Обложка Ромашка

Ромашка

Николай Волтов

0% прочитано
Стандартный
Николай Волтов

Ромашка

Глава 1

Лепестки «Ромашки»

Июль выдался ласковый. Не изнуряющий зной, от которого плавится асфальт, а ровное, спокойное тепло — как у больного, у которого наконец спала температура. Утром свежо, в середине дня тепло, к вечеру с реки тянет прохладой.

Санаторий «Ромашка» стоял в сосновом лесу под городом С. Стволы уходили в небо, кора пахла смолой, смешанной с нагретой хвоей и скошенной травой. Где-то в глубине парка цвели липы — и тогда воздух становился густым, медовым, почти сиропным.

Звуки здесь были свои, санаторные. Стрекот кузнечиков, далёкий гудок поезда за опушкой — такой печальный, что на секунду замирало сердце. Из соседнего корпуса доносился детский смех: там начиналась утренняя зарядка, и малыши бегали друг за другом, радуясь новому дню.

Аллеи старые, затенённые. Липы посадили ещё в пятидесятых, их кроны смыкались зелёным тоннелем. Вдоль дорожек стояли чугунные скамейки, кое-где покосившиеся, подпёртые куском фанеры или плоским камнем. На них любили сидеть пожилые отдыхающие — кто с газетой, кто с вязаньем, а кто и просто так, глядя в небо.

Клумбами заведовала Зинаида Петровна, старушка из домика для персонала. Георгины — крупные, бархатистые — стояли ровными рядами, флоксы розовели у входа в лечебный корпус, а бархатцы, любимые её цветы, росли вдоль всех дорожек — оранжевые и жёлтые, как маленькие солнышки. Ни одного сорняка. Порядок.

Главный корпус — сталинский ампир, красный кирпич, колонны. На фронтоне мозаичная ромашка — за полвека выцвела, белые лепестки стали сероватыми, но символ не стёрло время.

По аллее к лечебному корпусу неторопливо шла Любовь Николаевна. Невысокая, чуть полноватая, в белом халате, слегка великоватом. Шестьдесят шесть, колени бережёт. Волосы чёрные, крашеные, собраны сзади заколкой-крабиком — старой, пластмассовой, с отколотым зубчиком. Несколько прядок вечно выбиваются, она то и дело убирает их за ухо. Очки большие, круглые, глаза за ними — тёплые, карие. И улыбка, которая появляется часто, без причины, просто потому что день хороший.

Она работала здесь много лет. Всю жизнь, почти. Начинала молоденьким врачом — только из института, с огромными глазами, полными страха и надежды. Тогда она ещё не умела почти ничего. Потом пришли опыт, категории, заведование. Теперь она заведовала физиотерапевтическим отделением. И скоро, очень скоро, выйдет на пенсию. Но она об этом не думала. Она думала о том, какой сегодня хороший день.

Навстречу попался сторож дядя Вася — пожилой, сгорбленный, в рабочей робе и кепке. Подметал дорожку неторопливо, по-стариковски. — Здравствуйте, дядя Вася. Как здоровье? — Слава богу, скриплю потихоньку. А вы всё ходите? — Хожу, — улыбнулась Люба. — Не наездилась ещё.

Возле скамейки мама уговаривала мальчика: — Ваня, ну пойдём, тебе же нужно. — Не хо-чу-у! Люба наклонилась: — Ванечка, а ты знаешь, что после процедур дают вкусные витаминки? Жёлтые, как конфетки. Мальчик подозрительно посмотрел: — Правда? — Честное слово врача. — Она подмигнула. Мама благодарно кивнула и потащила ребёнка дальше.

Под старой берёзой сидел рыжий кот. Толстый, наглый, с мордой, выражающей глубокое презрение ко всему миру. Борька — легенда «Ромашки». Спал где хотел, никого не боялся. Люба почесала его за ухом: — Боренька, ты бы хоть похудел к лету-то. Кот лениво приоткрыл один глаз, посмотрел и снова закрыл.

Она шла по аллее, и мимо проплывали знакомые лица. Каждое она знала по имени — и сотрудников, и постоянных пациентов, тех, кто приезжал сюда каждый год, как на дачу. Тех, кого помнила ещё детьми. Тридцать лет. Они стали родными.

Вот показался лечебный корпус — белый, двухэтажный, с широкими ступеньками. Люба толкнула тяжёлую дверь. Ручка была натёрта до блеска — тысячами рук за полвека. Дверь со вздохом открылась. Внутри пахло лекарствами — горьковато, аптечно — и цветами: на тумбочке у входа стоял букет флоксов в керамической вазе.

Она прошла по коридору мимо регистратуры, мимо кабинета массажа, мимо таблички «Физиотерапия». Остановилась у своей двери.

На табличке было написано: «Заведующая физиотерапевтическим отделением Горбатова Л.Н.».

Она вздохнула, открыла дверь и вошла.

Начинался новый день.

Ультрафиолет на страже

Дверь в физиотерапевтическое отделение была тяжёлой, с круглым окошком из матового стекла. На уровне глаз висела потрёпанная табличка: «Физиотерапевтическое отделение. Зав. — Горбатова Л.Н.». Буквы когда-то были золотыми, но теперь облупились, и хорошо если половина ещё читалась. Любовь Николаевна каждый раз, проходя мимо, думала: «Надо бы попросить новую сделать». И каждый раз забывала.

Она толкнула дверь плечом — рука была занята папкой — и вошла.

Кабинет физиотерапии пах озоном, чистотой и чем-то давно привычным, домашним. Вдоль стен — кушетки с накрахмаленными простынями (Люба требовала: порядок лечит не хуже лекарств). У противоположной стены теснились аппараты: чёрный УВЧ, магнитотерапия с гибкими индукторами, старая лампа «Соллюкс» на толстой ноге — верная, советская, ещё с её первого дня. Люба погладила колпак рукой, как старого друга.

— Хорошая, — сказала она вслух, погладив колпак рукой. — Верная.

Рядом с «Соллюксом» стоял шкаф для растворов и гелей.

Высокий, белый, с застеклёнными дверцами. На полочках — стеклянные банки с подписанными этикетками. Почерк у Любови Николаевны был каллиграфический, старомодный, с наклоном вправо. Она до сих пор писала чернильной ручкой — шариковыми не любила, говорили, что они «не живые». «Лидаза», «Алоэ», «Новокаин», «Солкосерил» — банки стояли ровными рядами, как солдаты. Каждая на своём месте.

На стене висел плакат «Строение человека».

На нём был изображён торс с мышцами, костями и органами — всё подписано мелкими буквами, которые сейчас уже почти не читались. Плакат выцвел до бледно-жёлтого цвета, края обтрепались, кое-где были пятна — то ли от воды, то ли от времени. Но он держался. На честном слове. И Люба не решалась его снять. Как-никак, учебное пособие. Да и новое где взять — денег на это в бюджете не было.

Узкое окно выходило на сосну.

Любовь Николаевна подошла, открыла форточку — впустить свежего воздуха. Внутри было уже душновато, даже несмотря на раннее утро. Сосна пахнула смолой и нагретой хвоей. На ветке сидела ворона и смотрела на Любу чёрным блестящим глазом.

— Ну, здравствуй, — сказала Люба вороне. — Тоже работаешь?

Ворона каркнула и перелетела на другую ветку.

Рабочий стол Любови Николаевны стоял у входа, так, чтобы видеть всех, кто входит и выходит. Стол был старый, тяжёлый, сталинских времён — с толстыми ножками и множеством ящиков, в которых хранились отчёты, бланки направлений и прочая канцелярская ерунда.

Поверхность стола была заставлена бумагами.

Графики смен, заказы на медикаменты, списки пациентов, журналы учёта — всё лежало аккуратными стопками, но если дунуть, можно было подумать, что здесь никогда не было порядка. На самом деле порядок был. Люба знала, где что лежит, и могла найти нужную бумажку с закрытыми глазами.

На подставке — подарок от пациентов прошлого года — стоял календарь. На каждом листе была нарисована ромашка: крупная, с жёлтой серединкой и белыми лепестками. Пациенты выбирали этот календарь специально, зная, как Любовь Николаевна любит своё название санатория.

Рядом с календарём стояла кружка.

Обычная керамическая кружка, белая, с надписью: «Лучшей бабушке». Надпись была выведена детской рукой — кривовато, но старательно. Подарок от девочки, которая отдыхала здесь года три назад. Девочку звали Света, она поправлялась после пневмонии и целыми днями сидела в физиотерапии, потому что больше ей некуда было деваться. Люба тогда возилась с ней, рассказывала сказки, поила чаем с печеньем. На прощание Света подарила кружку.

Она вздохнула и начала раскладывать бумаги.

В этот момент дверь распахнулась, и в кабинет влетела Василиса.

Молодой доктор, двадцать семь лет, худая, как тростинка, с ярко-рыжими волосами — крашенными, конечно, натуральных таких не бывает. Волосы были коротко стрижены, с асимметричной чёлкой, закрывающей один глаз. На носу — огромные очки в толстой чёрной оправе. Такие сейчас носили все молодые девушки. Василиса говорила, что это «стильно». Люба считала, что это «неудобно», но возражать не стала — не её дело.

— Любовь Николаевна, привет! — Василиса скинула сумку с плеча, плюхнула её на стул. — Извините, опоздала на пять минут. Автобус...

— Ничего, — Люба улыбнулась. — Мы только начинаем. Ты, главное, кофе попей. Вон, термос на подоконнике.

Василиса работала в санатории второй год. После ординатуры её распределили сюда, и поначалу она плакала по ночам, звонила маме в город Н и говорила: «Я не хочу в эту дыру, за что мне это?». А потом привыкла. Даже полюбила. Потому что здесь, в «Ромашке», была особая атмосфера. Спокойная, тёплая, почти семейная.

К Любови Николаевне Василиса относилась с уважением. Но иногда — особенно когда была в плохом настроении — позволяла себе лёгкую снисходительность, как к человеку пожилому, который «кое-что ещё понимает, но уже не всё». Люба это чувствовала, но не обижалась. В конце концов, она и сама когда-то была молодой и думала, что старики ничего не понимают.

Но, честно говоря, Василиса к ней тянулась.

Звонила после работы, спрашивала совета по сложным случаям. Иногда задерживалась в кабинете, чтобы просто поговорить о книгах или о погоде. Люба была для неё кем-то вроде старшей сестры или даже матери — той, которой рядом не было.

— Василиса, солнышко, — начала Люба, садясь за стол и открывая журнал учёта. — Ты кварцевание-то не забывай.

— Какое кварцевание? — Василиса наливала кофе из термоса в свою кружку (на кружке был изображён кот в очках — «мемный», как она объясняла).

— Обычное. Ультрафиолетовое. В кабинете. Утром перед процедурами — полчаса. В обед — ещё двадцать минут. Помнишь?

— Ах, это... — Василиса отмахнулась. — Да помню-помню, Любовь Николаевна. Вы мне уже сто раз говорили.

— Сто первый будет не лишним, — Люба подняла глаза и посмотрела на неё поверх очков. В этом взгляде было что-то, от чего Василиса смутилась.

— Ну ладно, — сказала она тише. — Запишу.

Василиса достала из кармана халата маленький блокнот — розовый, с единорогом на обложке — и что-то в нём написала. Люба усмехнулась: записная книжка, единорог, а ведь врач уже. Господи, какие они ещё дети.

— А то у нас в прошлом году грибок был, — продолжила Люба, закрывая журнал. — Помнишь? В соседнем корпусе. Три кабинета закрывали на дезинфекцию. Целую неделю простояли.

— Помню, — кивнула Василиса, и лицо её стало серьёзным.

— Вот. А кварцевание — оно убивает бактерии. Патогенную флору, так сказать. Включать в пустом кабинете, полчаса, потом проветривать. И ни в коем случае не включать при людях — глаза можно испортить. Это тебе не солярий.

— Я знаю, — сказала Василиса.

— Знаешь, — согласилась Люба. — Но повторить — не грех.

Она встала и подошла к кварцевой лампе.

Та стояла в углу, у самой стены. Громоздкая штука на металлических колёсиках, с длинной штангой и вытянутой лампой на конце. Когда её везли по коридору, она гремела, как тележка из супермаркета. Но внешность была обманчива. Внутри неё пряталась сила, способная убить всё живое.

Люба включила лампу. Раздался характерный щелчок, и внутри стеклянной колбы загорелся фиолетовый свет. Не яркий, не ослепительный — скорее, таинственный, как свечение в аквариуме. Лампа загудела — тихо, размеренно.

Пахнуло озоном.

Этот запах Люба любила. Свежий, колючий, похожий на тот, что бывает после грозы. Запах чистоты. Смерти для бактерий.

Она постояла рядом, глядя на фиолетовое сияние.

«Странная штука — жизнь, — подумала она. — Раньше без кварца обходились. И ничего. А теперь обязательно — стерильность, бактерии. Хотя ведь бактерии — тоже живые. Им тоже хочется жить. Но тут уж ничего не поделаешь. Правила. Санитарные нормы».

— Василиса, — сказала она, не оборачиваясь. — Ты знаешь, почему ультрафиолет убивает бактерии, но не убивает нас?

— Потому что мы большие, — заученно ответила Василиса, отхлебывая кофе. — Доза облучения на килограмм массы...

— Не только, — перебила Люба. — А потому что у нас есть кожа. И мы можем уйти. А они — нет. Они привязаны к месту. Сидят там, где поселились, и ничего не могут с собой сделать.

Она выключила лампу. Фиолетовый свет погас, гул затих. Остался только запах озона.

— Ладно, — сказала Люба, возвращаясь к столу. — Давай готовить кабинет. Приём через час.

Началась привычная рутина.

Василиса взяла тряпку и пошла протирать кушетки — сначала одну, потом другую. Ведро с дезинфицирующим раствором стояло в углу, пахло хлоркой, но не сильно, в меру. Люба разложила на столике одноразовые салфетки — аккуратной стопочкой, ровно десять штук. На сегодня запланировано девять пациентов. Десятая — запасная, на случай, если кто-то придёт без направления.

— Василиса, — сказала Люба, открывая шкаф с растворами. — Проверь, сколько у нас осталось лидазы.

Василиса вытерла руки о полотенце и подошла к шкафу.

— Три банки, — сказала она, заглянув на полку. — И одна почти пустая.

— Значит, надо заказывать. Запиши.

Василиса достала свой розовый блокнотик и сделала пометку.

Люба тем временем провела ревизию на столе: графики смен на следующую неделю — всё правильно, подписи стоят. Список новых пациентов — пятеро, все прибывают послезавтра. Нужно подготовить кабинеты, назначить время процедур.

— Слушай, Василиса, — сказала она, не поднимая головы. — Вот тут у нас магнитотерапия. Помнишь, какие показания?

— Заболевания опорно-двигательного аппарата, — отчеканила Василиса, как на экзамене. — Остеохондроз, артриты, артрозы. Плюс неврология — радикулиты, невралгии.

— Хорошо. А это что? — Люба показала на соседний аппарат.

— УВЧ. При воспалительных процессах.

— Молодец. И главное правило? Кому нельзя?

— С кардиостимуляторами, — сказала Василиса. — Беременным. И с повышенной температурой.

— Умница, — Люба улыбнулась. — А гели у нас в шкафу, по полочкам. На верхней — противовоспалительные, на средней — обезболивающие, на нижней — рассасывающие. Не перепутай, пожалуйста. А то в прошлом месяце кто-то перепутал, больной чуть не ожог получил. Хорошо, вовремя заметили.

Василиса кивнула, но по её лицу было видно, что она слушает вполуха — думает о чём-то своём. Люба не стала придираться. Молодость есть молодость. Главное — запомнит. А если не запомнит, напомнит ещё раз. И ещё десять. Пока не войдёт в привычку.

Василиса достала телефон и начала что-то фотографировать — полки с гелями, табличку на аппарате, расписание на стене.

— Ты чего? — спросила Люба.

— Чтобы не забыть, — ответила Василиса, не отрываясь от экрана. — Сфоткаю, потом в телефоне посмотрю. Удобно же.

Люба вздохнула. Она не понимала этой новой моды — всё фоткать, ничего не запоминать. Раньше как было? Откроешь тетрадку, запишешь ручкой. И запоминается лучше, потому что пишешь. А сейчас — нажал кнопку, и всё. А память пустая. Но спорить не стала. Молодёжь есть молодёжь.

В коридоре послышался шум.

Громкий, требовательный, детский.

— НЕ ХОЧУ-У-У! — орал кто-то.

— Ванечка, ну пойдём, — уговаривал женский голос. — Тебе же нужно. Там тётя добрая, она тебе ничего плохого не сделает.

— НЕ ХО-ЧУ!

Люба улыбнулась, покачала головой.

— Лето, — сказала она. — Дети, скучать не дают.

Василиса прыснула в кулак.

— Это тот самый, которого вы сегодня утром уговаривали?

— Тот самый, — кивнула Люба. — Ванечка. Шесть лет. Приехал с мамой из города М. Пневмония была, сейчас восстанавливается. Не любит процедуры. Особенно ингаляции.

— Надо будет ему конфетку дать после, — сказала Василиса.

— Уже дала, — ответила Люба и подмигнула.

Они закончили с приготовлениями. Кушетки блестели чистотой, салфетки лежали ровными стопками, аппараты были включены в сеть и ждали своего часа.

— Ну что ж, — сказала Люба, оглядывая кабинет. — Порядок.

Она подошла к столу, взяла папку с бумагами, которую принесла утром.

— Любовь Николаевна, — позвала Василиса. — А вы куда?

— Мне в свой кабинет надо. Документы заполнить, заказы оформить. А ты проверь аппаратуру — чтобы всё работало. И кварцевание, смотри, не забудь. Через полчаса выключи и проветри. Ладно?

— Ладно, — кивнула Василиса. — Всё сделаю.

Люба вышла в коридор.

Здесь было прохладно, пахло хлоркой и цветами. Она пошла к выходу, но на полпути столкнулась с медсестрой Зоей.

Зоя была женщиной лет пятидесяти, невысокой, коренастой, с вечно озабоченным лицом. В руках она несла огромную охапку чистых простыней — белых, накрахмаленных, пахнущих мылом и утюгом. Простыни закрывали её с головой, так что видно было только ноги и кончик носа.

— Осторожно, — сказала Люба, отступая к стене. — Куда это ты столько?

— В массажный кабинет, — донеслось из-за простыней. — Там сегодня смена белья.

— Помочь?

— Не надо, сама справлюсь, — Зоя перехватила охапку поудобнее. — Любовь Николаевна, вы в столовую сегодня?

— Да, конечно. А что?

— Манька говорила, котлеты сегодня. С пюре. И компот из сухофруктов.

— Спасибо, Зоя. Я знаю. Манька уже отчиталась.

— Вот и хорошо, — сказала Зоя и двинулась дальше, покачиваясь под тяжестью простыней.

Люба посмотрела ей вслед, улыбнулась и вышла на крыльцо.

Солнце уже поднялось высоко. В воздухе пахло смолой, травами и нагретой землёй. На небе — ни облачка.

Она посмотрела на часы. Старые механические, с потрёпанным кожаным ремешком.

«Половина двенадцатого, — подумала она. — До обеда ещё полтора часа. Успею и бумаги сделать, и к Татьяне в лабораторию заглянуть».

Она пошла по аллее к своему кабинету. Ворона всё так же сидела на сосне и смотрела на неё чёрным глазом. Вдалеке, на детской площадке, заливались смехом дети.

Начинался новый день. Обычный день в санатории «Ромашка». И Любови Николаевне казалось, что ничего лучше и не нужно.

Обед в «Раю»

Столовая в «Ромашке» была местом особенным.

Не потому, что там вкусно кормили — хотя и поэтому тоже. А потому, что здесь, за длинными столами, покрытыми белыми скатертями, сходились все линии этого маленького мира. Врачи и медсёстры, санитарки и администраторы, повара и уборщицы. Все, кто делал санаторий тем, чем он был. Здесь не просто ели. Здесь обменивались новостями, сплетничали, жаловались на жизнь, смеялись, а иногда и плакали — потихоньку, в уголке, чтобы никто не видел.

Любовь Николаевна любила столовую.

Любила этот запах, который чувствовался ещё на подходе: суп, жареный лук, свежий хлеб, а иногда и что-то сладкое — пирожки, булочки, шарлотку. Любила суету раздачи, звон посуды, голоса — такие разные, но такие родные. Любила садиться за стол с коллегами и чувствовать себя частью чего-то большого и тёплого.

Сегодня она шла в столовую с особым удовольствием.

Солнце стояло в зените. Тени под деревьями стали короткими, почти незаметными, и даже в тени липовой аллеи было жарко. Воздух дрожал над нагретой землёй, и где-то вдалеке, за соснами, стрекотали кузнечики — так громко, что казалось, будто они соревнуются, кто громче.

Люба шла не спеша. Не потому, что не хотела есть — наоборот, аппетит разыгрался ещё утром, когда она только думала о борще. Просто жара располагала к неторопливости. Ноги в ортопедических сандалиях слегка устали — с утра она уже два раза обошла лечебный корпус, спустилась в подвал за новыми бланками, поднялась на второй этаж к завхозу. Пенсия, конечно, не за горами, но силы уже не те. И она это чувствовала.

По пути встречались отдыхающие.

Кто-то с книгой в руках шёл в тень — укрыться от солнца. Кто-то с полотенцем через плечо — из бассейна, наверное, вода с них ещё капала, и на асфальте оставались мокрые следы. Две пожилые женщины сидели на скамейке и о чём-то оживлённо беседовали, размахивая руками. Люба их знала — приезжают каждый год, уже лет десять. Вера и Надежда, сёстры. Одной семьдесят два, другой семьдесят. Вечно недовольные, вечно жалующиеся на здоровье, но при этом бодрые и полные сил.

Она уже почти дошла до столовой, когда на газоне — прямо на газоне, где росла зеленая, ухоженная трава, которую дядя Вася каждое утро подстригал и поливал! — она увидела их.

Трое молодых людей.

Две девушки и парень. Все лет по семнадцать-девятнадцать, не больше. Одна девушка была в ярко-розовых шортах и белой майке, вторая — в обтягивающих легинсах и топе, открывающем живот. Парень — в длинных шортах и футболке с непонятной надписью на английском. У всех троих были телефоны. Дорогие, последних моделей, с огромными экранами.

Они прыгали.

Прямо на газоне. Подпрыгивали, приседали, крутились, выделывали какие-то пассы руками, а парень с телефоном снимал их на видео. Лица у них были серьёзные, сосредоточенные — как у людей, которые выполняют важную работу. Одна из девушек, та, что в легинсах, что-то громко сказала, парень замотал головой и переснял дубль.

Люба остановилась.

Она смотрела на это минут десять, наверное. Или пять. Или просто показалось. В голове у неё вертелась мысль: «Газон же... Зачем? Там же трава... Её дядя Вася... А они...»

Она вспомнила, что Василий на прошлой неделе рассказывал про этих тик-токеров. «Они контент снимают», — говорил он, и в голосе его было столько недоумения, будто он рассказывал про инопланетян. «Контент», — повторила про себя Люба. Странное слово. Она не понимала, что оно значит, но звучало оно не по-русски и немного обидно.

— Вот ведь... — пробормотала она, покачала головой и пошла дальше.

Не её это дело. Она завотделением, а не санитарка. Если дядя Вася увидит — сам разберётся. А не увидит — значит, и ладно.

Она свернула за угол главного корпуса и подошла к столовой.

Вход для сотрудников был сбоку, отдельный, не через главный вестибюль. Не потому, что их хотели спрятать от отдыхающих — просто так удобнее. Сотрудники заходят с чёрного хода, переодеваются в гардеробной, моют руки и идут на раздачу. Отдыхающие — с парадного, через красивую дверь с витражом. Всё по правилам.

Дверь была тяжёлая, с пневматикой. Люба нажала на ручку, толкнула плечом — дверь со вздохом открылась, и на неё обрушился запах.

Господи, какой запах!

Борщ. Точно борщ. Наваристый, мясной, с чесноком и укропом. И ещё чем-то сладковатым — свёкла, наверное, карамелизованная. И запах жареного лука — такой, что слюнки начинали течь мгновенно. И свежий хлеб — Люба представила его: хрустящая корочка, мякиш, который так и тает во рту. И ещё... Пирожки? Кажется, пирожки. С чем? С повидлом, наверное. Манька обещала.

В тамбуре столовой Люба сняла халат, повесила на свой крючок — тридцать лет на одном месте, — переобулась в войлочные тапочки и на минутку замерла перед зеркалом, поправляя выбившиеся пряди.

В зеркале на неё смотрела женщина лет шестидесяти шести. Невысокая, полноватая, с чёрными крашеными волосами, которые выбились из-под заколки и непослушно вились на висках. Очки съехали на кончик носа — она поправила их. Глаза карие, уставшие, но тёплые. Губы без помады, только бальзам — его она обновила ещё утром.

— Ну ничего, — сказала она своему отражению. — Держимся.

Поправила волосы, заколола выбившуюся прядь и пошла в зал.

Столовая для сотрудников располагалась в отдельном крыле, не таком парадном, как главный зал для отдыхающих, но уютном. Здесь стояли обычные деревянные столы — тяжёлые, с толстыми столешницами, покрытые белыми скатертями. На скатертях — пятна от чая и кофе, но чистые, выстиранные. На каждом столе — солонка, перечница и ваза с бумажными салфетками.

В конце зала — раздача.

Длинный прилавок из нержавейки, за которым стояли мармиты с супом, горячие противни со вторым, большие кастрюли с компотом и киселём. Сбоку — стеллажи с тарелками, ложками, вилками и подносами. Всё сверкало, потому что за чистотой здесь следили строго.

Люба взяла поднос — лёгкий, алюминиевый, с выемкой для кружки — и встала в очередь.

Очередь была небольшая: пара медсестёр из хирургии, администратор из главного корпуса, молодой врач, которого Люба не знала (наверное, новый интерн). Все ждали, когда Манька закончит с предыдущим.

Из-за раздачи выглядывала Манька.

Манька была женщиной лет пятидесяти пяти, крупной, краснолицей, с мощными руками и грудью, которая, казалось, заполняла собой всё пространство. Она всегда была в белом колпаке и фартуке, который еле сходился на её богатырской фигуре. Голос у Маньки был басовитый, мужской — когда она говорила, стёкла в шкафах дребезжали. Но при этом она была добрейшей души человеком. Она помнила, у кого какие блюда любит, кому положить добавку, а кому, наоборот, поменьше — по состоянию здоровья.

— Люба! — заорала Манька, увидев её. — А я тебя жду! Проходи, проходи, не стой там.

Очередь почтительно расступилась — Любовь Николаевна пользовалась авторитетом. Она подошла к раздаче.

— Что у нас сегодня, Мань?

— А ты не видишь? — Манька гордо кивнула на мармиты. — Борщ на говяжьем бульоне. Ты такого нигде не ела, честное слово. Я его с вечера поставила, томила всю ночь. Мясо отдельно варила, потом бульон процеживала два раза. И свёклу карамелизовала, а не просто так, как все.

— С карамелью? — удивилась Люба.

— А то! Ты попробуешь — пальчики оближешь.

Люба заглянула в мармит. Борщ был красный, густой, на поверхности плавали золотистые капли жира. Пахло от него так, что у Любы заурчало в животе.

— Ну давай, — сказала она. — Клади.

Манька зачерпнула половником, налила полную тарелку. Не экономя, не жалея — с душой. Потом добавила ложку сметаны — жирной, домашней, которую сама же и сквашивала. Сверху — укроп, мелко порубленный, и чесночок.

— Держи, — сказала Манька, подавая тарелку. — А на второе — котлеты с пюре. И пирожки с повидлом для своих. Я специально для сотрудников напекла, не для этих, — она кивнула в сторону главного зала. — Для своих. Так что бери, не стесняйся.

Люба взяла котлету — большую, румяную, с хрустящей корочкой. Пюре — воздушное, с масляными «глазками», которые так и просились в рот. Компот из сухофруктов — в большой кружке, с черносливом и курагой. И пирожок — один, маленький, только попробовать.

— Мань, а видео покажешь? — спросила Люба, когда Манька закончила накладывать.

Манька просияла. Она достала из кармана фартука старенький смартфон — в силиконовом чехле с цветочками — и начала тыкать в экран толстым пальцем.

— Вот, смотри. Вчера вечером. Он первый шаг сделал! Представляешь? Мишке полтора года, а он уже ходит! Я так плакала, так плакала...

На экране маленький мальчик в синих штанишках и белой распашонке неуверенно стоял посреди комнаты. Рядом, на корточках, сидела молодая женщина — дочка Маньки. Она протягивала к нему руки и что-то говорила. Мальчик сделал шаг. Потом другой. Потом третий — и упал, но не заплакал, а засмеялся.

— Ой, — сказала Люба. — Какой хорошенький. Твой вылитый.

— Весь в меня, — гордо сказала Манька. — Характером. Упёртый.

Они посмотрели ещё пару секунд — мальчик уже полз по ковру, а мама его догоняла. Потом Люба взяла поднос.

— Ладно, Мань. Спасибо. Пойду есть, а то остынет.

— Иди-иди. Вечером забежишь — расскажешь, как котлета.

Люба пошла в зал.

Здесь было почти пусто — основная масса сотрудников обедала в другое время. Но в углу, у окна, сидели двое: Кирилл Олегович и Василий. Свои. Коллеги.

— Свободно? — спросила Люба, подходя.

— Садись-садись, — махнул рукой Василий. — Мы тебя уже заждались.

Люба поставила поднос, села. Вася и Кирилл — оба за шестьдесят. Кирилл Олегович — невролог, сухой, подтянутый, всегда в очках-половинках, которые он носил на самом кончике носа. Одет безупречно — даже в столовой в белой рубашке с коротким рукавом. Лицо у него было строгое, с резкими морщинами, но глаза добрые. Он много молчал, но когда говорил — попадал в точку.

Василий — терапевт, полная противоположность. Бородатый, румяный, похожий на доброго медведя из детских сказок. В его возрасте он сохранил удивительную живость и даже некоторую детскость. Всегда шутил, всегда смеялся, всегда всех поддерживал. На работе его любили — и пациенты, и коллеги.

— Ну что? — спросил Василий, когда Люба взяла ложку. — Как утро?

— Утро нормально, — ответила Люба, хлебнув борща. — М-м-м... Господи, какая вкуснятина. Манька сегодня превзошла саму себя.

— Это да, — Кирилл Олегович кивнул на свою тарелку — борщ там был почти такой же, как у Любы. — Я даже добавку взял. Хотя обычно не беру.

— А я всегда беру, — Василий довольно потёр живот. — Манька знает, чем нас кормить. Она нас на этом борще уже лет двадцать держит, и ничего — живы, здоровы, работаем.

Он откусил от своего пирожка — с повидлом, как у Любы, — и зажмурился от удовольствия.

— Так что утро? — повторил он.

— Кварцевали, — сказала Люба. — Василиса опять забыла. Напомнила. Записала в свой блокнотик с единорогом.

— Ох уж эта молодёжь, — покачал головой Василий. — С ними только так — повторять, повторять, повторять. Мой интерн вчера давление пациенту три раза перемерил, потому что забыл, как тонометр включается. Три раза! А ведь учили, учили...

— Молодость, — философски заметил Кирилл Олегович. — Всё потом приходит. И опыт, и память. Не у всех, конечно, но у кого-то.

Люба доела борщ и принялась за котлету.

Котлета была не просто котлетой. Это был шедевр. Румяная корочка, сочная начинка — и внутри кусочки лука, которые добавляли сладости. Мясо — смесь говядины и свинины, перемолотое дважды, так что оно таяло во рту. Люба жевала и почти мурлыкала от удовольствия.

Пюре — воздушное, нежное, с маслянистым блеском. На языке оно рассыпалось, оставляя привкус молока и сливочного масла.

— Хорошо, — сказала она, вытирая губы салфеткой. — Давно я так не ела.

— А давеча, — начал Василий, отодвигая пустую тарелку, — видели ваших тик-токеров? На газоне прыгают.

— Видела, — кивнула Люба. — Только что мимо проходила.

— Ну вот! Я вчера к ним подошёл. Говорю: «Молодые люди, что же вы делаете? Газон же, трава, его дядя Вася каждое утро поливает, ухаживает». А они на меня смотрят, как на инопланетянина. Орут: «Дяденька, мы контент снимаем! Не мешайте!» Контент! Ты представляешь? Контент! На газоне!

Василий даже руками развёл.

— А ты спросил, что это за контент такой? — поинтересовался Кирилл Олегович, отхлебывая компот.

— А кто ж его знает. Танцы там какие-то, присядки. Всякий... как его... тик-ток. Я, честно говоря, не понимаю этой вашей... — он запнулся, подбирая слово. — Ну, интернет-культуры.

— Ты не понимаешь, потому что тебе за шестьдесят, — сказал Кирилл Олегович. — И мне за шестьдесят. И Любе. Мы из другого поколения. Для нас газон — это газон, его поливать надо. А для них — это фон для видео.

— Ну и дураки, — резюмировал Василий. — Я вот что думаю: надо в стандарт обследования добавить консультацию психиатра для таких. Вдруг у них там, в головах, что-то не так?

Люба рассмеялась. Смех у неё был тихий, почти беззвучный — только плечи вздрагивали.

— Может, и правда, — сказала она. — Хотя... они ж молодые. Им лишь бы повеселиться. Мы в их возрасте тоже глупостями страдали. Помнишь, Вася, как мы на танцы в ДК бегали? А после танцев — в сквер, сидели на лавочках до утра. И что? Кто нас тогда за психиатров отправлял?

— То другое, — отмахнулся Василий. — Танцы — это культура. А это... — он махнул рукой в сторону окна, как будто там, за соснами, всё ещё прыгали те самые тик-токеры. — Это непонятно что.

— О вкусах не спорят, — философски заметил Кирилл Олегович. — Лучше расскажите, что нового в отделениях.

— А у нас на четвёртом этаже мужик лежит, — оживился Василий. — Фамилия — Козлов. Так вот, этот Козлов каждое утро приходит ко мне и жалуется: давление, мол, высокое, и голова болит, и сердце колет. А я ему кардиограмму делаю — всё в норме. Давление меряю — чуть повышено, но не критично. Думаю: что за ерунда? А вчера иду мимо ларька — а он сидит на скамейке и пиво пьёт. Баночку. И вторую. И, кажется, третью.

— Не может быть, — удивилась Люба.

— Честное слово! Я к нему подхожу, говорю: «Козлов, вы чего? Вам же нельзя, у вас гипертония». А он: «Доктор, это всё от нервов. А пиво — оно успокаивает». Ну что с ним делать? Психиатра ему, что ли?

— Может, и психиатра, — усмехнулся Кирилл Олегович. — Только не для контента, а для пива.

Они посмеялись. Люба допила компот — сладкий, с кислинкой, с кусочками чернослива и кураги, которые плавали на дне, как маленькие сокровища. Один чернослив она поймала ложкой и отправила в рот.

Пирожок с повидлом она приберегла на десерт.

Он был маленький, румяный, с хрустящей корочкой, посыпанный сахарной пудрой. Внутри — густое, тёмное повидло из яблок, кисло-сладкое, почти ликёрное. Она откусила половину, прикрыла глаза. Так вкусно она не ела давно. Может, потому, что проголодалась. А может, потому, что Манька вложила в этот пирожок частичку своей души.

— Хорошо у нас, — сказала она, прожевав. — Честно слово, хорошо. И кормят вкусно, и коллектив хороший, и пациенты... ну, почти все хорошие.

— Скучать будем, когда на пенсию выйдем, — сказал Василий. — Я вот уже планирую. Домик в деревне куплю, буду картошку сажать, огурцы.

— А ты умеешь картошку сажать? — спросил Кирилл Олегович с лёгкой иронией.

— Научусь, — отрезал Василий. — Не велика наука. Лопатой копай, картошку бросай, землёй засыпай. Меня мать в детстве учила.

— Помню, помню, — улыбнулась Люба. — Ты рассказывал.

За окном, на сосне, сидела ворона. Та самая, которую Люба видела утром. Она сидела на толстой ветке, наклонив голову, и смотрела в окно столовой — прямо на Любу. А потом вдруг заорала. Громко, требовательно, на весь санаторий.

— Тоже обедать хочет, — сказала Люба. — Смотри, Василий, ворона. Напоминает мне кое-кого.

— Кого? — не понял Василий.

— Тик-токеров. Такая же наглая и голосистая.

Они засмеялись втроём. Смех разнёсся по столовой, отразился от стен, смешался с запахом борща и свежего хлеба.

Кирилл Олегович первым поднялся из-за стола.

— Мне пора, — сказал он, поправляя очки-половинки. — Обход через полчаса. А у меня ещё карточки не досмотрены.

— Давай, Кирюша, — кивнул Василий. — Мы ещё посидим.

Кирилл Олегович убрал за собой посуду — отнёс поднос на раздачу, сложил тарелки в специальную стойку — и вышел. Дверь за ним со вздохом закрылась.

— Строгий, — сказал Василий, глядя ему вслед. — Но справедливый. Хороший врач. Жаль, на пенсию скоро. Кто без него останется?

— Ты останешься, — сказала Люба. — Ты тоже хороший.

— Ага, — усмехнулся Василий. — Я хороший, да. Только я тоже скоро. Тоже на пенсию.

— И я, — вздохнула Люба. — Все скоро. А кто работать будет? Василиса твоя? И моя? Молодые, зелёные... Ничего не умеют, ничего не знают.

— Научатся, — сказал Василий. — Мы научились, и они научатся. Хочешь — ставлю пирожок Манькин на кон? Году через три-четыре — лучше нас будут.

— Не лучше, — покачала головой Люба. — Но, может, не хуже.

Она доела пирожок, вытерла руки салфеткой.

— Ну, я пойду, — сказала она, вставая. — У меня бумаг по горло. Заказы надо оформить, растворы заказать, пока аптека не закрылась.

— Иди-иди, — кивнул Василий. — А я ещё посижу. Посмотрю в окно. Птичек посчитаю.

— Ворону не считай, — улыбнулась Люба. — Она уже наша.

Она убрала поднос, сложила грязные тарелки в стойку. По пути к гардеробной задержалась на секунду у окна.

За стеклом — сосны, небо, солнце. Вдалеке, на детской площадке, смеялись дети. Где-то там, на газоне, наверное, всё ещё прыгали тик-токеры. Дядя Вася, наверное, уже ругался.

Люба вздохнула, поправила волосы и пошла переодеваться.

До конца рабочего дня оставалось четыре часа. А потом — домой, на диван, с книгой. Хорошо.

— Хорошо, — сказала она вслух и толкнула дверь.

Бумаги и плед

Кабинет Любови Николаевны находился на первом этаже лечебного корпуса, в самом конце коридора, где уже никто не ходил, потому что дальше была только стена да запасной выход на задний двор. Туда редко кто заглядывал. И это было хорошо. Здесь можно было побыть одной, подумать, собраться с мыслями. Никто не дёргает, не отвлекает, не задаёт глупых вопросов.

Только она. Только тишина. И окно, выходящее на внутренний дворик.

Дворик был маленьким, запущенным, но от этого не менее красивым. Посередине росла старая сирень. Её ствол, толстый, кривой, похожий на спину согбенного старика, уходил вверх, в небо, а ветки, усыпанные зелёными листьями, почти касались оконной рамы. Весной здесь было чудо как хорошо — сирень цвела так буйно, что запах стоял на всю округу, проникал в коридоры, в палаты, в кабинеты. Люба каждый год говорила себе: «Надо бы посадить ещё куст, вон там, в углу». И каждый год забывала.

Сейчас, в июле, сирень отцвела, и её зелень казалась усталой, тёмной, почти чёрной в тени. Но всё равно было красиво.

Комната была маленькой, метра три на четыре, не больше. Но уютной. Люба обустроила её по своему вкусу — так, чтобы здесь хотелось работать. И отдыхать, если уж выпадала такая возможность.

В центре стоял стол. Тяжёлый, сталинский, на толстых, точеных ножках. Столешница была из тёмного дуба, покрытая лаком, который уже давно потрескался и кое-где облупился. На столе всегда был порядок — папки в специальной подставке, ручки в стакане (керамическом, с ромашками), лампа с зелёным абажуром, старая, но верная, с толстым витым шнуром. Люба включала её даже днём, когда за окном было светло. «Ламповый свет успокаивает», — говорила она.

Стул, на котором она сидела, был обитым кожей, с подлокотниками. Кожа потрескалась, кое-где протёрлась до дыр, и из дыр торчал поролон. Стул скрипел, когда Люба наклонялась или поворачивалась. Но она привыкла. И даже любила этот скрип — он был свой, домашний.

Для посетителей стояли два гостевых стула — простые, деревянные, с прямыми спинками. На них никто не задерживался надолго — жёстко, неудобно. Но Люба не собиралась потчевать гостей чаем с печеньем. Пришли по делу — посидели, обсудили, ушли.

В углу, у самой стены, высился шкаф. Старый, из карельской берёзы, с резными дверцами. Внутри — полки с отчётами и журналами, папки с документацией, старые медицинские карты пациентов, которые давно уже не приезжали. Всё аккуратно подписано, разложено по годам. Люба любила порядок. Если что-то нужно было найти, она находила это за минуту.

Но главное в кабинете — это диван.

Старый, кожаный, с потрескавшейся обивкой и продавленными подушками. Он стоял у противоположной стены, под окном. На него было приятно сесть после долгого дня, вытянуть ноги, откинуться на спинку. Кожа скользила, и чтобы не ёрзать, Люба накидывала на диван плед — серый, шерстяной, бабушкиной вязки. Плед был старым, потёртым, но тёплым. Люба помнила его ещё с детства — бабушка вязала его долгую зиму, сидя у печки, и всё приговаривала: «Вот, внученька, вырастешь — пригодится». Она выросла. И плед пригодился. Теперь он лежал здесь, в кабинете, и грел её холодными вечерами.

На стене, прямо над диваном, висели три вещи.

Диплом. Ещё советский, с гербом и подписями ректора и декана. Там было написано, что Любовь Николаевна Горбатова окончила медицинский институт по специальности «лечебное дело». Диплом пожелтел, края обтрепались, но Люба его не снимала. На память.

Рядом — несколько благодарственных грамот. От главного врача санатория, от министерства здравоохранения, от пациентов. Самая трогательная была написана от руки: «Любови Николаевне — за доброту и золотые руки». Её подарила старушка, которая приезжала в «Ромашку» каждый год. Она уже умерла, три года назад. Но грамота осталась.

И календарь с репродукцией Левитана. «Март». Тот самый, где голубая тень на снегу и лошадка с санями. Люба любила Левитана. Говорила, что он умеет рисовать тишину. Вот и сейчас, глядя на репродукцию, она чувствовала, как внутри всё успокаивается.

Люба вошла в кабинет, закрыла за собой дверь. Сразу стало тише. Звуки коридора — шаги, голоса, где-то далеко плач ребёнка — стали глухими, почти неразличимыми.

Она подошла к окну, открыла форточку.

В комнату ворвался свежий воздух. Пахло сиренью — даже после цветения от неё оставался лёгкий, едва уловимый аромат. И ещё — нагретой землёй и травой. Люба вдохнула полной грудью.

Потом зажгла настольную лампу. Зелёный абажур давал мягкий, уютный свет, который падал на стол и на её руки. Даже днём, при ярком солнце, она чувствовала себя спокойнее, когда горела лампа. Это была её маленькая слабость.

Она села на рабочий стул, поправила очки и начала разбирать бумаги.

Люба разобрала бумаги: заказы на растворы, график смен, карточки пятерых новеньких, что приедут послезавтра. Рутина, привычная до автоматизма. Только сегодня она то и дело отвлекалась — взгляд уходил в окно, на сирень, мысли — куда-то далеко.

Устала. Глаза слипались, хотя на часах была только половина третьего. Она сняла очки, протёрла стёкла краем халата. Переносица болела — очки давили, хотя оправа была старая, разношенная. Она потёрла переносицу пальцем, поморщилась.

«Старость, — подумала она. — Всё болит. И нос, и глаза, и спина. Скоро и ноги откажут. А тогда что? Сидеть дома, смотреть телевизор?»

Она отогнала эту мысль. Не сейчас. Потом.

Люба посмотрела на часы. Те самые, старые, с потрёпанным кожаным ремешком. Половина третьего.

До конца рабочего дня ещё два часа. Но все дела переделаны. Заказы оформлены, график проверен, карточки новых пациентов заполнены. Кабинет физиотерапии работает — Василиса там, на месте, справится. Можно было выдохнуть.

«Пять минут, — подумала она. — Пять минут — не украду. Отдохну».

Она встала, прошлёпала к дивану и села. Кожа под ней скрипнула, пружины жалобно застонали. Она откинулась на спинку, вытянула ноги.

Плед лежал тут же, на подлокотнике. Она накрыла им ноги — серая шерсть, тёплая, пахнущая нафталином и временем. Бабушка вязала его длинной зимой, сидя у печки. Спицы стучали, бабушка что-то напевала, а маленькая Люба сидела рядом и смотрела, как рождаются петли.

Тёплый плед. Добрый.

Люба повернулась к шкафу. На нижней полке, за папками, лежала книга. Она достала её — осторожно, чтобы не рассыпались бумаги.

Айтматов. «И дольше века длится день».

Старое, потрёпанное издание, ещё советское, с пожелтевшими страницами и потёртой обложкой. На титульном листе — её подпись: «Горбатова Л.Н., 1987 год, город С». Она купила эту книгу в год, когда приехала в санаторий. И перечитывала её каждые несколько лет. Пять раз, кажется. А может, и больше.

Книга пахла пылью и временем. Старым клеем, типографской краской, чем-то сладковатым — может быть, ванилью, а может, просто бумагой, которая стареет, как человек.

Люба открыла её на закладке — старая, выцветшая ленточка, которую она когда-то вырезала из платья. Платья давно уже нет, а ленточка осталась.

Она надела очки, поправила плед, устроилась поудобнее — подушки продавлены, но именно это и хорошо. Можно провалиться в них, как в мягкое облако.

— «Ежедневно по утрам, в определённый час, на железнодорожном разъезде Боранлы-Буранный встречались два человека...» — прочитала она.

Строчки были знакомы до боли. Она знала их почти наизусть. Но всё равно перечитывала. Потому что в этой книге было что-то родное, близкое. Про одиночество. Про время. Про то, как люди живут и не замечают, что жизнь проходит.

Тишина. Только стрекот кузнечиков за окном.

Сирень тихонько шелестела листьями. Где-то далеко, на детской площадке, заливался детский смех. Но здесь, в кабинете, было тихо, как в маленькой капсуле времени.

Люба читала. Глаза бежали по строчкам, но мысли были далеко. Она не столько читала, сколько вспоминала — как держала эту книгу в первый раз, как сидела в общежитии, как за окном шёл дождь, а она не могла оторваться от страниц. Той Любе было двадцать два. Она верила, что жизнь ещё вся впереди. Что встретится любовь, родятся дети, будет дом и сад, и внуки, которые приходят на выходные и кричат: «Бабушка, мы приехали!».

Не встретилась. Не родились. И внуков нет.

Только книга. И плед. И сирень за окном.

Вдруг — трель.

Громкая, резкая, противная. Телефон.

Люба вздрогнула. Книга чуть не выпала из рук. Она посмотрела на стол — старый кнопочный аппарат, чёрный, с потёртыми клавишами, трясся и дребезжал, как будто злился, что его не берут.

«Ох, мука-то какая, — подумала Люба. — Не уснуть бы за пять минут, так нет же... Сидишь, отдыхаешь, и обязательно кто-то позвонит».

Она вздохнула, отложила книгу. Плед сбился, ноги замёрзли. Она встала — кряхтя, потому что колени затекли — и прошлёпала к столу.

Взяла трубку. На маленьком чёрно-белом экране высветилось: «Таня».

— Алло? — сказала Люба, садясь на рабочий стул.

— Любка! Привет! — голос в трубке был бодрый, даже слишком бодрый. Так говорят люди, у которых всё хорошо и которые хотят поделиться этим с остальными.

— Танька? Ты? — Люба не поверила своим ушам. Они не созванивались уже месяца два. — Радость-то какая...

— А я, кто ж ещё! — Таня засмеялась. — Как ты, подруга? Как твоя «Ромашка»? Цветёт?

— Цветёт, — усмехнулась Люба. — Сирень отцвела, липы сейчас. Пахнет мёдом. А ты как?

— А у меня внучка! — голос Тани стал ещё громче. — Гостит у меня, пока дети на море укатили. Вот сидим, стишок учим.

Люба прислушалась. На заднем плане действительно слышался гул — телевизор, кажется, и детский голос, который что-то бормотал себе под нос.

— «У лу-ко-морья дуб зелё-ный...» — донеслось из трубки. — Бабушка, а что такое «лукоморье»?

— Задавака, — с гордостью сказала Таня. — Пятый класс. Умная, как её мама. А характер — как у деда. Упёртая.

— Слышу, слышу, — засмеялась Люба. — Молодец. Расти, смену готовь.

— А то! — Таня вздохнула. — Слушай, Люб, мы уже десятый раз повторяем этот стих. Я сама его наизусть выучила. «У лукоморья дуб зелёный, златая цепь на дубе том...» Дальше не помню.

— И днём, и ночью кот учёный, — подсказала Люба.

— Точно! Всё ходит по цепи кругом. Ох, ты ж... — Таня замолчала на секунду. — Люб, ты помнишь, как мы в институте это учили? На первом курсе, по литературе?

— Помню, — сказала Люба, и голос её стал тише. — Ты тогда всё путала: «кот в сапогах» вместо «кот учёный». Преподаватель злился.

— А ты меня поправляла! — Таня засмеялась. — Сидишь, такая серьёзная, в очках, как профессор. А я дура дурой. Эх, время...

— Время, — эхом отозвалась Люба.

— Слушай, — Таня понизила голос. — А ты «И дольше века длится день» перечитывала? Я вот недавно достала с полки — и сижу, плачу. Ну как так? Почему всё так грустно?

— Перечитывала, — сказала Люба. — И сейчас перечитываю. Только что.

— И как?

— Как всегда. Грустно. Красиво. Про нас.

Помолчали. В трубке слышно было, как Таня вздохнула.

— Слушай, Люб, — сказала она. — Давай я тебе потом перезвоню? А то внучка моя уже на уши встала, спать пора укладывать. А она: «бабушка, ещё пять минуточек». Манипулятор, блин. Вся в меня.

— Конечно-конечно, — Люба улыбнулась. — Звони, я всё равно здесь, в кабинете. Работа-то не волк...

— ...в лес не убежит, — договорила Таня. — Знаю, знаю. Ладно, Люб, целую. Ты там не болей.

— И ты не болей.

— Пока.

— Пока.

Трубка пикнула. Таня отключилась.

Люба положила телефон на стол и долго смотрела на него. На потёртые клавиши, на чёрно-белый экран, на пятнышко от варенья, которое никак не оттиралось.

«Танька — молодец, — подумала она. — И внучка есть, и дочь рядом, и квартира своя в городе М. А у меня?»

Она встала, подошла к окну. За сиренью виднелось небо — голубое, чистое, без единого облачка. Лето. Жарко. А на душе было прохладно и пусто.

Она вернулась к дивану, села. Книга лежала на подлокотнике, раскрытая на той же странице. Но Люба не взяла её. Вместо этого она смотрела в окно — на сирень, на небо, на маленький кусочек мира, который был её домом.

«А что у меня? — спросила она себя. — Работа, книги, диван. И всё».

Она погладила плед рукой — серый, шерстяной, бабушкин. Тёплый.

«А ведь могло быть иначе, — подумала она. — Могла бы...»

Она закрыла глаза. В комнате было тихо. Только кузнечики стрекотали за окном, да где-то далеко, на детской площадке, смеялись дети.

Танькин звонок разбередил что-то внутри. Какое-то старое, забытое, но не зажившее. Люба вспомнила институт. Тёплые аудитории с высокими потолками, запах формалина и кофе, бессонные ночи перед экзаменами. Тогда всё было просто: учись, сдавай, получай диплом. А потом — распределение. И тот день. Тот самый.

«А что, если? — подумала она. — Что, если бы я прошла мимо?»

Она открыла глаза, посмотрела на книгу. Айтматов лежал на подлокотнике, ждал. Но Любе сейчас было не до чтения.

Она откинулась на спинку дивана, закрыла глаза и позволила прошлому накрыть её с головой.

Воспоминания пришли не сразу. Сначала — просто картинки: аудитория, деканат, длинный коридор с выцветшими плакатами. Потом — лица. Однокурсники, преподаватели. И она — молодая, худая, с длинной русой косой, без очков. Ей двадцать два. Впереди — вся жизнь.

И тот день, когда всё решилось.

Люба вздохнула, поправила плед и закрыла глаза глубже. Пусть приходят. Пусть. Они уже давно ждали своего часа.

Звонок из большого города

Телефонная трубка ещё хранила тепло Таниного голоса.

Люба держала её в руке, прижимала к уху, хотя там давно уже звучали короткие гудки. Она слышала их, но не вешала. Стояла у стола, смотрела на потёртые клавиши, на чёрно-белый экран, где высветилось: «Вызов завершён».

«Танька... — думала она. — Счастливая. Муж, дети, внуки. Квартира в городе М, работа в большой больнице. Всё как у людей. Всё правильно».

Она опустила трубку, положила на рычаг. Телефон пикнул в последний раз и затих.

Люба вздохнула, повернулась и пошла обратно к дивану. Ноги слушались плохо — не потому, что болели, а потому, что мысли были где-то далеко. Там, где Танька учила внучку стишку про лукоморье. Там, где маленькая девочка с капризным голосом спрашивала: «Бабушка, а что такое „лукоморье“?»

«А у меня нет внучки, — подумала Люба. — И никогда не будет».

Она села на диван, поправила плед, который сполз на пол. Серая шерсть, бабушкина вязка, тёплая. Зарылась в него поглубже, поджала ноги. Свернулась калачиком, как когда-то в детстве, когда боялась грозы и зарывалась лицом в подушку.

Книга лежала на подлокотнике — Айтматов, так и не дочитанный. Но читать не хотелось. Хотелось закрыть глаза и уйти туда, где всё было по-другому. Туда, где она была молодой, худой, с длинной русой косой, без очков, без этих вечных болей в коленях и спине. Туда, где всё только начиналось.

И она закрыла глаза.

Тишина. Только стрекот кузнечиков за окном. Только лёгкий ветер, шевелящий листья сирени. Только её дыхание — ровное, спокойное.

И время поплыло назад.

Институт. Медицинский институт в большом городе.

Люба открыла глаза — но это были уже не глаза шестидесятишестилетней женщины. Это были глаза двадцатидвухлетней девушки, которая стояла на пороге взрослой жизни и ничего о ней не знала.

Вокруг были высокие потолки. Лестницы с чугунными перилами. Коридоры, по которым можно было идти и идти, и конца им не было. Стены выкрашены в бледно-зелёный цвет — цвет больниц и казённых учреждений. Пахло формалином, табаком (в туалетах курили тайком) и ещё чем-то сладковатым — валерианкой, наверное, которую вечно кто-то нюхал перед экзаменами.

Аудитории. Старые, с высокими окнами, сквозь которые лился мутный свет северного города. Парты с выцарапанными надписями — кто-то признавался в любви, кто-то ругался с преподавателями, кто-то просто оставлял свои инициалы. Парты помнили всё. И Люба помнила каждую.

Здесь она сидела на первом курсе, когда анатомия казалась китайской грамотой, а слово «гомеостаз» невозможно было выговорить без запинки. Здесь на втором — когда патологическая физиология сводила с ума формулами и графиками. Здесь на третьем — когда фармакологию учили до трёх ночи, а на утро был коллоквиум.

Преподаватели.

Профессор Семён Маркович — старик с бородой клинышком и указкой, которой он стучал по столу, когда кто-то не знал ответа. «Студент! — орал он. — Вы пришли лечить людей или проходную отсиживать?» Его боялись. Но уважали. Он знал своё дело. И когда он хвалил — пусть редко, пусть скупо — это стоило многого.

Анна Петровна — полная противоположность. Маленькая, кругленькая, с вечно растрёпанным пучком на затылке. Она преподавала терапию и всегда носила с собой конфеты — «для храбрости», как она говорила, но на экзаменах конфеты доставались студентам. «Вот, возьмите, милый, успокойтесь. Вы всё знаете, просто волнуетесь». Люба любила её. И до сих пор помнила её руку — тёплую, мягкую, которая гладила по плечу перед самым страшным вопросом.

Экзамены.

Бессонные ночи в библиотеке. Читальный зал, где пахло пылью и временем. Лампы с зелёными абажурами — такие же, как у Любы сейчас в кабинете. Конспекты на полях, которые писала не она — соседка по парте давала списывать. Зачётные книжки, которые открываешь с трепетом, боясь увидеть «неуд». И радость, когда там стояло «отлично» — такая, что хотелось бежать по коридору и кричать на весь институт.

Друзья.

Компания из пяти человек. Люба, Танька, два парня — Коля и Серёжа — и ещё одна девушка, Лена. Вместе готовились к экзаменам, вместе списывали, вместе боялись. Вместе ходили в дешёвое кафе на углу, где за копейки можно было съесть пельмени с горчицей и выпить компот из сухофруктов. Компот там был жидкий, почти прозрачный, но они пили его с удовольствием, потому что сидеть в кафе было весело.

А после последнего экзамена — шампанское. Дешёвое, игристое, от которого наутро болела голова. Но тогда, в тот вечер, оно казалось нектаром. Потому что кончился институт. Потому что взрослая жизнь начиналась. Потому что всё было впереди.

Люба тогда была худой. До смешного худой — сорок восемь килограммов при росте сто шестьдесят пять. Ветром сдуть. Волосы заплетала в длинную косу — русую, толстую, ниже пояса. Косу обрезала через пару лет после института, когда работа в «Ромашке» не оставляла времени на укладки. Очков не носила — зрение испортилось позже, когда читала запоем при тусклом свете. А тогда, в двадцать два, она видела идеально.

И была красивой.

Она не знала этого. Никогда не считала себя красивой. Но сейчас, оглядываясь назад, понимала: да, была. Тонкие черты лица, большие карие глаза, густые брови. И та самая коса, которую многие завидовали. «Любка, ты как с картины», — говорила Танька. А Люба отмахивалась: «Глупости». И верила в глупости.

Теперь, глядя в прошлое, она думала: «Дура. Надо было радоваться. Надо было жить. А я всё училась, училась... Потом работа, работа... А жизнь прошла».

Она вздохнула, и воспоминание потекло дальше.

Распределение.

Этот день она помнила до мелочей. Погода была пасмурная. Небо висело низко, серое, тяжёлое. На улице моросил дождь — тот самый, затяжной, осенний, который идёт часами и не собирается прекращаться. Люба стояла у окна в своей комнате в общежитии и смотрела на капли, стекающие по стеклу.

Сегодня. Сегодня решается судьба.

Она надела своё лучшее платье — синее, в горошек, которое купила на последние стипендии. Туфли — лодочки, чёрные, на низком каблуке, чтобы не натирали. Волосы заплела в косу и уложила короной вокруг головы — как учила мама: «На торжество, дочка, надо выглядеть хорошо». Губы накрасила помадой — вишнёвой, яркой. Посмотрела в зеркало и не узнала себя.

— Люба, ты как Золушка, — сказала Танька, заходя в комнату. — Принца найдёшь на распределении?

— Не до принцев, — ответила Люба. — Главное, чтобы направление было хорошее. Не в Заполярье.

— Молись, — сказала Танька и перекрестилась на икону, которая висела над кроватью.

Актовый зал был полон.

Двести человек — почти весь выпуск. Кто-то сидел на стульях, кто-то стоял у стен, кто-то толпился у входа. Шум стоял невообразимый — голоса, смех, кто-то плакал, потому что уже знал, куда ехать, и это место было дальше, чем хотелось. Декан — пожилой мужчина с лысиной и в очках с толстыми стёклами — поднялся на сцену, подошёл к микрофону.

— Тишина! — сказал он, и шум стих не сразу, а постепенно, волной.

— Зачитываю распределение выпускников лечебного факультета, — декан надел очки, взял в руки список. — Фамилии в алфавитном порядке.

Сердце Любы колотилось где-то в горле.

— Абрамова — город Н, поликлиника номер три.

В зале кто-то вздохнул. Поликлиника — это неплохо. Город Н — областной центр. Можно жить.

— Борисова — посёлок Белые Ключи, фельдшерско-акушерский пункт.

Гул. Посёлок. Глушь. Кто-то засмеялся нервно, кто-то охнул.

— Власова — город Свердловск, больница скорой помощи.

О! Свердловск — это престижно. В зале похлопали.

Фамилии летели одна за другой. Кто-то получал Москву, кто-то Ленинград — эти сияли от счастья, обнимались, целовались. Кто-то — Владивосток, и лица их вытягивались. Одного парня отправили в Заполярье — он побледнел, сел на стул и закрыл лицо руками.

Танька, стоящая рядом, сжимала Любину руку. Её назвали минут через десять.

— Горшкова Татьяна — город М, центральная больница.

— Ура! — Танька подпрыгнула и обняла Любу. — Город М! Областной центр! Мы же вместе, Любка? Ты тоже туда попадёшь?

— Дай-то бог, — прошептала Люба.

Декан продолжал. Фамилии шли по алфавиту. Г, Д, Е, Ж, З... И вот — наконец — буква Г.

— Горбатова Любовь — центральная больница города М.

Люба не поверила своим ушам. Центральная больница. Город М. Столица. Это же... Это же карьера. Перспективы. Жизнь. Танька закричала и снова её обняла, и кто-то сзади похлопал по плечу, и кто-то поздравил.

— Вместе! — кричала Танька. — Любка, мы вместе! В одном городе! Представляешь? Снимать будем квартиру, вместе ходить на работу, вместе ужинать! Как мечтали!

Люба улыбалась, но внутри было странное чувство. Не радость. Что-то другое. Тревога? Сомнение? Страх? Она не могла понять.

«Слишком хорошо, — подумала она. — Слишком хорошо, чтобы быть правдой».

Актовый зал опустел.

Все разошлись — кто звонить родителям, кто обниматься с друзьями, кто тихо плакать в углу. Стулья были сдвинуты, на полу валялись бумажки и окурки (кто-то курил прямо в зале, несмотря на запрет). Декан ушёл, забрав с собой список. Осталась только тишина и эхо шагов.

Люба вышла в коридор.

Здесь было людно, но она шла, не глядя по сторонам. Думала о своём. О городе М. О большой больнице. О квартире, которую они с Танькой снимут. О том, как будет складываться жизнь. И всё это казалось каким-то... ненастоящим.

В конце коридора, у окна, она увидела девушку.

Та сидела на полу, прямо на холодном кафеле. Колени поджаты к груди, лицо закрыто руками. Плечи тряслись. Она плакала — не тихо, не сдерживаясь, а в голос, как плачут маленькие дети, которым очень больно и которых никто не утешает.

Люба остановилась.

Она не знала эту девушку. Огромный поток — двести человек — всех не упомнишь. Может, с параллельного курса. Может, с их же, но они никогда не пересекались. Не важно. Важно было то, что человеку плохо. А Люба не умела проходить мимо чужой боли.

Она подошла ближе.

— Эй, — сказала она тихо. — Ты чего? Что случилось?

Девушка подняла голову.

Лицо у неё было опухшее от слёз, красное, с мокрыми дорожками на щеках. Нос распух и покраснел. Глаза — заплаканные, опухшие — смотрели с такой тоской, что у Любы сжалось сердце.

— Меня... — девушка всхлипнула. — Меня отправили в какую-то дыру.

— Куда?

— Санаторий. За городом С. «Ромашка» называется. Слышала о таком? — девушка зарыдала снова. — Господи, за что мне это? Я же училась, старалась, экзамены сдавала... А все — в города, в больницы, а я — в глушь, в какой-то санаторий!

Люба молчала. Она слушала, и внутри у неё что-то щёлкало.

Девушка говорила, захлёбываясь слезами:

— Там же не больница! Это дом отдыха! Тётки с радикулитом, дедки с давлением! А я хочу лечить! Хочу спасать! Хочу быть настоящим врачом, а не... не... санаторной бабкой!

Она замолчала, вытерла лицо рукавом кофты и посмотрела на Любу глазами, полными отчаяния.

— Прости, — сказала она. — Что я тебе всё это рассказываю? Ты же не знаешь меня. Иди, иди, не обращай внимания.

Но Люба не уходила.

Стояла, смотрела на эту девушку — такую же молодую, такую же напуганную, как и она сама. Такую же, которая хотела стать врачом и боялась, что жизнь пройдёт мимо.

И в голове у Любы созрело решение.

Странное. Безумное. Нелогичное.

Она открыла рот и сказала:

— А давай поменяемся? — сказала Люба. Голос звучал ровно, хотя внутри всё дрожало.

Девушка подняла на неё заплаканные глаза:

— Что?

— Давай поменяемся направлениями. У меня — город М, центральная больница. У тебя — санаторий. Если хочешь, конечно.

Девушка смотрела на неё, не веря. Открыла рот, закрыла. Потом вскочила — так резко, что чуть не упала: ноги затекли от долгого сидения на полу.

— Ты… ты серьёзно?

— Серьёзно.

— Пойдём! — Девушка схватила Любу за руку. — Пойдём сейчас, к декану, пока он не ушёл!

Люба не успела опомниться, как её уже тащили по коридору. Они влетели в приёмную декана запыхавшиеся, раскрасневшиеся — одна от слёз, другая от быстрой ходьбы.

Декан поднял голову, посмотрел поверх очков:

— Вы к кому?

— Поменяться хотим! — выпалила девушка. — Направлениями! Она — в санаторий, я — в город М! Можно же, да?

Декан поморщился, полистал бумаги, но спорить не стал. Времени было мало, возиться с каждой «передумавшей» не входило в его планы.

— Пишите заявления. Оба. Коротко: прошу изменить место распределения по договорённости.

Люба села за стол. Ручка дрожала в пальцах. Она вывела: «Прошу изменить место распределения…» — и вдруг поняла, что не знает, кого указать в заявлении.

Она подняла голову, посмотрела на девушку. Та уже строчила что-то на своём листе, быстро, торопливо, боясь, что передумают.

— Как тебя зовут? — спросила Люба.

Девушка подняла глаза:

— Ира. Ира Шевчук. А тебя?

— Горбатова Любовь.

— Запомнила, — Ира кивнула и снова уткнулась в бумагу.

Люба написала: «…с Шевчук И.». Имя не запомнила. Сейчас было не до имён. Сейчас надо было успеть.

Они подали заявления. Декан поставил резолюцию, перечеркнул что-то в списках, написал новое. Всё заняло пять минут.

— Всё. Идите.

Они вышли в коридор. Ира обернулась, порывисто обняла Любу, расцеловала в обе щеки — по мокрым щекам, своим и Любиным.

— Спасибо! — кричала она. — Спасибо, спасибо! Ты даже не представляешь, что ты для меня сделала!

— Иди, — сказала Люба мягко, отстраняясь. — Иди. У тебя теперь новая жизнь.

Ира кивнула, развернулась и побежала по коридору. Туфли её стучали по кафелю — цок-цок-цок — и этот звук отдалялся, пока не затих за поворотом.

Люба осталась одна.

Стояла посреди пустого коридора, смотрела на окно, за которым моросил дождь. В руке всё ещё была ручка. Она опустила её в карман.

«Какое у неё имя? — подумала Люба. — Ира… Инга? Или нет?»

Она не запомнила. В той спешке, в той суматохе имя вылетело из головы. Осталась только фамилия — Шевчук. И то не целиком, а так, обрывком.

«Ничего, — сказала она себе. — Главное — дело сделано».

Она повернулась и медленно пошла по коридору. Туфли её стучали по кафелю — цок-цок-цок. Шаги человека, который идёт в неизвестность.

А дождь всё шёл.

Люба открыла глаза.

Она сидела на диване, в своём кабинете, в санатории «Ромашка». За окном светило солнце, стрекотали кузнечики, пахло сиренью и нагретой землёй. Плед сполз на пол, книга лежала на подлокотнике, так и не дочитанная.

На часах было двадцать минут четвёртого.

Воспоминание заняло всего несколько мгновений, но казалось — прошла целая жизнь.

Люба посмотрела на свои руки. Старые, морщинистые, с тёмными пятнами. Руки женщины, которая когда-то была молодой и глупой.

«Эх, Любка, Любка, — подумала она. — Что же ты наделала?»

Она закрыла глаза снова. Не для того, чтобы вернуться в прошлое. А для того, чтобы собраться с мыслями.

Впереди была вторая часть воспоминаний. Та, где она приезжает в «Ромашку». Та, где начинается её настоящая жизнь.

И она знала, что это будет больно. Но остановиться уже не могла.

Та самая студентка

Осень 1979 года выдалась холодной и дождливой.

Люба вышла из автобуса на окраине города С. Автобус был стареньким, с ободранными сиденьями и заклеенным скотчем стеклом. Он привёз её из областного центра — три часа тряски по разбитой дороге, через поля и перелески. Половина пассажиров вышли раньше — кто в деревнях, кто на полустанках. Люба осталась одна. Последняя.

— Вам куда, девушка? — спросил водитель, когда она встала с места.

— В санаторий «Ромашка». Это здесь?

— Ага, — водитель кивнул в сторону леса. — Тут недалеко. Пешком минут двадцать. По дороге прямо, потом налево, через лесополосу. Увидите ворота — значит, пришли.

— Спасибо, — сказала Люба и вышла.

Автобус чихнул, выпустил облако сизого дыма и укатил дальше. Люба осталась одна.

Вокруг было поле. Пустое, жёлтое, с торчащими стеблями кукурузы. Ветер дул в лицо, холодный, пронизывающий. Небо висело низкое, серое, обещало дождь. Люба подняла воротник плаща, поправила сумку на плече и пошла.

Дорога была грунтовой, разбитой. Колея от тракторов застыла в грязи, идти было трудно — ноги скользили, туфли сразу промокли. Люба чертыхнулась про себя. Надо было надевать сапоги, но она думала, что в санаторий едет — там, наверное, асфальт, дорожки, цивилизация...

Глупо.

Она шла долго. Поле кончилось, началась лесополоса — узкая полоса берёз и осин, посаженных когда-то для защиты полей от ветра. Здесь было темно и сыро. Пахло прелыми листьями и грибами. Где-то вдалеке кричала ворона — громко, надрывно, как будто предупреждала: «Не ходи туда, не надо».

Люба шла. Грязь чавкала под ногами. Сумка оттягивала плечо. Плащ, который она считала непромокаемым, промок насквозь.

«Что я наделала? — думала она. — Город М, столица, больница. А я тут... по грязи... в лес...»

Она почти развернулась, чтобы идти обратно. Но дорога уже кончилась — за поворотом открылись ворота.

Кованые, чугунные, с выцветшей табличкой: «Санаторий „Ромашка“». За воротами — аллея из старых лип. В конце аллеи — здание. Трёхэтажное, из красного кирпича, с колоннами у входа.

Люба остановилась.

Здание было красивым. Не новым, но красивым. С достоинством, какого-то старого, имперского величия. Она смотрела на него, и внутри потихоньку отпускало.

«Может, не так страшно? — подумала она. — Может, здесь тоже можно жить?»

Она толкнула тяжёлую дверь и вошла.

Внутри пахло чистотой и чем-то лекарственным. Полы блестели. У входа стояла ваза с полевыми цветами — ромашками, васильками, колокольчиками. И тишина. Такая особенная, санаторная тишина, когда слышно, как тикают часы на стене.

Люба прошла к регистратуре. За стойкой сидела пожилая женщина в белом халате — сухая, строгая, с собранным пучком на затылке.

— Вы к кому? — спросила она, подняв глаза.

— Я... я новый врач, — сказала Люба. — Меня распределили. Горбатова Любовь Николаевна.

Женщина посмотрела на неё поверх очков — долго, изучающе. Потом кивнула.

— А-а, новая. Идите в администрацию, второй этаж, направо. Там вам всё покажут.

— Спасибо.

Люба пошла по коридору. Ступеньки были каменные, с чугунными перилами. Она поднималась медленно, разглядывая стены. На стенах висели старые фотографии — санаторий в разные годы, группы отдыхающих, врачи у аппаратов. Люба заметила, что лица на фотографиях — все одинаковые. Суровые, советские, без улыбок.

«Моё лицо тоже таким будет? — подумала она. — Через двадцать лет?»

В администрации её встретили настороженно.

Заведующий хозяйством — мужчина лет пятидесяти, с большими усами и вечно недовольным лицом — осмотрел Любу с головы до ног, покачал головой и сказал:

— Молодая. Опыта, поди, нет.

— Есть, — твёрдо сказала Люба. — Интернатура. И практика в больнице.

— Практика — это не опыт, — буркнул он. — Ладно, жить будете в общежитии. Комната двадцать три, на втором этаже. Ключи у коменданта.

Комната оказалась маленькой. Метров десять, не больше. Железная кровать, застеленная серым одеялом. Тумбочка с потрескавшимся покрытием. Платяной шкаф, в котором пахло нафталином. Окно выходило во двор — там была стоянка для служебных машин и мусорные баки.

Люба села на кровать. Пружины жалобно скрипнули.

«Вот она, новая жизнь, — подумала она. — Не в столице. Не в больнице. В санатории „Ромашка“. В комнате с видом на помойку».

Она заплакала. Тихими, злыми слезами — от обиды и страха. Закрыла лицо руками и плакала долго, пока за окном не стемнело.

А потом перестала.

Умылась холодной водой из-под крана в туалете в конце коридора. Поправила волосы. Посмотрела в зеркало — красные глаза, опухший нос — и сказала себе:

«Всё. Хватит. Ты сама выбрала. Теперь живи».

И она зажила.

Первое время коллектив смотрел на неё с подозрением.

«Столичная штучка приехала», — шептались за спиной. «Изнеженная, наверное, работать не умеет». «Поварачиваться, поди, на одной ноге не научили».

Люба слышала эти шепотки, но не обижалась. Она работала. И работала так, как её никто не заставлял.

Приходила раньше всех, уходила позже всех. Вникала во всё: в аппаратуру, в растворы, в карточки пациентов. Просила объяснить, показывала, что не глупая — схватывала на лету. Не жаловалась на усталость, не плакала (по крайней мере, при людях), не просила поблажек.

Постепенно отношение менялось.

Сначала медсёстры перестали шептаться. Потом пожилые врачи начали кивать ей в коридорах. Потом, через полгода, главный врач сказал на планерке: «Горбатова — молодец, так держать».

Она держалась.

Работа стала её домом. Буквально. Потому что дома — в той маленькой комнатушке с видом на помойку — делать было нечего. А здесь, в кабинетах, в коридорах, в процедурных — здесь была жизнь.

Пациенты полюбили её быстро.

«Молоденькая, а добрая», — говорили старушки. «Слушает внимательно, не перебивает». «Ручки тёплые, как погреет — и легче». Люба не знала, как это вышло. Может, потому что она действительно слушала. Может, потому что верила каждому больному. Может, потому что сама была одинока и чужая боль отзывалась в её сердце острее, чем своя.

Так прошёл первый год.

Потом второй. Потом третий.

Восьмидесятые.

Санаторий жил своей жизнью. Текучка пациентов, смены сезонов, праздники — Новый год, 8 Марта, День Победы. Люба уже не чувствовала себя чужой. Она была своей. Её уважали, с ней считались, к ней приходили за советом.

Она получала категории — сначала вторую, потом первую. Ездила на курсы повышения квалификации в областной центр. Читала медицинские журналы — выписывала по почте, потому что в санаторской библиотеке их не было. Осваивала новые методики — магнитотерапию, УВЧ, лазер.

Постепенно её назначили заведующей отделением. Не потому, что она хотела власти. А потому, что больше некому было. Старшее поколение уходило на пенсию. Молодые не ехали — санаторий для них был ссылкой, а не работой. А Люба оставалась.

«Здесь моё место, — говорила она себе в трудные минуты. — Здесь я нужна».

Девяностые.

Трудные годы. Зарплаты задерживали на полгода. Санаторий еле выживал — отдыхающих почти не было, путёвки никто не покупал. Главный врач ходил хмурый, медсёстры писали заявления об уходе. Многие уехали — кто в город, кто за границу, кто просто искать лучшей доли.

Люба осталась.

Она не знала, зачем. Наверное, потому, что некуда было ехать. Или потому, что боялась начинать сначала. Или потому, что «Ромашка» стала её домом — настоящим, единственным.

Она подрабатывала где могла — дежурила в ночную смену, брала дополнительные часы, помогала в процедурном кабинете, когда не хватало сестёр. Денег всё равно не хватало. Но она жила.

Иногда по вечерам, лёжа в своей комнате (уже другой, с видом на парк — через десять лет её переселили), она думала о том, как сложилась бы её жизнь в городе М. Подумает — и гонит мысль прочь. Нельзя жить прошлым. Надо жить настоящим.

А настоящее было таким: работа, работа и ещё раз работа.

Двухтысячные.

Санаторий ожил. Пришли новые инвесторы, сделали ремонт, купили аппаратуру. Появились компьютеры — Люба осваивала их со скрипом, но осваивала. Молодые врачи стали приезжать — уже не со слезами, как она когда-то, а с интересом. «Ромашка» снова цвела.

Любу назначили заведующей физиотерапевтическим отделением — окончательно, официально, с приказом и печатью. Ей тогда было пятьдесят пять. Позади — четверть века в «Ромашке». Впереди — может быть, ещё столько же.

Но внутри — тихая грусть.

Личная жизнь не сложилась.

Были романы. Недолгие, какие-то блёклые, похожие на осенние листья — пожелтеют, закружатся и упадут.

Врач из соседнего отделения — Игорь Петрович, вдовец, лет сорока. Встречались полгода. Ходили в кино, в парк, сидели на скамейке. Потом он уехал в другой город — перевёлся на повышение. Обещал звонить. Не позвонил.

Инженер из города С — Алексей, разведённый, с дочкой. Он был хорошим человеком — добрым, заботливым, без вредных привычек. Но Люба чувствовала: не то. Не её. И рассталась сама, хотя Алексей предлагал съехаться, жить вместе, растить его дочку.

Потом — больше никого.

Не то чтобы она была некрасивой. Нет, в свои годы Люба выглядела хорошо. Ухоженная, доброжелательная, с живым умом и тёплой улыбкой. Мужчины обращали на неё внимание. Но она словно бы не замечала. Или не давала шанса.

Почему? Сама себе не признавалась.

Может, потому, что работа заслоняла всё. Может, потому, что боялась близости. Может, потому, что подсознательно ждала чего-то другого, не того, что предлагала жизнь.

Или просто — не судьба.

Она смирилась. Книги стали её спутниками, работа — смыслом, коллеги — семьёй. Вечером она возвращалась в свою комнату, заваривала чай, включала настольную лампу — и читала, читала, читала.

Романы. Стихи. Детективы. Классику. Всё, что попадало в руки. Книги заменяли ей людей. Книги не предавали, не уходили, не умирали.

Они всегда были рядом.

Танька звонила регулярно.

Раз в месяц, а то и чаще. Рассказывала о своей жизни — размеренной, правильной, счастливой.

— Любка, привет! Ты представляешь, я замуж вышла! Его зовут Вова, он хирург, такой заботливый!

— Любка, я родила! Дочку! Назвали Катенькой! Ты бы видела её — вся в меня!

— Любка, Катька в школу пошла! Отличница! Вся в папу!

— Любка, я квартиру купила! Двушку, в центре города М. Вова помог, мы ипотеку взяли, но это же наше, своё!

— Любка, я заведующей стала! Отделением терапии! Представляешь? Как ты в своей «Ромашке»!

— Любка, у меня внучка родилась! Назвали Сонечкой! Ты бы видела — прелесть, вся в меня!

Люба слушала и радовалась. Искренне. По-настоящему. Потому что Танька была её подругой — давней, верной, единственной, кто остался из той институтской компании.

Но после каждого звонка она долго сидела у телефона, смотрела на него и думала: «У неё есть всё. Муж, дочь, внучка, квартира. А у меня?»

И сама себе отвечала: «У меня есть работа. И книги».

Однажды Танька пригласила её на крестины Сонечки.

— Любка, приезжай! Я тебе билет куплю, ты переночуешь у нас, всё вместе отметим. Ну пожалуйста!

Люба подумала. Посмотрела на календарь — работа. График смен — некого подменить. Василиса ещё не пришла, медсёстры в отпуске.

— Не могу, Тань, — сказала она. — Работа. Да и дорога далеко.

— Какая работа? — возмутилась Танька. — Любка, ты что, всю жизнь в этой «Ромашке» просидишь? Приезжай, отдохни, на людей посмотри.

— Не могу, — повторила Люба. — В другой раз.

«В другой раз» не наступило. Танька больше не звала. Или звала, но Люба отказывалась. Или не замечала приглашений — они стали реже, короче, формальнее.

Дружба не угасла. Но стала другой. Более далёкой.

«Я тут создала что-то своё, — думала Люба. — Санаторий — моя семья. Пациенты, коллеги... Но они не дети. И не внуки».

Она не жалела. Или жалела, но не признавалась себе. Слишком больно.

С годами в голове засел один вопрос.

«А что, если бы я тогда прошла мимо? Не заметила ту девушку? Не предложила поменяться?»

Она прокручивала эту сцену в голове сотни, тысячи раз. И каждый раз — по-разному.

Вариант Первый. Город М.

Большая больница. Карьерный рост. Защита кандидатской — может быть, даже докторской. Знакомства, престиж, уважение. Муж — коллега по работе, такой же врач, умный и амбициозный. Дети — сын или дочь, или двое. А теперь — внуки. Как у Таньки. Выходные в парке, дача, Новый год в кругу семьи. Шумно, тесно, весело.

Вариант Второй. «Ромашка».

Тишина. Сосны. Книги по вечерам. Работа, которая стала жизнью. Она — душа этого места, её любят, уважают, без неё здесь не представляют работы. Но вечером — пустая комната. Никто не ждёт. Никто не спросит: «Как прошёл день?» И некому сказать: «Устала, милый, обними меня».

Люба гнала эту мысль. Но она возвращалась. Всегда возвращалась. Особенно после звонков Тани.

«Почему я не прошла мимо? — думала она. — Зачем мне была нужна эта девушка? Зачем я решила, что её боль важнее моих планов?»

Ответа не было.

Иногда Люба думала о той девушке — той, с которой поменялась направлениями.

Она не знала её имени. Не знала фамилии. Не знала, как сложилась её жизнь. Ни разу не пыталась найти.

Почему? Стыдно? Интересно? И то, и другое.

Она представляла, как всё могло быть.

Та девушка уехала в город М, работает в большой больнице. Наверное, вышла замуж — за врача, как и многие. Родила детей. Купила квартиру. Сделала карьеру — может быть, даже больше, чем Люба. Может быть, уже начальник отделения. Может быть, даже профессор.

А может, всё сложилось иначе.

Может, не сложилось. Может, брак распался. Может, дети выросли и уехали. Может, она спилась — от одиночества и тоски. Всякое бывает.

Но Люба предпочитала думать про хорошее. Потому что если думать про плохое — то зачем она всё это делала? Зачем отдала свою судьбу незнакомке, чтобы у той всё стало плохо?

Нет. Только хорошее.

«Кому я помогла? — спрашивала она себя. — Сделала ли жизнь той девушки лучше? Или просто поменялась местами — и всё?»

Она хотела знать. Но не знала как.

Люба открыла глаза.

В кабинете было тихо. Солнце уже клонилось к западу, и лучи его падали на стену, где висел диплом и благодарственные грамоты. Плед сполз на пол, книга лежала на подлокотнике. Она так и не дочитала Айтматова.

Телефон. Она смотрела на телефон.

Старый кнопочный аппарат, чёрный, с потёртыми клавишами и маленьким экраном. Он был немым свидетелем её жизни — всех этих звонков, разговоров, новостей.

«А что, если?..» — подумала она.

Мысль пришла внезапно, как озарение.

Радио. В городе С есть радио. Небольшая местная станция, её вешают в автобусах и троллейбусах, в очереди в поликлинике и в столовой санатория. У них есть передача — «Музыка по заявкам». Можно позвонить, попросить объявление. Рассказать историю. И спросить: «Если ты меня слышишь — отзовись».

Люба замерла.

Идея была безумной. Глупой. Сентиментальной. Она же не в кино, не в мелодраме. Жизнь — это не фильм, где всё складывается красиво и правильно.

Но почему-то сердце забилось чаще.

Она представила: радио играет, диктор читает её объявление, и где-то там, в городе М или в другом месте, женщина слышит его. Женщина, которая когда-то плакала в институтском коридоре. Которая обняла её и расцеловала. Которая, может быть, всю жизнь помнит ту странную девушку, отдавшую ей своё будущее.

А может, не помнит. Может, забыла. Может, даже не вспомнит.

Но попробовать — не страшно.

Люба посмотрела на часы. Вечер. Радиостанция ещё работает. Она может позвонить сегодня. Прямо сейчас.

Она протянула руку к телефону — и замерла.

«А нужно ли? — подумала она. — Может, не стоит ворошить прошлое? Может, пусть всё остаётся как есть?»

Она убрала руку. Потом снова протянула. И снова убрала.

Сердце колотилось, как в те далёкие годы, когда она стояла в институтском коридоре и решала — подойти или пройти мимо.

Тогда — подошла.

А сейчас?

Люба глубоко вздохнула и взяла трубку.

Музыка по заявкам

Утро в «Ромашке» началось с тумана.

Он стелился над парком низко, молочно-белый. Сосны тонули в нём по самую макушку. Где-то кричали вороны, но их не было видно.

Любовь Николаевна не спала почти всю ночь.

Лежала на узкой кровати, смотрела в потолок. Внутри было странное чувство — как перед экзаменом. Под утро, когда небо начало светлеть, она решила.

Она пришла в столовую раньше обычного. Манька уже гремела кастрюлями.

— Чего спозаранку? — удивилась Манька.

— Мань, можешь сделать одну вещь?

— Выкладывай.

— У вас же радиоприёмник есть, — Люба кивнула в угол, где на полке стоял старый чёрный ящик. — Переключи сегодня на городское радио. В половине девятого. Хочу послушать музыку.

Манька посмотрела на неё. Люба никогда не просила ничего. И музыку слушала редко.

— Ладно, — сказала Манька. — Какую волну?

— Где «Музыка по заявкам». Ты знаешь.

— Знаю. Мой Мишка настройки пометил.

— Спасибо.

— Да ладно.

Манька не стала спрашивать зачем. И правильно. Незачем.

Ровно в половине девятого столовая заполнилась. Медсёстры, санитарки, врачи. Манька разливала кашу. Люба взяла поднос, села к окну, где уже сидели Кирилл Олегович и Василий.

Она не ела. Ждала.

Василий жевал бутерброд, смотрел в окно. Кирилл Олегович неспешно пил чай.

Из приёмника заиграла музыка. Потом голос — спокойный, будничный:

— Дорогие радиослушатели, в эфире «Музыка по заявкам».

Люба положила ложку.

— Сегодня у нас необычное обращение. Женщина попросила передать: «Здравствуйте. Меня зовут Любовь, я врач. Давно, когда я заканчивала институт, я пожалела одну девушку, которая плакала над распределением в санаторий, и поменялась с ней. Мне было бы интересно узнать, как сложилась её судьба. Если вдруг услышишь это — дай знать. Спасибо».

Диктор помолчал. Потом сказал:

— А теперь — музыка по заявке Любови.

Заиграла песня. Старая. Та самая, которую крутили в институтские годы.

В столовой никто не слушал. Медсёстры обсуждали своего пациента. Кто-то за соседним столом рассказывал анекдот. Василий жевал, глядя в окно. Манька мыла посуду, прихлопывая в такт — ей просто нравилась мелодия.

Никто не понял. Никто не связал объявление с Любой. Откуда? Они не знали этой истории.

Люба слушала одна.

Песня закончилась. Диктор что-то сказал про погоду. Потом заиграла другая музыка — обычная, фоновая.

Василий доел бутерброд.

— Ну что, — сказал он. — Пора?

— Пора, — ответила Люба.

Она убрала поднос. Поправила халат. Волосы выбились из-под заколки — она поправила. Очки — на место.

Вышла из столовой.

Туман почти рассеялся. Сосны проступили из белой пелены. Люба пошла по аллее к лечебному корпусу.

«Ну вот и всё», — подумала она.

Она не ждала звонка. Не надеялась. Знала — это ничем не кончится. Девушка та — если вообще услышит — не отзовётся. Зачем? Столько лет прошло. У каждой своя жизнь. И никто никому ничего не должен.

Люба не знала, зачем сделала это. Может, затем, чтобы хоть как-то ответить на вопрос, который мучил её все эти годы. А может, просто так. Чтобы сказать в пустоту: «Я здесь. Я помню. А ты?»

В пустоте ответа не бывает.

Она толкнула дверь лечебного корпуса. В коридоре пахло лекарствами. Из физиотерапии доносился голос Василисы.

Люба прошла в свой кабинет. Села за стол. Включила лампу с зелёным абажуром.

Взяла папку с заказами.

За окном таял туман. Сирень стояла мокрая.

Она открыла папку, начала просматривать список. Лидаза, новокаин, алоэ. Потом графики смен. Потом карточки новых пациентов.

Рутина. Жизнь.

Она не узнает. Никогда. И будет жить с этим. Как жила всегда.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге