Обложка Неидеальная деталь

Неидеальная деталь

Альберт Нойманн

0% прочитано
Стандартный
Альберт Нойманн

Неидеальная деталь

Глава 1

- И всё-таки он не играл на скрипке, я же тебе говорил.

Голос у него был весёлый, почти мальчишеский, и совершенно не вязался с сединой, тронувшей виски. Он произнёс это громче, чем следовало, - перекрикивая шипение кофемашины, чей-то надрывный смех за соседним столиком и звон ложек о фаянсовые блюдца. Кафе жило своей жизнью - шумной, бестолковой, конечной. Оно гудело, как улей в сезон сбора мёда.

Она не ответила.

Её чашка с зелёным чаем давно остыла. Пакетик прилип к стенке, вода стала мутно-коричневой, а на поверхности плавала едва заметная радужная плёнка. Она смотрела в эту муть так, словно там, на дне, лежало что-то важное - утерянное не вчера и не годом ранее, а много жизней тому назад. Её спина была прямой, как у женщины, привыкшей к корсетам, хотя на ней был обычный серый кардиган из масс-маркета. Пальцы левой руки - тонкие, с идеальным маникюром - неподвижно лежали на столе. Правая же теребила край бумажной салфетки, скатывая её в мелкие катышки.

- Это было ужасно, но в то же время так завораживающе!.. - продолжал он, помешивая американо. Ложечка позвякивала о фарфор - единственный чистый звук во всём этом гвалте, и он, казалось, находил в этом звоне какое-то особое, только ему понятное удовольствие, - Шестьдесят четвёртый год. Июль. Дым над Палатином висел такой, что солнца не было видно три дня. Ты помнишь?

Она помнила.

Она помнила, как они стояли в толпе на противоположном холме - достаточно далеко, чтобы не задохнуться, достаточно близко, чтобы видеть всё самое важное. Он, тогда сжимал её локоть и шептал: "Смотри, смотри, это войдёт во все хроники как величайшее злодейство. А правда будет никому не нужна".

Нерон стоял на балконе дворца. Но он не играл на скрипке - её изобретут только через тысячу с лишним лет. Максимум, что он мог позволить себе тогда - кифару. Но он не играл. Плакал, видя как сгорает его любимый Рим. Его лицо, освещённое заревом, было лицом человека, который одновременно и наслаждается зрелищем, и ужасается ему. А потом он спустился вниз и лично руководил тушением. Она запомнила его сандалии. Простые, кожаные, с ремешками, покрытыми пеплом.

- Он не был злом во плоти, - сказала она тихо, и её голос прозвучал странно, будто она говорила не с ним, а с самой собой, со своим отражением в остывшем чае, - Он был обычным человеком своего времени. Эксцентричным, да. Жестоким - как все они. Но не чудовищем. Чудовище придумали потом.

- Всем нужна хорошая страшилка перед сном, - кивнул он, - Христианские хроники выставляли его Антихристом. Им нужен был символ. Они взяли пожар, взяли слухи и слепили миф. Миф оказался сильнее правды. Впрочем, как всегда.

Она подняла на него глаза. В этом взгляде не было интереса к истории Рима. В нём было что-то другое - усталое, почти стёртое.

- Как мы, - сказала она.

Он перестал помешивать кофе. Ложечка замерла в его пальцах.

- Мы ничего не совершили, - продолжала она, - Мы не поджигали города. Мы не убивали. Мы просто... жили. Но нас объявили преступниками. И теперь мы здесь. Как Нерон, который не играл на скрипке, но навсегда остался безумцем, сжигающим Рим под музыку.

Он ничего не ответил. Только пальцы свободной руки - той, что не держала ложечку, - скользнули в карман и коснулись холодной матовой поверхности. Пластина. Без кнопок, без экрана, без какого-либо объяснения. Просто кусок непонятного материала, который он носил с собой всегда. Это была привычка, напоминание о том, кто они такие и почему не могут остановиться.

За соседним столиком взорвались смехом - компания студентов праздновала чей-то день рождения. Девушка в ярко-розовом свитере размазывала по лицу крем от пирожного, парень снимал её на телефон. Обычная жизнь. Короткая. Настоящая.

- Мы не можем изменить того, что о нас пишут в будущем, - сказал он наконец, - Но мы можем помнить правду. Ты и я. Мы знаем, что Нерон плакал. Мы знаем, что на нём были простые сандалии. Этого у нас не отнять.

- Этого мало, - ответила она, - Памяти мало. Я устала помнить. Я хочу чувствовать.

Он посмотрел на неё долгим взглядом. В его глазах - живых, активных, несмотря на седину - мелькнуло что-то похожее на боль. Но только на мгновение. Потом он снова улыбнулся - легко, почти беззаботно.

- Значит, нам нужно найти что-то, что заставит тебя чувствовать, - сказал он, - Что-то настоящее. Что-то, что не зависит от хроник, которые пишут победители.

Она горько усмехнулась.

- Например?

Он не ответил. Только бросил быстрый взгляд куда-то в сторону - туда, где за столиком у окна сидели двое: молодой парень и девушка. Девушка нервно теребила край салфетки. Парень говорил слишком громко, пытаясь шутить, но голос срывался от волнения.

Он снова посмотрел на неё.

- Я подумаю, - задумчиво протянул он, - А пока... давай закажем ещё чаю.

Он заказал ещё американо. Ей - свежий зелёный чай, хотя она не просила. Официантка - молодая, с татуировкой в виде синей змеи на запястье - улыбнулась ему, но он не заметил. Он уже смотрел куда-то сквозь неё, в ту точку пространства, где прошлое становится ближе настоящего.

- Помпеи, - предложил он, когда чашки снова наполнились, - Семьдесят девятый год, август. Мы могли бы попасть в последние сутки. Вулканологи до сих пор спорят о точной дате извержения - Плиний Младший напутал в письмах, или переписчики напутали. А там, говорят, в одной пекарне на улице Изобилия хлеб так и остался в печи. Представляешь? Две тысячи лет назад кто-то поставил тесто, а вынуть не успел. И оно лежало там все эти годы. Как будто время застыло. Хотела бы попробовать помпейский хлеб?

Она молчала. Он сделал глоток и продолжил - быстрее, словно боялся, что она перебьёт, хотя она не перебивала:

- Или Вена. Девятый год. Молодой Гитлер проваливает экзамены в Академию художеств. Ему говорят: "У вас нет таланта к живописи, попробуйте архитектуру". Он выходит из здания, садится на скамейку в парке, и в этот момент решается судьба половины двадцатого века. Мы могли бы просто посидеть рядом. Посмотреть на его лицо. Увидеть, как рождается зло - не такое как Нерон, а настоящее; не в огне и криках, а в тишине, на обычной скамейке, у человека с неудачным портфолио.

Она подняла чашку, подержала в ладонях, не поднося к губам, и поставила обратно. Чай снова остывал.

- Или Константинополь, пятьдесят третий. Двадцать девятое мая. Последняя литургия в Святой Софии перед падением. Священники уходят в потайные ходы, император сбрасывает пурпур и бросается в рукопашную. Говорят, в тот момент ангел, державший купол, отвернулся и улетел. Мы могли бы проверить.

- Ты хочешь увидеть, как ангел улетает? - спросила она. Голос был ровным, почти безразличным.

- Я хочу увидеть правду. Какой бы она ни была.

- Правда в том, что ангелов не существует, - сказала она, - Мы это уже выяснили и не раз. В Риме. В Иерусалиме. Везде, где мы были. Боги не живут на Олимпе. Моисей не раздвигал море. Иисус не ходил по воде. Мы проверили. Остались только люди. Обычные люди, которые потом обрастают мифами. Люди обратились в пыль, а мифы - увы, нет.

Он замолчал. Пластина в кармане снова оказалась в его пальцах - он крутил её, не вынимая, как чётки. Она заметила этот жест. Знала его слишком хорошо. Знала, что означает это кручение: он ищет аргумент, он не хочет сдаваться, он пытается найти ту единственную историю, которая вернёт ей вкус к жизни.

А она смотрела на свою руку.

На тыльную сторону ладони, где под тонкой кожей угадывались синие нити вен. Это была не её рука. То есть, формально - её. Она управляла ею. Чувствовала прикосновения. Но где-то глубоко, на уровне, которого не достигали слова, она помнила: эта рука - третья. Первую она потеряла при переходе через разрыв в семнадцатом веке. Вторую - когда они задержались в Лондоне слишком надолго, и пришлось уходить под выстрелами. Эту, третью, вырастили два года назад. Она была функциональна. Идеальна. Но она была не родной.

Как и всё остальное.

Сердце - седьмое. Лёгкие - пятые. Печень - четвёртая. Глаза - вторые, от оригинальных ей пришлось отказаться, когда катаракта полностью лишила её зрения. Её новые глаза были спроектированы идеально, с фрагментами генома кальмаров, у которых эти органы устроены куда удачнее человеческих, и которые могут служить почти вечно. Кости заменялись частями, мышцы наращивались заново, кожа обновлялась регулярно. От того тела, в котором она родилась, не осталось ничего. Даже лица - черты менялись постепенно, невольно, под влиянием регенеративных гелей и биопринтеров. Она смотрела в зеркало и не узнавала женщину, которая глядела на неё в ответ.

Корабль Тесея.

Она вспомнила этот парадокс - кажется, он рассказывал ей когда-то, в одну из их первых встреч, ещё там, в оригинальной жизни. Тесей уплыл на Крит, убил Минотавра, вернулся в Афины. Афиняне хранили его корабль как память. Но дерево гнило, доски меняли одну за другой. Через сто лет на корабле не осталось ни одной оригинальной детали. Был ли это всё ещё корабль Тесея?

Была ли она всё ещё собой?

- Ты меня слышишь? - Его голос прорвался сквозь пелену.

Она моргнула. Кафе снова стало громким. Студенты за соседним столиком уже не смеялись - они что-то обсуждали, склонившись над телефоном. Пара у окна - молодые парень и девушка - сидели в неловком молчании, явно на первом или втором свидании. Девушка всё так же теребила салфетку.

- Слышу, - ответила она.

- Я спросил: может, Эллада? Тесей, Крит... Лабиринт. Мы могли бы узнать, существовал ли он на самом деле. Был ли Минотавр просто культом быка, а лабиринт - дворцовым комплексом в Кноссе. Или всё совсем иначе.

- Тесей, - повторила она. И усмехнулась - впервые за долгое время, но усмешка вышла горькой, почти пугающей, - Ты предлагаешь мне искать Тесея. А я сижу здесь и думаю о том, что я - его корабль.

Он нахмурился. Не понял. Или сделал вид, что не понял.

- Моё тело, - её голос стал ниже и тяжелее, - От него ничего не осталось. Руки не мои. Сердце не моё. Печень не моя. Я - набор запчастей, которые заменяли раз за разом. Я не знаю, где заканчиваюсь я и начинается биопринтер. Я не знаю, была ли я собой хотя бы вчера. Я смотрю в зеркало и вижу чужую женщину. А ты предлагаешь мне искать Тесея и корабль, которого нет.

Он посмотрел ей прямо в глаза, быстро и оценивающе. Обычный человек не увидел бы ничего, но мужчина отметил лёгкую, едва начинающуюся желтизну.

- Кстати, печень. По-моему, настало время её поменять.

Он замолчал. Пластина в кармане замерла.

- Наш сын, - вымолвила она, - У него была одна печень. Одна. Она отказала в пятьдесят лет. Он умер в больнице, один, потому что его родители навсегда заперты в прошлом и не могут вернуться. У меня этих печеней было четыре. И ты хочешь, чтобы я поменяла пятую?

Он открыл рот, но она не дала ему сказать:

- Я не хочу. Я не хочу новую печень. Я не хочу новые лёгкие. Я не хочу новое сердце. Я хочу перестать быть кораблём. Я хочу быть собой.

Она замолчала. Тишина между ними была плотной, почти физической - даже шум кафе, казалось, отступил на шаг, давая им пространство. Он смотрел на неё, и в его живых, активных глазах впервые за вечер мелькнуло что-то похожее на беспомощность. Он не привык к этому чувству. Он привык решать, находить варианты, строить маршруты и выращивать органы. Он привык чинить то, что сломалось.

Но сейчас перед ним сидела она - и она не была сломана в "техническом" смысле. Она была сломана в том, чего он не мог исправить.

- Я хотела бы где-то остановиться, - сказала она тише. Её голос стал почти интимным, словно она признавалась в чём-то постыдном, - Просто... перестать бежать. Выбрать место. И время. И остаться там. Не на несколько лет, не пока нас вычислят. Навсегда.

Он нахмурился. Пластина на столе лежала неподвижно - матовая, чужая, как артефакт из другого мира, которым она, в сущности, и была.

- Остановиться, - повторил он. Слово прозвучало странно в его устах. Он произносил его, наверное, впервые за сотню лет, - И что потом?

- Не знаю, - она пожала плечами, - Что-то оставить после себя. Что-то, что не заменится никогда. Что-то, что будет... моим. Не органом. Не телом. А чем-то другим.

Он молчал. Пальцы его правой руки едва заметно дрогнули - он хотел взять пластину, но не стал. Вместо этого он сказал - осторожно, словно ступая по тонкому льду:

- Ты хочешь... попробовать ещё раз?

Она подняла на него глаза. В них читался вопрос - она не поняла.

- Ребёнка, - предположил он, - Ты говоришь об этом?

И в ту же секунду понял, что совершил ошибку.

Она не взорвалась криком. Не ударила по столу. Не расплескала остывший чай. Её лицо осталось почти неподвижным - только желваки на скулах обозначились резче, да глаза сузились на долю миллиметра. Тихая ярость. Самая страшная.

- Ты... - она замолчала, подбирая слова, - Ты правда думаешь, что можно просто завести ещё одного? Как новую печень? Как очередную деталь, которую можно заменить?

- Я не это имел в виду, - начал он, но она не слушала.

- Ничто не заменит мне его. Ничто. Ты слышишь? У нас был сын. Один. Он прожил пятьдесят лет и умер, пока мы прятались в семнадцатом веке от людей, которые объявили нас преступниками неизвестно за что. Его больше нет. И если у нас будет ещё ребёнок - это будет не он. Это будет кто-то другой. И я даже не знаю, можно ли будет назвать его человеком.

Она перевела дыхание. Голос её стал ниже, жёстче:

- Потому что мы с тобой - мы уже не совсем люди. Мы - наборы заменённых органов. Корабли Тесея. И наш ребёнок будет не нашим продолжением. Он будет продолжением искусственно выращенных, идеально спроектированных деталей. Я не знаю, что из этого получится. И я боюсь узнать.

Он слушал. Каждое слово падало в него, как камень в глубокий колодец. Он хотел возразить - у него было что сказать.

- Я... - он немного замялся, - Я могу вырастить органы из оригинального генома, - сказал он, - Нашего. Настоящего. Это будет...

- Ты невыносим, - перебила она.

Не грубо. Не зло. Просто констатация факта. Как говорят "идёт дождь" или "кофе остыл". "Ты невыносим".

- Ты говоришь об этом так, будто это что-то решает. Будто если вырастить печень из старых клеток, она будет "настоящей". Будто проблема в клетках. Проблема не в клетках. Проблема в тебе. В том, что ты уже потерял всё человеческое и даже не заметил этого.

Он открыл рот. Закрыл. Пластина на столе лежала между ними, как молчаливый свидетель.

Она резко отодвинула чашку - та скрипнула по блюдцу, - и полезла в карман кардигана. Достала пачку сигарет, дешёвых, из местного супермаркета. Она не помнила, когда начала курить. Кажется, в двадцатом веке. Или в девятнадцатом. Это было неважно. Важно было то, что сейчас ей требовалось хоть что-то сделать руками - зажечь, вдохнуть, выдохнуть дым. Хоть какое-то действие, не связанное с этим разговором.

Она вытянула одну сигарету. Поискала зажигалку в том же кармане.

- Простите!.. - раздался голос над ухом.

Она подняла взгляд. Рядом стоял официант - молодой парень с бейджиком "Артём" и усталыми глазами человека, который за смену повторил эту фразу раз пятьдесят.

- У нас не курят, - сказал он, - Закон. Во всех заведениях запрещено.

Она посмотрела на него. Сначала - с непониманием. Потом - с раздражением. Потом - с чем-то похожим на усталую покорность. Она забыла. Она действительно забыла, что в эту эпоху, в этом десятилетии, в этой стране нельзя просто закурить за столиком. Где-то в памяти всплыло: кажется, закон приняли в тринадцатом. Или в четырнадцатом. Она не следила за такими вещами. В конце концов, она провела большую часть жизни в эпохах, где курили везде - в поездах, в ресторанах, в театрах, в больничных палатах. Привычка въелась глубже, чем законы двадцать первого века.

- Я выйду, - произнесла она тихо.

Она поднялась. Он дёрнулся было следом, но она остановила его жестом - коротким, резким, почти злым.

- Сиди. Я сейчас.

И пошла к выходу - прямая спина, аристократическая осанка, серая водолазка, которая сидела на ней безупречно. Дверь открылась, впустив в кафе холодный вечерний воздух и звук проезжающей машины. Она вышла.

А он остался внутри. Один. С двумя остывшими чашками, матовой пластиной на столе и шумом чужой жизни вокруг.

Он смотрел на дверь, за которой она исчезла. Потом перевёл взгляд на пластину. Потом - на свои руки. Руки, которые тоже были не оригинальными. Кажется, четвёртые. Или пятые. Он не считал.

Где-то глубоко внутри, под слоями заменённых тканей, под механистическими привычками и лёгким тоном, который он выработал за столетия, что-то болело. Он не позволял себе это чувствовать. Не сейчас. Он должен был держаться. Всегда держался. Потому что если он позволит себе сломаться - кто тогда вытащит её?

Он смотрел на дверь, за которой она исчезла. Стекло было тонированным, с улицы внутрь не заглянуть, но он знал: она стоит там, на холодном ветру, прикуривает дрожащими пальцами, втягивает дым и смотрит на проезжающие машины. Он знал её слишком хорошо. Лучше, чем кого-либо за все свои столетия. Лучше, чем самого себя - прежнего, оставшегося где-то там, в прошлом, которое теперь казалось чужим.

Пластина под его ладонью едва заметно вибрировала - не тревожно, а скорее успокаивающе, как сердцебиение спящего зверя. Он вычистил следы тщательно, как никогда раньше. У него ушло почти два года на то, чтобы подготовить эту точку. Это кафе. Этот вечер. Эту дату.

Он помнил этот день.

Помнил, как волновался. Как не решался взять её за руку. Как она теребила салфетку и улыбалась уголками губ. Вкус кофе, который он тогда заказал. Мелодию, игравшую из динамиков над барной стойкой - какая-то попсовая песня середины нулевых, он потом долго не мог её забыть, она всплывала в памяти в самые неожиданные моменты: в осаждённом Константинополе, в дыму над Палатином, в лондонском пабе, где они впервые встретили самих себя.

Он помнил всё.

И он не мог понять, почему она - не помнит.

Как она могла не узнать?

Он перевёл взгляд на столик у окна. Там сидели двое - молодой парень и девушка. Девушка смеялась. Впервые за вечер - он заметил это краем сознания раньше, а теперь осознал в полной мере. Парень что-то рассказывал, размахивая руками, и чуть не опрокинул чашку. Девушка поймала его за запястье - машинально, не думая. Он замер. Она тоже. Их взгляды встретились.

Он отвёл глаза.

Не потому, что было больно. А потому, что это было слишком личным - смотреть на счастье этой пары сейчас, когда она стояла на улице с сигаретой. Когда между ними лежала пропасть из столетий, заменённых органов и одного потерянного сына.

Он не верил, что всё будет хорошо. Уже давно не верил. Но он продолжал жить. Продолжал бежать. Продолжал заменять органы. Продолжал искать для неё новые чудеса истории. Потому что, если он остановится - она остановится тоже. И тогда - конец.

А конца он не хотел. Даже сейчас.

Дверь открылась. Холодный воздух ворвался в кафе, смешался с запахом кофе и корицы. Она вернулась. Села напротив. От неё пахло табаком и ноябрьской сыростью. Сигарета была докурена до фильтра - он заметил, что пальцы у неё чуть дрожат.

Она молчала. Он тоже.

Шум кафе снова заполнил пространство между ними: студенты за соседним столиком уже собирались уходить, официант Артём протирал стойку, пара у окна всё так же сидела, погружённая в свой тихий, зарождающийся мир.

- Я не хочу больше бежать, - заявила она наконец.

Голос был чётким, но уже без той тихой ярости, что звучала в нём десять минут назад. Только усталость. Глубокая, как тектонический разлом, как дно океана, куда не доходит свет.

- Я понимаю, почему мы бежим, - продолжала она, - Я не дура. Нас вычисляют по хрономаркерам. Мы не можем сидеть на месте дольше трёх лет. Мы не можем вернуться. Мы не можем перестать заменять органы, иначе умрём. Я всё понимаю. Но я больше не могу.

Она подняла на него глаза. В них стояли слёзы - не пролитые, просто стояли, как вода в переполненном колодце.

- Поначалу это было увлекательно. Правда. Рим, Иерусалим, Константинополь. Увидеть своими глазами то, о чём люди только читают в учебниках. Проверить мифы. Узнать правду. Я была счастлива. Первые лет сто. Или двести. Я уже не помню. Но потом... потом я начала чувствовать, что теряю себя. Что каждая новая эпоха забирает у меня что-то. Какую-то часть. Не орган - что-то другое. Что-то, что не заменяется биопринтером. И теперь... теперь я сижу здесь, в кафе две тысячи хрен знает какого года, и я не знаю, кто я. Я не знаю, зачем я. Я не хочу, чтобы эта скачка длилась вечно.

Он выслушал её, не перебивая. Пластина под его ладонью лежала неподвижно. Когда она закончила, он сказал - спокойно, почти буднично:

- Вечно мы точно не будем путешествовать.

Она нахмурилась. Не поняла.

- Если бы мы путешествовали вечно, - пояснил он, - мы бы постоянно натыкались на свои копии. А это произошло всего четыре раза.

Она моргнула. Машинально, как человек, который не может удержаться от поправки, сказала:

- Три.

- Четыре, - он едва улыбнулся.

- Три! - повторила она с нажимом, - Первый раз в Лондоне, тысяча восемьсот девяносто первый. Мы зашли в паб и увидели себя у стойки. Мы были старше лет на двадцать. Ты тогда сказал, что это хороший знак - значит, мы доживём как минимум до того возраста.

- Да, - кивнул он, - Это был первый.

- Второй раз - Париж, тысяча девятьсот сорок четвёртый. Сразу после освобождения. Мы сидели в кафе на Монмартре, и мимо прошли мы же, только моложе. Мы были в одежде двадцать первого века. Я тогда подумала, что мы наконец вернулись домой. Оказалось - нет. Просто ещё один прыжок.

- Да, - снова кивнул он, - Второй.

- Третий раз - Нью-Йорк, две тысячи первый. Одиннадцатое сентября. Мы стояли на набережной и смотрели на башни. Я не хочу об этом вспоминать. Мимо прошли мы же, только совсем дряхлые. Я не хочу знать, из-за чего мы так постарели.

Она замолчала. Он ждал.

- Это всё, - выдохнула она, - Три раза.

- Четыре, - упорно прошептал он.

Она устало вздохнула.

- Я не буду с тобой спорить. Три или четыре - какая разница? Это ничего не меняет.

Она помолчала. Потом сказала - тихо, почти шёпотом:

- Я думаю умереть.

Он не вздрогнул. Не изменился в лице. Только пальцы на пластине сжались чуть сильнее - едва заметно, на какую-то долю секунды. Потом он сказал - спокойно, ровно, словно речь шла о погоде:

- Сейчас ты точно не умрёшь.

Она подняла на него взгляд. В нём читался вопрос.

- Иначе не было бы той встречи, - пояснил он, - Третьей. Ну, или четвёртой - с какой стороны считать. Той, где мы видели себя старыми. Если ты умрёшь сейчас, они не появятся. А они появились. Значит, ты не умрёшь. Как минимум до того момента.

Она смотрела на него долго. Потом отвела глаза.

- Это не утешает.

- Я и не пытаюсь тебя утешить, - ответил он, - Я пытаюсь сказать тебе, что ты не хочешь умирать. Ты хочешь другого.

Она снова посмотрела на него. В её глазах мелькнуло что-то - искра любопытства, почти забытая, почти похороненная под слоями усталости.

- Чего же?

Он выдержал паузу. Потом сказал - тихо, но отчётливо:

- Напоминания. Что ты - это ты. Не набор органов. Не корабль Тесея. А ты. Настоящая.

Она горько усмехнулась.

- И где ты возьмёшь такое напоминание? В какой эпохе? В каком веке?

Он ничего не ответил. Только посмотрел ей прямо в глаза - живым, активным взглядом, в котором сейчас не было ни мальчишеского задора, ни механистического спокойствия. Только что-то очень тёплое. Очень человеческое. То, что он прятал под всеми слоями - столетий и заменённых органов.

- Повернись, - сказал он.

Она смотрела на него несколько секунд - устало, недоверчиво, почти враждебно. Он не отводил взгляда. В его глазах было что-то, чего она давно не видела, - тихая, почти отчаянная надежда. Так смотрят на человека, которому протягивают последнюю соломинку, зная, что он может её не взять.

Она повернулась.

Сначала - нехотя, через силу, словно делала одолжение. Потом - замерла.

За столиком у окна сидели двое. Молодой парень, который наконец взял девушку за руку и теперь смотрел на неё так, будто она была единственным источником света в этом шумном, душном, обычном кафе. Девушка, которая перестала теребить салфетку и улыбалась - робко, уголками губ, словно пробуя улыбку на вкус. На столе перед ними стояли две чашки: американо и зелёный чай.

Она смотрела на них. Сначала - с недоумением. Потом - с раздражением. Что он хочет ей показать? Обычная пара. Обычное кафе. Обычный вечер. Она не понимала. И от этого непонимания внутри поднималась глухая волна злости - на него, на себя, на весь этот бесконечный день.

А потом она увидела.

Как девушка поправила волосы - тот самый жест, который она сама делала сотни раз, не замечая. Как парень рассмеялся - слишком громко, перекрикивая шум, и в этом смехе было что-то до боли знакомое. Как он посмотрел на девушку - живым, активным взглядом, в котором ещё не было ни усталости, ни столетий, ни потерь.

У неё перехватило дыхание.

Она смотрела на них - и видела себя. Не ту, что сидела сейчас за столиком с остывшим чаем и четвёртой печенью, выращенной в биопринтере. А ту, прежнюю. Оригинальную. Которая ещё не потеряла сына, да даже ещё и не думала о детях. Которая ещё не заменила ни одного органа. Которая ещё верила, что всё будет хорошо, просто потому что он рядом.

- Четыреста лет, - произнёс он тихо.

Она не обернулась. Не могла оторвать взгляд от столика у окна.

- Ровно четыреста лет назад по нашему времени, - продолжал он, - мы сидели в этом самом кафе. Ты теребила салфетку. Я боялся взять тебя за руку. Мы ещё не знали, что будет дальше. Мы просто были. И в тот вечер мы решили быть вместе.

Он замолчал. Она всё ещё смотрела.

- Четыреста лет назад, - повторил он, - И сегодня. Прямо сейчас. С их точки зрения - этот вечер происходит впервые.

Она наконец повернулась к нему. В её глазах стояли слёзы - уже не те, что раньше, не глухие и безнадёжные, а другие. Тёплые. Живые. Она не вытирала их, и они текли по щекам, оставляя дорожки на коже - коже, которая была не родной, но сейчас это не имело значения.

Он посмотрел на неё и сказал - тихо, почти шёпотом:

- Посмотри. Как молоды мы были.

Она всхлипнула. Улыбнулась - впервые за долгое, бесконечно долгое время. И ответила - голосом, в котором дрожали и боль, и нежность, и что-то ещё, чему она пока не могла подобрать названия:

- Как искренне любили.

Он поднял бровь. Уголки его губ дрогнули - не в улыбке, а в чём-то более сложном.

- "Любили"? - переспросил он, - Я - так до сих пор.

Она опустила глаза. Слёзы всё ещё текли, но теперь она улыбалась - пусть грустно, пусть с надломом, но улыбалась.

- Я тоже, - сказала она. А потом добавила, чуть шутливо, но с той же грустной нотой в голосе, - Но своих слов обратно не возьму. Порой ты бываешь совершенно невыносим.

Он усмехнулся - легко, почти беззаботно, и на мгновение стал похож на того парня за столиком у окна.

- Да ты тоже, знаешь ли, не подарок. Но в нашей ситуации выбирать не приходится, - Он сделал паузу. Посмотрел на неё - долго, внимательно, словно видел впервые за много лет, - Да я и не хочу выбирать. Уже выбрал. И не хочу нарушать однажды данное тебе слово.

Она ничего не ответила. Только протянула руку через стол и накрыла его ладонь своей - чужой, третьей по счёту, но сейчас это не имело значения. Он сжал её пальцы. Пластина на столе едва заметно потеплела.

Они сидели так несколько минут. Шум кафе обтекал их, не задевая. За столиком у окна молодой парень что-то шептал девушке на ухо, и она смеялась - тихо, счастливо, ещё не зная, что их ждёт впереди.

- Я замёл следы, - сказал он наконец, - Очень тщательно. Лучше, чем когда-либо. Мы можем остаться здесь подольше.

Она подняла на него глаза. В них всё ещё стояли слёзы, но теперь в них было что-то ещё - искра. Маленькая, слабая, но живая.

- Понаблюдаем за ними, - продолжал он, - Вспомним, как нам жилось. Вспомним, какими мы были. Вспомним, зачем мы вообще начали всё это.

Она кивнула. Медленно, словно пробуя согласие на вкус.

- Только сохрани это в памяти, - сказал он, - Как можно надёжнее. Потому что ещё раз мы в это время вернуться не сможем. Слишком опасно. Слишком много следов. Это - единственный раз.

Она снова кивнула. Потом посмотрела на него - и в её взгляде мелькнуло что-то похожее на прежнюю её, ту, что смеялась за столиком у окна четыреста лет назад.

- Я запомню.

Он выдохнул. Откинулся на спинку стула. Его глаза - живые, активные - вдруг весело забегали по залу, перескакивая с одного посетителя на другого. Студенты, которые всё ещё не ушли. Официант Артём, протирающий стойку. Пожилой мужчина с газетой в углу. Девушка в розовом свитере, доедающая пирожное.

- Хотя... - протянул он.

Она прищурилась.

- Что "хотя"?

Он не ответил. Только улыбнулся - той самой улыбкой, которую она помнила сквозь все столетия. Мальчишеской. Азартной. Обещающей приключение.

Его глаза остановились на ком-то в дальнем углу кафе.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге