сплелось и запуталось все в корнях и ветвях — да, ветвях; а запах и острый, и резкий идет и идет… Великая птица павлин садится на дерево это и к нему приникает любовно… А черная там обезьяна свистит и стонет протяжно. Вот зимородок, изумрудная, синяя птица, сложила свои крылья, сюда прилетев, уселась совместно с другой. Фениксы, он и она, летают на юг и на север… Сердце мое полно до краев безысходной тоскою, дух, сбитый с пути, бушует вовсю, на меня изнутри нападает…

Спускаюсь с Террасы пахучей, смотрю, озираюсь вокруг, вокруг озираюсь и медленным шагом иду потихоньку по самым глубоким дворцовым путям. Вот главная зала… Как глыба… Она упирается в небо — да, в самое небо… Строенья другие громадою темной с ней вместе поднялись и высятся к небу. По временам я прислоняюсь в истоме к флигелю направо, к востоку, да; смотрю на пестрые громады, и без конца, и без конца. Толкну в инкрустациях дверь, золоченые бляхи затрону — схвачусь я, их звук загудит, загудит, как звон колокольный какой-то. Перекладины двери моей из скульптурной магнолии все — да, все разные, карниз абрикосом ажурным отделан. Здесь целая сеть густая-густая деревьев, бродящих, качающихся; подперты пролеты утуном-деревом. Отделаны все редкими деревьями верхи колонн, их капители; неровными рядами они крепят упоры крыш. И в этот час все выглядит неясным и туманным, по одному могу лишь угадать другое — другое, да; а в общем кажется, как будто глыбы скал нависли сверху кое-как… А днем *все пять цветов слепят, один перед другим — слепят; блестят и огненно сверкают — сплошное яркое сиянье! И плотно так скрестились камни, нет — это черепицы крыш — да, крыш; напоминает их узор игру каких-то самоцветов. Везде растянуты сплошной, причудливою сетью там занавесы, да; свисают вниз перевитыми узлами чуской бахромы. Дотянусь до карниза дверей, чтобы сделать движенье какое-нибудь, да, чтобы двигаться мне, и смотрю на широкую панораму причудливых дворцовых помостов-террас.

Белый журавль кричит и жалобно воет — да, воет; его одинокая самка стоит на одной ноге у сухих тополей. День уже в сумерках желтых, надежды мои прерываются — да, оборвались; печально одна отдаю себя залу пустому. Свисает, сияет луна, лучи надо мной лишь блистают — да, только; иду в эту чистую ночь одна в свой глубокий альков. Берусь за классически строгую лютню, сыграть отходящий от строгих мотив; играю о том, что не может быть долгой печальная дума моя. Под пальцем течет высокая нота, она изменяется дальше и переходит в другую; и тембром струна упоительно чистым звенит, мелодия вздымается вверх. Проходит сквозь все, что я вижу теперь, ее четкая, строгая тема — проходит; мысль моя крепнет, растет и себя поднимает сама. Но те, кто со мной, по обе руки, в своем огорченье роняют слезу — да, плачут; их слезы струятся потоком во всех направленьях, и этак и так. Не сдерживают уж рыданий своих, все громче и громче от горя вздыхают, вздыхают; но я уже вновь поднялась, шатаясь иду, не зная куда. Рукав подымаю свой длинный, лицо закрываю свое — закрываю; и все пересчитываю свои неудачи, ошибки былого… Ни глаз, ни лица показать, показать… И вот в удрученном таком настроении я приближаюсь к постели своей. Собираю душистые разные травы себе в изголовье, в подушку; себе постилаю цветы, которые пахнут чудесно, на ложе. И вдруг засыпаю и сплю, и грежу во сне и в сонной

Ханьский У-ди

ОСЕННИЙ ВЕТЕР

Напевные строфы

Владыка на своем пути осчастливил посещением страну на восток от *Реки. Совершил богослужение в храме Царицы земли. Обернулся, досмотрел на свою царскую столицу и был счастлив. Средь волн, на реке он пил и пировал с толпой приближенных сановников.

Владыка был весь охвачен радостным порывом и сам сочинил напевные строфы об осеннем ветре. Вот они:

Вздымается ветер осенний-осенний,

и белые тучи летят.

Трава пожелтела, и листья опали-опали…

Домой, направляясь на юг,

от нас улетает гусь.

Полна орхидея красы-красы,

прелестно цветет хризантема…

Людей моих милых я помню, я помню,

забыть их никак не могу.

Плыву я в высокой ладье-дворце-дворце,

плыву я рекою Фэнь.

Ладья посредине теченья-теченья

вздымает в пене волну.

Набор флейт Сяо звучит-звучит,

За ним барабаны гудят-гудят.

Весло по воде ударяет, и в такт

несется напев хоровой.

Весельем и счастьем я полон весь-весь…

но горестных много чувств…

Ведь юность и зрелость на много ли дней?

А старость — как с нею быть?

Сыма Цянь

ОТВЕТ *ЖЭНЬ ШАО-ЦИНУ

Великий историк судеб, граф-астролог Сыма Цянь, ходящий у вас в конюхах и погонщиках, бьет вам поклон за поклоном и так говорит. О Шао-дин, вы, у которого в подножье я, не так давно изволили меня пожаловать письмом и в нем мне наказать быть осторожнее в сношениях с людьми, считать своим долгом и делом всегда продвиженье достойных людей, представленье ученых двору. Настроение в письме убедительно твердое, словно готовы меня вы считать человеком, который не хочет учителя знать в вас, а действующим по словам пошлейших каких-то людей. Нет, я, ваш покорный слуга, не смел бы так действовать, нет! А я так хотя изнурен и изломан, но даже, представьте, и я в свое время, хоть краем лишь уха, слыхал те заветы, что старшие поколенья оставили в общий удел нам. И только как вижу себя я с испорченным телом, сидящим в вонючей грязи, сейчас же все время я знаю, как я ошибался, как я все хотел быть полезным людям, как стал я им вреден противно своим ожиданьям. Поэтому так и сижу я один, печально задавлен, и с кем говорить мне, скажите?

Есть наша пословица: «Для кого мне стараться? Кому мне дать выслушать все?» И в самом деле, как только умер *Чжун Цзы-ци, то друг его Бо-я не стал уж больше играть на лютне. И, значит, что же? Ученый старается только для друга, что душу его понимает, как женщина внешность свою соблюдает для тех, кому нравится, знает, она. Что ж до меня, то туловище мое уж изувечено донельзя, и если б даже я хранил в себе *талант, подобный яшме Суя или Хэ, и даже если б я был нравственно велик, как *Ю иль И, я все-таки в конце концов не мог бы стать прославленным в людях, а только и всего, что быть посмешищем, себя пятнать — и все! Но на письмо и то, что в нем, мне полагается ответить. А лишь сейчас с востока прибыл я, сопутствуя царю, да разные тут мелкие делишки наседали, вас повидать мне редко удавалось; весь в хлопотах, и наспех кое-как я даже ни минуты не имел вам изъяснить свои мечты и настроенья и высказаться сразу до конца.

Теперь и вы, Шао-цин, захвачены в вину, не знающую дна… Пройдет десяток дней иль месяц, вам срок уже наступит зимний и последний… А я, к тому ж, на днях уже поеду с государем в Юн. Боюсь, что так в конце концов нельзя мне будет умолчать о том, чего нельзя назвать, и все сложиться может так, что я не удосужусь вам всю выразить досаду, озлобленье, чтоб сообщить своим друзьям. И вот получится, что тот, кто навсегда от нас уходит, в своей душе обиду личную в бездонность унесет. Позвольте мне здесь набросать мои убого-заскорузлые мыслишки. Итак, я в недостатках весь: не отвечал вам слишком долго… Позвольте мне надеяться, что это вы мне не поставите в вину и преступленье.

Я знаю вот ведь что: что нравственное совершенствованье есть признак просветленного познания, а быть всегда в любви и простирать ее на всех — вот где начало человеческих достоинств! Брать от других, давать другим — вот то, в чем обнаруживается нам человеческая честь. Срам, поношенье — вот критический тот пункт, где мужество проявлено бывает. Установить себе известность, славу — вот в чем всей деятельности нашей вершина достижений. И ежели ученый муж все эти пять начал в себе хранит, то только при наличности такой доверия заслужит в жизни он и встанет в ряд людей отменно благородных, людских верхов. Поэтому несчастья не бывает ужаснее, чем жажда денег, и скорби большей нет, чем рана в сердце. Для действий в жизни нет уродливей, чем срам и униженье предков наших. Позора большего не сыщешь, чем казнь, которая *«тепличною» зовется. Из

Я, ваш покорнейший слуга, благодаря заслугам предков, особенно покойного отца, мог *ожидать своей вины у оси государственной повозки в теченье двадцати и даже с лишком лет. По этому я случаю подумал, что, прежде всех других вещей, я не сумел подать как следует свою лояльность, преданность и честность. Я не сумел и получить всю ту хвалу и славу, ту честь, что полагались бы другим за исключительные мысли, необычайные таланты, чтобы привлечь внимание светлейшего царя-владыки. Я, далее, опять же не сумел упущенное подобрать, недостающее исправить, привлечь достойнейших людей, продвинуть тех, кто поспособней, тащить на свет из гор и ям туда укрывшихся ученых. Я, выйдя за пределы государства, не мог бы поступить в ряды солдат, брать крепости, сражаться в поле и подвиг совершить убийством полководца иль знамя у врага схватить. И, наконец, не мог бы я, день ото дня свои труды нагромождая, заполучить и знатный чин, и соответственный оклад — все для того, чтоб просиять над всеми предками своими и над друзьями, что со мной. Из этих четырех заслуг нет ни одной за мною!

И вот я кое-как живу, иль делаю лишь вид, без всяких дел, хороших иль плохих, которыми себя я мог бы проявить. Когда-то, впрочем, был и я среди магнатов низшего разряда, и мне случалось подавать свой скромный голос, выражать сужденье там где-то около дворца. И вот из-за того, что в эти времена я не тянул к себе всех предержащих и не додумал до конца все, что внушало опасенье, сижу сейчас с уродливым своим и поврежденным телом на роли слуг, метущих пол, среди убожества и сора… И вдруг теперь такой, как я, поднял бы голову, расправил свои брови и стал бы рассуждать иль за кого иль против, не было б разве это, между прочим, фривольностью к правительству немалой, конфузом для ученых современных?.. О стон! О горе мне! О что еще сказать? О что еще сказать? Да кроме этого всего, о самом деле рассказать с начала все и до конца, ах, нелегко все выяснить как есть!

Я, ваш покорнейший слуга, я смолоду уже все проморгал свои неудержимые таланты. Когда же вырос я, то также я не знал похвальных отзывов моих односельчан. Владыка-царь, по счастью для меня и ради моего покойного отца, дал мне возможность исполнять мои нехитрые дела, входить всегда и выходить в дворцовых кулуарах. Вот я и рассудил тогда, что тому, кто держит таз на голове, зачем смотреть на небо вверх? И вслед за этим прекратил свои знакомства и прием гостей, дела по дому запустил. Стал днем и ночью думать лишь о том, чтоб исчерпать усилия своих совсем никчемных дарований, сосредоточив мысль свою на том единственно одном лишь побужденьи, чтобы снискать себе фавор у государя нашего царя. Но дело вышло так, что совершилась крупная ошибка и неправда. Начну с того, что я с *Ли Лином вместе в одном и том же учрежденье пребывал. Мы никогда с ним не могли жить так, как полагается друзьям; у нас с ним были разные пути: что брал один, то отвергал другой. Мы никогда с ним вместе не держали у губ своих за чаркой чарку и никогда мы не сближались в той неизбывной радости друзей, что создается искренне и прямо. Но, тем не менее, его я наблюдал, и видел я, что этот человек — муж удивительный на редкость из тех, что соблюдать себя умеют хорошо. Он родителям служил благоговейно; он был честен с теми, с кем служил; прикасаясь к деньгам, он был умерен; брал, давал всегда по совести своей. При разнице лет, положений он был донельзя уступчив. Он с низшими сдержанным был и вежливым очень. Он только о том и мечтал, чтобы ринуться в бой беззаветно и жизнь всю отдать за дело большое отчизны. Вот что всегда в душе его копилось! И я считал, что в нем есть дух и государственный на редкость ум!

Послушайте теперь. Вот человек на службе государю берется выполнить такое предприятье, где десять тысяч шансов смерти; но и на тот один, что против них, не обращает он внимания, а устремляется всецело лишь туда, где государству есть угроза. И это было, я б сказал, уже совсем необычайно! Теперь, смотрите ж, возникает одно из дел неподходящих. И что же? Чины при дворе, за целость особы своей стоящие крепко, и жизнь обеспечить жене и детям норовя, сейчас же его недостатки, как на дрожжах, раздули, а я, по правде говоря, в своей душе о нем болел весьма. Да, впрочем, что ж! Ли Лин был во главе солдат неполных пяти тысяч, а углубился в землю варваров-номадов так далеко, что уж переступал он *ставку хана. В приманку повесил себя самого у самой он пасти тигра и прямо скакнул он на варвара лютого, дикого *ху. Пред ним было войско в десятки и сотни тысяч; с *шаньюем сражался самим он несколько раз подряд, и в этих боях провел он десяток и более дней, убил же врагов больше гораздо, чем вровень. Рабов не хватало, чтобы трупы убрать, чтобы раненым как-то помочь. *Военачальники

Но снова они натянули луки пустые, полезли с презреньем на *лезвие белое; на север всем телом своим повернувшись, на смерть помчались к врагу, обгоняя друг друга.

Наш Лин до погибели крайней своей прислал ко двору гонца, и ханьские графы, князья, министры, маркизы, магнаты подняли бокалы, желая царю долгоденственного жития. Но вот через несколько дней дошло до царя и письмо о линовом полном разгроме. А царь-государь от этих известий стал есть без приятности вкуса и слушать доклады без радости всякой. Большие чины скорбели, боялись, не знали, как выйти из этой беды. А я, признаться, сам тогда не соразмерил всей своей ничтожной и никчемной простоты; но видя, что царь-государь печален и сам не в себе, весь в горе, унынии крайнем, по чести, хотел проявить свою искренность, ту, что была. Наивная, глупая мысль! Я, право, считал, что Ли Лин, обычай имея с другими чинами и с высшею знатью делиться и малым, лишать себя сласти, он мог ведь иметь за собою людей, готовых до смерти все силы ему отдавать, и даже какой-нибудь древний известный, большой полководец не мог бы его в этом смысле никак превзойти. Хотя сам он был разгромлен и должен был пасть, однако ведь видно было его настроенье: он только хотел улучить надлежащий момент и послать известие *Ханям. Но дело пропало, и выхода не было больше. Однако и то, что он их разбил, исковеркал, является подвигом тоже, который заслужит быть явленным миру всему. Об этом я думал с тоской и хотел изложить на словах, но не было как-то пути. И вот так однажды случилось, что был во дворец я вызван к допросу, и я в этом смысле построил всю речь о заслугах Ли Лина. Хотел я всем этим расширить как мог кругозор царя-государя, конец положить речам тех белками сверкающих злобно людей. Но выяснить все до конца мне так и не удалось. Светлый владыка не понял, чего я хотел, решив, что я, вероятно, мешая карьере *Эршисца, тем временем каверзно строю защиту Ли Лина. И бросил меня в уголовный приказ. Итак, моей сердечной правде и преданности трону моему в конце концов не удалось себя представить. Сочли, что я обманывал царя, и вот я, наконец, был отдан на сужденье и действия тюремных палачей. Моя семья была бедна — всего, чем я располагал для подкупа моих судей, мне не хватило бы для выкупа на волю. И никто из друзей не помог мне! Посмотрел я направо, налево, на ближайших ко мне и роднейших людей, и никто за меня не сказал ни слова. Но тело мое — не камень, не дерево. Кто же был мой компаньон? Сторож суда! Я был спрятан глубоко в темнице-тюрьме. К кому обратиться тут с жалобой можно? Но Шао-цин, вы лично видели все это! И разве же все то, что делал я, не было именно вот так? Когда Ли Лин живым в плен сдался гуннам, он славу своей семьи уничтожил, а я, кроме этого, сел еще в *камеру тутов. Тяжелым посмешищем стал я для мира всего! О горе! О горе! Об этом не так ведь легко одно за другим говорить человеку толпы!

Отец мой заслуг не имел, отмечаемых грамотой царской — алою писаницей. История звездных фигур и звездных расчетов для календаря так близка ведь к разным гаданьям, заклятьям и прочему! Понятно, что с людьми такими лишь забавляется владыка-государь, содержит их он как актеров и веселых дев; они в презрении даже у самых пошлых. И если б я, допустим, был казнен по повелению суда, то было б это все равно, как если б девять из быков лишились только волоска. Какая разница была бы с муравьем? И люди будут несогласны поставить в ряд меня с умершими за правду и скажут лишь: ума, как видно, было мало, а преступленье велико; он не умел себя от бед избавить, пришлось, как видно, умереть! Тогда в чем дело? — меня спросят. Скажу: до этого меня лишь довело все то, что в жизни сам я посадил и сам же вырастил себе.

Как знают все, одну лишь смерть имеет каждый человек, но смерть бывает тяжелей, чем великан-гора *Тайшань; она бывает и легка, ну, как гусиное перо. Вся разница лишь в направленьи всех действий наших иль других. Самое высшее — предков своих не позорить. Следом за ним — и тело свое не позорить. Далее будет — разум, лицо не позорить. Далее будет — речей, наставлений своих не позорить. Далее будет — согнувшись всем телом, позор свой терпеть. Далее будет — *в другую одежду одетым позор свой терпеть. Далее будет — в колодке, на замке, с веревкой быть битым палками и так позор терпеть. Далее будет — как обреют все волосы прочь, продернут железные кандалы, в виде подобном терпеть свой позор. Далее будет — с разрушенным кожным покровом, с отрубленными конечностями принять и терпеть свой позор. Но последним и низшим считаю *смердящую казнь — то верх всякой казни! Нам книги говорят, что «казнь не поднимается наверх, к высоким государственным людям». Этим хотели сказать, что тот, кто служит государю, к своим достоинству и чести не может не быть всегда настороже.

Лютый тигр живет в *глубочайших горах, его сотни зверей трепещут, боятся. Когда ж он в тенетах и в клетке сидит, то виляет хвостом и просит еды. Вот как величие, накопленное раньше, обрушивается постепенно ни во что! Поэтому бывает так, что муж ученый и служилый, коль на земле ему тюрьму рисуют, войти туда не смеет ни за что, по положению вещей. Ему стругают деревяшку, которой придадут подобье палача, но он и ей не отвечает, и с ней не будет говорить. Он утверждается в своих предначертаньях на этих явственных примерах очевидных. И

По этому же поводу скажу еще я вот что: *Западный князь был князь, но был заперт в темницу *Юли. *Ли Сы был министр, подвергнут был всем он сразу *пяти мученьям. *Хуайиньский был князь, но терпел от колодок он в Чэнь. *Пэн Юе и *Чжан Ао, лицом повернувшись на юг, величали себя без родни и без ровни, были связаны, сели в тюрьму, искупая свое преступленье. *Цзян Хоу убил всю Люеву клику и властью своей помрачил *пятерых тех древних сатрапов; был засажен, в тюрьму и просил там о казни. *Вэй Ци был большой генерал, одели его в кумачовую рвань, три колодки продели ему с замком. *Цзи Бу был яремным рабом и служил у семейства Чжу. *Гуань Фу был позором покрыт *в чужом помещении долго. Все эти люди лично достигли титулов князя, маркиза, военного начальника или министра. Их слава была слышна в государствах соседей. Когда же вина подошла к ним и сети закона настигли, они не сумели к себе притянуть свой конец, с собою управиться лично: остались все жить в грязи и пыли. Так, значит, и древность, и нынешний день — по сути одно. Куда же девалось, скажите, тогда все то, в чем они себя не покрыли позором? И если, исходя из этого, сказать, то храбрость или трусость есть лишь положенье дел; а силен ты иль слаб — одна фигура только. Все это очевидно всем, и стоит ли такому дивоваться? Да, если не мог человек вовремя сам судьбу порешить без всякой веревки и *туши тюрьмы, немного лишь стоит промедлить ему и немного лишь заколебаться, как он уже под палкой и плетью лежит… И вдруг он захочет тогда, в тот момент, призвать свою честь: не будет ли это, пожалуй, скажу отдаленно, наивно? Мотивы тех древних людей, что считали важнейшим вопрос о приложеньи наказаний к большому государственному мужу, все здесь они лежат.

И вот еще: в человеческом чувстве иного ведь нет, как жажда пожить и ненависть к смерти, как помнить всегда об отце и о матери, нежно взирать на жену и детей. Но вот когда дело о чести идет и о зове рассудка, то это не так: здесь бывает, что выхода нет человеку.

Мне не везло. Я рано потерял отца и мать, и не было родни ближайшей, братьев у меня: я одиноко жил, был круглым сиротой. О, Шао-цин! Вы сами видели, как относился я к жене своей и детям! Еще скажу: ведь даже и храбрец не обязательно умрет за дело чести, и трус о долге помышляет. Где место для того, чтобы махнуть рукой и далее себя не подбодрять? Хоть я и трус, и слаб, я все хочу хоть кое-как, да жить, но тоже знаю хорошо, где грань лежит меж тем, что нужно принимать и что бросать. Так почему же я дошел до униженья так утопить себя в оковах, путах каземата! Заметьте также, что *цзанхо или *бице, раб он, раба она, — что и они умели вызвать смерть. Тем паче, я, при всей своей безвыходности, мог бы! Но что заставило меня терпеть так тайно и упрямо, живя буквально кое-как, таясь во мраке и навозе, без всяких слов и возражений? А вот: меня берет досада, огорченье, что есть еще в душе, чего она еще исчерпать не могла, что я вот так уйду из жизни прочь в убогом, жалком униженье, и свет моего слова на письме не явится позднейшим поколениям!

И в древности уже так было, что людей богатых, знатных и вельможных, которых имя стерлось и исчезло, их всех не счесть и не упомнить. А значатся в истории людей лишь необычные, из ряда вон таланты. И, в самом деле, ведь *Вэнь-ван, князь Просвещенный Чжоу, сидел в тюрьме и там развил свой комментарий к *«Чжоу И» иль чжоуской редакции «Метаморфоз». *Чжун-ни попал в опасный для него момент и написал тогда *«Чуньцю» (иль свою «Летопись времен»), *Цюй Юань был изгнан и бежал, и после этого он произвел поэму о том *«Как в беду он впал». *Цзо Цю очей свет потерял — и вот он произвел «Гоюй», иль «Речи мудрецов о разных государствах». *Мыслитель Сунь, когда ему князь ноги отрубил, свои «Военные законы» написал и стройно изложил их в книге. *Бу-вэй был сослан в Шу, а в мире распространены «Заметки Люя обо всем». *Хань Фэй сидел в тюрьме у *Цинь — и вот «Как трудно поучать» и «Одинокая досада» явились также в свет. И *«Ши» — классический канон стихов и од в трехстах главах был создан вообще людьми ума и мудрости сверхчеловеческой, особой, когда они бывали в горестном порыве! Все эти люди были переполнены склубившимся в них чувством, но не могли в жизнь провести ту правду, что в их душе жила. Поэтому они нам исповедали прошедшие дела и мысль о будущих людях. Так вот и Цзо Цю был без глаз, а Суню отрубили ноги: служить уж больше не могли, ушли от дел и углубились в книги и сужденья, и построенье планов, схем, программ, чтоб в этом всем дать выход своим чувствам, обиде, злобе и тоске. Они мечтали лишь о том, чтоб обнаружиться пред миром в пустой и отвлеченной букве, лишенной важности и силы. И я, покорнейший слуга ваш, Шао-цин, себе я позволяю тоже, хотя я и никчемный человек, в словах

А вы, Шао-цин, теперь рекомендуете мне выдвигать достойнейших людей и представлять ученых ко двору. Уж не ошиблись ли вы в помысле моем и не прошли ль мимо души? Ведь даже если бы хотел я сам себя весьма отшлифовать и всячески словесно приукрасить, не будет пользы для людей: мне все равно ведь не поверят, и будет только лишь предлог нарваться снова на конфуз. Все дело в том, что смерти день придет, и только лишь тогда, кто прав, кто виноват, определится ясно. В письме я не умел все изложить, что на уме. Позвольте кратким быть и вам письмо мое представить, убогое и грубое такое. С усердием, с поклоном, и повторным.

ПРЕДИСЛОВИЕ ГРАФА ВЕЛИКОГО АСТРОЛОГА К СВОЕЙ ИСТОРИИ КИТАЯ

*Граф великий астролог так говорит: «У отца, предшественника моего, было сказано вот как: «С тех пор как умер *Чжоу-гун, граф Чжоу, прошло пять сотен лет, и в мире появился *Кунцзы, философ из рода Кун. По смерти Куна и до нас прошло еще пять сотен лет. Было бы еще уменье продолжить преславный век, дать верный тон традиции *«Метаморфоз», продолжить книгу «Весен — Осеней», все основать на том, что мы найдем в каноне од, в каноне также эпопей, в каноне величавых ритуалов, в каноне музыки старинной — вот чего я хотел бы, вот чего я хотел бы!» Я, маленький какой-то человек, *решусь ли я все это уступить?» Верховный вельможа *Ху Суй спросил меня так: «Когда-то давно философ наш Кун, по какому составил он поводу хронику «Весен и Осеней»?» А я, великий граф астролог, отвечал: «Я слышал, что *Дун, известный ученый, об этом так говорил: «Чжоуский путь государственный стал слабнуть, шататься, валиться. Конфуций был в *Лу судьей уголовным; удельные князья его губили, вельможи Лу ему мешали… И Кунцзы знал, что слова его здесь исполняться не будут, что путь его правды, в людях не пройдет. И он сказал о том, что правильно, что нет на протяжении двухсот сорока двух лет, и стал мерилом всех суждений для всей страны под нашим небом. Он *Сына неба порицал, он отстранял князей удельных, карал и государственных вельмож — все это для того, чтобы продвинуть в жизнь деянье настоящего царя, и только». Конфуций говорил: «Я это хочу изложить в сквозном, пустом как бы слове, но это не будет так же значительно, ясно, как зримое в самих делах, в поступках людей». Действительно, канон *«Чуньцю» (иль «Весны-Осени годов») на первом месте ставит — осветить путь истинных трех древних государей, а на втором — судить историю людей и действий их; указал он на то, что ему неприемлемо и одиозно; объяснил, где лежит правота и неправда; утвердил нерешительных, шатких и слабых. Он сказал хорошо про того, кто хорош; он дурным называл то, что дурно и есть; он достойных достойными звал, подлецами негодных клеймил; сохранил пропадавшие царства; продолжал порой прерывавшийся род; поправлял, помогал, вызволял из распада. Вот величайшие начала пути сверхцарственных особ. И *«Перемены» ясно излагают и небо, и землю, и тьму, и сиянье, и четыре времени года, и *пять элементов стихий. Поэтому все превосходство канона заметней всего в переменах. «Ли», канон поведенья ученых людей, наметил порядок меж всеми людьми, поэтому все превосходство его заключается в их поведеньи. «Шу», канон эпопей, отмечает деянья прежних былых государей; и поэтому все превосходство его заметней всего в управленьи, в правительстве царском. «Ши», канон древних од, называет нам горы и реки, пади, ручьи, птиц и зверей, деревья и травы, самок, самцов, мужчин или женщин. Поэтому все превосходство канона заметней всего в быте, жизни людей. «Юе», музыкальный канон, установлен для «лэ», удовольствия слуха людей. Поэтому все

Ху Суй теперь мне говорит: «В дни, когда жил Конфуций, над ним просветленного не было ведь государя, а внизу он не мог себе должность найти по душе. Поэтому он сочинил «Чуньцю», на века свесил нам сквозные лишь слова, чтоб ими разрубить всю суть уставных максим — «ли» и чести человека — «и». Он этим на себя взял роль закона, который исходил бы от царя, единственно приемлемого честью. Теперь же вы, почтенный господин, вы над собой имеете судьбой вам данного пресветлого владыку, и вы под ним служебное свое храните положенье. Все массы дел пришли в свое наличье, и в строгом все они сейчас порядке. И, таким образом, все то, что вы, почтенный господин, здесь обсуждаете сейчас, имеет, собственно, в виду что именно такое выяснять?» А граф великий астролог сказал ему вот так: «Да! Да! Ан нет, совсем не так! Я слышал слова старинных людей, что жили до нас. *Фу Си, император, был высший пример простоты величавой и толщи добра. Он сочинил «Перемены» *восемь гуа-триграмм. Великолепие царей двух — *Яо, Шуня — великая история в каноне «Шу» в себе запечатлела, и ритуал-канон и также музыкальный возникли тоже вокруг них. Возвышенные качества царей и *Тан и У тот автор «Ши», иль древних од-канцон, воспел в стихах. И вот «Чуньцю» рекомендует нам хорошее, добро, худое ж презирает и казнит. «Чуньцю» выставляет на вид добродетельный облик *трех династий, поддерживает собой дом Чжоу, не ограничивая себя лишь тем, чтоб посмеяться и уколоть». С тех пор, как Хань поднялась, и до нас, когда пресветлый Сын небес от них имел *счастливый знак, установил алтарь земле и небу, реформе подчинил наш старый календарь, в котором изменил начало года, переменил окраски у одежд и получил небесную свою инвеституру от предков, духов чистых, величавых, благодать от него растекается всюду струей необъятной. Заморские чуждые нам инородцы с двойными толмачами к нам стучатся в дверь границы и просят разрешенье дать им явиться ко двору с представленною данью, и счетом нам таких не одолеть. Чиновники и слуги при дворе на сотнях разных должностей со всем усердием своим твердят, поют про совершеннейшие доблести царя; а им ведь ни за что не выразить пред всеми то, что им хотелось бы в душе воспеть до самого конца. Еще я скажу: когда есть ученый, достойный, талантливый, но остается вне службы, то это позор для держащих в своих руках государство. А если государь-владыка с пресветлой доблестью, сверхмудростью на троне, а добродетели его не прославляются повсюду, то это преступленье предержащих. А я, бывало, сам такую должность занимал, и

И вот я кончил тем, что изложил от *Тао, танского царя, и далее, до *линевых времен. Начинаю с *Желтого царя.

ОТДЕЛЬНОЕ ПОВЕСТВОВАНИЕ О СКОЛЬЗКИХ ГОВОРУНАХ

Конфуций говорит: «Шесть знаний для правительственного дела — одно. Устав поведенья ученых — он создан, чтоб дать распорядок людям. Канон музыкальный и древний — он создан, чтоб вызвать гармонию в жизнь их. Писанья античных времен — они для того, чтобы дать руководство в делах. Кантаты, стихи и гимны — они созданы лишь для того, чтобы мыслям дать жизнь. Канон мировых перемен — он создан, чтобы осмыслить изменения в законах жизни. Канон «Весен — Осеней» создан, чтоб нам говорить о чести нашей и долге». *Граф величайший астролог тут скажет так: «Путь неба велик и велик, и разве же он не громаден? В простых разговорах, в совсем незначительных фразах ведь встретиться может такое, что разрешит и сложную задачу. Некто Чуньюй Кунь был зятем в доме циского князя. Ростом он был неполных семь *чи. Был скользкий говорун и часто ввязывался в спор. Его неоднократно отправляли послом к разным удельным князьям, и он никогда не давал в обиду и не срамил своего доверителя. В уделе Ци, в правленье князя Вэй (Величественного), сам князь любил говорить скрыто, намеками. Имел пристрастие пить целыми ночами в блудных оргиях. Погряз в них совершенно, делами государства не интересовался, а все правление отдал в руки министров и вельмож. Все должности пришли в полный беспорядок. Соседи князя начали со всех сторон отнимать землю, и, значит, опасность и гибель государства были уделом утра или вечера. Никто из стоящих у трона налево и направо не смел выступить с возражением и протестом. А Чуньюй Кунь стал с князем говорить по этому поводу намеками, вот так: «В нашем царстве есть большая птица. Сидит она на княжеском дворе. Три года уже как не летает, да и не поет. Вы, князь, знаете, что это за птица?» Князь отвечал: «Эта птица коль не летает, так не летает, а раз взлетит, так прямо в небеса. Не поет, так не поет — и все, а запоет, так всех вас изумит». И вслед за тем он тут же принял губернаторов и начальников уездов, сразу семьдесят два человека, наградил одного и казнил одного. Кликнул клич по войскам и вывел их в поле. Князья-соседи, взбудоражившись и встревожившись, сразу вернули захваченные в Ци земли. Князь действовал грозно тридцать шесть лет. О нем шла речь в *«Наследственных родах» под именем Тянь Ваня. В восьмом году царствования Величественного князя удел *Чу двинул против Ци большую рать. Циский князь отправлял Чуньюй Куня в *Чжао просить помощи войском. Предложил в подарок сто *цзиней золота и четырнадцать упряжек. Чуньюй Кунь поднял лицо к небу, громко расхохотался, да так, что развязались шнуры у шапки. Князь спросил: «Государь мой, мало, что ли, по-вашему?» Кунь отвечал: «Помилуйте, смею ли я?» А князь ему: «У вас, как, есть что сказать по поводу вашего смеха?» Кунь отвечал: «Вот видите, сегодня иду это я с востока сюда и вижу: сидит у дороги человек и молится об урожае, причем в руке у него свиное корыто и чарка с вином, и молится он так:

С чашку малый бугорок,

да даст мне полный коробок!

На грязце, да на болоте

целый воз моей заботе!

Пять хлебов обильно да взрастут,

полный дом богатства будет тут.

И я видел, что держит он в руке убогое, а желает многого. Поэтому я и смеюсь». Тогда циский князь Вэй прибавил желтого золота тысячу слитков, белых яшмовых колец десять пар, конных упряжек сто четверок. Кунь откланялся и ушел. Пришел в Чжао. Чжаоский князь дал ему десять десятков

По этому случаю я вам скажу: когда вино зашло за все пределы, то здесь и блуд. Коль удовольствие зашло за все пределы, тогда — тоска. Во всех, во всех делах ведь только так и есть. Нельзя, значит, зайти за все пределы. Коли зашли — сейчас же и беда!» Так вот чем Кунь высмеивал и урезонивал, а князь сказал: «Ну, хорошо! Конец теперь пить по долгим ночам». Сделал Куня главным гостем среди всех князей. Когда родня князя давала пир и ставила вино, то Кунь всегда сидел у них».

ПРЕДИСЛОВИЕ К ОТДЕЛЬНОМУ ПОВЕСТВОВАНИЮ О ЖЕСТОКИХ ПРАВИТЕЛЯХ

*Мыслитель Кун сказал: «*В правительстве дать ему руководство, в наказаньях дать ему выравненье, тогда он, народ, будет только их обходить, но не будет стыда у него никакого. В достоинстве дать ему руководство, в благочиньи ему выравнение дать, тогда он, народ, иметь будет стыд и всегда образец». А *Лао вещает нам так: «Высшая доблесть как доблесть себя не ведет. От этого доблесть в ней именно есть. Низшая доблесть доблесть свою не упустит. От этого доблести в ней не бывает совсем. Законы и правила множатся, всюду торчат. Воров и разбойников много бывает». *Граф величайший астролог так говорит: Как правильны они, эти слова! Законы и приказы есть инструмент для управленья, но не источники они устройства самого правленья, его чистейшего и грязного начала. Когда-то сети их в нашей земле были очень часты и плотны, и все-таки фальшь и подлости росли, как из земли ростки. Когда дошло до крайнего предела, то все высшие вместе с низшими друг за другом пошли по пятам, и кончилось тем, что никто уж помочь не мог. В это время правленье чиновников князя было похоже на то, как спасают людей из огня, подливая в него кипяток. Иначе, чем с помощью военных сильных приемов, суровых и грубых, как можно бы было с делами правления сладить, да так, чтобы было приятно и мило? И те, кто еще толковали о правом пути и стезе добродетели, топили себя и службу свою. *Поэтому так и сказано было: «Слушаю тяжбы судебные я так же, как прежние люди. Но надо бы было устроить, чтоб тяжеб вовсе у нас не бывало». *«Низшего типа ученый, услышав об этом, громко над этим хохочет». Все это не пустые лишь слова! Когда восстала *Хань, то *грани на бокале «гу» разрушила она и сделала его круглым совсем; разрубила ажурно-скульптурный узор и все превратила в простой матерьял. Ее сети закона порой пропускают рыбу, глотавшую лодку; но управители ее лучше и лучше, уже не впадают в низкую подлость; и *черноволосый народ надежно и должно управлен и спокоен. Отсюда можем мы усмотреть, что *дело в этом, а не в том.

ОТДЕЛЬНОЕ ПОВЕСТВОВАНИЕ О ЦЮЙ ЮАНЕ

Цюй Юань — ему имя было Пин. Он был сородичем и однофамильцем чуского дома, служил у чуского князя Хуая приближенным «левым докладчиком». Обладал обширною наслышанностью и начитанностью, память у него была мощная. Он ясно разбирался в вопросах, касающихся государственного благоустройства. Был искусный оратор. Во дворце он с князем обсуждал государственные дела, издавал приказы и указы, а за пределами дворца имел поручение по приему гостей и беседам с приезжавшими удельными князьями. Князь дорожил им, как дельным. Один высший чин, вельможа, бывший с ним в одном ранге, соперничал с ним в княжеском благоволении и втайне замышлял против его талантов. Князь Хуай дал Цюй Юаню составить свод государственных законов. Цюй Пин набросал их вчерне, но работу еще не закончил. Этот вельможа ее увидел и захотел присвоить, но Цюй Пин не давал. Тогда тот стал на него возводить клевету, что мол, когда князь велит Цюй Пину составлять законы, то нет никого в народе, кто бы об этом не узнал, и каждый раз как только какой-нибудь закон выходит, то Пин хвастает своими заслугами: без меня, мол, никто

Скажу я теперь: «Что небо значит? Начало оно людей! Что отец и мать? Основа они людей! Когда человек дошел до конца, он снова обращается к основе своей. И вот, когда он в тяготе и страде дошел до усталости крайней, нет случая, чтоб не вопил бы он к небу; иль, если он болен и страждет, печален, тоскует, нет случая, чтобы не звал к себе он отца или мать. Цюй Пин шел правой стезею, путем прямоты, исчерпал всю честную душу свою и ум свой использовал весь на службе царю своему. Но клеветник разъединил обоих их, и можно говорить о том, что это было дном паденья. Ведь он был честен и заслуживал доверия, но пострадал от подозренья; служил он с преданной душой, а жертвой стал клеветника… Ну, мог ли он не возмущаться? Поэма Цюй Пина «Лисао» («Как впал я в беду») родилась, конечно, из чувства его возмущения. *«Настроенья в уделах» есть книга, которая склонна к любовным мотивам, но блуда в ней нет. *«Малые оды» полны возмущений, нападок, но бунта в них нет. Когда ж мы теперь говорим об одах «Впавшего в грусть» («Как впал я в беду»), то можем сказать, что в них достоинства того и другого соединились.

Вглубь древности входит он, нам говоря о *Ди Ку, спускаясь к нам, говорит он о *циском Хуане. А в промежутке между ними он повествует нам о *Тане и об *У, чтоб обличить дела своей Эпохи. Он выяснил нам всю ширь, высоту пути бесконечного *дао, стезю безупречного *дэ, статьи и подробности мира, порядка и благоустройства, а также той смуты, которая им обратна. Все это теперь нам стало понятно и ясно вполне. Его поэтический стиль отличается сжатой формой, слова его речи тонки и едва уловимы; его настроенье души отлично своей чистотою; его поведенье, поступки его безупречно честны. То, что в стихах говорит он, по форме невелико, но по значенью огромно, превыше всех мер. Им взятое в образ нам близко, но мысль, идеал далеки. Его стремления чисты: поэтому все, что он хвалит в природе, — прекрасно. В стезе своей жизни он был благочестен, и вот даже в смерти своей не позволил себе отойти от нее. Он погрязал, тонул в грязи и тине, но, как цикада, выходил из смрада грязи преображенный; освобождался, плыл, носился далеко за страною праха, за гранью всех сквернот земли. Не принял тот мир с его жидкою, топкою грязью; белейше был бел, не мараясь от грязи его. И если взять его душу, соперницей сделав ее и солнца и месяца, то нет невозможного в этом.

После того как Цюй Юань был прогнан со службы, Цинь решил напасть на *Ци. Ци был связан родственными узами с *Чу, и циньского князя Хоя тревожило это. Он велел своему *Чжан И сделать вид, что тот покидает Цинь и идет служить уделу Чу с весьма значительными дарами и с усердием всецело преданного Чу человека. Чжан И сказал чускому князю так: «Цинь сильно ненавидит Ци, а Ци с вашим Чу находится в родственных отношениях. Но, если бы ваш Чу сумел решительно порвать с Ци, то Цинь готов предложить вам местность *Шанъюй, пространством в шестьсот *ли». Чуский князь Хуай был жаден, поверил Чжан И и порвал с Ци. Отправил посла в Цинь принять землю. Чжан И лукаво сказал: «Я, И, с вашим князем договорился о шести ли, а о шестистах ли не слыхал даже». Чуский посол в гневе ушел, прибыл к себе в Чу и доложил об этом князю Хуаю. Князь Хуай разгневался, поднял огромную рать и пошел на Цинь. Цинь вывел свои войска, ударил и совершенно разбил чуские войска между реками Дань и Си. Отрезал восемьдесят тысяч голов. Взял в плен чуского воеводу Цюй Гая и затем отобрал у Чу всю страну при реке Хань (Ханьчжун). Тогда князь Хуай двинул все войска, что были в его уделе, и, глубоко зайдя в Цинь, ударил на врага. Сражение произошло при *Ланьтянь. Удел Вэй, узнав об этом, внезапно ударил на Чу. Вэйские войска дошли до Дэн. Чуское войско пришло в страх и ушло из Цинь к себе домой, а Ци, все еще в гневе на Чу, ему не помог. Чу был в тяжелом положении. На следующий год Цинь отрезал Ханьчжун и подарил его Чу в виде мирного предложения.

Чуский князь сказал: «Я не хочу земли, я хочу получить Чжан И. Я тогда лишь буду считать себя удовлетворенным». Чжан И, узнав об этом, сказал так: «За одного лишь И — и вдруг целую страну Ханьчжун! Прошу у вашего величества разрешения пойти мне самому в Чу». И пошел в Чу. Там он снова богатыми вещами задарил временщика, придворного Цзинь Шана, а также повел хитрые и ловкие разговоры с фавориткой князя Хуая, Чжэн Сю. Князь Хуай целиком послушался Чжэн Сю и снова отпустил Чжан И. В это время Цюй Юань как раз был отстранен и на свой пост не возвращался. Его отправили послом в Ци. Вернувшись в Чу, он обратился с укором к князю Хуаю и сказал: «Зачем вы не убили Чжан И?» Князь Хуай раскаялся, послал погоню за Чжан И, но его уже было не догнать. Затем целый ряд князей напал на Чу и основательно его потрепал. Убили чуского воеводу Тан Мэя. В это время циньский князь Чжао вступил в брачный союз с Чу и хотел встретиться с князем Хуаем. Князь Хуай собрался поехать. Цюй Пин сказал: «Цинь — государство тигров и волков. Доверять ему нельзя. Вам лучше не ездить». Младший сын князя Хуая, Цзы-лань, советовал ему поехать: «К чему отказываться от радушия Цинь?» Князь Хуай кончил тем, что поехал и вступил в заставу

Князь Хуай не умел отличить, где преданный был слуга. Поэтому он у себя во дворце поддался внушеньям своей Чжэн Сю, затем он, с другой стороны, был обманут пришедшим Чжан И. Он отстранил от себя Цюй Пина и доверился высшему чину, вельможе и правителю Цзы-ланю. Войско с позором погибло, и землю ему окорнали. Потерял целых шесть областей и сам умер в Цинь, на чужбине, посмешищем став для всей страны. Вот где беда произошла от недопонимания людей! В *«Переменах» читаем: «Колодец прозрачен, а он не пьет — и это на сердце моем лежит огорченьем. Но можно ту воду черпнуть! Коль светел наш царь, и он и другие получат от неба каждый свою благостыню». Ведь если нет света в уме государя, то разве достоит ему благостыня?

Главный правитель Цзы-лань, услышав, что так говорят, пришел в ярость и предоставил верховному вельможе очернить и умалить Цюй Юаня перед князем Цин Сяном. Цин Сян разгневался и выгнал его. Цюй Юань пришел к берегу *Цзяна, с распущенными в беспорядке волосами гулял и горестно пел на берегу затона. Лицо его было страдальчески изможденное, весь иссох он, скелет-скелетом. Отец-рыбак увидел его и спросил: «Ты не тот ли сановник, что заведовал здесь тремя родовыми княжескими уделами? Почему это ты вдруг дошел до такой жизни?» Цюй Юань отвечал: «Весь мир стал грязен и мутен, а я в нем один лишь чист. Все люди толпы опьянели, а я среди них трезв один. Вот почему я и прогнан». Отец-рыбак говорил: «Скажу тебе, что совершенный человек — он не грязнится и не портится от прочих. А, между тем, умеет он со всею жизнью вместе быть, идти туда или сюда. Если весь мир стал грязен и мутен, то почему ты не поплыл вслед за течением его и не вознесся на его волне? Если все люди толпы опьянели, почему б не дожрать ту барду, что осталась, не допить ту гущу вина? Зачем, на груди лелея топаз, в руке зажимая опал, себя отдавать в жертву изгнания?» Сказал Цюй Юань: «Я слышал такое: тот, кто только что вымыл себе лицо, непременно отщелкает шапку от пыли; а тот, кто купался в воде, сейчас же он платье свое отряхнет. А кто же еще из людей сумеет, оставшись весь чистеньким чист, терпеть от других липкую, жидкую грязь? Уж лучше, пожалуй, направиться мне к идущему вечно потоку, себя схоронить в животах там в Цзяне живущих рыб. И как бы я мог, с белизною сверкающе чистой, позволить себе замараться грязью мирской?» И сочинил он поэму «В тоске по речному песку»[5]. Затем он засунул за пазуху камень и бросился в воды *Мило, где и умер. После смерти Цюй Юаня в Чу жили Сун Юй, Тан Лэ, Цзин Ча и другие последователи его. Все они были увлеченные поэты и особенно прославились своими одами. Но все они имеют своим родоначальником свободно изливающийся стиль Цюй Юаня. Никто из них уже не рисковал открыто князю возражать. После Цюй Юаня Чу часть за частью все больше терял свою территорию, пока через несколько десятков лет не был окончательно Цинем уничтожен. Через сто с чем-то лет после гибели Цюй Юаня в реке Мило при *Хань жил *ученый Цзя. Он служил в *Чанша главным наставником у тамошнего князя. Он побывал на реке *Сян и бросил в нее свою рукопись, в которой оплакал Цюй Юаня»[6].

Здесь *граф великий астролог сказал бы так: «Я читал поэмы «Лисао» — «Как впал я в грусть», «Мои к небу вопросы», «Зову к себе душу» и «Плачу по Ину». И грустно мне стало за душу его. Я ходил и в Чанша, проходил там, где он, Цюй Юань, покончил с собою в пучине воды. Ни на минуту не прекращал я лить слезы по нем, представляя себе, что я вижу, какой это был человек. Когда ж говорю я о Цзя, ученом, который оплакал его, не могу я понять, отчего б Цюй Юаню, с его гениальной душой, не заехать к другому удельному князю и с ним бы дружить? Какой бы удел не принял его? Не пойму, чтобы надо себя ему было до этих вещей доводить! Я читал и поэму Цзя И о сове. Но равнять жизнь со смертью, как он, несерьезно смотреть на принятие мира вещей или их отверженье — его вопиющая

ОТДЕЛЬНОЕ ПОВЕСТВОВАНИЕ О *БО И

Ученый муж весь в книги погружен. Их очень много есть, но достоверней и надежнее всего, он думает, лишь основные шесть канонов. Хотя в каноне *«Ши» (кантат, священных гимнов, од), в каноне «Шу» (иль древних эпопей) есть, как известно, *пропуски, лакуны, однако ж можно в них найти места, касающиеся *Юй-Шуня и царства *Ся. *Яо хотел с трона уйти, его уступил он Юй-Шуню. В промежуток меж *Шунем и *Юем в те годы *правители гор друг друга все время на трон выдвигали. И вот были пробы на троне, когда даже много десятков лет исправляли они царскую должность. И когда их деянья, заслуги развивались до полного их процветанья, тогда только им и вручали на троне правленье людьми. Хотели этим показать, что самый важный из предметов, регалия для всей страны под нашим небом, затем великое преемство великого, достойного царя, передаваемое в мир под нашим небом, сопряжены с такими вот труднейшими делами.

А вот что говорят нам те, кто это объясняет: «Яо уступил страну под нашим небом отшельнику *Сюй Ю. Сюй Ю не принял этого, считал это за срам, бежал и скрылся в неизвестность. Когда пришло к эпохе Ся, то жил *Бянь Суй и У Гуан. О них что можно нам сказать? *Граф величайший астролог тут скажет так: «Я поднялся на гору *Цзишань. А наверху, скажу я вам, есть, говорят, *гробница Сюя. *Мыслитель Кун дал место у себя древнейшим людям совершенства, сверхмудрости и высших всех всечеловеческих достоинств таким, как *У Тай-бо, *Бо И и им подобные, трактуя их с подробностью большою. В том, что я слышал и читал, все говорит о высоте, и высоте необычайной, сознанья чести в *Ю, Гуане. Ну, а в писаниях они нам не представлены совсем. Чем это объяснить?» Конфуций говорит: «Бо И и *Шу Ци не хранили в своей душе давно причиненного им зла, обида жила в них редко. Они стремились к добрым отношениям с людьми и обрели это, так на что они могли быть в обиде?» Я опечален судьбою Бо И, и *забытые стихи, которые я читаю, удивляют меня. В жизнеописании этих людей сказано: «Бо И и Шу Ци — сыновья государя *Страны Гучжу. *Отец их хотел, чтобы после него на престол взошел Шу Ци. Когда отец умер, Шу Ци уступил трон Бо И. Бо И сказал: «Таков был приказ отца». Вслед за этим он удалился, удалился и Шу Ци, не захотевший принять престол, и люди этой страны посадили на престол среднего брата[7]. Бо И и *Шу Ци, услышав, что *князь Запада Чан хорошо умеет обращаться со старыми людьми, решили, почему бы им не направиться к нему не отдать себя в его распоряженье? Когда они прибыли, князь Запада уже умер. *Воинственный князь поставил на воз его деревянную табличку и дал ему титул *Просвещенного князя. Направился к востоку, чтобы напасть на тирана *Чжоу. Бо И и Шу Ци пали ниц перед его конем и обратились с увещаньем, говоря так: «Когда отец умер и еще не похоронен, и вдруг браться за щиты и копья, может ли это быть названо сыновним благочестием? Будучи слугой своего государя, его убить, может ли это почесться нравственным поступком?» Стоявшие слева и справа от трона хотели их заколоть, но верховный граф Тай-гун сказал: «Это — люди чести». Поднял их и увел. Воинственный князь успел смирить *Иньский бунт, и вся страна под нашим небом признала владычество *Чжоу. А Бо И и Шу Ци устыдились его. Решили, что по чести не будут есть чжоуской крупы. Скрылись от всех на горе *Шоуян, питались там злаками вэй, дошли до голодного истощения и скончались. Сложили песнь, слова которой гласили: «Взойдем на ту мы Западную гору, гору, да! И будем рвать там горный вэй! Насилье сменять на насилье, насилье, да! Не поймет он, что это нельзя. Святой земледелец *Шэнь Нун, государи и *Юй и *Ся вдруг исчезли они, исчезли, да! Мы оба куда же, к кому же пойдем? Горе, о горе! Уходим, уходим, да! Конец нашей жизни-судьбе!» — и умерли от голода на горе Шоуян. Если из этого всего исходить, то как? Жила в них обида или нет? Иногда говорят так: «Путь неба не знает родни: он всегда лишь за тем, кто хорош». Теперь, такие люди, как Бо И и Шу Ци, ведь можно же их считать хорошими людьми или, может быть, нет, как? А вот исполнившись человеческих совершенств и очистив свой жизненный путь до такой высоты — и вдруг умереть от голода! Скажу еще: «Было семьдесят учеников: *Чжун-ни выдвинул только одного *Янь Юаня в качестве страстного эрудита. Тем не менее, *Хой был вот какой: часто был нищ, не гнушался отходов крупы, и в конце концов умер он рано. Какова же выходит тогда награда с небес человеку хороших достоинств? *Разбойник Чжэ каждый день убивал ни в чем не повинных людей, и резал, и ел человечье он мясо. Свирепствовал он и злодействовал вволю. Он собрал много тысяч приспешников разных, и с ними ходил он по всей *Поднебесной стране. В конце же концов он умер, доживши до старости лет. А это за что? За какие такие его добродетели было? И здесь ведь лишь самое яркое, ясное, в виде сравненья, примера!

Теперь, если мы подойдем к наиболее близким нам дням, увидим, что есть люди, свое поведенье в жизни не мнящие нужным ввести в колею, люди, которые делают то, что не принято делать, не принято также и упоминать. Однако же всю жизнь до конца пребывают они и в весельи, и в счастьи, в богатстве и сытости. Сами они и идущие вслед поколенья, одно за другим непрерывной чредой. А вот, и другие, которые ходят по той лишь земле, что выберут сами;

ПРЕДИСЛОВИЕ К ГЛАВЕ «РОДОВАЯ ВНЕШНЯЯ ЗНАТЬ»

С самых древних времен, государи, имевшие свой *небесный мандат, а также монархи, наследники целых династий, державшие крепко свой царский статут, не только обязаны этим бывали цветению внутренней силы своей, но, надо заметить, что помощь была им также от внешней их женской родни. *Развитие Ся в Тушане лежит; изгнание Цзе — в *Мэй Си. *Развитие Инь в Юсуне лежит; *убийство же Чжоу — в фаворе к Да Цзи. *Развитие Чжоу лежит в Цзянь Юань и Тай Жэнь; *пленение князя Ю-вана — в блуде его с Бао Сы.

Поэтому *«Метаморфозы» основаны на женском-мужском началах. Кантаты же *«Ши» начинаются с криков уточек цзюй и цзю. В каноне больших эпопей (или *«Шу») любуются выдачей замуж девиц. В каноне *«Чуньцю» — «Весен и Осеней» — там смеются над тем, что князь лично не вышел к невесте. Отношения мужа к жене — великая суть пути человека. А в практике наших больших церемоний для брака особая есть щепетильность. Подумайте: в музыке слаженность ежели есть, в гармонии будут и все четыре сезона; коль есть изменения женских начал и мужских, то здесь весь клубок миллионов существ природы. Как можно не быть осторожно-внимательным с этим?

Человек может путь свой развить до великой стези, но с волей небесной судьбы ничего не поделать ему. О, как исключительна, как велика любовь между мужем — женой! Ее государь не может иметь от своих приближенных чинов. Ее и отец не получит от сына. А что же говорит о ниже стоящих всех! Ведь даже когда есть радость в супружестве с нею, порою не может она произвесть тебе сына и внука. Коль может она произвесть и сына и внука, порою не может она себя удержать в себе. Так разве ж не воля это судьбы?

Конфуций редко высказывал мысли о воле небес. Выходит, что трудно о ней говорить. Иначе, как проникнув в игру тайны света и мрака, как можно познать что-нибудь в этой области скрытых вещей и судеб?

СЛАВОСЛОВИЕ К ГЛАВЕ О КОНФУЦИИ В КНИГЕ «РОДОВИТОЙ ЗНАТИ»

*Граф величайший астролог здесь скажет так: В *каноне од имеем мы стихи:

Гора высокая — мой взор в нее вперен.

Блестящий путь — иду туда, где он.

Хоть я и не могу вполне достичь его,

Но всей своей душой к нему я устремлен.

Я читал и учил книги *Куна и думал, что вижу, какой это был человек. Направился в *Лу я, где видел и храм, и палаты *Чжун-ни, повозки, костюмы, предметы обрядов и чина. Ученые люди в положенный час практикуются в *«Ли», ритуале ученых, при доме его. В раздумьи я там задержался надолго, уйти был не в силах я.

Монархов, князей *Поднебесной страны, а также ученых, достойных людей были целые толпы всегда. В свое время они расцветали блестяще и сгинули. Только и было! Конфуций, ученый в холщовой одежде, живет уж в десятке — другом поколений. Ученые книжники все главою своим считают его. И вот, начиная от *Сына небес, маркиза и князя, все те, кто в *Срединной стране говорят о *шести канонических книгах, решают центр мысли и правды в учителе этом великом. Могу лишь назвать его сверхмудрецом величайшим.

*Граф величайший астролог здесь скажет так: Ученые нам часто говорят об этих всех *пяти монархах. Так повелось давно. Однако же в каноне *«Шу», древнейших эпопей, находим лишь о *Яо и дальнейших; а то, что говорят *«сто

Я лично сам когда-то доходил на западе до горы Кундун, а на Севере я заходил в *Чжоулу; я на востоке забирался к морю, на юге плыл по *Цзяну и *Хуай. Все старики из более почтенных мне постоянно называли там места, где были Желтый, Яо, *Шунь. Выходит так, что местные поверья и преданья не одинаковы везде. Но можно вообще сказать, что те из них, которые от текстов не отходят, те ближе к истине вещей. А я гляжу на текст *«Чуньцю» (или «Весен — Осеней за ряд годов») и *«Речи в царствах у князей»: в них ясно сказано о «*доблестях пяти, о том, что был монарх из рода Си». Пожалуй, дело только в том, что люди неглубоко вникали в суть. А то, что засвидетельствовано в писаньях классиков, цитированных мною, не вздорно вообще. Писанья «Шу» с лакунами, пробелами давно, и, что утеряно, то видно постоянно в других сказаниях и текстах. И если человек не принадлежит к тем, кто любит изучать и мыслью глубочайшею объят, кто понимает сам, что значит это все, ему определенно трудно говорить, особенно для тех, кто мелко думает, наслышан маловато. Я всех сюда включил, одних к другим, и речь о них веду в порядке дат. Я выбираю из речей о них все самое достойное. И вот их поместил в начале основных своих историй — цзи.

ПОСЛЕСЛОВИЕ К ГЛАВЕ О *СЯН ЮЕ В «ОСНОВНОЙ ИСТОРИИ»

*Граф величайший астролог сказал бы так: «Я слышал, что *ученый Чжоу так говорит: «У *Шуня глаз был, между прочим, с двойным зрачком. Затем я слышал, говорят, что и Сян Юй имел двойной зрачок. Уж не потомок ли его был Юй? Чем, в самом деле, объяснить стремительность, с которой он возник?» Действительно, когда *Цинь упустила правленье из рук, *Чэнь Шэ был первым, кто создал ряд затруднений в государстве, а лидеры и силачи, как пчелы, вдруг восстали и начали друг с другом разом драться — таких нельзя и перечесть.

Однако же Сян Юй не обладал и дюймиком земли и положенья. Поднялся он с полей, межей. Три года лишь прошло, а он уж *во главе пяти князей смел Цинь с земли. Он разодрал на части всю страну под нашим небом, стал сам *давать то князя, то маркиза. Правление народом исходило всегда от *Юя, титул его стал баван, или государь, владыка над князьями. Хоть у него не вышло с троном, но за ближайшие к нему года истории древнейшей такого не бывало никогда.

Когда же Юй нарушил соглашенье о заставе и стал подумывать о *Чу, когда прогнал *И, Справедливого царя, и сам себя возвел на трон, да стал еще ворчать, что, мол, князья мои бунтуют, — то это уж того, трудненько допустить! Сам подвигами хвастался своими, своим умом соображал мгновенно, в пример древнейших не беря. Считал задачею своей быть главным князем средь других. Стремился лишь к тому, чтоб управлять страной под небом нашим военной силой и набегом. К концу пяти годов он потерял свое царенье и умер в *Городе восточном. Но и в несчастье он не прозрел и сам себя винить не стал. Ошибка это, вот что! Да стал еще тут приводить цитаты разные: мол, небо меня сгубило, а не то, чтоб я был где-то виноват в своей войне… Ну, разве же не заблужденье?».

ПОМЕСЯЧНЫЕ ТАБЛИЦЫ СОБЫТИЙ, РАЗВИВАВШИХСЯ В ПРОМЕЖУТКЕ МЕЖДУ ЦИНЬ И ЧУ

*Граф величайший астролог читал о том, что было в промежутке меж *Цинь и *Чу, и он сказал бы так: «Первое беспокойство возникло от *Чэнь Шэ, свирепое, жестокое, уничтожение Цинь пришло затем от *Сяна. А упраздненье всех волнений и казнь разбойников открытых, и усмиренье, утверждение страны, среди морей лежащей, и окончательное водворенье монарха в благостыню трона — все это сделалось в Ханьском доме. На пространстве пяти каких-нибудь лет власть трижды сменялась… С тех пор, как живет наш народ, никогда еще не было, чтоб так стремительно был от небес получаем *мандат.

В былые времена, когда на трон вступили *Юй и *Ся, то десятками лет копили они свои добрые предначинанья, и дело за делом великим вязали они в непрерывную цепь. Их личная доблесть сочилась во все сто фамилий народа. В руках их правленье было лишь временным, его в небесах проверяли они и только тогда садились на трон. Царство и Тана и У вышло от *Се и *Цзи, которые доблесть свою упражняли и в действие честь вводили свою в течение ряда своих поколений; совсем неожиданно встретились в *Мэне с князьями в числе восьмисот, и то, как считали, дело еще не сделано было. И только потом: *погнал одного, зарезал другого.

Цинь начинается с князя Сян-гуна, блещет уже при Вэне и Му; после Сянь-гуна и Сяо она понемногу, как тутовый червь, съедала все *шесть государств, и это — в течение сотни и более лет. С приходом ко власти *Монарха-основоположника смог он в руки забрать, свои и одни, *людей, что носили и шапку и пояс. И вот получилась, с одной стороны, *добродетель такая, с другой же — такое сплошное насилье. До чего, значит, трудно весь свет под единую власть подчинить!

Когда ж Цинь себя объявила монархией, стала с тревогою думать о том, что *щит и оружие не прекращаются из-за удельных князей. Поэтому даже *ни фута

Однако *восстания царского дела возникли в простой захолустной деревне. Собрал *он к себе всех храбрых и сильных, повел их в поход еще лучше, чем *три античные династии. И *то, что прежняя Цинь запрещала, как раз оказалось удобнейшим средством достойных и нужных людей поощрить, чтобы гнали всякую тревогу, помеху и очистили мир от нее. И с этим в руках он весь проявился в восторге, порыве, который и сделал его первым в мире Китая героем… Куда же девалося то убежденье, что мол, раз нет земли, то не будешь и царь? Вот он — тот, к кому относились в классических книгах слова *«Сверхмудрый Великий!» И разве не небо здесь? Разве не небо? Кто, как не он, Величайший Мудрец, сумел бы принять при таких обстоятельствах с неба на царство мандат, стать монархом?».

ПОГОДНЫЕ ТАБЛИЦЫ ОТМЕЧЕННЫХ ЗА ЗАСЛУГИ ВЫСОКИМ ПРЕДКОМ ДЕЯТЕЛЕЙ И МАРКИЗОВ

*Граф величайший астролог сказал бы так: «Служилые чины в дни древние, былые для показателей заслуг всего имели пять видов. Своей добродетелью установить храм предков династии и государства с богом *Шэ Цзи во главе называется сюнь. Заслуги действовать словом есть лао. Заслуга же действовать силой есть гун. Выделить ясно всю степень заслуги своей именуется фа. *Большое количество дней именуется юе. Клятва при том, как кого-либо чем награждали, гласила: «Пусть будет *Река пояском, *Тайшань же гора — оселком. Государство твое да будет навеки покойно! Чтоб длиться ему до далеких твоих поколений!» Сначала никогда и в мыслях не бывало, чтоб не давать корням и крепости и силы, но ветви их и листья понемногу стали сдавать, клонились к разрушенью. Я читал, как *Высокий наш предок раздавал заслуженным своим подчиненным титул маркиза, и я наблюдал, как он уж при первых наградах маркизов в них промахи делал и в чем. И сказал я тогда: «Другое совсем получилось, да, по сравнению с прежним, что я слыхал перед тем!». В *каноне писаний читаем: «Он мир, согласие устроил среди десятка тысяч стран, и долго, долго оно длилось, до двух династий *Ся и Шан, на много тысяч лет, пожалуй». *Чжоу землей наградил всего восемьсот. Что было потом, после *Ю и Ли-вана, мы видим в каноне *«Чуньцю». В *античных писаньях маркизы, бароны встречаются в *главах Тана и Юя. Прошло *три династии, лет тысяча с лишком, пожалуй: они сохранили себя целиком, оплотом служа *Сыну небес. Неужели же это не вызвано тем, что они так усердно служили гуманности, чести и царским законам поддержкою были? Когда *Хань восстала, заслуженных лиц, получивших поместья и титулы с ними, сто с чем-то явилось. Но *Поднебесная империя тогда лишь только что устроена была. Поэтому в огромных городах, крупных и известнейших столицах, где населенье разбредалось и бежало, — там провести подсчет возможно было б так: из десяти лишь два и три. Вот почему великие маркизы имели лишь десяток тысяч семей, а малые — лишь сотен пять иль шесть. Потом прошел ряд поколений, народ стал возвращаться по домам, и семьи увеличились приростом. Тогда у маркизов *Сяо, Цао, Цзяна, Гуаня и им подобных других в уделах *доходило иногда до сорока и больше тысяч, и малые маркизы возросли, конечно, вместе с ними вдвое, а также и другие богачи. Их сыновья и внуки стали горды, спесивы и излишества полны, забыв о предках, предались разврату. И вот к *годам Великого Начала, когда прошла уж сотня лет, мы видим, что теперь маркизов только пять, а остальные были под судом и жизнь свою сгубили и удел. Конец и крах! Да! Сеть закона плотновата! Однако же они не проявили достаточную осторожность перед тем, что в данный век является запретом. Живем мы в настоящем веке, но наша мысль устремлена в пути веков давно прошедших, чтобы себя самих нам в зеркале увидеть. Не обязательно, чтоб все вполне совпало. Король и государь, один, как и другой, ведут себя с особою манерой и делу каждый отдается с особым также устремленьем. Важней всего, чтоб подвигом своим они свою отметили эпоху и царенье. Как можно сшить их швом одним? Когда рассмотрим мы, чем добивались люди у них фавора и любви и чем позор и униженье навлекали, — все это, как и многое другое, сидит во множестве в лесу причин и неудач, и достижений, и провалов, для века этого привычных. К чему тут непременно старый век с его рассказами, ученьем?

Теперь я рассмотрел внимательно начала и концы их действий. Я выяснил и полностью представил все, что в них было интересно. Но очень много у меня здесь неисчерпанного. Вдоволь корней, ветвей, всего… Я сообщил о том, что было мне понятно, а в чем я сомневался — исключил. Когда-нибудь потом появится почтеннейший ученый, готовый развивать и ставить в ряд свое; ему удастся получить, что́ прочитать.

ОТДЕЛЬНОЕ ПОВЕСТВОВАНИЕ О ГУАНЕ И ЯНЕ

*Гуань Чжун, или И-у, был уроженец *местности у реки Ин. В молодости своей дружил с Бао Шу-я. Бао Шу знал, что это достойный человек. Гуань Чжун был беден, жил в нищете. Постоянно обманывал Бао Шу. Бао Шу же относился к нему с неизменно хорошим чувством и об этом не упоминал. Через некоторое время Бао Шу поступил на службу к цискому княжичу Сяо Бо, а Гуань Чжун стал служить у княжича Цзю. Когда Сяо Бо встал на трон под именем князя Хуаня, а княжич Цзю умер, то Гуань Чжун был посажен в тюрьму. Тогда Бао Шу представил князю Гуань Чжуна. Когда Гуань Чжун стал служить, он взял в руки все правительство в уделе Ци. Благодаря этому князь Хуань сделался предводителем всех других. Он девять раз соединял под своей гегемонией князей и один раз даже встал во

Когда Бао Шу представил князю Гуань Чжуна, то сам стал под его начало. Его сыновья и внуки имели в Ци потомственное содержание, с десяток их поколений владели городами и часто бывали именитыми вельможами. В стране Китая не всегда считали Гуань Чжуна достойнейшим, но всегда считали, что Бао Шу умел распознавать людей. Когда Гуань Чжун взял в свои руки правительство и стал министром в Ци, он, использовав положение маленького, крошечного Ци на морском побережье, развил движение товаров и способствовал скоплению богатств, содействовал обогащению государства и усилению войсковых сил. Он полностью разделял с народом его стремления и отвращения и говорил об этом так: «Когда амбары его полны, он признает приличье, законы; когда пищи, одежды достаточно, он признает и славу и срам. Если высший владыка в одежде своей соблюдает известную норму, то все *шесть степеней родства в народе вполне прочны. Когда все *четыре устоя развиться не могут, тогда государство исчезнет, погибнет. Издайте указы подобно истоку струящихся рек. И если указ ваш идет за сердцем людей, его выражения общепонятны, вульгарны, но исполнить его легко. То, чего хочет народ, сейчас же давай. То, чего он не захочет, сейчас убирай».

Правление Гуаня было вот таким: он ловко использовал даже несчастье, чтоб в счастье его превратить. Он даже пораженье вдруг превращать умел в триумф. Он на первое место всегда выдвигал *теорию «легких-тяжелых» монет. Он следил неусыпно за мерами и за весами.

*Князь Хуань не на шутку рассердился на свою маленькую наложницу (Сяо Цэн), пошел на юге походом на *Цай. А Гуань Чжун, между тем, ударил на *Чу, обвиняя его в том, что он не вносит в *чжоускую казну подати, идущей на пучки жертвенных трав. Князь Хуань решил идти на север против *горных жунов, а Гуань Чжун тут же велел уделу *Янь держаться системы *князя Шао. На съезде князей в Гэ князь Хуань намеревался нарушить договор с *Цао Мэем, а Гуань Чжун этот договор одобрил, и с этих пор удельные князья признали власть Ци. По этому поводу Гуань говорит: «Коль ясно кто понял, что дать — это значит забрать, то дело правления станет серьезным». Гуань наш стал своим богатством равняться с княжескими домами. У него была башня «Тройное убежище» и был бельведер «Уход». Население Ци не видело в этом мотовства, расточительности. Когда Гуань Чжун умер, Циский удел продолжал следовать его системе и политике и постоянно был сильнее других уделов.

Прошло еще сто с лишком лет, и появился *Янь-мыслитель. Янь Пин-чжун, или Янь Ин, происходил из *страны Лай, местечка Ивэй. Служил циским князьям Лину, Чжуану, Цзину. За свою умеренность, скромность, энергичную деятельность был всеми уважаем в Ци. И даже когда он стал в Ци министром, то *мясо он ел одно, а не два, наложницу в шелк не рядил. Когда он стоял во дворце и когда к нему князь обращал свою речь, то он отвечал и серьезно и прямо. Когда же слова к нему не обращались, он действовал тоже серьезно и прямо. Когда в государстве был правопорядок, то он покорялся указам. Коль не было вовсе порядка, то он указы взвешивал прежде. Вот так он провел *три смены князей, имя свое прославил в князьях.

Юе Ши-фу был человек достойный и ученый. Сидел закованный в тюрьме. Наш Янь выходит как-то, его встречает на пути. Он отпрягает левого коня из тройки и выкупает человека из тюрьмы, сажает на телегу, везет домой к себе. Не извинялся, ушел к себе в гарем, где долго задержался. Юе Ши-фу сейчас же попросил его прервать с ним дружбу навсегда. Наш Янь, весь перепуганный, оправил на себе шапку и одежду, стал извиняться и сказал: «Я, Ин, хоть и не очень мягок, но вас освободил я от беды. Так почему же вы так скоро от меня потребовали прекращенья отношений?» Ши-фу сказал: «Неправильно, не так! Я слышал, что мудрец и благородный человек несправедливость терпит лишь от тех, кто никогда его не понимал; но оправляется от всех своих обид у тех, кто его знает, понимает. Когда сидел в оковах я, они меня не понимали. Вы, мой почтеннейший наставник, вы посочувствовали мне и дали выкуп за меня. То был меня понявший друг. Теперь же понявший меня — и вдруг он со мною стал бесцеремонен! Уж лучше, конечно, тогда мне сидеть по-прежнему в узах тюрьмы». Тогда наш Янь пригласил его к себе в дом как высшего гостя.

Янь был циским министром. Как-то он выезжал. Жена его кучера посмотрела в щель двери на мужа. А муж ее, кучер у министра, ухватил покрышку, погнал кнутом четверку лошадей, пришел в настроенье приподнятое и самодовольное. Когда он вернулся домой, его жена просила отпустить ее совсем, дав ей развод. Муж спросил, что за причина. Жена сказала: «Мыслитель Янь ростом неполных шесть *чи, а служит своей особой у циского князя

*Граф величайший астролог здесь скажет так: «Я читал у Гуаня его сочиненья: «Как надо пасти народ», «Гора высока», «Кони в упряжке», «О легком-тяжелом», «О девяти казнах», а также *«Весны и Осени» Яня-мыслителя. Подробно — и ах, как подробно, рассказано там обо всем! Но раз я читаю все эти их книги, хотел наблюдать я и жизнь их в делах. Поэтому я здесь в порядке изложил их жизнеописанья. Что ж до их книг, они у многих налицо. Поэтому я и не буду о них судить, а я сужу о том, что с авторами было, их дела.

Гуань Чжуна все обычно называют достойнейшим деятелем. Однако же *мыслитель Кун считал его ничтожнейшим. Не за то ли, что он, видя, как правый путь династии *Чжоу слабел, упадал, — князь Хуань же был очень толковый, достойный! — не стал поощрять князя к истинно царским, высоким, большим достиженьям, а дал ему зваться лишь сильным главою удельных князей рядовых.

Есть место, где сказано так: «Он хочет идти вслед за лучшим, что есть, он хочет спасти их от всякого зла. И тогда самый высший и низший друг другу бывают близки». Не о Гуань Чжуне ль это сказано?

Когда мыслитель Янь лежал на трупе князя Чжуана, оплакивал его по всем положенным обрядам и, лишь оплакав полностью, ушел, то не о нем ли говорилось, что «видеть, где честно, но честно не делать — нет храбрости в этом»?

А если взять теперь, как он в своих неодобрительных реляциях шел прямо против князя и дерзко говорил ему в лицо, то это, кажется, должны считать мы так, как сказано: «Когда приближаешься к трону, исчерпай там всю преданность свою; уйдя же из дворца, подумай и о том, как ошибки исправить», — не правда ль?

О, если б Янь был жив! Я б, с радостью взирая, уважал его, хотя бы и служа ему с кнутом в руке погонщиком каким-то!

ПРЕДИСЛОВИЕ К ОТДЕЛЬНОМУ ПОВЕСТВОВАНИЮ О СТРАНСТВУЮЩИХ РЫЦАРЯХ

*Писатель Хань сказал: «Конфуцианцы развращают наш закон своей гражданственностью тонкой, а рыцари идут против запретов своей воинственностью грубой». И те и другие смешны. Однако же ученые мужи частенько прославляются на свете. Конечно, раз заходит речь о том, чтоб, например, на службу брать в министры и вельможи на основании успехов их в ученьи, чтоб помогать, как крылья птице, государю, чтоб имя и отличие затем прославилось в истории страны, — конечно, что об этом говорить? Но вот возьмем таких, как *Цзи Цы, Юань Сянь: они в глухой деревне родились, учили свои книги и стремились идти одинокой стезей совершенства людей образцовых, жить честно, отнюдь не болтаясь среди современной толпы. А толпа и над ними смеется! Поэтому Цзи и Юань всю жизнь провели в пустых комнатушках, за дверью из хвороста бедной и были одеты в пеньковую прядь, грубо питалися без отвращенья, умерли… все! Зато четыре сотни с чем-то лет о них последователи всегда твердили без умолку. А вот теперь возьмем мы рыцарей бродячих. Хотя их поведенье и не входит в привычную орбиту чести и приличья, однако же, скажу, их слово всегда предполагает исполненье и то, что они делают, всегда серьезно и определенно. Раз скажут они «да», то обязательно исполнят. Они не жалеют себя, устремляясь туда, где ученому страх и опасность. О них уж, конечно, скажу: «они сохраняют погибших, они возрождают умерших». И все ж не похвастают тем, что умеют и могут, стыдятся блеснуть перед всеми своим добродетельным нравом. По-моему, в этом им тоже отдать надо честь и много за ними признать. Да, кроме того, бывает всегда, что люди то могут терпеть, то терпеть уж не в силах, и прут они на рожон.

Здесь скажет *граф великий астролог: «В дни оны *Юй-Шунь жил крайне стесненно, соседя с колодцем, амбаром своим. *И Инь нагибался к котлам и горшкам. А *Фу Юе скрывался в кручах скал. *Люй Шан жил в бедности, у брода в камышах. И-у в узилище сидел, закованный в колодки плотно. *Боли кормил чужих волов. *Чжун-ни напуган был в Куане, имел голодный вид в Чэнь Цай. Все это были ведь те самые, которых ученые считают за людей, ходящих в правде и *стезе, достойной лучших, благородных. Они — и вдруг такое зло терпели! А что сказать тогда о средненьких людях, которые плывут в последних водах, и смутного времени притом? Они встречаются с бедой столь многочисленных людей, что можно ль всех упомянуть? Есть поговорка у простых: «Где знать мне совесть, знать мне честь? Коль польза от него мне есть, то в ней и будет моя честь». Поэтому *Бо И считал отвратным *Чжоу и умер на горе *Шоуян, князья же *Вэнь и У из-за него не стали свой титул князя очернять. *Чжэ, Цяо были злы, жестоки, но их приверженцы их славословили за доблесть без конца. Из этого мы видим только вот что: *«Тот, кто крючочек украл, будет смертью казнен; тот, кто царство украл, будет, конечно, маркизом: у маркиза же в доме живут и честь и идейность людей». Слова все эти не пустые. Теперь же возьмем тех стесненных своею ученостью лиц, что полны своей маленькой, дюймовой, чести и долго живут одинокими в мире людей. Как могут сравниться они с такими, которые грубо лишь судят, равняясь по пошлым людям, и с толпою плывут и ныряют, откуда получают и славу и имя себе? А эти, одетые в холст, что поставили твердо себе, что принять, что отдать

Ли Лин

ПИСЬМО *ЛИ ЛИНА В ОТВЕТ НА ПИСЬМО К НЕМУ *СУ У

*Цзы-цин, вы, у которого в подножье нахожусь, вы усердно и всюду свою развиваете лучшую силу. Вы имя свое усилили в светлое время. Блестящая слава о вас развивается, ширится вдаль. Как рад я, как счастлив и рад!

Когда кто себя, бывало, вверял инородному царству, то древним людям это было сплошной печалью. Взирать на вашу прекрасную славу и думать с тоскою о вас возможно ль без самого к вам близкого чувства и горя? Когда-то меня и вы не забыли, и в даль удостоили мне отвечать, порадовали вашим наставлением немало и усердно и даже больше, чем то делают родные, которые, что кости нам и мясо. И я, ваш Лин, хоть и не чуток и не быстр, могу ли я не волноваться? С тех пор, как только что я сдался — и это длится по сей день, — в моей убогой жизни здесь, во всяческом ущербе, нищете один сижу и все горюю. Весь день не вижу никого, одно отродье лишь чужое. В кафтане кожаном и в юрте войлочной, чтоб защищать себя от ветров и дождей. Вонючая баранина, кумыс — вот чем свой голод, жажду утоляю… А чтоб поднять глаза, поговорить и посмеяться, с кем этакую радость мне иметь? Здесь варваров земля покрыта темным льдом, вся в трещинах земля здесь на границе. И слышу здесь только вой жалобный ветра, свистящего в буре вокруг… Холодная осень в девятой луне. За нашей чертою трава вся увяла. Я ночью уж спать не могу и, ухо склонив, слышу где-то вдали переливы свистулек номадов. Здесь кони пасутся и жалобно ржут, так звонко и резко в своих табунах… Так шум зарубежный возник и несется со всех четырех сторон. Я утром сижу и, внимая ему, едва замечаю, как падают слезы. Как горько, Цзы-цин! У вашего Лина какая была бы душа, когда б не могла она горевать?

С тех пор, как я с вами расстался, я впал в безысходную грусть. Я в первую очередь думаю все о матери старой своей. Она *приближалась к своим уж годам, но убита была палачом. *А дети мои и жена! Безвинные жертвы, одна и другие, акул-палачей своих!

Сам, правда, презрел я всю милость цареву и тем сожаление вызвал у всех. А вы вот вернулись со славой домой, в то время как я здесь сижу покрытый своим лишь позором. Судьба, о какая ж судьбина! Происходить, как я, из той земли, где культивируют и вежливость и честь, и вдруг забраться в глушь и даль, где нет сознательных людей! Вот так отвергнуть благостыню в государя и отца и навсегда здесь поселиться среди грубейших варваров *мань-и. Ужасно! Боль одна! дойти до того, чтобы сын моего владыки-отца вдруг стал сородичем каких-то *жунов-ди, каких-то дикарей… Опять, как жаль себя мне!

Мои заслуги велики, вина ж моя мала! Не удостоился я чести быть судимым по светлому сознанью правоты, а душу Лина, между тем, со скромною, скромнейшею мечтою, беспомощную душу оскорбили. Я каждый раз, когда подумаю об этом, сейчас же забываю, что я

Все люди вкруг меня, направо и налево, при виде Лина в этом положеньи считают это счастьем, да таким, что в уши, мол, оно не влезет. Приходят, говорят, советуют и очень поощряют. А радость здесь, в чужой как есть стране, меня лишь вводит в грусть, тоску и горе. Увы о горе мне, Цзы-цин! Когда друг друга люди знают, то важно каждому из них знать душу друга. Я в предыдущем к вам письме все набросал лишь наспех, кое-как, и то, о чем все время думал, так и не изложил подробно, как хотел. Поэтому еще раз я об этом поговорить хоть вкратце собираюсь.

Тогда *покойный государь вручил мне, Лину, пехотинцев всего пять тысяч человек, с которыми велел мне выходить в поход в далекие края. Пять генералов сбились все с пути, и я один бой принял на себя. И я был связан по рукам *за десять тысяч *ли пришедшим провиантом. Шел во главе пехотных войск, уйдя туда, за Млечный Путь! Мы входили теперь в страну, где жили сильные варвары *ху, и с пятью тысячами войск я шел против едва ль не сотни тысяч. Я должен был подстегивать тогда измученных усталостью солдат, ведя их против конницы врагов, снаряженной, обученной недавно. Однако же я разрубил предводителя их и вырвал знамя у них. Затем я за ними погнался, преследуя их, затирая следы, заметая и пыль, рубя их смелых полководцев, и сделал я так, что войска императорских наших трех армий *смотрели на смерть свою, как на путь возвращенья домой. Я, ваш Лин, бесталанный совсем человек, я надеялся все же, что шел на великую службу, и в душе сам себе говорил, что со мной в это время заслугой сравниться вряд ли кто б мог.

Когда же *сюнну были нами разбиты, то вся их страна воздвигла рать, отличную, лучшую по дисциплине, рать, превышавшую даже сто тысяч. Сам *шаньюй вступил в их ряды, сам окруженьем руководил. Положение наше, чужих средь хозяев страны, далеко уступало последним; а тем паче пешим отрядам не справиться с конницей сюнну. И вот утомленное войско пошло в бой еще раз, один теперь шел против тысячи целой. И все ж, помогая раненым воинам, боль подчиняя воле своей, на смертную битву рванулись первыми, друг перед другом стремясь вперед. Убитых и раненых кучи лежали в степи. Осталась неполная сотня, не больше, но все с трудом превозмогали боль от ран, держать не могли ни пику, ни щит. Но я им рукою махнул и им закричал… Разом воспрянули все, и раненые и больные, подняв лезвия мечей, тыкали прямо в лицо дикарям. Конница варваров бросилась в бегство. Но наши солдаты оружие все потеряли, и стрелы у них пришли к концу. У наших людей не стало железа даже с какой-нибудь просто дюйм. И все-таки снова с пустыми руками воспрянули духом они, закричали и, один другого опережая, поднялись на бой. В это самое время земля, небеса за Лина свой гнев из-рыгали, бойцы же за Лина кровью своей упивались. Шаньюй решил, что Лина уже не поймать, и тут же готов был войска свои увести. Но *мерзкий разбойник науськал его, заставил снова идти на бой. И вот ваш Лин уж не мог избежать…

Когда-то *Высокий и Августейший с тремя стами тысяч солдат был заперт в Пинчэне. В то время решительных, храбрых, лихих генералов были целые тучи, а мудрых советников — словно дождя. И все же он семь дней сидел без еды и едва лишь сумел избежать неминучей беды. А что говорить обо мне в тогдашнем положеньи? Легко ль было мне напрягать свои силы? А те, что держали дела при дворе, говорили тогда, говорили… и злились, как только могли, на Лина за то, что тогда он не умер.

Действительно, правда, что Лин сам не умер — его в том вина… А разве, Цзы-цин, вы смотрите тоже на Лина как на карьериста, крадущего жизнь, как на человека, которому жаль умирать? Неужли ж найдется такой человек, который, спиной повернувшись к отцу, к государю, махнувши рукой на жену, на детей, все это считал бы каким-то выгодным делом? Нет, то, что ваш Лин не умер тогда, имеет свои причины. Ведь я непременно хотел, как писал в предыдущем письме, отплатить за добро своему государю-владыке. Действительно, надо признать, что пустая и зряшная смерть не сравнится никак с делом чести, подвигом личным, а стереть свое имя совсем — не сравнится никак с отплатою должной за милость царю-государю.

В свое время *Фань Ли не покончил с собой от стыда при *Гуйцзи; *Цао Мэй не погиб за позор, а был ведь трижды разбит. В конце же концов смог выместить всю Гоу Цзяневу злобу один, отомстил за позор царства Лу другой. Так и я в своем сердце, скромнейшем из всех, воровато и страстно смотрел на все эти примеры. Зачем же, скажите, когда человек своим упованьям, своим убежденьям еще не дал на ноги встать, а злобное мщенье ему успело уже совершиться? Зачем, когда замыслы, план еще не успели удаться, а кости и мясо, родные его, уже подвергаются каре? Вот отчего ваш Лин на небо взглянет вверх, ударит в сердце кулаком и заплачет кровавой слезой! Вы говорить изволите в письме: «Наша Хань не скупа в отношеньи заслуженных делом чинов». Но и вы ведь из тех же ханьских чинов! Почему ж бы вам о себе не сказать этих слов?

Было время, когда и *Сяо и Фань сидели в оковах в тюрьме, когда *Ханя и *Пэна зажарили, как рубленое мясо в соусе, когда *Чао Цо получил в свой удел только казнь, когда *Чжоу и *Вэй пострадали от злых обвинений. Помимо их — ученые из тех, что помогали воле неба в судьбах царя и утверждали подвиг свой в

Мой, Линов, *предок-генерал, покойный уже, был подвигов полон, заслуг, покрывавших собою весь видимый мир — и небо, и землю. Его честь и воинственный пыл далеко оставляли за собой все три армии шедших за ним императорских войск. Мой предок покойный всего лишь за то, что вельможе придворному чем-то не смог угодить, зарезал себя на границе далеких краев. По этому поводу всякий заслуженный в подвигах честный боец, бывало, всегда, за плечи закинув большое копье, глубоко, протяжно вздохнет. Зачем же говорить: «Не скаредна, мол, Хань»?

Затем позвольте вам сказать, что сами вы в те времена, когда послали вас, с одной повозкой лишь посланцем к дикарям с десятком тысяч колесниц, как вам тогда не повезло, как все сложилось очень неудачно! Дошло ведь даже до того, что вы очертя голову бросалися на меч!.. И без конца петлею за петлей плелись мученья ваши там, в пустыне северной, где вы чуть-чуть не умерли. Вы помните, что вы послом ушли во цвете лет, вернулись же к себе с белейшей головой? И старая мать умерла в вашем доме давно, а жена от живого от вас ушла из алькова к другому. Все это ведь в стране под нашим небом мы редко слышали когда, да и в дали времен, и даже никогда такого не бывало. Ведь даже дикари в степях, и *мань, и *мо, всегда превозносили вас за нравственную высоту… Казалось бы, тем более то было бы к лицу владыке мира нашего, Китая! Я, Лин, всегда считал, что вы имели б все права на земли лучшие в потомственном владеньи и на награду этак с тысячу возов. А что же слышу я? Когда вернулись вы, то было вам наградой лишь два мильона медяков, да чин еще не выше, чем простой какой-то секретарь. Земли — ни на вершок, чтобы придать ее в награду за усердье! А между тем чины, что вам вредили, как вообще всем тем, кто заслужил свое, и что губили всех, за кем стоял талант, все эти господа — маркизы и князья с десятком тысяч душ в потомстве, а всякая родня и всякие там родственники высших, корыстные и льстивые созданья, — все сделались министрами двора. Вы, даже вы, и то вот так! А я, ваш Лин, на что я после вас надежду мог бы возыметь? Скажу еще я вам: «*Хани так щедро казнили меня за то, что не умер я, скаредно так наградили вас за то, что вы были честны». После этого вдруг пожелать и стремиться к тому, чтобы люди служилые, те, что готовы прислушаться издалека, чтоб они, взирая на этот нравственный дух там, стремились бежать сломя голову к вам, отдать свою жизнь за Ханей, — я думаю, это было бы трудно всерьез. Вот здесь и причина тому, что я, как только взгляну на все это отсюда, не каюсь, не каюсь, нет! Я, Лин, правда, был к государевой щедрости сух и убог, но Хани ведь тоже ко мне спиной повернулись и честность презрели мою.

Есть у былых людей такое изреченье: «Хотя б ты преданностью был и не блестящ совсем, но посмотри на смерть свою, как на возврат домой». Я, Лин, по правде говоря, на это бы пошел, но властелин, как может он ко мне быть снова мил, сердечен? Конечно, если человек, при жизни славы не создавший, по смерти будет схоронен там где-то средь степей и дикарей *мань-и, то кто сумеет вновь согнуть свой стан и бить челом по направленью к *Северному входу, чтоб эти все чинуши при дворе, с ножом и кистью при себе, своею тушью и строками могли бы вдоволь упражняться?

Хотел бы я, чтоб вы уж больше не могли рассчитывать на Лина впредь. Ужасно мне, Цзы-цин! О чем еще тут говорить! Мы друг от друга отстоим теперь на десять тысяч *ли. Оторваны и мы, и путь наш не один. При жизни мы своей являемся людьми различных сфер, *по смерти ж духом буду я совсем чужой страны. Я навсегда теперь прощаюсь с вами, будь то на жизнь или на смерть. Вы мне окажете услугу, прощальный передав привет приятелям моим, их поощрив в служеньи государю. *А ваш сынок-наследник — ничего! О нем, пожалуйста, совсем не беспокойтесь. Изо всех сил старайтесь вы себя беречь, собою дорожить. От времени до времени я буду ждать, как ветер с севера подует, чтоб он опять принес благодеянье ваших строк и ваше добродетельное слово. Ли Лин вам бьет челом!

Ван Си-чжи

МЫ В ПАВИЛЬОНЕ ОРХИДЕЙ[8]

В *девятый год правления государя под девизом «Всегдашняя гармония», в начале вечереющей весны, мы собрались там, среди гор *Гуйцзи, *на склоне северном, где павильон мой орхидей, чтоб совершить обряд изгнанья темных сил.

Все самые достойные пришли, собрались все — и стар, и млад. В этой местности были высокие горы, крутые холмы, густейшие рощи и длинный бамбук. И еще были чистые струи и быстрый поток, бегущие поясом друг перед другом и слева и справа.

И я устроил так, чтоб это все служило нашим чаркам, плывущим по извивам вод, и чтоб сидели рядом мы по этому потоку, и хоть у нас нет роскоши — свирелей из бамбука, и струн, и флейт, но чарка — раз и два — стихи, и этого достаточно для нас, чтобы выход дать просторный в область слова всем чувствам, где-то скрытым в глубине. А в этот день, сегодня, небо ясно и

А вот как смотрят в небо и на землю люди, живя друг с другом весь свой век. Одни берут все из собственной души и мысли, проникновенно говоря об этом в одной лишь комнате своей. Иные же, отдав себя мечте и вдохновенью, волной свободною текут за все пределы форм и тел. Но хоть на тысячи ладов они стремятся к одному и отрицают другое и хоть спокойствие одних и суета других не совпадают, все они, обрадовавшись встрече с тем, что надо им, и обретя на время все в себе, так веселы и так собой довольны, и не подумают о том, что старость ведь идет.

Но вот они дошли до цели и… устали. Их настроение теперь уже другое, в такт ходу дел, с ним связаны тоска и недовольство. И то, что ранее так радовало их, лишь сто́ит на момент им посмотреть на жизнь вокруг себя, тотчас становится одним воспоминанием былых времен. Об этом нам и то нельзя не погрустить в приливе горьких чувств. Тем более, когда мы знаем, что и длинный наш век и короткий, следуя метаморфозе, кончат уничтоженьем, к которому стремятся они. Ведь древний автор говорит: «О смерть и жизнь — величественны обе». А разве нам не больно это знать?

И вот я всякий раз как созерцаю то, что возбуждало в людях старины приливы горестной тоски, — прямо чувствую, как будто с ним слит в одно. И не бывало так, чтоб их садясь читать, я не стонал в тоске, но все не мог сознать в своей душе, в чем дело здесь. Определенно знаю: говорить, что жизнь и смерть — одно, является пустою болтовней; уравнивать в одном нам предка *Пэна и преждевременно умершее дитя — лишь вымысел пустой. Ведь те, кто будут наблюдать нас после нас, рассудят, как и мы, смотрящие теперь на старину. Взгрустнется, да!

И вот я здесь расположу сегодняшних сподвижников моих, перепишу все то, что сочинили они на наши темы здесь. Хоть поколенья наши будут различаться и обстановка жизни будет не одна, но то, что вновь поднимет чувство в них, по существу — одно. И те, позднейшие, что будут просматривать все эти сочиненья, пожалуй, и они прочувствуют над ними все это вновь.

Чжунчан Тун

О ДОВОЛЬНОЙ ДУШЕ

Пусть будет дома у меня вполне хорошая земля, просторный дом, за ним гора, пред ним река, каналы, пруд со всех сторон, чтоб рос бамбук вокруг жилья, чтоб огород и ток на нем устроен был перед жильем, и сад фруктовый позади. Мне лодка и телега заменят совершенно ходьбу пешком иль переправу вброд, слуга, курьер вполне освободят мое все тело от работы. Чтоб прокормить родителей моих, найдется у меня все дорогое, все вкусное, что только мне возможно соединить в одних руках. Жена и дети у меня не знают никогда трудов, столь удручительных для тела. Хорошие друзья собираются ко мне, сидят, и я тогда даю им и вино и яства — все, чтоб им приятно было на душе. Когда же праздник, в добрый день и в добрый час, я жарю поросенка и барана и тоже подаю на стол, друзьям с поклоном поднося. Иду и не иду своим я полем, огородом. Гуляю, развлекаюсь по лесам своим и долам. Купаюсь в прозрачной воде, бегу за прохладою ветра. Ужу проплывающих карпов. Беру на свою тетиву высоко летящих гусей. Ищу дуновений прохладных, как встарь, на ступенях алтарных при храме, и с пением песен домой иду, и в высокой зале сижу. Душой отдыхаю в своей семье. Мечтаю о темно-пустотном начале по книге философа *Лао. Дышу полной грудью, вбирая в себя гармонию, лучшую в мире. Взыскую в душе подобия призрака высшего человека. Совместно с людьми, проницательно умными, я обсуждаю вопросы о *дао, верховном пути человека, иль тексты с ними толкую. Я внизу на земле, я вверху в небесах, я живу среди этих великих двоих. Я сплетаю в уме, собираю в одно и людей и тварей земли. Заиграю на лютне мелодию классическую эту: «Юный ветер, благовонный ветер…». Издаст она чарующие звуки в отчетливо прекрасной гамме нот. И вот я в мечтах гуляю над всем населенным миром, бросаю случайные взгляды на небо и землю вокруг. Не подлежу я нареканьям людей, с которыми живу. Я сохраняю надолго себе срок жизни и судьбы. При жизни такой мне можно взлетать к небесам и *Небесной Реке, выходить за всякие грани-пределы зримых нами миров. Зачем мне стремиться к тому, чтоб входить, выходить через двери царей-государей?

Тао Юань-мин

ПЕРСИКОВЫЙ ИСТОЧНИК

При династии Цзинь, в *эпоху с девизом «Великих начал», один человек из *Улина, занятый рыбного ловлей, как-то плыл в лодке по протоку, забыв, как далеко завел его путь. И вдруг перед ним — роща из персиков; сжала два берега на пространстве в несколько сотен шагов; других же деревьев средь персиков здесь не росло, лишь душистые травы сверкали свежо и прелестно, да цвет опадал с них, что хлопья рваной канвы. Рыбак удивился, и очень, подальше пошел, желая дойти до конца этой рощи. Роща закончилась, речка источником стала. И тут же нашел он гору. В горе этой было отверстие малое: в нем брезжил как будто какой-то свет. Он лодку оставил, пошел по отверстию внутрь. Сначала там было узко ужасно: пробраться мог лишь один человек. Дальше прошел он шагов с десяток — другой, — и вдруг блеснул перед ним просвет и раскрылся простор. Местность была равнина широкая, на ней отличные жилые строения. Там были поля превосходной земли, прекрасные были пруды, и тут, и бамбук, и прочее все. Межи и пути шли рядом, друг возле друга и друг через друга. Собака залает, петух закричит — друг друга услышат… У людей там походка, манеры и жесты,

Наньянский Лю Цзы-цзи, ученый высокопринципиальный, узнав об этом всем, пришел в восторг и сам направился туда. Не вышло ничего. Он заболел, скончался… А потом уж не было совсем людей, *«пытающих — как сказано, — где брод».

ДОМОЙ, К СЕБЕ

Напевные строфы

Уйду я отсюда домой, домой. Ведь зарастут бурьяном там поля и огороды! Ну, как же мне домой не вернуться? Коль скоро сам я душу превратил в служанку тела, зачем терзаться и все время горевать? Ведь я прозрел и понял, что не стоит упреком донимать себя за прошлые грехи, и знаю хорошо, что можно нагонять все то, что будет впредь. Я вижу ясно, что дорога заблуждений зашла еще недалеко, и, наконец, прозрел, что я сегодня прав и был неправ вчера.

Вот лодку мою качает, качает, легко подымая. И ветер порхает, порхает, дуя в мои одежды… Я спрошу у прохожих людей, как держать мне дальнейший путь. Так досадно, что утром рассвет и неясен, и темен, и слаб!

И вот я завижу родной мой кров. Как рад я!.. Бегом бы бежать! Служанки и слуги с приветом встречают, а милые детки ждут у дверей.

*Три тропки в саду сплошь в бурьяне, но сосна с хризантемой все еще живы.

Возьму я за ручки малюток и с ними войду к себе. Стоит на столе вино, моя чарка уже полна. Тянусь за кувшином и чаркой и снова себе наливаю. Смотрю пред собою на ветви деревьев, что там во дворе, и довольством полно лицо. Прислонившись к окну, что выходит на юг, я пространству отдам горделиво свою мечту. И постигну тогда, как легко быть довольным в закуте, где место одним лишь, пожалуй, коленям.

Целый день я по саду брожу, и в этом мое наслажденье. На вход хоть навешена дверь, но она на замке всегда. Обопрусь на бамбук — тот, что старых поддержит всегда, поброжу, отдохну. А порой поднимаю лицо и взором блуждаю вокруг.

Облака вылетают из горных пещер свободно, не зная зачем. И птицы устало летят, понимая, что нужно домой. Вот солнце тускнеет и гаснет, готовясь войти к себе, а я обнимаю свою сироту-сосну, не решусь оторваться, куда-нибудь дальше идти.

Уйду я отсюда домой, домой! Попрошу-ка знакомых прервать все сношенья со мною, а друзей — от меня отстать. Ведь как только все бросят меня, то, позвольте, чего же мне больше искать?

Любовно внимая сердечным речам моих близких, вкушу наслажденье от лютни и книг: вот то, что все горести смоет бесследно!

Пахарь мне скажет, когда подойдет весна, и будут тогда с ним у нас дела на западных наших угодьях. А не то, так велю мне запрячь с холщовой покрышкой телегу или дать мне челнок одинокий с веслом, поищу, где поглубже, поглуше затон, где гора, чтоб неровной дорогой проехать по ней.

Деревья, красуясь, приветливо-нежно цветут предо мною. Поток начинает свой бег немолчным журчаньем струи.

Умело я буду смотреть на природу в ее мириадах форм, как каждая тварь там найдет себе время и место, а чувством, всем сердцем сбоим пойму, где мой жизненный путь и как он прервется в конце.

Кончено, кончено, раз и навсегда! Ах, много ль еще часов я буду держать свое тело в сем мире живых людей? И как не отдаться душою тому, чего она хочет — отвергнуть одно, задержаться ли жизнью в другом? Зачем суетиться, метаться? Куда направляться еще? Ведь знатность, богатство — не то, чего я в душе пожелал бы. Мечтать же о царской столице мне и вовсе, пожалуй, нельзя.

И вот я дождусь вожделенного утра, пойду одиноко бродить. Иль палкой своей, как мотыгой, начну ковырять в земле, вырывая сорняк… Поднимусь на восточный пригорок, чтоб там мне вольготнее было свистеть. Подойду к чистым струйкам воды и сложу там свои стихи.

Дай воспользуюсь я этим миром живых превращений, чтоб уйти мне затем в ничто! Зову неба я буду рад; колебаньям откуда явиться?

*ЖИЗНЬ УЧЕНОГО «ПЯТИ ИВ»

Ученый этот, откуда он — не знаю, и как фамилия и имя его ученое — не знаю также я. У дома было пять деревьев ивы, и он от них прозванье получил. Он был беспечен и спокойно величав. Он мало говорил. Он не стремился к славе и наживе. Любил читать, но не искал с усердием чрезмерным глубоких объяснений ко всему. И каждый раз, как появлялась у него идея и пониманье чего-нибудь, он приходил в восторг и забывал обед. Любил вино всем сердцем,

Похвальное слово ему гласит: «*Цянь Лоу изрек: «Не ныть, не горевать, когда ты беден и неизвестен; не суетиться, не шуметь, когда ты знатен и богат». Вот тот, кто эти слова Цянь Лоу развил до самых последних пределов, был человек такого типа! Хмелея за чаркой вина, петь и слагать стихи, и в этом находить радость! Кто ж этот человек, каких времен? Времен ли он монарха *У Хуай? Времен ли он монарха *Гэ Тянь-ши?».

ЗАПРЕТ НА ЛЮБОВЬ

Поэма

В свое время *Чжан Хэн сочинил «Поэму об утверждении своих чувств» и *Цай Юн — «Поэму об укрощении своих чувств». Оба поэта взяли себя в руки при описании чувств в совершенно свободных словах и придерживались исключительно бесстрастного спокойствия. Сначала выходило так, что они давали волю всем своим мыслям и настроениям, а в конце же концов все свели к запрету на них во имя правильного и нравственного начала. В их задачу входило подавить разбушевавшиеся превратные увлечения с тем, чтобы получилась серьезная помощь сатирику и протестанту. Преемники их в этой области появлялись на смену им в каждом поколении. Они, в соответствии с новой обстановкой и новыми сюжетами, сильно развивали свои мысли и все дальше и дальше шли в выборе слов.

Я в своем имении и захолустьи часто ничем не занят. Вот и я, в свою очередь, насочил кисть и произвел такое же. Хотя в смысле литературного изящества я не преуспел, но думаю, что не погрешил против своих мыслей писателя.

* * *

О красота, умчавшаяся вдаль от мысли и мечты, которая одна, раздвинув мир земли, так высится среди толпы подобных ей людей! Ты являешь нам лик превосходнейший свой, *сокрушавший когда-то и крепость и город, но рассчитанный также на то, что ты будешь иметь добродетель свою, всем известную нам из истории и из преданий. Сопричислю тебя к поющим нефритам, подобным тебе чистотою своей, и тождественной также сочту с удаленной от взглядов толпы орхидеей по тому благовонному духу, что она источает. Мягкому, нежному чувству жить ты даешь в этом грубом общеньи людей, как от них опресневшему, чуждому вкуса толпы. Ты исполнена лучших надежд и начал, к высокому облаку вдаль устремленных. Я скорблю лишь о том, что сияние утра вечерним сменяется вновь, и в волненье приводит меня эта мысль о всегдашней работе всей жизни людей, которая кончится в сто лет для всех их, и без исключенья. Как радости мало! Как скорбь велика!

Ты алый свой полог слегка приподнимешь и сядешь, приняв серьезную, строгую позу. Слегка, не задерживаясь, прикоснешься ты к чисто поющим гуслям, чтобы радость доставить себе. И пошлешь нам во всей неизбывности страсть, исходящую из-под нежнейших пальчиков твоих, откинув при этом все складки белоснежных твоих рукавов. Сверкнут прекрасные глаза и заструятся милым взглядом, уста полны словами и улыбкой, но не дарят их никому. Песня, мелодия близится уж к половине, как свет упадет на запад окна. Скорбная нота вещает о лесе осеннем, белые тучи прильнули к горе. Ты взглянешь наверх и увидишь небесный там путь, опустишь глаза и торопишь поющие струны. Духовная сила, духовная стать — все в женственном твоем очарованьи. Подымешься ли с места иль встанешь на месте, — всегда и во всем твоя прелесть сквозит. Громко звучит чистый напев, волненье во мне возбуждая; и я хотел бы прильнуть к коленям и так с тобою вступить в беседу. И хочу устремиться к тебе и с тобой завязать клятвенный вечный союз, и боюсь, как бы не провиниться в таком нарушении *ли — благочиния высшего в людях. К тебе обратился бы я со словами, как к фениксу-птице, боюсь, что другой человек — он меня уже опередил. Мысли мои приходят в смятенье, смущенье, и нет им покоя; вмиг и в мгновенье одно душа моя девятикратно идет к одному от другого.

Я желал бы быть в платье твоем и служить тебе воротничком, чтоб принять на себя неизбывный твой запах чудесный, идущий от ярко красивой головки. Но, увы, расстается с тобой на всю ночь воротник, а осенняя ночь, к сожалению, так бесконечно длинна! Я желал бы стать поясом к нижней одежде твоей, чтобы стягивать тонкое тело скромнейшей затворницы-девы. Увы, как различны на воздухе холод с теплом! Снимаешь порою ты старое платье, чтоб в новое переодеться. Я желал бы помадою быть в волосах, чтоб приглаживать локоны черные, что спадают до самых плечей. Жаль, однако, что моется часто красавица, и с прозрачной водой испарюсь и уйду. И желал бы в бровях твоих быть я сурьмою: я б тогда вслед за взглядом очей мог свободно вздыматься наверх! Но, увы, и в румянах, белилах и прочем ты на первое место лишь ставишь их свежесть, и бывает и так, что они посрамленье приемлют от чудно красивой прически. Я желал бы циновкою лечь на ковре камышовом твоем, чтоб покоить мне хрупкое тело твое в холодную третью осеннюю пору. Увы, полосатая тигровая шкура сиденье твое заместит: ведь пройдет только год, и она уж нужна. Я желал бы, как нитяный шелк, стать твоею туфлей: прилегал бы тогда к белой ножке твоей и повсюду был там, где ты ходишь. Но, увы, есть пора и ходьбе и покою: и меня без раздумья бросила б ты у постели своей. Я желал

Я вижу теперь, что желанное мной обязательно обернется противным. Остается уныло, уныло душою болеть, затаить в себе чувство больное — и некому жаловаться, — идти бродить без цели в южный лес и там прикорнуть где-нибудь в остатках тумана средь мулань-магнолий, закрыться в остатнюю тень от вечнозеленой сосны.

Если во взоре моем — идущая ты, то в сердце моем — и радость, и страх… Когда ж очевидно, что тихо и мертво кругом, никого не видать, то я одиноко тоскую-грущу и напрасно разыскиваю… Подберу свое легкое платье, и обратно в дорогу… Воззрюсь на вечерний свет ярый и стоном своим заструюсь. Шаг мой неровен, нетверд, забываю о радости жизни; вид у меня — тоска, печаль и скорбь у меня на лице. С шелестом, свистом «се-се» отлетает от сучьев листва, и в воздухе стужей студит: ведь дело на холод идет. Солнце уносит свой блик, с ним вместе готовое сгинуть, месяц кокетничает лучом на краю облаков. Птица печально кричит оттого, что одна улетает домой, животное каждое требует пары, иначе назад не уходит. Оплакиваю вечереющий поздно мой век; досадую также, что этот год кончится скоро.

И хочется ночью во сне за тобою идти: душа вся трепещет, теряет покой, как будто я лодке доверил себя, но весло потерял; иль вроде как если бы я полез на скалу, но мне не за что там уцепиться.

Сейчас созвездья Би и Мао наполнили оконный переплет. Северный ветер и резок, и резок, а я весь в печали и горе не сплю. Роем стремятся туда и сюда мои думы. Встаю, подпоясываюсь, на утро уставившись взором. Обильная изморозь блещет на белом крыльце. Петух свои крылья собрал, не поет. Флейта струится вдали, вся в чистой, прозрачной печали. Сначала она шла нежной и слитной руладой, вся полная духа свободы и счастья, кончает же тем, что, забравшись высоко, закрыла свой звук, сорвалась.

И думается, что она здесь сейчас, через тучу, идущую сверху, пошлет мне любовь. Но идущая туча уходит совсем — и ни слова вокруг… А время идет да идет и уж близко к тому, чтоб уйти от меня совершенно… Бесплодно сижу в напряженной мечте, самому себя жаль мне: она ведь теперь за горами, она ведь теперь за реками.

Иду я навстречу чистому ветру, снимая усталость с души, и всю свою слабую мысль и желанье отдам я возвратной волне. Виню тех, кто встретился там, на страницах поэмы *«О зарослях трав». Пою недопетую песнь *«О Шао-уделе и к югу». Заровняю в себе сотни, тысячи дум, сохраняя нетронутой честную мысль. Успокаиваю свое дальнее чувство в *восьми бесконечных пространствах земли.

Се Чжуан

ЛУННАЯ ПОЭМА[9]

I

Князь чэньский,

только что он схоронил друзей своих Ин и Лю,

горю предавшись душой, так целые дни проводил.

Мохом зеленым порос уж стройный красавец-дворец

села душистая пыль густо на весь бельведер.

Князь был печалью объят и болью сердечной измучен,

ночью глухою ему стала безрадостной жизнь.

II

И вот тогда

он расчистил все дороги, орхидеями заросшие,

в стройный вид привел он сад свой, весь в акациях коричных.

Со свистом помчался на гору, дышавшую холодом, мглою,

стал с колесницей вверху, где осенью стыл перевал.

Подойдет к глубокой пропасти — заскорбит о них, далеких,

иль заберется на вершину он — ранят сердце те, ушедшие.

III

В это время

косая Река водворилась куда-то по небу налево

и северный солнечный путь на юг устремил свой бег.

Как белой росою, сверкал насыщенный инеем воздух,

и светло-простая луна катилась по небу волной.

Князь запел в глубокой думе древнециские стихи,

с умиленьем удручался древнечэньскими строфами.

Затем он вынул кисть, достал листок,

велел писать об этом Чжун-сюаню.

А Чжун-сюань встал на колени перед князем и так ему сказал,

«Покорнейший слуга ваш, князь,

безвестный житель он восточных захолустий,

происхожденьем он из пустырей и гор.

Незрячий в истине, неграмотный в науке,

в ничтожестве своем он милость вашу взял.

IV

Как повелось мне слышать,

«Внизу, погруженное в бездны, лежит в неизменнейшей правде;

вверху, облеченное в свет, — вечный закон всего.

Там солнце сияет во имя света горячей силы,

луна же свята в небесах тенью студеных начал».

Она державно овладевает фусанским светом в Восточном море,

она преемствует луч на Дубе, на Дубе светлом в закатной бездне.

Она предвечного Зайца тянет в чертоги неба, где сам Владыка,

она вселяет святую фею Чан Э белейшую в свой покой.

Мутно неверным восходом она указует пороки,

правильной тенью родясь, доблесть являет царя.

Идет по созвездьям она, свечой проникая повсюду,

и вслед за звездою сейчас дождь иль ветер сулит.

Добавит сиянья Тройным дворцовым пышным чертогам,

Усилит сверканье Дворца светлейшего всех владык.

Она ввела свой блеск — и дело царства У блистательно свершилось

Влила волною жизнь — и путь для царства Хань нашел свой яркий блеск.

V

Посмотрим на нее теперь, когда

воздух прозрачен и светел над краем земли в отдаленьи,

тучи, свернувшись, ушли —

Зыбь начинает тревожить осенние воды Дунтина,

с дерева поздний лист падать как будто готов…

Хризантема разбросала красоту свою повсюду, на горах и их вершинах.

Дикий гусь разлился плачем над быстринами речными, в перекатах Янцзыцзяна.

Она свой чистый зрак подъемлет там, в далекой, далекой мгле

И свой прозрачный луч шлет нам сюда в чудесно прекрасном сияньи…

Все созвездья потускнели, свой ковер лучистый скрыли…

В долгом пологе блестящем притаила свет Река.

Святость мягкая земная снегом блещущим застыла,

Круг таинственного неба чист, как зеркало воды.

Стройный ряд дворцовых зданий ярким инеем белеет:

на ступенях, где ни взглянешь, — лед хрустальной чистоты.

VI

Теперь наш князь,

устав от утренней забавы,

пиры ночные возлюбил.

От дивных плясок отстранился

и звонкий камень отвязал.

Покинул дом в свечах зажженных,

для этих лунных стен дворца.

Душистое вино уж на столе

и цитра звонкая готова.

Когда ж теперь

ночь холодная настанет, и на сердце неуютно,

в бамбуках завоет ветер — вой в напевы перейдет.

Нет родного человека здесь, поблизости со мной,

лишь подходят, чередуясь, люди странные, чужие.

Внимаю птице на лугу, что ночью слышат небеса,

и слушаю осенний зов во флейте дальних северян.

VII

Тогда

подвернуты струны, настроена цитра,

и песни и лица в отменном согласьи.

Я разгуливаю в песне про «Розу на доме ночью»

и скорблю, скорблю душою в песне про «Покатый холм».

Звучащий лес вобрал в себя свирель стихии,

и рябь стихает на воде озер.

Душу в горестном волненьи, ах, кому мне поручить?

Воззову к луне светлейшей и протяжно запою!

VIII

И песнь моя гласит:

Милый друг далеко от меня ушел,

вести прекратил. Ни звука, ни следа…

Мы разделены с ним тысячами верст,

соединены лишь светлою луной.

В ветре став, вздохну я в глубине души,

и от этих вздохов можно ль мне отстать?

Реки и дороги, ах, как далеки!

Их мне невозможно будет перейти.

IX

Я еще не кончил эту песнь о друге,

как пришло к закату позднее светило.

Все, кто был со мною, изменили вид свой,

в беспокойстве, словно что-то потеряв.

А я спою еще:

Когда скрылась от нас луна, друзья,

то роса уже высохнет скоро.

Год приходит теперь уж совсем к концу,

не попутчик мне в жизни никто.

В эту чудную ночь не пора ль по домам?

В тонком инее платье сыреет на мне…

Чэньский князь сказал: «Прекрасно!»

И повелел чинам, стоявшим вкруг толпой,

с заздравной чарой поднести певцу кольцо из яшмы.

С благоговеньем взял поэт, и камень

дал чудный звук в привеске дорогой.

Носить его и наслаждаться

признательный поэт им будет без конца.

Ван Бо

ВО ДВОРЦЕ ТЭНСКОГО КНЯЗЯ

Предисловие к стихам

*Наньчан — то в старину был цзюнь, большой район и округ. Теперь — то Хунду-фу большой губернский центр. Средь звезд его раздел созвездья И и Чжэнь, а земли в нем соседят с *Хэн и Лу. Полами служат ему *три цзяна, великие реки; поясом — *пять знаменитых озер. Держит в узде он *Цзин, где живут варвары *мани, тянет к себе *страны южные Оу-Юе. Здесь вещи ослепительной красы — что неземная драгоценность: здесь есть кусок земли, откуда луч драконова сиянья стрельнул в созвездия Коровы и Ковша. Здесь люди исключительные есть: они земные чудеса. Здесь был такой *диван, который Сюй Жу спускал себе с крюка, забитого Чэнь Фанем. Туманною массой лежат друг за другом здесь области мощной красы: и мчатся, как звезды, таланты живые — яркие люди сюда. Башни и рвы в изголовье лежат на самом скрещении *варваров-и и китайцев. Гости, хозяева дали нам все здесь, что было прекрасного в странах на юго-востоке. Так, наш господин *губернатор Янь — в ореоле прекрасной славы: он прибыл сюда издалека с парадною свитой, с оружьем и с флагами. Так, новый начальник Ли-чжоу — Юйвэнь для всех образцовый ученый: он с поездом крытых колясок временно здесь погостить остается. Уже десять декад здесь свободно, беспечно; друзей превосходных — что на небе туч. Из-за тысячи верст повидаться сошлись, сотрапезников знатных все кресла полны. Взлетает дракон, подымается феникс — то мастерский стиль-патриарх *ученого нашего Мэна. Пурпурный блеск молний, иней чистейший — то массы оружия войск *генерала-фельдмаршала Вана.

Глава семьи моей, отец, начальник был уезда, и путь мой пролегал средь ваших чудных мест. Я отрок молодой и неуч я еще — и вдруг попал сюда на ваш богатый пир.

Сейчас у нас — девятая луна и в очередь пришел уж третий осенний месяц. Разливы воды на дорогах исчезли, и вот уж холодные лужи прозрачны. Лучистый туман подобрался и сселся, и вот — вечерние горы алеют. Я с восторгом глядел на чудесных коней, проносившихся тройкой-четверкой по прекраснейшим вашим дорогам, и старался обнять этот воздух и свет — все красоты немого пейзажа — с высоты ваших гор и пригорков. Пришел к тому долгому острову, где были *чертоги царевича, добрался до древнего храма, где спасался бессмертный святой. Друг на друга громоздятся утесы и скалы, ввысь идут к слоистым, дальним небесам, а летящие палаты в струях ярко-красных вниз подходят к бездне, где земли уж нет. Мель журавлиная, остров утиный — они сплошным кольцом закручивают все извивы островные. Залы из кассий, дома в орхидее — они за рядом ряд расположились здесь, как горы иль холмы.

Распахну я узорные двери, вниз взгляну на резные карнизы… И горы и долы наполнят привольным простором охват моих взоров, а реки, озера широко раскроют мой глаз, пораженный восторгом. Ворота в сельских домах рядами стоят на земле. И это все дома, где гонг звучит и где *едят из динов древних и богатых. Большие ладьи,

Радуга тает, дождь кончился, ясно и чисто, яркие краски сквозят через прогалины туч. Опускается с неба заря и летит наравне с одинокою уткой, и осенние воды слились в один цвет с бесконечной небесною далью. Рыбачья лодка поет вечернее: эхо идет далеко вплоть до самого берега *Пэнли. Гусиный строй напуган холодом, крик их прервется в затонах под *южными склонами Хэна. Вдаль устремляя свой стих, напеваю, голову вниз — и забудусь в восторге. Прочь от земли, вдохновенный порыв мой, он быстро взлетает ввысь. Свирели чудные небес издали звук, и с ним родился чистый ветер; напевы нежных голосов застыли вдруг, и тучи белые недвижны.

Здесь так, как бывало *в саду реки Суй знаменитом, где дух достигает высокой души и кубка *пэнцзэского Тао. Здесь так, как бывало на тех берегах *реки Е, где цвел ненюфар ярко-алый, творил знаменитый *поэт, и блеск ненюфара поэта освещает кисть *Линьчуаньского каллиграфа. *Четыре прекрасных условия здесь налицо, *две трудные задачи совместно решились.

Я взор свой здесь исчерпал до конца, смотря во глубь небес. Безмерно буду рад здесь провести беспечных много дней. Небо высоко, земля необъятна, я чувствую, что нет конца ни миру, ни вселенной. Подъему конец, наступает стенанье: я познаю, что есть судьба дням бедности и счастья. Взираю на Чанъань-столицу там, под солнцем; указываю *У и Хой — средь туч и облаков. Здесь — самый конец земли, и южная бездна глубока; там — столб небесный высок, и *Северный светоч далек. Заставы и горы — их трудно пройти, и кто пожалеет о том, кто свой путь потерял? Кувшинки с водою встречаются вместе: в конце концов это лишь гости из разных сторон. И все думаю с вечной тоской о входе к царю, но его не увижу: и в каком же году удостоился б я, как *Цзя И, быть советником трона? Увы, увы! Судьба людей порой бывает неровна, дороги к счастью иногда запутаны вконец. *Фэн Таном будучи, состариться легко, а *Ли Гуану получить удел и титул будет трудно. Неправильно было в *Чанша высылать Цзя И, царедворца. А сказать ведь нельзя, чтобы не было там на троне царя-совершенства. Упрятали также *Лян Хуна туда, в захолустье у моря. И едва ли ведь был недостаток тогда в просвещенной эпохе паренья. Но нужно в руководство взять мораль, что благородный, честный человек спокойно бедность переносит и что проникающий в законы жизни мудрец свой путь судьбы отлично знает. На старости быть мужественным мне еще сильнее надо. Как можно нам знать душу старика, что с убеленной головой? И в бедности во что бы то ни стало мне стойким нужно быть и не давать упасть своим стремленьям к сизым тучам, от жизни вверх. Вот черпать мне из родника корысти, но вдруг почувствовать лишь свежесть и приятность; иль очутиться в колее сухой мне и все ж по-прежнему довольным даже быть?

*Море севера пусть даже далеко, можно взмахом крыльев *птицы Пэн-гиганта долететь; там, *в углу восточном, солнце уж ушло, но *на туте или дубе можно все ж не опоздать. *Мэн Чан был человек высокой чистоты, но он напрасно уповал в своей душе служить царю. *Жуань Цзи безумным был из ряда вон, а разве можно так, как он, заплакать, видя край пути?

Я, Бо, трехфутовый младенец с ничтожной судьбою, простой начетчик — вот и все! Мне нет пути просить такой веревки, как попросил ее *Чжун Цзюнь, когда был мал и юн. Есть у меня мечта забросить свою кисть: мне нравится пример прекраснейший *Цзун Цяо. Брошу *булавки чиновничьи, *кость на целую сотню лет, утром и ночью служить отцу пойду *за тысячи верст. Я не из тех деревьев драгоценных, что были в доме *Се, но состою теперь в соседстве превосходном, как и *мамаша Мэн. Когда-нибудь пройду через двор и с умиленьем приобщусь к ответам *Ли отцу. Сегодня утром я рукав своей одежды подберу и с радостью себя вручу *Драконовым дверям.

*Ян И мне не встретить — берусь за стихи о вздымании в тучу и сам к себе жалости полн. *Чжун Ци повстречался — играю на лютне мотив о потоке, чего ж мне стыдиться еще? Увы и еще раз увы мне! Прекрасное место, как это, не будет навеки; богатый обед, вот как этот, едва ль повторим! *«Беседки орхидей» уже как не бывало; в *Саду «Золотой долины» бугры и пустыри…

Готовясь проститься, оставляю вам это словечко. Я счастлив, что взыскан любезнейшим вашим вниманьем на проводах этих роскошных. Взойти теперь куда-нибудь повыше, чтоб сочинять стихи, я это предоставлю вам, вам, господа, собравшиеся здесь. Позволю лишь себе сказать во всей своей и искреннейшей правде. Почтительный поклон — и это предисловие короткое готово. Теперь в словечке лишь одном я все здесь подытожу. Четыре рифмы целиком здесь будут налицо.

Палаты высокие тэнского князя подходят к острову Цзяна.

Брелоки из яшмы звенели и пели; им — и песням и танцам конец.

На балках узорных — там утром летят облака над южным затоном;

Завесы алеют — под вечер свернутся, как дождь, среди западных гор.

Беспечные тучи — их блики в затоне там целыми днями гуляют.

И все изменилось и звезды сместились: который раз осень здесь?

Здесь живший в палатах царевич, куда он девался и где же теперь он?

Далеко река за решеткой дворцовой стихийно, бесцельно течет.

Ли Бо

В ВЕСЕННЮЮ НОЧЬ ПИРУЕМ В САДУ, ГДЕ ПЕРСИК И СЛИВА ЦВЕТУТ

К нашим стихам

Смотрите, небо и земля — они гостиница для всей тьмы тем живых! А свет и тьма — лишь гости, что пройдут по сотням лет-веков. И наша жизнь — наплыв, что сон! А радостью живем, ну, много ль мы?

*Древний поэт брал

Собрались мы в душистый сад под персики и сливы, и дело радости по небом установленным законам в семье людей мы исполняем здесь.

Вы, младшие в искусстве, гениальны! Вы все, что младший брат поэта *Се Хой-лянь. А я как стихотворец сам стыжусь, что я для вас не старший брат, поэт *Канлэ.

Мы продолжаем наслаждаться уединеньем нашим, и наша речь возвышенною стала и к отвлеченной чистоте теперь идет.

Мы открываем волшебный свой пир, сидя среди цветов. Порхать мы пускаем пернатые чарки, пьянея под луной.

Но без изящного стиха в чем выразить свою прекрасную мечту? Когда же у кого из нас не выйдет стих, его накажем мы вином, согласно счету в *«Золотой долине» (компании друзей, где каждый был поэт).

*Ли Хуа

*ПЛАЧ НА ДРЕВНЕМ ПОЛЕ СРАЖЕНИЙ[10]

Как море!.. Огромно!.. И ровный песок — без конца!.. И в далях не видно людей!.. А *воды Реки крутятся, вьются, как пояс… И горы толпою вокруг в беспорядке… Как мрачно! Да, мрачно!.. Уныло и грустно!.. И ветер так горестно воет, и тусклое солнце без света… Срывается дикий пырей, и сохнет трава. Стужа — как будто в морозное утро. Птица летит, не садится, и зверь убегает, оставивши стадо.

Начальник района говорит: «Это древнее поле сражений, здесь часто разгром учиняли *тройным нашим армиям войск. Нет-нет да и плачут здесь *мертвые духи: как только стемнеет, сейчас же их слышно».

Как ранит все это мне сердце тоскою! Кто был здесь: *Цинь? Хань? Иль, может быть, позднейшие династии какие? Я слышал про *Ци и Вэй, про их набор солдат для пограничных гарнизонов; про *Цзин и Хань и их наемную систему рекрутов. И те и другие солдаты стремительно шли за *тысячи, тысячи верст и год за другим проводили под знойным накалом иль ночью в росе. Трава на песке: поутру там пасли коней; лед на реке, а по нему ночные переправы… Как широка кругом земля! Как бесконечно это небо! А те не знают, где и как им выйдет путь вернуться по домам. Они вручили свою жизнь концу и острию меча… Теснится ли на сердце грусть — кому пожаловаться им?

От Цинь и Хань до наших дней мы много дел со всех сторон имели *с инородцами. А *Срединная наша страна терпела от них и погромы и опустошенья: не было века без этих несчастий. Считалось в древности, что есть *жун-варвары и есть китайцы-ся. Нельзя было идти на войско *китайского законного царя. Однако же *ученье о культуре и просветительстве у нас распространенье потеряло. Тогда военные сатрапы старались применить какие-то хитрейшие приемы, а непонятная, с подвохами война в себе содержит расхожденье с великим принципом *добра и чести, жэнь и и. *Путь праведный царей великих, прежних ушел совсем куда-то вдаль, и не было людей, которые б его осуществляли.

О страх и ужас! Горе! О, представляю я себе, как северный ветер вздымает песчаное море, а войско номадов и варваров-*ху выжидает удобных моментов. Главнокомандующий наш — к врагу презренья он полон, он бой принимает у самых ворот в укрепленье. *Степь заторчала флагами-знаменами войск, и вьется река плетеною лентой кольчуг.

Закон тяжел и строг, сердца его боятся, власть чтут, жизнь дешева! Острые стрелы вонзаются в кости, пугающий вихрем песок въедается прямо в лицо. *Хозяева и пришельцы друг друга бьют, а горы, реки дрожь берет — в слепящем ужасе они. Грохот сломает волну на Янцзы и *Хуане, сила людская обрушит и громы и молнии вниз. Когда же теперь стихия тьмы заполнит все, сгустится в ком, закроет вход, мороз и стужа леденят края морей. Когда сугробы снеговые утопят голень целиком и твердый лед лежит в усах, хищная птица сидит себе смирно в гнезде; а лошадь военная топчется, переминаясь на месте. Стеганый ватник тепла не дает. Падают пальцы и в трещинах кожа… В эту ужасную стужу небо дает неожиданно случай насильнику-варвару, пользуясь силой смертельной погоды, нас резать, как режут на бойне.

Сразу же нас оторвали от наших обозов, дерзко напали на наши войска. Только что сдался полковник, затем погибает и сам генерал. Трупы убитых валяются кучами на берегах обширных затонов. Кровью наполнены все углубленья, дыры Великой стены.

Не разбирают больше тут, где знатный, где простой: все превратились, как один, в сухие костяки. И силы все истощены. И стрелы кончились у всех — да, им конец! И тетивы порвались все. А белые лезвия скрещены были… о, были! Мечи дорогие сломались…

Теперь оба войска друг друга теснят — да, наседают! Их жизнь и смерть сейчас решаются в борьбе. Что делать? Покориться тем? Тогда всю жизнь свою быть варварами-и и ди. Сражаться им. Тогда валяться будут кости на этой гальке, на песке…

И птицы звуков не подают… молчат. И горы — в глубоком безмолвии… Ночь, как нарочно, долга… бесконечно долга! А ветер свистит, завывает! И жизни и души завязаны в узел, да, в узел! А небо чернеет бездонно… *Дух мрачный, дух светлый собрались здесь в толпы — да, в толпы! А тучи нависли, нависли вверху! Свет солнца холодный — да, стынет! Трава коротка, и лунные краски горьки, бедны! И иней белеет вокруг…

Так ранить душу человеку и так печалить его взор!.. Возможно ли нечто подобное этому? Разве возможно оно?

Читал я, как *Му-генерал с войсками удела тогдашнего Чжао разбил совершенно лесных инородцев и земли открыл нам на тысячи верст, гуннов прогнав и преследуя их. Дом Ханей из Страны под небом взял все, что мог, но средства кончились и силы истощились. А дело только в том, как пользоваться каждым человеком, и только в том, совсем не в многочисленности их.

*Чжоу прогнали гуннов-сяньюней к северу, вплоть до самой *Тайюань.

Цинь *Длинную стену воздвигла, у самого моря устроив заставу и крепость. Отравой и горечью жизни людей, созданий божественных, наполнены стали. На тысячи, тысячи верст краснела, алела земля. Но Хань разбивает гуннов опять… Хотя отнимает у них *горы Инь, все ж труп громоздится на трупе повсюду в равнинах, и все достижения эти на го́ре заплату не ставят.

О массы народные, небом лазурным рожденные массы! У кого же из вас нет отца или матери дома, которые вас в вашем детстве носили на руках, таскали, водили, поддерживали, боясь, как бы жизнь их детей не окончилась рано? И кто не имеет из вас братьев старших и младших, которые вам как бы руки и ноги? И кто не имеет жены или мужа, которых, как гостя, уважим, которых, как друга, возлюбим? Останутся живы — им будет ли то благостыней? Убьют их — так в чем их вина? И живы ль они иль погибли, — в их семьях об этом никто не услышит, никто не узнает. Им люди, быть может, и скажут, но верить им или не верить? В недрах души безысходно горюя, только и видят во сне, что своих.

Вот им теперь воздвигнут алтари, предложат жертвы духам их, прольют над алтарем вино и с плачем обратят свой взор туда, далеко, в край небес. А небо с землею — те с ними горюют, деревья и травы в печали, в тоске… На жертвы, на плач не придут… Их духам, их душам пристанище где же?

И будет, наверное, злая година невзгод и *без урожая поля, и голод людей разбросает повсюду…

О горе, о горе! Стенаю, вздыхаю! Что ж это такое? Безвременье, что ли? Иль только людская судьба? И так повелось ведь с древнейших времен! Что с этим поделать?

Нам сказано было: *«Заветы соблюдаются у нас на деле с инородцами, со всех сторон нас окружавшими всегда».

Хань Юй

ИЗ «РАЗНЫХ УЧЕНИЙ»

Сначала пусть живет на свете знаток коней *Бо Лэ, и лишь тогда мы обнаружим, что есть у нас скакун тысячеверстный. Скакун на тысячу верст в день найдется постоянно, да, но вот знаток коней Бо Лэ найдется не всегда! Поэтому, хотя б и был здесь знаменитый конь, но он в руках илота и раба лишь будет посрамлен и сдохнет наряду с другими лошадьми у яслей и кормушек, не обретя себе признанья, славы тысячеверстного коня. А этот вот тысячеверстный конь — в один прием он может съесть весь целиком запас зерна в целый *дань. Однако конюх корм задаст, не распознав в нем скакуна, который тысячу в день верст способен быстро пробежать. И вот кажется, что конь при всей способности своей к тысячеверстному пробегу, коль ест не досыта, то сил его не хватит, и он всю красоту своих талантов ничем во вне не проявит. И даже так, давай ему при корме этаком сравняться с обычной лошадью, не выйдет даже и этого. А где уж требовать, чтоб он мог пробежать так много в сутки верст! Такого коня погонять, да не так, как ему надлежит, и кормить его так, чтоб развить он не мог в полной мере свой дар и талант, и по ржанью его не уметь ухватить, каково у него настроенье, и лишь с плеткой в руке обращаться с конем, говоря при том так: «Во всей земле у нас теперь нет настоящего коня!» Ого, ого! Неужели ж вправду нет? Иль правда в том, что кто-то тут не знает толк в конях?

КАК ТОЛКОВАТЬ СЛОВА: *«ПОЙМАЛИ ЛИНЯ»

Что линь есть чудесное существо, всем совершенно ясно. Ведь он воспет в стихах *«Ши»! О нем записано и в хрониках *«Чуньцю». Он появляется затем то там, то здесь и в книгах исторических преданий, и у историков самих, а равным образом и в книгах всех *ста писателей, и даже женщины и дети — знают все, что линь приносит счастье, как благовещий зверь.

Однако же *цилинь, как зверь живой, в дворах хозяйских не разводится и в *Поднебесной нашей часто не встречается. И с виду не похож он ни на что: ни на коня, ни на корову иль пса, свинью, шакала, волка, лань, оленя. А если это так, то даже пусть появится цилинь, нельзя будет признать в нем линя именно.

Коль есть рога, я знаю — то корова. Коль грива есть, я знаю — это конь. Собака и свинья, шакал и волк, олень и кабарга, я знаю, что они — собака и свинья, шакал и волк, олень и кабарга. Но вот цилинь — его не распознать. А если распознать его нельзя, то будет правильно сказать о нем, что этот зверь нам счастья не дает.

Но как бы ни было, когда выходит в мир цилинь, то непременно сверхмудрец сидит тогда на Царском троне, и линь выходит в мир лишь для него, сверхмудреца. А сверхмудрец сейчас же распознает, что это линь, и линь тогда, действительно, не будет злосчастьем нашим.

Еще есть речь о том, что линь лишь потому и линь, что он весь в высшем добре, а не во внешнем виде. А если линь выходит в мир, не подождав сверхмудреца, то нам назвать его злосчастьем все ж будет правильно как будто!

МОЛИТВЕННОЕ И ЖЕРТВЕННОЕ ОБРАЩЕНИЕ К КРОКОДИЛУ

Такого-то года, луны и числа губернатор области *Чаочжоу Хань Юй послал своего старшего стражника Цинь Цзи с бараном и свиньей (каждого по одной голове), веля бросить их в затон Дурного ручья, на съедение крокодилу-рыбе, и обратился к крокодилу рыбе с такою речью: «Когда наши прежние ваны-цари владели всем миром под небом Китая, они выжигали горы, болота, ловили силками,

Теперь, в наши дни, *Сын неба наследовал танский престол. Он богу подобен: он мудр, как древний мудрец, он благостен сердцем, он грозен в войне. И все беспредельные земли, лежащие где-то в пространстве, за гранью *больших четырех океанов, а также *внутри всех шести направлений земли, — он всеми державно владеет и всех опекает; тем более здесь, где почва покрыта следами работ *Великого Юя, в земле, что соседствует с древней *Янчжоу, на этих местах, управляемых мной, губернатором, совместно с уездным начальством, в местах, где приносят все жители подать, идущую на поддержание жертв и молений небу-земле и царственным предкам, а также всем прочим сотням богов или духов. Послушай, рыба-крокодил! Не можешь ты одновременно жить в той же местности, где я, — губернатор здешних мест!

Я, губернатор, получил веление от Сына неба хранить и лично опекать вот эту землю, управлять живущим здесь ее народом. А ты, о рыба-крокодил! Глаза свои выпуча, ты сидеть не умеешь спокойно в этом водном затоне и вот захватил все эти места и тут пребываешь, поедая у жителей местных их скот и дальше медведей, кабанов, оленей и ланей, чтоб на этом жиреть, чтоб на этом плодить и детей и внучат. Ты вздумал губернатору сих мест сопротивляться, оспаривать его значение и силу. Я, губернатор, хоть и слаб и даже немощен кажусь, но как могу я согласиться перед тобою, рыбой-крокодилом, поникнув головой, с упавшей вниз душой, весь в страхе, со зрачком, остановившимся внезапно, конфузом стать для всех, и для чинов и для народа, и вообще, чтоб кое-как снискать себе здесь лишь жизнь и хлеб! Притом же я, приняв от Сына неба повеленье, пришел сюда как губернатор, и ясно, что уже по положенью я не могу не спорить здесь с тобой, о рыба-крокодил! И если ты, о крокодил, способен что-либо понять, ты слушайся тех слов, что губернатор говорит. Смотри, вот область Чаочжоу: большой океан расположен на юге, большие киты и чудовища-грифы, и мелочь ракушек, креветок — все это вмещает в себя океан, не исключая ничего. Всему дает он жизнь и пропитанье. Ты, рыба-крокодил, направишься туда поутру рано, а к вечеру, гляди, и доплывешь. И вот теперь с тобой я, рыба-крокодил, здесь заключу условие такое: к концу трех дней ты забирай с собой свое поганое отродье и убирайся в океан, на юг, чтоб с глаз долой от мандарина, здесь правящего именем царя и Сына неба. Но если ты в три дня не сможешь, дойдем и до пяти. А ежели и в пять не сможешь дней, пойду и до семи. А ежели и в семь ты не сумеешь, то это будет означать, что ты не собираешься уйти. И будет означать, что для тебя совсем не существует губернатор, к словам которого прислушиваться должно. А если ты не сделаешь что надо, то, значит, рыба-крокодил — тупая тварь и темная совсем, нисколько нет в тебе ни духа, ни ума: ведь губернатор говорит, а ты не слушаешь и не соображаешь. А так высокомерно поступать с официальным представителем царя, который здесь сидит по повеленью Сына неба, не слушаться того, что он сказал, и не уйти, чтоб с глаз его долой, то вместе с прочей грубой тварью, ничем не отмечаемой чудесным, но вред народу приносящей, тебя надо убить. Тогда я, губернатор этих мест, сейчас же наберу искуснейших людей из служащих моих или народа, которые возьмут по луку в руки, а с ним отравленные стрелы, и с крокодилом этаким расправятся, да так, что остановятся не раньше, чем тебя и все отродье истребят. Тогда не кайся, не пеняй!».

КАК ОН ВОШЕЛ В СВОЙ КЛАСС

Учитель государственных питомцев вошел поутру в старший класс, созвал своих учеников, велел им встать к порогу у директорских палат и им прочел такое наставленье:

«Учебное дело отлично идет, когда ученик усерден, и погибает от несерьезности. Его поведение — в его уме, слагается там в совершенстве и разрушается от рутины. Вот в наши дни как раз наш совершенный государь и превосходнейший министр нашли друг друга, и теперь правительственный аппарат, конечно, развернется во всю ширь. Все злое, приносящее беду, мы выкорчевываем вон и возвышаем в чин и ранг достойных и порядочных людей. Всех тех, за кем хорошее, хоть малое, мы числим, мы зачисляем в штат, и тех, за кем какой-нибудь талант, — хотя б один, — мы замечаем, мы обязательно берем. Мы забираем все, все ловим в свою сеть, выскребываем все углы и, отыскав талант, его от грязи очищаем и полируем так, чтоб он сверкал. Есть, правда, среди нас такие, что выбраны протекцией, фавором, но кто, скажите, не прошел из-за переполненья штатов?

И вот всем вам, ученики, с тревогой думать я рекомендую лишь о том, что вы не можете усердие свое, как это следует, вполне сосредоточить, и нечего тревожиться о том, что власти, мол, безмозглы и темны. Пусть вас заботит лишь, что ваше поведенье не может безупречным стать. Не бойтесь никогда, что власти нечестны!».

Учитель речь свою еще не кончил, как кто-то в ученических рядах вдруг засмеялся и сказал: «Учитель, вы нас обманули! Мы как ученики здесь служим вам, учителю, уже довольно много лет. Вот вы, учитель, нам, не закрывая рта, цитируете сплошь слова *шести канонов, рукой своей не прекращаете листать вы книги *ста писателей больших. Из книг, где факты и рассказ, вы обязательно для нас все извлекаете, что важного найдете, а там, где речи и слова, вы

Затем вы яростно обрушились на все различные неправильные толки и ереси громили, порицали приверженцев и *Лао-цзы и Будды. Вы взяли на себя чинить прорехи наши, заделывать, где течь. Вы возвеличили в размерах грандиозных доктрину, загнанную в угол и захиревшую совсем. И вы пошли на поиски великого, безмерного, но падавшего вниз наследия веков. Один, как есть один, вы шарили по всем углам и сторонам и где-то там вдали нашли ту нить, великую, живую, ее соединив с клубком культуры всей. Вы преградили сотни рек, заставив течь их только на восток, и повернули бешеные волны как раз тогда, когда они переливались через край. Заслуги ваши, о учитель, перед ученьем *Кунцзы считаться могут ведь солидными весьма.

И далее, вы погрузились вглубь, всочились в мощный слой густейшего, прекрасного вина, в устах у вас — все лучший цвет и на зубах — роскошный вкус. Все это вы переварили в стиль, в свои творенья лучшей красоты. И этих книг ваш полон дом. Вы подымались вдаль веков и брали в образец себе героев *Яо иль Сы. Предвечной, мощной полноты безбрежных вод достигли вы. Ваш стиль напоминает нам тот лапидарный стиль, что мы находим в *«Шу», где Чжоу объявляет Шан войну, где иньский Пань громит врагов — все это там кружит и вьется, сидит в зубах, не выходя: читается с трудом, но величаво. Ваш стиль — то хроника *«Чуньцю» с великой точностью своей и строгим тоном прямоты, то *Цзо, историк, со своею текучей говорливостью речей; то книга *«И», метаморфоз великих, в своей причудливости дивной являющая нам уставный образец; то *«Ши», стихи и оды, песни царств, в строжайшей правоте цветущие красой. И далее идете вы до мистика-поэта *Чжуан-цзы и до того, кто *«Сао» написал, — поэта Цюй Юаня. Затем у вас все то, что написал *великий астролог Сыма, поэты *Ян Цзы-юнь, *Сыма Сян-жу — все это и у вас не менее искусно, хотя поете не о том. Итак, учитель, вы в литературе, в изящном стиле прозы и стихов считаться можете гигантом, по размерам того нутра, что видно в них, а внешней красоте литературной не знаете границ.

Затем, вы смолоду засели за науку. Вы были смелы и решительны во всем. Вы с возрастом проникли в строгий метод, и все от вас, налево и направо, пришло в свой должный вид. Итак, учитель, вы как человек назваться можете по праву совершенным.

И тем не менее в кругах официальных ведь вы не видели доверия к себе. И в частной жизни тоже ведь не видели друзей, которые пришли б на помощь к вам. И вот мотало вас взад и вперед, что б вы ни делали, сейчас же попадали под обвинение и суд. Имперским цензором вы стали как-то раз, и что ж? Сейчас же вас упрятали на юг, где варвары живут — народы и. Три раза были вы затем верховным доктором наук, но всякий раз сидели зря, без всяких поручений и в государственных делах ни в чем себя не проявив. Судьбу свою пришлось вам обсуждать с врагами вместе, и сколько раз случалось вам терпеть крушенье всех надежд?! Бывало с вами так, что зимнею порой еще тепло, а ваш сынок заплачет: холодно ему. Иль вот еще: поднялся год на урожай, а все ж от голода жена у вас горюет, вся в слезах… И голова у вас, что у младенца: волос уже нет, в зубах — прогалины, просветы. Умрете вы — и все. Какая польза вам? А между тем вы, не умея сами об этом всем подумать и поскорбеть, совсем наоборот и неожиданно собрались других учить, как в жизни поступать».

Учитель тут сказал: «Вот как! Поди-ка ты сюда и встань передо мной. Вот, видишь ли, большие бревна идут всегда на основные балки, а бревна малые идут на перекладины меж них. Столбы-колонны, длинные, короткие столбы, карнизы, притолки, наддверья, косяки — все это каждый раз нуждается в таком материале, который полагается иметь для завершения стройки дома. И в этом вся работа, назначенье строителя домов. И далее, возьмем *толченый порошок из яшм иль киновари, иль «красную стрелу», иль «синий гриб», *мочу коровы, конский гриб иль кожу рваных барабанов — все это раздобыть и сохранить как следует, да так, чтоб не было потерь, когда придет нужда, — вот это честное искусство умелого врача. Теперь, возвысить тех, кто посветлей умом, тех выбирать, кто бескорыстен, и продвигать вперед как тех, кто ловок и проворен, так и таких, кто погрубей, причем считать прекрасным тот талант, который сам в себе довлеет и живет, а гением — того, кто выдается резко из всех других, определить чужие недостатки, измерить все достоинства служащих с тем, чтоб лишь талант нашел себе признанье, — вот в этом весь секрет великого министра.

Во время оно жил *Мэн Кэ, любивший спорить, возражать, тот самый Мэн, чьим словом *дао — правда Конфуция светилась средь людей. Ведь колея его повозки кружилась без конца по всей стране под небом нашим, и он состарился в пути. Другой Мудрец, *министр Сюнь, хранил в себе прямую неуклонность, возвысился великими речами… Бежал от клеветы он в *Чу и был в *Ланьлине выброшен на казнь. Вот эти два ученых *жу, приверженцы учения *Кунцзы, когда какое-нибудь слово изрекали, то это было цзин — из классиков великого канона; как только лишь приподнимали ногу, то в этом был уж фа — закон и образец. Они так резко выделялись из тех других, себе подобных лиц, так отпадали от своих! И полноправно шли они в обители идей — удел сверхмудреца!.. А какою же была их встреча с этим миром им современных лиц? Теперь скажу я про учителя, что он, при всем своем усердии к науке, не шествует ее преемственной стезей. Слова его хотя и очень изобильны, но не стремятся

НАДПИСЬ НА МОГИЛЬНОМ КАМНЕ *ЛЮ ЦЗЫ-ХОУ

Цзы-хоу по имени звали Цзун-юань. В седьмом восходящем ряде его предков (Лю) Цин был придворным магнатом у *тобаских Вэев; пожалован также был графом Цзиньским. Прадядя его (Лю) Ши был танским первым министром. Он вместе с другими, каковы Чу Суй-лян, Хань Юань и другие, попался в проступке пред *У, государыней танской, и умер тогда при дворе *государя Высокого предка. Отец его, именем Чжэнь, давно уже, в храме средь предков служа своей матери, бросил высокий свой пост при дворе, где он был высочайшим герольдом при выходах и ритуалах, просил, чтобы дали ему место правителя в уезде, к югу от Янцзы. Затем, не умея совсем подлаживаться к властям, представителям знати и прочим, он потерял чин свой царского блюстителя. Когда ж представитель властей и магнатов уже был мертв, лишь тогда он был снова пожалован блюстителем. Он славу имел человека строго прямого, и те, кто дружил с ним, все были тогдашние сплошь знаменитые люди.

Цзы-хоу был в юности остро талантлив, и не было вещи, которую он не постиг бы насквозь. При жизни отца, хотя был он еще очень юн, но это был уже готовый и зрелый вполне человек, он сумел получить и ученую степень цзиньши, выдвигаемого кандидата на службу, и, словно пик среди гор, он показывал всем свою голову, как то говорится, рог свой. И хором твердили вокруг, что у Лю есть действительно сын. Затем он, как «великий эрудит и превосходнейший стилист», назначен был редактором в «Палату собравшихся достойнейших людей». Он был выдающийся, остро способный, скромнейший, решительный и волевой. В сужденьях своих и служебных записках он был обстоятелен и основателен, вечно ссылаясь на нашу историю с древних времен ее вплоть до сегодня, причем, выходя из предмета иль снова в него входя, во всем он только и знал, что ссылался на классиков, или историков, иль, наконец, на всех сто философов прежних времен. С приподнятой силою, бурей вздымаясь, всегда и как правило он всех сидящих на креслах вокруг сокрушал, подчинял, повергал их в конфуз. Его имя и слава сильно тогда процвели, и все современники страстно искали, чтоб с ним подружиться. Князья и магнаты и важные лица один перед другими всегда хотели, чтобы он к ним перешел, наперебой, рот перед ртом, его захваливали рьяно и рекомендовали всем.

В *девятнадцатый год той эпохи, что звалась Началом правдивых начал, он был из правителя города Ланьтянь пожалован должностью главного сверхпрокурора. Когда *император Шунь-цзун, или Предок, покорный лишь небу, приблизился к трону, вступил на него, то Лю был пожалован близким к министру чиновником всех поручений по Ведомству строгих законов порядка, морали, иль Либу. Случилось, что те, кто стоял над ним и в чьем ведомстве был он, попались в проступке, он по закону был вынужден тотчас покинуть столицу и стать губернатором где-нибудь там, в приграничных районах. Еще он туда не добрался, как стал по закону возмездья опять же лишь чином военным в уезде, в *Юнчжоу. Вот, сидя в бездействии, он с еще большей суровостью сам над собою работал весь день, целиком уйдя в свои книги, тетради, в создание литературных вещей, в стилистическую сложную их переработку. Как водная бездна, как волны, что хлещут чрез край, так был он глубок и огромен, вне всякого берега или предела. Тем временем он предавался неистово просто блужданью средь гор или вод. В *период, который был назван тогда Гармонией изначальной, он вызван был точно, как требовал *узус, в столицу, ему также надлежало уйти губернатором лишь приграничным, но область себе получил он в *Лючжоу. Когда он явился туда, то вздохнул и сказал: «Что ж? Разве не стоит и здесь мне правительство твердое, должное строить?». И он тогда, всецело применяясь к обычаям страны, для жителей ее установил и наставления и запрещенья. Жители области стали послушны им, стали все делать, как требовал он.

У них было в моде мужчину иль женщину людям давать за деньги в залог с условьем: если не выкупят вовремя — деньги ж с процентами, в общем, сравняются, — то превращают того человека или в раба иль в рабыню совсем. Цзы-хоу придумал тогда для них выход и способ, как действовать дальше им надо. Он просто велел всех их выкупить разом, вернуть их к себе по домам, а тем, что уж очень бедны и не было силы их выкупить срочно, велел он вписать им в контракте все то, что они заработали в рабстве. Когда было так установлено в общем, что эта их плата равнялась долгам, он это велел засчитать как залог и вернуть кредиторам. Тогда прокурор этот способ Цзы-хоу распространил на соседние области.

На юг от *Хэнской горы и от *Сянской реки все те из ученых, кто титул имел кандидата на службу (цзиньши), непременно считали Цзы-хоу своим настоящим учителем, а те, кто прошел через школу его, его устных учений и личных программ, их творчество стильное все содержит в себе строжайший уклад, им стоит нам полюбоваться!

Когда его вызвали снова в столицу и снова заставили стать губернатором на границе, в это же время человек из *Чжуншани Мэн-дэ (*Лю Юй-си) был так же, как он, средь штрафных; ему надо было отправиться в *Бочжоу. Цзы-хоу заплакал, сказал: «Там, в Бочжоу, не место жить человеку. А дома у друга Мэн-дэ родительница живет, и я не могу допустить, чтоб Мэн-дэ в своей бедности и в затрудненьи не мог подыскать даже слов для доклада почтенной матроне. И кроме того, нет такого закона, чтоб мать вместе с сыном в изгнание шла. Я хочу попросить государя, чтоб он разрешил мне подать челобитную, где будет сказано, как я желаю сменять мою *Лю на Бо. Хотя б мне за это усилили кару, умру, но не буду в досаде». Случилось, однако, что люди об этих делах Лю Мэн-дэ доложили уже государю, и место его назначенья сменили на *Лянь, где он тоже стать должен был цыши, правителем области, близкой к границе.

Да! Да! Это так! Когда в тупике оказался ученый, тогда только вся обнаружилась честность и стойкость его. Смотрите, как нынче порою живут люди мирно в своих деревнях, закоулках, друг друга и любят, и чтут, и пьют, и едят, развлекаются вместе, друг к другу заходят, ища компаньона, смеются раскатисто, друг перед другом себя унижая; хватают друг друга за руки, готовы нутро все свое для друга вынуть и показать. На небо и солнце пальцем покажут и плачут слезами, клянясь, что ни в жизни, ни в смерти друг другу они никогда не изменят. Все это настолько правдиво, что даже как будто и веришь. Но вот как-нибудь случится беда небольшая — ну, прямо с шерстинку иль волос, — сейчас отвернутся от вас и как будто не знают… И если ты в яму упал, не только руки не дадут, чтоб спасти, но еще подтолкнут, да к тому же и камнем сверху тебя придавят — ведь все таковы! А это ведь даже зверям или варварам делать не следует, будто и для них это недопустимо! А ведь наш человек сам считает, что он своего добивался — и только! Теперь он, услышав о нраве Цзы-хоу, пожалуй, немножко хоть, но устыдится.

В то время, как молод Цзы-хоу еще был, он смел, предприимчив был в пользу других, но сам он себя ни во что не ценил, не жалел и внимания не обращал, считая, что имя и состоянье всегда он сумеет составить себе. Поэтому он и попал в вину за других, был совсем уничтожен, от службы отставлен. И когда он со службы ушел, то, помимо всех бед, у него не нашлось из знакомых, друзей никого, кто б имел и достаточно сил, и достаточный пост, чтоб продвинуть его, руку помощи дать. Поэтому он так и умер в далеких краях.

Таланты его миру не пригодились, путь правды его не шел в его время совсем.

Представим себе мы, что он, наш Цзы-хоу, в то время, когда занимал он большие посты при дворе, в министерствах и в прочем, держал бы себя в узде и мог бы себя вести, как он вел себя в бытность военным чиновником и пограничным, конечно, он не был тогда бы в опале, а если б и был, то нашлись бы тогда средь людей посильнее, кто вызволить мог бы его из опалы, и он обязательно снова на службу вступив, больше не был бы беден, нужды не терпел бы. Однако, с другой стороны, если б он, наш Цзы-хоу, не был бы в долгой опале и если б нужда и трудная жизнь не дошли до пределов, то, несомненно, что даже в своем превосходстве над всеми другими он в стильных своих композициях, в литературе никак не сумел бы своими лишь силами, в общем, добиться того, чтоб его сочиненья прошли б непременно в потомство, как это мы видим теперь. И если мы даже допустим, что он, наш Цзы-хоу, добился б того, чего так он желал, а именно — быть полководцем, министром на время хотя бы, и этим одним заменить то другое, то тут кто бы выиграл и кто б проиграл, наверное, люди нашлись бы, которые это могли б усмотреть.

Цзы-хоу скончался, когда был *четырнадцатый год правления в девизе Гармонии первообразной, в одиннадцатой было луне, восьмого числа. Ему было сорок семь лет. В пятнадцатый год, в день десятый седьмой луны, схоронили его, привезя домой гроб, у могилы отцов, что в *Ваньняньском уезде.

У Цзы-хоу есть дети. Двое из них сыновья, старшему имя Чжоу-лю, ему лишь четыре года; младшему имя Чжоу-ци, он родился, когда умер Цзы-хоу. Есть двое его дочерей, они обе очень малы.

Расходы, что были нужны, чтоб его удалось домой привезти и там схоронить, были сделаны все прокурором, а именно Пэем, господином Син-ли, что родом из мест к востоку от *Желтой. Син-ли человек очень честный и строгий, раз скажет он «да», то это уж важно. Он дружбой был связан с Цзы-хоу, Цзы-хоу — тот тоже все силы ему отдавал, но был лишь ему он всецело в жизни обязан. Лицом, хоронившим Цзы-хоу в ваньняньской могиле, был сын его дяди, Лу Цзунь. Цзунь родом из Чжо. Это очень солидный, тактичный во всем человек, ученый, который к науке не знал никогда равнодушья. С тех пор, как Цзы-хоу был прогнан со службы, он с ним поселился вместе с семьею и так вплоть до смерти его не бросал. Когда ж он отправился в путь, чтоб Цзы-хоу в могиле устроить, он вместе с тем взял на себя наблюденье над домом Цзы-хоу и вел все дела. Может быть, он доведет их, как начал, до самого их завершенья.

Прощальное слово: «Это склеп, где Цзы-хоу. Он покоен и крепок, чтобы дух Цзы-хоу был на пользу потомкам!».

Лю Цзун-юань

САДОВНИК ГО-ВЕРБЛЮД

Го-Верблюд (не знаю я, как было ему имя спервоначала) болезнью скрючен был, горб ясно выдавался, и он ходил, согнувшись до земли, и было сходство у него с верблюдом. Поэтому односельчане прозвали его Верблюдом. Узнав об этом, Го сказал: «Конечно, я считаю, что это так». И вот он забыл свое имя и сам себя зовет Верблюдом (так говорят, по крайней мере). Его деревня называется Фэнлэ, лежит на запад от *Чанъани. Верблюд наш промышляет посадкою деревьев. Всегда бывало так, что богачи чанъаньские и знатные персоны — любители деревьев для забавы и удовольствия, а также те, что фруктами торгуют, все как есть наперебой его к себе зовут, чтоб поучиться у него искусству сажать и наблюдать деревья. Ведь те, что он садил иль пересаживал бывало, — все как одно (других и нет) отлично жили, развивались, цвели, давали ранний плод и разрастались пышно. Другие если что посадят, то, даже подсмотрев, как садит Го, и подражая ему во всем, никак не могут с ним сравниться в результатах. Какой-то человек стал спрашивать его, как это так. Го отвечал: «Верблюд ваш не умеет дать долговечность дереву и плодовитость. Все дело в том, что я умею идти вслед дереву, туда, где в нем сидит природа, небо — использовать его живую сущность — и это все. А вот в чем состоит природа основная в посадке дерева? Корень его любит иметь простор, надо его ровно окутать, спокойно. Землю ему надо прежнюю дать; обстраивать его, ограждать надо как можно усердней. Когда посадил, не трогай его, о нем не заботься. Уйди, на него не смотри! Во время посадки береги, как свое дитя. Когда же закончил — то словно его отбрось. И тогда все, что в дереве — небо, будет полностью сохранено, и природа его живая будет также обретена. Так я не врежу его росту — и это все. И нет у меня никакого уменья делать его большим и цветущим. Я не насилую плод, не злодействую с ним — и это все! И нет у меня никакого уменья заставлять его раньше и гуще цвести. А вот те другие, что садят деревья, они поступают совсем не так. Корень у них согнут в кулачок, и землю ему они заменяют другою. Затем учиняют уход за ним, который у них то чрезмерен, а то недостаточен вовсе. Если сумеют справиться с этим и сделать наоборот, то и тогда опять-таки то любят его слишком, чрезмерно много доброты к нему являя, то вдруг бояться начинают за жизнь его, заботиться излишне. Утром все осмотрят, вечером поглядят, только отойдут прочь, снова обернутся. А то еще доходят до чего (и это чересчур!): ногтем давай скрести его кору, чтоб убедиться в том, живет оно иль засыхает; пошевелят и корешок, чтоб посмотреть, идет ли густо он. От этого жизнь дерева, его природа отходит от него со дня на день. Хоть говорят, что любят, мол, деревья, на самом деле — им вредят. Хоть говорят, что пестуют, жалеют, на деле же враждуют с ними. Всем этим люди не похожи на меня. А я, что делать я могу сам по себе?» Тот человек, что говорил с Верблюдом, еще спросил: «Скажи, возможно ль применить твой этот способ к чиновникам, что нами управляют?» Верблюд сказал: «Умею я одно — садить деревья только. А управление людьми — то дело просто не мое. Однако ж я живу в своей деревне и вижу, как начальник наших мест надоедает нам (и любит это делать!) приказами своими. Как будто бы и любит нас, жалеет, но в результате нам от них — одна беда. И днем и вечером приходит к нам чиновник и кричит: «Приказ начальника! Торопит вас пахать! Велит сажать и сеять! Смотреть за всходами своими! Скорей сучите свою нить! Скорей, проворней тките холст! Заботьтесь о своих детях и подростках! Кормите кур и поросят!»… Ударит это в барабан и соберет нас всех, ударит в деревяшку — вызывает. А мы, простые, маленькие люди, изволь готовить утром и на дню обеды, ужины, чтобы принять как надо чиновника в селе: и то боимся не поспеть! Куда уж там обогащать нам жизнь и дать душе покой? И вот откуда все наши беды, нерадивость и все такое, что видят все. Теперь как будто бы выходит, что с моим делом здесь сходство есть!»

Тогда спросивший Го об этих его делах, обрадовавшись, сказал: «Не прелесть ли? Я спрашивал его о том, как мне растить деревья, а получил в ответ искусство растить людей! Я это опишу в урок и назиданье чиновникам сих мест!»

Я ПРОВОЖАЮ СЮЕ ЦУНЬ-И

*Сюе Цунь-и (он родом из Хэдуна) собрался в путь. *Ученый Лю в прощальную трапезу ему дал мяса и вином наполнил кубок до верха ему. Потом пошел с ним, провожая, вплоть до реки, на самом берегу поил его, кормил и наставительно сказал ему вот так: «Правитель и страна… Ты знаешь ли, что должен делать ты, идя туда? А вот: ты сам — слуга народу, не помыкай народом, как слугой, — и это все.

Народ ест от земли. Из десяти частей дохода он выделит одну, чтобы нанять себе правителя, а тот обязан наблюдать, чтоб было у него в порядке все. А ныне правители с народа лишь взимают мзду, к своим делам же нерадивы — и это так везде в стране под нашим небом… Да, что тут говорить о том, что «нерадивы»? Еще возьмут да грабить его станут.

Представь себе, что ты когда-нибудь взял в дом наемного слугу, и вот он от тебя имеет мзду, но ленится работать, да еще крадет твои хозяйственные вещи. Тогда, небось, рассердишься ты очень, погонишь его прочь и взыщешь все… А ныне вот в стране под нашим небом таких людей ведь более всего. Меж тем никто в народе не посмеет дать волю гневу, их погнать со службы и с них взыскать. В чем дело, почему? Различно положение людей!

Различно положение людей, но правда ведь одна, и нашему народу каково? И если прозорливые есть люди, способные понять всю истину вещей, то как не устрашиться им и как не трепетать?»

Два года, как Цунь-и в Линлине замещает начальника уезда. Он рано по утрам встает, работает, а

Я нынче здесь в бесславии сижу и униженьи и не могу участия принять в суждении о том, что называется в *каноне «обследованьем всех заслуг правительственных лиц, их выведеньем в свет иль заточеньем в мрак».

Цунь-и сейчас идет к себе на службу, и вот я потчую его вином и мясом, да к этому еще вдобавок пишу вот эти все слова.

ПРОСМОТР И ПЕРЕСМОТР СУЖДЕНИЯ О ТОМ, КАК ОН ЛИСТОЧКОМ ТУНА ПОЖАЛОВАЛ В КНЯЗЬЯ СВОЕГО БРАТА

Есть в древних повестях сказание о том, как *император Чэн взял туновый листок и, дав его своему маленькому братцу, сказал ему шутя: «Вот этим жалую тебя землей». *Граф чжоуский вошел в покои с поздравленьем, а государь сказал: «Но то была ведь шутка!» Граф отвечал: «Нельзя *Сыну неба шутить». Тогда царь брата своего, который был еще совсем дитя, пожаловал *уделом Тан. По-моему, так было поступать неправильно, нельзя. Вопрос поставим так: пожаловать своего брата государю необходимо было, да? И если да, то чжоуский граф обязан был заранее об этом поговорить с племянником-царем, не дожидаясь его шутливой выходки и случая поздравить, чтоб этим шутку закрепить. А если жаловать его не полагалось, тогда что? Тогда граф Чжоу, вышло, закрепил ту шутку неуместную царя и сделал феодалом его брата, младенца нежного еще, отдав ему и земли и людей… Как может он тогда именоваться мудрейшим из людей, сверхмудрецом? Теперь, еще: граф чжоуский считал, что слово царя не может и не должно произноситься зря, и это, мол, без всяких оговорок; вот так — и все. Неужто ж надо было ему ту шутку закреплять, лишь исходя из этой предпосылки? Допустим-ка теперь, что прихотью судьбы и к сожаленью для людей царь этим туновым листком вдруг пошутил с какою-нибудь дамой иль с евнухом своим. Что ж? Граф тогда опять, как здесь, вопрос всерьез поставив, пошел бы этим же путем? Так, что ль, выходит, или нет? Нет! Надобно сказать, что вообще все добродетели царя в том только состоят, как он себя ведет и держит. Допустим, он в своих поступках не сделал так, как следовало сделать. Тогда переменить хоть десять раз не было бы грехом! Важнее то, чтоб не давать ему менять того, что было сделано как надо. Тем более так надо утверждать, когда о шутке речь. Ведь если все, что было в шутку, придется исполнять всерьез, то выйдет так, что граф учил царя идти вослед своей ошибке. Теперь я думаю вот так: граф Чжоу помогал советами Чэн-вану, государю. Он должен был по *дао — идеалу царей земли, но без стесненья, принужденья, свободно, вежливо, с приветливым лицом, направить все к важнейшей цели, а именно к тому, чтоб государь, его племянник, устремился к великому, центральному началу — и это все. Никак не следовало б ждать, когда тот в чем-либо допустит промах, чтобы его использовать затем для упражненья в своих словах и ловких выраженьях. Тем более нельзя было связать царя и по рукам, и по ногам, иль вдруг его пустить на волю, дать ринуться вовсю, короче, трактовать его, как лошадь иль быка, которые коль в раж войдут, то будет дело никуда. Ведь даже и в семье отец и сын не могут этими путями себя в струне держать. Тем более уж те, кто именует себя, свои взаимоотношения, как государь вверху и подданный внизу! Так поступать, как граф, мог только человек мизернейший, простой, и это графу царства Чжоу и неудобно и не к лицу. Поэтому не стоит верить подобным россказням… Иные, между прочим, говорят, что всю историю с пожалованием брата в Тан так средактировал *историк придворный И.

НЕЧТО ОБ ОХОТНИКЕ ЗА ЗМЕЯМИ

На пустырях *Юнчжоу водится особая порода змей: по черному фону белый узор. Стоит коснуться ей дерева или травы — сейчас же умрут; укусит людей — ничем не спасешься. Однако же если поймать ее, высушить мясо, в пилюли целебные все обратить, то можно лечить, прекращая большую горячку, скрюченность ног, опухоль шеи, всякие злостные язвы, а если отрезать кусок ее мертвого мяса — оно убивает *троих червей. Давно уже *Великий врач, по императорскому повеленью змей этих собирал и ежегодно в два приема их представлял, как дань двору. Он нанимал людей, умевших змей ловить, засчитывая змей в земельный их оброк, — и населенье Юн друг с другом наперебой бросалось это исполнять.

Здесь есть какой-то Цзян, который, только этим занимаясь и извлекая пользу для себя, уж в третьем поколеньи так живет. Его спросил я: как, мол, ты? Он отвечал: «Мой дед от этой штуки помер, и мой отец от этой штуки помер, и вот теперь я сам, их дело продолжая, живу уж так двенадцать лет. Неоднократно был и я на самом краю смерти». Когда он это говорил, то вид имел при этом будто невеселый и даже очень, скажу, грустный. Мне стало жаль его, и я, подумавши, сказал: «Ты, что же, считаешь это злом, что отравляет жизнь? Вот я тогда пойду скажу правителю уезда, что вами здесь заведует во всем, пускай заменит он повинность тебе эту, вернув тебя к обычному оброку. А? Как по-твоему, так будет хорошо?»

Цзян огорчился чрезвычайно, и слезы хлынули потоком. «О господин, — сказал он мне, — вы, кажется, жалеючи меня, хотите дать мне как бы жизнь! Но если это так, то все несчастия мои, входящие в повинность эту, не могут и в сравнение идти с ужасною бедой, которая ведь ждет меня, когда меня вернут к обычному оброку. Ведь если б я не исполнял повинность эту постоянно, то я давно бы захворал. С тех пор, как я живу в деревне этой, прошло лет, в общем, шестьдесят, три поколения сменилось. А, между тем,

Когда приходит злодей-чиновник в деревню нашу, с востока и с запада — крики, проклятья, с севера, с юга — рев и насилья — шум невозможный, визги испуга: куру, собаку — и тех не оставят в покое. Я же встаю, никуда не спеша, загляну в свою крынку, а там мои змеи еще все лежат, и я с облегченной душою иду и ложусь; кормлю их усердно, а время подходит, сдаю их — и все. Затем ухожу я к себе и вдосталь наесться могу того, что дает мне земля, и так до скончания жизни моей. И в самом-то деле, всего лишь два раза я в год здесь рискую нарваться на смерть, а прочее время отлично, спокойно живу, наслаждаюсь и жизнью доволен. Неужто сравню я такую вот жизнь с той жизнью, которой живут земляки мои, каждое утро рискуя, как я? И если теперь я даже умру на этой своей змеиной повинности, то все ж по сравнению с теми смертями, которыми мрут все мои земляки, моя будет после всех. Так как же я смею со злостью и ядом об этих своих делах толковать?».

Я слушал все это, предавшись унынию. *Кунцзы сказал нам: «*Жестокое правительство злее всякого тигра». А я-то, бывало, в душе сомневался, чтоб это уж было действительно так! Теперь посмотрю я на Цзяна такого — как будто бы даже поверить готов.

Да, увы! Кто мог бы знать, что яд от податных чинов похуже и позлее будет, чем змеиный, такой, как тот, о коем речь? По этому поводу я и составил это свое настоящее слово. Я жду, значит, чтобы те люди, которые смотрят за нашим народом, за всеми его настроениями, приняли к сведению эти слова.

РАССКАЗ О ПЛОТНИКЕ

Дом Пэй Фэн-шу находится на улочке Гуандэ, или Светлой Добродетели Царя. Какой-то плотник постучал к нему в ворота, желая снять пустое помещение и поселиться у него слугой. На службе у него в руках саженный шест, и десятисаженный круг «гуй», и наугольник «цзюй», веревка, тушь — и все, а дома он не держит инструментов, которыми рубить или точить. Спросил его я, в чем его уменье. Он отвечал: «Я хорошо умею вот что: вымерить весь матерьял, прикинуть размеры постройки всей, какая потребуется высота, глубина и формы какие нужны, круглые или в углах; где надо короче отмерить, где надо длиннее пустить. Я распоряжаюся сам, а рабочий народ исполняет и трудится, как я велю. Ведь если не будет меня, то эта масса людей никак не сумеет закончить простейшей постройки, какой-нибудь даже простой комнатушки. Поэтому, если нас кормят в каком-нибудь месте присутственном и учрежденьи, то я получаю свое содержание в три раза больше других, и если работаем мы в каком-нибудь частном доме, то я получаю значительно больше, чем прочие все».

Однажды я пришел туда, где жил он: там у кровати не хватало ножки, а он не мог ее наладить и мне сказал: «Мне нужно будет поискать какого-нибудь мастера другого!» Я этому смеялся очень, считая, что он бестолков, что ничего он не умеет и только жаден до получки и падок до вещей готовых.

Затем столичный губернатор задумал отделать поизящней свои присутственные залы, и я пришел туда случайно как-то. Он свалил там уже весь как есть матерьял, он собрал там уже всех рабочих своих. Одни из них стояли там с топорами, в руках других пила и нож, и все стоят вокруг него, лицом к нему лишь обернувшись. А плотник мой, в левой руке держа мерку инь на десять сажен, а в правой руке держа саженную чжан, стоит среди них в самом центре. Он соображает, куда предназначить ту балку иль эту, в какую часть стройки; он смотрит, чтоб дерево было бы в силах поднять то иль это. Он машет своею саженною мерой, кричит: «Эй! Топор!» И те, у кого в руках топоры, бегут, чтобы стать по правую руку. Он взглядом укажет и крикнет: «Пила!» И всякий, пилу кто держит в руках, бежит, чтобы стать по левую руку. Мгновенье — рубят уже топоры, стругают ножи, — и все смотрят ему в лицо, и все ожидают, что скажет он им. Никто не посмеет по-своему делать. Тех, кто с работой своей не справляется, он, осерчав, отстраняет совсем, — никто не посмеет на это ворчать. Он рисует все здание, постройку, на маленькой стенке, лишь в *чи вышиной; но все то, что надо, наносит туда он до мелких деталей и вычислит точно вплоть до волоска. А строит огромное зданье, да так, что к нему ничего не добавишь, не снимешь! Когда ж он закончит постройку, то пишет на верхнем консоле вот так: «В таком-то году, в такой-то луне, такого-то дня, такой-то воздвиг». И это его фамилия будет, а все те рабочие, что под началом, в ту подпись не входят совсем.

Я все это видел, кругом осмотрел, весьма подивился; и понял тогда я огромное знанье его и искусство и в чем состоит его труд. Подумал затем и вздохнул в умиленьи, сказав себе так: — Выходит, что плотник такой бросает ручную работу, и весь целиком он уходит в свое размышленье, в жизнь только ума. Выходит, что он умеет понять и познать то, что самое важное в деле. Я слышал, что тот, кто работает

Вот только при этом получится истинный путь для министра и все наши области будут управлены в должном порядке. Когда путь министра таким вот порядком достигнут, когда вся тьма тем областей управлена будет в порядке, то вся Поднебесная наша страна воспрянет и с поднятою головой так скажет тогда: «То дело великое нашего было министра!» А люди позднейшие будут идти по его уж стезе, говоря с умиленьем: «Вот кто владел талантом министра!» Ученые люди из тех, что толкуют о принципах *Иней и Чжоу, — те скажут еще: «То был *И или Фу, или Чжоу, иль Шао». А эти все трудящиеся люди на всяких сотнях должностей — они в удел свой никогда упоминанья не получат, точь-в-точь как плотник мой, который сам себя прописывал в настройке, а тех, кто у него рукой работал, тех он с собой, отнюдь не проставлял.

Велик, о да, велик министр! Того, кто путь его постиг, и называем мы министр, и точка здесь. А вот такой, который правит, не зная в деле существа того, что есть всего важнее, — тот делает наоборот: он честным считает того, кто почтительно вежлив, усерден, смирен; почетным считает писанье бумаги; своими талантами хвастается и имя свое ставит первым везде; с любовью берется за мелкую вещь и все отнимает от низших чинов; себе незаконно присваивает дела всех шести министерств и сотен различных чиновничьих мест; дудит и дудит о всем этом в присутственном месте, а главным, большим и далеких масштабов трудом он пренебрегает совсем. Такой человек назовется у нас не нашедшим в себе пониманья пути и правды министра. И это нам может напомнить лишь плотника, не понимающего, как определить прямую — кривую шнуром своим, тушью, квадрат иль круг — наугольником, круглым патроном; как знать, что короче — длиннее при помощи чжана — шеста на одну сажень иль инь на десяток. Такого, который нарочно брал бы работу ручную рабочих других с топорами, ножами, пилами, чтоб этим помочь своему ремеслу, и все же не может свой труд завершить в полной мере, а, наоборот, приводит все дело к провалу работы, без всяких как есть результатов. Не есть ли, скажите, все это ошибка?

Иные мне скажут: «Представьте себе, что хозяину стройки придет вдруг фантазия личного вкуса, и он вдруг все замыслы плотника будет сводить к своему измышленью, презрев все его вековые традиции, как бы отняв их, использовав даже при этом советы первого встречного. Тогда ведь наш мастер хотя не сумеет как следует дело закончить свое, но разве ж его тут вина? Все дело лишь в том, что его принуждали.

А я так скажу: — Неверно, не так! Послушайте, шнур здесь и тушь в наличии полном, не правда ль? На месте лежат наугольник и круг, не так ли? Конечно! То, что высшим должно быть, не может быть сдавлено книзу и стать невысоким; а то, что поуже должно быть нельзя же распялить и сделать широким. По-моему строить, так будет и прочно; а если не так, как хочу я, то рухнет постройка — и все. И ежели тот человек найдет удовольствие в том, что прочность отвергнет, а примет развал в результате работ, то я свое дело

И я скажу — путь плотника похож на путь министра. Вот почему я это написал и сохраню.

Этот мастер плотничных дел — он тот самый, что в древнем быту назывался экспертом по тонким деталям и общей конструкции. Теперь он зовется заведующим матерьялом построек. А тот, повстречавшийся мне, фамилию носит он Ян, а имя ему было Цянь.

НАДПИСЬ У НОВОГО ЗАЛА САНОВНИКА НАШЕГО ВЭЯ В *ЮНЧЖОУ

Если бы кто захотел вдруг устроить в пределах жилого квартала в городе скалы, утесы, провальные бездны, озера, то надо бы было, конечно, везти камни с горы, канавы и стоки средь них прорывать, все это по кручам отвесным, опасным местам, людей доводя до полной потери их сил и до крайнего их изнуренья. Тогда только было б возможно хоть что-нибудь сделать. Меж тем поискать такую обстановку, где небо родило б само все, земля сама произвела б, — нигде таковой не найдешь. А вот сделать так, чтоб вольготно, свободно работать людям; использовать местность как следует всю и полностью все сохранить то, что есть от природы, — все это людей затрудняло в старинное, прошлое время, а нынче здесь полностью все налицо!

Юнчжоу является, собственно, только подошвою гор *Девять причуд. И тот, кто вначале обдумал, как быть с этой местностью дальше, он горы, кольцом окружающие, задумал, как стены для города нужные. Там камни встречаются вот так: торчат в непролазнейших зарослях трав. Там есть родники, что вот скрыто лежат под землей, под дорогой. Места там такие, что змеи и черви ползут, извиваясь повсюду. Места там такие, что раздолье лисицам, хорькам. Там есть превосходные рощи и, вместе, плохие деревья, чудесные видны цветы и много ядовитых растений. Все это, мешаясь друг с другом, растет как попало, усердно и буйно, и местность известна как свалка, пустырь.

Когда сюда прибыл почтеннейший Вэй, лишь месяц прошел, а он все уж привел в достодолжный порядок, и дел никаких не значилось больше. Пошел он взглянуть на эти места и им подивился. Сейчас же велел все заросли выполоть, сделать проезжими тропы-дороги. Трав навалили — словно холмы. Так все промыли — словно протоками. Взяли — зажгли, взяли — прочистили — чудные виды разом открылись. Чистое, грязное стали различны и с виду; милое, скверное — в разные встали места. Посмотреть, как все это растет: чистое, струйное, все распускается пышно. Посмотреть, как все это налито: водные массы волнами ходят в красивых извивах, камни-причуды лесом встают всюду, во всех мы их видим углах. То рядами стоят, то припали как будто они на колени; то встают во весь рост, то как будто они повалились. Пади, пещеры вьются вокруг; холмики, выступы гневно вдруг выскочат. И вот возвели с балконами зданье, чтоб было откуда смотреть на прогулке. Все части природы здесь без исключенья вполне совпадают с рисунком строенья, ему помогают в фигуре и стати, и все, что умеют, идут развивать к подножию зала, его переходов. Сплоченные горы, что там, за пределами сада, на грани высокой равнины и леса в подошве горы, виднеются там или здесь, уходя вглубь куда-то и снова являясь очам. Вблизи они манят зеленое поле, вдали же с небесной слиты бирюзой. И все это вместе встречается здесь, внутри этих самых ворот городских.

Когда все закончено было, гостей пригласили войти посмотреть, затем там устроили пир, и все веселились. Один из гостей восхвалил и поздравил, сказав приглашавшему так: «Смотрю я на ваши постройки, и знаю я ваши идеи. Ведь вы добивались того, чтобы этой землею достичь совершенства, но разве же вы не хотите добиться, чтоб нашим народам культуры достичь? И то, что сумели вы здесь отобрать все уродливое и взять лишь красивое, не будет ли это свидетельствовать о вашем желании все уничтожить, что вредно и скверно, помочь лишь великой душе человека? Вы грязное все отсюда убрали и дали теченье лишь чистой воде. Не значит ли это, что вы бы желали всех алчных повыгнать и честным дать место? Вы сели высоко и смотрите вдаль: не значит ли это, что вы бы хотели, чтоб в каждой семье был твердый порядок, чтоб в доме у каждого все было ясно. И если это так, то этот зал ваш неужели же дает вам только наслажденье в траве, деревьях, почве и камнях? Неужто дело все здесь в любованьи горой, долиной, лесом и холмом? Пожалуй, что не так: все это ведь возможность сообщить тем, кто придет сюда здесь продолжать правленье ваше, на это малое, ничтожное взглянув, понять великое начало».

Я, Цзун-юань, прошу вас разрешить мне запечатлеть на камне эти строки и вставить в стену этот камень. Пусть, значит, это я составил как назидательный канон для тех, кто *две тысячи риса имеет жалованья в год.

О ХОЛМИКЕ, ЧТО К ЗАПАДУ ЛЕЖИТ ОТ ПРУДА МОЕГО — УТЮГА

Дней восемь прошло, как я приобрел себе гору на запад отсюда. Пошел поискать, идя к северо-западу вдоль по дороге от горного входа, и сделал всего лишь двести шагов, а вот приобрел себе пруд-утюжок. Там, к западу этак шагов двадцать пять, и в том месте как раз, где водоворот и глубоко, устроена рыбья запруда, на которой и лежит бугорок.

На нем растет бамбук. Воистину, несчетное количество камней сердито там торчат довольно высоко и вылезают из земли, приподнимаясь вместе с ней: причудливы они, один перед другим. А есть такие среди них, что друг за другом сверху лезут толпою вниз, как будто лошади, волы на водопое у ручья. Другие же вздымаются внезапно, рогами вверх торчат за рядом ряд, как будто разные медведи полезли кверху по горе.

Но этот бугорок так мал: его не хватит и на *му,

Прекрасные деревья здесь стоят, и бамбуки красивые видны, и удивительные камни — все перед нами здесь. Если теперь посмотреть из-за них на простор, то высоты горы, плывущий ход тучи, теченье ручья, стремительность зверя и птицы — все это здесь мирно и спокойно кружит себе в непостижимость и нам дает полюбоваться своей природною игрой, что развернулась перед нами как раз под нашим бугорком.

Возьмешь в изголовье себе рогожку простую, приляжешь, и вот с твоим глазом беседу ведет чистейший, прозрачнейший вид; и с ухом твоим беседу ведет бульбулькающий, переливчатый звук; и с духом твоим беседу ведет безмерно живая пустотность вокруг; и с сердцем твоим беседу ведет бездонность живая и беззвучье покоя. Десятка дней ведь не прошло, а я уже здесь приобрел два замечательных местечка, и это даже в древности любителям-ученым, пожалуй, вряд ли б удалось.

Да-с! Если бы всю эту красоту, которую на холмике имеем мы теперь, переселить в места такие, как *Фэн, Хао, как Ху и Ду, то знатные ученые из тех, что посетителями их бывали, наперерыв старались бы купить мой холм и набавляли б цену, да в день по тысяче, все золотом, и все же приобрести никто не мог бы. А вот теперь заброшен холмик мой здесь, в этой области у нас. Идет крестьянин-хлебороб, идет рыбак мимо него, идут и фыркают с презреньем. Цена ему четыреста всего, а несколько годов подряд его продать было нельзя. А я вот с Шэнь-юанем и Кэ-цзи один лишь полюбил его и приобрел себе тотчас же. Считать ли это счастьем для него, серьезно?

Пишу об этом я на камне, чтобы поздравить холмик мой… с удачей, что ли?

О ГОРКЕ КАМЕННЫХ СТЕН

От Западной горы и выходной ее дороги идя на север прямо, мы пройдем через перевал Желтеющих пыреев, вниз спустимся затем, и перед нами две дороги. Одна из них идет на запад; искать — так нет там ничего. Другая же — слегка на север и на восток затем. Каких-нибудь лишь сорок сажен — земля обрывается, реки расходятся. Там груды камней поперек перед взором по самому берегу вод. На этой груде сверху есть и как бы выступы и выемки стены, и как бы балки и палаты. И тут же рядом выступает какой-то как бы парапет, в котором есть как будто дверь. В нее заглянешь как-нибудь — черным-черно. Забросишь камешек туда — гудит глубоко, звучит водой, и перекаты гула довольно долго этак длятся, пока не прекратятся все.

Кольцом кружась, взобраться можно и наверх, откуда вид есть прямо вдаль. Там нет ни горсточки земли, а, между тем, растут прекрасные деревья, чудесный бамбучок, причудливый на редкость и крепкий также чрезвычайно. Все это растет здесь то плотно, то редко, то как-то повалено, то поднято вверх: похоже на то, что какой-то всеведущий, очень разумный все это расставил.

Да, да! Давно уже я недоуменья полн перед вопросом: есть созидатель всех вещей или такого вовсе нет? Когда на это здесь смотрю, все более как будто убеждаюсь, что он определенно существует. И тут же вновь не понимаю, что он не сделал свое дело в *Срединном нашем государстве, все это выставив средь *варваров-и, ди. Ведь тысячи и сотни лет пройдут еще, ему удастся снова вряд ли свое искусство запродать, а это означает лишь трудиться, свой гений в том совсем не проявляя. А если ж вовсе не годится так поступать, то, может быть, его, создателя вещей, в действительности нет?

Мне говорят: «Он этим утешает тех, кто будучи достойнейшим из всех, унижен пребываньем здесь». Другие говорят мне так: «Его таинственная сила совсем не для колосса-человека, а только для вещей и тварей. Вот почему на юг от *Чу людей немного, камней много».

Я этим двум людям не верю.

ПРЕДИСЛОВЬЕ К МОИМ ЖЕ СТИХАМ «У ПОТОКА ГЛУПЦА»

На юг от реки *Гуаньшуй — там есть поток. На восток он струится, впадает в реку Сяошуй. Одни мне говорят, что здесь когда-то жил какой-то Жань, поэтому поток и окрестили, мол, фамилией его, назвав его Жань-ци, потоком Жаня. А ныне говорят, что в нем удобно красить вещи, и, мол, по этому удобству его зовут Жань-ци, красильщиком-потоком.

На кару сверху я нарвался в наивной глупости своей, меня сослали на реку Сяо. Понравился этот поток мне, прошел я вдоль него две или три версты, нашел отменно восхитительное место, построился, осел.

Когда-то, говорится в книгах, была *долина Глупого магната. Теперь и я здесь домом сел, на этом вот потоке, название которого никто, как видно, не умеет вполне установить. Живущие здесь постоянно люди, и те лишь спорят без конца, как называть поток. Поэтому и имя ему нельзя не изменить. Вот я и изменил его в поток Глупца.

На этом потоке Глупца я купил небольшой бугорок и назвал его также холмом Глупца. От этого холма Глупца прошел я к северо-востоку, шагов так с шестьдесят, и там нашел родник. Опять купил и поселился там, и это стал родник Глупца. Родник Глупца имеет шесть отверстий, которые выходят под горой, на ровной плоскости земли. Воды из них выбиваются вверх и дружно текут по зигзагам кривым и прямо стремятся на юг: это будет теперь канава Глупца. И вот наносил я земли, набросал я камней, завалил в узком месте поток — теперь получился прудок Глупца. На восток от прудка Глупца появился теперь кабинет Глупца, а на юг от него — павильон Глупца. На самом прудке оказался и остров Глупца.

Превосходные деревья, замечательные камни вперемежку здесь растут и громоздятся — все это причудливый вид один

Начнем с воды: тот рад ей, кто мудр. Теперь же поток посрамлен, он один лишь именем глупого стал. Как это так? А вот: его течение совсем, совсем внизу, он не годится для поливок. Затем он слишком быстр и весь в камнях — большая лодка не войдет. Он весь укрыт, вода мелка, теченье узкое, и никакой речной дракон в нем жить не соблаговолит: он не сумеет в нем поднять с дождями тучи, и, значит, ничего полезного людям в потоке этом нет… Совсем как я! Раз это так, то позволяется его глупить, хоть это и зазорно.

Но древний *Нин У-цзы был глуп всегда, коль не было пути в его родной стране. То был мудрец, игравший роль глупца. *Философ Янь весь день не возражал — совсем глупец! Но он был очень мудр, играл лишь роль глупца. Ни одного и ни другого нельзя и впрямь считать глупцами! Я ныне на своем пути обрел уж праведных людей, но сам от правды отошел и против жизни бунтовал. Поэтому из всех, кого глупцами называют, нет никого, к кому бы это шло скорее, чем ко мне. А если это так, то в мире нашем нет и не найдется никого, кто мог бы спор со мной вести за этот вот поток, и я могу названье это ему присвоить полновластно. Хоть людям от него нет пользы никакой, но он ведь мастер отражать в себе природу всю в ее многообразье. Он чист, сверкает, как алмаз, прозрачен весь до дна, Звенит, поет он, как металл иль камень дорогой. Он может ведь дать человеку-глупцу, счастливо смеясь, любоваться им всласть до восторга, да так, что тому ни за что от него не уйти.

Так вот, хотя я и не пришелся к толпе людей, но тоже сам себя я утешаю; сижу за мастерством своим литературным, в нем промывая всю как есть многообразную природу, и в нем держу, как в оболочке, все сотни форм ее, и нет на свете ничего, что от меня бы ускользнуло.

Итак, я глупыми словами пою поток Глупца. Пою неистово, вовсю, не избегая ничего; затем смиряюсь и мрачнею и возвращаюсь вместе с ним со всем живым к небытию. Вздымаюсь затем к первозданному в небе эфиру, растворяюсь весь в хаосе звуков и форм, неслышимых вовсе, незримых совсем… Пропадаю в безмолвии дивно высоком, и нет на земле никого, кто б меня понимал…

Теперь сочинил я стихи о *восьми подходящих местах для глупца. И вот это пишу я на камне, который стоит вот здесь, над потоком моим.

ПАМЯТНИК *ЦЗИ ЦЗЫ, КНЯЗЮ ЦЗИ

Есть три пути для очень великих людей, и первый из них зовется вот так: прямотой образцовой своей вторгаться в несчастия мира; второй говорит: закон преподать мудрецу; а третий гласит: культуру свою доводить до народа.

При *Инь жил настоящий человек, и звали его Цзи Цзы, князь Цзи. Он это высшее начало *дао в себе полнейше воплотил и этим высился средь мира своего. Поэтому *Кунцзы, когда он излагал свое ученье в цзинах, или в *шести канонах наших, со вниманием особым и усердным отнесся к Цзи.

Во время *тиранства Чжоу великое дао-начало пришло в разруху и смуту. Движенья небесных грозных велений его вразумить не могли, слова совершенных людей — мудрецов успеха совсем не имели. Нести государю свои увещанья, идти, обрекая себя на смерть, — воистину это высоко и нравственно. Но оно бесполезно было бы для храма предков моих, и я этого делать не стал бы. Оставить же жизнь себе для того, чтобы храм сохранить своих предков, — конечно, и это высокая нравственность тоже. Но этим как будто я предрешаю гибель царству родному, и, значит, и это позволить себе не могу. А были такие, которые шли по этим обеим стезям.

Но этот, Цзи Цзы, стремился сберечь свою светлую мудрость, и в мире он жил, то вздымаясь, то опускаясь; скрывал свои думы, свои убежденья, себя низводя до рядов арестантов и слуг; во мраке живя, не склонился он в скверну и, падая вниз, действовать не прекращал. Поэтому и в *«Книге перемен» есть речь о Цзи Цзы, как светлом и скорбном. Вот это и значит — своей прямотой образцовой вторгаться в несчастия мира. Когда же небесная воля к царю изменилась и люди, живущие в мире, пошли по правой стезе, тогда предъявил он Великий закон — *Хун Фань, и этим он стал учителем сверхмудрецов. И чжоуский граф по нему изложил тогда основные законы свои, положил основанье великому кодексу жизни. Поэтому в *«Шуцзине», древних писаниях, сказано так об этом: «Когда князь Цзи вернулся к себе, сочинил он тогда Великий чертеж, Хун Фань», — он этим преподал сверхмудрецу законы для людей.

Когда ж ему дали в удел *Чаосянь, то он великую нравственность дао продвинул туда и ее преподал народу. Он доброе только имел в виду, и не был никто для него слишком низок и груб. Человека он только имел в виду, и не был никто от него вдалеке. Все это он делал, чтоб ширился круг для иньских храмовых жертв, чтоб *варвары-и стали как бы китайцы хуа, и было все это культурой, идущей в народ.

Великие эти начала культуры скопились в одной личности только. Небесно-земное живет в превращеньях, а я в них постигну прямое начало!.. Великий он был человек!

«Да, да!» — я вздохну. В то время, когда династия Чжоу еще не вступила, а иньские храмы еще не упали, *Би Гань уже умер, а *Вэй-цзы бежал. Ведь если б, положим, злодейства тирана еще не назрели, а он бы и сам подох, и *У Гэн, понимая, что смута идет, решил сохранить себя, — ведь если б в то время в том не было царстве такого, как Цзи Цзы, совсем, то с кем тогда вместе было бы править? Ведь это ж, конечно, бывает и в жизни!.. Выходит, что Цзи Цзы почтенный в душе затаил смиренье, терпенье и делал все как будто, не правда ли, думая также об этом?

При *Танах, в

ВОЗРАЖЕНИЕ ПО ПОВОДУ ПРИГОВОРА О ЛИЧНОЙ МЕСТИ

Подданный ваш, государь, припадая к земле, излагает свое умозренье. В правление *Небесной королевы жил некто Сюй Юань-цин в *Тунчжоуском *Сягуе. Его отец Шуан был умерщвлен уездным правителем, который назывался Чжао Ши-юань. Но сын в конце концов сумел собственноручно месть за отца осуществить ножом. Тогдашний цензор *Чэнь Цзы-ан дал мнение свое, что нужно его казнить, село ж его прославить и испросить решенья государя, чтоб записать в законы этот казус и чтоб его навек оставить в статутах наших основных.

Ваш подданный, великий государь, позволит себе здесь остаться лишь одним, кто это все считает за ошибку.

Позвольте знать, что вся основа *ли, учения о чинном распорядке для всей страны, лишь в том, чтоб помешать хаосу, беспорядку. Ли как бы говорит: не свирепствуйте из-за злодейства других, и тот, кто, как сын за отца, так действовать станет, убейте его беспощадно. Великая основа уложенья о наказаньях для преступников такая ж: все для того, чтоб помешать хаосу, бунту, беспорядку. Там тоже как бы говорят: не свирепствуйте из-за злодейства других, и если тот, кто у правления поставлен, так действует, убейте беспощадно. Как видно, в основе и то и другое вполне совпадают, но их применения в жизни различны. Никак невозможно, чтоб слава и казнь совмещались в одном и том же лице. Ведь если казнить человека, которого можно прославить, то это зовется у нас «через край» и мараньем чрезмерным законов для кары. А если прославить того, кого можно казнить, то это было бы самовластьем и вредным очень для морали и поведенья в духе ли. И если это, в самом деле, все показать пред целым светом, а также передать в далекое потомство, то те, которые стремятся, в общем, к правде, не будут знать, куда им повернуть, а те, которые бегут от всяких зол, не будут знать, чего же им держаться… И это делать государственным законом!.. Да мыслимо ли это, наконец?

Заметим, что, создав регламент свой, мудрейшие из всех людей углублялись до дна в суть вещей, чтобы твердо наметить систему похвал, поощрений и кар, наказаний; как на корне, стояли на чувствах людей, чтобы правильны стали отметки плохие-хорошие в их поведеньи, чтоб все свести к единому принципу — и это все!

И вот представим лишь себе, что перед тем, как говорить, мы разберем и мы дознаем, где искренность, где фальшь; исследуем, как полагается, где криво и где прямо; войдем во все истоки и начала, чтоб доискаться всех причин, — и вот тогда вся практика карательной системы и чинного обычая страны определенно друг от друга отойдут, и будет ясно все. И что ж увидим мы тогда? Ведь если бы отец Юань-цина не обвинялся в уголовном преступленьи и если б казнь его от рук Ши-юня шла исключительно от личной неприязни, которая собою захватила б его служебное сознанье, приведя к тому, что он обрушил бы весь свой гнев на неповинного ни в чем, и в то же время местный управитель не понимал бы, что он виноват, а прокурор дознать бы не сумел всего, что надо, — вот так и верх, и низ друг друга б заслоняли, когда же стон несется, вой, они не слышали б его! А между тем, Юань-цин сумел считать большим бесчестьем носить над головой одно и то же небо с врагом своим, *на пике спать считал нормальным делом, всем сердцем пребывал и все заботы устремлял к тому, чтоб прямо в грудь попасть врагу ножом, затем, геройски совладев с самим собой, пошел на смерть без сожаленья; все это означает лишь, что он был очень тверд в устоях нравственных своих и действовал, как долг ему велел. Все власти, кажется, должны были бы быть пристыжены до краски на лице и извиняться без конца. Какой тут мог быть разговор еще о том, чтобы его казнить?

А вот могло бы статься, что Юань-цинов отец не был свободен от вины и казнь его от рук Ши-юня против суда не погрешала. И вышло бы тогда, что тот не из-за служащего чина умер, а умер только от закона. А мстить закону разве можно? И мстить закону *Сына неба, пырнув чиновника, как исполнителя закона, являлось бы неслыханным нахальством и покушением на высшего. Схватить его, казнить и этим привести в прямое выполненье статьи закона в государстве… Какой же разговор тут может быть о прославленьи?

Затем *тот, кто судил о деле, сказал еще такое: «Человек непременно имеет сына, и сын непременно имеет отца. Когда же родной будет мстить за родного, с такой неурядицей справится кто?» Так говорить — значит, заблуждаться, и очень даже, в том, что есть *устав людей. Ведь то, что наш общественный устав зовет враждой и местью, есть случай лишь, когда обиженный придавлен и скорбит, болеет, громко стонет, пожаловаться ж некому идти. Совсем не то, что совершить проступок, попрать закон, попасть под казнь, да и грозиться так: он-де убил, и я убью! — не рассуждая далее, кто прав и кто неправ. Ведь это было б только вот что: насилье над теми, которых мало, и принужденье тех, кто слаб! Не слишком ли уж далеко зайдет подобное бесчинство, которое канон морали нашей всецело отрицает и идет напротив мудреца с его святым законом?

В *статутах древних Чжоу есть особый чин, чин мирового, который ведал лишь враждой и местью всех людей. Коль кто кого за дело убивал, он мстить тогда не позволял; кто ж мстил, того вели на казнь. А тот, кто все-таки убил, тот был врагом для всей страны. Где здесь опять-таки найти, чтобы родной мстил за родного?

В *«Веснах и Осенях», в традиции *Гунъяна, читаем так: «Если отец казни не принял (иначе говоря, казнен несправедливо), то сын платил за него местью, и это было допустимо. А ежели отец казнь воспринял свою (иначе говоря, казнен за дело был), а

Затем скажу еще: не забывать о своей мести есть долг сыновнего благочестья; идти на смерть, себя не пожалев, — есть только справедливый жест. Итак, Юань-цин сумел, не выходя из рамок общественной морали и уставов, исполнить долг сыновний пред отцом и умереть за справедливость. Так, значит, он был человек, постигший основное, наслышанный о *дао изначальном. А человек, постигший основное, наслышанный о дао изначальном, как может он считать закон царя своим врагом и мстить ему? Теперь скажу, что тот, кто ставил приговор, наоборот, считал необходимым его казнить, пятная этим всю идею возмездия и кары, разрушая через это все устои мысли… Что это мнение нельзя считать законом, то очевидно всем. Прошу для вашего величества слуги, чтобы его суждению дать место и приписать его к законам, с тем, чтобы, в случае решенья дел, подобных этому, не нужно было бы по первому вердикту их решать. Вот таково мое усердное сужденье!

В ПИСЬМЕ ПОЗДРАВЛЯЮ КАНДИДАТА НА ДОЛЖНОСТЬ ВАН ЦАНЬ-ЮАНЯ С ПОЖАРОМ

Я получил письмо Восьмого Яна и из него узнал, что вы, почтеннейший, подверглися теперь несчастью от огня, да так, что дома ничего совсем как будто не осталось. Как только это я узнал, то я сначала обомлел. Потом пришел к раздумью я и, наконец, возрадовался очень. Хотел уж, видите ль, идти к вам с выраженьем состраданья и вдруг решил поздравить с этим вас. Дорога дальняя, слов было лишь немного — так и не мог узнать подробно я, как было дело это. Но если, в самом деле, все исчезло до конца, погибло начисто, да так, что нет как есть уж ничего, то в этом случае я вас с особым чувством поздравляю!

Почтеннейший, вы так усердно ухаживали за родителями дома и радовались им с утра до вечера весь день, имея только то в виду, чтоб все было у вас и тихо и спокойно, без всяких неприятностей… А вот теперь у вас с пожаром этим — горе, забота от пылающей стихии, и дома все у вас потрясены жестоко и может даже быть, что вам теперь недостает запасов масла и жиров — вот почему с того я начал, что испугался потрясенный.

Обычно люди говорят, что в мире постоянства быть не может: и процветание с опустошением друг с другом связаны, одно в другом лежит, одно уйдет от вас, придет другое. И в общем, быть может, наступит пора, когда деятельность разовьется вовсю. Сначала бывает беда и стесненье, смятенье и страх: случается или потоп иль пожар, несчастья большие и злые; случается также, что терпят с досадой наветы толпы подлецов. Затем все тяготы изменятся как-то, и снова ты можешь сиять и светиться. Все древние люди так это всегда принимали. Конечно, во всем этом руководящее как-то расплывчато, как-то неясно; даже сверхмудрые люди, и те не очень-то верили в это… Вот почему я потом, после страха, стал как бы раздумывать и колебаться.

Смотрю я на вас, почтенный мой друг, сидите вы плотно за древними книгами, сами вы стилист-литератор, отлично притом разбираетесь вы в подсобных и «малых» (ведь так говорится!) науках. И вот при таком разнообразии ваших талантов вы все же продвинуться как-то не можете выше других рядовых литераторов, также добиться, чтоб стать на виду и знатную должность добыть. Все это, пожалуй, ничем посторонним мне не объяснить, как только вот этим: у нас в столице часто говорят, что дом ваш полон накоплений, и те ученые, которые лишь к честной репутации стремятся, всегда побаиваются, не решаются сказать о ваших качествах открыто, а все таят в самих себе, все копят да копят, все терпят да терпят, слова не пуская к себе на уста. Ведь правде трудненько бывает дать свет, а в жизни немало завистников есть, ты рот свой раскрой лишь, как там уж хихикают: он, мол, порядочный куш получил!

Вот так и я, с *пятнадцатого года эпохи государя, именовавшейся Началом из начал, просматриваю ваши сочиненья и все таю в себе, коплю — тому лет шесть и даже семь — и никогда о них не говорю. Выходит, значит, я себя эгоистически щадил, а к правде честной стал спиной — и так довольно уж давно, — что говорить уже о том, что я был к вам несправедлив!

Но вот я стал придворный цензор и в министерстве крупный чин; мне повезло, как я считаю, и я стал даже приближенным, при *Сыне неба состоял. Я мог язык свой развязать и уж подумывал, как буду я освещать теперь все недовольство, что накопилось и скрыто было у вас в груди. Однако если на людях об этом вечно говорить, то все же будут косые взгляды и даже смех исподтишка. Мне очень совестно, признаться, что я не вышколил себя до полной ясности сознанья, что также мне не удалось установить и репутацию свою как надо, да тут еще враждебность света — и мы, бывало, с *Мэн Цзи-дао об этом часто говорили и с болью в сердце обсуждали. Но вот теперь — о счастье! — это все смыто начисто пожаром, стихией сил, и все сомненья, подозренья, что были у людей вокруг, — все в пепел разом превратилось. Обуглен, весь черный дом, пылала его стена — всем этим теперь доказано, что больше у вас ничего не осталось. Но ваши таланты, почтеннейший мой, теперь только могут вполне быть проявлены, свету явиться совсем без пятна; и то, что они выступают серьезно теперь, вы этим обязаны помощи вам, дорогой, от духов пожара *Чжужуна, Хойлу. Выходит как будто, что я и Цзи-дао друг к другу близки уж лет десять, пожалуй, но было все это ничто по сравнению с ночью пожара одной, которая сделала вам репутацию: все прощено, все стало светло и прекрасно. Теперь пусть все те, кто таил про себя что-нибудь, сумеют раскрыть свои глотки; а те, кто писал что-нибудь, чтобы вам показать и решения вашего ждать для своих упражнений, вручат вам теперь свои сочиненья без страха. И если даже они и были, как прежде; готовы копить да копить в своем сердце и, съежившись, только и знать, что терпеть

В далекие те времена, когда у удельного князя случалось несчастье, все его ранга князья присылали ему выражения горя, соболезнованья. *Удельный князь Сюя не выразил этого как-то; тогда благородному обозревателю дело представилось как ненавистное. Сейчас я представил вам дело, как видите, так, что оно непохоже на древнее. Поэтому я уж готов был вам посочувствовать явно, и вдруг вас поздравил.

Когда *Янь и Цзэн почитали родителей, их ублажали, большая была тогда радость и счастье. Так в чем же теперь недостаток у вас?

НАДПИСЬ НА КАМНЕ О ТРЕХ БЕСЕДКАХ В ЛИНЛИНЕ

Когда в городе есть где погулять и чем полюбоваться, то некоторые скажут так, что это, мол, не дело и несерьезно для правителя страны. Совершенно неправильно это!

Действительно, когда твой дух устал, когда ему все надоело, то в мыслях полный беспорядок. Когда твой глаз закрыт препятствием каким-то, то воля тоже как в параличе… Нет, настоящий, мудрый человек — тот обязательно найдет себе предмет и цель, чтоб погулять и отдохнуть, и приспособиться к ним так, что будет и возвышенно, умно. Он так сумеет все устроить, что развлечения его чисты, спокойны, ровны, без прорывов, всегда от них есть впечатление, как будто в нем избыток сил, как будто он не ограничен в том, что делает, что есть. И тогда только мысли, идеи его проницательны станут, и дело правителя сделано будет как надо, во всей полноте.

На восток от уезда Линлин есть подножье горы, где ключ выбивается из-под камней — и вода, и вода, и вода, и вода растекается грязным болотом повсюду. Стада животных пьют… Заборы и всякие загороди понастроены там, чтобы его скрыть от взоров людей. Ряд управителей уездных — и не один десяток человек — никто из них не мог и догадаться, чтоб этот ключ открыть для глаз.

Сюе Цунь-и с востока от *Реки известен всем своим уменьем, администраторским талантом и в Цзин и в Чу, и суперинтендант его назначил быть временным начальником уезда Истоки Сян. Как раз совпало это с тем, что в уезде Линлин дела по управленью уездом пошли вразброд и податные сборы пришли в расстройство совершенно. Народ все жаловался губернатору страны, и тот им выдвинул лицо, способное управиться со всеми непорядками уезда. Сюе приехал в него править. И вот бежавшие, скрывшиеся вернулись на прежнее место; печальные люди, страдавшие люди вдруг стали смеяться и петь. А те, что бежали от уплаты аренд, и те, кто скрывался от всяких повинностей, служб — прошел с чем-то месяц, не больше — дела все свои окончательно справили. Матерая «моль», эти взяточники, скрывавшие подлость свою, себя стали разоблачать, с головой выдавая сами себя и повинную всем принося. Когда народ все уплатил, что полагалось по податному обложенью, то люди радостно пошли гуртом домой своей дорогой и всей деревне шли навстречу и поздравляли поселян. В воротах уж не накрывали циновок-столов для пристава-мытаря, сборщика платы; ухо не слышало больше теперь, чтоб людей вызывали к себе с барабанным и гонговым боем. Кур, поросят и кашу, и водку можно теперь было прямо отдать и семье и родным.

Правитель области такое оценил, соседские уезды подражали… И тем не менее Сюе и не подумал себя развлечь и что-нибудь придумать, и к удовольствиям прогулок в горах и среди вод — порадоваться там их птицам или рыбам — по-прежнему он относился так, как к обычному чему-то.

И вот он снял заборы, загородки, прогнал стада животных от воды, прорыл, прокопал застоявшиеся болота и грязь, обшарил, что выбрил, подошву горы… Словно лес, повсюду встали тысячи камней… А скопившиеся воды стали озерком. Теперь появились прекрасные всюду деревья, красивые всюду цветы… Повисла вода с зеленеющих в зарослях круч, как камень бесценный какой-то, звучат ее грустные, строгие капли. А чистый ветерок родился как-то сам; бирюзовеет дымка и сама здесь задержаться норовит. Никто здесь не сажал, а все пришло само собой, по вкусу всем… Рыбы здесь тешатся самым широким привольем. Птицы в восторге от тиши спокойных лесов. Отдельно уходят в глуби; гнездятся в пещерах, дуплах; глубоко ныряют иль разом всплывают; свистят в изумрудной листве. Никто их здесь не разводил, а богатство, смотрите, какое!

Рубят деревья, спускают их в Цзян, и плывут они прямо к воротам уездной стены. Глину замешивают для гончарного дела, и тоже буквально бок о бок с правлением и губернаторским домом. Опять-таки нет никого, кто б над этим работал когда-то, земля ж оказалась полезною всем!

Теперь он построил здесь три павильона — ходить вверх под вечер, спускаться к утру. Высокий венчает собою верхушку горы, а нижний склонился над чистым прудком. Переменить одежду в них, полакомиться вкусною едой — все, все как есть стоит на месте там и приготовлено сполна. Гости пируют в свое удовольствие в них и живут в приготовленных им помещениях рядом. Такие вот высокие отменно, разумные прогулки — с ними ж отдых — здесь оборудованы полностью у них, вот в этом городе уездном. И началось все это с Сюе — его ведь инициатива.

Когда-то в те былые времена *Бэй Чжэнь раздумывал в совсем безлюдном поле — и все удалось ему тогда. *Ми-цзы играл себе на лютне, а справился со всем отчетливо, прекрасно. Путаным мыслям, бездействию воли негде было приютиться. И если это так, то, значит, любование природой, прогулки средь нее, действительно, как будто нечто вроде средства для управления, что ли. И, может быть, сам Сюе, в своей идее исходил действительно из этих положений.

А что до отрицательных сторон подобных начинаний Сюе, то можно ведь своей забавой дело правления заменить, распущенностью упразднить свое серьезнейшее дело.

Но ежели преемники Сюе на губернаторском посту все как один его идеи примут, то благоденствие уездного народа — как может наступить ему конец?

Мне нравилась сама инициатива, и я хотел бы лишь, чтоб длилась она и принцип самый тоже. И вот я сочинил про это дело и написал все это на плите.

Сюе мне поклонился и сказал: «Я к этому как раз стремлюсь».

И я отдал граверу текст.

ПИСЬМО К ХАНЬ ЮЮ НА ТЕМУ ОБ

Недавно получил ваше письмо, мне говорящее о деле и служеньи историка страны. И говорится там еще, что обстоятельно об этом изложено в письме к *студенту-кандидату *Лю. И вот теперь я, наконец, увидел сам оригинал. Позвольте мне сказать, что я в душе был этому весьма не рад. Ведь там такие расхожденья с тем, что вы говорили мне, *Туй-чжи, о назначении историка всего лишь несколько годов тому назад! Ведь если говорить теперь, придерживаясь этого письма, то вам, Туй-чжи, не полагалось бы и дня прожить в историографическом бюро! Как это быть могло на самом деле, чтобы вы нащупывали мысль и настроение премьера, нельзя ли было б как-нибудь ему кисть историографа использовать как способ прославленья вас, одного лишь Хань Туй-чжи? Ведь если б это было так и в самом деле, то разве ж вы должны были, Туй-чжи, так зря принять из рук премьера подобное особое своей персоне Ханя прославленье и неоправданным порядком так вот спокойно пребывать себе в бюро, поблизости к его секретным кладовым, спокойно поедать свое там содержанье, эксплуатировать свое заведованье делом по консервации материалов старых и фактов, нужных для бюро; использовать бумагу-кисть для превращения истории страны в свою и своих личных взглядов в книгу; а деньги, забранные вами по должности историка, истратить в своих расходах по семье? Нет, те, кто в древности свой высший идеал считал в *дао — правде нашей, так не должны бы были поступать!

Затем еще: Туй-чжи, вы, конечно, считаете, что как историк вы стоите под ударами несчастья, и, чтоб избегнуть их, вы, в общем, не согласны за дело это взяться сами. Опять неправильно, и даже пуще прежнего, пожалуй. Послушайте, историк ведь, лишь называя злом дурное, хорошим доброе, в словах своих, и только в них, применял критический прием неодобренья иль похвалы, в словах одних, их наименованьях — только, и то боялся, трепетал, не смел за это взяться сам. Представимте ж себе теперь, что вы, Туй-чжи, становитесь у нас высоким цензором придворным, начальником, одним или другим, всех уголовных процедур и всех карательных процессов. Здесь ваша критика, сужденье кары иль награды, вела б к погибели людей иль к возвеличению их, и это было б на виду и очевиднейше для всех. Понятно, что тогда все ваши страхи, опасенья еще бы больше возросли! И все-таки вы бы, наверно, в приподнятом настроеньи и с видом таким же вот самодовольным входили бы в цензорский дворец, где кушали б все с аппетитом чудесным, спокойно б сидели себе, не трудясь, и ехали бы во дворец, покрикивая по пути на прохожих, что ж больше еще, не правда ль, Туй-чжи? Да, но это ведь только о цензоре речь — и то вот куда нас заводит она! А что если предположить нам, Туй-чжи, что вы сделались первым министром империи, который дает жить одним из служащих, других же казнит, одних выгоняет, других же проводит к царю, одних повышает, других исключает со службы долой — и так в своей власти он держит ученых, служащих во всей *Поднебесной империи нашей? Врагов у такого министра должно быть особенно много. А вы бы, пожалуй, опять-таки с видом приподнятым и предовольным собой входили б себе в зал правительственных заседаний, со вкусом отменным бы ели, спокойно б себе там сидели, кричали б на всех по дороге своей на улице города перед дворцом государя — и только всего. Не правда ли, так ведь? Чем это, скажите, теперь отличается от поведенья того, кто, не делал дело историка, сам себя прославляет и жалованье получает в свое удовольствие тут же?

Еще говорите вы нам, что если, мол, это не будет беда от людей, то будет небесная кара. Выходит как будто, что вы обвиняете в чем-то историков нашего древнего мира! Однако и это опять-таки крайнее лишь заблужденье!

Всегда надо нам, пребывая на том иль другом из постов, о том лишь заботиться, чтобы идти по прямому пути, и если он прям и к правде ведет, *то с него не своротит и самая смерть. А если свернул, уклонился, то самое лучшее — это сейчас же уйти с занимаемого тобою поста.

Конфуций, когда находился в большом затрудненьи и в *Лу и в других тогдашних уделах Вэй, Чэнь, Сун, Цай, Ци и Чу, то ведь то его время темно было и безотрадно: князья-феодалы его не умели использовать, как он хотел бы. И умер он лишь оттого, что не встретился с тем, кто б судьбу ему дал, а вовсе не то, чтоб причиной было его составленье *«Чуньцю», или хроники «Весен — Осеней». В эту эпоху его, даже если бы он не составил «Чуньцю», он все ж так и умер бы смертью своей, с судьбою не встретясь совсем. *Историк же И, при *Чжоуском графе, хотя регистрировал также слова и записывал факты, а все-таки встретил судьбу в нем свою и прославился этим: к тому же не надобно было какой-нибудь летописью «Чуньцю» утруждать кого-нибудь вроде Конфуция.

*Фань Е был ярый мятежник, и если бы даже своей он истории не сочинил, то все-таки род его весь целиком был бы предан, и начисто, уничтоженью.

Сыма Цянь вызвал гнев *Сына неба, *Бань Гу не воспитывал низших своих, *Цуй Хао торговал своей прямотой и дрался ею с дикарями — все эти люди не могли попасть на *правый путь великого центрального начала.

*Цзо Цю-мин по болезни ослеп, это вышло из злого несчастья. *Цзы Ся хотя сам не писал исторических хроник, но также ослеп. Таким образом, этих людей нельзя выдвигать как какое-то предупрежденье: ведь прочие вовсе подобному не подвергались и этим путем не шли в своей жизни. Таким образом, вы, мой Туй-чжи, должны соблюдать путь великой средины и не забывать о его прямоте. Не надо вам бояться за себя, бояться посторонних дел каких-нибудь и обстоятельств. Все ваши страхи, мой Туй-чжи, в том только, что неправы вы и неправы, что не напали вы на путь срединной правды. А кары и несчастья — это ведь совсем не то, чего бояться надо.

Вы говорите, вообще, о том, что в двести этих лет явилось много и военных, да и гражданских крупных лиц. Таких действительно имеем. Но

Но вот скажу: когда бы вы все, что вы знаете, читали, прилежненько, старательно писали, себе не позволяя лени, то и товарищи по должности сейчас, а также те, что в будущем придут продолжить вас, — они ведь точно так же то, что знают иль читали где-нибудь, прилежненько, старательно запишут, себе не позволяя лени. Тогда, надеюсь, не падет на землю дело это ваше и приведет в конце концов к тому, что будет ясно все. Но если этого не будет, а все пойдет лишь за словами, что скажут человеческие рты — и что ни рот, то разные слова, — а времени пройдет все больше, с накопленьем дней, то люди те, о коих вы нам говорите, как об особо особенных, тех, что фигурой высятся в мире, средь неба-земли, навряд ли не потонут в той пучине вод, о чем вы сами ж говорите, да и придет все в беспорядок и хаотическую смесь, в которой уж никто потом не разберется. Нет, тот, кто одолен стремлением к добру, не должен этим пренебречь и в этом волю себе дать. Ведь если человек действительно в себе имеет это настроенье идти и к правде и к добру, то неужели ж он, скажите, на службе будет состоять постольку лишь, поскольку над ним стоят, его блюдут и понуждают?

Да, кроме прочего всего, все эти, знаете, дела богов, чертей и духов разных плавучие какие-то во тьме блужданий разных и сомнений, ни ясности, ни сочности найти нельзя в них, а человек с прозорливостью ясной о них и говорить не будет. И вы, Туй-чжи, с умом таким, как ваш, и вы еще боитесь вот чего! С ученостью такой, как вы, Туй-чжи! Стилист такой, как вы, Туй-чжи! С речистостью, ораторством таким, как вы, Туй-чжи! С таким подъемом настроенья и, как вы сами о себе свидетельствуете, с порывом к определенной правоте и мощному ее сознанью, с такой душой, как вы, Туй-чжи! Со всем таким укладом чувств, и все ж вы говорите это! Тогда, вы знаете, выходит, что уж никому нельзя нам составленье поручить и всей истории для *Тан. И то, что светлый *Сын небес, его достойные министры, найдя историка с талантом, как у вас, и все-таки осуществить писание истории не могут — как это больно, больно очень!

Туй-чжи! Вы передумайте-ка это! И это сделайте скорее! И если вы в конце концов из страхов всяких, опасений, за дело взяться не решитесь, то надо в тот же день уйти: к чему еще об этом думать и походя решать, как быть? Теперь же надо делать, а вы не делаете дела, да тут еще смущаете людей в своем бюро — и будущих историков туда же! Все это — омраченье ваше! Себя ободрить не желая, хотите ободрять людей! Нет, это нелегко! Опасно это!

О ВОСТОЧНОМ ХОЛМЕ У ХРАМА ДРАКОНОВЫХ ВЗЛЕТОВ В *ЮНЧЖОУ

Наслажденье вообще бывает от прогулок двух типов: напоминающий нам просторы без конца, напоминающий нам таинственное нечто — вот эти два типа, и только.

Там, где местность вздымается к кручам зубчатым, выходит из области тайных укрытостей чащи и воздушная необъятность все длится и длится, там подходит прогулка под тип просторной и без конца.

А там, где мы подходим к возвышенью или к холму и под собой увидим мы кустарники, разросшиеся сплошь, которые мы торопливо сейчас же можем обогнуть, — там подходит прогулка под тип таинственно укрытой.

Если придерживаться просторного типа прогулок и к нему приложить высокие террасы-башни и длинный ряд больших палат, кружащих, вьющихся, как звезды вокруг солнца, — а с них мы можем обозреть открытым оком бурю, дождь, — то нечего винить открытый их простор. А ежели теперь использовать укромный тип прогулок, то даже если к ним прибавить густые деревья и кучи камней так, чтобы были высокие своды, как в гротообразной долине, и заросли, словно в лесистом подножье горы, нельзя будет охаять это, сказав: «Упрятано уж очень!».

Теперь так называемый у нас Восточный холм как раз подходит к типу укромных уголков. Сначала это был пустырь, лежащий где-то там, за Нишами Будды. А вот сейчас мне удалось его приобрести, включить в ограду, в северный конец пространства резиденции и места службы. Все то, что имело там вид ямы, ложбины, холма или груды, — все это я не уничтожил в его первобытных чертах. Но это я закрыл от глаз густейшим бамбуком, связал изогнутыми мостиками и насадил здесь сотни три деревьев: коричных, акаций и сосен, и елей, и наньму. Прекрасные растения, красивейшие камни пересекали уголок и вдоль и поперек. Нагнувшись, мы входим в зеленый шатер, где тенью все скрыто в безлюдьи укромном и все разрослось, заросло. Брожу я здесь неверными шагами, и спотыкаясь, и задевая, не понимая, где выход здесь. При теплом ветре здесь не жарко, а чистый ветерок — тот сам собой приходит. Беседки над водой, узкие домики столь прихотливо разбросаны здесь, что в них — вся сокровенная радость моя. И тем не менее те, кто сюда приходит, мне очень часто нарекают на то, что слишком уж запрятано-де это.

Так вот как это все! А Драконовый Взлет — прекраснейший из юнчжоуских храмов. Когда поднимаешься в высокий зал молитв, то можно видеть из него созвездье Южного Конца. Открыв большие ворота, мы можем глазом охватить теченье реки *Сян. Вот какова картина здесь простора и свободы! Но, кроме этого всего, на этом маленьком холме я тоже развернуть хочу прогулки, и если так, то как я говорил об этих двух прогулках-типах, здесь нет дефекта ни в одном, и я не погубил, могу сказать, того, что более всего подходит к этой местности.

Безлюден, безлюден и тих мой холм!

Здесь можно пожить, отдохнуть!

Глубоко-глубоко спрятан мой холм!

Здесь можно все тайное зреть!

В сырую жару уйду, убегу,

Под этот я холмик

Великий покой не отходит совсем

От этой вершины холма.

О, как безлюден этот холм!

Кто ж будет мне сопутствовать в прогулках?

У меня нет таких добродетелей, как у *правителя Шао,

Который боялся, что люди придут и будут деревья рубить.

Вот почему я и пишу, и обращаюсь я с мольбой к ученым, добродетельным людям, грядущим после нас.

Лю Юй-си

ДОМУ УБОГОМУ НАДПИСЬ МОЯ

Гора — там дело не в высоте, коль есть в ней подвижник — она славна. Река — там дело не в глубине, коль есть в ней дракон — она свята. Вот это — убогий дом! Но доблесть моей души — вот его аромат! Мох следами ползет по крыльцу наверх, зеленея. Краски травы в самый занавес входят, синея. Поговорить, похохотать — здесь есть широкие ученые. Ко мне сюда иль я к кому — простых людей здесь не бывает. Здесь можно сыграть на скромнейшей лютне, смотреть золотую книгу.

Нет здесь ни дудок, ни струн, смущающих ухо. Нет ни бумаг, ни цыдул, изнуряющих тело. В *Наньяне на юге — домик *Чжугэ. В Западном *Шу — беседка *Цзы-юня. Философ наш *Кун говорит: «О каком же, скажите, убожестве речь?»

Оуян Сю

ГОЛОС ОСЕНИ

Ода

Оуян ученый ночью как-то раз сидел над книгой. Вдруг он слышит: звук какой-то появился и донесся с юго-запада к нему. Задрожав от страха, стал он в эти вслушиваться звуки и сказал: «Как это странно! Я сначала слышал звуки брызг дождя, паденья капель вместе с резким свистом ветра. Вдруг теперь галоп я слышу, бег стремительный коней и затем — «хлёст-хлёст» — как будто волны моря, взбушевавшись, ночью темной нас пугают, дождь и ветер ураганом налетают вдруг на нас. И когда они заденут по пути за что попало — «цссун-цссун-чхэн-чхэн» — медь, железо вслед тотчас же заревут. Иль еще, как будто войско, устремляясь на врага, быстро мчится… *Рты заткнуты… Крик команды уж не слышен… Слышен только шаг и топот конской рати на походе».

Я обратился к слуге-мальчику: «Что это за звуки? Выйди, посмотри, что там такое?». Отрок ответил: «Звезды, месяц белы и чисты, и лежит на небе *Светлая Река. Но нигде людских нет голосов. Этот звук — в деревьях, где-то там».

Я промолвил: «Ой, беда! Это голос осени! Зачем, зачем он вдруг явился? В самом деле, что дает нам видеть осень?

Ее краски и угрюмы и бледны. Сселась дымка, полетели тучи вверх. Ее образ — образ чистый, светлый лик. Небо — высь одна, а солнце — что хрусталь. Ее воздух — резкий, жесткий холодок. Колет кожу человеку до костей. Мысль ее живет безрадостным томленьем; горы, реки — все безмолвно, все мертво. Вот почему и голос ее в жуткой стуже резок. Стон и вой несутся в выси. Роскошные травы спорили друг с другом бархатным цветом густой зелени. Деревья, прекрасные плотной листвою своею, были нам приятны, милы, дороги. Но травы, лишь осень коснется их, краски свои изменяют; дерево, с ней повстречавшись, лист свой роняет на землю.

Что же ломает, мертвит, валит на землю, крушит? То жестокость неизбывная духа этого единого.

Да, скажу я, осень — это уголовный комиссар, а в движеньи времен года — это тень и тьма. И еще скажу: то символ войск с оружием… Стихия ж осени — металл. Она означает тот дух завершенной идеи в природе небесно-земной. Она всей душою живет в сурово-безжалостной казни.

Ведь небо для тварей природы весной все рождает в жизнь и осенью все завершает в плод. Вот почему и в музыке для осени есть нота *шан — тот тон определяет запад. И далее — ицзэ, иль нота в строе люй, что соответствует седьмой луне. Шан-нота — это «шан», что значит — повредить, убить. Когда живое существо стареет, то оно скорбит от повреждений тела, ран. В ицзэ «и» — значит убивать. Когда живое существо чересчур полно, то надлежит его убить.

Увы, что делать? Травы и деревья — существа бездушные: как подходит время им, в вихре опадают. Человек же — это тварь одушевленная, и средь тварей самый одаренный он. Сотни всяких скорбей потрясают его душу. Сотни тысяч дел мирских тело изнуряют. Если ж в недрах человека начинается движенье, то оно сейчас же двинет дух живой его природы, всколыхнет.

А тем более, когда мы знаем, как томится он мечтой о том, что его силам недоступно навсегда; как печалится о том, чего ему не одолеть… И понятно станет сразу почему — то, где сочилась киноварью кровь, вдруг стало сохлой древесиной, а где чернел черным-черневший цвет, вдруг раззвездилося звездами… Еще бы! Человек ведь не металл иль камень по природе и хочет вдруг заспорить то с травой, то с деревом в цветеньи пышном их.

Подумай же теперь, кто мой злодей с ножом в руках? И почему б я злиться стал на голос осени, скажи!»

…Но мальчик мой мне ничего не отвечал. Он свесил голову и спал. Я слышал лишь, как там, в стенах вокруг меня, трещал сверчок: «цсси-цсси»… Он словно помогал вздыхать моей тоске.

В БЕСЕДКЕ ПЬЯНОГО СТАРЦА

Кольцом вокруг *района Чу — все это будут горы. Но чащи леса и ущелья гор средь юго-западных вершин особо хороши, и ежели всмотреться в них, то там есть как букет роскошная *гора, глубокая, красивая весьма — и это будет Ланье. Горой идти верст шесть иль семь, и слышен станет постепенно шум от воды, с бульбулькающим звуком выходящей в расселине двух скал, — то будет Винный родничок. Но вот вершины повернут, дорога тоже обогнет, и там стоит одна беседка — простерлись крылья, словно птичьи, вплоть подошли и стали над водой — и это будет та беседка, где старец пьян.

Кто выстроил беседку эту? То горный был монах Чжи Сянь (С умом, ушедшим от земли). Назвавший так ее был кто? То *губернатор здешних мест имел в виду себя. Да, губернатор приходил сюда с гостями пить. Немного выпьет, а уж пьян. Летами он

Теперь, когда восходит солнце, когда туман в лесу раскроется совсем, иль в час, когда на небе облака уйдут к себе и меркнут в мгле утесы и пещеры, — вся эта смена света в тьму, для гор то будет утро-вечер.

Вот распустились дикие цветы и скромно пахнут; прекрасные деревья так стройны, и тень от них обильна и густа; вот ветер с инеем высоко летают в воздухе, прозрачны и чисты; спадает уровень воды, и камни выступают вверх — такими будут здесь в горах четыре времени в году. Идти туда с утра, а вечером — домой. Природа четырех времен хоть не одна и та же, но наслажденье ею без границ. А вот с поклажей на спине идут, поют среди пути; идут, под деревом стоят и отдыхают от ходьбы; те, кто из них ушел вперед, окрикнут тех, кто позади, и те в ответ им прокричат. Согнувшись, как горбун-урод, несут, несут и все идут вперед-назад, и без конца. То будет населенье Чу, что путешествует в горах.

Подходит он к ручью и удит рыбу. Ручей глубок, а рыба так жирна! Из винного источника он делает вино. Источник — прямо аромат, вино же — холод, стужа… Деликатесы гор и дикие плоды положены на стол, одно с другим и как попало — все это будет на пиру у губернатора гостям. А музыкою на пиру хмельным гостям не будут здесь ни струны и ни флейты, а вот — стрелять и в цель попасть; сыграть тур в шахматы — побить… Штрафная чарка, счетный фант везде валяются вокруг… Один встает, другой сидит, кричат, шумят — все это будет для гостей весельем на пиру.

А тот, кто с лицом посеревшим и белыми прядями длинных волос валяется здесь на пиру средь гостей, — упился это губернатор.

Пройдет момент — вечернее светило на горе; и человеческие тени пошли вразброд. К себе домой уходит губернатор, за ним и гости чередой. Лес в мрак одет теперь, и птичьи голоса то там, вверху, то здесь, внизу. Гулявшие ушли; пернатому народу теперь веселье здесь. Да, птица знает радость гор и чащ, не знает только радости людей. И люди тоже знают лишь, как с губернатором гулять и веселиться, не знают лишь они о том, как губернатор весел сам весельем их.

Теперь тот, кто, пьянея с ними, умеет слиться с радостью их, а, протрезвев, умеет на письме об этом рассказать, то губернатор сам. А губернатор кто, скажите? Лулинский Оуян Сю!

Су Сюнь

О ТОМ, КАК Я ДАЛ ИМЕНА СВОИМ *ДВУМ СЫНОВЬЯМ

И колесо, и в нем ряд спиц, и кузов с верхом, и остов меж оглоблями — все это телеге служит прямо. И только тем перилам впереди как будто делать и нечего! Однако убери перила прочь, и я не вижу уж, чтоб то была вся полностью заправская телега.

Перила — Ши! Боюсь, что ты не внешняя красивость.

Но в мире нашем все телеги, все, как есть, идут по колее. Хотя когда телегу люди хвалят, ее полезность признают, то в этой речи колее как будто места нет. Однако же когда телега рухнула и лошадь пала, то тут беда минует колею. Выходит так, что колея лежит среди и счастья и беды.

Чэ — колея! Я знаю: ты избежишь!..

Чжоу Дунь-и

О ЛЮБВИ К ЛОТОСУ

На суше, на воде, в траве, на дереве — повсюду цветов есть очень много всяких, которые достойны любованья. В эпоху Цзинь жил *Тао Юань-мин — поэт, который полюбил одну лишь хризантему. С династии же *Тан (из рода Ли) и вплоть до наших дней любовь людей сильней всего — к пиону.

А я так люблю один только лотос — за то, что из грязи выходит, но ею отнюдь не замаран, и, чистою рябью омытый, капризных причуд он не знает. Сквозной внутри, снаружи прям… Не расползается и не ветвится. И запах от него чем далее, тем чище…

Он строен и высок, он чисто так растет. Прилично издали им разве любоваться, но забавляться с ним, как с пошлою игрушкой, отнюдь нельзя.

И вот я так скажу:

Хризантема средь цветов — то отшельник, мир презревший. А пион среди цветов — то богач, вельможа знатный. Лотос — он среди цветов — рыцарь чести, благородный человек.

Да! Да! Любовью к хризантеме, с тех пор как Тао нет, прославлен редко кто. Любовью к лотосу живет со мною вместе какой поэт?

Любовь к пиону подойдет поэту из толпы.

Ван Ань-ши

СТАТЬЯ О ЛЮДЯХ, ЕДИНЫХ В НАУКЕ

На прощанье даю *Цзы-гу

В стране от *Цзяна на юг живет достойный ученый, прозванье его — Цзы-гу. Но он не из тех, кого величают достойным ученым сейчас. И я уважаю его и дружу с ним. В стране на юг от *Хуай живет достойный ученый, прозванье его — *Чжэн-чжи. Но он не из тех, кого величают достойным ученым сейчас. И я уважаю его и дружу с ним.

Эти оба достойных ученых ногами своими друг к другу не переступали, устами своими друг с другом бесед не вели. Приветов, подарков друг другу они не вручали. Наставники их и друзья были разве одни и те же?

Я изучил прилежно их слова и их деянья также: не схожего взаимно в них обоих, право, очень мало! И я сказал: они ведь изучали *сверхмудреца — и в этом все! И раз изучали сверхмудреца, то их наставники, друзья из тех, наверно, кто изучал сверхмудреца. Слова и деяния сверхмудреца как могут двоякими быть? Так и должно быть, что они друг друга мне напоминают! Когда иду в страну я к югу от Хуай, то говорю Чжэн-чжи о Цзы-гу, и Чжэн-чжи не выражает недоверья.

И тогда понимаю и знаю, что те, кто зовется достойным ученым, они друг другу подобны, а также, друг в друга поверив, друг в друге не усумнятся. Цзы-гу сам написал и мне вручил стихи «Я думаю о друге».

Примерно, в них он говорил, что он хотел бы помощи взаимной, чтоб нам дойти до *Точки Правды и только лишь на ней остановиться. Об этом же мне говорил Чжэн-чжи. Но, слушайте, спокойно себе ехать иль медленно идти, чтобы вступить во двор той Точки Правды и посетить ее в ее покоях, без этих двух достойнейших ученых, кто мог бы это?

В былые дни я сам сказать бы не посмел, что я могу того достичь. И я бы выразил сейчас одно желанье, чтоб их иметь иль слева или справа — вот так! Пускай помогут мне они войти — вот это так!

Да, да! Чиновник имеет свою ответственную службу. А личная наша жизнь привязанности тоже знает. Встречаться и вместе быть нельзя же постоянно нам! И вот я написал статью о людях, единых в науке, и ею прощусь я теперь с другом моим Цзы-гу. Да будет это как напоминанье, а также в утешение ему!

Су Ши

НЕЧТО О ПОСЕВАХ

Скажите, наблюдали ль вы когда-нибудь посевы у богатых? У них прекрасные поля и этих полей много. Еды у них довольно, до излишеств. И раз у них прекрасные поля и много их, то можно их чередовать, давая отдых тем, другим, и можно полностью добыть всю силу из земли. А раз еды у них хватает и даже есть большой избыток, то сеют хлеб они всегда без всяких опозданий и собирают хлеб всегда как раз, когда он полностью созрел. Поэтому хлеба богатых прекрасны: мало недозрелых и много спелых зерен. Хлеба эти хранятся долго и не гниют.

Теперь, взгляните: у меня в семье десяток едоков, а земли всего одна лишь сотня *му. Мы все используем как есть, за *цунем цунь. Мы ночь и день все караулим, смотрим, ждем. Мотыга, борона, коса и серп на наших чередуются полях, как кольца чешуи на рыбе. Между тем вся мощь земли, гляди, уже истощена. И сеем мы всегда не вовремя, до срока, и собираем, никогда не дожидаясь, пока поспеет хлеб. Ну как, скажите, при таких плохих делах мы можем вдруг иметь прекрасные хлеба?

Люди древнего мира талантами не очень-то превосходили наш мир сегодняшнего дня. Да, но в своем быту они себя воспитывать умели хорошо и не решались тратить жизнь на необдуманные цели: все ожидали созреванья своих природных сил, притом, заботливо и нежно, точь-в-точь как смотрят за ребенком, который развивается, растет. И то, что было послабее, воспитывали так, чтоб выработать крепость и силу в нем. И то, в чем пустота была, воспитывали так, чтоб довести его до полноты. Лет в тридцать шли служить. Лет в пятьдесят заслуживали чин. Так выпрямлялись после долгих лет согбенных и склоненных положений и проявляли полностью себя тогда, когда достаточность развития была вполне уж очевидна. Текли струей, когда вода (иль жизнь) хватала через край, и знать давали о себе на грани той, где ощутят переливанье полноты. Вот чем ученый человек, достойный муж, что в нашем древнем мире жил, неизмеримо выше был людской толпы, и вот чего совсем уж не достигнуть всем ученым нашим последних дней.

Я смолоду имел желание учиться. К несчастью, я всего достиг довольно рано. С тобой, мой друг, мы однокашники, и все твои успехи точно так же нельзя назвать неранними. Вот я теперь хотя б и пожелал считать себя как будто неготовым, но вся компания друзей меня все почему-то хвалит, выдвигает… Нет, нет! Мой друг, ты должен, я скажу, от этого уйти и обратиться к прилежнейшим занятиям своим. Учись как можно больше, от жизни же бери как можно поскромней. Копи в себе до толщи благородной и поскупее трать. Вот что тебе я заявляю, друг, на этом ты и стой!

Поедешь ты теперь домой. Проездом будешь и в столице. Ты там спроси, там некто есть, которого зовут *Су Чэ, Цзы-ю — так-то — мой младший брат. Ему ты также говори вот это все!

*КРАСНАЯ СТЕНА

Ода первая

Осенью *года под знаками «жэнь» и «сюй», в тот день, как полна седьмая луна, ученый Су Ши со своими гостями на лодке плыл и в этой прогулке под Красной Стеной очутился. Чистый ветер потихоньку веял, и на воде волна не поднималась. Подняв вино, я пригласил гостей продекламировать стихи о «Светлой и белой луне», пропеть главу о «Милой скромной, о ней»… Еще мгновенье — и луна восходила уж там над горами с востока, качаясь-шатаясь по небу в созвездьях Ковша и Вола.

Белые росы легли через *Цзян, водные светы с небом сплелися… Мы дали тростинке-ладье плыть всюду, куда ей идется, и выплыли вдруг на безбрежность просторов на тысячи *цин. О водные глади, о водные шири! Я словно приник к пустоте, я словно помчался на ветре, не зная, не видя, где будет стремленью, движенью конец. Порхаю, взлетаю! Словно мир весь оставив, презрев, я стою одиноко над миром. Как крылатый святой, существо свое преображаю и вздымаюсь в святую обитель бессмертных живых существ.

И вот тогда я пил вино, возвеселился чрезвычайно, бил лодку по борту и пел. И песнь моя была:

Кормовое весло — коричное… да!

А гребное весло — орхидейный ствол.

Вот ударю я веслом по воздушному светилу — да!

Поплыву навстречу волн, их текучему сиянию.

Как бескрайни, как безбрежны, да, безбрежны, все мои воспоминанья!

Устремлюсь мечтой к прекрасным людям, людям, где ж они?

Там, в одной стране под небом!..

Один из гостей играл на свирели сяо. Он стал теперь мне вторить в такт.

Однако тон его вдруг как-то загудел, заныл. Там словно злоба слышалась, то словно зависть и томленье, то словно плач, то

Тогда ученый Су с обеспокоенным лицом оправил на себе одежду, сел настороженно и прямо и гостя вопросил: «Зачем, скажи, все это у тебя выходит так?» Гость, отвечал: «Луна светла, но звезды поредели. И черные грачи летят на юг…». Эти стихи разве не принадлежат (знаменитому) *Цао Мэн-дэ? Ну, а эти стихи: «На запад гляжу — там *Сякоу. Гляжу на восток — там *Учан. Гора у реки и река у горы серым-серы, грусти полны» — разве эти стихи не говорят о том, как Мэн-дэ попал в западню *Чжоу-лана? Ведь когда он разбил врага под *Цзинчжоу и поплыл по реке до *Цзянлина, он шел по теченью реки на восток.

И нос одного корабля шел за кормою другого на протяжении тысячи *ли. А бунчуки, знамена с перьями, хвостами пустоты высей закрывали. С вином в руке он подошел к самой реке, поперек лодки положил свое копье и стал на нем писать стихи.

То доподлинно был герой целой эпохи. А теперь — где он? Тем паче мы с тобой вдвоем ведем себя здесь на речных мелях, как рыбаки и дровосеки. Запанибрата здесь мы с рыбой, раком; дружим с оленем, кабаргой. Сидим на маленькой лодке, размером в лепесток, вздымаем тыквенные чаши, друг друга приглашаем пить. Мы здесь, меж небом и землей, живем какой-то миг один, поденкой, тлей. Мы — что крупиночка одна, ничтожны в океане вод, седых морей.

И плачу я, что жизнь моя есть только миг один. Завидно мне, что долгий Цзян так вечен, без конца! Вот если б ухватить летящего святого и с ним все реять, реять и блуждать! О, если бы обнять мне светлую луну и в вечность с ней кончину отдалить! Я понимаю, что нельзя всем этим сразу овладеть, и вою бури отдаю свой стон, ушедший от земли».

Ученый Су сказал: «Послушай, друг, ты понимаешь, что такое вода, луна? Уходящее от нас — вот в этом роде — да, но вода ведь не уйдет совсем. Что полно и что пусто — вот таково, а все ж в конце концов луна вполне не исчезает, как и не пухнет без конца.

И вот попробуем, посмотрим, исходя из вечного начала изменений — тогда и небо и земля не могут ни на миг один самими быть собою. А если взглянем, исходя из истины неизменяемой природы, то все на свете здесь, и ты и я не можем никогда прийти к уничтожению. И если это так, к чему ж тогда завидовать, желанием томиться?

Еще скажу: меж небом и землей на свете все, вещь каждая себе хозяина имеет. И если что-нибудь мне не принадлежит, то хоть бы был то волосок, я не возьму. Но вот над Цзяном чистый ветерок иль вот в горах лучистая луна — мое ухо уловит его, как звучное нечто, мой глаз, повстречавши ее, в красках себе закрепляет. Бери его — никто не возбранит. Ей пользуйся — ее не истощишь. Вот где сокровища земли, неисчерпаемые в век, которые создал все тот же он, творец вещей! И вот оно, чем ты и я совместно можем наслаждаться!»

Мой гость был удовлетворен, смеялся… Он чарку вымыл и еще себе налил. А на столе съестное все пришло к концу. Подносы, чарки были в беспорядке, валялись зря. И мы на лодке тоже кое-как уснули друг на друге, как на подушках… Не знали мы, что уж восток белел.

КРАСНАЯ СТЕНА

Ода вторая

Все в этом же году, к день полной десятой луны, я шел пешком из «Студии в снегах» своей к себе домой, ко Взгорью, и двое гостей провожали меня за пригорок, именуемый Желтая Грязь.

Сел иней холодной росою, и листья опали, деревья обнажив догола. Тени людей ложились на землю, над головою сияла луна. Я посмотрел вокруг — и стало так приятно! Мы шли и пели, вторили друг другу. И вот я так сказал вздохнув: «Есть гости, нет вина. Иль есть вино, но нечем закусить. Луна бела, ветер чист, в такую ночь, в глубокий час, как быть?» Гость отвечал: «Сегодня дело было так. Под вечер я свой невод вытащил и рыбу в нем нашел с большою пастью, тонкой чешуей… По виду мне она напомнила сазана, что ловится в реке *Сунцзян. Я посмотрел, сказал: «Но где же мне взять теперь вина?» Пошел домой поговорить с женой. Она ж мне вот что: «У меня есть целая мера вина. Запасла я его уж давненько, ждала все, когда ты потребуешь вдруг пить».

И вот гость притащил вина и рыбу. Мы вновь направились гулять под Красною Стеной.

Янцзыцзян, катил свои волны, шумел. Обломанный берег высился тысячей *чи. Высокие горы и маленький месяц… Спадала вода, и камни под ней выступали.

Много ли всего дней и месяцев прошло, а воды и горы стали вдруг неузнаваемы!

И вот тогда я, полы подобрав, взбираться стал наверх. Я пошел по скалистым утесам, пробираясь сквозь заросли трав и кустов. То хватался за тигра какого иль барса, то взлезал на дракона какого с рогами… Забрался на круче в гнездо, где коршун сидит, и видел внизу под собою храм тайный *Фэн И — водяного.

Сюда, конечно, оба гостя, идя за мной, взобраться не могли. Вдруг воздух полоснул далекий, долгий свист. Трава, деревья, вздрогнув, закачались. В горах завыло дико, долы отвечали. Поднялся ветер, воды всколыхнулись. Я тоже горестно, признаться, приуныл. Потом я испугался, стал дрожать. Здесь оставаться было невозможно. И я вернулся, сел в лодку и пустил ее плыть по течению реки: где остановится, и ладно — там пусть и будет мой ночлег.

А ночь была уж в половине. Куда ни глянь — везде такая тишина! И в это время вдруг какой-то одинокий, смотрю, журавль пересекает *Цзян, летя откуда-то с востока. А крылья у него изогнуты, как колесо телеги, подол весь черный, как шелк-сырец его одежда… С протяжным криком «га» пронесся он на запад, задев крылом ладью.

Еще момент — другой, и гости стали уходить, и я лег

В МОЕЙ БЕСЕДКЕ ЧЕЛОВЕКА, ОСЧАСТЛИВЛЕННОГО ДОЖДЕМ

Беседка носит имя по дождю, и это значит — я запечатлел здесь свою радость. Древнейшие писатели названия чему-нибудь давали по радостному случаю у них: хотели показать, что это незабвенно. *Граф чжоуский нашел особые колосья на полях и книге имя дал по ним. *Воинственный при Хань нашел треножник дин и этим именем назвал свои года. *Шусунь раз одолел врага и им назвал свое дитя. Их счастье было больше или меньше, не одинаково вполне, как у того, так и другого, но стремление показать незабываемость удач у них было одно.

Прибыв в *Фуфэн, на следующий год я начал приводить в приличный вид присутственное место, соорудил беседку к северу от зала и вырыл пруд на южной стороне, провел туда поток воды и посадил деревья, чтоб место оборудовать себе, где б мог я отдохнуть.

Весною в этот год дождь увлажнил пшеницу, что росла на юг от Циских гор, и это предвещало нам, что будет год богатый, урожай. А после этого прошел уж целый месяц, дождя ж все нет. Народ томился этим, горевал. Уж в третьем месяце, в день знаков *«и» и «мао», был дождь, в день знаков «цзя» и «цзы» — опять. Народу этого казалось очень мало, не то, что нужно бы, и вот в день знаков «дин» и «мао» полил обильный дождь, который перестал дня только через три. Чиновники всех степеней, как высших, так и низших, собрались во дворе присутственного места и стали там друг друга поздравлять. Торговцы и купцы друг перед другом распевали в своих рядах. Крестьяне же в полях похлопывали весело друг друга. Все, кто пред этим унывал, теперь, после дождя, развеселились, а те, кто болен был, с дождем вдруг стали поправляться. Беседка же моя как раз была готова. И вот тогда я поднял свой бокал вина в беседке этой, приветствуя гостей, сказал им так: «Пять дней проходит — нет дождя, возможно ль это, мне скажите?» Мне отвечали: «Нет, коль нет пять дней дождя, не будет и пшеницы». «А десять дней — все без дождя, возможно ль так?» Ответ: «Никак нельзя, ведь если десять дней проходит без дождя, то риса вообще не будет». «А коль не будет ни пшеницы, ни риса, то будет ряд голодных лет. Сутяжничество, суд, тюрьма чрезмерно процветут, а воровство и грабежи пройдут пожаром по стране. И с вами мы, друзья, тогда, коль захотели б здесь и погулять и время провести с приятностью в беседке, возможно ль было б нам все это получить?

Сегодня небо наш народ не хочет оставлять, и вслед за засухой сейчас благоволило послать нам дождь. И то, что мы, друзья, здесь вместе веселимся, гуляем, радости полны, и с восхищением сидим и пьем в беседке этой, все это только благостыня того ж дождя! А это можно ли, опять скажу, забыть?» И так я этими словами назвал беседку, а затем в такт этому сложил и песнь, которая гласит:

Пусть даже нам небо шлет дождь потоком жемчужин,

Застывшие люди не смогут из этого сделать одежду.

Пусть даже нам небо шлет дождь потоком нефрита,

Голодные люди не смогут его превратить себе в кашу.

Сплошной был ливень три целых дня,

Какой же силе обязан он?

Народ говорит: «Губернатор — сила».

А сам губернатор себе не припишет

И все отнесет к царю, Сыну неба.

Сын неба ответит: «Неверно»

И все отнесет к творцу всех вещей.

Творец же всех тварей не станет считать то своею заслугой

И все отнесет к величайшим пространствам.

Великий простор полон мрака и мглы.

Нельзя и подумать его назвать…

И я называю тогда этим именем эту свою беседку.

ГОРА С КАМЕННЫМ КОЛОКОЛОМ

В *«Книге вод» говорится следующее: «В устье *Пэнли есть гора с каменным колоколом (Шичжуншань)». *Ли Юань объясняет это название тем, что, мол, внизу, подходя к глубоким затонам, ветер, хоть слабый, волны вздымает, в камни вода тогда ударяет, звук этот — колокол словно огромный. Вот это толкование, скажу, частенько люди брали под сомненье. Вот взять сейчас нам колокол иль било и сунуть в воду их — тогда пусть даже буря здесь разведет волну, гудеть они ведь все равно не будут. Тем более какой-то камень!

Когда появился при *Тан писатель *Ли Бо, он впервые пошел исследовать гору с ее историческими следами. И вот он нашел у самой воды два камня каких-то. Ударил в один и прислушался к звуку — то южный был звук, неясный и слабый; ударил в другой — был северный звук, звук чистый, куда-то далеко идущий. Бить перестал, а звук все вздымался, гуденье остатнее медленно лишь замирало. И он считал, что все нашел. Однако ж объяснение это я все же под сомнение взял. Ведь камень звонкий сам в себе и издающий некий звук, где б ни был он, везде такой. И вдруг лишь здесь его назвать каким-то колоколом! Так ли? В чем дело тут?

В *седьмой год правленья государя под титулом Изначальное великолепие, в шестом месяце, в день знаков *«дин» и «чоу», я из *Цианя ехал в лодке до *Линьчжу, а старший сын мой Май отправлялся к месту службы — начальником уезда Дэсин в

Но с наступленьем ночи, при лунном свете, мы вместе с Маем, уселись в лодочку одни, подъехали к стене отвесной и крутой… Огромные камни то лежа, то стоя вздымались на тысячи *чи, как будто какие-то дикие звери, или странные бесы, как лес, друг за другом желают схватить человека… А там на горе усевшийся сокол — услышавши звук голосов, он тоже поднялся в испуге, «чжа-чжа» закричал среди высей и туч… Да тут еще кто-то, что старый старик, то кашляет, то захохочет, в долинах средь гор. Говорят, это горный журавль гуаньхо. Взволнованный весь, я готов уже был вернуться домой, как вдруг над водою раздался чудовищный звук: «цзэнн-ххунн» — как колокол, без перерыва гудящий. Лодочник мой был сильно напуган… Я ж смотрел внимательно все, и что ж оказалось? Внизу, под скалою в камнях — всё дыры, отверстия, горла и щели. Не знаю, насколько они глубоки, но малые волны, вливаяся в них, заполнят — и прочь… «Ппэнн-ппэнн» да «ппанн-ппанн» — вот этот-то самый звук и производят.

Я лодку свою повернул, на обратном пути мы подплыли к ущелью средь гор. И вот мы вплываем уже в устье ущелья. А там средь течения камень огромный торчит, на котором усесться возможно хоть сотне людей. Внутри он пустой и с массою дыр, отверстий, хлебающих воду под ветром иль вон изрыгающих воду. Звучит это так: «кхан-ххан-тханг-танг», и с прежним тем звуком «цззэнг-цзэнг» и «ххунг-ххунг» он перекликается, словно музыка, словно кто-то играет. И вот я, смеясь, обращаюсь к Маю: «Ты, как узнаешь эти звуки «Цзэнг-ххунг» — это колокол, помнишь, Уи, что отлит был царем *Цзин-ваном при Чжоу. «Кхан-кхан» и «тханг-тан» — это колокол тот певучий, у вэйского бывший князя Сянь-цзы. И это доказывает, что древние люди нас не обманывают, что если глазами не видишь, что делается, и ухом не слышишь того, что тут происходит, то можно ли зря, произвольно решать, бывает иль нет то иль иное? А то, что Ли Юань сам видел и слышал, — оно, в общем, то же, что видел и я, но он недостаточно ясно об этом сказал нам. Ученый сановник, конечно, не мог согласиться на то, чтобы ночью на лодочке плавать внизу, у отвесной стены. Поэтому он ничего подобного знать и не мог. Рыбаки же, гребцы, хотя это знали, но вряд ли сумели ему рассказать. Поэтому вышло, что в мире об этом и не сохранилось, что надо. А те, кто был груб и убог, с топором отправлялись туда, чтобы им колотить по камням, добиваясь того, чего надо им было, считая затем, что всей правды они этим самым добились».

И я здесь об этом пишу, желая сказать, что я чту Ли Юаня при всей лаконичности стиля его, смеюсь над Ли Бо за убожество, грубость.

Лю Цзи

ЧТО ГОВОРИЛ ПРОДАВЕЦ АПЕЛЬСИНОВ

В *Хан есть один торговец фруктами, который ловко сохранять умеет апельсины, и у него они и в холод и в жару не портятся совсем. Как вынет их — так прямо и сияют, что яшма драгоценная до виду, по цвету ж — золото. А вот разрежешь пополам, и он вдруг сух, что ношенная вата. Я подивился и спросил: «Скажи-ка то, что ты нам продаешь, должно идти куда, в корзины и тарелки для жертвы предкам иль на парадный прием в какой-нибудь гостиной? Иль это только, чтоб блеснуть снаружи поярче и обмануть слепых иль простаков? Уж слишком, знаешь ли, ты надуваешь нас!» Так я сказал, а продавец ответил, ухмыляясь: «Моя торговля здесь идет уж много лет. Я только ей, моей торговле, и обязан тем, что кормлю себя. Я продаю их, люди берут их; и я не слыхивал, чтоб были разговоры, и только вам я вдруг не угодил! На свете, знаете, обманщиков немало, и вдруг, извольте, я один! Почтеннейший, вы не изволили подумать!

А вот возьмем теперь у нас: сидит какой-нибудь в тигровой этак шкуре и с головою тигровой на бляхе! Такой он пышный, так сияет, что ты подумал бы, что в нем весь щит, вся крепость государства. А что, по-вашему, и в самом деле он сумел бы преподать нам тактику *Суня и У?.. А вот другой здесь гордо высится своей чиновной шапкой и волочит длиннейший пояс свой… Такой надменный, великолепный! Ведь так и кажется, что это тот сосуд, что нужен высшему правительству страны! А что, скажите мне, он и взаправду может вершить такие же дела, как и древний *И иль Гао? Коль мятежники восстают, он не умеет их отразить, когда народ наш в голодной страде, то он не знает, как тут помочь. Чиновник подл, а он не знает, чем обуздать, закон разрушен, в пренебреженьи, а он не знает, как поддержать. Сидит себе и жрет амбарный рис, не зная совести, стыда. А посмотрите, как он сидит в своем высоком-высоком зале иль гарцует на большом коне! Как напивается вкусной водкой и обжирается жирным, смачным! Кто не трясется тогда от страха пред столь величественной фигурой? Кто не представит себе такого светло-сиятельного вельможу? Да и куда б он ни пошел — снаружи золото или яшма, внутри ж поношенная лишь вата!..»

Сидел я молча, ничего ему не мог я возразить. Ушел к себе и стал раздумывать над тем, что он сказал мне, и мне казался он каким-то вроде *Дунфана, древнего остряка. Уже не использовал ли он свой апельсин под гневный выпад против жизни и в ненависти к подлости людской?

ПРИЛОЖЕНИЯ

В. М. Алексеев

ПРИМЕЧАНИЕ К «ЛУННОЙ ПОЭМЕ»

Се Чжуан (421—466 н. э.) — современник плеяды блестящих поэтов-параллелистов, с раннего детства (с семи лет, как уверяет его биограф) удивлял всех своим литературным дарованием, так что император, взглянув на представленную ему оду семилетнего поэта, сказал со вздохом изумленья: «Вот, говорят, что поле, засеянное ланем (индиго), рождает дорогую

Се Чжуану принадлежит более 400 поэтических произведений, Европе совершенно неизвестных. Вот еще случай показать, как каждый из нас, в общем, еще и не начинал пионерской деятельности в ознакомлении русского читателя с китайской литературой, тем более, что для этого ознакомления существует множество путей, из которых один особенно эффективен, хотя и не особенно близок к науке, — это путь тематических выборок для перевода текстов, давным-давно в китайских антологиях уже сделанных. Целые огромные томы получатся, если перевести, например, китайскую поэзию лотоса, хризантемы, сливы (цветов вообще), бамбука, сосны, солнца, звезд, луны и т. д. Я остановился на китайской поэзии луны просто потому, что это одна из тем, родных всякой поэзии всех времен и всех народов, и выбрал именно эту поэму, во-первых, по ее выдающимся достоинствам, а во-вторых, потому, что она, насколько мне известно, нигде и никем не была переведена и является новостью.

И действительно, стоит бросить всего лишь беглый взгляд на поэзию луны в Китае, как читатель сразу же увидит, что она, отличаясь по всем статьям от нашей манеры чувствовать, любить и воспевать луну, все же доступна и понятна, радует нас новыми образами, новыми поэтическими достижениями, никакой другой поэзии не известными. «Луна ниспускает нам чистую дымку долгую, долгую, вздымает с земли чистый эфир целыми потоками». «Луна пресна, как лучшая стихия над хризантемой, цветком тоже «святой пресноты», далекой от пошлой пряности цветов земли». «Луна — это лед в кувшинчике из хрусталя: чистое в чистом». «Луна омывает душу от мира, и сама она — мертвая душа». «Луна — прошлая, подсознательная жизнь зачарованного ею поэта, и он в лунном трансе возвращается к тому первоистинному, из которого исходит».

Перевод «Лунной поэмы» Се Чжуана сделан мною во всей полноте, без пропусков, с незначительными вставками и изменениями в угоду элементарной ритмике, отражающей те чередования ритмов, которые мы наблюдаем в оригинале. Но рифму, тем более почти сплошную, я соблюдать и не мог и не хотел, ибо точность передачи мне важнее срифмованных строф, которые все равно не могут дать ни верного оригиналу перевода, ни верного оригиналу же нового произведения.

ПАРАФРАЗ

I—II

Чэньский князь, Цао Чжи — историческое лицо[11] (192—232), брат императора, находившийся в вечной опале, — блистательный поэт, потеряв своих близких друзей Ин Си и Лю Чжэна, предается унынию, от которого не спасает его даже внезапная решимость развлечься среди угрюмой ночи: и над пропастью, и на вершине — везде преследует его тяжелая дума.

II

И, наконец, когда осенняя Река, т. е. Млечный Путь, легла поперек неба, с запада на юг, а солнечная «орбита» пошла тоже к югу, князь запел классические стихи древней «Книги песен и од» («Шицзин»), выбрав те из них, что гармонировали с временем года и настроением. Это были следующие стихи:

Сначала из песен, собранных в уделе Ци (1, VIII, 4, 2):

Луна с восточной стороны,

Ах, да!

А это милое дитя

Ах, да!

Уж на пороге у меня,

Ах, да!

Идет за мной… исчезло вдруг!

Ах, да!

Он как ученый литератор под девушкой понимал вообще близкого человека, который внезапно исчез. Так и его друзья покинули его среди самых радостных свиданий.

Другой стих был из песен, представляющих удел Чэнь (1, XII, 8, 1):

Луна выходит в блеске,

Ах, да!

Чудесный друг, прекрасен он,

Ах, да!

Расправить бы все тайные оковы!

Ах, да!

Измученное сердце ведь в тоске,

Ах, да!

И в этой песне точно также князь ловил собственное настроение и вдвойне тосковал об ушедших от него друзьях.

Не в силах будучи вдохновиться и писать об этой тягостной ночи, он поручил выразить свое настроение поэту Чжун-сюаню[12] из своей придворной свиты, который, сделав приличное случаю самоуничижительное вступление, начал так:

IV

«В низу мира лежит наша земля, начало конкретной правды вещей, а над нею — высокое небо — идейная сущность всего мира. Солнце сияет над нами во имя светлой и горячей силы Ян, действующей в мире как мужское, положительное и активное начало, а луна действует как сила Инь, начало женское, пассивное, темное, холодное, но равновеликое Яну. Луна державно овладевает светом космическим дуба *Фусан, что растет на крайнем востоке, тем светом, который присущ самому солнцу и который ночью, таким образом, переходит к ней. Она втягивает в чертоги небесного владычного божества того самого темно-извечного зайца, который толчет в ступе пилюлю бессмертия и чьи черты видны каждому из нас на луне в виде темных пятен. Она вселяет святую фею Чан-Э, которая, будучи женою смертного, украла подаренное ему королевой фей Ван Му лекарство бессмертия, проглотила и сама стала феей. Затем она убежала от мужа и стала жить в Великом лунном чертоге.

Луна — великая прорицательница. Когда она не правильно восходит первого числа на востоке, а в последний день месяца — на западе, то этим она указывает на то, что правитель земли, государь, погрешает против справедливости и что ему надо исправиться; и наоборот, когда ее свет и мрачность соответствуют идеальному календарю, то этим она указывает на то, что на земле правит великий, но скромный, не забывающийся царь. Известно также, что она, попадая не в те группы звезд, где ей приходится обычно бывать, сулит нам ветер или дождь. Она усиливает сиянье трех и без того ярких парных групп, называемых Тремя чертогами, и, кроме них, также блеск звезды Верховного дворца.

Луна божественно влияет на человеческие дела. Так, она приснилась жене генерала Сунь Цзяня, и родился мальчик, закрепивший царство У за родом генерала, ставшего царем. Известно также, что она же вкатилась в утробу сонной матери будущей императрицы Ханьского дома, и пророчество блестяще сбылось.

V—VI—VII

И вот сейчас пред нами во всей своей жестокой красоте осень, с царицей-луной во главе, и князь наш возлюбил ее ночное очарование, покинув для нее все дневное и обычное. И все ж его объемлет жуть среди людей, без близких и друзей. Поет цитра, но каждый ее напев невольно гармонирует с безысходной грустью

VIII

«Покинул меня далекий брат родной и государь, оставив меня в угрюмой опале. Только ты, луна, соединяешь нас еще, ибо оба мы в этот час можем предаться любованью тобой, одною и той же очаровательницей. Но и это лишь слабое утешенье, ибо все равно оно не приближает меня к родному, властному и единственному».

IX

Но вот луна бледнеет перед зарей, а с ней бледнеют и сереют лица окружающих. Все серо, и осень вступает в свои убийственные права. Но у всех есть к кому и с кем идти, а у князя попутчика в жизни нет как нет. Сыро, мозгло, тяжело…».

Поэт (Вань Цань) кончил. Князь одобрил. Подарил поэту яшмовое кольцо с чудным звуком: наслажденье без конца.

Л. З. Эйдлин

КОММЕНТАРИИ

А ваш сынок-наследник — ничего!— Су У во время пребывания у сюнну женился и имел сына.

А дети мои и жена!— По приказанию императора У-ди были казнены мать, жена и дети сдавшегося в плен сюнну Ли Лина (см.сюнну).

Античные писанья— см.«Шузцин».

Бань Гу(32—92) — автор «Истории династии Хань», начатой его отцом Бань Бяо.

Без урожая поля— как сказано у Лао-цзы, когда голодные, ничьими жертвами не ублаготворенные духи будут вредить.

Беседка орхидей— в которой знаменитый поэт и каллиграф Ван Си-чжи (321—379) встречался с друзьями-поэтами.

Би Гань— дядя тирана Чжоу Синя. Разгневанный разоблачениями Би Ганя, Чжоу Синь сказал: «Я слышал, что сердце мудреца имеет семь отверстий». Он велел казнить Би Ганя и вынуть его сердце из тела (см. «Исторические записки» Сыма Цяня).

Бице— раба.

Бо И— см.Ю и И.

Боли— по-видимому, Боли Си, циньский министр эпохи «Чуньцю» (722—481 гг. до н. э.).

Большие четыре океана— Земля среди четырех океанов, Китай.

Большое количество дней— т. е. дней службы, дней выполнения поручения, данного князем.

Бо Лэ— Сунь Ян, древний знаток коней.

Бочжоу— область на территории нынешней провинции Гуйчжоу.

Бу-вэй— Люй Бу-вэй, министр государства Цинь, жил в III в. до н. э. был сослан в Шу, где написал «Люйши Чуньцю».

Булавки чиновничьи— ими прикалывалась чиновничья шапка к волосам.

Был гость захожий в Ин, который песни пел в столице.— К названиям этих песен обращается Мао Цзэ-дун в выступлениях по вопросам литературы и искусства в Яньани, останавливаясь на вопросе о том, как сочетать повышение уровня литературы и искусства с обеспечением их общедоступности (см.Мао Цзэ-дун.Избр. произв., т. 4, стр. 149, 170 — прим. 8).

Бэй Чжэнь(Пи Чэнь?) — сановник государства Чжэн в эпоху «Чуньцю» (722—481 гг. до н. э.).

Бянь Суй— жил во времена династии Ся. На предложение основателя династии Шан-Инь Чэн Тана о занятии престола ответил отказом; бросился в реку и утонул. Отказался от престола и У Гуан.

Ваньняньский уезд— на территории нынешней провинции Шэньси.

Варвары-и— восточные племена.

…в другую одежду одетым позор свой терпеть— означает быть одетым в тюремную одежду красного цвета.

Великий астролог Сыма— Хань Юй имеет в виду Сыма Цяня.

Великий врач— должность, установленная со времен династии Цинь. Сановник, ведающий врачеванием при императорском дворе.

Великий Юй— мифический император, наследовавший трон Шуня. Родоначальник династии Ся (2205—1784 гг. до н. э.). По преданию усмирил воды и спас страну от потопа.

«Весны и Осени»Яня-мыслителя — книга исторических событии, связанных с жизнью государственного деятеля княжества Ци — Янь Ина (V в. до н. э.) и приписываемая ему.

Вниз дошел до нынешнего года— т. е. приблизительно до конца правления ханьского императора У-ди (140—87 гг. до н. э.).

Внутри всех шести направлений земли— вверх, вниз и на четыре стороны света.

Во главе пяти князей— во главе князей уделов Ци, Чжао, Хань, Вэй, Янь.

Воды Реки— т. е. Желтой реки (Хуанхэ), которая называется кратко «Река», как другая «Река» — Цзян (см.Цзян), полное название которой Янцзыцзян. Желтая река протекает в тех северных степных местах, о которых речь, но которые точно поэтом не определены.

Военачальники в верблюжьих дохах— военачальники сюнну, носившие одежду из верблюжьей шерсти.

Воинственный князь— перевод на русский язык имени чжоуского князя У-вана.

Воинственный при Хань— ханьский император У-ди (II в. до н. э.).

Восемь гуа-триграмм— те первоэлементы, из которых, по древним китайским воззрениям, состоит вся природа. Изображались в виде линий — сплошных и прерывистых.

Восемь подходящих мест для глупца— поток, холм, родник, канава, прудок, кабинет, павильон и остров, перечисленные Лю Цзун-юанем.

Восстания царского дела возникли в простой захолустной деревне.— Сыма Цянь имеет в виду выступление Лю Бана, будущего первого императора династии Хань, по происхождению крестьянина.

Восьми бесконечных пространствах земли— в пространствах земли на все восемь сторон: восток, запад, юг, север, северо-восток, юго-восток, юго-запад, северо-запад.

В правительстве дать ему руководство…— Смысл этих слов Конфуция заключается в следующем. Если в руководстве народом применять лишь правительственные административные меры, а в воспитании народа основываться лишь на наказаниях, то народ будет стараться избегать наказаний и не будет стыдиться неблаговидных поступков. Если же руководством для народа будут принципы добродетели, благородства, а воспитываться он станет на установлениях конфуцианского благочиния, то перед ним всегда будет образец добра и для него ясно будет различие между добром и злом.

В саду реки Суй знаменитом— река Суй берет свое начало в нынешней провинции Хэнань. Сад этот, как прекрасное место, упоминается и в стихах танского поэта Чжан Цзю-лина (673—740). Возможно, что здесь намек на Лянский сад (место на территории нынешней провинции Хэнань); в нем, по преданию, любил наслаждаться природой лянский князь Сяо-ван (II в. до н. э.), при дворе которого ученые-литераторы находили радушный прием.

Все пять цветов— все цвета, разноцветный.

В углу восточном солнце уж ушло— т. е. юность прошла.

В чужом помещении— в доме Тянь Фэня.

Высокий и Августейший— Гао-цзу, первый император династии Хань, правивший с 206 до 195 г. до н. э. Окруженный войсками сюнну, семь дней находился в осаде в Пинчэне (в нынешн. пров. Шаньси).

Высокий предок— перевод на русский язык Гао-цзу (посмертный титул первого императора династии Хань).

Вэй— Вэйский хоу, Доу Ин (II в. до н. э.). Был казнен вследствие происков Тянь Фэня, вместе с которым до ухода

Вэй— династия Вэй (Северная Вэй 386—534).

Вэй-цзы— князь удела Вэй, брат тирана Чжоу с материнской стороны. Выступал против Чжоу. Вынужден был бежать.

Вэй Ци— Доу Ин, ханьский полководец и министр.

Вэнь-ван— основатель династии Чжоу (см.Западный князь).

Вэнь и У— Вэнь-ван и У-ван, первые князья династии Чжоу.

Гао Тан(Горы высокие Тан) — гора в нынешней провинции Хубэй.

Генерал-фельдмаршал Ван— полководец Ван Цзюнь (206—278).

Гла́вы Тана и Юя— главы о легендарных императорах идеальной древности Тан-Яо и Юй-Шуне.

Глубочайшие горы— т. е. высокие горы с глубокими ущельями; в глубине гор.

Год под знаками «жэнь» и «сюй»— четвертый год под девизом «Юаньфэн» — 1081 год.

Годы Великого Начала— 104—100 гг. до н. э., правление ханьского У-ди.

Гора глубокая— т. е. высокая гора, прорезанная глубокими ущельями.

Горные жуны— северные племена (северные жуны) на территории нынешней провинции Хэбэй.

Город восточный— Дунчэн, древний город в нынешней провинции Аньхой.

Горшок с пробитым дном для окон— т. е. горшок с пробитым дном вместо окна — образ нищего, холодного дома.

Горы Инь— в нынешней Автономной области Внутренней Монголии.

Государство Вэй— III в.

Государь Высокий предок— император Гао-цзун (650—673).

Грани на бокале «гу» разрушила— разрушить грани на восьмигранном бокале «гу», сделать его круглым, т. е. отменить строгие законы.

Граф великий астролог— Сыма Цянь.

Граф чжоуский— Чжоу-гун (XII в. до н. э.), живший в годы правления Чэн-вана. Книга, о которой говорит Су Ши, затеряна.

Гробница Сюя— гробница Сюй Ю (см.Ю и И).

Гуань Фу— ханьский сановник. Вместе с Вэй Ци (см.Вэй Ци) был казнен по ложному обвинению министра Тянь Фэия.

Гуань Чжун— согласно старой китайской традиции, автор философской книги «Гуаньцзы». Жил в VII в. до н. э.

Гуаньшуй и Сяошуй— реки в танской области Юнчжоу (см.Юнчжоу).

Губернатор здешних мест— Оуян Сю.

Губернатор Янь— танский сановник Янь Бо-юй.

Гуйцзи— местность на территории нынешней провинции Чжэцзян.

Гунъян— Гунъян Гао, по преданию жил в V в. до н. э. Принадлежащий ему комментарий к конфуцианской летописи «Чуньцю», согласно китайской традиции, получен им от ученика Конфуция — Цзы Ся, учеником которого был Гунъян Гао.

Гэ Тянь-ши— мифический император.

Давать то князя, то маркиза— т. е. наделять своих сподвижников ленными владениями и соответствующими титулами.

Дань— мера объема, равная десяти доу (103,547 литра).

Дао— праведный путь (в данном случае в конфуцианском понимании).

Два сына— сыновья Су Сюня, поэты и прозаики Су Ши (1036—1101) и Су Чэ (1039—1112).

Две трудные задачи— достойные хозяева и славные гости.

Две тысячи риса— подразумевается: две тысячи даней риса — жалованье правителя области.

Двоих этих мужей— автор имеет в виду Цзя И и Я-фу (см.Цзя ИиЯ-фу).

Двойная стихия сил— «инь» — сила тьмы и «ян» — сила света.

Девятнадцатый год эпохи Начала правдивых начал— 803 год.

Девятый год… под девизом «Всегдашняя гармония» — 353 г. н. э.

Девять причуд— гора Цзюи в Хунани. Название ее переведено акад. В. М. Алексеевым на русский язык.

…дело в этом, а не в том— т. е. в добродетельном правлении, а не в жестокостях.

Ди— император.

Диван, который Сюй Жу спускал себе с крюка, забитого Чэнь Фанем— Сюй Чжи, или Сюй Жу (119—190), — ученый; Чэнь Фань (II в.) — правитель обл. Юйчжан (в нынешн. пров. Цзянси). Чэнь Фань обычно не принимал гостей, делая исключение только для Сюй Жу. Для Сюй Жу был у него приготовлен даже специальный диван, который после ухода гостя вешался на крюк. Отсюда «снять диван» — значит погостить, переночевать в гостях.

Ди Ку— мифический император (XXV в. до н. э.).

«Дин» и «чоу»— циклические знаки.

Длинная стена— Великая китайская стена.

Доблести пяти— т. е. пяти монархов (см.пять монархов).

Доблестный сын, Воинственный августейший монарх— ханьский император У-ди, правивший со 140 по 87 год до н. э.

Добродетель такая… и насилие— добродетель до Цинь и насилие с циньской династии.

Добро и честь— многообразные русские варианты основ конфуцианской доктрины о жэнь и и передают ее лишь частично и несовершенно. Полнее это можно выразить через истинно человеческое достоинство (в том числе и доброту) и долг, почитаемый за честь, а не за обязанность, совесть, как импульс, и т. д.

Долина Глупого магната— Лю Цзун-юань приводит название долины из книги «Ханьфэйцзы». Князь удела Ци, Хуань-гун, настигая оленя, спустился в долину, которая так называлась.

Доходило иногда— имеется в виду население.

Драконовы двери— об ученых, которых призывал к себе сановник Ли Ин (II в.), говорили, что они поднялись к Драконовым дверям. Существует старинное предание о том, что рыба, которой удается подняться к Драконовым воротам на реке Хуанхэ, превращается в дракона.

Древний поэт брал в руки свечу и с нею гулял по ночам— из «Девятнадцати древних стихотворений».

Дун— Дун Чжун-шу (II в. до н. э.), ученый-конфуцианец, комментировавший «Чуньцю» (хронику «Весен и Осеней»).

Дунфан— Дунфан Шо (II—I вв. до н. э.), приближенный императора У-ди, славившийся своим остроумием. Автор прозаических произведений, часть которых дошла до нашего времени.

Дух мрачный, дух светлый(гуй-шэнь) — незримые силы, бывшие людьми, но по смерти получившие особое бытие, угадываемое живыми, как худшее, зловредное (гуй), с одной стороны, и лучшее, благое (шэнь) — с другой.

Дэ— добродетель (конф.).

Едят из динов— едят богатую, обильную пищу. Дин — жертвенный треножник.

Жаочжоу— область на территории нынешней провинции Цзянси.

Желтая— река Хуанхэ.

Желтый— мифический император Хуан-ди, что в переводе означает «желтый».

Желтый царь— см.Желтый.

Жестокое правительство— под жестоким правительством Конфуций подразумевал непосильные налоги и жестокие поборы.

Жизнь отточить на бруске— т. е. облагородить свои действия.

Жизнь ученого «пяти ив»— имеется в виду жизнеописание самого поэта Тао Юань-мина.

Жу— конфуцианцы.

Жуань Цзи(210—263) — поэт. В биографии его сказано, что он любил один отправляться в коляске на прогулку в горы. Жуань Цзи плакал, когда кончалась проезжая дорога, и он вынужден был возвращаться обратно.

Жун— западные кочевники, нападавшие на Китай, всегда называвшийся типичным именем Ся, встречающимся в неоднократных названиях династий и местностей: Ся, Си Ся, Сякоу, Сячжоу и т. д.

Жуны-ди— северные племена (см.горные жуны).

Жэнь

Забытые стихи— см. ниже приведенные в тексте стихи. Удивляют, так как они расходятся со словами Конфуция о том, что обиды не было у Бо И и Шу Ци.

Заветы соблюдаются— т. е. заветы Конфуция строго соблюдаются в Китае, который при этом непременном условии процветает, и потому его уважают непросвещенные инородцы — тогда, значит, не бывает и войны.

За десять тысяч ли пришедшим провиантом— т. е. обозом, шедшим за Ли Лином.

Западный князь— Си-бо, чжоуский Вэнь-ван (XII в. до н. э.).

За тысячи верст— отец Ван Бо был начальником области Цзяочжи на далеком юге.

Затычки во рту— см.рты заткнуты.

«Золотая долина»— название сада в Лояне, принадлежавшего Ши Чуну. Ши Чун жил при династии Цзинь. Он собирал в своем саду друзей-поэтов. Провинившиеся наказывались тремя чарками вина.

«И»— см.«Ицзин».

И, Справедливый царь— чуский князь Хуай-ван (IV в. до н. э.).

И или Фу, или Чжоу, иль Шао— И Инь, Фу Юе, Чжоу-гун, Шао-гун. И Инь (XVIII в. до н. э.) и Фу Юе (XIII в. до н. э.) — мудрые советники времени династии Шан-Инь (XVIII—XII вв. до н. э.). Чжоу-гун (XII в. до н. э.) — «Чжоуский граф» (см.) — брат и первый советник У-вана, основателя династии Чжоу, славившийся мудростью. Шао-гун (XII—XI вв. до н. э.) — брат Чжоу-гуна, князь удела Янь, мудрый правитель.

И иль Гао— И Инь, мудрый министр начала династии Шан, и Гао Яо, начальник уголовного приказа при императоре Шуне.

И Инь— славившийся своей справедливостью министр первых лет династии Шан.

«И», «мао», «цзя», «цзы»…— циклические знаки, сочетанием которых обозначались дни в старом китайском календаре.

Император Чэн— чжоуский император Чэн-ван (1115—1079 гг. до н. э.).

Император Шунь-цзун— взошел на престол в 805 г.

Ин— столица княжества Чу (на территории современной провинции Хубэй).

Инь— династия Шан-Инь (1766—1122 гг. до н. э.).

ИньиЧжоу— династия Шан-Инь и следующая за ней династия Чжоу.

Иные жу— т. е. ученые конфуцианской школы, исключая Конфуция.

Иньский бунт— сопротивление иньской династии перед покорением ее династией Чжоу.

Историк И— см.историк придворный И.

Историк придворный И— Инь И, придворный историк чжоуского У-вана (XII в. до н. э.), основателя династии Чжоу.

«Ицзин»— «Книга перемен», один из канонов конфуцианского «Пятикнижия».

«Как в беду он впал».(Как впал я в беду; Впавший в грусть) — см.«Лисао».

Камера тутов— помещение для разведения шелковичных червей; так называлась камера, в которой совершалось наказание оскоплением.

Канлэ— титул поэта Се Лин-юня.

Канон— имеется в виду «Шуцзин» («Книга преданий»).

Канон писаний— см.«Шуцзин».

Канон од— см.«Шицзин».

Канон стихотворений— см.«Шицзин».

Китайский законный царь— конфуцианское учение именует одним словом «ван», как термином, по значению и оттенку противоположным словам «самозванец», «насильник» и т. д.

«Книга вод»— «Шуйцзин», древняя книга о водных путях.

«Книга перемен»— см.«Ицзин».

Князь Запада Чан— Вэнь-ван.

Князь Хуань— Хуань-гун, князь удела Ци, правивший в VII в. до н. э. Его наложницей была младшая сестра цайского князя Мяо. Хуан катался с ней в лодке, и она стала раскачивать лодку. Князь велел ей прекратить эту забаву, но она не послушалась. Рассерженный князь отправил ее в Цай. Там брат выдал ее замуж. Князь разгневался и пошел походом на Цай.

Князь Шао— Шао-гун, по преданию мудрый правитель княжества Янь, живший в XI в. до н. э. Воспет в «Шицзине».

Кость— дощечка из нефрита, слоновой кости, бамбука или простого дерева (в зависимости от ранга), которую чиновник держал перед собой на аудиенции у императора.

Красная Стена— название горы в провинции Хубэй.

Кун— Конфуций. В описываемое время он жил в уделе Вэй. Конфуций отказался сесть в княжескую колесницу после евнуха и ушел в удел Чэнь.

Кунцзы— Конфуций.

Ланьлин— древний город в нынешней провинции Шаньдун. Сюнь Куан (Сюньцзы) был его правителем.

Ланьтянь— местность в нынешней провинции Шэньси.

Лао— философ Лао-цзы (IV в. до н. э.), считающийся основоположником даосизма.

Левые и правые нойоны— названия князей сюнну.

Лезвие белое— меч.

Ли— китайская мера, сейчас равная примерно половине километра.

Ли— конфуцианские установления, правила поведения, то, что получило название «церемоний».

«Ли»— «Чжоули», «Или», «Лицзи» — канонические книги конфуцианских установлений.

Ли— сын Конфуция. В книге изречений Конфуция «Луньюй» для подтверждения того, что Конфуций был одинаков со всеми в своих поучениях, Ли рассказывает, как, проходя по двору, где стоял его отец, он, Ли, дважды отвечал на вопросы и получал поучения Конфуция.

Ли Бо— Ли Цзюнь-чжи, ученый и сановник начала IX в.

Ли Гуан— полководец (II в. до н. э.), проведший больше семидесяти победоносных сражений с сюнну и ни разу не награжденный ни уделом, ни титулом.

Ли Лин— ханьский полководец (II—I вв. до н. э.), сдавшийся в плен сюнну. Пробыл в плену больше двадцати лет, там и умер.

Линевы времена— линь — мифическое животное, предвещающее появление в мире мудреца. Словами «поймали линя» кончается летопись Конфуция «Чунь-ню».

Линьжу— область и город на территории нынешней провинции Хэнань.

Линьчуаньскийкаллиграф — Ван Си-чжи (321—379), поэт и каллиграф.

«Лисао»— известная поэма Цюй Юаня (русский перевод в книге:Цюй Юань.Стихи. М., ГИХЛ, 1954).

Ли Сы— министр императора Циньши-хуана, инициатор сожжения конфуцианских книг.

Ли Хуа(Ся-шу, ум. в 766 г.) — один из весьма многочисленных, но мало известных Европе (пожалуй, только по этому «плачу») поэтов периода расцвета поэзии в VIII веке. Он попал в самый разгар междоусобной войны, испытал все ее ужасы, отказался от службы и карьеры эрудита, стал проповедовать труд, воздержание и скромность во всем, вплоть до сознательной и нарочитой бедности, и кончил жизнь свою в буддийском монашестве, охладев ко всему, в том числе и к поэзии. Однако успел написать около 30 «свертков» — томов прекрасных стихотворений и прозаических шедевров, дошедших до нас, но Европе неизвестных (как видно хотя бы из перевода, — совершенно незаслуженно).

Ли Юань— Ли Дао-юань, комментатор «Шуйцзина». Жил в VI в.

Лу— древнее княжество на территории нынешней провинции Шаньдун. Родина Конфуция.

Лу, Вэй, Чэнь, Сун, Цай, Ци, Чу— древние уделы.

Лю— Лю Кэ (Лю Си-жэнь), ученый и литератор, придворный историограф, современник Хань Юя и Лю Цзун-юаня.

Люди, что носили и шапку и пояс— в данном случае

Лю на Бо— Лючжоу, где губернаторствовал Лю Цзун-юань, и Бочжоу, куда должен был отправиться Лю Юй-си.

Лю Цзы-хоу— поэт и прозаик Лю Цзун-юань (773—819).

Лю Юй-си(Лю Мэн-дэ) — танский поэт (772—842). Принадлежал к содружеству, возглавлявшемуся великим поэтом Бо Цзюй-и.

Люй Шан— честный сановник первых лет династии Чжоу.

Лючжоу— область на территории нынешней провинции Гуанси.

Лян Хун— по некоторым источникам Лян Ху, ученый и поэт I в., ушедший вместе с женой в глушь. Известен строгостью жизни и твердостью принципов.

Лянь— область на территории нынешней провинции Гуандун.

«Малые оды»— «Сяоя», один из разделов «Шицзина».

Мамаша Мэн— мать философа Мэн-цзы (IV—III вв. до н. э.); когда сын ее был ребенком, жила в трех местах. Вначале по соседству с кладбищем, и ребенок в играх изображал погребальную церемонию, насыпал могильные холмы. Решив, что это место не годится для воспитания сына, мать будущего философа переехала к рынку, где ребенок играл в купца, зазывал покупателей и расхваливал товары. Увидев, что и это соседство оказывает на сына дурное влияние, мать Мэна переехала в третье место, рядом со школой. Здесь впечатлительный ребенок расставлял жертвенные сосуды, изображал церемонии, установленные этикетом вежливости, необходимым в обращении между учеными. Из мальчика вышел конфуцианский философ, известный под именем Мэн-цзы.

Мандат(получаемый от неба) — право на трон, получаемое свыше, от небесного владыки (конф.).

Мань— см.мань-и.

Мань-и— племена, жившие на восточной границе Китая.

Мао Цян и Си Ши— знаменитые красавицы древности (V в. до н. э.).

Мерзкий разбойник— Гуань Гань, начальник разведки Ли Лина, предавший Ли Лина и сообщивший сюнну, что ханьское войско лишено подкрепления.

Мертвые духи— по преданию, оставшиеся без погребения и без жертв потомков неприкаянные тени, злые и вредящие живым людям.

Местность у реки Ин— на территории нынешней провинции Аньхой.

«Метаморфозы»— «Перемены», «Ицзин» (см.«Перемены»,«Ицзин»).

Мило— Милоцзян, река в нынешней провинции Хунань.

Министр Сюнь— Сюнь Куан, он же Сюнь Цин (III в. до н. э.). Ему приписывается конфуцианская философская книга «Сюньцзы». В противоположность Мэн-цзы он утверждал, что человек по природе своей зол.

Мир — великий ком— из «Чжуанцзы».

Ми-цзы(Фу-цзы) — ученик Конфуция.

Мо— северные племена.

Мо Ди— философ V в. до н. э., противник Конфуция, в основу своего учения положивший идею «всеобщей любви».

Монарх-основоположник— первый циньский император Циньши-хуанди.

Море севера— самое далекое место в мире. О нем говорится в книге «Чжуанцзы».

Моча коровы, конский гриб, кожа рваных барабанов— распространенные народные лекарства.

Му— мера площади, равная 0,06 гектара.

Му-генерал— Ли Му (IV в. до н. э.), живший в уделе Чжао; его боялись гунны и даже усилившийся к тому времени удел Цинь.

Мыслитель Кун— Конфуций.

Мыслитель Сунь— Сунь У, философ Сунь-цзы (VI в. до н. э.), написавший «Военные законы».

Мэй Си— наложница Цзе, последнего императора династии Ся (XVIII в. до н. э.). Цзе в оргиях с ней проводил дни и ночи. Разгромленный Чэн Таном, основателем династии Шан-Инь, он бежал вместе с Мэй Си.

Мэн— Мэнцзинь (в нынешней провинции Хэнань), где чжоуский У-ван встретился к князьями. Здесь же он казнил иньского тирана Чжоу Синя.

Мэн Бэнь— герой и силач удела Ци эпохи «Сражающихся царств» (V—III вв. до н. э.).

Мэн Кэ— конфуцианский философ Мэн-цзы (IV в. до н. э.).

Мэн Цзи-дао— Мэн Цзянь, танский сановник и поэт.

Мэн Чан— сановник (II в.), управлял приморской областью, где добывался жемчуг. Боролся с беззакониями. Своею душевной чистотой, как говорит китайская история, привлек к себе сердца людей. Когда был отозван, население не отпускало его, и он вынужден был уехать под покровом ночи. Кончил жизнь, уйдя от дел.

Мэн Чан— Тянь Вэнь, жил в княжестве Ци в Эпоху «Сражающихся царств».

Мэнчжу— название озера.

Мясо он ел одно, а не два— т. е. не два разных, не разнообразную пищу, был умерен в еде.

Наньчан— на территории нынешней провинции Цзянси.

Наньян— местность на территории нынешней провинции Хэнань.

На пике спать— ждать врага, ни на минуту не оставаться спокойным.

На склоне северном— В. М. Алексеев переводит название места — Шаньинь (северный склон).

«Наследственные рода»— раздел «Исторических записок» Сыма Цяня, состоящий из тридцати глав.

«Настроенья в уделах»— «Гофэн», один из разделов «Шицзина».

На туте или дубе можно все ж не опоздать— т. е. солнце еще не успело зайти, его можно увидеть.

Небесная королева— танская императрица У-хоу, находившаяся на престоле с 684 до 705 г.

Небесная река— Млечный Путь.

Небесный мандат— право на управление государством, дарованное небом.

