Разговор на лавочке
Глава 1
Утро на Цветочной
Июнь 1996 года выдался тёплым и звонким.
Виктор проснулся без будильника — привычка, выработанная годами. Он был жаворонком, каких поискать: даже в выходные, даже в деревне, куда приехал отдохнуть от городской суеты, организм поднимал его затемно. Плюс спорт. Виктор уже лет десять держал себя в форме — пробежки, турник, гантели. Не для того, чтобы качаться, как культуристы из американских фильмов, а для тонуса, для здоровья. Строителем работать — это вам не за бумажками сидеть.
Так что он быстро умылся холодной водой из колонки, натянул тренировочные штаны, футболку и вышел на улицу. Решил пройтись по деревне — размяться, разогнать кровь, заодно подышать настоящим воздухом, а не этой городской гарью.
Отец ещё спал. Виктор тихонько притворил калитку и зашагал по Центральной.
Деревня Б просыпалась неспешно.
Она была большой — километра три от края до края, с несколькими улицами, переулками и даже одним тупиком, который местные называли «Бабий угол». Главная улица, где стоял дом отца, носила гордое название Центральная. Здесь были и магазин, и правление, и единственный асфальт во всей деревне — серый, в трещинах, но всё же асфальт. Дома на Центральной стояли нарядные: кирпичные, с металлопластиковыми окнами, с резными наличниками, будто соревновались друг с другом, кто богаче.
Но людей не было.
Виктор прошёл мимо дома дяди Саши — тот закрыт на замок с лета прошлого года, дети увезли стариков в город. Мимо хаты тёти Клавы — она ещё жива, но выходит только к обеду, тяжело ей одной. Молодёжь давно укатила в город С, туда, где заводы и рынок. Тот самый единственный рынок, что стоял на въезде в областной центр, куда в детстве Виктор ездил с отцом на автобусе — час тряски, зато можно было купить керосин или что другое.
Сейчас он шёл и чувствовал это странное спокойствие, смешанное с грустью. Деревня пахла детством.
Вот за этой изгородью когда-то росла груша. Огромная, раскидистая, с зелёными плодами, которые казались ему тогда самыми сладкими на свете. Он залезал на самый верх, цепляясь ногами за сучки, и ел прямо с ветки, пока снизу не кричала бабка Зина: «Слезь, убьёшься!». А потом бежал к соседке тёте Нюре за парным молоком — густым, с пенкой, которое пили из алюминиевой кружки, ощущая приятное тепло.
Сейчас груши уже не было — спилили лет десять назад. И тётя Нюра умерла. И бабка Зина.
Виктор свернул с Центральной на Цветочную.
Эта улица была попроще. Дома здесь стояли старше, некоторые уже покосились, но зато дворы утопали в зелени. Вишни, яблони, кусты смородины — всё цвело и пахло так, что голова кружилась. Асфальта тут не было, только укатанная грунтовка. Утренняя роса ещё не высохла, и земля мягко блестела под солнцем.
И на одной из лавочек, у третьего дома слева, он увидел старика.
Виктор узнал его сразу. Анатолий Иванович — сосед с Цветочной, ветеран. Сидел на лавочке, опершись на палку, и смотрел куда-то сквозь дорогу, будто видел что-то, чего другие не замечали. Дом у него был хоть и старый, но ухоженный: забор подкрашен, крыша без дыр, палисадник в цветах. А прямо возле лавочки, ближе к калитке, разросся роскошный куст пионов — тёмно-бордовые, почти чёрные шапки тяжело клонились к земле. Видимо, многолетние, ухоженные. Только сама калитка чуть скрипела на ветру — видать, давно петли не смазывали.
Виктор махнул рукой:
— Здорово, дядя Толя! Не спится? Тоже жаворонок?
Старик поднял голову. Лицо его было изрезано морщинами, как старая карта, но глаза оставались молодыми — ясные, серые, с хитринкой. Он прищурился, узнал, и в уголках губ появилась тёплая улыбка.
— Витёк? Ты ли это? А я смотрю — идёт какой-то городской. Приехал, значит?
— Вчера вечером. Отца проведать.
— Ну, ну... — старик похлопал ладонью рядом с собой по лавочке. — Садись, коль пришёл. Рассказывай, как там, в городе твоём С.
Виктор помялся секунду — всё же он вышел разминаться, а не сидеть, — но ноги сами понесли его к лавочке. Что-то было в голосе у Анатолия Ивановича такое... не то, чтобы жалобное, нет. А тихое. Очень тихое.
Он сел рядом. Пахло левкоями, мокрой от росы травой и этими тяжёлыми пионами.
— А чего это вы так рано, дядя Толя? — спросил Виктор. — Вы ж всегда, помню, попозже выходили.
Старик не ответил сразу. Он переложил палку из руки в руку, поправил кепку — старую, ещё советского образца, с надписью «Победа» над козырьком. Помолчал.
— Не спится, Витёк, — сказал он наконец. — Совсем не спится. Ты думаешь, от старости? Нет. От мыслей.
Он повернулся к Виктору, и тот только сейчас разглядел его как следует. Последний раз они виделись прошлым летом, когда Виктор приезжал на неделю помогать отцу с сеновалом. Тогда Анатолий Иванович был ещё бодрячком — выходил каждый день, шутил с соседками, даже помогал своей жене Галине по хозяйству. А сейчас... будто сдулся. Плечи сгорбились, руки дрожат мелкой дрожью, и сам он какой-то прозрачный, что ли.
— Дядя Толь, — осторожно сказал Виктор. — Вы бы рассказали. На душе легче станет.
Старик усмехнулся, но усмешка вышла горькой.
— Легче? Эх, Витёк... Мне бы душу отвести, пока не лопнула. А легче — не легче. Уж поверь старому человеку.
Он замолчал, глядя на свою калитку. Из-за неё не доносилось ни звука. Дом стоял тихий, тёмный, даже занавески на окнах не шевелились.
И тут Виктор понял, что тёти Гали, жены Анатолия Ивановича, нигде не видно. А ведь раньше она всегда выходила к завтраку — полная, добрая, с платком на плечах. Где же она?
— А где... — начал он и осекся.
Анатолий Иванович ответил на невысказанный вопрос:
— Галина моя... полгода как померла. В ноябре, под самый первый снег. Ты ж в городе, ты не знал. А я один остался. Вот, с палкой этой.
Он сжал губы. Виктор хотел что-то сказать — «соболезную», «держитесь», — но все слова показались ему пустыми. Он просто положил руку старику на плечо.
Так они и сидели: тридцатидевятилетний строитель и восьмидесятилетний ветеран, на старой лавочке у покосившейся калитки, под шёпот тополей, рядом с цветущими пионами.
А солнце поднималось всё выше, и тени от домов становились короче.
— Дядя Толя, — сказал наконец Виктор. — Рассказывайте.
Старик посмотрел на него долгим взглядом. Потом кивнул.
— Расскажу, Витёк. Только ты уж слушай... Может, и себе на ус намотаешь. Жизнь она длинная, да только главное в ней — на трёх соснах помещается.
Он откашлялся, поправил кепку и начал.
Жалоба ветерана
Анатолий Иванович помолчал ещё немного, собираясь с мыслями. Потом посмотрел на Виктора — серьёзно, даже сурово — и спросил:
— Ты вот, Витёк, скажи мне по-честному. Как думаешь? Зачем я жил?
Виктор растерялся. Вопрос застал его врасплох.
— Как — зачем? — переспросил он. — Ну... работали, семью растили, детей. Войну прошли. Пенсию вот заслужили. Человек живёт, чтобы...
Он запнулся, потому что правильных слов не находилось.
А Анатолий Иванович сидел рядом прямой, как тот самый колышек, на котором держалась калитка. Военная выправка — даже в восемьдесят лет, даже с палкой, даже на старой лавочке. Плечи расправлены, подбородок приподнят. Глаза только выдают: тусклые они стали, словно лампа накаливания перед тем, как перегореть.
— Дети, — сказал Анатолий Иванович глухо. — Вот из-за чего. Из-за них.
Виктор нахмурился: — А что с ними? Сергей? Полина? Я их хорошо помню. Правда, я тогда ещё мелким был, а они уже почти взрослыми казались. Сергей в футбол во дворе гонял, Полинка с косичками ходила.
— Выросли. — Старик усмехнулся. — Выросли, в город уехали. Давно уже, совсем детьми. Сергей в С остался, на завод устроился, недавно мастера получил. Полина тоже в С жила, а как два года назад в областной центр переехала — там теперь в магазине каким-то директором работает. Свои семьи давно уже, деловые стали, серьёзные. И внуков у меня, между прочим, трое. Ещё даст Бог — и правнуков увижу.
— Так в чём же дело? — не понял Виктор.
Анатолий Иванович не ответил. Вместо этого он опёрся на палку, тяжело поднялся с лавочки и кряхтя пошёл к дому. Калитка скрипнула — всё та же, несмазанная. Виктор хотел помочь, но старик остановил его взглядом: «Сиди».
Он вернулся через пару минут. В руках у него был конверт — мятый, с потёртыми краями, какой-то неживой уже. Старик снова сел, повертел конверт в пальцах и протянул Виктору.
— Почитай. Письмо это. От Полины.
Виктор взял конверт. На нём аккуратным женским почерком был написан адрес: деревня Б, Цветочная улица, дом три. Кузнецову Анатолию Ивановичу. Обратный адрес — областной центр, улица Ленина. Он вытащил сложенный вчетверо листок — хорошая бумага, не из простой тетрадки, а похоже, из офиса.
И начал читать.
«Здравствуй, папа Толя!
Как твоё здоровье? Мы с Сергеем очень за тебя переживаем. Ты уже не молодой, а один — это трудно. И дом большой, и огород, а тебе уже столько лет. Мама на том свете, наверное, тоже волнуется.
Поэтому мы с Сергеем посоветовались и решили, что так больше продолжаться не может. Папа Толя, тебе нужно в спокойное место, где о тебе позаботятся. Мы нашли хороший пансионат для ветеранов под городом. Там и питание, и медсестра, и компания. А дом — это лишняя обуза. Дом мы выставим на продажу, деньги поделим, и твоей доли хватит на пансионат на много лет.
Ты не переживай. Так будет лучше для всех. Сергей уже дал объявление в газету.
Целую, твоя Полина».
Виктор перечитал последние строчки дважды. Потом ещё раз — всё письмо целиком. Он сидел и смотрел на аккуратные буквы, которые складывались в такие правильные, вежливые, почти заботливые слова. Но от них веяло холодом, как из открытого погреба зимой.
Мурашки поползли по спине.
— Пансионат? — переспросил он хрипло. — Деньги поделить?
— Вот именно, — кивнул Анатолий Иванович. — Деньги поделить. Дом этот, который я… — он запнулся, сглотнул, — который я сорок лет латал, красил, печку в нём перекладывал. Крышу — моими руками. Веранду пристроил — сам, без помощи, когда уже за шестьдесят было. А теперь — «лишняя обуза».
Он взял письмо обратно, сложил его аккуратно — уголок к уголку — и сунул обратно в конверт.
— И главное, Витёк, — добавил он тихо. — Они ж даже не спросили. Не приехали. Не сказали: «Папа, а ты как хочешь?» Просто — вот наше решение. Сергей с Полиной. Два родных человека.
Виктор вскочил с лавочки. Сжал кулаки. Чёрные усы его гневно топорщились, и весь он вдруг стал похож на того мальчишку, который когда-то лез на грушу, не думая о страхе.
— Да как же так?! — вырвалось у него. — Дядя Толя! Вы ж их… вы же их подняли! Всю жизнь им посвятили! Родного отца — в пансионат? Как же так? Так не делается! Они что, забыли? Они что, совсем?..
Он не мог подобрать слов. Гнев и горечь смешались в нём в такой ком, что говорить стало трудно.
А старик сидел, смотрел на пионы, которые клонились к земле под тяжестью своих тёмных шапок, и молчал. Потом медленно поднял руку — не резко, а как-то устало — и махнул ею, будто отгонял надоедливую муху.
— Эх, Витёк... — сказал он. — Садись. Не кипятись. Ты ещё молодой, горячий. А я старый. И хочу я тебе сейчас рассказать, как всё было. С самого начала.
Виктор посмотрел на него. На этот тихий голос, на эту негромкую боль — она была страшнее любых криков. Он сел. Кивнул.
— Рассказывайте, дядя Толя.
Старик погладил рукой край лавочки, будто проверяя, не исчезла ли она, не растворилась ли вместе с ним и с этим утром.
— Начну, пожалуй, с сорок шестого. Война кончилась. А жизнь — нет.
Он замолчал на секунду, собираясь с духом.
— Ты слушай, Витёк. Слушай и запоминай. Может, когда-нибудь и тебе пригодится…
История прымака
Анатолий Иванович помолчал. Провёл ладонью по лицу, будто умываясь, только без воды. Потом заговорил — негромко, с расстановкой, словно доставал каждое слово из дальнего ящика памяти.
— Сорок шестой, Витёк. Ты даже представить себе не можешь, что это за год был. Война кончилась, а я живой. Один. Совсем один.
Он посмотрел куда-то в сторону поля, за домами, будто там, на горизонте, всё ещё дымилась та война.
— Я ж из Полесья родом. Деревня наша — Глухари называлась. Домишек двадцать, кругом лес да болота. От неё сейчас и следа нет. Немцы спалили всё подчистую — и хаты, и сараи, и церквушку нашу старую. Кто не сгорел — того расстреляли. Я на фронте был, вернулся — а вместо деревни пепелище. Ни родных, ни близких. Ни даже могилки, поплакать не над чем.
Он замолчал. Виктор сидел не шевелясь. Пионы в палисаднике тяжело дышали своим сладким запахом, и этот запах казался сейчас почти непозволительным — такой он был мирный, такой спокойный, а речь шла о таком горе.
— Поскитался я тогда, — продолжил Анатолий Иванович. — Мыкался по городам. Денег — ни копейки, хлеб по карточкам. Добрался до города С. Недалеко, километров сто от моего пепелища. Устроился на консервный завод — там как раз рабочих набирали. Я ж до войны на заводе не работал, я мужик деревенский, но руки — вот они, — он поднял ладони, корявые, с узловатыми пальцами. — Руки-то помнят, как топор держать, как молотком бить. Поставили меня слесарем. Жить дали комнату в коммуналке — десять метров, койка, тумбочка, окно во двор. Условия — хуже некуда, но я рад был. Своё.
Виктор невольно представил: молодой парень, с войны, один во всём городе, в крохотной комнатке, где пахнет чужими щами и махоркой.
— А на заводе — девок полно. Война мужиков повыкосила, а женщины остались. Молодые, старые, красивые, не очень. И вот, Витёк, что началось... — Анатолий Иванович даже усмехнулся, но усмешка вышла горькой. — Как узнали, что я холостой, так и пошли. Кто с обедом придёт, кто постирать предложит. Не потому, что полюбили, а потому что кормилец нужен. Время тяжёлое, одной с детьми — смерть. А мужик в доме — это еда, крыша, защита.
— И что, так и звали? — спросил Виктор.
— А то! Приходит одна — Нинка, с третьего этажа. Без детей. Посидела, потолковали. Потом говорит: «Толя, а давай жить вместе? Я одна, ты один. Вдвоём веселее, да и хозяйство легче вести. Я и сготовлю, и постираю, и в доме порядок наведу. Ты только работай, а я всё остальное возьму». Говорит вроде бы складно, а я смотрю на неё — и нет в глазах ничего. Не я ей нужен, а любой. Хоть я, хоть Петька с четвёртого этажа, хоть кто. Ушла.
Другая была. С дочкой маленькой. Я на общей кухне готовил — она всё рядом кружится, то соль подаст, то ложку протянет. Дочка её за мной ходила, «дядя» лепетала. Потом говорит: «Толя, давай вместе жить. Вдвоём легче, да и дочке отец нужен». А я смотрю в глаза — пустые они. Нет там любви. Страх, нужда, а не я. И так мне, Витёк, горько стало. Легко ли быть мужиком, которого не любят, а нужен он им только как работник?
Виктор молчал. Он смотрел на старика и впервые, кажется, понимал, что такое война не только на фронте. Она и после — добивала.
— А Галина? — спросил он тихо.
Анатолий Иванович оживился чуть-чуть, будто тёплый ветер подул.
— Галина... Это отдельная история. Работала она на том же заводе, на конвейере. Банки с тушёнкой переворачивала. Я её заметил сразу. Такая ладная, статная, лицо светлое, глаза добрые. Но тихая, скромная, глаз не поднимает. Платок всегда, руки в мозолях, но лицо — хорошее, открытое. Мне с первого взгляда приятна стала. Я подходить боялся — мало ли, что подумает. А потом увидел её у проходной, в обед. Рядом с ней двое детей — пацан лет четырёх, мелкий, худющий, как щенок, и девчонка, два годика, на руках. Она им по кусочку хлеба отламывает, а сама не ест. Тут я и понял, что такая женщина мне по сердцу.
— Сергей и Полина? — догадался Виктор.
— Они. Сережка и Полинка. Отец их на войне погиб. Галина одна их тянула — работала в две смены, дети в яслях чуть не круглосуточно. Ночевали они в развалюхе — домишко от матери её остался, но он без ремонта, крыша дырявая, стены сырые. Я попросил однажды проведать, дрова поколоть. А зашёл — и сердце сжалось. Воды нет, холодрыга, дети босиком по полу бегают, у девчонки щёки красные — видать, простуда. И стоит Галина у печки, пытается щи сварить из одной крапивы да картошки. Увидела меня — испугалась. Думала, пьяный пришёл. А я топор взял и начал дрова рубить. Потом крышу осмотрел — там такая дырища, голуби залетали.
— И вы остались? — спросил Виктор, хотя ответ уже знал.
— Остался. Не её — так детей пожалел. — Анатолий Иванович погладил лавочку рядом с собой. — Сижу вечером, смотрю на Сережку — он тогда ко мне подошёл, пальцем потрогал мой орден «Красной Звезды». И такая меня тоска взяла, такая жалость — аж до слёз. И думаю: «Не могу я уйти. Пропадут они. Галина одна не вытянет». И решил. Перебрался к ним насовсем.
Анатолий Иванович замолчал, чтобы перевести дух. Солнце уже поднялось выше, и тени от тополей стали короче. По улице прошла кошка, посмотрела на старика и важно свернула в чужие ворота.
— А дальше что? — не выдержал Виктор.
— А дальше, Витёк, началась жизнь. Тяжёлая, но — своя.
Он опёрся на палку, выпрямился.
— Дом этот был — не дом, а одно название. Стенка подперта, окна перекошены, печь дымит, крыша течёт — вёдер пять вечером подставляли. Я как с завода — сразу за работу. Ночью — досками крышу латал, днём — стены укреплял. Галина мне то чашку щей поставит, то воды принесёт. Молчим, работаем. И так — каждый день. Я и огород раскопал — она какая была, земля-то? Камень один, но мы и её одолели. Картошка, морковка, капуста — всё своё. В магазине — пусто, дефицит. Но мы умудрялись: где выменяем, где старьё сдадим, где сами смастерим.
— А дети? — спросил Виктор.
— А дети — они быстро привыкли. Полинка ещё маленькая была, ко мне на руки просилась. А Сергей — тот долго не доверял. Всё присматривался. У отца своего, родного, на фотокарточку смотрел — я ему рамку сколотил, повесил на стенку. И вот однажды — я запомнил этот день на всю жизнь, — сидим вечером, я ему сказку рассказываю. И он вдруг прижимается ко мне и говорит: «Папа, а ты меня бросишь?». У меня, Витёк, в груди так ёкнуло, что слова не вымолвил. Обнял его, целую в макушку и говорю: «Не брошу, сынок. Никогда не брошу».
Старик замолчал. По его щеке медленно скатилась слеза — единственная, скупенькая, и он тут же смахнул её шершавой ладонью, будто муху.
— Всю жизнь я их вёл. Сережку — в школу, потом в ПТУ, потом на завод помог устроиться. Полинку — ту ещё труднее: книгами её обеспечивал, шить учил. Обоим женихов/невест смотрел, чтобы хорошие люди были, чтобы не жадные, чтобы честные. Своих детей у нас с Галиной так и не случилось — Бог не дал. Да я и не жалел. У меня двое уже было. Роднее родных.
Анатолий Иванович вдруг горько усмехнулся и покачал головой.
— А ты знаешь, Витёк, как они теперь меня зовут?
Виктор нахмурился:
— Как?
— Анатолий Иванович, — сказал старик с такой горечью, что у Виктора заныло под ложечкой. — «Анатолий Иванович, как здоровье? Анатолий Иванович, не надо нам советов. Анатолий Иванович, вы уже старый, ничего не понимаете». Понимаешь? Я, который их из грязи вытащил, который отдал им всё — здоровье, молодость, жизнь без остатка, — теперь для них «Анатолий Иванович». Не папа. Не отец. Так — чужой дядька.
— Дядя Толя... — начал Виктор.
— Подожди, — остановил его старик. — Я ещё не закончил. Я жил, думал: воспитал детей, вложил в них душу, выйдут в люди — будут добрыми, будут помнить. А выросло... что выросло? Порода, видно, своё взяла. Галина была — золотой человек, добрая, не жадная. А Сергей с Полиной — не в неё. В отца, говорят, пошли. Он, хоть и погиб геройски, а при жизни был, говорят, жадный мужик до денег, до выгоды. И вот теперь — видишь? — эта жадность и вылезла.
Он замолчал. Молчание было тяжёлым, как тот самый дефицитный камень, который они когда-то выкорчёвывали с огорода.
Виктор сидел ни жив ни мёртв. Он смотрел на старого человека на лавочке — и не знал, что сказать. Слова застревали в горле. Вся правда этого мира, вся несправедливость, вся боль свились в один тугой узел где-то в груди.
— Дядя Толя, — сказал он наконец охрипшим голосом. — А если бы вы знали, что так получится..., поступили бы по-другому?
Анатолий Иванович долго смотрел на свои руки. На эти корявые, узловатые пальцы, которые чинили крышу, поднимали чужих детей, держали забинтованную после войны голову. Потом поднял глаза — ясные, серые, с той самой хитринкой, которая, оказывается, никуда не делась.
— Нет, Витёк, — сказал он тихо. — Не поступил бы. Детей жалко. Всегда детей жалко. Даже если они вырастают чужими.
Он замолчал. И эта фраза повисла в воздухе, как тот самый колокольный звон по сгоревшей церквушке из его Полесья.
Бессилие и тишина
Разговор затих сам собой. Не потому, что говорить стало не о чем, а потому что всё главное уже сказали. Дальше были бы только повторения, вздохи да горькие «эх».
Солнце за это время поднялось выше, но ещё не палило — стоял тот ласковый, утренний час, когда тени от заборов ложатся длинными синими полосами поперёк дороги, а воздух такой прозрачный и звонкий, что каждый звук слышен за версту. Где-то за деревней залаяла собака, через минуту — другая, будто перекликались через поля, и снова всё замерло, только тополи шелестели да где-то вдали проехал грузовик по шоссе.
Анатолий Иванович сидел, прикрыв глаза. Не спал — просто отдыхал от собственных слов. Палка лежала поперёк колен, кепка съехала на лоб. В этом старом, уставшем человеке уже не было той военной выправки, что в начале разговора. Он словно сбросил мундир, под которым оказалась просто живая, натруженная душа.
Виктор смотрел на него и чувствовал, как внутри разрастается тоскливое, бессильное чувство. Он понимал всё. Понимал, что дядя Толя сейчас — как тот самый дом с дырявой крышей, который можно подпереть, но не починить по-настоящему.
Он начал перебирать в голове варианты.
Купить дом? Нет. Виктор был простым строителем. Хорошая зарплата, но не настолько, чтобы выкупить целый дом в деревне, да ещё и в то время, когда цены поползли вверх. У него самого — квартира в городе С, отец на пенсии, на жизнь хватает, но лишних денег нет.
Поехать к Сергею и устроить скандал? Бесполезно. Что он скажет? «Как вам не стыдно»? А они ответят: «Не ваше дело, мужчина, идите мимо». И будут правы по закону. А по совести — Виктор их не переубедит. Такие люди не слышат чужих слов, у них своя правда, железобетонная.
Написать куда-то, пожаловаться? В сельсовет? В газету? Кому какое дело до старого ветерана, которого «дети» отправляют в пансионат. Скажут: «Так это же забота, а не выселение». И не придерёшься.
Виктор сжал зубы. Мужское бессилие — это когда руки могут горы свернуть, а сделать ничего нельзя.
— Дядя Толя, — начал он осторожно. — А может, они не со зла? Может, у них самих денег нет? Дети там, внуков кормить...
Анатолий Иванович открыл глаза. Посмотрел на Виктора долгим, всё понимающим взглядом. И покачал головой.
— Ты мне, Витёк, не говори. Я их знаю. У Сергея — иномарка, «Ниссан», новый. Недавно пригнал откуда-то. У Полины — муж бизнесом каким-то балуется, они ремонт в квартире евро сделали, я на фотокарточках видел — там всё блестит. Присылала мне, хвасталась. Не голодают, нет. Просто лишний рубль в кармане не помешает. А старик — обуза. — Он помолчал. — Ты пойми, они ж не ненавидят меня. Они просто... забыли. Привыкли, что я есть всегда. Как тот забор, как та калитка. Был — и ладно. А когда Галина умерла, я стал неудобным. Один — значит, проблемы. Надо решать. И они решили.
Он произнёс это без злобы. Даже без обиды, кажется. Так констатируют факты: земля круглая, вода мокрая, зима будет холодной.
Виктор не знал, что ответить.
— А вы, дядя Толя, не пробовали с ними говорить? По-человечески?
— Пробовал. — Старик усмехнулся той же горькой усмешкой. — Сергей сказал: «Папа, ты не понимаешь, это для твоего же блага». Полина заплакала в трубку и повесила. Вот и весь разговор. Их решение уже принято. Объявление в газете стоит. Покупатель, говорят, нашёлся — какой-то дачник из города. Ждут только документы оформят.
Он встал с лавочки. Потоптался.
— Дядя Толя, — сказал он, помявшись. — Передавай отцу привет! — вдруг спохватился старик.
— Передам, — кивнул Виктор. — И я... я буду заходить. Часто буду. Если что-то надо — скажите. Дров наколоть, воды принести, просто поговорить. Вы не стесняйтесь.
Анатолий Иванович поднял на него глаза. В них мелькнуло что-то тёплое, живое, такое, чего Виктор не видел за весь этот долгий разговор.
— Спасибо, сынок, — тихо сказал старик. — Спасибо тебе.
Он помолчал. Потом перевёл взгляд на куст пионов, что рос прямо у лавочки. Тяжёлые тёмно-бордовые шапки уже напились утренней росой и тяжело клонились к земле. Анатолий Иванович осторожно, дрожащей рукой дотронулся до одного лепестка — гладкого, бархатистого, живого.
— Ох и расцвели в этом году, — сказал он тихо. — Галина моя их так любила. Сажала ещё в пятидесятом, первый куст. Каждую весну ходила вокруг них, приговаривала что-то. Говорила: «Толя, посмотри, какие красавцы. Настоящее украшение нашего двора». Теперь вот за ними я смотрю.
— А ты иди, Витёк, — сказал он тихо. — Завтракать пора. Отец, поди, проснулся уже, ждёт тебя. А я тут посижу немного. С пионами.
Он убрал руку. Улыбнулся чему-то своему, далёкому.
— Спасибо, что послушал. Легче стало. Ненамного, но легче. Слово оно такое... сказанное — оно уже не внутри, оно снаружи. Уходит понемногу.
Виктор хотел что-то сказать, но комок подкатил к горлу. Он только кивнул, сжал плечо старика — осторожно, чтобы не больно — и быстро пошёл прочь, не оглядываясь.
Он боялся, что, если оглянется — увидит, как плачет старый солдат над пионами. И тогда он сам не сдержится.
Тополя шумели ему вслед. Пионы в палисаднике держали свои тяжёлые бутоны, умытые росой. Анатолий Иванович остался сидеть на лавочке — маленький, сгорбленный, рядом с цветами, которые помнили её руки.
Утро на Цветочной медленно перетекало в день.
Вот и всё, дядя Толя
Три недели. Виктор прожил их в городе С — работал, ездил на стройку, вечерами смотрел в потолок и думал о старике на лавочке. Всё собирался позвонить отцу, спросить, как там дядя Толя, но то рука не доходила, то боялся услышать плохое.
А в пятницу вечером сел на велосипед и покатил в деревню. Тридцать километров неспешным ходом, мимо полей, мимо леска, мимо того самого поворота на рынок, где в детстве они с отцом ждали автобус. Дорога успокаивала. Ветер в лицо, шины шуршат по асфальту, никого вокруг. Он думал: заеду сначала в магазин, куплю хлеба, отцу — баранок к чаю, себе — творога. А потом к Анатолию Ивановичу. Зайду, сяду на лавочку, спрошу, как дела. Может, дров наколет, если надо.
Он свернул к сельпо.
Магазин в деревне Б был один — кирпичное здание с облупившейся краской и железной дверью, у которой всегда толклись люди. Место сбора новостей, слухов и свежих булок. Сегодня у крыльца собралась группка старушек — человек пять, в платках, с авоськами, переговаривались вполголоса.
Виктор притормозил, слез с велосипеда.
Тётя Клава — соседка отца, бойкая ещё бабка лет семидесяти — первой заметила его. Она махнула рукой, подзывая.
— Витя! Ты вот кстати. А мы тут... новость у нас.
Виктор удивился.
— Какую новость?
— Толян наш... Кузнецов, — тётя Клава перекрестилась. — Помер. Во вторник. В больнице, в городе С.
— Как — помер? — переспросил Виктор, хотя каждое слово колоколом отдавалось в голове. — Он же… он ещё бодрый был. Три недели назад сидели, разговаривали.
— Бодрый-то бодрый, да сердце-то не железное, — вступила в разговор бабка Зоя, та, что жила через два дома от Анатолия. — В больницу его увезли в понедельник. Дышать тяжело стало, давление скакало. А во вторник — всё. Не спасли.
Старушки закрестились. Кто-то вздохнул громко.
— А дети? — спросил Виктор. — Сергей, Полина?
Тётя Клава поджала губы.
— Звонили. Сергей сказал: «Мы потом приедем, похороны организуем». Потом, понимаешь? — Она аж покраснела от возмущения. — А старик их, говорят, в больнице ещё звал. Медсестра рассказывала: он всё бредил, всё «сын, доченька, приезжайте, проститься хочу». А они? «Потом». Вот тебе и потом.
Виктор хотел что-то сказать, но горло перехватило. Он сжал руль велосипеда так, что побелели пальцы. Ему захотелось бросить всё, сесть на поезд и найти этого Сергея. Спросить: «Ты помнишь, как он назвал тебя сыном?» Но он знал — бесполезно. Не поедет.
— А хоронили в среду, — добавила бабка Зоя. — Без них. Соседи собрались, председатель из сельсовета пришёл, батюшка приехал из соседней деревни. А детей — никого. Даже на похороны не приехали.
— Дом теперь их, — махнула рукой тётя Клава. — Продадут, как хотели. Старика спихнули в могилу, теперь и дом продадут. Ни стыда у людей, ни совести.
Виктор кивнул, боясь открыть рот — голос мог сорваться. Зашел в магазин на автомате: хлеб, баранки, творог. Расплатился, вышел.
Старушки уже расходились, перетирая новости дальше по деревне.
Он сел на велосипед, поехал к отцу. В голове было пусто. Только одна мысль билась, как муха о стекло: «Не успел, дядя Толя. Не успел проститься. Вот она какая, эта жизнь».
Вечером, когда солнце начало садиться за тополя, Виктор вышел из дома. Отец уже лёг спать — устал за день, да и возраст. Виктор надел старую куртку и пошёл на Цветочную.
Дом Анатолия Ивановича стоял тёмный. Калитка была приоткрыта — не заперта, видимо, соседи закрыть забыли. Виктор толкнул её — она скрипнула всё той же старой петлёй. Вошёл во двор.
Лавочка сиротливо темнела у забора. На ней ничего не лежало — только сухой листок с тополя прилип к доскам. Виктор сел.
Рядом, всё так же, рос куст пионов. Только цветы уже отцвели.
Тяжёлые тёмно-бордовые шапки завяли, лепестки почернели, засохли, поникли к земле. Кое-где ещё держались сухие коробочки с семенами. Виктор протянул руку, тронул один засохший цветок. Лепесток рассыпался в пальцах в бурую труху.
— Нет хозяина, — сказал он тихо. — И цветы не хотят расти без него.
Он постоял ещё минуту. Посмотрел на лавочку, пустую и холодную. Потом повернулся и пошёл к калитке.
На пороге задержался.
— Вот и всё, дядя Толя, — сказал он в вечернюю тишину. — Хороший вы были мужик. Жалко, что всё так получилось.
Калитка скрипнула в последний раз.
Виктор вышел на улицу и пошёл прочь, не оглядываясь.
Ветер шевелил тополя. В доме, который так и не успели продать, было темно и тихо. И только засохшие пионы качались на ветру, будто кланялись кому-то, кого уже нет.
Он прошёл до конца Цветочной, свернул на Центральную. У калитки отцовского дома остановился.
Всю жизнь люди гонятся за деньгами, — подумал он. — Дядя Толя ведь мог не брать тетю Галю с детьми. Мог жениться на ком-то побогаче, построить свой дом, копить на старость. А он выбрал любовь. Стал для них отцом. Отдал всего себя. И что в итоге?
Он посмотрел на тёмное небо, где уже загорались первые звёзды.
А в итоге — правда. Он умер не богатым, но он умер человеком. А они, с деньгами своими, с «Ниссаном» и евроремонтом, даже проститься не приехали. Так кто из них беднее?
Толкнул калитку. В доме было темно и пусто — отец, наверное, уже спал в дальней комнате.
Не стыдно быть бедным, стыдно быть дешевым.
Он зашёл в дом и тихо притворил за собой дверь.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
