Киса
Глава 1
Киса.
Посвящается тем, кто перестал быть безымянным
---
I
Утро было серое, тоскливое, с тем петербургским светом, который не столько освещает, сколько напоминает о неизбежности. За окном психологического кабинета громыхнул трамвай — и сразу стихло, оставив после себя тонкий, назойливый звон, какой бывает в ушах после долгого молчания.
В кабинете пахло сухим фикусом, валерьянкой и старыми книгами, которых никто не открывал. На подоконнике сидел шмель — толстый, осенний, в чёрном бархатном сюртучке, — и казалось, размышлял о чём-то своём, шмелином. Потом тяжело оторвался, ударился о раму и упал на пол.
Борис сидел на стуле у стола. Два метра росту, статный, подтянутый, с гладко выбритой головой и лицом, вылепленным из терпеливой, много раз перемятой глины. Одет неброско, но дорого — с тем европейским покроем, который не кричит о деньгах, а только шепчет. На кушетку он не ложился. Кушетка была для других, для тех, кто согласен быть больным. Борис же пришёл не жаловаться, а понять. Ему было сорок восемь.
Доктор, человек средних лет с усталыми калмыцкими глазами и бородкой, тронутой сединой, пил мутный чай из стакана в серебряном подстаканнике. Где он взял подстаканник в двадцать первом веке — бог весть. Вероятно, возил с собой из прошлой жизни, как возят на новую квартиру старый, продавленный, но до боли удобный стул.
Он смотрел на Бориса и думал: «Два метра, деньги, выбритая голова. И туда же. И так же».
И вдруг, помимо воли, вспомнил. Ей было тогда тридцать два, ему — тридцать пять. Она называла его Эдиком, но с такой интонацией, будто это было уменьшительное от «эдикт» — приказ, который нельзя оспаривать. «Эдик, ты не так ставишь чайник», «Эдик, у тебя руки из того места», «Эдик, ты вообще думаешь?» — и всё это с улыбкой, от которой у него каждый раз холодело внутри. Он тогда работал в районной поликлинике, получал копейки, и она — красивая, яркая, с длинными ногтями и привычкой поправлять волосы — казалась ему наградой за все его неудачи. А оказалась — испытанием.
— Я к вам, — сказал Борис, разглядывая трещину на потолке, — чтобы разобраться. Два с половиной года прошло, а я как в тумане.
— Туман, — заметил доктор, и голос его прозвучал глухо, точно он говорил не с Борисом, а с самим собой, — часто бывает признаком того, что вы смотрите не в ту сторону. Рассказывайте.
---
II
— Мне было сорок шесть, ей — сорок семь, — начал Борис. — Она называла меня Кисой. Не Борис, не Боря — Киса. И голос её становился приторным, как компот с сахарной плесенью.
Доктор слушал и краем глаза смотрел на свои руки — крупные, жилистые, с обручальным кольцом, которое он забыл снять три года назад. Или не забыл, а так и ходит, дурак. Кольцо уже врезалось в палец, и под ним образовалась бледная полоска, как след от верёвки на руке утопленника.
Он вспомнил, как она называла его. «Эдик, ты какой-то безразличный». «Эдик, ты меня не любишь, ты просто привык». И он верил. И пытался доказывать, что любит. Цветы, подарки, поездки на море — всё это было, и всё это она принимала как должное, как дань, которую он обязан платить за право быть с ней.
— Что вас привлекло? — спросил доктор, хотя вопрос этот был обращён не к Борису, а к тому тридцатипятилетнему себе, который стоял у зеркала и завязывал галстук перед очередным свиданием. — С вашими данными, деньгами?
Борис покраснел густо, до корней волос, которых не было.
— Она была бесплодна. Менопауза. Можно было без презерватива. Как последний дурак, купился на эту мелочь.
Доктор отхлебнул чай. Чай был остывший, горький, и он вдруг подумал, что его собственная история началась так же — с мелочи. Она сказала ему тогда: «Я хочу, чтобы ты был только моим. Полностью. Без оглядки». И он согласился. Перестал видеться с друзьями, перестал звонить матери по вечерам, перестал читать книги, которые она не одобряла. Он думал — это любовь. А это была клетка. Открытая клетка, из которой он не выходил, потому что уже забыл, что дверь не заперта.
— Свобода, — сказал доктор, глядя в угол, где фикус ронял пожелтевший лист, — понятие сложное. Иногда мы называем свободой клетку без замка. И самое страшное — что выйти некуда, потому что вы уже привыкли.
---
III
— Первый год она спала обнажённой, — продолжал Борис, и голос его стал глубже, словно он говорил о чём-то сокровенном, почти святом. — Я думал — доверие. Что так спят только в раю. А потом трусы появились. Сначала раз в неделю, потом через ночь, потом каждый день. А на третий год она сказала: «Я сплю в трусах, мне так безопаснее».
— От кого? — спросил доктор.
— От меня.
Доктор закрыл глаза. Он вспомнил, как она перестала целовать его при встрече. Сначала в губы, потом в щёку, потом просто подставляла лоб, как ставят градусник. «Эдик, ты весь день на работе, у тебя микробы». Ему казалось — забота. Ему казалось — она бережёт его. А она просто не хотела прикасаться. Она вообще перестала прикасаться к нему где-то на третьем году их брака, и он терпел. Терпел и думал, что так бывает у всех, что это нормально, что любовь — это не прикосновения, а что-то другое. Что-то, чего он так и не понял.
— Тело не умеет врать, — сказал доктор, и голос его дрогнул. — Оно может молчать. Может терпеть. Но не врать.
Он сам себе сейчас говорил. Он знал это уже семь лет. Но услышал впервые.
---
IV
— Она не давала утреннего секса, — говорил Борис, и в голосе его появилась обида, которая делала его похожим на мальчика. — Вечером — с боем. Минет раз в полгода, и то с видом одолжения. Анальный секс — «подожди до пятидесяти». Я ждал.
Доктор смотрел в стол. Перед глазами стояло её лицо — когда она в последний раз позволила ему себя коснуться. Три года назад. Она лежала на спине, смотрела в потолок, и на лице у неё было выражение человека, который ждёт, пока у него возьмут кровь из вены — терпит, потому что надо, но думает о другом. О покупках, о ремонте, о подруге, которая изменила мужу. О чём угодно, только не о нём.
— Зачем вы оставались? — спросил доктор, хотя вопрос этот был и себе. Он оставался. Он оставался ещё три года после того, как она перестала его касаться. Три года он спал на своей половине кровати, отвернувшись к стене, и слушал, как она дышит — ровно, спокойно, будто его рядом нет.
— Иногда, после ссор, — продолжал Борис, — она вдруг менялась. Мы мирились — и кончалось сексом в неожиданных местах. В машине, на пруду, в палатке. Я думал — страсть. А это была доза. Ровно столько, чтобы наркоман не сбежал.
Доктор помолчал. Потом сказал тихо, почти шёпотом:
— Она тоже так делала. В последний год. Когда я уже собрал чемодан. Приходила на кухню, где я сидел и смотрел на пустую стену, садилась на колени, клала голову мне на руки. И я оставался. Каждый раз. Как дурак.
Он не понял сразу, что сказал это вслух. Борис смотрел на него с удивлением, но доктор не смутился. Только покачал головой и улыбнулся горько, одними уголками губ.
— Простите. Это не о вас.
— Нет, — сказал Борис медленно. — Это и обо мне.
---
V
— Её друзья сказали мне однажды: «Мы терпим тебя только ради Светы». Она сидела рядом и молчала. Играла рюмкой. Не сказала ни слова.
Доктор закрыл глаза. Он вспомнил, как на дне рождения её подруги кто-то сказал: «Эдик, ты у нас такой тихони. Хорошо, что Лена терпит». И она рассмеялась. Она рассмеялась и ничего не ответила. Сидела и красиво поправляла волосы. А он сидел рядом — взрослый человек, доктор, мужчина — и чувствовал, как земля уходит из-под ног. И ничего не сказал. Тоже промолчал. Как Борис. Как все они.
— Это хуже пощёчины, — сказал доктор и вдруг понял, что говорит это не Борису, а себе, три года назад, когда он стоял у двери с чемоданом и всё ещё колебался. — Против равнодушия нет оружия. Оно как вода. Просачивается везде, и вы мокнете, не замечая, что уже утонули.
Борис встал, подошёл к окну. За стеклом женщина везла коляску. Ребёнок плакал, но она не останавливалась.
— Был случай с зятем, — сказал Борис, не оборачиваясь. — На пьянке. Зять танцевал с ней, облизывал лицо. Потом подошёл ко мне: «Пойдём трахнем тёщу втроём».
Доктор судорожно выдохнул. Он вспомнил, как её бывший — красивый, наглый, самоуверенный — пришёл к ним на ужин и весь вечер трогал её за талию, за плечи, наклонялся к уху. И она смеялась. Она не отстранялась. А он сидел и смотрел, как пьют чай, и думал: «Я — муж. Она — моя жена. Я имею право сказать». И не сказал.
— И вы? — спросил доктор, хотя голос его был уже не врачебный, а просто человеческий, почти молящий.
— Я ушёл. А потом вернулся. Пил три дня. Взял автомат. Приехал к ней. Поставил на колени. Навёл в лицо.
Доктор смотрел на Бориса и видел себя. Себя семилетней давности, когда он стоял на балконе на десятом этаже и смотрел вниз, на асфальт. Она ушла к подруге, оставив записку: «Ты меня не понимаешь». И он стоял и думал: шаг — и всё кончится. Боль, унижения, надежда. Шаг. И не сделал. Не потому, что испугался. А потому, что ему стало противно. Как дохлая муха попала в рот.
— Я не выстрелил, — сказал Борис. — Стало противно. Я плюнул и ушёл.
Доктор медленно кивнул. Он не выстрелил. Он не шагнул. И вот они сидят здесь, вдвоём, два человека, которые однажды не сделали то, что могли бы сделать, и теперь учатся жить с этим.
---
VI
— После того случая она сказала: «Ты был пьян. Я бы поверила зятю, а не тебе». И улыбнулась.
Доктор смотрел в стол, на свои руки. Кольцо блестело тускло, как поддельное. Он вспомнил её слова, последние, которые она сказала ему перед разводом: «Эдик, ты просто слабый. Ты не мужчина. Ты — приложение к моей жизни». И улыбнулась. Так же.
— Вы слышите? — сказал доктор. — Вы готовы были умереть. Она выбирает между вами и человеком, который лизал её лицо.
— Слышу. И знаю: меня не было. Был Киса.
Доктор закрыл глаза. Меня не было. Был Эдик — приложение, функция, ресурс. Он не помнил, когда в последний раз она назвала его по имени. Просто «ты». Безликое, пустое «ты», за которым ничего не стояло.
— Что дальше? — спросил доктор, хотя уже знал ответ.
— Я предложил убрать алкоголь. Она ответила: «Проблемы только у тебя. У меня всё под контролем».
— Она знала, что вы слабее?
— Она знала, что я сильнее. И хотела сломать. Чтобы не Борис, а Киса.
Доктор кивнул. Она тоже хотела сломать. Переделать, перекроить, сделать удобным. И почти получилось. Почти.
---
VII
Борис помолчал. Потом достал из кармана скомканный платок — серый, выстиранный до дыр, с чужой монограммой «С.И.».
— Её платок. Ношу по привычке. Сейчас боюсь другого: открыл ей тайны. Опасаюсь, что использует.
Доктор посмотрел на платок и вдруг вспомнил, что у него в ящике стола до сих пор лежит её заколка. Маленькая, серебряная, с одним выпавшим камнем. Он не выбросил её. Три года — не выбросил. Она лежала там, среди скрепок и старых рецептов, как напоминание, как клеймо.
— Расскажет, — сказал доктор. — Обязательно. Нарцисс жалит тех, кто машет руками. Замрите — улетит. Если тайны стали оружием, скажите: «Да, она знает. И что?» Мальчикам можно бояться. Мужчинам — нет.
Он говорил это себе. Он говорил это тому тридцатипятилетнему дураку, который боялся, что она расскажет подругам, какой он неумеха в постели. Она рассказывала. Он знал. И боялся. А надо было не бояться.
— Что мне делать? — спросил Борис.
— Исчезнуть. Заблокировать. Не здороваться. Сдать анализы — мало ли что она принесла. Полгода не прикасаться к женщинам. Не пить. Много ходить. Смотреть на чужих женщин и радоваться, что они не называют вас Кисой.
— Полгода — много.
— А два с половиной года унижений — мало? Вам сорок восемь. У вас ещё лет тридцать. Не тратьте их на Кису.
Доктор смотрел на Бориса и видел себя. Себя, который сидел три года назад у психотерапевта — да, доктора тоже ходят к докторам — и слушал те же слова. И не поверил. Сказал: «Мой случай особенный». И остался ещё на год. Ещё на год унижений, ещё на год трусов, ещё на год «Эдик, ты слабый».
А потом всё-таки ушёл. Собрал чемодан, вышел, сел в такси. И не оглянулся.
— Я ушёл, — сказал доктор вслух, не понимая, говорит ли он Борису или себе. — Три года назад. Просто вышел. И не вернулся. Иногда мне кажется, что я всё придумал. Что её не было. Или я был.
Борис посмотрел на него долгим, внимательным взглядом.
— А вы смогли? — спросил он. — По-настоящему?
Доктор помолчал. Потом снял очки, протёр их замшей.
— Нет, — сказал он. — Я думал, что смог. А кольцо до сих пор ношу.
Он поднял руку, показал на бледную полоску под обручальным кольцом. И улыбнулся — не горько, не весело, а просто.
— Вот она, память. Вроде и не она уже, а след остался.
---
VIII
— Доктор, — сказал Борис медленно, — а она сможет когда-нибудь увидеть в мужчине человека? Или нет?
Доктор посмотрел на Бориса, потом куда-то в угол, где фикус ронял пожелтевший лист. Подумал о своей Лене. О её новом муже — говорят, богатом, успешном. И о том, что она, наверное, называет его не Эдиком. И о том, что она, наверное, никогда не узнает, что такое видеть в человеке человека.
— Нет, — сказал он. — Не сможет.
— Почему?
— Потому что она инвалид в эмоциональной плоскости. Воспринимает людей как функции — это единственный способ выжить. Она не видит себя как человека. Внутри пустота, заполненная атрибутами. Она может быть щедра на услуги, но не на душу.
Доктор говорил и понимал, что говорит о Лене. О той самой Лене, которая до сих пор снится ему иногда — красивая, яркая, с длинными ногтями и привычкой поправлять волосы. Которая никогда не полюбит. Которая никогда не увидит. Которая так и останется с этой пустотой.
— Переломиться может? — спросил Борис.
— Теоретически. Если признает проблему. Пойдёт в терапию. Практически — нет. Такие люди уверены: проблема не в них.
Доктор посмотрел на свои руки. На кольцо. И вдруг понял, что это не про неё. Это про него. Он тоже думал: проблема не во мне. Она просто холодная. Она просто устала. Она просто не понимает. А проблема была в нём. В том, что он терпел. В том, что позволял называть себя Эдиком и соглашался. В том, что носил кольцо три года после того, как всё кончилось. Проблема была — он.
— Вы сейчас задали вопрос, — сказал доктор, глядя прямо в глаза Борису, — потому что вам всё ещё жаль её. И вы ищете подтверждение, что она не безнадёжна. Это говорит о вашей эмпатии. Это хорошо. Но вы не сможете её спасти. Это её путь, не ваш. Вы должны понять: вы не особенный. Она не исцелится от вашей любви. Она останется с пустотой. И вы останетесь с пустотой, если не уйдёте.
Он помолчал. Потом сказал тихо, почти для себя:
— Я ушёл. А кольцо осталось. Значит, не до конца. Значит, где-то внутри я всё ещё думаю, что могу её спасти. Что я особенный. Что она изменится. А она не изменится. И я не спасу.
---
IX
Борис поднял голову. На его лице — мужском, уставшем, сорокавосьмилетнем — не было слёз. Была только тихая, горькая ясность.
— А как я пойму, что встретил другую? Не такую?
Доктор надел очки. Улыбнулся.
— Она будет спрашивать, как прошёл ваш день. Будет радоваться вашим успехам. Будет плакать, когда вам больно. Не станет ставить вас на место — будет искать общее. А эта женщина останется в прошлом. Вы её отпустили. Теперь она — просто история, которую вы рассказали мне.
Он помолчал. Потом добавил:
— И тогда вы снимете кольцо. Когда оно перестанет быть памятью и станет просто куском металла.
Они сидели молча. За окном снова громыхнул трамвай. Шмель на подоконнике пошевелил лапками — и затих навсегда.
— До свидания, доктор, — сказал Борис и поднялся.
— Борис.
— Что?
— Вы не Киса. Запомните. Вы — Борис. Человек с именем. Который однажды не выстрелил. И никто не имеет права называть вас иначе.
Борис кивнул, открыл дверь. В коридоре пахло валерьянкой и чужими судьбами.
Дверь закрылась.
Доктор остался один.
Он посмотрел на пустой стакан, на подстаканник, на кукушку, которая так и не выглянула. Потом перевёл взгляд на мусорную корзину.
Там, среди смятых бумаг, лежал серый платок. С монограммой «С.И.». Борис выбросил его, уходя. Сознательно.
Доктор долго смотрел на платок. Потом — на свою руку. На кольцо. Семь лет. Три из них — без права.
Он вспомнил, как она называла его в последний раз. «Эдик, ну ты и дурак». И улыбнулась.
Он снял кольцо. Подержал на ладони — тёплое, привычное, как старая боль, которую перестал замечать. Посмотрел на него. Потом — на платок в ведре.
«Он смог, — подумал доктор. — Выбросил. А я?»
Он подошёл к мусорной корзине. Разжал пальцы.
Кольцо упало в корзину — глухо, тяжело, не звякнув, а так, как падает камень в воду. Легло на серый платок с чужой монограммой. Тихо. Окончательно.
В тот же миг в тишине кабинета что-то щёлкнуло. Из ходиков высунулась кукушка. Живая, настоящая — не деревянная, не сухая. Она моргнула, повертела головой, будто удивляясь, что её разбудили, и прокуковала. Один раз. Коротко. Ясно. И юркнула обратно.
Доктор сидел и смотрел на часы. Потом медленно улыбнулся — той улыбкой, которой не улыбался три года.
За окном прошёл трамвай. Гремел, скрежетал, вёз куда-то людей в их прежнюю жизнь. В кабинете начиналась новая.
Доктор встал, подошёл к окну. Открыл форточку шире. Вдохнул осенний воздух — сырой, холодный, живой.
— Эдик, — сказал он вслух. — Меня зовут Эдик.
Он повернулся, посмотрел на пустой стакан, на подстаканник, на фикус, роняющий листья. И вдруг понял, что ему хочется чаю. Горячего. Сладкого. Как много лет назад, когда он ещё не знал, что такое любить не ту женщину.
В городе начинался обычный день. Кто-то кого-то всё ещё называл Кисой. Кто-то выносил мусор. Кто-то покупал хлеб.
А кто-то — тот, кого никто не знал по имени, — сидел в психологическом кабинете и впервые за много лет слышал, как тикают ходики.
Кукушка больше не высовывалась. Может, она сделала своё дело. Может, кукует теперь внутри — там, где раньше было пусто.
Конец.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