Неужели же дело все в том, что столь важным считается первое только, второе же, в общем, не важно?— Первое — «люди, свое поведение в жизни не мнящие нужным ввести в колею; люди, которые делают то, что не принято делать, не принято также и упоминать, — однако ж, всю жизнь до конца пребывают они и в весельи и в счастьи…», второе — «…другие, которые ходят по той лишь земле, что выберут сами; которые вымолвят слово тогда лишь, когда то ко времени будет; которые, если идут, то отнюдь не по тропке какой-то; которые, кроме как честным, прямым, вдохновляться не станут ничем, — сколько ведь этих людей повстречалось с несчастьем…»

«Низшего типа ученый, услышав об этом, громко над этим хохочет»— цитата из «Лаоцзы».

Нин У-цзы— Нин Юй, сановник удела Вэй. Жил в эпоху «Чуньцю».

Ни фута земли не стала давать никому— т. е. дарить в ленное владение.

Ожидать своей вины— т. е. ожидать наказания за нерадивость. Это обычное выражение в письме или докладе чиновника в данном случае имеет определенное смысловое значение. Сыма Цянь хочет сказать, что он до понесенного им наказания служил «у оси государственной повозки в теченье двадцати и даже с лишком лет».

«О зарослях трав», «О Шао-уделе и к югу»— песни из «Шицзина».

Он— первый ханьский император Гао-цзу.

Отец их хотел, чтобы после него на престол взошел Шу Ци— Шу Ци был младшим братом, по старшинству же на престоле должен был быть Бо И.

«Перемены»— см.«Ицзин».

Период… Гармонии изначальной— Юаньхэ (806—820).

Пин Юань— Шэн, сановник княжества Чжао в Эпоху «Сражающихся царств», славившийся своим гостеприимством.

Писатель Хань— Хань Фэй-цзы, философ (III в. до н. э.) — см.

Писатель Цзя— поэт и конфуцианский философ Цзя И (II в. до н. э.) — см.Цзя И.

Плач(дяо) — один из многочисленных жанров китайской поэзии, ведет начало из обращения к духу покойника, чтобы он явился (дяо) и убедился, что он не забыт. Затем это было более или менее пространное изъявление сочувствия при несчастиях и похоронах, и, наконец, начиная с «Плача по Цюй Юаню» (Дяо Цюй Юань фу, II в. до н. э.)» эти уже пространные «строки-строфы» (вэнь) превратились в оду-поэму (фу) и заняли в китайской литературе очень большое место, ибо, естественно, речь, обращенная к покойнику, позволяла развить фантазию и гиперболу самым разнообразным порядком, причем «строки» (вэнь) слились с одой (фу) в одно и давно перестали значить: слова, текст и т. д., а скорее — скорбные строки-строфы, надгробное воззвание.

Пленение князя Ю-вана — в блуде его с Бао Сы.— Бао Сы — жена чжоуского Ю-вана (VIII в. до н. э.), ради которой он низложил свою первую жену и лишил законного наследника прав на престол. Бао Сы никогда не смеялась. Напрасны были все попытки Ю-вана развеселить ее. Однажды, в своем стремлении вызвать смех Бао Сы, князь зажег ложные сигналы военной тревоги. На них прискакали все удельные князья со своими войсками. Бао Сы впервые расхохоталась, увидев растерянность князей, обманутых ложной тревогой. Когда же на Чжоу пошли орды варваров и вновь были зажжены сигналы — на этот раз подлинной тревоги, ни один из князей не приехал. Ю-ван и Бао Сы попали в плен и были убиты.

Погнал одного, зарезал другого— шанский Чэн Тан прогнал Цзе, последнего князя династии Ся, чжоуский У-ван убил Чжоу Синя, последнего правителя династии Шан-Инь.

Поднебесная— Земля под нашим небом. Стало одним из названий Китая.

«Поймали линя»— см.Линевы времена.

Покойный государь— У-ди (140—87 гг. до н. э.). Ли Лин пишет письмо в годы правления императора Чжао-ди, вступившего на престол в 86 г. до н. э.

По незнанью своему идей «Чуньцю»— т. е. человек, не зная идей «Чуньцю», не может обосновать творимые им дела и, если его назовут преступником, не найдет доводов для оправдания.

По смерти ж духом буду я совсем чужой страны— по поверью, душа человека, умершего в чужой стороне, осуждена на вечные скитания, пока тело не перевезут на родину.

Поэт— Цао Чжи (192—232), в стихах которого встречается «пурпурный цветок» — ненюфар.

Поэтому так и сказано было— сказано было Конфуцием.

Правители гор— князья этого времени. По «Шуцзину», сыновья родов Си и Хэ. Их название В. М. Алексеев переводит как «правители гор» по одинаковому написанию и звучанию с названием четырех величайших горных вершин, связывая титул с правлением в четырех странах света, где расположены пики.

Правитель Шао— Шао-гун, родственник У-вана, основателя династии Чжоу. Одна из песен «Шицзина» посвящена тенистому дереву, под которым Шао-гун жил и правил в южной части своих владений.

Правый путь великого центрального начала(или путь великой средины, или путь срединной правды) — путь бескорыстия и справедливости (конф.).

Предок-генерал— Ли Гуан (II в. до н. э.), дед Ли Лина, знаменитый полководец, прославленный в боях с сюнну, среди которых он был известен как «летающий полководец» (см.Ли Гуан).

«При этом помысел хмельного старика не заключается в вине…»— намек на поэта Тао Юань-мина (365—427), о котором было сказано что смысл его стихов не в вине. Здесь частое в китайской поэтической традиции сопоставление себя с поэтом-предшественником.

Приближалась к своим уж годам— была в преклонных летах, близилась к смерти.

Пропуски, лакуны— в книгах «Шицзин» и «Шуцзин». По преданию, Конфуций собрал триста одиннадцать песен «Шицзина», из которых шесть не дошли до нас. Из ста глав «Шуцзина» до нас не дошло сорок две.

Просвещенный князь— перевод имени Вэнь-вана.

Пряди изжелта-седые и детские чёлки-узлы— и старики и дети.

Птица Пэн— гигантская сказочная птица. О ней говорит Чжуан-цзы (см.Чжуан-цзы).

Путь праведный царей великих— древних царей, исходного источника конфуцианского идеала, исповеданного в каноне классиков. Война есть зло, происходящее от ухода этого пути из жизни людей.

«пытающих… где брод»— намек на случай, описанный в книге изречений Конфуция «Луньюй».

Пэн— Пэн Юе, сановник начала ханьской династии. Казнен первым ханьским императором Гао-цзу во II в. до н. э. Казни подверглись и его близкие.

Пэн— сановник мифического императора Яо. По преданию, жил семьсот лет.

Пэнли— Поянху, озеро в нынешней провинции Цзянси.

Пэн Юе— ханьский сановник (см.Пэн).

Пэнцзэский Тао— поэт Тао Юань-мин (365—427), бывший правителем уезда Пэнцзэ.

Пятнадцатый год… Начала из начал— 799 год.

Пять древних сатрапов— гегемоны, государи княжеств Ци, Цзинь, Сун, Чу, Цинь (VII—VI вв. до н. э.).

Пять знаменитых озер— Тайху (в Сучжоу), Поянху (в Жаочжоу), Цинцаоху (в Юечжоу), Даньянху (в Жуньчжоу), Дунтинху (в Юечжоу).

Пять монархов— мифические императоры Хуан-ди, Чжуань Сюй, Ди Ку, Яо и Шунь.

Пять мучений— пять наказаний за преступление в древнем Китае: клеймение, отрезание носа, лишение ног, оскопление, смертная казнь.

Пять элементов стихий— вода, огонь, дерево, металл, земля.

«Разбойник Чжэ»— упоминается у Мэн-цзы и у Чжуан-цзы. У Чжуан-цзы есть рассказ о встрече Конфуция с разбойником Чжэ.

Развитие Инь в Юсуне лежит.— По преданию, Цзянь Ди, девушка из государства Юсун, будущая жена мифического императора Ди Ку, во время купанья подобрала оброненное пролетавшей ласточкой разноцветное яйцо, и спрятала во рту. Она случайно проглотила его, забеременела и родила Се, прародителя династии Шан-Инь.

Развитие Ся в Тушане лежит.— Юй, первый император династии Ся (XXII в. до н. э.), женился на уроженке Тушаня.

Развитие Чжоу лежит в Цзян Юань и Тай Жэнь.— Цзян Юань — первая жена мифического императора Ди Ку. Однажды она увидела следы великана, из любопытства вступила в них и зачала Ци (Хоу Цзи), прародителя династии Чжоу. Тай Жэнь — мать чжоуского Вэнь-вана.

Река— имеется в виду Хуанхэ.

Район Чу— Чучжоу, область на территории нынешней провинции Аньхой.

Река Е— река в нынешней провинции Хэнань.

«Речи в царствах у князей»— книга «Гоюй», по традиции приписываемая Цзо Цю-мину, автору «Цзочжуань», комментария к летописи «Чуньцю».

…решусь ли я все это уступить— т. е. не продолжить своими трудами летопись Конфуция.

Рты заткнуты— на походе воины для сохранения тишины вкладывали в рот пластинку.

«Сад Золотой долины»— в тексте «Озеро деревьев цзы». Примечание объясняет, что это

«Сао»— см.«Лисао».

Сверхмудрец— одно из последних названий, присвоенных Конфуцию.

Сверхпремудрый Великий— то же, что Величайший мудрец, два разных перевода имени, которым величали Конфуция.

Светлая Река— Млечный Путь.

Се— предок династии Шань-Инь.

Северный вход— вход в императорский дворец.

Северный светоч— Полярная звезда.

Седьмой год правления… под титулом Изначальное великолепие— 1084 год.

Се Сюань(III—IV вв.), в юности продолжил слова своего дяди Се Аня, который говорил о том, что надо стремиться к прекрасному. «Вот, например, драгоценное дерево пусть растет у крыльца».

Се Хой-лянь(397—433) — поэт, младший брат поэта Се Лин-юня (385—433).

Си Ши— одна из знаменитых красавиц древности (V в. до н. э.), наложница князя страны У. Княжество У находилось на территории нынешней провинции Цзянсу.

С инородцами(с варварами-и) — во всем противоположными китайцам, даже тогда, когда, по словам Конфуция, у них есть порядок и царь, а у китайцев нет ни того, ни другого. Действительно, едва ли не вся история Китая связана с борьбой его с нападениями кочевников из пустыни.

Синь Лин— У-цзи, князь удела Вэй в эпоху «Сражающихся царств», группировавший вокруг себя достойных людей.

Слава не ставится зря— т. е. репутация человека всегда связана с его поступками.

Смердящая казнь— оскопление.

Смотрели на смерть свою, как на путь возвращенья домой— т. е. не страшились смерти.

Смута циньских времен— господство династии Цинь (246—207 гг. до н. э.).

Сокрушавший когда-то и крепость и город— образ, идущий от песен «Шицзина». Этот же образ всемогущества женской красоты встречается в ханьскую эпоху в стихотворении поэта Ли Янь-няня (140—87 гг. до н. э.). «Есть на севере восхитительная красавица. Она отрешилась от мира и живет одиноко. Взглянет — и рушится крепость. Взглянет — и падет страна…». После Тао Юань-мина образ тот был использован танскими поэтами Ли Бо, Бо Цзюй-и.

Сохранил ее в горе известной нашей— нет упоминания о том, какую гору имеет в виду Сыма Цянь. Исследователь и переводчик части «Исторических записок» французский синолог Шаванн предполагает, что Сыма Цянь говорит об одном из дворцовых архивов.

Срединная страна— Поднебесная страна, Китай.

Ставка хана— имеются в виду сюнну.

Статуты древние Чжоу— древняя книга «Чжоули».

Стезя— конфуцианский путь праведника, дао.

«Степь заторчала… и вьется река»— не видно ни степи, ни реки, а только сплошной поток войск.

Сто авторов— т. е. все авторы.

Сто писателей— т. е. все писатели.

Страна Гучжу— княжество времени династий Шан-Инь, занимало часть территории нынешней провинции Хэбэй и Автономной области Внутренней Монголии.

Страна Лай— на части территории нынешней провинции Шаньдун.

Страны южные Оу-Юе— часть нынешней провинции Чжэцзян.

Студент-кандидат— так переводит В. М. Алексеев ученое звание «сюцай».

Сунцзян— река Усун.

Су У— ханьский сановник. Выполняя императорское поручение, поехал к сюнну в 99 году до н. э. Был там задержан и прожил в неволе девятнадцать лет.

Су Чэ— знаменитый сунский поэт, брат великого поэта Су Ши. Его второе имя — Цзы-ю (1039—1112).

Сунь и У— Сунь У (VI в. до н. э) и У Ци (IV в. до н. э.), или Сунь Бинь (IV—III вв. до н. э.) и У Ци — знаменитые стратеги древности.

Счастливый знак— появление мифического животного — цилиня.

Сыма Сян-жу— поэт (179—117 гг. до н. э.).

Сын неба— монарх.

Сюань Юань— мифический император Хуан-ди (Желтый). С него начал Сыма Цянь свою летопись.

Сюе Цунь-и— уроженец Хэдуна, при императоре Сянь-цзуне (806—820) был начальником уезда в Линлине.

Сюй Ю— см.Ю и И.

Сюнну— гунны.

Ся— воцарившаяся после Шуня династия Ся.

Сягуй— древний город и уезд на территории нынешней провинции Шэньси.

Сякоу— местность на территории нынешней провинции Хубэй.

Ся Юй— герой и силач чжоуской эпохи.

Сян— река в нынешней провинции Хунань.

Сян— см.Сян Юй.

Сянская река— река Сян в Хунани.

Сян Юй— военачальник, затем князь удела Чу (III в. до н. э.), стоявший во главе одной из групп, выступивших против династии Цинь. Потерпел поражение в 202 году до н. э. от войск Лю Бана, ставшего первым императором династии Хань.

Сяньмэнь— ученый древности; его имя Гао.

Сяо и Фань— Сяо Хэ и Фань Гуай, жившие в начальные годы правления династии Хань.

Сяо, Цао, Цзян, Гуань— ханьские князья III—II вв. до н. э. Сяо Хэ, Цао Цань, Цзян Бо и Гуань Ин.

Тайшань— гора в нынешней провинции Шаньдун, одна из пяти самых высоких гор Китая.

Тайюань— в нынешней провинции Шаньси.

…талант, подобный яшме Суя или Хэ…— В книге «Хуайнаньцзы» рассказывается о том, как Суй помазал снадобьем разрубленную змею, и ночью, в благодарность, она принесла ему удивительную жемчужину. В книге «Ханьфэйцзы» есть рассказ о человеке из Чу по фамилии Хэ, который на горе нашел нефрит «в рубашке». Он преподнес его Ли-вану, но придворный ювелир сказал, что это простой камень, и князь велел отрубить Хэ левую ногу. Потом Хэ преподнес свой нефрит У-вану, но ювелир снова сказал, что это простой камень, и князь отрубил Хэ правую ногу. Когда на престоле уже был Вэнь-ван, Хэ сидел под Чуской горой и, держа в руках свой нефрит, плакал. Он плакал три дня и три ночи, а когда иссякли все слезы, стал плакать кровью. На вопрос княжеского посланца, о чем он так горько рыдает, он ответил: «Я не скорблю об отрубленных ногах, я печалюсь о том, что драгоценный нефрит называют простым камнем». По повелению князя нефрит был очищен от «рубашки» и засверкал.

«Там обнесли они север стеною».— Так поется в древнем каноническом «Шицзине» о частых, но частичных ограждениях от кочевников, существовавших до династии Цинь, которая из этих звеньев создала доныне существующее грандиозное сооружение, известное под именем «На десять тысяч ли» (Длинная стена), на самом деле примерно в два раза короче (2500 км).

Тан— Чэн Тан, основатель династии Шан (XVIII в. до н. э.).

Тан и У— Чэн Тан, основатель династии Шан, и У-ван, основатель последующей династии Чжоу.

Таны— династия Тан (618—907).

Тао, танский царь— мифический император Яо.

Тао Юань-мин— великий китайский поэт (365—427).

Теория «легких-тяжелых» монет— из экономического учения «Гуаньцзы».

«Тепличная» казнь— оскопление.

Тиран Чжоу— Чжоу Синь, последний император династии Шан-Инь.

То с него не своротит и самая смерть— т. е. ты с

То, что прежняя Цинь запрещала— т. е. раздача земли.

Тобаские Вэйи.— Тоба — племя из племенного союза Сяньби, объединившее Северный Китай в 386 году, в результате чего была создана империя Северная Вэй.

Толченый порошок из яшмы иль киновари, «красная стрела», «синий гриб»— дорогие лекарства.

«Тот, кто крючочек украл…»— перефразированная цитата из «Чжуанцзы».

Тот, кто судил о деле— цензор Чэнь Цзы-ан. Лю Цзун-юань далее приводит его слова.

Точка Правды— «Чжун Юн» («Центр истины и ее бытие»), одна из книг конфуцианского четверокнижья, в которой излагается учение Конфуция с точки зрения претворения дао-пути в совершенного человека, становящегося частью единства: небо, земля, человек.

Три античные династии— см.Три династии.

Три династии— династии древности Ся (2205—1767 гг. до н. э.), Шан-Инь (1766—1123 гг. до н. э.), Чжоу (1122—249 гг. до н. э.).

Три смены князей— циские князья Лин, Чжуан и Цзин, правившие последовательно с 581 по 490 г. до н. э.

Три тропки— тропинки для друзей. В I в. до н. э. Цзян Сюй расчистил три тропинки для двух своих друзей, приходивших к нему.

Три цзяна— реки Цзинцзян (в Цзинчжоу), Сун-цзян (в Сучжоу), Чжэцзян (в Ханчжоу).

Три червя— злые духи, по даосским верованиям, обитающие в голове, внутренностях и ногах человека. Они вредят здоровью и порождают дурные инстинкты.

Тройным нашим армиям войск— т. е. войск пограничных феодалов, которые по статуту и канону (Чжоу Ли) отличались от сюзерена «тройным» против «шестерного» войска, т. е. у них было три цзюня, у сюзерена же шесть цзюней (каждое войско, «цзюнь», заключало будто бы 12 500 человек).

Туй-чжи— второе имя Хань Юя (см. Предисловие).

Тун-цзы— евнух Чжао Тань при дворе ханьского У-ди. Сановник Юань Сы (Юань Ан) отказался сесть в одну повозку с «остатками после ножа и пилы».

Тунчжоу— область на территории нынешней провинции Шэньси.

Тучи идут за драконом, ветер за тигром идет— см. «Книгу перемен» («Ицзин»). Дракон воспарит — и рождаются тучи, тигр заревет — и поднимается ветер, т. е. одинаковые явления связаны одно с другим.

Тушь тюрьмы— клеймо, которое ставилось за совершенное преступление.

Тысячи, тысячи верст— так же огульно, как и в оригинале «десять тысяч ли», т. е. около 5000 верст, что, конечно, не соответствует действительности.

У— У-ван, основатель династии Чжоу (XII в. до н. э.).

У, государыня танская— жена Гао-цзуна (Высокого предка), бывшего на престоле с 650 по 683 год. Правила танским государством с 684 до 705 года.

У Гэн— сын Чжоу Синя. После свержения Иньской династии поднял мятеж. По приказанию чжоуского Чэн-вана был казнен Чжоу-гуном.

У и Хой— названия цзюней (областей).

У Тай-бо— (XIII в. до н. э.) старший сын чжоуского князя Дань Фу. Князь объявил наследником престола своего третьего сына, обойдя У Тай-бо и его брата. Во избежание междоусобицы У Тай-бо и брат его Чжун Юн ушли в дикие места к югу от Янцзы. Там они поселились среди варваров и основали княжество.

У Хуай— У Хуай-ши, мифический император, народ которого жил в довольстве и радости.

Убийство Чжоу в фаворе к Да Цзи.— Здесь имеется в виду Чжоу Синь, последний государь династии Инь (XII в. до н. э.). Да Цзи — его фаворитка, вовлекавшая его в разврат и жестокие забавы. Чжоуский У-ван убил Чжоу Синя и велел обезглавить Да Цзи.

Удел Тан— находился на территории нынешней провинции Шаньси.

Удельный князь Сюя— удельный князь древнего государства Сюй. Лю Цзун-юань имеет в виду отмеченный в конфуцианской летописи «Чуньцю» случай, происшедший в 524 году до н. э.» когда сгорели уделы Сун, Вэй, Чэнь и Чжэн (см. «Чуньцю», раздел «Чжао-гун»).

Узус— обычай, обыкновение.

Улин— местность на территории нынешней провинции Хунань.

«…усевшись на хвост скакуна»— муха, усевшись на хвост скакуна, может покрыть расстояние в тысячи ли. Это значит достигнуть успехов, опираясь на сильного. Янь Юань прославился благодаря Конфуцию.

Устав людей— ли, общественные установления.

Учан— местность на территории нынешней провинции Хубэй.

Ученые типа грядущих по небу…— ученые высокой, «заоблачной» добродетели.

Ученый Лю— Лю Цзун-юань имеет в виду себя.

Ученый наш Мэн— комментаторы расходятся в утверждении о том, кого имел в виду Ван Бо. В одном из комментариев говорится даже о поэте Мэн Хао-жане, хотя последний родился уже после смерти Ван Бо.

Ученый Цзя— Цзя И, поэт и ученый (200—168 гг. до н. э.) — см.Цзя И.

Ученый Чжоу —конфуцианский ученый ханьской Эпохи.

Ученье о культуре и просветительстве(Вэнь цзяо). — Основа учения Конфуция о «вэнь», высшей моральной и словесной культуре, выраженной в высшем слове; ученье «цзяо» «перерабатывает» людей из варваров в цивилизованных и этим самым упраздняет столкновения варваров с последними, создавая величайший мир. Когда же это учение не распространяется в Китае, то варвары его не уважают и на него обрушиваются.

Ушаньская гора— гора У, Уские горы, горы в нынешней провинции Сычуань. У — колдунья, ведьма; отсюда — Ведьмина гора.

Фань Е(398—445) — автор «Истории второй династии Хань (25—220)». Был казнен за участие в заговоре.

Фань Ли— сановник эпохи «Чуньцю», служил в княжестве Юе князю Гоу Цзяню. Князь Гоу Цзянь потерпел поражение в войне с княжеством У, в битве при Гуйцзи, и бежал. С помощью Фань Ли он много лет вынашивал план мести и, наконец победил У.

Философ Янь— ученик Конфуция Янь Юань (VI в. до н. э.).

Фу Си— мифический император, наделенный множеством добродетелей. По преданию, он научил людей охоте, рыболовству и разведению скота для пищи. Он научил людей также разбираться в письменах и сочинил восемь триграмм, содержащихся в «Книге перемен».

Фу Юе— мудрый министр иньского императора Гао-цзуна (У-дина).

Фусан— то место, где восходит солнце.

Фуфэн— местность в нынешней провинции Шэньси.

Фэн И— по древним верованиям, дух воды, обитающий в глубинах вод.

Фэн, Хао, Ху, Ду— лежащие недалеко от столицы — Чанъани — места, которые славились своей красотой.

Фэн Тан— сановник (II в. до н. э.), спокойно прослуживший у двух императоров и лишь в старости отказавшийся от службы у следующего — У-ди.

Хан— Ханчжоу, область на территории нынешней провинции Чжэцзян.

Хани— см.Хань.

Хань— династия (206 год до н. э. — 220 год н. э.).

Хань— Хань Синь (см.Хуайиньский князь).

Хань Фэй— Хань Фэй-цзы, жил в III в. до

Хозяева и пришельцы— кочевники и китайцы.

Хой— см.Янь Юань.

Ху— «варвары», северные пограничные племена.

Ху Суй— ханьский придворный и ученый, современник Сыма Цяня.

Хуай— Хуайшуй (река Хуай).

Хуайиньский князь— Хань Синь, сановник начальных годов правления династии Хань, участвовавший в заговоре против ханьского Гао-цзу, затем прощенный им и пожалованный титулом Хуайиньского князя. Был казнен вдовой Гао-цзу, Люй-хоу (187—180 гг. до н. э.).

Хуан— река Хуанхэ.

Хун Фань— Великий Закон, название главы в «Шуцзине». В этой главе фигурирует Цзи Цзы, объясняющий великий закон жизни (земной и небесной стихии).

Хэн и Лу— горы Хэншань и Лушань.

Хэнская гора— гора Хэн в Хунани.

Цай— княжество на территории нынешней провинции Хэнань.

Цай Юн— поэт (133—192).

Цао Мэй— полководец княжества Лу, военный советник Чжуан-гуна, князя удела Лу (VII в. до н. э.). Трижды был разбит в боях с войсками Ци, захватившими часть территории Лу. Представители Лу и Ци встретились в Гэ для заключения союза. Цао Мэй вынул кинжал и под угрозой смерти заставил Хуань-гуна, князя Ци, вернуть захваченные им в трех битвах земли Лу.

Цао Мэн-дэ— Цао Цао, поэт и полководец (155—220).

Цзанхо— раб, раба.

Цзи— округ на территории нынешней провинция Хэнань.

Цзи— Хоу Цзи, прародитель династии Чжоу.

Цзи Бу— полководец Сян Юя (III в. до н. э.), много раз теснивший войска Лю Бана, будущего ханьского императора Гао-цзу. После смерти Сян Юя скрылся в доме Чжоу, которые продали его затем в рабство семейству Чжу. Был помилован Гао-цзу.

Цзи Цзы— сановник иньского тирана Чжоу, резко возражавший ему и заключенный им в темницу.

Цзи Цы, Юань Сянь— ученики Конфуция.

Цзин— Цзинчжоу, районы, где обитали южные мани.

Цзин и Хань— см.Ци и Вэй.

Цзин-ван при Чжоу— VI в. до н. э.

Цзини— династия Цзинь (265—420).

Цзинчжоу— область на территории нынешних провинций Хубэй, Хунань, Сычуань.

Цзинь— мера веса, в настоящее время равная 500 гр.

Цзишань— гора в нынешней провинции Хэнань.

Цзо— «Цзочжуань» (см.Цзо Цю).

Цзо Цю— Цзо Цю-мин, ученик Конфуция. Кроме «Гоюй», по традиции ему приписывается «Цзочжуань» — комментарий к «Чуньцю» (летописи государства Лу).

Цзо Цю-мин— см.Цзо Цю.

Цзун Цяо-цюе(V в.) — на вопрос о том, к чему он стремится, ответил в юности: «Я хочу при попутном ветре резать волны на десятки тысяч ли».

Цзы Ся— ученик Конфуция. Похоронив сына, так плакал о нем, что ослеп.

Цзы-гу— второе имя знаменитого поэта сунской Эпохи Цзэн Гуна (1019—1083).

Цзы-цин— второе имя Су У (см.Су У).

Цзы-юнь— второе имя поэта Ян Сюна (53—18 гг. до н. э.).

Цзюй Юй— один из учеников Конфуция.

Цзюнь— мера веса, равная сейчас приблизительно 18 кг.

Цзя И— поэт (II в. до н. э.), автор оды памяти Цюй Юаня.

Цзян— река Янцзы.

Цзян— здесь Милоцзян, река в нынешней провинции Хунань.

Цзянлин— местность на территории нынешней провинции Хубэй.

Цзян Хоу— Чжоу Бо, ханьский князь, подавивший восстание, во главе которого стоял род Люй (родственники императрицы).

Ци— княжество в эпоху «Сражающихся царств» (V—III вв. до н. э.) на части территории нынешних провинций Шаньдун и Хэбэй.

Ци и Вэй— (до 221 года до н. э.) уделы, которые охраняли свои границы войском, собранным путем принудительного набора, а удел Хань (удел, а не династия!) и удел Цзин нанимали охранные войска.

Циань— область и город на территории нынешней провинции Хубэй.

Цилинь— мифический единорог, появление которого в мире связано с рождением мудреца (см.Линевы времена).

Цин— мера площади, равная ста му (6,67 гектара).

Цинь(221—207 гг. до н. э.) иХань(206 год до н. э. — 220 год н. э.) — династии, ведшие суровую борьбу против кочевников, совершавших набеги на Китай. Первая закончила постройку Великой Стены, соединив разрозненные части, построенные до нее.

Циский Хуань— Ци Хуань-гун, князь государства Ци, живший в VII в. до н. э., первый из «уба» — пяти гегемонов — правителей княжеств Ци, Сун, Цзинь, Цинь, Чу, последовательно сменявших друг друга (см.Князь Хуань).

Цуй Хао(V в.) — государственный деятель, историк, литератор. Был казнен по обвинению в заговоре.

Цунь— мера длины, равная в настоящее время 3,2 см.

Цюй Юань— великий китайский поэт (IV—III вв. до н. э.).

Цянь Лоу— мудрец древности, известный своим бескорыстием, жил в эпоху «Чуньцю» в княжестве Ци.

Чанша— в нынешней провинции Хунань.

Чанъань— столица танского Китая. Нынешний Сиань (провинция Шэньси).

Чао Цо(275—154 гг. до н. э.) — ханьский сановник, настаивавший на ограничении земельных привилегий феодалов. Семь феодальных князей под предводительством князей уделов У и Чу подняли восстание и потребовали казни Чао Цо. Ханьский император Цзин-ди, которому Чао Цо верно служил, отдал распоряжение о его казни.

Чаосянь— часть нынешней Кореи.

Чаочжоу— область на территории нынешней провинции Гуандун.

Черноволосый народ— простой народ. Название это было принято в царствование династии Цинь.

Чертоги царевича— дворец тэнского князя (в нынешней провинции Цзянси).

Четыре прекрасных условия— счастливое время, красивая природа, радостное настроение, веселое занятие.

Четыре устоя— обрядность, долг, честность, стыд. По философской книге «Гуаньцзы», на них держится государство.

Четырнадцатый год правления в девизе Гармонии первообразной— 819 год.

Чжан Ао— ханьский сановник, после освобождения из тюрьмы получивший титул Сюаньпинского князя.

Чжан И— сановник княжества Цинь, приближенный князя Хоя (IV в. до н. э.).

Чжан Хэн— поэт и ученый (78—139).

Чжао— княжество на части территории нынешних провинций Шаньси, Хэбэй, Хэнань.

Чжоу— дом, династия Чжоу (1122—249 до н. э.).

Чжоу— Чжоу Бо (II в. до н. э.), один из сподвижников первого императора династии Хань. Подавил вспыхнувшее после смерти Гао-ди восстание, подготовленное родственниками императрицы Люй, и помог восшествию на престол Вэнь-ди (179 год до н. э.). Вскоре был оклеветан и впал в немилость.

Чжоу-гун— Дань (XII в. до н. э.), сын чжоуского Вэнь-вана, брат У-вана. Почитаем в истории за мудрость и высокие нравственные качества.

Чжоу-лан— Чжоу Юй (175—210), нанесший поражение Дао Цао в битве под Красной Стеной. Как утверждают комментаторы, это не та Красная Стена, о которой говорит поэт Су Ши.

«Чжоу И»— «Ицзин» («Книга

Чжоу прогнали гуннов… к северу— автор имеет в виду особенно подвиги воеводы Инь Цзи-фу (VIII в. до н. э.). Надо заметить, что Китай чаще терпел от гуннов, чем наказывал их.

Чжоулу— гора в нынешней провинции Хэбэй. Там, по преданию, находился город Чжоулу, столица императоров Хуан-ди, Яо и Шуня.

Чжоуская казна— казна сюзеренного чжоуского дома.

Чжоуский граф— Чжоу-гун, сын Вэнь-вана и брат первого императора династии Чжоу, У-вана (XII в. до н. э.) — см.Чжоу-гун.

Чжуан-цзы— поэт и философ Чжуан Чжоу (IV в. до н. э.), наряду с Лао-цзы считающийся основоположником даосизма.

Чжугэ— Чжугэ Лян, известный полководец III в.

Чжужун и Хойлу— в китайской мифологии духи огня.

Чжун-ни— второе имя (цзы) Конфуция.

Чжун-ни напуган был в Куане— перефразированная цитата из книги «Луньюй». Чжун-ни — Конфуций. Жители города Куан (на территории нынешней провинции Хэбэй), через который Конфуций проходил вместе со своим учеником Янь Кэ, приняли его за причинившего им зло луского чиновника Ян Ху и пять дней держали у себя в плену.

Чжун Цзы-ци— жил в период «Чуньцю» в княжестве Чу, был дружен с Юй Бо-я, который славился игрой на лютне. В книге «Люйши Чуньцю», приписываемой Люй Бу-вэю (III в. до н. э.), говорится: «Когда Бо-я, играя на лютне, помыслами своими унесся на высочайшую гору Тайшань, Чжун Цзы-ци воскликнул: «Как хорошо, как величественно, словно гора Тайшань!». Но вот уже о бегущих водах думает Бо-я, и Цзы-ци говорит: «Как хорошо, как свободно льется, словно бегущие воды!» Цзы-ци умер. Бо-я разбил лютню, порвал струны и никогда больше не играл, потому что не было в мире человека, который мог бы оценить его музыку». В предисловии к стихам «Во дворце тэнского князя» поэт Ван Бо играет мотив о потоке, и ему не стыдно встретить Чжун Ци.

Чжун Цзюнь(II в. до н. э.) — попросил длинную веревку, чтобы на ней привести к ханьскому двору князя страны Наньюе (нынешн. Гуандун и Гуанси). Чжун Цзюню было тогда немногим больше двадцати лет.

Чжун Ци— см.Чжун Цзы-ци.

Чжуншань— нынешняя провинция Хэбэй.

Чжэ, Цяо(Лю Чжэ и Чжуан Цяо) — знаменитые разбойники эпохи «Чуньцю». Часто упоминаются вместе.

Чжэн-чжи— второе имя сунского ученого и поэта Сунь Моу.

Чи— мера длины, содержащая десять цуней, т. е. 32 см, в древности восемь цуней.

Чу— княжество на территории нынешней провинции Сычуань.

Чу и Юе— древние княжества.

Чунь Шэнь— Хуан Се, министр княжества Чу в Эпоху «Сражающихся царств» (V—III вв. до н. э.).

«Чуньцю»— «Весны и Осени», хроника удела Лу (722—481 гг. до н. э.), приписываемая Конфуцию.

Чуский князь Сян— князь удела Чу (II в. до н. э.)

Чэнь Цзы-ан(661—702) — выдающийся поэт начала эпохи Тан.

Чэнь Шэ— Чэнь Шэн, глава восстания, поднятого в 209 году до н. э. против деспотизма династии Цинь. Объявил себя чуским князем. Был убит в 208 году до н. э.

Шан— название музыкальной ноты. Произносится так же, как «шан» — ранить.

Шан Ян— жил в эпоху «Сражающихся царств» (V—III вв. до н. э.). Евнух Цзин Цзянь устроил ему свидание с циньским князем. Политический противник Шан Яна, Чжао Лян, заявил, что Шан Ян унизил себя, обратившись к евнуху.

Шанъюй— местность на территории нынешней провинции Хэнань.

Шаньюй— название вождей сюнну.

Шао Ху— сановник княжества Ци, служивший у княжича Цзю.

Шесть государств— Ци, Чу, Янь, Чжао, Вэй и Хань.

Шесть канонических книг— в тексте «Шесть искусств», но имеются в виду канонические книги: «И» («Перемены»), «Шу» («Предания»), «Ши» («Стихи»), «Ли» («Обрядность»), «Юе» («Музыка»), «Чуньцю» («Весны и Осени»).

Шесть канонов— см.шесть канонических книг.

Шесть степеней родства— существует несколько вариантов. Один из наиболее распространенных: отец, мать, старший брат, младший брат, жена, сын.

«Ши», «Шицзин»(«Книга песен»). По преданию, песни были собраны воедино Конфуцием.

Шоуян— гора, на которой укрывались Бо И и Шу Ци. Сведения о месте ее нахождения расходятся.

Шу— княжество, а впоследствии область на территории нынешней провинции Сычуань.

«Шу», где Чжоу объявляет Шан войну, где Иньский Пань громит врагов— имеются в виду главы из «Книги преданий» — «Шуцзина». Чжоу — династия Чжоу. Шан — династия Шан-Инь. Иньский Пань — Пань Гэн, князь династии Шан, со времени правления которого династия стала называться Инь.

Шу Ци— брат Бо И.

Шунь— см.Юй-Шунь.

Шусунь— Шусунь Дэ-чэнь. Жил в эпоху «Чуньцю» в уделе Лу.

«Шуцзин»— «Книга преданий», один из канонов конфуцианского «Пятикнижия». Охватывает период от третьего тысячелетия до VIII в. до н. э.

Шэ Цзи— по китайской мифологии, бог земли и злаков; в переносном значении — «страна, трон».

Шэнь Нун— мифический император, живший вслед за Фу Си. По китайским преданиям, он научил людей управлять плугом, обрабатывать землю. Благодаря ему стали известные целебные свойства растений. Он первым учредил рынки для обмена производимыми продуктами. Ему подвластна была стихия огня.

Щит и оружие— войны.

Эпоха с девизом «Великих начал»— при династии Цзинь (376—396).

Эршисец— сановник Ли Гуан (III—II вв. до н. э.), получивший звание полководца Эрши за завоевание города Эрши в государстве Даюань (на территории нынешней Ферганы).

Ю, Гуан— Сюй Ю (см.Ю и И) и У Гуан.

Ю и И— Сюй Ю и Бо И, известные своей нравственной чистотой. Сюй Ю, по преданию, жил при императоре Яо. Император предложил ему принять престол, но Сюй Ю удалился на гору Цзи. На вторичное приглашение он ответил, что эти слова пачкают его уши, и вымыл уши в реке. Бо И жил во время династии Инь. Сын князя владения Гучжу. Не захотел служить узурпировавшему престол основателю династии Чжоу, У-вану, вместе с младшим братом своим Шу Ци удалился на гору Шоуян, где питался дикими овощами и от голода умер.

Ю и Ли-ван— князья династии Чжоу. Ли-ван жил в IX в. до н. э., Ю-ван — в VIII в. до н. э.

Южные склоны Хэна— Хэнъян, местность в нынешней провинции Хунань.

Юй— Сян Юй (см.Сян Юй).

Юй— мифический император династии Ся, усмиритель водной стихии. Согласно традиции, правил в XXII в. до н. э. (см.Великий Юй).

Юй и Ся— мифический император Шунь (Юй-Шунь) и следующая за ним династия Ся.

Юй-Шунь— Шунь, мифический император, время пребывания которого на троне предание относит

Юли— иньская темница.

Юн Цюй— евнух при вэйском князе.

Юнчжоу— область на территории нынешней провинции Хунань.

Юньмэн— название озера в нынешней провинции Хубэй.

Ян И— Ян Дэ-и (II в. до н. э.), представивший поэта Сыма Сян-жу императору, который восторженно отозвался о его стихах. Ван Бо, читая строки Сыма Сян-жу (о вздымании в тучу), жалуется на то, что у нет него друга, подобного Ян Дэ-и.

Ян Цзы-юнь— поэт Ян Сюн (53—18 гг. до н. э.).

Янчжоу— одна из девяти древних областей к югу от Янцзы.

Янь— княжество на территории нынешней провинции Хэбэй.

Янь и Цзэн— Янь Хой (Янь Юань) и Цзэн Шэнь, ученики Конфуция.

Янь-мыслитель— Янь Ин (V в. до н. э.).

Янь Юань(Хой) — ученик Конфуция.

Яньлин— княжич у Цзи-чэна. Был пожалован местностью Яньлин. Жил в эпоху «Чуньцю».

Яо иль Сы— мифический император Юй-Шунь (из рода Яо) и мифический император Юй, родоначальник династии Ся (из рода Сы).

Яо и Шунь— мифические императоры глубокой древности (XXIV—XXIII вв. до н. э.), правление которых, согласно учению Конфуция, должно быть примером для всех времен.

Я-фу— Чжоу Я-фу (II в. до н. э.), сын Чжоу Бо (см.Чжоу), известный полководец, сражавшийся с сюнну, а также подавивший восстание семи феодальных князей (см.Чао Цо).

Примечания

1

В. М. Алексеев.Заметки об изучении Китая в Англии, Франции и Германии. СПб., 1906.

2

В. М. Алексеев.В старом Китае. Дневники путешествия 1907 г. Изд. восточной литературы, М., 1958.

3

Звездочкой отмечены отдельные слова или выражения, поясняемые в комментариях, которые даны в конце книги. Звездочка ставится перед поясняемым словом или выражением. Комментарии расположены к алфавитном порядке.

4

В дошедшем до нас китайском тексте поэмы сон видит князь. Комментатор утверждает, что здесь перепутаны знаки: вместо знака «ван» (князь) должен стоять знак «юй» (имя Сун Юя), отличавшийся от иероглифа «ван» более низким положением второй горизонтальной черты. Русский перевод поэмы сделан академиком В. М. Алексеевым в соответствии с замечаниями комментатора, правильность которых подтверждается дальнейшим текстом.

5

В «Исторических записках» Сыма Цяня после этих слов следует текст поэмы Цюй Юаня.

6

В «Исторических записках» Сыма Цяня далее следует текст поэмы Цзя И.

7

Начиная от слов Конфуция у В. М. Алексеева — пропуск, восполненный отв. редактором.

8

Все это произведение — полемика с даосским философом Чжуан-цзы (IV в. до н. э.), утверждавшим, что жизнь и смерть одинаково велики.

9

Примечания к «Лунной поэме» и парафраз, помещенные в конце книги, в «Приложениях», принадлежат академику В. М. Алексееву.

10

Комментарии к «Плачу на древнем поле сражений» принадлежат академику В. М. Алексееву.

11

Хотя имена в поэме исторические, но факты вымышлены.

12

Прозвание поэта Ван Цаня (177—217), который в данном тексте опять-таки является подставным лицом.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге