Земной Люцифер: последний идеалист.
Глава 1 Деревня
Не знаю с чего начать. Наверное, с того что я вообще не собирался вести никакой дневник. Это была идея Димки-он прочитал где-то что умные люди записывают мысли. Я сказал, что умные люди так не делают. Он засмеялся и ушёл. А я взял тетрадь и сел писать. Вот так всегда с Димкой, уйдёт а ты сидишь и делаешь то что он предложил.
Исток.Надо написать про Исток-потому что без него нечего не понять. Ни меня, ни того что будет дальше.
Деревня стоит на берегу реки у которой нет названия на картах. Просто река так её и зовут. Летом она тихая, зелёная, пахнет тиной и свежестью одновременно. Зимой замерзает так что можно ходит пешком, и тогда она становится просто дорогой между берегами-белой, скрипучей под снегом и мир становится простым-белое и серое, больше ничего.
Триста человек. Одна улица-длинная, кривая, как будто её прокладывали не по плану, а просто шли куда ноги несут. Один магазин у Тимофеича-там пахнет хлебом, старым деревом и немного керосином. Там же почта, там же можно узнать все новости деревни потому что Тимофеич знает всё и про всех, но никогда не сплетничает-просто знает, и это знание живёт в нём как вода в колодце. Спросишь-скажет, не спросишь-промолчит.
Церковь на пригорке-старая, с облупившейся краской, но крест на куполе всегда чистый. Дед Захар чистит его каждую весну. Никто его не просил. Просто встаёт в апреле, берёт лестницу, лезет. Ему семьдесят два года. Я каждый раз боюсь смотреть.
Школа-деревянная, четыре класса в одном здании. Я там учился восемь лет. Учительница Вера Павловна знала нас всех по именам
С рождения-не только нас, и дедов, и прадедов. Когда она ставила
тебе двойку, казалось, что она ставит двойку всему твоему роду. Я старался не получать двойки.
Дома-деревянные, с огородами, с банями, с собаками которые лают на чужих но давно знают всех своих. Заборы у всех разные- у кого высокие, у кого так, символические. Мама говорила, что по забору можно понять характер хозяина. Высокий забор-человек закрытый, низкий-открытый. У нас забора почти не было-просто несколько досок. Мама смеялась: мы люди открытые, нам скрывать нечего.
Я вырос здесь. Знал каждого человека, каждую собаку, каждую тропинку между огородами. Знал где самые сладкие яблоки и где лучше всего клюёт по утрам. Знал что дед Захар встаёт в пять, что Петровна ссорится мужем каждую пятницу и мирится каждое воскресенье, что мальчишки Семёновы прячут рогатку под крыльцом и думают что никто не знает.
Это был мой мир. Маленький, тёплый свой.
Отец говорил-“Исток не просто название. Здесь берёт начало всё. Река, дорога, жизнь. Люди уходят отсюда-и возвращаются.”
Я верил ему.
Теперь пишу это и думаю- а что если он был не прав? Что если из некоторых истоков дорога идёт только в одну сторону?
Но это потом. Это я сейчас такой умный. Тогда-тогда я просто жил. И не знал, что это счастье.
Глава 2 Я
Трудно писать о себе. Про деревню-легко, деревня снаружи, её видно. Про себя-не знаю с чего начать. Не знаю что важно, а что нет. Попробую честно. Меня зовут Алексей Воронов девятнадцать лет, сын Нины Вороновой, а отца нет-умер, когда мне было семь. Помню его плохо. Помню смех-громкий, настоящий, такой что казалось
смеётся вес дом. Больше почти ничего. Это грустно. Я долго думал об этом в детстве-что забуду человека. Потом понял, что забываешь детали, но что-то остается. Не лицо-что-то другое. Ощущение может быть. Каким он был.
Внешность у меня самая обычная. Высокий, худой-мама говорила, что я ем мало, а я всегда говорил, что я питаюсь нормально, это наш старый и вечный спор. Волосы темные, глаза карие. Лицо такое, что люди не запоминают с первого раза-не некрасивое, просто не яркое. Зато Соня говорит, что у меня хорошие руки, длинные пальцы художника. Я рисую-не профессионально, а для себя. Карандашом, в подарочном блокноте. Лица в основном. Мне интересно, как устроена лицо человека-как по нему можно понять, что он думает.
Характер-вот это описать сложнее. Люди говорят, что я добрый. Я не знаю добрый ли я-просто, когда вижу, что кому-то нужна помощь, не могу пройти мимо. Это просто невозможность не помочь. Дискомфорт, если не помог.
Тихий-это точно. Димка называет меня философом-не как оскорбление, он вообще не умеет оскорблять, у него это не выходит даже когда старается. Просто потому что я много думаю и мало говорю. Мне кажется, большинство слов лишние. Лучше молчать и думать, чем говорить и не думать
Читаю много. У нас в Истоке одна небольшая библиотека-Вера Павловна ведёт её же, совмещает с учительством. Я перечитал там почти всё. Особенно люблю философию и историю. Читаешь и чувствуешь, что не один, Что кто-то до тебя уже думал об этом, мучился, искал ответы. Иногда находил их , иногда нет.
Верю в людей. Наверное, это самое главное что можно обо мне сказать. Верю, что люди в основе своей хорошие. Что злость и жестокость-это не суть человека, это болезнь. Что, если страх, нужду и боль убрать-люди будут добрыми.
Димка смеётся над этим. Говорить-“Лёша, ты наивный как котёнок”. Я говорю-“а ты циничный как старый кот.” Он говорит-“старый кот хотя бы живой”. Мы смеёмся.
Может он прав. Может я и правда наивный.
Но пока это наивность кажется мне правдой и я держусь за неё.
Глава 3 Димка
Про Димку трудно писать потому что я не знаю как описать человека которого знаю всю жизнь. Это как описывать воздух-он есть, ты им дышишь с момента рождения, но попробуй объясни что такое воздух тому кто никогда не дышал.
Дмитрий Орлов двадцать лет. Живёт через два дома. Рыжий по-настоящему рыжий, не каштановый а именно рыжий, огненный, летом на солнце прямо горит. Широкоплечий, коренастый, с вечно ободранными костяшками-он лезет в драку не из злости, просто иногда встаёт между кем-то слабым и кем-то сильным. Смех у него такой что услышишь через три дома. Не преувеличиваю Серёга кузнец как-то жаловался, что Димкин смех будит его в воскресенье.
Мы знакомы с рождения. Буквально наши матери дружили, нас клали рядом в одну люльку когда мы были совсем маленькими. Димка говорит что помнит это а я говорю что это невозможно, а он мне в ответ-“А ты откуда знаешь что невозможно” и я просто не нахожу что ответить.
Мы разные абсолютно. Я-тихий, Димка-шумный. Я думаю прежде чем делать, а Димка делает прежде чем думать. Я люблю читать книги а Димка нет. Он говорит что жизнь интереснее и важнее книг. Может быт, я не спорю. Может он прав по своему и я по своему.
Но при всей разнице-мы понимаем друг друга без слов. Это редкая вещь которое я ценю больше всего в жизни.
Димка смелый. Не та смелость где ты не боишься а ты где ты
боишься но всё равно делаешь. Это для меня настоящая смелость, не та что в книгах про героев. В книгах красивая , а это настоящая, живая.
Он добрый по своему добрый. Он может накричать на человека а потом притащит ему дрова. Он может поругаться но тут же помочь. У него короткая память на обиды-это хорошая и редкая качества.
У него есть девушка-Маша из соседней деревни. Они встречаются уже год. Димка про неё не говорит много-это странно для него он про всё говорит много, но не про неё значит серьёзно.
Однажды я спросил его-Дим, ты её любишь? Он помолчал долго. Потом сказал-“не знаю Лёша. Но когда её нет рядом мне как-то… пусто” Я сказал-“Это и есть любовь!” Он ответил-“Тогда, да, люблю.”
Вот так у него всё-через, наверное. Не потому что он неуверенный, а потому что он честный.
Я рад что он есть. Это звучит просто но это правда.
Глава 4 Соня
Сегодня долго сидел и думал-писать про Соню или нет. Это личное. Самое личное что у меня есть.
Потом решил-писать. Это дневник. Если не писать личное зачем вообще он нужен.
Соня Белова восемнадцать лет. Живёт на другом конце деревни у реки, дом с голубыми ставнями. Я всегда любил эти ставни. Летом они открыты и из окна видно реку.
Я знаю её давно-в деревне все знают всех давно. Но по-настоящему увидел её три года назад. Мы столкнулись у библиотеки-она выходила, я входил, она несла стопку книг и одна упала. Я поднял и посмотрел на название-Достоевский «Идиот». Сказал что хорошая книга. Она посмотрела на меня долго, серьёзно, как будто проверяла говорю ли я правду и она
сказала:”Да, хорошая” и ушла. Я тогда подумал-вот человек который не говорит лишнего.
Потом мы начали встречаться случайно-у реки, у магазина, по дороге из школы. Разговаривали сначала про книги-она читает много, у неё вкус хороший, она не любит когда красиво но пусто.
Она тихая. Не в моём смысле — я тихий потому что думаю. Она тихая потому что внутри у неё что-то очень цельное, и лишние слова этому цельному не нужны. Говорит редко, но точно.
Красивая. Тёмные волосы, всегда убранные-она не любит когда волосы лезут в лицо. Глаза серые, светлые. Руки тонкие, холодные я дразнил её этим, говорил что у неё руки как у рыбы, она смеялась и пряталась за спину. Смех у неё редкий не потому что грустная, просто смеётся когда действительно смешно. Зато когда она смеётся, она смеётся по-настоящему, всем лицом.
Мы не объявляли что вместе. Не было такого разговора ты мне нравишься, давай встречаться. Просто в один день я понял что каждый вечер иду к голубым ставням.
Помню как сказал ей это. Мы сидели у реки, вечером, она смотрела на воду. Я сказал-“Соня, мне с тобой хорошо.” Она не удивилась. Сказала-”мне тоже”. И продолжила смотреть на воду.
Вот и всё объяснение в любви. Больше нечего не нужно было.
Мать её-строгая женщина, смотрит на меня внимательно. Думаю одобряет-она из тех кто одобряет молча, никогда не скажет вслух.
Отец добрый тихий человек, работает на пасеке, всегда пахнет мёдом. Мне нравится у них дома-тепло, чисто, и этот запах мёда везде.
Соня говорит что я слишком добрый. Что это опасно-быть таким открытым, люди пользуются. Я говорю-пусть.
Она смотрит на меня долго когда я говорю такое. Не соглашается. Но и не спорит.
Наверное видит что-то что я не вижу.
Глава 5 воспоминания
Сегодня дождь. Сидел дома, смотрел в окно, думал. Это хороший день для воспоминаний.
Буду писать про детство потому что детство это фундамент. Всё что ты есть выросло из оттуда. Я это понимаю теперь — когда стал старше. В детстве ты просто живёшь. Потом оглядываешься и понимаешь что именно там всё началось.
Отец умер весной. Я помню ту весну-она была холодной, снег таял медленно, у нас во дворе лужа стояла до мая. Мне было семь. Утром мама пришла ко мне в комнату и сказала тихо что папы больше нет. Я тогда не заплакал сразу не понял. Заплакал вечером, один, когда лёг спать и понял что завтра утром не услышу его шагов на кухне. Отец всегда вставал первым и ставил чайник — это был звук утра в нашем доме. Шаги, потом чайник, потом запах чая. После того как его не стало — чайник ставила мама, но я ещё долго по утрам сначала ждал его шаги рефлекс.
Мама не сломалась. Это я понял позже тогда казалось что так и должно быть, мама сильная, так и надо. Потом вырос и понял что это огромный труд не сломаться. Что она держала себя ради меня.
Я вырос на её руках. Она работала шила, иногда нанималась в соседние хозяйства. Мы не голодали но и лишнего не было. Я не чувствовал что нам плохо. Может потому что она не показывала. А может потому что настоящая бедность это не когда мало вещей это когда мало семейного тепла. Хоть и папы не было благодаря маме у нас тепла было достаточно.
Помню лето когда мне было девять. Мы с Димкой нашли на берегу старую лодку брошенную, прохудившуюся. Решили починить. Искали смолу по всей деревне. Дед Захар дал нам немного смотрел как мы работаем, молчал, иногда показывал как правильно. Не делал за нас. Показывал и отходил. Мы чинили три дня. На четвёртый день спустили лодку. Она не потонула. Мы орали от счастье на весь берег Димка прыгал, я орал, дед Захар стоял на берегу и улыбался.
Мы проплыли до поворота реки и назад. Лодка текла немного. Но плыла.
Это был один из лучших дней в жизни. Понимаю это сейчас что тогда просто было хорошо.
Помню зиму когда мне было двенадцать. Сильные морозы, школу закрыли на неделю. Мы с Димкой строили крепость из снега три дня большую, с башнями. Потом пришли Семёновы со своими и объявили войну. Мы оборонялись. Проиграли — их было больше. Но крепость простояла.
Помню как первый раз взял в руки карандаш и нарисовал что-то. Мне тогда лет тринадцать было. Нарисовал маму у окна. Получилось плохо. Но мама повесила рисунок на стену и он висел там несколько лет. Я стеснялся. Она говорила “не стесняйся, это ты нарисовал, значит красиво.”
Помню первую книгу которая меня по-настоящему задела. Мне было четырнадцать, «Преступление и наказание». Я читал ночью под одеялом с фонариком. Мама несколько раз заходила и говорила спать. Я говорил — сейчас. Дочитал в три ночи. Лежал потом и не мог заснуть — думал про Раскольникова.
Тогда я впервые подумал об этом всерьёз — о том как люди теряют себя. Как это происходит незаметно. Шаг за шагом.
Я думал тогда — со мной такого не будет. Я знаю как это происходит. Значит не произойдёт.
Молодой был. Глупый.
Знание — это не защита. Это просто знание.
Глава 6 Слухи
Слухи начались в мае.
Сначала — тихо. Тимофеич сказал что-то соседу, сосед передал дальше. Что-то про границу, про напряжённость, про войска которые передвигают где-то там далеко. Взрослые говорили вполголоса, замолкали когда подходили дети. Старый приём — если не говорить при детях, дети не узнают. Дети всегда узнают.
Я не ребёнок уже — девятнадцать лет. Но взрослые у нас в деревне делятся на своих и молодых, и молодые это все кто не перешёл какую-то невидимую черту. Черту я не переходил, значит при мне тоже замолкали.
Но я слушал. И думал.
Потом слухи стали громче. В июне уже говорили открыто — на лавочках, у магазина. Мужики собирались вечерами и обсуждали. Голоса были разные — одни говорили что ничего не будет, договорятся. Другие говорили что обязательно будет, уже не первый год к этому идёт. Третьи молчали и пили чай.
Дед Захар молчал. Я несколько раз подсаживался к нему — он сидел на крыльце как всегда, с кружкой, смотрел на улицу. Я садился рядом. Мы молчали вместе.
Однажды я спросил —“Захар Иваныч, как вы думаете, будет война?”
Он долго молчал. Потом сказал — “Лёша, война всегда была. Это не вопрос будет или нет. Это вопрос когда и где.”
Я подумал над этим.
— “А вы боялись?” — спросил я. — “Когда сами шли?”
Он посмотрел на меня. Глаза у него выцветшие, голубые — такими бывают глаза у людей которые много видели.
—“ Боялся,” — сказал он. — “Все боятся. Кто говорит что не боялся врёт или дурак.”
— “И что помогало?”
Он подумал.
— “Люди рядом,” — сказал он наконец. — “Не идея. Не Родина. Люди. Когда справа и слева живые люди — как-то легче.”
Я запомнил это.
Димка воспринял слухи по-своему. Стал возбуждённый, шумный больше обычного. Это у него так работает тревога он не сидит и не переживает, он начинает двигаться. Говорить. Делать что-то.
— “Лёша,” сказал он однажды. “А если правда будет ты пойдёшь?”
Я подумал честно.
—“Не знаю,” сказал я.“А ты?”
— “Пойду наверное. Не потому что хочу. Просто...” он помялся.“Не могу сидеть и смотреть.”
— “На что смотреть?” сказал я.
— “Ну вот если начнётся. Пока другие идут а ты сидишь. Не могу я так.”
Я понял что он имеет в виду. Не про патриотизм, не про долг. Просто не могу сидеть. Это Димкино.
— “Ты боишься?” — спросил я.
— “Очень,”сказал он без паузы. “А ты?”
— “Я боюсь другого,” сказал я.”Не смерти. Боюсь что люди там окажутся... другими. Не такими как я думаю.”
Димка помолчал.
—”Ты и здесь иногда расстраиваешься когда люди оказываются не такими,”сказал он.
— “Да. Но здесь это мелочи. Там...”
— “Там по-другому,” согласился он. Мы оба помолчали.
— “Может не будет,”сказал Димка.
— “Может,” сказал я.
Оба знали что будет.
Глава 7 Объявления
Это случилось в июле. Утром, по радио.
Я был в магазине у Тимофеича — зашёл за хлебом, как всегда по утрам. Радио играло сначала музыка, потом голос диктора. Казённый голос, ровный, без интонации. Такими голосами читают важное — чтобы ничего лишнего, только слова.
Я не сразу понял. Просто стоял и слушал. Потом дошло.
В магазине было человек восемь. Все замолчали. Тимофеич стоял за прилавком и смотрел в стол — не на радио, в стол. Марфа Семёновна держала батон хлеба который забыла положить в сумку. Серёга кузнец курил у дверей — прямо в помещении, Тимофеич не сделал ему замечания.
Диктор говорил про государственный долг, про защиту, про необходимость. Слова большие, правильные. За ними было что-то холодное.
Потом музыка — торжественная.
Марфа Семёновна медленно положила хлеб в сумку. Повернулась к выходу. Проходя мимо меня сказала тихо, почти себе:Господи опять.
Больше ничего не сказала. Вышла.
Люди расходились молча. Тимофеич всё смотрел в стол.
Я вышел последним. Встал на улице. Утро было обычное солнечное, тёплое, пахло травой и чьим-то завтраком. Мир не знал что только что изменился. Или знал — и делал вид что нет.
Пошёл домой. Мама уже знала — у неё было то лицо которое я видел только один раз до этого. Когда умер отец. Не плакала. Просто лицо стало как закрытая дверь.
Мы не говорили про это весь день. Она варила суп. Я сидел и держал книгу и думал. Вечером она пришла и села рядом.
— Лёша, — сказала она.
— Мам, — сказал я.
— Ты пойдёшь.
Не спросила. Сказала.
Мы оба знали что я пойду. Просто ещё не говорили этого вслух. Слова делают вещи настоящими. Пока не сказано есть ещё немного времени когда можно притворяться что ничего не решено.
Ночью не спал. Лежал и думал о том что сказал дед Захар. Люди рядом — вот что помогает.
Думал о Димке. Думал о Соне. Думал о матери.
Думал — вот оно. Вот и началось то о чём я боялся думать.
Глава 8 прощание
Уходим послезавтра. Димка записался — пришёл ко мне, сел, сказал: я записался, пойдёшь? Я сказал да. Вот так и решилось.
Последние два дня были странными. Всё то же самое — деревня, люди, река — но как будто через стекло. Смотришь и понимаешь что смотришь в последний раз. Не навсегда — нет, я верю что вернусь. Но в последний раз вот так — просто, без мысли что это последний раз.
Помог деду Захару починить крышу. Просто шёл мимо и увидел. Мы провозились до вечера. Он рассказывал — про свою войну, про то каким был Исток раньше. Я слушал и работал руками. Перед уходом он пожал мне руку — крепко, молча. Не сказал ничего. Не нужно было.
Рисовал. Сидел два часа и рисовал всех — маму, деда Захара, Петровну, Тимофеича. Димку. Соню. Убрал блокнот в вещмешок. Буду смотреть там.
Вечером пришёл Димка. Мы сидели на крыльце, выпили немного. Говорили про детство. Про лодку которую чинили. Про арбуз который украли у Тимофеича в десять лет и как бежали через огороды. Про всякое простое.
Потом он сказал — Лёша, мы вернёмся. Оба. Слышишь?
Я сказал — слышу.
Он ушёл. Я ещё долго сидел. Думал что только что изменил что-то важное. Одним словом.
Утром — прощание.
Мама встала раньше меня. На столе завтрак — всё что люблю. Она стояла у окна, спиной. Я поел. Встал. Взял вещмешок.
Она обернулась. Взяла моё лицо в ладони — обе руки, как брала когда я был маленьким и болел. Посмотрела долго. Я смотрел в её глаза и видел там всё что она не говорила вслух — страх, любовь, и что-то ещё. Просьбу может быть. Или молитву.
— Возвращайся таким же, — сказала она тихо.
Таким же. Я тогда думал — живым. Здоровым.
Теперь понимаю что она имела в виду.
*Мама. Прости.*
Соня ждала у калитки. Стояла прямо, руки сложены — она всегда так стоит когда держится.
Мы стояли друг напротив друга. Утро раннее, прохладное, туман над рекой ещё не рассеялся.
Она протянула мне что-то маленькое завёрнутое в ткань.
— Открой потом, — сказала она. — Там.
— Соня, — начал я.
— Не надо, — сказала она. — Не говори сейчас ничего важного. Важное говорят когда возвращаются.
Она обняла меня — крепко, лбом в плечо. Я чувствовал как она дышит — ровно, глубоко, держится.
Потом отпустила.
— Иди, — сказала тихо.
Я пошёл. Обернулся один раз — она стояла у калитки, смотрела мне вслед. Маленькая фигура в утреннем тумане.
Отвернулся и больше не оборачивался. Нельзя было. Знал что если обернусь ещё раз — не смогу уйти.
Димка ждал в конце улицы. Рыжий, с большим мешком, жевал что-то. Увидел меня — помахал. Улыбнулся.
— Готов, философ?
— Готов.
Мы пошли.
Я не оглядывался на деревню. Смотрел вперёд.
Думал — Исток. Начало. Отсюда уходят и сюда возвращаются.
*Я вернусь.*
*Обязательно вернусь.*
Акт 2 Солдат Глава 1 Дорога
Едем третий день.
Я не знал что это так долго — просто ехать. Думал о войне, думал о фронте, думал о том что будет там. Не думал о дороге. А дорога оказалась сама по себе — долгая, монотонная, с запахом железа и чужого табака.
Теплушка — это товарный вагон с нарами в два яруса и одной печкой посередине которая греет тех кто рядом и почти не греет тех кто у стен. Нас двадцать восемь человек. Двери задвигают на ночь — тогда становится темно почти полностью, только щели между досками пропускают полосы света, и эти полосы движутся по полу когда поезд поворачивает. Я смотрел на них первую ночь не мог заснуть.
Димка заснул сразу. Это его талант — спать везде и всегда. Лёг, повернулся к стене, через пять минут дышит ровно. Я лежал рядом и думал что вот мы едем на войну а Димка спит как дома. Наверное это хорошо, это правильно — беречь себя пока можешь.
За окном — точнее за щелью в досках — проплывали поля, леса, маленькие станции где мы иногда останавливались. На станциях стояли люди — смотрели на наш поезд молча. Женщины в основном. Смотрели долго пока мы не трогались.
Я думал — они провожают или встречают? Потом понял что провожают.
Людей в теплушке я начал замечать по одному — так всегда бывает в замкнутом пространстве, сначала видишь толпу, потом начинают проявляться лица.Петрович — его так все зовут, по отчеству, настоящего имени я долго не знал. Лет сорока пяти, широкий, с большими руками которые явно привыкли к тяжёлой работе. Говорит мало — но когда говорит, люди слушают. Не потому что громко — тихо говорит. Просто что-то в голосе такое, весомое.
Первый вечер я увидел как он достаёт из внутреннего кармана фотографию. Маленькую, потёртую — видно что достаёт часто. Смотрел долго. Потом убрал. Поймал мой взгляд — не смутился, просто кивнул.
— Дети? — спросил я.
— Трое, — сказал он. — Старшему двенадцать.Младшей четыре.
Он замолчал. Я не стал спрашивать дальше — понял что достаточно. Трое детей и он здесь едет в теплушке. Всё что нужно знать.
Потом узнал его имя — Василий. Василий Петрович Громов, из Рязани, работал на заводе, жена Тамара, дети Серёжа, Маша и маленькая Аня которой четыре года и которая по его словам уже умеет читать по слогам и очень этим гордится.
Он рассказал это Димке — тот спросил, Димка всегда спрашивает. Слушал внимательно, серьёзно. Потом сказал:
— Вернётесь, Петрович. Аня ваша будет читать вам вслух.
Петрович посмотрел на него. Потом сказал:
— Дай бог.
Колька Белов — восемнадцать лет, из какой-то маленькой деревни под Псковом, такой маленькой что я не слышал названия. Худой как жердь, уши оттопыренные, улыбка до ушей. Смеётся громко и заразно — как Димка, только выше тоном. Они с Димкой нашли друг друга в первый же час и уже к вечеру первого дня были как старые знакомые.
Колька боится темноты. Я заметил на вторую ночь — когда задвинули двери и стало темно, он не лёг сразу. Сидел, смотрел в ту сторону где должна быть щель. Потом лёг но долго не спал — я слышал
Утром не сказал ничего. Улыбался как обычно.
Я не стал говорить что заметил. Некоторые вещи лучше не замечать вслух.
Ещё был Серёга из Орла — злой на вид но отходчивый, один раз поругался с Димкой из-за места на нарах и через полчаса они вместе играли в карты. Был Миша — тихий, носил с собой маленькую иконку, каждое утро доставал и что-то шептал над ней. Был Фёдор — старый по меркам нашего вагона, лет пятидесяти, бывший учитель, говорил правильно и много, но не раздражал почему-то — в его словах было что-то настоящее. Был совсем молодой мальчик лет шестнадцати — Лёня, я так и не понял как он попал в армию в таком возрасте, он не говорил и никто не спрашивал.
Двадцать восемь человек. Двадцать восемь разных жизней в одном деревянном ящике на колёсах.
Я смотрел на них и думал — вот оно. Вот то что говорил дед Захар. Люди рядом. Это помогает.
На второй день Димка организовал карты. Не знаю откуда взял колоду — Димка всегда находит то что нужно в нужный момент, это его особенный талант. Сели человек шесть, остальные смотрели. Смеялись. Петрович не играл — сидел чуть в стороне и смотрел с чем-то похожим на улыбку. Не улыбался — но было что-то около.
Потом Фёдор начал рассказывать — про историю, про войны которые были раньше. Он знал много, рассказывал интересно, без занудства. Люди слушали. Даже те кто играл в карты стали играть тише.
Я сидел у щели в досках и смотрел на проплывающие поля. Слушал голос Фёдора за спиной. Думал — вот как это устроено. Люди собираются незнакомые, из разных мест, с разными жизнями — и через два дня уже что-то общее. Уже смеются вместе. Уже слушают одного человека.
Может в этом и есть что-то важное. Может людям нужно только оказаться рядом — и остальное само.
Я тогда ещё верил в это. Честно верил.
На третий день Петрович достал фотографию снова. Долго смотрел. Потом поднял глаза — увидел что я смотрю. На этот раз протянул мне.
Я взял осторожно. Три ребёнка на фотографии — мальчик постарше, девочка среднего возраста, и совсем маленькая с бантом который явно больше её головы. Все трое смотрят в объектив серьёзно — видно их просили не шевелиться и они очень старались. Только маленькая чуть скосила глаза в сторону — на что-то отвлеклась в последний момент.
— Аня смотрит на кошку, — сказал Петрович. — Там кошка пробежала как раз. Фотограф ругался.
—Я улыбнулся. Вернул фотографию.
— Хорошие дети.
— Хорошие, — согласился он просто.
Мы помолчали. За стенами теплушки стучали колёса.
—Петрович, — сказал я. — Вы боитесь?
Он подумал. Настоящий человек — думает прежде чем ответить.
— Боюсь не вернуться, — сказал он наконец. — Не за себя боюсь. За них. Серёже скоро тяжело будет без отца. Аня меня забудет — маленькая ещё, забудет. — Он помолчал. — Вот это боюсь.
Я не знал что сказать. Не было правильных слов.
— Вернётесь, — сказал я. Не потому что знал. Просто потому что надо было что-то сказать и это было лучшим из того что было.
Он посмотрел на меня — долго, спокойно.
— Ты добрый парень, Воронов, — сказал он. — Это хорошо. Береги это.
Я не понял тогда что он имел в виду. Думал — комплимент просто. Благодарность за слова.
Теперь думаю — он знал что-то. Может видел что-то в моих глазах. Может просто опытнее был.
Димка вечером того же дня сидел рядом со мной у щели. Смотрели вместе как темнеет за бортом. Огни какого-то города проплыли — быстро, размыто, и снова темнота.
— Лёша, — сказал он.
— Что.
— Страшно немного.
Я посмотрел на него. Димка смотрел в щель, не на меня.
— Мне тоже, — сказал я.
— Но ведь нормально всё будет?
Я подумал и сказал
— Не знаю, — сказал я. — Но мы вместе. Это лучше чем ничего.
Он помолчал. Потом кивнул.
— Это лучше чем ничего, — повторил он тихо. Как будто пробовал на вкус.
Мы сидели ещё долго. Колёса стучали. Димка уснул прямо сидя — как обычно, быстро и без усилий.
Я не спал. Смотрел в темноту за щелью.
Думал о маме. О Соне. О том маленьком свёртке который до сих пор не открывал — всё ждал подходящего момента. Наверное подходящего момента нет. Наверное нужно просто открыть.
Достал из кармана. Развернул ткань.
Портрет. Она нарисовала меня — карандашом, на плотной бумаге. Не очень похожий. Но узнаваемый. Под рисунком три слова:
«Возвращайся таким же.»
Те же слова что сказала мама.
Я долго смотрел на этот портрет. Потом убрал к рисункам в блокноте — туда где все кого оставил.
Лёг. Смотрел в потолок теплушки.
Завтра приедем. Это я уже знал — говорили что ещё день пути, не больше.
Завтра всё начнётся по-настоящему.
ПИСЬМО ДОМОЙ
Мама, добрый день.
Пишу тебе из теплушки — мы едем уже третий день, завтра должны приехать. Всё хорошо, не волнуйся.
Здесь хорошие люди. Есть один человек — Петрович, из Рязани, у него трое детей. Младшей четыре года, уже умеет читать. Он каждый вечер достаёт их фотографию и смотрит. Я думал о тебе когда смотрел на него.
Димка в порядке — нашёл друзей уже в первый день, смешит всех, ни капли не изменился. Ты же знаешь Димку.
Мама, я открыл то что дала мне Соня. Портрет хороший. Я его сохраню.
Береги себя. Поклон деду Захару и всем нашим.
Твой Лёша.
Глава 2 фронт
Приехали утром.
Я не знаю чего ожидал. Наверное чего-то — какого-то знака что вот оно, началось, теперь всё по-другому. Торжественности может быть. Или страха — большого, настоящего, который сразу даёт понять где ты и зачем.
Ничего такого не было.
Просто вышли из теплушки на сырую землю. Серое небо. Запах — я не могу его описать словами, просто запишу что здесь пахнет иначе. Не плохо и не хорошо. Просто иначе. Как будто воздух здесь другой — тяжелее что ли. Как будто в нём что-то растворено чего не должно быть.
Нас построили. Я стоял в шеренге и смотрел по сторонам.
И вот тогда я увидел их.
Солдаты которые были здесь до нас стояли чуть в стороне и смотрели на нас. Просто смотрели — без интереса, без любопытства, без насмешки. Просто смотрели как смотрят на погоду — видят, регистрируют, не реагируют.
Я не сразу понял что не так. Смотрел на них и чувствовал какое-то неудобство — как когда видишь что-то знакомое но изменившееся и не можешь понять что именно изменилось.
Потом понял.
Лица. Лица были без эмоций. Совсем. Не злые, не усталые, не равнодушные — это всё были бы эмоции. Просто никакие. Как будто что-то внутри этих людей перестало работать — та часть которая отвечает за выражение лица. За то чтобы мир отражался в глазах.
Один из них — немолодой, с густой щетиной, с руками которые всё время чуть дрожали мелкой дрожью — смотрел прямо на меня. Долго. Я попытался кивнуть — так, по-человечески, привет мол, мы теперь вместе. Он не ответил. Не потому что грубый. Просто не увидел меня наверное. Смотрел сквозь.
Я видел такие глаза у старых собак. Которые всё видели и ничему не удивляются. Которые давно перестали ждать чего-то хорошего — не потому что озлобились, а потому что просто перестали ждать. Отключили эту функцию за ненадобностью.
Я подумал тогда — что с ними случилось? Сколько времени нужно здесь провести чтобы стать таким?
Потом подумал другое — неужели и я таким стану?
Отогнал эту мысль. Не стану. Я знаю как это происходит — значит не произойдёт.
Молодой был.глупый.
Учебка длилось один день.
Один день.
Нас отвели на небольшое поле за позициями. Там стоял инструктор — худой, быстрый, с таким лицом будто всё что мы делаем его раздражает заранее. Он не представился. Просто начал.
— Автомат. Берёте вот так. Приклад в плечо. Прицел вот здесь. Не думайте — просто держите. Поняли?
Никто не ответил.
— Поняли?
— Так точно, — сказал кто-то.
— Вот и хорошо.
Я взял автомат в руки. Тяжёлый — я знал что тяжёлый, но всё равно не ожидал. Холодный металл, запах масла. Держал и думал — вот оно. Вот чем всё это делается.
Димка рядом со мной крутил автомат так и этак — изучал. Инструктор подошёл, молча поставил правильно. Димка хотел что-то сказать — пошутить наверное, он всегда шутит когда нервничает. Посмотрел на лицо инструктора и не сказал.
Это был первый раз когда Димка промолчал из-за чужого лица. Я запомнил.
Стрельбище — мишени на расстоянии. Стреляли по очереди. Большинство промахивались — я промахнулся, Колька промахнулся, Димка промахнулся и засмеялся — коротко, нервно, совсем не как обычно смеётся.
Петрович не промахнулся. Встал, прицелился — спокойно, без суеты, как будто делал это тысячу раз — выстрелил. Попал. Выстрелил ещё. Попал.
Инструктор посмотрел на него.
— Служил?
— Нет, — сказал Петрович.
— Откуда тогда?
— Охотился, — сказал Петрович просто. — С отцом. С детства.
Инструктор кивнул и пошёл дальше. Это был единственный раз когда я видел что он доволен.
Фёдор стрелял плохо — руки немного тряслись, я видел. Он сам видел тоже — смотрел на руки после с таким лицом будто не узнавал их.
К вечеру нас собрали и объяснили про позиции. Сектора обстрела, сигналы, команды. Говорили быстро — много информации за короткое время. Я старался запомнить. Записал в блокнот — не рисунок, слова. Первый раз в блокноте были слова а не лица.
Один день. Вот и вся учёбка.
Я думал — может завтра ещё будет. Может это только начало. Может нас подучат ещё немного прежде чем...
Когда офицер закончил говорить про позиции и сектора — когда все официальные слова были сказаны и люди начали расходиться — ко мне подошёл тот солдат. Тот самый — с пустыми глазами, с дрожащими руками. Встал рядом. Помолчал.
Я подумал что он хочет о чём-то спросить. Приготовился ответить.
Он не спросил. Сказал — тихо, почти себе, глядя не на меня а куда-то вперёд:
— Один день учили?
— Да, — сказал я.
Он помолчал ещё. Потом сказал — так же тихо, так же глядя куда-то вперёд:
— Значит не ждут что вернётесь.
И ушёл.
Я стоял и смотрел ему вслед.
Димка подошёл сзади — я слышал его шаги.
— Ты слышал? — спросил я не оборачиваясь.
— Слышал, — сказал Димка.
Мы помолчали.
— Ну и чёрт с ними, — сказал Димка наконец. — Мы-то знаем что вернёмся.
Он говорил уверенно. Я не стал говорить что слышу в его голосе — самую маленькую, едва заметную трещину. Там где раньше была только уверенность.
Ждали несколько дней.
Это оказалось хуже чем я думал — хуже самого боя наверное, хотя тогда я ещё не знал как бывает бой. Просто ждёшь. Сидишь в окопе, смотришь на серое небо, слышишь далёкие звуки которые не можешь правильно назвать — это выстрелы? Взрывы? Просто гром? — и ждёшь.
Мысли в такое время лезут всякие.
Нас повели на позиции — долго шли, через лес, по раскисшей дороге которая больше напоминала канаву с водой. Сапоги промокли сразу. Колька шёл рядом со мной и смотрел под ноги — сосредоточенно, как будто дорога требовала полного внимания. Может так и было. Может это был его способ не смотреть по сторонам.
Потому что по сторонам было на что смотреть.
Сначала я не понял что это. Просто какие-то предметы у дороги — бесформенные, присыпанные землёй, накрытые чем попало. Потом понял.
Остановился на секунду.
Димка шедший сзади налетел на меня.
— Лёша, ты чего...
Он тоже увидел. Замолчал.
Мы шли дальше. Я смотрел под ноги — как Колька — и всё равно видел. Периферийным зрением, краем глаза. Не мог не видеть.
Сапог. Просто сапог у обочины — один, без пары. Я думал про человека которому он принадлежал. Где второй сапог. Где человек.
Фляга — помятая, с дыркой. Ещё чья-то.
И потом — письмо. Лежало в грязи, размокшее, буквы расплылись от дождя и не читались. Просто белый мятый прямоугольник с серыми пятнами которые когда-то были словами. Кто-то писал это письмо. Кому-то. О чём-то важном наверное — люди на войне пишут о важном. И не отправил. Или отправил но не дошло. Или дошло но уже некому было читать.
Я не знаю чья это история. Никогда не узнаю.
Думал — эти люди тоже приехали однажды как мы. Тоже вышли из теплушки на сырую землю. Тоже смотрели вперёд. Тоже верили что вернутся.
Петрович шёл молча рядом. Я видел как он сжал кулак — один раз, крепко, потом разжал. Больше ничего.
Я рисовал пока ждали. Доставал блокнот и рисовал — лица. Петровича. Кольки. Фёдора. Тех солдат с пустыми глазами — пытался поймать карандашом то что видел в их лицах. Не получалось. Не знал как нарисовать отсутствие.
Димка не шутил. Это было странно — тихий Димка, это почти противоестественно. Сидел, смотрел в землю, иногда что-то говорил — тихо, коротко, не в своём стиле.
Петрович каждый вечер доставал фотографию. Серёжа, Маша, Аня. Смотрел. Убирал. Ложился спать.
Я смотрел на него и думал — вот зачем он это делает. Не из тоски. Чтобы помнить зачем держаться. Чтобы было ради чего проснуться утром.
У меня был портрет который нарисовала Соня. Я не доставал его каждый вечер — боялся что сотрётся что-то если доставать слишком часто. Просто знал что он есть. В блокноте. Рядом.
Этого пока хватило.
Бой начался утром. Рано — я не успел толком проснуться.
Сначала звук — такой что кажется воздух разрывается. Потом команды — громкие, быстрые, не все понятные. Потом движение — все вокруг задвигались и я двигался вместе со всеми потому что когда все двигаются — двигаешься, это просто происходит само.
Всё чему учили один день — автомат в плечо, прицел, не думай — оказалось и правда работает на автомате. Тело делало что-то само. Голова почти не работала — только отдельные мысли, быстрые, бессвязные.
Я стрелял. Куда говорили — туда и стрелял. Не видел в кого. Просто туда — туда где звук, туда где дым, туда где сказали.
Не знаю попал ли. Не знаю хочу ли знать.
Один раз подумал про инструктора — про его слова. Не думайте — просто держите. Он был прав. Единственное что он сказал правильно — не думайте. На войне думать вредно. Пока думаешь — уже поздно.
А потом рядом упал человек.
Я не сразу понял что произошло. Просто кто-то был рядом и потом его не стало — он упал и больше не встал. Я посмотрел.
Незнакомое лицо.
Молодое. Совсем молодое — моложе меня наверное. Светлые волосы, веснушки на носу. Рот чуть открыт как будто хотел что-то сказать и не успел.
Я смотрел на это лицо и думал — кто ты? Откуда? Как тебя зовут?
Не знал. Три дня в теплушке, несколько дней на позициях — не познакомился. Просто не успел. Или не подошёл. Или видел и думал — потом, успею ещё.
Не успел.
Бой продолжался — кто-то кричал, кто-то тянул меня за рукав, надо было двигаться. Я двигался.
Но лицо — то лицо с веснушками — я не мог перестать видеть. Оно было со мной весь оставшийся бой. Оно и сейчас со мной — пишу это и вижу.
Не знаю его имени. Это самое страшное. Не то что он умер — это страшно, но это война, здесь умирают. Страшное это что он умер и я не знаю как его звать. Что для меня он так и останется — незнакомое лицо с веснушками.
Он заслуживал большего. Каждый человек заслуживает чтобы кто-то знал его имя.
После боя сидели молча.
Все сидели тихо — просто сидели. Никто не говорил. Это была особенная тишина — не пустая, а наполненная. Каждый думал о своём и все думали об одном.
Димка курил. Я не знал что он курит — никогда не видел. Смотрел на него и думал — когда он начал? Здесь? Или раньше и просто не при мне?
Петрович достал фотографию. Серёжа, Маша, Аня. Смотрел долго — дольше чем обычно. Потом убрал. Закрыл глаза.
Колька сидел и смотрел на свои руки. Просто смотрел — как будто видел их первый раз. Или как будто не узнавал.
Тот солдат — с пустыми глазами, который сказал мне что нас не ждут обратно — прошёл мимо. Посмотрел на нас. Ничего не сказал. Пошёл дальше.
Я подумал — вот оно. Вот откуда эти глаза. Не от злости. Не от времени даже. От того что видел незнакомые лица с веснушками и не знал их имён. Много раз видел. И каждый раз — не знал.
В какой-то момент просто отключаешь это. Потому что иначе нельзя.
Я не хочу отключать. Я хочу помнить.
Посмотрим сколько я так протяну.
Письмо домой
Мама.
Был первый бой. Всё хорошо. Я цел, Димка цел.Не волнуйся
Лёша.
Глава 3 Командиры
Есть вещи которые понимаешь не сразу.
Иногда что-то происходит — и ты видишь, слышишь, стоишь рядом — но понимание приходит потом. Ночью. Или через несколько дней. Когда уже не изменить ничего и остаётся только сидеть с этим пониманием и думать — вот оно. Вот как это устроено.
Про командира я понял на третий день после первого боя.
Его звали Николай Степанович Веретников. Лет сорока пяти, среднего роста, с аккуратными усами и такой же аккуратной формой — всегда выглаженной, всегда застёгнутой на все пуговицы. Говорил правильно — не громко, не тихо, ровно. Такой голос бывает у людей которые много лет говорят то что надо говорить и разучились говорить то что думают.
Я смотрел на него первые дни и думал — нормальный человек. Не злой. Не жестокий. Просто командир, делает свою работу.
Потом был приказ.
Нас собрали утром — человек двадцать, те кто остался после первого боя и несколько новых которых прислали взамен выбывших. Веретников стоял перед нами с картой. Объяснял — чётко, по делу, профессионально. Вот позиция, вот задача, вот маршрут выдвижения.
Я слушал и смотрел на карту. И видел.
Позиция которую нам назначили была открытой со всех сторон. Пройти к ней можно было только через поле — без укрытий, на виду. Это понимал я — девятнадцатилетний мальчик из деревни с одним днём учёбки. Это понимали все вокруг — я видел по лицам.
Петрович стоял рядом. Смотрел на карту. Лицо — каменное, без выражения. Но я уже научился читать Петровича — по едва заметным вещам. Сейчас он чуть сжал челюсть. Это значило — понимает.
Фёдор стоял чуть позади меня. Наклонился и сказал тихо — так тихо что только я слышал:
— Это не приказ. Это приговор.
Я не ответил. Что тут ответишь.
Димка стоял напротив и смотрел на Веретников. Долго смотрел — не на карту, на него. Я видел в Димкиных глазах что-то чего раньше не видел. Не злость даже. Что-то холоднее злости.
Колька стоял рядом с Димкой и улыбался — нервно, почти незаметно. Может надеялся что обойдётся. Может просто не понимал ещё.
Веретников закончил объяснять. Спросил — вопросы есть?
Никто не спросил ничего.
— Выдвижение через час, — сказал он. — Вопросы есть?
Тишина.
— Вольно.
Он повернулся и пошёл к своей землянке. Ровно, аккуратно, как всегда. Не оглянулся.
Я смотрел ему вслед и думал — что он сейчас чувствует? Что думает? Знает ли что посылает нас туда откуда многие не вернутся?
Знает. Конечно знает. Он же видит ту же карту что и я.
И тогда я подумал — а зачем? Зачем посылать людей на верную смерть ради позиции которую может не нужно брать именно сейчас именно так?
Ответ пришёл сам — и от этого ответа стало холодно.
Потому что приказ сверху. Потому что план. Потому что если не выполнить — последствия для него, для Веретникова. Для его карьеры. Для его погон.
Не из жестокости. Не из ненависти к нам. Просто — так надо. Так устроено.
Мы были для него не людьми. Мы были ресурсом. Числами в рапорте.
Я тогда впервые подумал о том что страшнее злого человека — равнодушный. Злой хотя бы тебя замечает. Равнодушный — нет.
Про бой писать не буду подробно. Было — и было.
Скажу только что Фёдор оказался прав. Позиция была ловушкой — мы это поняли в первые же минуты. Потери были. Я выжил — случайно, удача, споткнулся и упал в яму которая оказалась достаточно глубокой. Пролежал там — не знаю сколько. Встал когда стихло.
Огляделся.
Колька был жив — сидел за камнем, обнимал автомат, смотрел в одну точку. Петрович был жив — стоял и перезаряжал молча. Димка был жив — я увидел его метрах в двадцати, он шёл ко мне.
Фёдор лежал.
Я подошёл. Посмотрел на него. Лицо спокойное — такое бывает у людей которые всё сказали что хотели сказать. Он успел сказать мне — это не приказ, это приговор.
Он был прав.
Когда вернулись — Веретников сидел в землянке и писал рапорт. Я видел через открытую дверь — сидит, пишет, лицо сосредоточенное. Аккуратное лицо аккуратного человека который делает аккуратную работу.
Задача выполнена. Позиция взята. Потери — такие-то. Всё по форме.
Я стоял у двери и смотрел на него. Долго стоял.
Он не поднял головы.
Я ушёл.
Сел в окоп. Достал дневник. Написал одну строчку и закрыл:
«Я думал что наши лучше. Они просто наши.»
Вечером принесли почту.
Я не ждал письма — мать пишет редко, она не очень любит писать, говорит что слова на бумаге не те что вслух. Но письмо было. Моё имя на конверте — её почерк, узнал сразу.
Я не открывал сразу. Просто держал в руках. Думал — там другой мир. Там Исток, там река, там дед Захар на крыльце. Открою — и придётся перейти туда на несколько минут. А потом возвращаться обратно сюда. Это тяжело — переходить туда и обратно.
Открыл.
Мама писала про деревню. Дед Захар починил скамейку у магазина — старую, которая скрипела уже лет десять. Петровна родила внука — назвали Колей, большой мальчик, здоровый. Река вышла из берегов в мае — затопила нижний огород у Семёновых, но быстро вернулась, ущерб небольшой. Тимофеич покрасил магазин — теперь зелёный, непривычно, все обсуждают.
Простые слова. Живые слова. Про скамейку и реку и зелёный магазин.
Я читал и думал — это было сегодня? Это происходит сейчас пока я сижу в этом окопе? Дед Захар чинит скамейку — и в это же время здесь? Два мира существуют одновременно?
Не укладывалось. Просто не укладывалось в голове.
В конце мама написала:
«Соня заходила на прошлой неделе. Спрашивала о тебе. Я сказала что ты пишешь. Лёша — ты пишешь ей?»
Я перечитал это три раза.
Соня заходила. Спрашивала.
Сложил письмо. Убрал в карман — туда где портрет. Рядом.
Сидел долго. Смотрел на чистый лист бумаги перед собой.
Соне я не писал с самого начала. Маме писал — коротко, три строчки, всё хорошо не волнуйся. А Соне — нет.
Не потому что забыл. Не потому что некогда. Просто — после первого боя что-то случилось со словами. Они были раньше — много слов, разных, живых. Я умел говорить с Соней. Умел писать — в дневник, в блокнот, везде.
А потом первый бой — и слова кончились. Не все. Те — те что для неё. Те что настоящие.
Маме можно написать три строчки и это будет правдой — я жив, я цел, не волнуйся. Это правда хотя и не вся.
А Соне три строчки не напишешь. Она сразу почувствует — что-то не то. Она всегда чувствует. Она из тех людей которые слышат не слова а то что за словами.
И писать ей — всё хорошо, погода нормальная, Димка в порядке — это было бы... не ложью даже. Хуже лжи. Это было бы предательством. Её и себя.
А правду — правду я не знал как написать. Не знал с чего начать. Не знал найдутся ли слова которые будут и честными и такими чтобы она не сошла с ума от беспокойства там в Истоке.
Вот и молчал. Трус наверное. Или просто не знал.
Сегодня — написал.
Долго сидел над пустым листом. Начинал несколько раз. Первый раз написал — Соня, добрый день — зачеркнул. Какой добрый день. Второй раз написал — Соня, прости что молчал — зачеркнул. Не с этого надо.
Потом просто начал писать. Без плана. Как получается.
«Соня.
Я долго не писал тебе. Ты уже знаешь — мама сказала что ты заходила, спрашивала. Я хочу объяснить почему молчал — не оправдаться, просто объяснить.
После первого боя слова кончились. Не все — маме я пишу, коротко, что жив и цел. Но тебе три строчки не напишешь. Ты сразу поймёшь что за ними — пустота. А писать тебе пустоту я не могу.
Я думал — найду слова. Подожду немного и найду. Не нашёл. Наверное потому что настоящих слов здесь нет. Есть только то что происходит — а это не слова, это просто то что происходит.
Поэтому пишу как есть. Без правильных слов.
Я храню портрет который ты дала. В блокноте, между страницами. Не достаю каждый день — боюсь что сотрётся что-то если слишком часто. Просто знаю что он там. Этого достаточно пока.
Здесь никогда не бывает тишины как у нас в Истоке. Я не знал раньше что скучаю по тишине. Оказывается скучаю. Очень.
Сегодня получил письмо от мамы. Она пишет что дед Захар починил скамейку у магазина. Я читал это и думал — там сейчас вечер? Дед Захар сидит на своей починенной скамейке с кружкой чая? И ты, может быть, проходишь мимо и здороваешься с ним первой — потому что знаешь что он ждёт?
Я читал про скамейку и чуть не заплакал. Не знаю почему именно про скамейку. Может потому что это такая маленькая, такая обычная, такая живая вещь.
Мама сказала мне когда я уходил — возвращайся таким же. Ты сказала то же самое.
Я стараюсь. Честно стараюсь.
Лёша.»
Перечитал. Хотел что-то исправить — не исправил. Пусть так. Она просила не говорить важного пока не вернусь. Но это не важное. Это просто правда.
Сложил. Написал адрес. Отдал с почтой.
Потом долго сидел и думал — дойдёт ли. Письма иногда не доходят. Теряются где-то между двумя мирами — тем где чинят скамейки и тем где пишут рапорты про потери.
Надеюсь дойдёт.
Письмо маме
Мама.
Получил твоё письмо. Спасибо.
Рад что дед Захар починил скамейку. Давно пора было.
Всё хорошо. Лёша.
Письмо Соне — уже отправил. Первое. Долго не писал — теперь написал. Пусть знает что помню. Пусть знает что портрет со мной.
Больше сегодня писать не могу. Устал.
Фёдор умер сегодня. Он говорил правильные вещи.
Жаль что я не успел сказать ему это.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
