Обложка Портсигар политрука Портянкина

Портсигар политрука Портянкина

Алексей Миллионов

0% прочитано
Стандартный
Алексей Миллионов

Портсигар политрука Портянкина

Димка - партизан

В квартире на Васильевском острове, где Димка жил с матерью, стёкла давно выбило взрывной волной, и оконный проём зиял белой пустотой. Некому было его заткнуть… Хотя бы матрацем, которых в избытке было натаскано в квартиру с этажей. Из всех щелей тянуло сырым, болотным холодом — тем самым, исконным ленинградским, с запахом нечистот и привкусом давленой крысы.

Димка был парнем не то, чтобы плохим, он был отчаянно, до глупости упрямым и романтичным. В то время как его ровесники дежурили на крышах, гася «зажигалки», или из последних сил точили снаряды на заводах, Димка оставался целыми днями дома и бредил солдатами. Ему казалось несправедливым, что он сидит в четырёх стенах, пока где-то там, за кольцом блокады, среди глухих болот и заснеженных елей, настоящие герои-солдаты бьют врага.

В тот январский день мать ушла на смену, оставив Димке его скудный паёк — сто двадцать пять граммов горького, сырого хлеба из опилок — и строгий наказ: поддерживать огонь в «буржуйке». Дров было натаскано вдоволь: мебель, книги, тряпьё всякое. Даже ботинки от замёрзших людей, которых свозили и складывали штабелями во дворе, и те были здесь. Ботинки эти горели лучше всяких дров, и давали больше жару.

Оставшись один, Димка вытащил из-за пазухи свой заветный трофей, который как-то по случаю стащил со стола у красного комиссара — кусок плотного картона и огрызок химического карандаша. Внутри Димки горел мальчишеский азарт. Он решил доказать — пусть пока только себе, — что он тоже боец.

Димка устроился на полу возле остывающей печки и приступил к рисованию.

На бумаге начал оживать удивительный мир. Димка до боли в пальцах нажимал на карандаш, выводя контуры бескрайних, топких болот своей родной ленинградской земли. На рисунке среди камышей и покрытых кочками трясин стоял он сам – «палочный человечек» в огромных-преогромных сапогах. Димка захотел изобразить себя лихим партизаном: и пририсовал себе ушанку набекрень, распахнутый полушубок, и огромный трофейный автомат наперевес. Вокруг него на бумаге клубился густой дым от взорванного немецкого танка. Он твердо знал - на этих болотах, на его родной земле, врагу не будет пощады, и партизан Димка победно улыбался.

Мальчик так увлёкся, что перестал замечать реальность. Ему казалось, что от его собственного рисунка веет жаром подбитого вражеского танка. Он торопливо слюнявил грифель, чтобы огонь выходил жирнее и ярче. Затем он замирал, любуясь своей выдуманной отвагой.

«Вот вернусь в отряд, — думал Димка, окончательно теряя грань между фантазией и явью, — хлопцы у костра ахнут...»

А вокруг него незаметно и страшно сгущался настоящий ленинградский холод. Настоящий, не нарисованный иней, спускаясь по стенам комнаты седым и пушистым саваном дотянулся до зелёного рукомойника сковав его льдом, а затем, немного помедлив, пополз вниз, превратив ведро с помоями в ледышку.

Димка не заметил, как начали неметь пальцы, а карандаш выскочил из руки. Детское упрямство не пустило его под три одеяла на кровати; он продолжал сидеть на полу, привалившись спиной к холодной стене, и смотреть на свой неоконченный шедевр.

В одно мгновение он перестал быть просто мальчиком. Теперь он был настоящим партизаном — неуловимым мстителем, призраком белых лесов. Вокруг него шумел суровый зимний бор, а под ногами хрустел глубокий снег, скрывающий коварные топи. Мороз больше не обжигал лицо, а лишь закалял его волю. В руках у него был верный автомат, а за поясом — тяжелые противотанковые гранаты.

Ему стало удивительно легко и даже как будто жарко. Родные ленинградские болота, которые он так усердно рисовал, словно расступились перед ним, принимая в свои тихие, морозные объятия.

Комната вдруг истончилась и растаяла, уступая место величественному, заиндевевшему царству. Прямо перед ним, беззвучно покачиваясь, расступились замерзшие камыши и покрытые хрустальным инеем ветви столетних елей. Пространство раздвинулось, обнажая бескрайние, уходящие в предзакатную синеву ледяные просторы. Земля, которую он с такой любовью и трепетом выводил на картонке, наконец узнала его и отозвалась. Отозвалась, открывая ему свои самые сокровенные тайны.

В этих тихих, морозных объятиях совсем не было холода. Болота обняли его бережно и нежно, словно убаюкивая, укрывая от голода и страха. Морозный воздух, звенящий прозрачной чистотой, ласкал лицо, а тишина, нарушаемая лишь едва слышным треском замерзающей воды, принесла долгожданный покой. Здесь, посреди этой суровой и чистой красоты, он больше не был слаб — сама родная земля вливала в него свои могучие, необъятные силы, превращая в своего верного хранителя…

Когда вечером мать, едва передвигая ноги от голода и усталости, толкнула обледеневшую дверь комнаты, Димка уже «ушёл в отряд». Он сидел, замерзший насмерть, со спокойным и даже немного гордым лицом. А на полу перед ним лежала картонка, где лихой и весёлый партизан Димка продолжал свой вечный бой среди бесконечных снегов и замерзших болот Ленинградской земли.

Два лейтенанта

На одной забытой богом станции встретились два лейтенанта: пехотинец и танкист. Оба возвращались из краткосрочной увольнительной обратно на передовую. Почти сутки, как они ожидали поезда в разбитом здании вокзала, сквозь дырявую, иссеченную снарядами крышу которого то и дело монотонно моросил мелкий, въедливый осенний дождь.

Вокруг заброшенной платформы расстилался унылый, вымокший до нитки лес, утопающий в сумерках. В самом здании вокзала пахло мокрой штукатуркой, гарью и плесенью. Окна были давно выбиты взрывами, и гуляющий по залу сквозняк заставлял бойцов зябко кутаться в шинели.

Пехотинец, лейтенант Зубов, был осунувшимся, насквозь продрогшим пареньком с серым от хронической усталости лицом. Под его глазами были глубокие черные тени, а руки, привыкшие к окопной земле и холодному металлу винтовки, то и дело мелко дрожали, когда он пытался согреть их дыханием. На нем была старая, заштопанная в нескольких местах шинель, потемневшая от сырости.

Танкист, лейтенант Кольцов, напротив, был парнем, про которых в народе принято говорить «кровь с молоком». Плотный, широколобый, с упрямым подбородком. Его новенький, ладный ватник, с трудом раздобытый на вещевом складе в тылу, еще отчетливо пах фабричной краской и новой тканью. Из-под расстегнутого ворота виднелась чистая гимнастерка, а в кармане грела душу и приятно тяжелила грудь недавно полученная медаль «За отвагу» — новенькая, еще не успевшая потускнеть от танковой копоти.

Кольцов сидел на пустом перевернутом деревянном ящике из-под снарядов и нетерпеливо барабанил пальцами по колену.

— Да уж, — шумно выдохнул танкист, потирая ладони. — С такой логистикой мы до победы тут куковать будем. Станция «Хрен найдешь», расписание «Хрен угадаешь». Слушай, пехота, ты как хочешь, а я больше этот сырой воздух цедить не могу. Кости ломит.

Зубов, сидевший прямо на груде битого кирпича у полуразрушенной стены, даже не поднял головы. Он лишь плотнее прижал локти к бокам, пытаясь сохранить остатки тепла.

— Жди, — глухо бросил он. — Придёт эшелон. Куда он денется. На фронт пустые составы не ходят, всех заберут.

— «Жди»… Легко тебе говорить, ты к земле привык, — ухмыльнулся Кольцов. Он запустил руку в свой брезентовый мешок и с характерным стеклянным стуком извлек на свет круглую флягу, заткнутую самодельной бумажной пробкой из газеты «Правда». — Гляди, чего у меня есть. Чистый, как слеза партизана. Родственники в тылу подсобили на дорожку. Ну что, согреем душу, лейтенант?

Зубов медленно поднял глаза. Вид фляги заставил его пересохшие губы дрогнуть.

— Давай, — согласился пехотинец, приподнимаясь. — Всё равно делать нечего. Только аккуратно, а то на голодный желудок развезёт.

Они выпили. Прямо из горлышка, по очереди. Сначала жадно выпили за случайную встречу, заев жестким, как подошва куском почерневшего сала, которое Зубов выудил из своего холщового мешка. Огненная жидкость обожгла гортань, прокатилась по пищеводу и тяжелым, приятным теплом разлилась по желудку. Почти сразу выпили вторую — за скорую победу, которая, судя по недавним пламенным словам полкового политрука, была уже действительно не за горами, а где-то там, за Днепром.

Спирт быстро ударил по уставшим, истощенным организмам. Тоска и холодная сырость вокзала отступили на задний план. Лицо Зубова слегка порозовело, а Кольцов и вовсе расплылся в довольной, хмельной улыбке. Глаза танкиста заблестели лихим, нездоровым огоньком. Он расстегнул кобуру на ремне и с гордостью вытащил свой тяжелый, воронёный пистолет.

— Эх, пехота, пехота… — хвастливо протянул Кольцов, любовно крутя пистолет на указательном пальце, словно игрушку. — Смотрю я на тебя и жалко мне вас, честное слово. Вы же всё ползком, всё брюхом по грязи, по болотам. Каждый метр зубами выгрызаете. А мы? Мы — броня! Нас огонь не берет. Мотор ревёт, гусеницы землю рвут, пушка сорок пятого калибра ка-ак бахнет — только щепки летят. Я свой «тридцатьчетвертый» из любого пекла выведу, понял? Танк — это сила. Это тебе не в окопе с винтовкой дрожать.

Зубов нахмурился. Алкоголь взболтнул со дна его души всю ту горечь и злость, которую он накопил за месяцы кровавых боев на передовой. Слова пьяного танкиста задели его за живое. Пехотинец резко подался вперед, в упор глядя на собеседника.

— Броня-то броня, — хмуро и резко ответил Зубов, зло кутаясь в мокрую шинель. — Да только горит ваша хвалёная броня как шведская свечка. Насмотрелся я на вас под Прохоровкой. Иной раз выскочит такой вот орел с нижнего люка, верхний-то заклинило, а внутри — живой костер. Кричите так, что на три версты слышно. Пехота вас, дураков, потом обгорелых вытаскивает. Так что ты мне тут про силу не пой, — мазута. А насчет «дрожать» — ты под артобстрелом в чистом поле посиди, тогда поговорим.

Спирт и уязвленное самолюбие сыграли с молодым танкистом злую, роковую шутку. Хмель ударил в голову, смешиваясь с мальчишеской спесью. Кольцову, который еще не успел перегореть в настоящем, затяжном аду, отчаянно захотелось доказать свое превосходство. Показать, что он не просто командир машины в чистом ватнике, а человек стальной, несгибаемой воли и храбрости, которого не напугать никакой войной или смертью.

— Горит, говоришь? — Кольцов пьяно, вызывающе усмехнулся. Пистолет с глухим стуком лег на ящик. Танкист спешно полез в свой мешок и со значением вытащил оттуда тяжелую, ребристую лимонку — оборонительную гранату Ф-1. — Думаешь, вы там в пехоте одни со смертью целуетесь? А давай на спор, пехота? Слабо проверить, у кого из нас нервы крепче?

Зубов презрительно прищурился, глядя на гранату.

— Ты чего задумал, дурень? Спрячь игрушку.

— А вот чего! — Кольцов, тяжело дыша, перехватил гранату левой рукой, а пальцами правой взялся за кольцо чеки. — Я сейчас чеку дерну. Будем сидеть и смотреть друг на друга. Проверим твою пехотную выдержку. Кто первый из вокзала выскочит, кто первый испугается — тот баба, трус и тыловая крыса! Ну что, лейтенант? Принимаешь вызов? Или в окоп обратно захотел?

Зубов, чьи мозги тоже были намертво одурманены крепким спиртом, вместо того чтобы ударить безумца в челюсть, повалить на пол или просто отобрать гранату, лишь упрямо наклонил голову. Окопная гордость и хмельная злость заблокировали остатки здравого смысла. Он зло сплюнул на грязный дощатый пол, заваленный битым кирпичом.

— На слабо берёшь, мазута? — прошипел Зубов, подаваясь лицом почти вплотную к Кольцову. — Да я под Курском в залитом кровью окопе три дня под немецкими гусеницами лежал! Меня «тигры» утюжили, а я живой! Дёргай свою игрушку, судейский сынок. Дёргай! Посмотрим, кто из нас первый к двери побежит. Я и с места не двинусь.

— Ах так?! Ну держись, пехота!

Кольцов с силой дёрнул за чеку. Раздался сухой, металлический щелчок. Пружина сработала, рычаг со звоном отлетел в сторону и ударился о кирпичную стену.

В абсолютной тишине безлюдного вокзала этот звук прозвучал как ружейный выстрел. Времени у них оставалось чуть меньше четырех секунд. Четыре секунды до того, как чугунный корпус разлетится на двести убийственных осколков.

Первая секунда… Время словно замедлило свой ход, превратившись в густой кисель. Это была секунда глупой, яростной, пьяной гордости. Они продолжали неподвижно сидеть друг напротив друга, соприкасаясь коленями. Кольцов всё еще пытался улыбаться деревянной, застывающей на губах улыбкой, но его пальцы на гранате уже судорожно сжались. В глазах Зубова начал стремительно разгораться запоздалый, дикий ужас осознания. Фронтовой опыт мгновенно подсказал ему: рычаг отлетел, запал сработал, обратного пути нет.

Вторая секунда… Животный, первобытный страх смерти наконец-то напрочь протрезвил обоих. Лицо Кольцова в одно мгновение стало белее мела, покрывшись каплями крупного пота. Танкист судорожно взмахнул рукой, пытаясь выбросить гранату в пустой проем разбитого окна. Но онемевшие от ужаса, скованные внезапной судорогой пальцы подвели его. Вместо точного броска получилось неуклюжее движение: тяжелый металлический шар выскользнул из мокрой ладони, ударился об угол оконного проёма, отскочил, и с сухим шуршанием покатился по битому стеклу и крошеву штукатурки прямо под ноги лейтенантам.

Третья секунда… Секунда превратилась в сумасшедший, хаотичный кошмар. Вся их напускная гордость испарилась, уступив место панической, мышиной возне.

— Держи её! Держи! — дико закричал Зубов, падая на колени.

Они оба бросились на пол, шаря руками в темноте, подбирая под себя полы шинели и ватника, пытаясь на ощупь отыскать в серой грязи и битом кирпиче катящуюся смерть. Пальцы Кольцова наткнулись на холодный ребристый металл, но, как назло, в этот момент они столкнулись лбами, и хрипло дыша от страха Кольцов лишь оттолкнул гранату глубже в темноту, под ящик.

Четвертая секунда… Кольцов успел лишь зажмуриться и втянуть голову в плечи. Зубов открыл рот в беззвучном крике.

Разбитый вокзал озарился короткой, ослепительно огненной вспышкой. Взрыв разорвал ночную тишину, выбив остатки штукатурки со стен и взметнув в воздух тучу серой пыли и едкого дыма.

…

Через два часа, к полустанку, тяжело пыхтя и пуская пар, подошёл долгожданный военный эшелон. Поезд со скрипом затормозил.

Из деревянной теплушки штабного вагона на низкую, разбитую платформу спрыгнул пожилой капитан с портупеей поверх потертой шинели. Он поправил фуражку, зажег трофейный карманный фонарик и, светя себе под ноги, направился к вокзалу, намереваясь найти хоть какого-нибудь дежурного по станции или узнать обстановку.

— Эй! Есть кто живой? — негромко окликнул капитан, заходя под разрушенные своды.

Никто не отозвался. Луч фонаря выхватил из темноты лишь свежие, обгоревшие, густо иссеченные острыми осколками стены. В воздухе всё еще отчетливо и удушливо ощущался стойкий запах пороховой гари, смешанный со сладковатым привкусом крови и терпкого спирта.

Капитан шагнул за груду кирпичей и резко остановился. Свет фонаря задрожал и замер, освещая пол.

Там, среди битого кирпича, обломков досок и осколков бутылочного стекла, лежали два безжизненных лейтенанта. Один — в грязной шинели, другой — в изодранном новеньком ватнике.

Пожилой капитан долго смотрел на них, переводя луч фонаря с одного обезображенного лица на другое. Он прошел всю войну от самого её начала и сразу понял, что здесь произошло — на полу валялось кольцо от чеки и искореженный корпус пистолета ТТ.

Капитан тяжело вздохнул, снял фуражку и перекрестился.

— Эх, сынки… — тихо, с нескрываемой горечью прошептал он пустому залу. — Что же вы наделали?.. На фронте людей не хватает, а вы…

Сортир Привалова

Стояла осень 1943 года. Дожди превратили полевой аэродром в сплошное серое месиво, из которого с трудом выдирались в дождливое небо штурмовики «Ил-2». Техники матерились сквозь зубы, отряхивая грязь со своих сапогов на пороге мастерской, а летчики, бледные от усталости, курили в землянках одну самокрутку за другой.

Подполковник Аркадий Валерьянович Привалов, командир авиаполка, войну встретил еще в сорок первом, будучи на службе в глубоком в тылу. Это был человек старой закваски — строгий до безумия, маниакально аккуратный и болезненно самолюбивый. На его гимнастерке безупречно блестели два ордена Красного Знамени, а сапоги, вопреки осенней распутице, сияли так, словно подполковник ежедневно топтал паркет генерала штаба. Привалов не терпел беспорядка. Больше, чем немецких «мессершмиттов», он ненавидел расхлябанность подчинённых.

И была у подполковника одна тайная, сугубо личная трагедия на этом прифронтовом аэродроме — местный туалет.

Обычный полевой сортир, наспех сколоченный хозвзводом из не струганых досок. Он располагался на самом краю лётного поля, у кромки жидкого березового перелеска. Из-за постоянных дождей и близости грунтовых вод яма под ним переполнилась. Конструкция опасно накренилась, а внутри стоял такой ядрёный, режущий глаза амбре, что бойцы предпочитали бегать «по - большому» за командный пункт, рискуя нарваться на нагоняй от особиста.

Привалов ходить «под кусты» считал ниже своего офицерского достоинства. Каждый визит в это шаткое деревянное сооружение стоил ему колоссальной силы воли. Наконец, терпение подполковника лопнуло.

Утром, после тяжелого доклада в штабе дивизии, где его пожурили за задержку вылетов, Аркадий Валерьянович вернулся на КП в наисквернейшем расположении духа. Живот у него крутило со вчерашнего дня — подвела тушёная капуста с дивизионного склада.

— Старшина! — зычно крикнул Привалов, выйдя на порог блиндажа.

Из-за угла моментально вырос старшина аэродромной обслуги — Потапов, коренастый мужик с хитрыми глазами.

— Слушаю, товарищ подполковник!

— Что у тебя за бардак на вверенной территории? — Привалов брезгливо указал пальцем в сторону перелеска. — К уборной подойти невозможно! Вонь на весь полк, доски прогнили, яма залита водой. Ты чего, ждешь, когда комдив приедет и в это болото провалится?

— Так точно, товарищ подполковник, заливает, — виновато шмыгнул носом Потапов. — Грунты здесь — сплошная глина, вода не уходит. Надо бы новую яму бить, да люди все на осушении полосы заняты, руки не доходят…

— Мне плевать на твои руки! — отрезал Привалов, чувствуя, как в животе снова предательски забурчало. — Чтобы через два часа порядок был. Яму продезинфицировать, очистить, запах убрать! Выполнять!

Старшина почесал затылок. Очистить полную яму нечистот за два часа силами пары бойцов было задачей из области фантастики. Но приказ есть приказ. Потапов решил проявить солдатскую смекалку, и пойти научным, как ему казалось, верным путем.

Через полчаса двое бойцов притащили к туалету бидон хлорной извести и… два ведра трофейного немецкого карбида, который техники берегли для сварочных работ. План старшины был прост и изящен: засыпать всё это непотребство хлорной известью, чтобы перебить запах, и подсушить карбидом. Химию в школе Потапов учил плохо, а потому не подумал, что карбид при взаимодействии с водой начинает бурно выделять ацетилен — горючий и крайне взрывоопасный газ.

Бойцы, не скупясь высыпали всю известь из бидона в жижу, затем вытряхнули из вёдер карбид, и засыпали всё это дело сверху хлоркой. Для верности прикрыли дыры в настиле старыми досками, чтобы «не воняло больше», и ушли. Внутри закрытого, практически герметичного деревянного куба началась бурная химическая реакция. Газ стремительно заполнял пространство под настилом и саму кабинку.

Прошло, где – то с час. Подполковника Привалова прижало окончательно. Терпеть более не было никаких сил. Строгим, чеканным шагом, стараясь не выказать своего отчаянного положения, он направился через лётное поле к перелеску.

Подойдя к сортиру, Привалов с удовлетворением отметил, что резкий запах нечистот уступил место какому-то странному, острому химическому аромату. «Вот, может же старшина, когда захочет!», — подумал подполковник, с трудом открывая разбухшую от сырости деревянную дверь.

Он зашёл внутрь, закрыл задвижку. В туалете щипало глаза от хлорки и было темно. Аркадий Валерьянович аккуратно расположился на деревянном помосте, блаженно выдохнул и… по старой привычке потянулся к карману гимнастёрки.

Привалов не курил на людях, считая это дурным тоном для командира, но в моменты сильного напряжения позволял себе одну папиросу «Казбек» в уединении. Это был его маленький, тщательно скрываемый ритуал.

Он достал папиросу, размял ее тонкими пальцами. Чиркнул трофейной бензиновой зажигалкой в полумраке сортира. Маленький огонек даже не успел вспыхнуть…

На командном пункте авиаполка звук взрыва приняли за внезапный налет бомбардировщиков люфтваффе. Звук был объёмным, глухим и раскатистым. На лётном поле завыла сирена. Техники, лётчики, радисты повскакивали с мест, хватаясь за карабины. Выскакивали на улицу кто в чём — кто босиком, кто в одном сапоге, кто без штанов.

— Откуда прилетело?! — кричал дежурный капитан, вывалившись шатаясь из блиндажа. — Бомбардировщики?!

Но небо было чистым… Никаких самолетов. Зато со стороны перелеска поднималось серо-бурое облако, а в воздухе кружились обрывки газет.

Когда прибежавшая аварийная команда аэродрома вместе со старшиной Потаповым добралась до места, их глазам предстала жуткая и одновременно абсурдная картина. Сколоченный из досок туалет разнесло в щепки. Взрывная волна, направленная специфическим образом из ямы вверх, совершила страшное.

Подполковник Привалов лежал в десяти метрах от эпицентра. Взрывом с него сорвало сапоги и порвало в клочья галифе. Но страшнее было другое: деревянные обломки настила и тяжелые щепки, полетевшие снизу вверх с силой артиллерийских снарядов, нанесли командиру травмы, несовместимые с жизнью и… офицерской честью…

В официальных документах, ушедших в штаб фронта, причину гибели, разумеется, тактично изменили. Погибнуть от взрыва собственного сортира из-за действий малограмотного старшины и ведра трофейного карбида — такой позор не мог лечь на знамя полка. Написали: «Погиб при исполнении служебных обязанностей в результате детонации неразорвавшегося вражеского снаряда на территории аэродрома».

Подполковника, как положено, похоронили с воинскими почестями, под ружейный салют. А старшина Потапов до конца войны больше никогда, даже для хозяйственных нужд, не прикасался к карбиду.

Наводчик Шатрыч

Где-то далеко в поле раздавались громкие удары хлыстом и заковыристая брань пастуха. Было раннее туманное утро и совсем не хотелось просыпаться. На горизонте занимался рассвет… Мягкая перина пахла сухой соломой, а в избе стоял приятный и такой родной аромат парного молока и свежих пирогов с малиной… Степан очнулся от накатившей на него дремоты… В танке пахло горелым железом, солидолом и застарелым человеческим потом. Механик-водитель Степан Корноухов, крупный, круглолицый мужик с мозолистыми ладонями-лопатами, никак не мог привыкнуть к этой тесноте. В родной вологодской деревне Ольховке перед ним всегда открывались бескрайние дали: — коси не хочу, паши до горизонта. А здесь, в утробе тяжёлой «сорокопятки», мир сузился до размеров смотровой щели. Степан был человеком незлобливым, бесхитростным, из тех, про кого в деревне говорят: «Прост как три копейки, зато душа нараспашку». На фронт он пошёл в первых рядах – добровольцем, искренне веря, что его умение управляться с гусеничным трактором «Сталинец» — это самый прямой путь к победе над супостатом.

Командир танка, лейтенант Пётр Кравцов, был полной его противоположностью. Война измотала его, превратив некогда весёлого городского повесу – курсанта в оголённый нерв. Кравцов не спал третьи сутки, его глаза покраснели от пороховой гари и постоянного напряжения, а пальцы беспрестанно подёргивались, то и дело хватаясь за планшет или пистолетную кобуру. Любая заминка, любой лишний звук вызывали у него вспышку яростной, почти истеричной бранной ругани. Каждое слово Степана, сказанное неторопливо с вологодским оканьем, казалось лейтенанту личным оскорблением и признаком непролазной деревенской безграмотности.

Третьим в их маленьком замкнутом пространстве был наводчик — сержант Илья Шатров. О Шатрыче, как его прозвали Степан и Пётр, они ничего толком не знали. Он всегда молчал. Мог целыми днями не произнести ни единого слова, лишь изредка кивая или моргая в ответ на приказы. Его лицо, иссечённое шрамами от мелких осколков стёкол, казалось каменной маской. Какая-то глубокая обида или страшное горе затаились в этом человеке, и он вымещал их на враге, наводя орудие с леденящим душу хладнокровием.

Их полк отступал уже на протяжении целой недели. Дороги превратились в сплошное месиво из грязи, разбитых обозов снабжения и верениц беженцев. Горючее было на вес золота. Накануне приказа об отступлении сорокопятку заправили едва на треть — баки были полупустыми, но приказ требовал занять высоту у деревни под кодовым названием «Красный Бор» и прикрывать огнём отступающие части.

Раннее утро встретило экипаж плотным, маслянистым туманом. Танк тяжело переваливался через воронки, мотор надрывно ревел, поглощая драгоценную солярку литр за литром. Когда слева показались силуэты немецких панцирей, завязался суматошный, злой бой. Лейтенант Кравцов орал, срывая голос, требуя от Степана манёвра, а от Ильи — немедленных выстрелов. Шатров молча, снайперскими ударами сжигал один немецкий танк за другим, словно работал на конвейере.

И вдруг, посреди этого огненного ада, двигатель сорокопятки чихнул, выбросил облако сизого дыма и заглох. Наступила жуткая, неестественная тишина, нарушаемая лишь далёкими разрывами снарядов.

— Корноухов! Так твою-растак! Что там?! Почему встали?! — забился в истерике Кравцов, пиная сапогом спину Степана. — Заводи! Заводи!!, расстреляю к едрени-матери на месте!

— Шатров! Так твою разэдак! — Не прекращать огонь! — Кравцов с силой пнул каблуком в спину Шатрова. Тот пригнулся, и удар пришёлся ему в затылок. Шатров ударился лицом о затвор орудия. Из его верхней губы пошла кровь.

Степан испуганно щёлкал тумблерами, затем посмотрел на стрелку прибора и тяжело вздохнул.

— Товарищ лейтенант... Дак ведь это... Сухие мы. Соляра кончилась. Совсем кончилась, под ноль.

— Что?! — Кравцов буквально посинел от ярости. Он выхватил пистолет и больно ткнул им в затылок механика. — Ты у меня сейчас сам вместо мотора побежишь! Мы посреди поля! Нас сейчас как в тире расстреляют! Сделай что-нибудь, деревенщина! Из-под земли горючее достань!

Степан втянул голову в плечи. Ему было не столько страшно перед пистолетом, сколько обидно, что командир считает его виноватым в отсутствии топлива. Мужицкий ум Степана судорожно искал выход. В деревне, когда в тракторе кончалась солярка, они всегда её получали во дворе сельхозтехники. А тут – поле…, война… На ум Степану пришёл совет одного сельского механизатора о том, как разбавить остатки топлива, чтобы дотянуть до двора. И тут он вспомнил, что возле моторного отсека, в самом углу, за ящиками со снарядами, лежал трофейный немецкий бидон. Они его позавчера вытащили из кузова подбитого немецкого грузовика. Думали спирт. Радостно откупорили, но, увы — в бидоне была лишь густая, резко пахнущая спиртом жидкость — то ли скипидар, то ли ацетон для хозяйственных нужд.

— Товарищ лейтенант, погодите ругаться-то, — просветлел лицом Степан. — Есть задумка! У немчуры-то в бидоне жидкость горючая, спиртягой за версту несёт. А у нас на дне бака капли соляры всё одно остались. Спирт-то горит дай бог каждому! Ежели его в бак бабахнуть, оно смешается, и мотор сдюжит! Мужики мне сказывали, что на тракторах так делали, — самогон взамен керосина лили! Ей-богу, долетим до леса, а там наши!

Кравцов, тяжело дыша, опустил пистолет. Разум его был затуманен паникой.

— Спирт в дизель?.. Ты с ума сошёл? Дизельный мотор на спирту не ходит!

— Да как не ходит, — Ходит! — Ей богу ходит! — Мужики сказывали… — по-свойски ответил Степан командиру. — Горит? Горит! Поршням-то всё равно, что толкать, лишь бы вспышка была. Главное — заведёмся, с места сдвинемся, а там и наши подойдут! Ну не помирать же тут сиднем!

Лейтенант, в пелене безумия и страха перед грозящим ему трибуналом, ухватился за эту безумную соломинку.

— Быстро! — прохрипел он. — Тащи свой бидон! Если запорешь движок — лично пристрелю!

Степан, довольный, что его деревенская смекалка наконец-то оценена, кряхтя полез назад. Наводчик Илья Шатров всё это время сидел неподвижно, прильнув к прицелу. При упоминании спирта его плечи едва заметно вздрогнули, но он не обернулся. Ни один мускул не дрогнул на его лице, хотя любой грамотный танкист знал: спирт и его производные в дизельном двигателе с высокой степенью сжатия — это гарантированный взрыв или заклинивание поршней из-за отсутствия смазочных свойств, которыми обладает солярка. Но Илья молчал… Он слишком устал от криков командира и от этой войны. Ему было уже всё равно…

Степан с трудом вытащил из-под промасленного тряпья тяжёлый жбан, отвинтил пробку. В нос ударил резкий, сивушно-химический запах.

— Ох, крепка зараза! — ухмыльнулся Степан. — Ну, с богом!

Сняв хомут и сдёрнув резиновый патрубок, находящийся за люком механика-водителя ровно настолько, чтобы была возможность заливать, Степан умудрился через патрубок, проходивший внутри боевого отделения вылить содержимое жбана в топливный бак. Второпях выходило не очень аккуратно, — пространство заполнилось едкими парами. Однако большая часть спирта, с глухим бульканьем, ушла в систему.

— Давай, Стёпка, заводи! — кричал Кравцов, кусая губы до крови. — Немецкий танк разворачивается в нашу сторону! Быстро!

Степан выжал сцепление, нажал на пусковую кнопку стартера. Дизель тяжело заворочался. Один оборот, второй... И вдруг мотор взревел. Это был не привычный мощный рокот мотора, а страшный, визгливый, металлический скрежет. Двигатель пошёл «в разнос». Сизые клубы дыма со страшной силой вырывались из выхлопной системы. Топливная смесь со спиртом детонировала в цилиндрах мгновенно, температура внутри блока подскочила за секунды, металл начал плавиться.

— Пошла родимая! — Пошла! — радостно кричал Степан, не понимая, что это предсмертные судороги мотора. Он со всей силы жал на газ.

Танк пёр с неимоверной силой, затем неистово рванул вперёд, проехал ещё буквально сто метров и со страшным скрежетом встал как вкопанный. Из моторного отсека повалил густой чёрный дым, а вслед за ним в боевое отделение ворвалось пламя. Перегретые поршни пробили блок цилиндров, раскалённое масло хлынуло на коллектор, и остатки пролитого спирта вспыхнули мгновенно, превращая кабину танка в пылающий котёл.

— Горим, так твою – ррастак! — истошно закричал Кравцов. — Пожар – твою разэдак! На выход!

Но пламя уже отрезало путь вверх. Пары, скопившиеся в боевом отделении из-за пролитого спирта на полу, горели красно-синим пламенем. Лейтенант Кравцов, охваченный огнём, заметался в тесном пространстве, матерясь уже не от ярости, а от дикой боли. Он попытался открыть верхний люк, но мечущийся перед носом Степан мешал это сделать. Лейтенант кидался от стенки к стенке, сгорая заживо, его крик перешёл в хрип.

Степан, чьи руки и лицо уже покрылись страшными волдырями, отталкивая Кравцова, снова и снова пытался открыть люк. «Дельный» совет его односельчанина, - друга, обернулся кошмаром.

— Да как же так... — шептал он, задыхаясь от едкого дыма. — Я ж как лучше... Я ж по-простому... по-нашему...

И в этот момент, среди бушующего пламени и криков погибающего командира, медленно развернулся наводчик Илья Шатров. Его лицо, наполовину обгоревшее, больше не выражало каменного спокойствия. С его щёк спадала лохмотьями кожа. А глаза его были широко раскрыты. В них горело безумие человека, которого окончательно, бесповоротно довели. Довела война, довёл вечно орущий командир, и, главное, довела эта глупая, нелепая мужицкая простота, убившая их ни за что.

Шатров страшно, утробно зарычал. Это был первый и последний громкий звук, который экипаж услышал от него за все месяцы службы. В этом рыке не было ничего человеческого. С силой, свойственной только предсмертной агонии, он схватил Степана за шиворот обгоревшей гимнастёрки и притянул к себе, - вниз, в самое пекло. Затем, с неимоверным усилием распрямил вторую руку и сшиб вниз, со спинки сиденья Кравцова. Наводчик не пытался спастись. Он держал бойцов мертвой хваткой, увлекая виновников своей гибели за собой в ад, и смотрел им прямо в глаза со страшной ненавистью.

Степан какое-то время пытался вырываться, но рука Шатрыча держала его как стальные тиски.

Через секунду огонь добрался до боекомплекта. Двадцать снарядов калибра 45 миллиметров сдетонировали одновременно. Тяжёлую многотонную машину подбросило и наклонило набок. Танк превратился в развороченную, дымящуюся груду металла посреди ночного, израненного войной поля.

На горизонте занимался рассвет…

Спасибо за чтение

Вернуться к книге