Обложка Не спать с надеждой

Не спать с надеждой

Алексей Скрипка

0% прочитано
Стандартный
Алексей Скрипка

Не спать с надеждой

Глава 1 Та, что смотрит в ночь

Спать я разучился на третий день. Или на пятый? Счёт потерял где-то после того, как земля перестала пахнуть землёй. Теперь она пахнет иначе. Тем, что было людьми. Тяжело, сладко, тоскливо — так пахнет потухший уголь, если его намочить. Только это не уголь. Я лежу в окопе, прижимаюсь щекой к брустверу, и мне кажется, что я вдыхаю чужие последние слова. Их никто не произнёс, но запах помнит.

Покой? Его убили раньше, чем первого человека. Я помню тот день, когда решил: «Пойду». Не собираюсь оправдываться, не буду говорить, что не мог иначе. Мог. Всегда мог свернуть, уехать, спрятаться. Но я принял решение. И вот расплата: после этого некоторые знакомые смотрели сквозь меня. Как будто меня уже нет. Как будто я перешагнул черту, и возвращаться незачем. Их взгляды — это был первый осколок. Не тот, что в бронежилет, а тот, что в душу. И он застрял.

Самое страшное — это даже не страх. Это температура. Я стал холодным. Я замечал это по тому, как перестал вздрагивать от разрывов. Как перестал хватать ртом воздух, когда мимо свистит. Но знаешь, что ещё хуже? Звук дронов. Не взрывы, не стрельба. Вот этот противный, нарастающий гул винтов — FPV. Он пробирает не хуже осколка. Потому что ты не знаешь, где он упадёт. Просто слушаешь — тут? там? Сейчас? — и молишься, чтобы не тебе. Я слышал, как ребята кричат перед самым ударом. Этот звук не забывается. Он въедается под кожу.

А ещё я усвоил, что больше не могу плакать. Глаза сухие, внутри тоже. Всё сжалось в кулак. И мир для меня теперь — это враг. Не тот враг, с винтовкой, а весь огромный мир, который допустил, чтобы я здесь лежал. Доверие умерло. Я не жду ни от кого ничего хорошего. И знаешь, это даже облегчает. Ждать нечего — бояться нечего.

Ладно, это всё про окопы. Сейчас я уже не в них. Поначалу я работал на разведывательных самолётах — там своя гонка, своя тишина на высоте. Но потом перевели в штаб. Думаешь, там легче? Нет. Там ты сидишь перед экранами мониторов и видишь всё. Каждую точку на карте. Каждый прилёт. Смерти ты видишь тут не размыто, а чётко — в квадратиках тепловизоров, в обрывающихся метках своих. Ты слышишь по радио, как они кричат «триста» или «двести». И ты ничем не можешь помочь, кроме как нажать кнопку и отправить эвак. Это разрывает по-другому. Медленнее. Без крови, но с той же тошнотой.

Ночью я достаю её. Икона небольшая, краска потрескалась. Николай Чудотворец. Смотрит строго, но не осуждающе. Как отец, которому ты всё рассказал, и он молчит, потому что его слова ты уже знаешь наизусть. Она заламинирована — края твёрдые, гладкие, не размокнут. Я сам её заламинировал перед отправкой, чтобы в нагрудном кармане не испортилась от пота и дождя.

Жена подарила. Она не очень-то верующая, я это знаю. Но меня она понимает. Знает, что я перед каждой дорогой шепчу: «Господи, помилуй». Она просто протянула мне этот образ на прощание. И я сам его теперь везде с собой таскаю — у сердца. И я жив. Я честно не знаю, как это работает. Может, дело в пластике и бумаге. А может, в том, что это её рука держала. Но факт: пока он со мной — я дышу.

Теперь я часто смотрю на Николая. В ночное дежурство, когда на мониторах затихает, а в наушниках треск. И думаю о семье. Там — не взрывы. Там — запах дома, который я ни с чем не спутаю. Вкусный запах жены — её духов, горячего ужина, чистого постельного белья. И объятия сына, когда он вцепляется в мою шею и не отпускает. Я закрываю глаза и чувствую его пальцы. Это сильнее любой брони.

Там — жена, которая не верит в Бога, но верит в меня. И это такая тяжесть, такая ноша, что иногда хочется выть. Потому что я дал себе слово. Самому себе. Не клятву на флаге, не приказ. А слово, выдыханное в потолок казармы перед отправкой: «Ты вернёшься живым. Слышишь? Живым. Даже если ползти. Даже если без ног. Но живым. Ты им нужен живым».

Каждую ночь я повторяю это. Каждую ночь сжимаю заламинированную икону. И постепенно холод внутри отступает на миллиметр. Не больше. Но этого хватает, чтобы не замерзнуть окончательно.

Спать я так и не научился. Зато научился не спать вместе с надеждой. А это, наверное, важнее.

Глава 2. Крестное знамение

Мы наблюдали за работой. Операторов коптеров со сбросом, обычное дело. Перед этим штурмовая группа подорвала блиндаж — их. ТМка сработала как надо: земля ахнула, и из выхода повалил песок. А потом из этого песка выскочил он. Противник. Без брони. Даже без каски. В одной телогрейке — наверное, спал, когда прилетело.

Он бежал. Сначала прочь, в чистое поле, куда-то к своим, но там никого. Линия пустая. А потом он понял. Остановился. Я видел по картинке — развернулся к нам лицом. Не знаю, знал ли он, что мы смотрим. Наверное, догадывался. В воздухе уже гудело.

Он упал на колени. Прямо в жижу, в воронку. И начал креститься. Уверенно так, широко, по-православному. Я успел подумать: «И у них иконы есть, и они молятся тому же». А потом «СВУ» сбросил. Вспышка, пыль. И его нет. Осталась только вмятина на экране. Оператор дрона тихо сказал: «Готов».

Я сидел и смотрел в монитор еще минуту. Потом переключил карту. Надо работать дальше.

Знаешь, я ведь не всегда был тут. До этого я работал много где. Чего только не пробовал — всё, чтобы семью прокормить. Отцом я стал сразу после университета. Не успел оглянуться — и вот ты уже не мальчик, а тот, кто отвечает за чужой сон и завтрак. А потом война началась у нас дома. Мы переезжали. В незнакомый город, всё с нуля. Потом снова переезд. Пока в итоге не вернулись домой. А позже переехали в Москву. Устал я от этих переездов. Устал начинать заново. Думаешь, тут наконец-то тишина. А тебя вызывают. И ты снова собираешь рюкзак.

Самое больное — это друг. Мы с университета. Двенадцать лет дружили. Вместе занимались музыкой, даже свой бренд одежды придумали. Мечтали когда-нибудь вместе поехать в Нью-Йорк — просто побывать там, увидеть своими глазами. Не сложилось. Он стал солдатом на той стороне. Я — на этой. И всё. Мы не говорили об этом. Просто перестали писать. Я на него злости не держу. Оцениваю ситуацию как есть. Но внутри осталась такая пустота, как будто вырезали кусок биографии. И не заклеить.

Про семью я пишу часто. Жене — почти каждый день, хоть пару слов, хоть смайлик, чтобы знала: жив. Сыну — реже. Потому что он расстраивается. Каждый раз, когда я пишу, он начинает грустить. А когда звоню, вообще тишина. Последний раз, когда я уезжал, он обнял меня. Крепко, так, что пальцы побелели. И закричал: «Не отпущу!». И правда не отпускал. Пришлось отрывать почти силой. Он плакал, я сдерживался. Я же холодный.

Но в тот раз, когда я сел в такси на вокзал, я всё же пустил слезу. Водитель делал вид, что не замечает. Я смотрел в окно на убегающий город и не вытирал. Пусть. Никто не увидит. Только стекло и мокрый след.

А потом однажды холод дал трещину. Мы собирали остатки товарища. В него прилетел FPV дрона противника. Прямое попадание. Мешок — это громко сказано. Это было... не месиво даже, а то, что осталось от человека, которого я знал. Я его чай пил, он про дочку рассказывал, показывал фото, как она мороженое ест. А теперь я пальцами выковыривал его из земли и складывал в чёрный пакет. И вот тогда я почти сломался. Руки тряслись, но не от страха. От бессмысленности.

Потом я нащупал в нагрудном кармане икону. Заламинированную, твёрдую. Николай Чудотворец смотрел на меня сквозь пластик. И я прошептал: «Только вернуться. Обещал ведь».

Надежда — она негромкая. И неудобная. Но пока я сжимаю этот образ, пока помню запах жены и объятия сына — я ещё здесь. Я ещё живой.

Глава 3. Погода на сегодня

Утро в штабе начинается с неба. Я поднимаюсь на улицу, смотрю вверх. Не за благословением — за прогнозом. Если небо чистое, солнце — значит, сегодня будет много дронов. Они любят ясную погоду, любят охотиться. А если облака, ветер, дождь — можно выдохнуть на пару часов. Но ненадолго. Тишина тоже бывает обманчивой.

Я стою, запрокинув голову, и понимаю: раньше я смотрел на небо иначе. Раньше я видел там красоту. Теперь я вижу только угрозу. Или возможность — кому как повезёт.

Потом я спускаюсь в комнату. Там пахнет сыростью, старым пластиком, перегретой техникой. И мной. Потом, табаком, если ночью выходил курить. Мониторы горят тусклым светом, как глаза уставших животных. Я сажусь в кресло, проверяю связь, включаю карту. И начинается день.

Ночью ко мне приходит тот парень. Тот, с того экрана. Он стоит передо мной на коленях, в той же рваной телогрейке, и крестится. А потом поднимает лицо и смотрит прямо на меня. Через монитор, через время, через пластик моего кресла. И шепчет: «Пощади». Я не могу ответить. Я даже не знаю, кто мы друг другу. Но он приходит снова и снова. И каждый раз я просыпаюсь с одним и тем же чувством — не вины, нет. Чувством, что мы оба попали в одну и ту же мясорубку, только с разных сторон.

Иногда, когда тишина особенно густая, мне снится, что я дома. Я открываю глаза — и на секунду верится: сейчас в дверь войдёт жена, услышу голос сына. Но потом я делаю вдох. Пахнет сыростью. Не пирогами, не духами. Сыростью и пластиком. И я понимаю — нет. Это сон ушёл, оставив запах подземелья. И тогда становится тяжелее всего. Потому что дом — он где-то там, за тысячу вёрст, а я здесь, среди мониторов и смерти. И между нами небо, полное дронов.

Тогда я достаю икону. Я выучил молитву Николаю Чудотворцу. Не всю, главное: «Помощниче Божий, угодниче Христов, отче Николай. Избави от страха, даруй сил пройти путь сей и сохраниться». Я шепчу её в нагрудный карман, туда, где лежит образ. Иногда громче, иногда просто губами. И прошу не чуда. Прошу сил, чтобы не сломаться. Чтобы вставать каждый день, смотреть на небо и идти.

А ещё я думаю о нём. О друге. О том, с кем мы играли музыку, шили дурацкие футболки с нашим брендом, мечтали о Нью-Йорке. Если бы мы встретились сейчас — я бы просто обнял его. Без слов. А потом мы сели бы где-нибудь на скамейку и говорили о музыке. О том, сколько интересного есть в мире — кроме этого. Океаны, горы, старые фильмы, смешные концерты. Там, в нашем воображаемом Нью-Йорке, нет войны. Есть только мы, два дурака, которые когда-то верили, что жизнь — это про путешествия, а не про мешки с остатками.

Я сжимаю икону. Надо работать. Мониторы горят.

Глава 4. Обнажение

Говорят, война меняет людей. Делает их невменяемыми, бешеными, злыми. Это неправда. Война не меняет — война обнажает. Она сдирает кожу приличий, срывает маски, которые мы носили в мирной жизни. И если ты в прошлой жизни был хорошим человеком — не ангелом, но нормальным, способным на жалость и честность, — здесь ты таким и останешься. Просто будешь видеть это в себе яснее. А если внутри уже сидела тьма, война даст ей волю.

Но есть те, кто не становится ни плохим, ни хорошим. Они просто пропадают. Я знаю одного товарища. Он подводник. Или был подводником. Однажды он доставал ребят из затонувшего БТРа. Там, под водой, в тесноте, в масляной мути. Он вытаскивал их одного за другим. Живых и не очень. С тех пор он здесь, рядом со мной, я вижу его каждый день. Но он не здесь. Он смотрит — и во взгляде свет, какой бывает у работающей лампочки: она горит, но не греет. Глаза открыты, он разговаривает, даже улыбается иногда. Но его нет. Он остался на том дне, в затонувшей железной коробке. И дорогу назад не нашёл. Может, её уже не существует.

Из-за таких, как он, каждый день, который ты проживаешь здесь, становится другим. Весомым. Раньше я не задумывался о ценности утра. Я просто просыпался, пил кофе, куда-то бежал. А теперь я знаю: каждый рассвет — это подарок. Каждый раз, когда ты слышишь своё дыхание и понимаешь, что оно твоё — это уже победа.

Где-то я слышал слова: «Родину не выбирают, её защищают». Раньше они казались мне лозунгом. Теперь я понимаю их буквально. Когда вокруг информационный шум, когда все кричат, когда правда перемалывается в пропаганду — очень трудно услышать себя. Но я услышал. Тихо, без фанфар. Где-то внутри, где не кричат новости. И я понял: я должен быть тут. Не потому, что кто-то приказал. А потому, что иначе на душе было бы неспокойно. А тут — утихло. Будто сама судьба взяла меня за плечо и поставила на это место. И я ей верю.

Самые странные минуты — в отпуске. Ты приезжаешь домой. Вокруг жизнь: люди улыбаются, пьют кофе, ругаются в пробках, обсуждают сериалы. И всё это как будто настоящее. А ты знаешь, что в ту самую секунду, когда ты здесь пьёшь чай, там кто-то прощается со своей жизнью. Кто-то, кого ты, возможно, видел, с кем курил, делился шоколадкой. И этот кто-то уже не вернётся. В такие минуты становится трудно дышать. Не от горя, а от остроты понимания: жизнь и смерть идут рядом, в одном шаге. И ты стоишь между ними.

Поэтому я хочу запомнить всех, кого встретил. Каждого. Тех, кто смеялся в столовой, тех, кто ругался, когда не работала связь, тех, кто молча смотрел в монитор. Даже того парня из телогрейки, который крестился перед ударом. Особенно его. Потому что они — не статистика. Они — люди, которых война не изменила, а просто вынула наружу. И оставила там, где не всякий может выжить.

Каждое утро я выхожу смотреть на небо. И каждый раз прошу об одном: пусть те, кто ещё там, держатся. А я постараюсь сохранить память. Хотя бы в этих строчках.

Глава 5. Пламя

Это случилось посреди ночи. Сначала показалось — пустяк. Загорелось что-то на командном пункте, мы бросились тушить. Но дым усиливался. Сосна — она горит быстро, жарко. Брёвна трещали, и через какие-то минуты пламя уже лизало потолок. Противогазы мы надели сразу, но дым оказался сильнее. Фильтры начали забиваться быстро — сажа, гарь, мельчайшие частицы горелого дерева. Дышать стало тяжело, будто кто-то затягивал удавку.

«Эвакуация!» — кто-то крикнул. И мы побежали. Выходили кто в чём был. Я несколько раз возвращался внутрь — проверял, все ли вышли. Не думал. Не боялся. Просто делал работу. Адреналин отключил всё лишнее. Даже страх. Я заглядывал в каждую комнату, в каждый угол, пока дым не стал совсем непроглядным. Тогда я выскочил наружу.

Мы вскрыли крышу, думали, сбросим огонь. А он вырвался на нас. Стало только хуже. Тогда приняли решение: взорвать крышу противотанковыми минами. Четыре штуки. Взорвали. Ударная волна прошла по нам — сильная, глухая. Осколки свистели где-то рядом. Но крыша не осыпалась. Не дала нужного эффекта. Пламя не унималось.

Мы отошли. Стояли в чем были — зима, холод пробирал до костей. Кто-то дрожал, кто-то молча смотрел в огонь. Ждали эвакуацию долго. Часы тянулись как дни. Мы просто терпели. Никто не ныл, никто не жаловался. Солдаты.

Когда наконец пришли машины, мы ехали пол-ночи. На новое место. В дороге — тишина. Усталость такая, что веки слипались, но я не мог уснуть. В голове прокручивалось: я возвращался. Проверял. Вроде все были... или нет?

На новом месте нам сказали. Двое товарищей остались там. В огне. Сгорели полностью. Я знал их. Мы вместе работали, вместе ели, вместе спали в той же казарме. В армии сильное мужское братство — не показное, а настоящее. Потому что никто не знает, где ты будешь завтра. Кто сможет спасти тебя. Или кого спасешь ты. Теперь их не стало.

В тот момент, когда до меня дошло, — я почти пустил скупую мужскую слезу. Но здесь не принято. Нельзя. Тут ты не можешь позволить себе быть тряпкой. Тут ты выполняешь задачи в любом состоянии. Потому что от тебя зависят жизни многих. Нельзя долго грустить. Нельзя раскисать.

Я сжал зубы. А потом — уже ночью, на новом месте — сидел и смотрел в стену. Мысль пришла простая и тяжёлая: ведь я мог оказаться на их месте. Я возвращался туда несколько раз. Мог не успеть. Могло рвануть раньше. Но судьба расставила всё по-своему. Я дал себе слово: двигаться дальше. Не застревать в этом дне. Потому что если я застряну — стану как тот подводник: глаза светятся, а человека нет.

Спать я так и не научился. Но теперь у меня есть ещё одна причина не спать. И ещё одно обещание: жить за тех, кто не вышел.

Глава 6. Обещание

После того пожара я достал небольшую бумажку. Простую, из блокнота, мятый край. И начал писать имена. Тех двоих, кто остался в огне. Товарища, которого собирал в мешок после FPV. Того солдата на коленях, что крестился перед ударом. Подводника — он не погиб, но потерял себя, а это тоже смерть. Друга-музыканта, с которым мы не враги, но потеряли друг друга. Я не судья. Я просто помню.

Бумажка сложена вчетверо. Она лежит в нагрудном кармане, рядом с заламинированной иконой Николая Чудотворца. Край её касается пластика. Иногда я достаю её, перечитываю, снова прячу. Никто не знает об этом списке. Это моя литургия.

Я дал себе слово: прожить столько, сколько они не прожили. Не просто дни считать — жить так, чтобы их смерть не стала напрасной. Чтобы я, вернувшись, сделал что-то важное. Ради семьи. Ради памяти. Ради того, чтобы на земле было чуть меньше этого ада.

Однажды я поднялся наверх. Шёл дождь — тёплый, настоящий. И я услышал пение птиц. Не гул дронов. Не треск переговоров. Не крики «триста». Птицы. Просто пели, как будто войны не существует. Впервые за долгое время я улыбнулся. Не широко, не громко. Только уголками губ.

И не надо думать, что это слёзы сквозь улыбку. Нет. Просто дождь наполнил веки водой. Я постоял так минуту, подставив лицо. Потом опустил руку на грудь, туда, где под тканью лежала икона и бумажка с именами. Приложил ладонь. Не молился. Просто сказал им всем: «Я здесь. Ещё дышу. И буду дышать за вас».

Надежда — это когда ты просыпаешься и идёшь дальше. Не потому, что легко. А потому что дал слово.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге