Обложка Истории Прилукоморья

Истории Прилукоморья

Габдулла Самуилов

0% прочитано
Стандартный
Габдулла Самуилов

Истории Прилукоморья

Вступительная глава. История о том, как двое путников встретили Прелукоморье.

Это был тёмный, влажный июньский вечер. Двое путешественников гуляли возле бухты Финского залива. Несмотря на дневной зной, воздух оказался весьма прохладным, что доставляло неудобство легко одетым путникам. Они были из тех странников, что успели покорить половину страны и теперь решили покорять свой отчий Санкт-Петербург. Увы, до села Комарово — удобного места для ночлега — предстояло идти ещё несколько километров. Путники чувствовали дискомфорт не столько от холодной вечерней погодки, сколько от сумерек, уже накрывших бухту. Было принято решение углубиться в лесную глушь, где, пускай и не было гарантий полной безопасности, но хотя бы можно было переночевать, не простудившись под ледяным балтийским ветром.

Путешественники нашли ровное место возле старой сосны, развели костёр и принялись за снедь из своих запасов.

— Странный лес... — бормотал первый путник, чавкая тунцом. — Однако у меня такое чувство, что нас здесь кто-то высматривает.

— Вряд ли... — хлюпал чаем второй. — Этот район весьма удалён. Возможно, здесь просто бродят звери, и то, наверное, мелкие. По моим ощущениям, крупных плотоядных зверюг тут быть не должно, но на всякий случай у нас с тобой есть целая винтовка и кинжал из Осетии. Чай, не пропадём.

Несмотря на эти утешения, обоим было не по себе. Во время трапезы шумы, доносившиеся с освещённой костром поляны, мало походили на звериные шаги. Это были звуки походки — то ли человека, то ли копытного животного. Вдобавок сверху доносились глухие удары крыльев какой-то крупной птицы.

Закончив ужин, путники улеглись спать в палатку. Костёр оставили догорать — вероятно, чтобы отпугнуть невесть что из тёмной чащи. Уснули они быстро (возможно, наличие огня окончательно их успокоило), но покой их длился недолго. Внезапно первый пробудился от громкого шипения. Вынырнув из палатки, он вздрогнул: костёр был кем-то потушен водой, причём поблизости никого не было. Он вышел в одной футболке, осмотрелся и уже собирался забраться обратно, как вдруг сзади раздался слегка нежный и хитрый тенор:

— Любезнейший! Разве вас не учили тушить костёр перед уходом или, в вашем случае, сном? Это ведь совершенный моветон по отношению к лесному окружению.

Путника охватил ужас, когда он обернулся и увидел высокого мускулистого мужчину с бурой бородкой и рогами, одетого в лиственные лохмотья. Он упал на землю, облокотившись на старую сосну. Мужчина, ничуть не смутившись, продолжил тем же голосом:

— Имейте в виду, что вы находитесь недалеко от культурной столицы России и что неприлично странствовать перед особами в трусах и футболке.

— Да кто вы, чёрт побери, такой вообще?! — выкрикнул путник.

— Я хозяин этого бора, и зовусь я Лешим.

Испугавшись такой встречи, путник нырнул обратно в палатку и вынырнул с винтовкой. Он не верил ни в какую мифологию и думал, что перед ним либо отшельник, живущий в глуши, либо хитрый маньяк. Леший, глядя на дуло винтовки, не слишком удивился. Наоборот, он стоял в уверенной стойке и всё продолжал:

— Молодой человек, опустите винтовку. Право, мы ведь не на поле боя!

Но путник не слушал. Когда Леший приблизился, тот нажал на курок, но не ранил его. Какая-то неведомая сила оттолкнула дуло в сторону, так что пуля угодила в белку, которая просто заинтересовалась происходящим шабашем. Когда белка издохла, хозяин соснового бора сделался мрачным и сжал когтистые руки. Затем он схватил контуженного путника за шкирку, заметил, что его трусы начали пахнуть весьма смрадно, и вышвырнул незадачливого стрелка на песчаный берег бухты. А первый путник — перепуганный и обделавшийся — побежал прочь, прямо в сторону села Комарово, позабыв о товарище, оставшемся в палатке. Леший размял руки, смахнул слезу с левого глаза, подобрал тушку белки и скрылся в чаще.

Шум борьбы и крики разбудили второго путника. Он вышел из палатки — уже в штанах, но без обуви — и робко осмотрел потушенный костёр и убегающего вдалеке товарища. Обидевшись на него, он хотел схватить винтовку, но нашёл её валяющейся на песке: видимо, первый так и не удержал оружие. Второй поднял винтовку, хорошенько осмотрел местность и вошёл в чащу в надежде найти источник волнений.

Внезапно чья-то когтистая рука дотронулась до его плеча. Он вздрогнул и обернулся. Перед ним стоял сухонький человек, голый до пояса. Он был выше путника на целый вершок и смотрел на него взглядом истинного каннибала, потирая руки. Путник хотел было всадить ему пулю, но не учёл, что последний патрон его трусливый товарищ угробил на белку. Тогда он торопливо схватил винтовку за дуло и что было духу размахнулся прикладом, но лишь сломал оружие о тёмный силуэт, который оказался намного выше их обоих. В следующее мгновение в силуэте загорелся большой и единственный чёрный глаз, и из него вытянулись мохнатые ручищи с длинными, как спицы, когтями. Силуэт заговорил хрипловатым, низким женским голосом, обращаясь к сухому человеку:

— Игнат... И кто же привёл сюда такого плотного и здоровенного человечка? — И, хлопнув лапой по колену, запел: — Прям не человечек, а поросёночек...

Путник и вправду был коренастым и упитанным, поэтому слышать такое было и оскорбительно, и страшно. А когда верхушки деревьев расступились, пропустив лунный свет, и осветили силуэт, ему сделалось ещё страшнее. На него смотрела огромная великанша с зелёной шерстью. На её голове торчали небольшие рожки, а улыбка была полна острых зубов красно-серого оттенка.

— Э-э, Лихо... — сказал Игнат. — Я тебе его не отдам. Ты и так ешь по две пары людишек на обед, оставь уж мне. Я ведь ещё хотел кулебяку сварганить!

Последние слова повергли путника в адский ужас. Он выронил сломанную винтовку, схватился за голову и рухнул на колени, словно собираясь читать молитву. Тем временем между Лихом и Игнатом разгорелся спор:

— На кой чёрт тебе эта кулебяка?! — ревело Лихо. — Где ты вообще собираешься её печь? У тебя ни теста, ни муки, ни масла нет!

— Дел-то! — визгнул Игнат мокрым голоском. — Рядом отшельник живёт. Пока его нет, я у него и муку, и масло, и вообще что хочешь беру!!!

Внезапно из-под куста вылез Леший и заверещал:

— Вы чего так рычите? Зверей же разбудите... — Он взглянул на несчастного путника и добавил: — Вместо споров о кровопролитиях могли бы проводить этого бедняжку в кров. Вон, сейчас разревётся.

Весь в слезах и на нервах, путник вскочил и закричал, что не хочет ни в какой «кров», но тут же потерял сознание. Трое подошли к нему.

— Вот... — сказало Лихо. — А я уж думало, что придется резать.

— Так, — возразил Леший. — Пока не будет дальнейших распоряжений, никого есть, а уж тем более резать, не позволено. Уведите его куда-нибудь, но чтобы я ни малейшей раны или царапинки на нём не увидел!

Хоть и неохотно, Игнат и Лихо послушались Лешего и потащили бесчувственного путника в неизвестном направлении — возможно, в тот самый «кров».

Глава 1. Поленица.

Сосновый бор залило алым светом — солнце как раз вынырнуло из-за края залива. Прохладный бриз едва шевелил ветви, утягивая запах хвои вглубь леса. Небо стояло чистое, без единого облачка, — погода выдалась на редкость хорошая. Примерно так же считала и Екатерина, замершая у самой кромки воды. Но прежде чем продолжить, позвольте представить её вам поближе.

Екатерина не была ни человеком, ни упырём, ни какой-нибудь зверушкой — она была духом, который обзавёлся материальной оболочкой. Когда-то она прекрасно обходилась и без тела, но со временем бесплотное существование ей наскучило. Сначала она смастерила себе мешковатую куклу и тут же в неё вселилась. Увы, это тело прослужило ровно шестьдесят лет, а на шестьдесят первый рассыпалось в труху, и Катя снова стала неосязаемой. Ей, разумеется, по-прежнему хотелось физической оболочки. Тогда она отправилась к лесному знахарю и по совместительству волколаку Ратибору, который вырезал для неё новое тело из большого берёзового чурбана, потребовав взамен всего килограмм мха. Деревянное тельце прослужило куда дольше первого, но в конце концов превратилось в пристанище жуков-короедов и прожорливого лишайника. Заранее предвидя эту беду, Катя не сдалась и обзавелась новым телом — на сей раз металлическим. Точнее говоря, из сплава на основе иридия, который она выиграла в споре у одного берендея-мещанина. С таким-то телом она и решила податься в богатырши. Прежние её обязанности крутились вокруг горстки вверенных ей душ, от которых её уже воротило, и она рассудила, что защищать честной народ куда интереснее, чем хранительствовать над одним-единственным родом. После этого из сонма духов-хранителей её исключили, и перед нами та Екатерина, которую мы имеем сейчас: независимая, своенравная и необычная даже по меркам местной нечисти. Впрочем, именно за эту уникальность и своенравие она пользовалась авторитетом среди всех обитателей бора.

Вдоволь налюбовавшись утренним заливом, Екатерина двинулась вглубь леса, уже озарённого ярким солнцем, и вышла на середину моста через реку. Недолго думая, она окликнула воду:

— Как там дела у наших водяных товарищей?

— Шикарно! — из воды высунулся Водяной — мокрое существо с рыбьей чешуёй, похожее на человека, но с мутными глазами навыкате.

— Чудесно. Какие новости?

— Да вот вчера ночью интересное дело вышло. Какие-то два обалдуя костёр бросили непотушенным. Наши им задали знатно.

— И кто же «наши»?

— Как кто? Лихо и Игнат. Одного они изловили, хотели сожрать, даже поругались слегка, да Леший остановил. Теперь этот дурак у нас в клетке сидит, ревёт.

— А второй?

— Второго Леший на берег выкинул. Сам рассказал, — Водяной хмыкнул. — Ещё и белку зачем-то причитал.

— Ясно. Пойду-ка гляну на пойманного нарушителя лешачьих владений.

Тем временем упырь Игнат и Лихо сидели на большой клетке, в которой томился тот самый путешественник. Он весь раскраснелся, как переспелая редиска, и заливался горькими слезами вперемешку с соплями. Всю ночь бедняга рыдал и закатывал истерики, а теперь не мог произнести ни слова нормальным голосом — напрочь сорвал его от крика. Теперь ему оставалось лишь сипло всхлипывать и время от времени переходить на сдавленный кашель.

Мои же двое ротозеев, напрочь забыв о диспуте касательно дальнейшей судьбы пленника, откровенно над ним потешались.

— Слушай, — сказал Игнат Лиху, довольно почёсывая брюхо, — а мне его уже и пожалеть хочется. Зачем его есть, если он так забавно смешит, что у меня сейчас все внутренности треснут?

— Жалко? — Лихо оскалило зубы и зевнуло, сверкнув единственным глазом. — А не ты ли вчера хотело из него кулебяку сварганить? Поменяло пластинку-то, Игнат.

— Так то вчера, а нынче совсем другое дело, — отмахнулся упырь. — Глянь, как он пузыри носом пускает. Чисто дитё. Я такого артиста жрать не позволю. Вот будет время — дрессировать начну.

Из кустов, шелестя листвой, вышла Екатерина. Она остановилась в паре шагов от клетки, сложила руки на груди и с любопытством склонила голову.

— Ну и ну, — протянула она. — А мне говорили, в лесу тихо. У вас тут, оказывается, целый театр. Этот плакса и есть тот самый нарушитель?

— Он самый, — с гордостью подтвердил Игнат, выпятив тощую грудь. — Ночью ещё ружьишком стращать пытался, а под утро — вон, размяк.

Пленник поднял на Екатерину красные, опухшие глаза, попытался что-то прохрипеть, но вместо слов из горла вырвался жалкий булькающий звук — будто старый самовар закипал. Екатерина, возвышаясь над небольшой клеткой почти вдвое, оглядела его и задала вопрос:

— А не соблаговолишь ли объяснить, дражайший, что за светопреставление вы вчера ночью учинили? Верно ли мне доложили, что ты не только бросил костёр гореть, словно факел на ветру, но ещё и вместе со своим дружком-оборванцем целился в нас из ружья?

Бедняга издал звук, похожий на взвизг поросёнка, которому неосторожно наступили на хвост, и затряс головой с видом оскорблённой невинности.

— Ага... — многозначительно, словно королевский прокурор, зачитывающий меню обеда, продолжила она. — А известно ли твоему сиятельству, какой непоправимый вред может нанести всему мирозданию непотушенный костёр? Ты этим своим «макаром» мог спалить дотла наш великолепный сосновый бор, который рос здесь, заметь, задолго до твоего появления на свет и, я надеюсь, простоит ещё пару столетий после того, как тебя повесят. Учинил бы такую панику, какой свет не видывал: народ со всей округи, побросав жён и самовары, сбежался бы с вёдрами и лопатами тушить грандиозный пожар имени вашего с дружком разгильдяйства. И поверь моему жизненному опыту — сухими из воды вы бы всё равно не вышли. Если бы вас не сгнобило возмущённое общество, то личное чувство совести и стыда догрызло бы ваши потроха до самых костей. Не окажись, по счастливой случайности, поблизости Лешего с Гамаюном, мы бы сейчас беседовали не в симпатичной клетке, а на пепелище нашего родового гнезда.

— Плос-с-сти-те... — выдавил измождённый пленник голосом, которым будто тёрли ржавую тёрку.

— Вот что, голубь сизокрылый! — отрезала Екатерина тоном, не терпящим возражений. — Вам здесь больше не рады, поэтому сейчас ты отправишься куда глаза глядят, с единственным условием: чтобы глядели они куда угодно, но только не в наш бор. А чтобы ты, упаси боже, не пропал без вести, не отдал концы от голода и не украсил собой полицейскую хронику в качестве «неизвестного, почившего от собственной глупости», мы выделим тебе казённого мула, мешочек отборных ягод и пузырёк доброго сбитня, способного поддержать твои угасающие силы. Провианта должно хватить с лихвой: до славной деревеньки Комарово, где, говорят, люди ещё не перевелись, отсюда рукой подать, да и дорога идёт всё больше под горку.

Произнеся эту речь, Екатерина собрала волю в кулак и с грацией, какой позавидовал бы любой кузнец, аккуратно разломала клетку, стараясь ненароком не переломить пленному и без того сгорбленную, точно вопросительный знак, спину. Освобождённый от радости готов был совершить прыжок прямиком до Уральских гор, но, бросив мимолётный взгляд на постные физиономии Лиха и Игната, выражавшие глубокое разочарование, словно у них только что отобрали законную кружку пива, немедленно съёжился до размеров уличного фонаря.

— Да, кстати, пока ты не умчался, — добавила Екатерина, остановившись так внезапно, будто ей пришла в голову важная мысль, не требующая отлагательств. — Мула и всю означенную снедь ищи у Ядвиги Петровны. Её резиденция — избушка на курьих лапках, архитектурный стиль «протокольный модерн». Обнаружив оную, отвесь ей поклон до самой земли и окликни по всей форме. Только смотри, умоляю тебя всеми святыми, говори с ней предельно аккуратно и исключительно вежливо — чтобы ты голос свой в прах не доломал и не спугнул старушку. Сделаешь всё честь по чести — получишь довольствие и прямым ходом, без пересадок, докачаешь до Комарова.

С этими словами она подошла вплотную к узнику и, одарив его укоризненной улыбкой, способной растопить грелку, фамильярно похлопала по левой щеке.

— Глядишь, там, в Комарове, и встретишь своего дружка-оборванца. Если, конечно, его ещё не задрал дикий зверь и не забрали в участок.

Свободный путник, остро, почти до головокружения ощутив терпкий запах воли, отвесил им такой земной поклон, что едва не проломил себе темечко, звучно приложился лбом о сырую землю-матушку и, пятясь задом наперёд, исчез в глуши леса. Вскоре оттуда донеслась сиплая, но на удивление залихватская мелодия, напоминающая похоронный марш, исполненный по случаю удачного завершения дела.

— Кать... — протянул упырь Игнат, сморщившись так, будто ему в кружку с кровью упала дохлая муха, и проводил освобождённого взглядом, полным хозяйственной тоски. — Вот скажи на милость, чего ты его отпустила? Нам бы оставила, мы бы его живо в чувство привели.

— Совершенно согласен! — поддакнул Леший, подбоченившись с видом хозяина, у которого угнали любимого козла. — Оставить бы негодяя в нашем полном распоряжении, поглядеть, как он в «горбуна из Нотр-Дама» превращается. Сидел бы тихо на цепи, и была бы ему достойная расплата за злодейство, учинённое на нашей территории.

— То, что вы с ним вытворяли, оно, конечно, хорошо, спору нет... — ответила Екатерина, поправляя железные волосы каштанового оттенка, придававшие ей вид боевой девицы из героического эпоса, по ошибке угодившей в будничную перебранку. — С одной стороны, отучить человека от дури вашими методами, может, и вышло бы. Но с другой — вы бы живо возбудили у человечьего общества буйство и самый пристальный интерес. А оно нам надо? Не то нынче время, драгоценные мои, когда можно было стращать людей так, как вы это проделывали в ваши золотые времена. Меня тогда ещё и в помине не было, но я доподлинно знаю: народ в те поры был до безобразия суеверный и отлично учился уму-разуму на ваших наказаниях. Провинится какой-нибудь дровосек — вы ему устраиваете показательное выступление с болотными огнями и завываниями, и вся деревня на год вперёд праведниками становится.

Она перевела дух и продолжила тоном терпеливой настоятельницы, объясняющей азы арифметики:

— А теперь людишки стали либо атеистами, которым пальца в рот не клади — откусят по локоть и потребуют научных доказательств, либо настолько набожными, что готовы опровергнуть самое очевидное, тыча в нос священной книгой и крестным знамением. И те и другие злющие сверх всякой меры. Чуть какая беда — сбегутся, понахватают ружей и давай палить во всё, что шевелится, не разбирая чинов и званий. Или кинутся за своими фотоаппаратами и до смерти замучают любую животину дурацкими съёмками, пока та от вспышек не ослепнет.

Игнат и Леший переглянулись с видом заговорщиков, у которых прямо из рук уплывает законная добыча.

— Знаю, знаю, остались ещё те, кто нас почитает... — добавила Екатерина примирительно, словно утешая расстроенных детей.

— Так ведь их теперь днём с огнём не сыщешь! — взвился Игнат, и в голосе его прозвучала вековая обида. — Почитателей-то этих! Они, поди, давно перевелись, как мамонты.

— Сыщешь, милый, сыщешь, если хорошенько поискать! — возразила она с терпеливой улыбкой. — Вот только беда в том, что они либо прямиком в психушку попадают, либо что похуже приключается... Я вот что вам хочу сказать, други мои разлюбезные: нынче к людям нужно относиться с оглядкой и превеликой осторожностью. Их, во-первых, много. А во-вторых, у них, бывает, и разум на всех один и тот же, словно с одного склада выданный. Одна орава, едва нас завидев, побежит прочь, сверкая пятками. Другая — в атаку попрёт, вооружившись кто вилами, а кто и простым любопытством. Но при всём при этом, к великому нашему счастью, есть те, кто в нас верит. Самые обыкновенные, простые люди, которые, увидав чудо, не бегут ни в полицию, ни к доктору, а просто радуются и живут себе дальше.

Она усмехнулась и махнула рукой в ту сторону, куда убрёл бывший пленник, уже хрустевший где-то в отдалении валежником.

— Выдыхайте, родимые. Его, дурака, всё равно никто толком не поймёт. Придёт в Комарово, начнёт рассказывать, как его в клетке держали упырь с лешим, а девица с железными волосами сбитнем да ягодками одарила и на муле отправила восвояси. Его выслушают, покивают, нальют стаканчик для храбрости, а потом всем селом решат, что у парня бред от долгих скитаний. А там, гляди, и в больничку упакуют.

Бывший пленник, которого в бумагах потом запишут как «пациента с острейшим бредовым расстройством», добрался до Комарова на казённом муле уже к вечеру. Деревенька встретила его покосившимися заборами, парой любопытных старух и тем самым дружком-оборванцем, который сидел на крыльце местного трактира с таким видом, будто только что беседовал с ангелами. Завидев товарища верхом на муле и с пузырьком сбитня, оборванец завопил на всю улицу:

— Гляди-ка, не сожрали! А я уж думал, из тебя там суп сварили!

Путник, всё ещё сиплый, попытался объяснить про нечисть в бору, про пленение, про ягоды и про то, как его отпустили с миром. Оборванец слушал-слушал, потом вскочил и заорал ещё громче:

- Так и мне то же самое было! Леший меня, значит, за шкирку — и на берег, а там птица с человечьим лицом смотрит и головой качает, мол, стыдно, дурак. А потом ка-а-ак гаркнет — я аж не на шутку обделался!

Собралась толпа. Мужики чесали затылки, бабы крестились, кто-то предложил налить обоим «для просушки мозгов», но местный фельдшер, проходивший мимо с удочками, прислушался к россказням про леших, упырей и металлической девице и многозначительно крякнул:

— Ясно. Перегрелись, болезные. Длительные скитания, обезвоживание, плюс, небось, грибов каких не тех наелись. Тут без кареты с санитарами не обойтись.

Под утро из города и впрямь прибыла карета. Обоих друзей, которые к тому времени уже дружно распевали на два голоса что-то про «сбитень от Ядвиги Петровны», бережно упаковали и увезли. В больничном журнале позже появилась лаконичная запись: «Двое поступивших. Диагноз — острый психоз на фоне истощения. Утверждают, что были в плену у лесной нечисти, но отпущены под честное слово. Лечению поддаются слабо».

Глава 2. Незваные съемки

Было это дело однажды в мае месяце, когда сосновый бор, по случаю пасмурного неба, сиял не то чтобы слишком, но всё равно держал в себе ту особую, близкую к летнему сезону теплоту, от которой у всякого разумного человека начинает слегка кружиться голова и тянет на философские беседы. На опушке, известной в узких кругах как Прилукоморье, возле стоянки избы на курьих ногах пребывали две особы: Баба Яга и Екатерина. Они приятно болтали друг с другом, что было с их стороны весьма похвально, так как иные на их месте давно бы уже перегрызлись.

При этом госпожа Яга, будучи хозяйкой дома, варила нечто в громадном медном котле, от которого смердило чем-то таким жирным и пряным, что за сто шагов можно было с большой точностью определить — варево удалось на славу. Екатерина же сидела на пне, скрестив колени, и наблюдала за процессом с тем выражением лица, которое бывает у человека, решившего непременно додумать какую-то мысль до конца, даже если она того и не стоит.

Беседа их текла плавно и касалась весьма интересного предмета, которому можно было бы дать звучный заголовок, например: «В мире интернета, или Куда катится всё и вся».

- Что ни говорите, — говорила Яга, помешивая варево, — а всё же эти, как их, блогеры — мракобесы полнейшие. Проку от них, как от ступы без помела: решительно ничего не делают, а только болтают на камеру и машут руками с таким видом, будто им сам Велес какую-то важную тайну на ухо нашептал. И при этом, заметьте, заколачивают они деньгу не хуже иных стоматологов! Можно ещё подумать, что у них на это занятие какая-то учёная степень имеется.

— Поймите истину, дражайшая Ядвига Петровна, — подхватила Екатерина тоном, не допускающим возражений. — В наше просвещённое время любая, с позволения сказать, улитка или даже жалкая амёба получает полную возможность стать знаменитостью, не прикладывая к тому решительно никаких усилий. И ведение блогов — один из наиярчайших тому примеров. Снял ли ты своё кино хорошо или скверно — это совершенно не имеет значения, ибо весь секрет заключается в том, «где» и «как» ты это снял. А о присутствии в сём действе хоть какого-то смысла — об этом и заикаться не стоит.

— И куда только наше общество катится, уму непостижимо! — Яга даже стукнула черпаком о край котла. — Вот сменят эдакие блогеры своих стариков и старух, и ведь они потом всю державу осрамят так, что и через сто лет не отмоешься! И потом никто за ними той каши расхлёбывать не будет, потому как все эксперты уж, того, отправились к Велесу на особый доклад. Тьфу!

Вдруг из-за кустика, росшего аккурат возле пня, на котором сидела Екатерина, с шумом и треском, точно за ним гналась дюжина собак, выскочило низкорослое рогатое существо. У существа вместо ступней были самые настоящие козьи копыта и росла густая бурая шерсть, делавшая его похожим на плохо выделанную мохнатую муфту. Это был бес Пётр с позывным «Чёрт», известный на всё Прилукоморье как на редкость фирменный раздолбай.

— Дамы! — торжественно объявил он, выпучив глаза. — Важнейшая новость! Из ряда вон!

— Интересно какая, — без особого вопроса и с лёгкой обречённостью произнесла Екатерина, внутренне уже догадываясь, что Петруша снова явился хвастаться очередной победой в каком-нибудь шутере. По правде говоря, бесёнок раздобыл себе планшетный компьютер совершенно случайно, просто наткнувшись в лесу на брошенную кем-то палатку городских туристов, и с тех пор от него не стало решительно никакого покоя.

— Небось опять цельный полк террористов своих расстрелял, ирод? — запричитала Яга, не оборачиваясь. — Всю плешь мне этим проел, честное слово!

— Никак нет! — Пётр от волнения даже приплясывал на копытах. — Там, понимаете, какие-то людишки в пёстрых одеяниях тусуются, да ещё какой-то громоздкий металлолом с собой притащили. Грохоту от него — будто Леший с дуба сверзился!

— Странно, — сказала Екатерина и нахмурилась. — В наш бор давно уже никто особенно не захаживает. Даже грибников, и тех нынче днём с огнём не сыщешь. — Она поднялась с пня и обратилась к Петру: — А веди-ка ты нас туда, голубчик. Показывай, что там за птицы такие заморские.

Прибыв на место, где Петруша якобы завидел незваных незнакомцев, вся троица — Екатерина, госпожа Яга и сам бес Пётр — укрылась за вековой сосной, чья толщина смело могла бы поспорить с иным африканским баобабом, а то и с двумя, если бы те взялись расти поблизости. Укрытие вышло на славу, ибо прятаться за такой сосной было всё равно что сидеть в засаде за добрым трактиром.

Незнакомцы и вправду оказались в пёстрых нарядах, чей цвет переливался на свету до того зловеще-приторным оттенком, что у всякого нормального существа тут же начиналась изжога в глазах. Таких, в этих шутовских одеяниях, было пятеро. Остальные же шестеро щеголяли в простой и строгой чёрной форме, какую обыкновенно напяливают на себя молчаливые охранники в театральных пьесах из заграничной жизни. И громоздкой дряни с ними тоже хватало: имелись прожектора, размер одной лампы у которых был сравним с добрым казаном, в каком запорожские казаки имели обыкновение варить кулиш на всю сечь. Имелся также один громадный чёрный ящик, о назначении коего можно было только гадать. Вся эта масса, включая людей, прибыла в большом чёрном экипаже, блестевшем серебром и делавшем при движении тот важный шум, какой издают только очень дорогие и совершенно бесполезные в лесной глуши машины.

Екатерина, будучи особой наблюдательной, разглядывала всю эту компанию и от души дивилась.

— Лица-то у них, приглядитесь, вроде бы наши, русские, — сказала она шёпотом, поправляя платок. — А вот форма у них какая-то определённо заграничная. И морды при этом такие, будто они здесь по меньшей мере имение купить собрались.

— На ландскнехтов похожи, — со знанием дела и глубоким отвращением проговорила Яга, прищурившись. — Вылитые.

Пётр, услыхав это слово, робко заковылял назад и схватился за ближайший куст.

— Раз они ландскнехты, то давайте-ка, милые дамы, уносить отсюда ноги, — зашептал он, стуча копытами. — Слыхал я от одного залётного ворона, что эти немецкие отродья — страшные до невозможности существа. Они сначала рубят, а потом даже не интересуются, в кого.

— Полно тебе чепуху молоть, Петруша, — остановила его Екатерина с тем спокойствием, которое было скорее от презрения к его трусости, чем от храбрости. — И никакие они, заметь, не страшные. Да и вообще ландскнехтов уж лет триста как в помине нету, а в России их отродясь не водилось, разве что в Москве по кремлёвским палатам в качестве оказии. Надобно нам за ними хорошенько проследить, пока они тут сыр-бор не учинили. А то знаем мы этих горе-гостей: сначала костёр под сосной разведут, а потом на коленях ползают и соплями умываются, вымаливая прощение.

— Коли они сыр-бор устроят, — прошипела вдруг Ядвига Петровна, и глаза её сверкнули из-под платка тем особым кулинарным блеском, — так они мигом на корм к Горынычу отправятся! Лично из них мясо для гуляша сделаю. С паприкой. И Горынычу скормлю.

Екатерина поморщилась, как морщится человек, в чьи высокие планы вмешиваются с грубой прозой жизни.

— Нет, дражайшая Ядвига Петровна, — сказала она тоном сельской учительницы. — Мы, пожалуй, из них ничего варить не станем. Они не такие уж и маленькие люди, которых никто не знает и чьё отсутствие никто не заметит. По всему видать, они либо звёзды какие-то заезжие, либо актёры, либо ещё кто пожиже. Но это пока что не важно. Важно, чтобы они в нашем бору надолго не задерживались.

Вдруг изнутри экипажа донёсся громкий крик, исполненный той начальственной истерики, какая бывает только у очень маленького человека, дорвавшегося до очень большой власти.

— Мотор! Камера! Олухи!!! Что вы тут встали?! А ну готовьтесь! Скоро нам видео снимать...

Незнакомцы на поляне засуетились с тою же осмысленностью, что и муравьи, которым на муравейник упала сосновая шишка.

- Ну вот, — с мрачным удовлетворением констатировала Яга. — Уже орут. А скоро, помяните моё слово, начнут и ветки ломать для своих художественных нужд.

— И будут ломать ровно до тех пор, — философски заметила Екатерина, поправляя юбку, — пока не нарвутся на сук, который окажется умнее их. Давайте-ка, господа, останемся пока здесь и понаблюдаем. В конце концов, даже самый плохой театр, если он разыгрывается на свежем воздухе, может доставить некоторое удовольствие.

Смотреть на незнакомцев было, надобно признать, занятием в высшей степени интересным. Даже, я бы сказал, поучительным, ибо наблюдение за людьми, которые свято убеждены в собственной значимости, всегда напоминает нам о бренности всего сущего и о пользе здорового смеха. Пятеро пёстрых, эти яркие пятна на морщинистом лике старого бора, общались меж собой на каком-то до чрезвычайности странном наречии. Речь их состояла как из вполне себе русских, родных, тёплых ещё слов, так и из обрывков иноземных фраз, вставленных с той же необходимостью, с какой в хороший квас добавляют скипидар. Из-за этого их беседа напоминала попытку инопланетян, возможно, с Альфы Центавра, поговорить на своём родном языке с людьми, тщательно скрывая при этом, что они и сами-то люди. Получалось у них это плохо, но старательно.

Особенно косноязычно и вместе с тем живописно изъяснялся упитанный молодец средненького, чтобы не сказать — сильно невыдающегося, роста. Одет он был в красно-чёрную молодёжную толстовку, которая сидела на его теле с той трагической напыщенностью, с какой сидит парадный мундир на губернском предводителе дворянства после недельного запоя. Наличие сего предмета гардероба волшебным образом превращало его в толстого купца Колывана из известной мультипликационной былины, с тою лишь разницей, что пахло от него не мёдом и хлебом, а какой-то приторной заграничной мазью.

— Это самое… — говорил он, с оттяжкой, будто слова его сперва вымачивались в сиропе, а потом уже с трудом вылетали на свет божий. — Лучшее место… Ну, лес… Сосновый. Свет такой, ну, мягкий, чисто beautiful ever, блин… Локация — улёт.

Рядом с ним стояла девица, чьи накладные ногти были столь чудовищной длины и остроты, что им мог бы позавидовать даже грозный теризинозавр, а заодно и небольшой садовый секатор. Девица эта, чьё имя благоразумно умалчивается, ибо оно всё равно менялось дважды в месяц, скривила губы, намазанные чем-то липким.

— Ну Марс, — протянула она, и в голосе её прозвучала та вселенская усталость, которая бывает у человека, прожившего на свете лет двадцать, а понявшего о нём всё уже к пятнадцати. — Ты ваще че такое ме-ли-и-ишь, а? Я за этот твой «инглиш» ваще не шарю. Говори по-человечески. Скажи, Тимми.

Тут надобно пояснить, что Тимми — это был тот самый детина в обтянутой розовой кофточке и столь же обтянутых джинсах, стоявший тут же, по правую руку. Он немедленно вякнул что-то одобрительное, ибо привычка соглашаться с девицами была, судя по всему, единственным, что удерживало его на этой земле. Рот у него был узко открыт, и виднелся в том рту язык, сухой и серый, как вяленая вобла, которую забыли на солнце в Астрахани. Казалось, сам воздух Прилукоморья, напитанный смолой и глубокой, тысячелетней мудростью, входит в него и тут же выходит обратно, не обнаружив внутри ни одной извилины, за которую можно было бы зацепиться.

— Я вот, че вообще думаю, это… — продолжал Марс, воодушевляясь тем, что его, кажется, слушают. — Этот лес, он типа такой свежий, такой, знаешь, fresh, как смузи… Можно в нём рисовать картины, да… Ну, там, пейзажи. Типа, берёшь краски, и, это, прямо на холст. Красота…

Он замолчал, видимо, исчерпав весь отпущенный ему на день запас осмысленных суждений.

— Как по мне, этот лес — просто треш! — неожиданно звонко и обиженно вклинился четвёртый, мелкий, вертлявый, похожий на гончую, которую не взяли на охоту. — И почему наш босс выбрал это место? Тут же сыро, комары и вообще! Никакого тебе цивильного сервиса. Я ж говорил: надо в Милан ехать.

— А тебе бы, Колобков, только биг-маков своих пожрать, — сказал вдруг басистым, совершенно не свойственным этому вертепу голосом пятый. Он был самым высоким во всём этом богемном коллективе, и голова его, возвышаясь над остальными, напоминала вершину утёса, на которую случайно занесло ветром несколько ярких перьев. — Человек ты или где? Надо ж нам как-то зарабатывать на шмотки, на еду и на прочую хренотень, необходимую для поддержания нашего творческого реноме! Босс сказал — снимаем здесь, значит, здесь. Давайте-ка, шевелитесь, встаём на площадку! Щас иначе нас босс, я тебе точно говорю, прибьёт. И будет абсолютно прав.

Произнеся это, высокий вздохнул с той особой, неизъяснимой грустью, какая бывает у большого человека, осознавшего, что он — нянька при стаде павлинов. Солнце к тому времени наконец пробило тяжёлые облака, и поляна вдруг наполнилась тем особенным, густым, почти осязаемым светом, какой бывает только в сосновом бору в мае, когда природа ещё не проснулась окончательно, но уже дышит полной грудью. Этот свет, этот воздух, эта вековая тишина, нарушаемая лишь глупым кудахтаньем пришельцев, — всё вдруг на мгновение сложилось в картину, достойную кисти большого мастера. Запахло нагретой хвоей, влажной землёй и той щемящей, почти невыносимой любовью к родной земле, которая знает, что через минуту её снова оскорбят.

— Знаете, господа, — тихо произнесла Екатерина, и в её глазах, устремлённых на эту возню, блеснул опасный философский огонёк. — Ведь это даже не просто глупость. Это судьба. Судьба русского леса — вечно служить декорацией к чужой посредственной пьесе. И вместе с тем — стоять и не гнуться. Смотрите.

И вот, представьте себе, вся эта пёстрая актёрская братия, сияя лаком дешёвых ботинок и нестерпимым желанием славы, встала в положенное, тщательно вымеренное оператором место. Пред ними, точно гриб-боровик из-под прелой листвы, уже материализовался их босс — немыслимой низины пентюх, существо с глазами, полными финансового восторга, и душой, напоминающей хорошо отполированный кассовый аппарат. Рядом суетились режиссёр, нервный молодой человек с мегафоном наперевес, и оператор, угрюмо взиравший на мир через чёрный зрачок своей камеры.

А чёрный ящик, уже раскрытый кем-то из этих гостей с бесцеремонностью квартирмейстера, оказался не чем иным, как инвентарём реквизитов, или, ласковее выражаясь в минуту душевного расположения, «реквезитиков». Тут же, без лишних предисловий, началась запись. Пятый, юноша с причёской, напоминающей последствия неудачной кулинарии, затянул голосом, которому полагалось быть бодрым, но который звучал как заупокойная по здравому смыслу:

— И-и-и-и! Всем привет. Меня зовут Голублент. А это Сеньор Марс, Липи Молли, Лил Тимми и Колобков. И сегодня мы будем выживать в этом тёмном, страшном...

— И мерзком лесу! — закончил за него Сеньор Марс, поправляя на носу воображаемое пенсне, ибо очки он забыл в гримёрке, а без них чувствовал себя голым интеллектуалом.

Но не успело эхо этого кощунственного заявления замереть меж сосен, как из-за ближайшей опушки, точно черти из табакерки, но с куда большим достоинством, выскочили Леший, Лихо и упырь Игнат. Все трое были возмущены до той степени, когда даже вековая плесень на камзоле Лешего встала дыбом.

— Молодые люди, — обратился к ним Леший тоном, каким обыкновенно разговаривают старые камердинеры с нашкодившими щенками. Глаза его, цвета заплесневелого мха, метали искры праведного гнева. — Зачем же вы, прости господи за выражение, оскорбляете наш чудесный сосновый бор? Это вам не декорация из папье-маше! Это, я вам скажу, целый организм, дышащий фитонцидами и вековой мудростью...

Но договорить своё веское недовольство ему не дали. Режиссёр, особа нервическая и творчески деконструированная, набрал полную грудь воздуха, раздулся до размеров небольшого аэростата и рявкнул в свой мегафон на всю Ивановскую, а заодно и на сопредельные лесничества:

— МОЛЧА-А-А-А-А-А-АТЬ!!!!!!! Тишина в студии! Кто такие?! Убрать лишних из кадра!

Босс, немыслимой низины пентюх, подпрыгнул на месте как ужаленный, осознав масштаб вторжения в его коммерческий рай. Кровь ударила ему в голову с такой силой, что на миг он стал похож на переспелый томат в дорогом костюме.

— Кто вы такие!!! — закричал он, брызжа слюной и желчью. — Что вы здесь забыли?! Это частная территория художественного эксперимента! Марш отсюда, пока я не вызвал полицию и пожарную охрану одновременно!

— Уважаемый, — высказался наконец Леший, и в его голосе зазвенел тот особый лёд, от которого в лесу наступает внезапная и гробовая тишина. — Следите за языком ваших… гм… подопечных. Я не позволю выражаться так грубо, да ещё и в сторону нашего бора! Это вам не коммунальная кухня!

— Какой «ваш»! — взвизгнул босс, инстинктивно чувствуя, что право собственности в данной полемике — аргумент скользкий. — Это ничейный лес! Что делаем, то и творим здесь! Хотим — поём, хотим — выживаем, хотим — рекламу грибов снимаем!

И тут вперёд, мягко отстранив Лешего костяной рукой, выступил упырь Игнат. Он постучал босой ногой по чёрному ящику с реквизитом.

— Позвольте полюбопытствовать, — произнёс он голосом, напоминающим шорох осыпающейся штукатурки в старинном склепе, — а что это у вас за погребальный саркофаг, уважаемые? Судя по вашим манипуляциям и уровню шума, вы, верно, вызываете дух лёгкой наживы? Или это какой-то новый обряд инициации, где нужно орать на лес

— Это реквизит, дедушка! Не видишь, что ли? — огрызнулся Лил Тимми, который в своём стремлении к дерзости был совершенно неотразим в своей глупости. — Для антуража!

Игнат поднял бровь. От его взгляда Лил Тимми вдруг почувствовал, что его кроссовки, купленные за триста евро, начинают врастать в мох, становясь частью леса. А Игнат тем временем тем же замогильным, но исключительно вежливым тоном продолжил, обращаясь уже к боссу:

— Вот что, милостивый государь. Раз лес, по вашему утверждению, ничейный, а вы, как я погляжу, здесь творите, что вздумается… Не соблаговолите ли вы тогда, в рамках взаимного уважения и эстетического равновесия, творчески осмыслить и наш небольшой вклад? Мы тут посовещались с Лешим и Лихом… и решили, что вашему шоу катастрофически не хватает драматургии. Сейчас вы почувствуете, что такое настоящая художественная правда.

Он сделал неуловимый пасс рукой, и Леший, хищно улыбнувшись в бороду, дунул в сторону съёмочной группы. Ветер, родившийся из ниоткуда, был пропитан запахом прелых листьев, сырой земли и абсолютного, первобытного ужаса. Осветительные приборы заморгали, камера оператора, ещё секунду назад казавшаяся чудом японской техники, покрылась изморозью, а из чёрного ящика с «реквезитиками» вдруг раздался мелодичный перезвон, словно там ожили и заговорили все потерянные когда-либо в лесу колокольчики.

— Вот будь они неладны... — сказала Екатерина, поднимаясь из-за сосны с решимостью человека, которому надоело быть зрителем. — Сейчас они таких бед натворят! Скорее остановим их.

— Правильно! — подхватила Яга, с кряхтением выбираясь из укрытия. — Они сейчас этих клоунов на первом же суку повесят в назидание потомкам. — И, хлопнув по спине Петра, воскликнула: — Гей, Петька! Встаём с кустов, айда Лешего уму-разуму приучать!

Пока одна троица, ведомая праведным гневом и вековой обидой на человеческую бестолковость, вот-вот готова была учинить показательный шабаш с завываниями и обращением дорогостоящей аппаратуры в тыкву, наша троица спешно приблизилась к месту конфуза. Картина им открылась удивительная: босс, режиссёр и оператор вжались за чёрный ящик, точно цыплята под наседку, а пятёрка перепуганных блогеров сгрудилась с визгом и ревом в кучу, напоминая забытый на морозе веник. В воздухе уже попахивало серой и скорой драмой.

Екатерина, сохраняя ту особую выдержку, которая позволяет одним движением брови остановить скачущий эскадрон, вышла вперёд и встала аккурат между Лешим и съёмочной группой. На лице её читалась не злость, а глубокая, почти материнская укоризна, смешанная с усталостью человека, вынужденного растолковывать прописные истины иностранцам и детям.

— Игнат и вы, честной Леший, — произнесла она, — стоит ли так горячиться? Эти молодые люди, конечно, заслуживают хорошей порки, но исключительно в своём обществе, а не потусторонними вихрями. Их вина не в злом умысле, а в той особой, девственной пустоте, которая нынче заменяет молодёжи образование.

Она перевела дух и обратилась к перепуганным гостям, которые глядели на неё, как глядят кролики на удава, внезапно заговорившего человеческим голосом и пообещавшего им амнистию.

— Всё дело в том, господа хорошие, — начала она, и в голосе её зазвенели нотки земской учительницы, — что вы, сами того не ведая, совершили чудовищную бестактность. Назвать сосновый бор, да ещё в мае, когда смола так и играет на солнце, «трешом» или, того хуже, «мерзким местом» — это всё равно что в опере во время арии заказать в буфет разносчика с пирожками. Эстетический слух некоторых присутствующих здесь старожилов оказался настолько сильно травмирован, что они решили заменить ваш сценарий своим собственным судом.

— Но постойте, — робко вякнул босс, чей продюсерский нюх был единственным органом, продолжавшим работать даже в состоянии полного паралича, — так вы хотите сказать, что эти… уважаемые аборигены… они не разбойники?

— Разбойники? — изумилась Яга, которая как раз в этот момент подоспела и теперь стояла, подбоченившись, точно трактирщица, заставшая в своём заведении дерущихся студентов. — Да какой там разбойники! Это, батенька, Леший — хранитель здешнего лесного порядка, существо, может, и строгое, но до ужаса справедливое. А это, — она кивнула на упыря, — Игнат Карлович, наш главный специалист по культурной памяти и этикету. Вы ему ещё спасибо скажите, что он вас сразу в поганки не обратил за такие-то речи. А могли бы!

Леший, услышав такую характеристику, смущённо кашлянул в кулак, и ветер, уже готовый сорвать с блогеров последние лохмотья, стих так же внезапно, как и начался. Лихо, до этого с интересом изучавшее прочность осветительного прибора на излом, разочарованно отступило в тень.

— Отбросным, — продолжила Екатерина, строго глядя на пятёрку блогеров, которые теперь стучали зубами с той же синхронностью, с какой до этого разносили пошлость в эфир, — можно назвать разве что содержание ваших голов, молодые люди, но никак не этот лес. Он стоит здесь уже тысячу лет и будет стоять ещё столько же, когда о ваших «смузи» и «трешах» не вспомнит даже самый дотошный археолог. А сейчас, — она повернулась к Лешему и Игнату, — я попрошу у вас за них прощения. Они больше не будут. Правда, господа?

Пятёрка и босс закивали с той поспешностью, с какой кивают люди, только что заглянувшие в глаза вечности и обнаружившие там вместо райских кущ костяную руку упыря Игната.

— Вот и славно, — подвёл итог Леший, одёргивая камзол. — Но в назидание, чтобы неповадно было...

— Только знаете... — добавил босс. — Мы всё же хотим снять видео, а чтобы не обижать вас и ваш добрый, душистый бор, мы ещё и постараемся вас не тревожить и не мешать вам. Правда, ребята?

Он зыркнул верблюжачьими глазками на режиссёра, оператора и всех перепуганных охранников и блогеров-актёров, которые выглядели так, будто наложили все свои активы под себя. Они утвердительно кивнули, хотя в их лицах всё ещё виднелась перепуганность.

— Что ж... — сказала Екатерина. — Можно, но с разрешения его хозяина.

— Только смотрите мне... — пробормотал Леший с укоризной. — Я за вами буду глаз до глаз.

Честно говоря, хоть босс и дал слово нашим героям, это самое слово так и сдержано не было: оно постепенно ломалось под гнетом тугодумства и идиотизма как актёров, так и прочего персонала, включая и самого босса.

Так, во время четвёртого перерыва Сеньор Марс успел помочиться на старый муравейник, чем возмутил Лешего.

— Стой-те! — говорил он. — Ведь там же столько муравьёв погибает!

— Так ведь эти... Это... Эм... — Сеньор Марс думал, какое английское слово ему сказать, чтобы вызвать у Лешего обморок. — Так ведь это ants! Они ничего не чувствуют...

Леший только хлопнул ладошкой по лицу.

Или вот тогда, когда уже наступила кромешная ночь, охранники-бугаи, то ли специально, то ли нарочно, навалились со скуки об гнилую сосну, которая с треском повалилась на небольшой куст. Лихо скатилось за свою косматую голову с рожками и воскликнуло:

— Моё стойбище!!! Там же мой кабан недоеденный лежит...

А последним вопиющим деянием, ознаменовавшим тотальное разрушение «честного слова» босса, стало вот какое дело. Во время отбоя, когда нужно было ложиться спать, Липи Молли посчитала себя идеалом красоты и решила поиздеваться над Екатериной, которая, к слову, была больше и коренастее её в пять раз.

— Слышь! — вульгарно обратилась она к ней. — А ты че такая стремная...

— Да что ты... — ответила ей ласково Екатерина. — Ничуть не стремная. Косметики такой, как у тебя, у меня нет, но хотя бы я держу тело в чистоте. Купаюсь тогда, когда надо...

— Ах ты сучка! А вот мне приходится по сто тушей принимать, чтобы быть такой идеальной, как ты. — И, обернувшись к Тимми, который одновременно ломал веточку у деревца и ковырялся у себя в левой ноздре, закудахтала: — Ти-и-имми, бей её.

Неразумный громила в красочных лохмотьях бездумно набросился на Екатерину, надеясь расправиться с ней как с курицей. Но планы у этой толстомордины не совпали с реальностью, ибо Екатерина была сильной женщиной во всех смыслах, которая, в отличие от него, занималась силовыми упражнениями. Металлическая дева схватила его за штанины и шкирку, попутно выпустив его из объятий. Тот начал блеять жалобным, детским криком, прежде чем его выкинули в близ стоящий пруд.

Екатерина, вся возмущённая и оскорблённая таким поступком, отряхнулась и пошла к Лешему обдумывать план по выселению горемык из бора. Обсуждения их были тихими, но не менее оживлёнными, по итогу которых было решено следующее — вызвать лесника Кузьмича. И надобно вам сказать, что Кузьмич этот был не просто лесником, а Лесником с большой буквы, каким его знали все мухоморы в радиусе ста вёрст и даже некоторые залётные дятлы, предпочитавшие с ним не связываться. Это был кряжистый мужик лет пятидесяти, с усами, напоминавшими два моржовых клыка, по недоразумению выросших у него под носом, и с тем особым, тяжёлым взглядом, каким обыкновенно смотрят на мир люди, проведшие жизнь в борьбе с браконьерами, буреломами и дачниками, решившими, что шашлык на заповедной поляне — их конституционное право.

Яга, будучи особой хозяйственной, немедленно свистнула в два пальца, да так, что с ближайшей ели сорвалась шишка и пребольно стукнула по голове Петра, который к тому времени уже успел задремать в кустах, свернувшись калачиком, точно котёнок, перебравший валерьянки.

— Ай! — взвизгнул бесёнок. — Чего сразу свистеть-то так, Ядвига Петровна? Я ж вам не соловей-разбойник какой!

— Молчи, чучело рогатое, — беззлобно отозвалась Яга и, достав из кармана передника какой-то совсем уж древний кнопачный телефон, больше похожий на обмылок с кнопками, который она приобрела неизвестной откуда, принялась тыкать в него пальцем. — Сейчас Кузьмича вызовем. Он у нас живо тут порядок наведёт. Он, знаете ли, в этом деле спец: ежели кого вежливо попросить не получается, он того попросту за шиворот — и в овраг. Демократично и без лишней волокиты.

И вот, представьте себе картину: раннее утро, туман ещё только-только начинает нехотя сползать в низины, словно ленивый кот с тёплой лежанки, а на поляне, усеянной следами вчерашнего художественного безобразия, уже стоит Кузьмич. Стоит он, расставив ноги в огромных кирзовых сапогах, каждый из которых мог бы вместить по небольшому подберёзовику, и молча разглядывает всю эту богемную братию, сгрудившуюся вокруг чёрного ящика. Лицо его при этом не выражало ровным счётом ничего — ни гнева, ни удивления, ни даже брезгливости, — а только ту особую, казённую задумчивость человека, который уже прикидывает, на какую статью оформить протокол, чтобы обиднее вышло.

— Так-с, — произнёс он наконец голосом, напоминавшим звук падающего в колодец булыжника. — И что ж это у нас тут за цыганский табор, я извиняюсь? Кто такие? По какому праву? Лес у нас, между прочим, казённый. Тут тебе не декорация из папье-маше, а государственная собственность, охраняемая законом и мною лично.

Босс, чей продюсерский нюх улавливал опасность не хуже, чем иной зверь чует приближение лесного пожара, попытался было вставить своё коронное про коммерческий рай, но Кузьмич поднял руку, и босс осёкся, словно прикусил язык.

— Документики на съёмку имеются? — спросил лесник. — Разрешение от лесничества? Согласование с местным самоуправлением? Бумага, заверенная печатью и подписью, а не эти ваши устные договорённости с мухоморами?

Повисла пауза — та самая, многозначительная и неловкая, какая бывает, когда целый коллектив творческих единиц вдруг осознаёт, что их представление о свободе творчества несколько расходится с административным кодексом. Босс побагровел, режиссёр нервно затеребил мегафон, а Липи Молли, поджав губы, уже прикидывала в уме, как она опишет весь этот кошмар в своих социальных сетях, разумеется, представив себя жертвой обстоятельств и грубой силы.

— А муравейник кто описсал? — продолжал Кузьмич, извлекая из внутреннего кармана потёртый блокнот. — И сосну, я гляжу, завалили. Да ещё и пруд мне взбаламутили — вон, гляньте, утка до сих пор в шоке сидит на берегу и что-то крякает нецензурное.

— Это не мы муравейник! — вскинулся Сеньор Марс. — Это он сам... того... осыпался!

Кузьмич поднял на него глаза, и Тимми вдруг почувствовал острую, ни с чем не сравнимую тоску по родительскому дому, где его никогда не учили врать лесникам с сорокалетним стажем.

— Значит, так, — подытожил Кузьмич, захлопывая блокнот. — Штраф за порчу лесных насаждений. Штраф за разведение огня в неположенном месте. Штраф за нарушение тишины и покоя граждан, включая гражданку Утку. И ещё отдельный штраф за то, что вы мне, старому человеку, с утра настроение испортили. А теперь собирайте свои цацки и марш из лесу. И чтобы духу вашего здесь не было. А ежели через час я хоть один блёсткий волосок здесь найду — пеняйте на себя.

Босс, чьё лицо к тому времени уже приобрело устойчивый оттенок неспелой сливы, попытался было заикнуться о досудебном урегулировании, но Кузьмич только хмыкнул в усы.

— Досудебном, говоришь? А у меня, мил человек, суд короткий: Горыныч на той неделе как раз жаловался, что в его рационе не хватает клетчатки. А клетчатка, она, знаешь ли, в ваших синтетических шмотках и содержится.

Через сорок минут поляна опустела. Чёрный экипаж, надсадно рыча мотором, уполз по лесной дороге прочь, оставив за собой только примятую траву, запах дешёвого парфюма и то особое, звонкое ощущение чистоты, какое бывает после того, как выметут из горницы накопившийся сор. Екатерина, Яга, Леший, Лихо, упырь Игнат и бес Пётр стояли на опушке и смотрели вслед удаляющемуся облаку пыли с тем молчаливым удовлетворением, с каким провожают затянувшийся, но, слава богу, закончившийся дождь.

— Вот и славно, — сказала Ядвига Петровна и поправила платок. — А теперь, господа хорошие, не угодно ли вам отведать того самого варева из медного котла? Оно, знаете ли, как раз настоялось. И с паприкой.

И все, включая даже Кузьмича, который остался на чай, двинулись к избе на курьих ногах, ибо в мире, где сосновый бор по-прежнему стоит нерушимо, а дураки уезжают восвояси, отведать доброй похлёбки в хорошей компании — это, согласитесь, и есть та самая простая и вечная радость, ради которой, собственно, и стоит жить.

И ведь надобно же было такому случиться, что чёрный экипаж, увозивший всю эту пёструю братию прочь из гостеприимного, но строгого Прилукоморья, не успел отъехать и десяти вёрст, как наткнулся на пост дорожно-патрульной службы. Пост этот, надо заметить, возник словно из-под земли — небольшой такой, но укомплектованный двумя сотрудниками, один из которых был младшим лейтенантом с фамилией Тяпкин, а другой — старшиной с фамилией Ляпкин, что само по себе уже наводило на определённые философские размышления о роли случая в судьбе человеческой.

Тяпкин, будучи человеком дотошным и обладавшим тем особым служебным нюхом, какой вырабатывается у сотрудников МВД примерно к пятому году службы, сразу учуял неладное. От экипажа за версту разило не только перегаром — что было бы ещё полбеды, — но и той специфической смесью страха, наглости и дешёвого парфюма, какая обыкновенно сопровождает граждан, имеющих рыльце в пушку, а совесть в состоянии глубокой комы.

— Документики, — произнёс Тяпкин тем ровным, ничего хорошего не предвещающим голосом, каким обыкновенно разговаривают люди, уже заполнившие за сегодня три протокола и вошедшие во вкус. — И попрошу без фокусов. У меня на фокусы, знаете ли, аллергия. Сразу чесотка в области кобуры начинается.

Босс, чьё лицо к тому моменту уже перестало напоминать переспелый томат и приобрело оттенок чего-то среднего между баклажаном и несвежей свёклой, принялся рыться в бардачке с тем суетливым отчаянием, с каким тонущий хватается за соломинку. Но, как известно, соломинка — предмет ненадёжный, особенно когда речь идёт о документах, которых у тебя отродясь не водилось.

— Понимаете, господин лейтенант, — залебезил он, — мы люди творческие. У нас съёмки, искусство, так сказать, вечное, а бумаги — это всё временное, суетное...

— Временное, говорите? — переспросил Тяпкин, и в его голосе прозвучала та особая интонация, с какой айсберг, должно быть, обращается к капитану «Титаника». — А вот мы сейчас и проверим, насколько оно временное. Ляпкин, будь другом, пробей-ка по базе этот чудо-экипаж.

Ляпкин, молчаливый старшина с лицом человека, повидавшего столько человеческой глупости, что его уже ничем нельзя было удивить, лениво пошёл к своему служебному автомобилю. Вернулся он через пять минут, и по его лицу блуждало то особое, почти мечтательное выражение, какое бывает у рыбака, вытащившего вместо пескаря килограммового карпа.

— Товарищ лейтенант, — доложил он, — разрешите обратиться. Данный экипаж числится в угоне. Штрафов на нём висит на сумму, сравнимую с бюджетом небольшого африканского государства. Техосмотр не пройден со времён, когда ещё были живы некоторые динозавры. А водительского удостоверения у гражданина начальника, судя по базе, никогда и не существовало в природе. Как класса.

Вот тут-то и началось то самое, что в полицейских протоколах именуется сухим словосочетанием «оказание сопротивления представителям власти», а в жизни выглядит как цирк с конями, пожаром и небольшим, но очень эмоциональным наводнением.

Первой сорвалась, разумеется, Липи Молли. Эта особа, чьи представления о законе были столь же туманны, сколь и её представления о грамматике, выскочила из экипажа с тем воинственным видом, с каким рассерженная моська бросается на ничего не подозревающего слона.

— Вы че, ваще! — заверещала она. — Вы знаете, кто я такая?! Да у меня подписчиков больше, чем у вас волос на голове! Я на вас такое сниму, что вы у меня через час уволены будете! Я вас, козлов, в такой треш вмонтирую, что вас даже в дворники не возьмут!

Тяпкин выслушал эту тираду с тем каменным спокойствием, с каким утёс слушает плеск волн. Затем переглянулся с Ляпкиным, и в этом взгляде читалось то молчаливое взаимопонимание, которое возникает между людьми, прошедшими вместе через два десятка корпоративов, три футбольных матча и одно стихийное бедствие.

— Оскорбление должностного лица при исполнении, — произнёс он, загибая палец. — Угроза. Воспрепятствование законным действиям сотрудника полиции. Ну и оскорбление по козлиной линии — это уж мы отдельно оформим, чтобы, так сказать, полный букет.

— Да ты че, мент поганый! — взвизгнула Липи Молли и, кажется, уже собралась вцепиться лейтенанту в лицо своими допотопными когтями, но была остановлена Ляпкиным, который сделал это так аккуратно и вместе с тем неумолимо, словно закрывал крышку рояля, на которую забралась муха.

Тут в дело вступил Лил Тимми, который, судя по всему, решил, что настал его звёздный час. Он выпрыгнул из экипажа, размахивая руками, и попытался изобразить нечто среднее между боевым танцем папуасов и припадком эпилепсии, но был немедленно скручен старшиной с той же лёгкостью, с какой опытная хозяйка скручивает бельё после стирки.

— Ах ты, крыса мусорская! — орал он, лёжа лицом в придорожной пыли. — Да я на тебя в суд подам! Да я тебя на Ютубе размажу! Да у меня дядя в министерстве!

— Ежели у вас дядя в министерстве, — философски заметил Тяпкин, защёлкивая на его запястьях наручники с тем удовлетворённым щелчком, какой издают только очень хорошо смазанные государственные механизмы, — то он будет очень рад узнать, что племянник решил начать трудовую деятельность с исправительных работ. Министерство, знаете ли, такое поощряет.

Сеньор Марс, который всё это время сидел в экипаже с выражением лица, напоминавшим глубокую философскую задумчивость, а на самом деле просто не мог понять происходящего ввиду общей скудости мыслительного аппарата, решил, что лучший способ разрешить ситуацию — это предложить взятку. Он вылез наружу, порылся в карманах своей необъятной толстовки и извлёк оттуда три смятые купюры и жвачку.

— Слышь, начальник, — произнёс он с той особой, конфиденциальной интонацией, с какой воры-рецидивисты в плохих фильмах обращаются к продажным полицейским, — давай договоримся, а? Мы тебе бабла, money короче, отстегнём, а ты нас пропустишь. По-братски. Чисто конкретно.

Тяпкин посмотрел на смятые купюры, потом на жвачку, потом на Сеньора Марса. Взгляд его при этом был похож на взгляд человека, который зашёл в булочную купить хлеба, а ему предложили вместо этого жареного ежа.

— Попытка дачи взятки должностному лицу, — произнёс он почти ласково. — А это, знаете ли, уже не административочка. Это уже статья. Уголовная. Так что, уважаемый, я бы на вашем месте начал прикидывать, какой размер тюремной робы вам больше к лицу — сорок восьмой или, может быть, пятидесятый, с учётом вашей комплекции.

Колобков и Голублент, видя, чем оборачивается сопротивление, попытались было сбежать в лес, но были перехвачены Кузьмичом, который как раз выходил из чащи с тем выражением лица, какое бывает у человека, решившего, что его рабочий день окончен, но ошибшегося. Он взял обоих за шкирки и, не говоря ни слова, препроводил к патрульной машине.

— Вот, — сказал он Тяпкину. — Эти, кажется, ваши. У меня на них уже материал собран за порчу лесного массива. Так что оформляйте, товарищ лейтенант, по полной. Я свидетельствовать буду.

Босс, видя полный крах своего предприятия, попытался применить последнее, самое отчаянное средство — звонок какому-то таинственному покровителю, но выяснилось, что его телефон, проведя ночь в непосредственной близости от упыря Игната, окончательно разрядился и издавал теперь только тихое, насмешливое шипение.

Через два часа вся компания в полном составе была доставлена в ближайшее отделение полиции, где их встретил дежурный — пожилой капитан с усталыми глазами и той особой, выцветшей от времени мудростью, которая позволяла ему безошибочно определять степень виновности человека по одному только выражению лица. Он окинул взглядом пёструю толпу, вздохнул и произнёс:

— Так-с. Понятно. С этими — в четвёртую камеру. И принесите мне, ребята, чаю покрепче. Боюсь, ночка будет долгой.

Суд состоялся через две недели, и это был тот редкий случай, когда зал заседаний напоминал одновременно балаган, цирк и сеанс групповой психотерапии для людей, не подозревающих, что они в ней нуждаются. Липи Молли попыталась обратиться к судье с требованием предоставить ей гримёрку, на что судья — пожилая дама с выражением лица, напоминавшим гранитный утёс, — заметила, что гримёрка ей будет предоставлена, но несколько позже и в учреждении, где грим необходим разве что для маскировки от сокамерниц.

Лил Тимми, чьи показания путались, как леска в руках пьяного рыбака, умудрился за пять минут трижды поменять версию произошедшего, оскорбить прокурора и запутаться в собственных штанах, которые, как назло, оказались на два размера меньше необходимого.

Сеньор Марс на вопрос судьи о его роде занятий ответил «Это... ну... creative guy, блин» и был немедленно оштрафован за неуважение к суду, ибо судья, как выяснилось, терпеть не могла, когда ей «блинкают».

Приговор был таков: босс, как лицо, на котором висело тридцать семь административных нарушений, два уголовных эпизода и один неоплаченный штраф за безбилетный проезд в трамвае (выписанный ещё в 2016 году), получил четыре года общего режима с конфискацией экипажа в пользу государства и пожизненным запретом на приближение к лесным массивам.

Остальные пятеро, учитывая их молодость, неопытность и тот факт, что они, по заключению экспертизы, «находились в состоянии глубокого творческого помутнения, граничащего с клиническим идиотизмом», были приговорены к ста восьмидесяти часам исправительных работ каждый. Работы эти, по особому ходатайству лесника Кузьмича, должны были производиться в том самом Прилукоморье, где они и совершили свои художественные преступления.

— Будете, голубчики, — сказал Кузьмич, встречая их на опушке ранним субботним утром, — муравейники восстанавливать. Сосны сажать. Пруд чистить. И попутно слушать лекции Лешего об экосистеме соснового бора. А ежели кто вздумает отлынивать — у меня, знаете ли, и упырь Игнат на подхвате. Он, правда, больше специалист по части замогильных наказаний, но и к лопате приучен.

И вот, представьте себе картину: раннее утро, солнце золотит верхушки сосен, воздух свеж и прозрачен, а на поляне пятеро недавних «звёзд», одетых в казённые робы, старательно и неумело орудуют лопатами, граблями и мётлами. Леший стоит поодаль, опершись на посох, и читает им лекцию о том, что муравей — это не просто насекомое, а целая цивилизация, заслуживающая уважения. Яга изредка выглядывает из избы и интересуется, не пора ли подкормить работников её фирменным варевом, на что Екатерина неизменно отвечает, что трудовое воспитание должно быть сопряжено с некоторым аскетизмом, иначе оно теряет всякий смысл.

А где-то далеко, в следственном изоляторе, бывший босс пишет письмо в Европейский суд по правам человека, жалуясь на то, что его творческий потенциал оказался невостребованным в условиях изоляции. Но письмо это, по странному стечению обстоятельств, теряется где-то в недрах почтовой системы, и единственным ответом на него становится тихое, едва различимое эхо — не то смех упыря Игната, не то шелест сосновых ветвей, не то сам воздух Прилукоморья, который за тысячу лет повидал столько человеческой глупости, что одной больше, одной меньше — ему, право слово, уже и не считается.

Глава 3. Молочный вопрос

Утро в Прилукоморье стояло такое, что хоть в рамку вставляй и на стенку вешай. Тепло, благодать, и даже привычный холодный бриз с залива куда-то запропастился, словно его и не было. Птицы заливались на верхушках соснового бора с таким усердием, что даже вороны, эти пернатые похоронные бюро, своими низкоголосыми карканьями не раздражали, а вплетались в общую симфонию этаким суровым басом. Насекомые, одурев от счастья, висели в теплом воздухе и сотрясали тишину бора деловитым жужжанием. Идиллия, одним словом. Если бы не одна проблемка, которая торчала из этого совершенства, как гвоздь из нового ботинка.

Екатерина проснулась с первыми лучами, наскоро выпила чаю и вышла на крыльцо — воздухом подышать, порадоваться жизни. И тут же заметила Ягу и Игната. Вид у обоих был такой, будто они только что узнали, что завтра отменяется.

— Доброе утро, други мои! — весело сказала она, еще не чуя подвоха. — Вы чего такие взъерошенные? Погода — чистое волшебство, утро только началось, а вы лицами как на поминках.

Яга повернулась к ней и выдала таким тоном, каким зачитывают приговор, без права на обжалование:

— Беда у нас, Катя. В бору молоко кончилось.

Екатерина аж поперхнулась воздухом.

— Как — кончилось? У нас же его… пруд пруди было!

Игнат, потирая затылок с таким звуком, будто тер наждачной бумагой, вздохнул:

— А вот так. Отшельник наш, что в глубинке обретается, совсем рассудком тронулся: единственную козу под нож пустил. Это раз. Молочный завод, что верстах в шестидесяти, прикрыли по техническим причинам — у них там, говорят, оборудование с ума сошло и само себя доить начало. Это два. А третье: у местного зверья молоко, конечно, есть, но такое, что его ни в чай, ни в кашу. Думали у Кузьмича взять, так он скота вообще не держит. Говорит, не любит, когда на тебя с утра вымя таращат.

Яга снова кивнула, на этот раз с ехидной усмешкой, от которой у видавших виды мухоморов шляпки сворачивались:

— Да-а… Мы из-за этого молока, почитай, весь лес передоили. Петр, Леший — все с нами этой дурью маялись. Петр в какой-то момент так увлекся процессом, что потерял грань между дозволенным и «мама, роди меня обратно». Короче, начал он доить Лихо.

Екатерина медленно моргнула.

— Лихо?..

— Его, родимое. Лихо, конечно, не поняло такого интимного порыва. Ну и навесило Петру оплеуху такой силы, что у него в голове сразу прояснилось, а в ушах зазвенели колокола Иерусалима. Стоит теперь, в себя приходит, и всем видом показывает, что в доярки больше ни ногой.

Екатерина помолчала, держась рукой за подбородок, будто придерживала мысли, которые так и норовили разбежаться от услышанного.

— Так-так… — наконец проговорила она. — Дело сурьезное. Просто так молочная река в бору не иссякает. Будем решать. Прилукоморье без молока не оставим.

К полудню весь бор гудел, как улей, в который пнули ногой. Прилукоморье рассуждало о молоке — не просто как о жидкости, а как о священном источнике кальция на все века, без которого и каша не каша, и кости хрустят, как старый плетень.

Леший, натурально, предложил призвать в бор коров и прочую молокодающую скотину.

— Будем за ними ухаживать, доить, всё честь по чести, — разводил он руками, рисуя в воздухе картину всеобщего процветания.

Но идею эту задвинули подальше. Во-первых, в лесу скотинке жилось бы примерно так же, как в каком-нибудь провинциальном городишке на самом севере, — грустно, убого и с тоской в глазах. А во-вторых, Леший, как выяснилось, корову последний раз видел на картинке и искренне полагал, что доить её надо, предварительно с ней договорившись.

Лихо, потирая ушибленное о Петра самолюбие, предложило альтернативу:

— А чё мудрить? Стащим всё молоко с заводских складов. И себе польза, и заводу назло. Без шума, без пыли, чисто по-тихому.

Предложение держалось на трёх китах: грабеже, возможном разбое и том факте, что Лихо до сих пор не простило Петру утреннего доильного инцидента, а потому жаждало хоть какой-то сатисфакции. Идею тоже отложили — до лучших времён или до полного отсутствия совести, что в данном случае было почти одним и тем же.

И тут Екатерина выдала решение, которое походило на гоголевского Чичикова: ни дурной наружности, ни красавец; ни особо удобное, но и не сказать чтобы совсем плохое.

— Будем покупать молоко, — сказала она. — И копить понемногу, пока завод стоит на ремонте. Глядишь, и перебьёмся.

Повисла пауза, в которой все прикидывали, сколько у кого заначек и не придётся ли продать последние портки. И тут Петра осенило. Да так, что он аж подпрыгнул.

— А давайте-ка обратимся к одному известному молочному предпринимателю! — выпалил он с горящими глазами. — Держит бизнес по всей стране, живёт в Простоквашинске, что под Москвой. А в столичных землях, сами знаете, богатых господ — пруд пруди.

Екатерина прищурилась, и во взгляде её читалось примерно следующее: «Ты, Петя, на солнце не перегрелся?».

— Так уж прямо и пруд пруди? — сказала она недоверчиво. — А если и так, то среди них обязательно найдутся такие мошенники и безбожники, что родных мать с отцом на органы продадут, лишь бы, не дай бог, икорочка с их стола на секунду пропала.

Петр отмахнулся с верой в хорошее, которая бывает только у людей, ни разу не бравших кредит.

— Да не переживай, Кать. Этот «огурец» точно никого не обманет, не продаст. Только кое-что попросит взамен. Но, думаю, мы с ним сработаемся.

К слову, тем самым «огурцом» оказался не кто иной, как теневой император всего молочного и кисломолочного, ходячее олицетворение продовольственной доктрины — кот Матрос. Зверь легендарный, породы «я-сказал-твоя-сметана-моя», масти «где-то мы это уже видели, но лучше отойти подальше и не вспоминать». Биография его гремела на всю федерацию: хоть сейчас бери права на экранизацию и снимай сериал сезонов на десять, попутно отбивая бюджет на рекламе валерьянки. Начинал он, как и положено герою эпоса, с самого дна — с жизни в подъезде персиковых оттенков, где пахло не амбре роз, а глубокой, философской сыростью и коммунальным бытом. Там его, тощего, голосистого и патологически убедительного, подобрал мальчик Федот. Душа добрая и несколько рассеянная в быту, зато умеющая разглядеть в облезлом котёнке будущего льва. Позже они переехали в деревню Простоквашино — тихий уголок, дремавший в тени большой столицы, отгородившись от цивилизации покосившимся забором и тотальным отсутствием круглосуточных магазинов. Жил Матрос в ветхом домишке с Федотом и местным аборигеном Шариком — существом бесхитростным, фотогеничным и немного лишним в любой маркетинговой стратегии. Жил бы и дальше, да затосковал. Затосковал лютой, кошачьей тоской — по молоку. Да так, что скулы сводило даже во сне. И однажды, копаясь в районе дальней полянки, которую Шарик обозначил как «перспективную по запаху», отрыли они клад. Не сундук с пиастрами, конечно, но на корову хватило. И вот с этой самой коровы, пятнистой, с влажными глазами и невыносимым характером, и начала расти карьерная лестница Матроса — прямиком в высшую лигу российских магнатов. Путь, ясное дело, был устлан не лепестками роз. Случалось разное: и молоко, которое пенилось само собой, отчего деревня начинала петь хором, и настырный почтальон с вечными подозрениями, который нёс государству больше убытков, чем пользы. Но Матрос шёл вперёд, словно ледокол с отбойным молотком, и к моменту геополитического обвала Советского Союза уже был фигурой влиятельной. Такой, что мог позволить себе всё — и даже то, что в те лихие годы позволяли себе только блатные орки в малиновых пиджаках. С этими орками он, кстати, воевал в три фронта и, поговаривают, вышел победителем, не поцарапав усов и попутно скупив их заводы. Теперь же, являясь экономической элитой с большой виллой в Простоквашинске (с бассейном, сауной и отдельной комнатой для раздумий о том, куда катится всё), кот Матрос отчалил в Прилукоморье. Наслышался, что там, мол, имеются целебные процедуры на все случаи жизни. Чтобы и физические прорехи заштопать, и душевные, и кармические, если таковые найдутся. А заодно, конечно, глянуть: не наклёвывается ли тут новый рынок сбыта. Матрос никогда не упускал своего — даже если это «своё» пока ещё принадлежало кому-то другому и было огорожено колючей проволокой.

Въехал он в бор торжественно, на большом черном лимузине, который больше напоминал катафалк, сбежавший со свадьбы, — столько на нем было хрома, завитушек и наглого тюнинга. И рулил он этим агрегатом сам, выставив локоть в окно так, будто скупал пространство оптом.

Вышел он из машины, обвел взглядом лесной массив и страшно удивился: вместо делегации с цветами, графиками инвестиционного климата и ключами от почетного дупла, перед ним стояли наши сказочные друзья. Вид у них был такой, будто они собрались петь гимн, но забыли слова, мелодию и собственную партийную принадлежность. Матрос оглядел этот пейзаж, затянутый зеленым сукном листвы, и спросил блатным голосом, низким и немного хриплым, как старая пластинка на патефоне, в который попала хвоя:

— Ребят, а где здесь можно обосноваться? Понимаете, душа просит размаха. Эдак, знаете, на раслабоне, с комфортом. Чтобы всё чин-чинарём, как у людей, только лучше.

Екатерина, услышав эту речь, на секунду замерла. Про себя она успела подумать: «Ну и речь! Вылитый Джиган из мира чистогана, только у этого еще и шерсть, и капитал. Сейчас еще скажет что-нибудь про “на чиле” или потребует кальянную на берегу». Но вслух произнесла как можно мягче, словно разговаривала с дорогим, но капризным пылесосом, который вот-вот зажует штору:

— К сожалению, санаториев у нас тут нет. Но мы можем разместить вас во временном жилище. А заодно, если вы не против, кое-что обсудить...

Матрос дёрнул усом, что означало крайнюю степень благосклонности, и выдал с интонацией, от которой у бюрократов случился бы инфаркт с затяжным бюллетенем:

— Ну ладно, душа моя, давай-те. Я как раз сюда отдохнуть прикатил, воздухом подышать, нервишки подлатать. Ты только скажи, где у вас тут самое распрекрасное место? А то я, понимаешь, люблю, чтобы с душой. И чтобы вид был. И чтобы с душой.

Выдав этот словесный сгусток, он попятился было к машине за саквояжем из крокодиловой кожи (крокодил, судя по тиснению, тоже был мажором), но потом раздумал и вальяжно двинулся за Екатериной, краем глаза заметив гордую гримасу бесёнка Петра. Тот смотрел на Матроса как на дорогую дичь, которая сама зашла в суп и уже натирает себя солью.

Как только приезжий магнат уселся на стул, который под ним жалобно скрипнул, словно извиняясь за свою непрочность перед лицом капитала, Екатерина начала разговор. Она старалась говорить веско, но при этом не спугнуть клиента, будто подманивала фарфорового слона к краю серванта:

— Итак, я хотела бы обсудить с вами кое-какую важную сделку. Касаемо вашей продукции. Вы согласны выслушать меня?

Матрос хлопнул себя лапой по колену и засиял так, будто ему только что предложили купить губернию со всеми потрохами и еще одну в придачу.

— Душенька! — вскричал он голосом Ноздрева, который только что выиграл в штос и немедленно хочет проиграть всё обратно. — Да я для такой красавицы готов выслушать что угодно, хоть лекцию о вреде молока! Слушаю тебя, румяная моя, говори, не томи! У меня, знаешь, уши горят от нетерпения. Такие уши, я тебе скажу, что ими можно деньги собирать, как лопатой.

Екатерина выдохнула и решила идти напролом, пока он не начал продавать ей воздух или предлагать партию в шашки на раздевание:

— В связи с острой нехваткой в нашем бору молочных запасов, мы хотели бы попросить вас выдавать нам необходимое количество молока. Взамен мы готовы выполнить любую вашу прихоть, с одним лишь уговором: это не должно нести разрушений ни для нас, ни для бора.

Кот расцвёл окончательно. Он подался вперёд и заговорил так интимно и горячо, словно признавался в любви к целой сыроварне, при этом его дыхание пахло чем-то мятным и валерьяновым одновременно, с едва уловимой нотой девальвации:

— Дорогая моя, орех ты этакий! Да такой женщине, как ты, я, да я... Да я тебе поставлю столько молока, что ты в нём купаться будешь, как Клеопатра! Хоть каждый день, хоть каждый час. Вот тебе моя лапа, и сердце в придачу. Ты только скажи, какая тебе тара нужна: бочки, цистерны или прямо рекой пускать? Потому что ты, я смотрю, баба с фантазией. А я, чёрт меня дери, люблю фантазию! Я сам такой: то скупаю коз, то вдруг, понимаешь, хочу скупить коз. И хочется, понимаешь, чтобы всё вот так — по рукам, и чтобы глаза горели!

Голос Матроса вибрировал на столь низких, интимных нотах, что Екатерина смущённо отмахнулась рукой, будто отгоняя невидимое облако одеколона «Кот №5».

— Я очень рада, что вы согласились одаривать нас молоком, — сказала она, стараясь вернуть разговору деловой градус, пока тот не улетел в стратосферу. — Но очень попрошу вас не играть со мной в брачные игры. Правда, мы ведь даже не особо знакомы. И я, знаете ли, больше по части господства, а не сватовства.

Ну а так, если сказать коротко, сделочка удалась, и молочко вновь поступило прилукоморцам. И вроде всё было бы хорошо, если бы не особая, «историческая» личность Матроса, который вследствие ведения своего капиталистического дела выработал в себе характер законченного мажора.

Матрос то и дело капризничал и требовал того, чего нет в Прилукоморье ввиду полного отсутствия смысла. Например, когда ему срубили наконец домик для временного жилья, то он стал задаваться множеством вопросов: есть ли там туалет с подогревом, присутствует ли там мини-холодильник с напитками и подают ли к утреннему кефиру вечернюю газету. И все эти вопросы он отправлял прямиком на Лешего и Игната; в конце концов он их так достал, что они с досады быстро обустроили наичистейший сортир во всей России из морёных досок и с вышитым рушником, а Ягу попросили наколдовать ему персональный холодильник, в котором всегда дребезжали бутылочки с зельями для немедленного похмелья.

Потом Матрос стал жаловаться всем на то, что нет нормального места для купания. Ему предложили залив, но он стал канючить о том, что помимо места для купания должен прилагаться и хамам — традиционная турецкая банька. Тут все прилукоморцы не на шутку задумались: откуда и из чего, а главное, в каком месте ему нужно слепить этот хамам, если особого камня, кроме гранита и старых валунов, поросших философским мхом, не найти? Предложили построить обычную парную, но он лишь обиженно настоял на финской, если уж с хамамом вышла промашка. Потом он резко возмутился, что вода в заливе холодная, и потребовал согреть ее до состояния «парного молока с пенкой». Яга, как мастер колдовства и магии на вольных хлебах, согласилась подогреть воду в заливе, ворча про себя: «И что этому пентюху вздумалось купаться ранним летом, когда вода ещё даже не согрелась? Это ведь север, а не Сочи! Ему бы еще пальму на берегу посадить и официанта с кокосом».

А на следующий раз он потребовал, чтобы ему было из чего сделать шашлык. Да не простой, а самый элитный! Из мяса, которое не пробовал даже мажор с самой вылизанной попой в стране — медвежьего. Тут у наших героев не вытерпело терпение. Особенно возмущены были Леший и Лихо. Леший возмущался тем, что ради мажорского желудка придется отправлять собственных подопечных на мясо, будто это не заповедный лес, а частная живодерня; а Лихо было вне себя от гнева, ведь питаться крупными зверями по старой, почти нотариально заверенной традиции разрешалось только ему одному. Но ничего с этим не поделаешь: пришлось резать несчастного медведя на съедение мажористому коту-магнату. По иронии судьбы, тот медведь оказался с паразитами, из-за чего вскоре Матрос стал мучиться от желудочного недомогания такой силы, что его лимузин дребезжал за версту. Тут в дело снова вмешалась Яга и, благодаря своему отвару и чудесам слабительного яда, изгнала паразитов ко всем чертям, отчего той ночью Матрос больше никого не беспокоил. Разве что луна видела, как он тихо сидел на крыльце, пил кефир и смотрел на звезды с выражением лица человека, пересматривающего свое отношение к элитным шашлыкам.

К слову, та злополучная сделка оказалась двоякой: с одной стороны молока хватало на любую прихоть, будь то блинчики или кофеёк, но с другой — приходилось плясать под дудку и выполнять все прихоти этого полосатого мажора. Однако последней каплей стал внезапный поворот, который узнала Екатерина от него лично.

За время пребывания в бору кот Матрос всё время глядел на Екатерину весьма интимным взглядом, от которого хотелось то ли повесить на окна плотные шторы, то ли вызвать лесной патруль. Та, в свою очередь, подозревала в нём что-то явно неладное: уже третий день как было известно, что молочный завод поблизости открылся после технического закрытия, а этот усатый магнат всё никак не хотел покидать Прилукоморье, словно прописался тут навечно и уже мысленно прибил табличку «Матрос и Ко» к вековому дубу.

И вот однажды Екатерина решила узнать лично, без посредников и колдовских наговоров, почему этот хвостатый капиталист не хочет покидать их бор.

Она подошла к его домику, сколоченному на скорую руку, но уже обросшему спутниковой тарелкой и гирляндой на батарейках. Сам хозяин возлежал на кровати в позе отдыхающего падишаха, прихлёбывал пивко из банки и посматривал телевизор, где крутили рекламу сгущёнки — видимо, для вдохновения. Увидев её на пороге, он мигом, в одних трусах, подскочил и, забыв все устои, приличия и, кажется, несколько статей Лесного кодекса, выпалил с чувством:

— Душенька моя, орех ты мой! Не желаешь ли ты прилечь со мной, отдохнуть... Я ведь хоть и кот, но в интимном отношении — зверь. В самом, понимаешь, положительном смысле. У меня и справка есть.

Екатерина лишь отмахнулась от этого, как от назойливой мошкары, и, ещё более смущённо, но с твердостью булыжника, сказала ему:

— Уважаемый Матрос! Я, между прочим, пришла сюда не любезничать с вами, а очень серьёзно поговорить касаемо вашего пребывания здесь! — После этого она решительно закрыла дверь домика и властным жестом усадила Матроса обратно на кровать. Тот плюхнулся с таким лицом, будто получил не замечание, а приглашение на вальс, и даже наслаждение от её напора получил. Вскоре она продолжила, чеканя каждое слово: — Итак, вы достаточно долго живёте у нас, но при этом вы до сих пор обеспечиваете нас молоком. Это хорошо, спору нет, но за это время успел открыться другой, близстоящий молочный завод, который ранее был закрыт по техническим причинам. А потому мы уже не столь сильно нуждаемся в вашей продукции. Однако вы это не замечаете или не желаете замечать, и продолжаете жить с нами. Не могли бы вы ответить мне прямо, для чего?

— Душенька моя! — пьяненько заговорил Матрос, распространяя тухлый запах перебродившего пива пополам с валерьяновой настойкой. — Мне о-очень понравилось это место... Прекрасный вид, этот чудесный домик... А самое главное, что вы обеспечиваете меня тем, чего нет ни у кого из моих коллег по магнатскому делу в нашей стране... — он закатил глаза, подыскивая слово, и выдохнул: — Колоритом! Я давно думаю построить у вас чудесный санаторий, где вы, румяная моя, могли бы и заработать приличных денег... Стать обеспеченными... А я бы руководил процессом и, так сказать, купался в вашем внимании.

Екатерина слушала этот бред с таким лицом, с каким смотрят на цены в курортном ресторане. Поняв, что намёков этот меховой олигарх не понимает, она резко сменила тон и осадила его таким голосом, от которого в своё время немели даже говорящие дубы:

— Матрос, сядьте ровно. Руки уберите. Смотреть на меня. Вы, я вижу, вообразили себе невесть что. Так вот, слушайте сюда внимательно, потому что повторять я не стану — даже за молоко. Либо вы завтра же, до заката, покидаете Прилукоморье и возвращаетесь к своим биржам и сыроварням, либо я лично прослежу, чтобы ваше молоко превратилось в простоквашу, ваши инвестиции — в труху, а ваш лимузин — в скворечник для бесёнка Петра. И общаюсь я с вами исключительно на «вы», чтобы соблюсти формальность перед тем, как спустить вас с лестницы. Вам ясно?

У Матроса от такой перемены сперва отвисла челюсть, а затем шерсть на загривке встала дыбом, как у дикобраза, увидевшего коллекторов. Глаза его налились янтарной яростью пополам с неверием — так смотрят мажоры, которым впервые в жизни сказали «нет» без последующего реверанса.

— Ах, на «вы»?! — взревел он, брызгая слюной и пивным осадком. — Да ты знаешь, кто я такой?! Да я этот ваш лес по брёвнышку раскатаю, в щепки пущу! Я вас всех тут скуплю, с потрохами и с грибами! Я такой санаторий построю, что от вашего бора один гербарий останется! Ты мне ещё указывать будешь, пигалица деловая?! Да я... да я сейчас как начну звереть, так тут всё ходуном заходит!

Он вскочил, пнул табуретку и начал метаться по домику, как шаровая молния, попавшая в банк, — рычал, плевался угрозами и обещал вызвать «своих людей» из налоговой и потустороннего мира одновременно.

Екатерина же стояла, скрестив руки, и ждала, пока он выдохнется. Она уже прикидывала в уме, сколько досок уйдёт на новый забор, если этот кот и впрямь решит играть мускулами, и не боялась вовсе — только брезгливо морщилась от запаха пива и краха иллюзий.

Матрос в это время уже был готов выблевать всё то, что влил в себя за последний час, и Екатерина не стала дожидаться этого сомнительного зрелища. Она вышла из домика, аккуратно притворив за собой дверь, словно закрывала крышку сундука с просроченными товарами. Голова у неё была занята не столько запахом перегара, сколько мыслью о том, как бы преподать урок этому мажору, возомнившему, будто Прилукоморье — это пустырь под коммерческую застройку. Пришлось топать к леснику Кузьмичу за дельным советом, потому что Кузьмич, при всей своей внешней простоте, был тем человеком, который мог из любого олигарха сделать шелкового, даже не замахиваясь топором.

В это время Кузьмич, уставший от вечной борьбы с браконьерами, решил обустроить возле своего домика клёвую гольф-площадку. Выглядела она, конечно, не как поле для джентльменов, а скорее как грядка, заросшая подорожником и философским равнодушием ко всему спортивному, но при этом отлично катила на себе шарики для гольфа, которые Кузьмич смастерил из картона и пенопласта — лёгкие, как совесть депутата. И вот собирался Кузьмич сделать партейку, размахнулся клюшкой, самодельной, но внушительной, как из-за опушки вышла Екатерина, тихо и не спеша, будто сама осень.

— Привет, Кузьмич, — сказала она, кивая на его клюшку. — Гольфом, стало быть, решил заняться!

— Приветствую, Катерина, — ответил он, не отрывая взгляда от мячика. — Решил, так сказать, новое увлечение испробовать. Душа просит покоя и точных попаданий. — Он махнул клюшкой, и мячик, описав в воздухе дугу, покатился ровнёхонько по площадке и скрылся в лунке с таким звуком, будто сама судьба сказала «да».

— Боюсь, Кузьмич, — вздохнула Екатерина, — но твоим вечным занятием так и останется ловля нарушителей. У нас тут один дебошир завёлся, и надо бы его образумить, пока он не начал мерить бор рулеткой.

Кузьмич опёрся на клюшку и сощурился с видом человека, который ещё не знает деталей, но уже знает, что они ему не понравятся.

— Так давай-ка ему всажу как надо, чтобы повадно не было. У меня и клюшка, и руки свободные.

— Всадить-то можно, — покачала головой Екатерина, — вот только он мажор-олигарх. Как рассердится, так и снесёт весь лес, и ещё санаторий поставит с мраморным крыльцом и швейцаром.

— Н-да... Вот так гад попался! Такого даже бюрократия не ломает, поди. А кто он вообще такой, чтоб я знал, на кого клюшку точить?

— Известное дело — кот Матрос.

Кузьмич присвистнул так, что мячик из лунки сам выпрыгнул.

— Едрить-колотить! Уж не тот самый молочный магнат, что по всей стране своим молоком командует, будто адмирал эскадрой? Ну, тут надо поосторожней. С таким нахрапом не совладаешь.

— И с чего же?

— С того, что у него капитал полный. Подкупить запросто сможет кого угодно, аж уж на том и спасётся, блохастый. Ему что штраф, что взятка — всё статья расходов.

— И на чём мы тогда остановимся? — спросила Екатерина, присаживаясь на пенёк. — Не век же ему у нас гастролировать.

Кузьмич потёр усы, глядя куда-то вдаль, где кроны деревьев сливались в одну зелёную думу. Потом в его голову пришла идея, и он произнёс её с той особенной интонацией, с какой обычно объявляют козырь в карточной игре:

— Мы, пожалуй, осрамим его. Мы иначе с ним ничего не сделаем. Единственное лекарство против такого мажора — это взрыв репутации. Не мордобой, а позор. Сейчас мы представим его на весь свет подлецом и разбойником, и все на это поведутся, потому что народ, Катерина, любит, когда богатых выводят на чистую воду. Вот только как это сделать технически?

Екатерина на секунду задумалась, а потом улыбнулась той улыбкой, от которой у Матроса, знай он о ней, шерсть бы встала дыбом на всех девяти жизнях.

— А ничего делать и не надо, — сказала она спокойно. — Он и так пьяный как свинья, в одних трусах лежит и орёт про санаторий. Можем его и таким показать миру. Снимем, как он по лесу шастает в невменяемом виде, выложим в интернет, и пусть его акционеры любуются, на кого они свои капиталы доверили. Пусть потом объясняет, почему их молочный король по кустам в трусах бегает и грозится вековые сосны в щепки пустить.

Кузьмич крякнул от восхищения, поднял клюшку и сказал:

— Ну, Катерина, это удар ниже пояса и прямо в лунку. Пошли, подснимем этого Ротшильда в естественной среде. Заодно и гольф отложим — тут игра покрупнее намечается.

Он нырнул в свой домик и с улыбкой достал старый телефон, который, несмотря на свою старость, мог хорошо отправить любое видео на любой простор.

Когда Екатерина и Кузьмич прибыли к домику Матроса, продравшись сквозь сосновый подрост и собственное предвкушение, перед ними предстала картина, которую не взял бы в свою коллекцию ни один уважающий себя Эрмитаж. Пьяный кот, на котором из всей одежды оставались только семейные трусы в неаппетитный горошек, исполнял нечто среднее между танцем живота и ритуальным камланием, держа в лапах аж четыре бутылки со спиртным: в одной плескался коньяк, в другой — мутная брага, отдающая дрожжами и дурными намерениями, а две оставшиеся вообще было трудно опознать без химической экспертизы. Сосны вокруг, казалось, притихли и поджали корни от такого зрелища.

В стороне, как два соляных столба, стояли Лихо и Игнат. На их лицах застыл тот особый смущённый шок, какой бывает у людей, случайно заставших начальника в компрометирующей позе. Игнат даже приоткрыл рот, собираясь то ли выругаться, то ли помолиться, а Лихо, вопреки своей зловещей натуре, выглядел так, будто его самого впервые в жизни поставили в неловкое положение. Такого от молочного магната, пусть и с подмоченной репутацией, они явно не ожидали.

— Это ж надо, — прошептал Кузьмич, нащупывая в кармане телефон. — Сам себе режиссёр, сам себе массовка...

Для лесника и Екатерины это диво было не просто подарком судьбы, а прямо-таки авансом за всё хорошее, что они когда-либо делали. Материал для возмездия сам пёр в руки, как переспелая шишка. Кузьмич торопливо открыл камеру, нажал на красную кнопку и навёл объектив на эту вакханалию, пока Екатерина прикрывала рот ладонью, чтобы не заржать раньше времени.

А Матрос тем временем вошёл в штопор. Он локал в себя содержимое сразу всех бутылок, обливаясь, фыркая и издавая звуки, похожие на перегазовку трактора, а после принялся материть весь белый свет — причём так виртуозно, что сосновые иголки, казалось, сворачивались в трубочку. Досталось всем: и деловым партнёрам, которых он обозвал кровососами, и молочному заводу, который, по его версии, был «сборищем крыс и бюрократов», и даже собственному делу, которое он в сердцах предложил «пустить на творог и забыть, как страшный сон». Лихо и Игнат от такого потока сознания попятились ещё дальше, к ближайшей сосне, словно она могла дать им моральное убежище.

И тут Матрос, сквозь пелену алкогольного угара, заметил камеру. Глаза его вспыхнули недобрым огнём, он хотел было накинуться на оператора, издав боевой вопль, больше похожий на икоту раненого филина, но в итоге споткнулся о собственную бутылку и вырубился лицом в мох, даже не долетев до цели. Звук падения был глухим и каким-то умиротворяющим, словно сам бор выдохнул с облегчением.

На этом видео и подошло к концу. Екатерина и Кузьмич заливались смехом до слёз, хватаясь друг за друга, пока стоявшие поодаль Игнат и Лихо медленно приходили в себя от увиденного и пытались вникнуть в то, над чем, собственно, все смеются. Но когда Кузьмич, утирая слезу, прокрутил запись ещё раз и протянул им телефон, то даже Лихо, существо мрачное и редко расположенное к веселью, издал звук, похожий на скрип несмазанной двери, — так он смеялся. Игнат же хохотал басом, колыхая животом, и приговаривал: «Ну всё, этот кадр мне до пенсии сниться будет, как лучшее, что я видел в этой глуши!»

Вердикт был единогласный, без поправок и особых мнений: молочный магнат, сам того не ведая, отснял себе такой компромат, что теперь не то что санаторий — ему в собственном офисе показаться будет стыдно. Позор накроет его, как лавина, и смоет все его амбиции вместе с трусами в горошек. Оставалось только выбрать платформу для публикации и запастись попкорном из сосновых шишек.

Однако Кузьмич, будучи человеком хоть и простым, но стратегически мыслящим, предложил не выкладывать видео сразу во всемирную сеть, а сперва показать его самому Матросу — тет-а-тет, без посторонних глаз, но с ясным намёком на последствия.

— Мы ему не враги, — рассудил Кузьмич, почёсывая затылок. — Мы ему воспитатели. Ежели он, конечно, способен к воспитанию. А нет — тогда уж пусть пеняет на себя и на свой горошек.

Дождавшись утра, когда Матрос, страдая от жесточайшего похмелья и лютого стыда, выполз из домика с лицом человека, проигравшего в карты собственную биографию, Екатерина и Кузьмич предстали перед ним. Без криков, без угроз — только Кузьмич молча включил запись и дал ему досмотреть до конца. Матрос смотрел на экран, и шерсть на его загривке то вставала дыбом, то опадала, будто трава под ветром. А когда видео закончилось его собственным падением в мох, он долго молчал. Потом поднял глаза — уже не наглые, а какие-то даже человеческие — и сказал:

— Это что же я... Это ж я себя собственным коньяком и утопил... В прямом эфире, можно сказать...

— В прямом, — подтвердила Екатерина. — И теперь выбор за вами. Либо вы завтра же, тихо и без скандала, покидаете Прилукоморье, забыв о санаториях, как о страшном сне, а мы забываем о существовании этого видео. Либо оно уходит в интернет, и тогда ваши акционеры узнают о вас много нового. Например, как вы танцуете в горошек и сколько браги способны вылакать за один присест.

Матрос сидел на крыльце, обхватив голову лапами, и молчал. Молчал так долго, что кукушка на сосне успела три раза подать голос и замолчала сама, устыдившись, что лезет не в своё дело. Потом он поднял взгляд, и в глазах его читалась не злоба, а странная, почти философская усталость.

— А ведь я когда-то просто котом был, — сказал он тихо. — Без заводов, без капитала, без этого дурацкого лимузина. И молоко тогда вкуснее было. А теперь что? Санатории, шашлыки из медведя, баньки... Тьфу. Докатился.

Он встал, поправил на себе несвежую рубашку, которую успел накинуть, и произнёс с неожиданным достоинством:

— Уеду я. Сегодня же. И видео это... удалите к лешему. Не нужен мне позор на всю страну. А вам, Катерина, спасибо за науку. Дорогого стоит, когда тебе говорят правду в глаза, да ещё и на «вы».

К вечеру того же дня черный лимузин, сверкая хромом в закатных лучах, выкатился за пределы Прилукоморья. Матрос уезжал молча, даже радио не включил — видимо, впервые за долгое время слушал тишину. А тот домик, где жил Матрос, теперь стал служить небольшим складом для каких-нибудь вещичек.

Прилукоморье выдохнуло. Молоко с соседнего завода к тому времени пошло исправно, и жизнь вернулась в своё обычное, чуть сонное, но уютное русло. Лишь изредка, сидя вечером у костра, Екатерина и Кузьмич вспоминали ту историю и смеялись — но уже без злорадства, а с лёгким сочувствием к тому, кто, сам того не ожидая, стал героем собственного позора.

А кот Матрос, вернувшись в свой особняк в Простоквашинске, по слухам, продал лимузин, завёл себе обычную домашнюю кошку и приказал никогда больше не подавать ему коньяк на деловых встречах. Говорят, стал даже благотворительностью заниматься — но это уже совсем другая история.

Глава 5. Эко-тирания.

Как-то раз, майским деньком, когда весь бор цвёл красочной зелёной гладью, а меж великанов-сосен тут и там пестрели россыпи разноцветных цветов, Леший решил устроить небольшой праздничек в честь скорого наступления летней поры. Он расстарался на славу: развесил на поляне вязаные из мягкого лишайника ковры, расшитые полевыми цветами, расставил повсюду горшочки с лесными фиалками, медуницей и пышными папоротниками, а в центре водрузил увитый плющом пень — нечто вроде сцены. Получилось так нарядно и душевно, что даже птицы, обычно равнодушные к декору, слетелись поглазеть.

Пришли все: Екатерина в своей бессменной каске, но с букетиком незабудок за ухом; Яга, опирающаяся на посох и скептически, но одобрительно озирающая поляну; Петька, уже что-то вынюхивающий в поисках угощения; Игнат, приодевшийся в парадную косоворотку поверх обычной чешуи; и Лихо, чей треснутый рог сегодня был галантно перевязан алой ленточкой. Все они, выйдя на поляну, на мгновение замерли и слегка восхитились такой продуманной планировкой.

— Итак, дорогие друзья! — провозгласил Леший, выходя к центральному пню и приосаниваясь. — В честь поздних майских дней и скорого приближения лета я решил обратить ваше драгоценное внимание на это небольшое, но, смею надеяться, приятное мероприятие. Оно посвящено природе в самой её красе, в её цветении и пробуждении! Прямо сейчас я поведаю вам две элегии собственного сочинения и одну игру на дудке, дабы вы в полной мере насладились этой шикарной, я бы даже сказал — волшебной, атмосферой!

Он картинно взмахнул рукой, и с рукава посыпалась хвоя.

— А угощения будут? — тут же спросил Петька, чьи приоритеты всегда лежали в гастрономической плоскости.

— Будут, будут, — Леший с загадочной улыбкой отдёрнул вязаный занавес, за которым обнаружился маленький резной столик. На столике красовалась пузатая ваза и аккуратный деревянный ковшик. — Вот, пожалуйста: ваза с бальзамом из молодого шиповника. Собственноручно настаивал на росе и лунном свете. Рекомендую!

— Ага… — без особого энтузиазма протянул Петька, уже мысленно распрощавшийся с надеждой на пироги и курник.

Но тут его легонько поддел локтем Игнат:

— Спасибо и на этом, — сказал он с достоинством. — Шиповниковый бальзам — вещь полезная. Для души самое то.

После этого всё и началось. Две элегии, полившиеся из уст Лешего, оказались на удивление хороши — благосклонные, красочные, полные образов спящих чащ и просыпающихся рек. Даже такие сложные ценители, как Лихо и Яга, обменялись довольными физиономиями и одобрительно переглянулись: мол, не ожидали, а приятно. Когда вторая элегия подошла к концу и последние слова растаяли в воздухе, точно утренний туман, Леший извлёк из-за пазухи деревянную дудочку и приложил к губам.

Музыка полилась нежная, чуть печальная, но до того живописно вписанная в окружающую атмосферу, что всем захотелось закрыть глаза и раствориться в этом мгновении. Так бы они и слушали, как вдруг…

Из-за вязаного занавеса, ломая всю идиллию, выскочили двое — деваха и парень в кричаще-кислотной одежде, от одного вида которой у Яги заслезились глаза. На парне болталась немыслимая жёлто-зелёная куртка, а подбородок украшала дёрганая, какая-то козлиная бородка, что тряслась при каждом его нервном движении. Девица щеголяла в розовых лосинах и растянутой футболке с надписью «Планета — наш дом», причём буква «а» была заменена на земной шар. Оба ворвались на поляну так внезапно и так бесцеремонно, что Леший, не ожидавший ничего подобного, отскочил в сторону и приземлился точнёхонько в горшок с папоротником.

— Всем стоять! — гаркнули хором парень с девахой. — Мы здесь со спец-заданием!

Все оцепенели. Парень, не теряя времени, принялся деловито высматривать горшки, приседая перед каждым и что-то бормоча себе под нос. Девица же, словно акула, почуявшая добычу, подобралась вплотную к всё ещё сидящему в папоротнике Лешему и затараторила с приторной, фальшивой любезностью:

— Скажите, пожалуйста… — она растягивала слова, точно резину, — вы поддерживаете движение «Зелёная Отрада», которое стремится сделать мир более экологичным и гуманным? Скажите честно: вы тоже эко-активист? В душе, так сказать?

Леший, прижатый к горшку и ощущающий себя загнанным в угол зайцем, занервничал и промямлил:

— Нет… Не знаю… Я просто леший, я тут живу…

— Ладысь! — девица хищно прищурилась. — Тогда скажите, вы любите животных?

— Да… люблю. Как же их не любить-то? Они ж мои подопечные.

— А есть их любите?

— Ну, бывает… — честно признался Леший. — Все мы не без греха.

— Та-а-акс-с-с… — протянула девица с откровенно змеиным шипением, но тут же вернулась к прежней наигранной любезности. — А каких именно животных вы любите «есть»? Свинину? Говядину? Курицу?! Отвечайте немедленно!

— Н-н-н… не знаю я… — Леший уже откровенно затравленно озирался по сторонам. — Разное…

Тут вмешалась Екатерина. Она решительно шагнула вперёд и, взяв обоих незваных гостей в поле зрения, потребовала:

— А вы, собственно, кто такие, уважаемые? С какой целью вы тут находитесь и портите людям культурный досуг?

— Мы здесь с очень важной целью! — выпятил грудь парень с козлиной бородкой. — Мы, бравые защитники планеты Земля, проводим плановую проверку общества и безжалостно уничтожаем всё, что вредит экологии! А теперь не мешайте мне и моей коллеге выполнять нашу высокую миссию.

С этими словами он выскользнул из-под взгляда Екатерины подобно скользкой червяге и продолжил осматривать горшки с таким благоговейным видом, будто это были не горшки, а полотна в Эрмитаже.

Меж тем девица и не думала униматься. Она вновь нависла над Лешим и продолжила допрос:

— Так скажите, пожалуйста, — теперь её голос источал сахар, смешанный с уксусом, — что именно вы предпочитаете есть из мяса? Нам это очень важно для статистики.

— Ну, не знаю… — Леший почесал затылок, размазывая по лбу землю из горшка. — Я обычно ем разное. На завтрак — салатик из первоцветов, на обед — грибочки с травами, а на ужин — что Велес подаст! Но если вам так уж нужно знать, то извольте — мясо там, бывает, присутствует. Медвежатина, кабанятина, лосятина, зайчатина, глухарятина… Я хоть и хозяин леса, но от мяса тоже не отказываюсь. Природа так устроена, дамочка. Волк ест зайца, а я ем волка, если он зарвётся. Круговорот, понимаете ли.

— Так вы едите мясо!!! — взвизгнула девица с такой силой, что у Петьки заложило уши. — Как вы можете есть плоть невинно убиенного животного?! А ещё хозяином леса называетесь! Как вам не стыдно!!! Почему бы вам не перейти на насекомых или, скажем, на искусственное мясо, а?! Прогресс на дворе, между прочим!

— Зачем? — искренне удивился Леший. — Я ведь не Лихо. Это оно может есть всё, что угодно, и не поморщится. А у меня рацион не хаотичен, а строго сбалансирован, дамочка! И насекомых я ем только по особым случаям.

Девица резко повернула своё рыло в сторону Лихо. И вот что примечательно: при виде этого рогатого, клыкастого, явно инфернального существа она даже не дрогнула. Ни тени страха, ни капли инстинкта самосохранения — только праведный гнев.

— А вы, Лихо, небось, мясо жрёте вагонами, так?! Признавайтесь!

— Какие-то вопросы? — Лихо лениво хрустнуло когтистыми пальцами и растянуло пасть в ухмылке, от которой у нормального человека кровь застыла бы в жилах. — Могу и тобой попотчеваться. На пробу, так сказать.

— Даже не смейте! — взвизгнула девица. — Нынче в нашем цивилизованном обществе не принято есть друг друга! Это дикость и варварство! Вы лучше пожуйте элитного мяса производства фабрики «Жеватина»! Экологично, этично, и зверушка жива, и брюхо сыто. Вот, у меня с собой образцы!

Она попыталась сунуть Лихо какой-то брикет в яркой упаковке, но тот брезгливо отдёрнул лапу:

— Так ведь это мясо — всё равно что резина! Жуёшь-жуёшь, а толку никакого. Да ещё и привкус химический. Была бы моя воля — съело бы директора этой фабрики, чтоб прочих людишек не травил!

— Я что сказала?! — девица окончательно сорвалась на визг. — НЫНЧЕ В НАШЕМ ОБЩЕСТВЕ НЕ ПРИНЯТО ЕСТЬ ДРУГ ДРУГА!!! ВЫ МЕНЯ СЛЫШИТЕ?!

— Ну да, конечно… — Лихо укоризненно расплылось в улыбке, от которой веяло тысячелетним сарказмом. — У вас же там, в вашем цивилизованном обществе, крови совсем нет. Только сок «овощной». И то — с консервантами.

Девица уже набрала полную грудь воздуха, чтобы высказать тысячу проклятий, перемежая их экологической терминологией, как вдруг со стороны горшков раздался отчаянный вопль парня. Он стоял на коленях перед одним из горшков и тряс его в вытянутых руках с таким ужасом, будто обнаружил там по меньшей мере радиоактивные отходы.

— Караул!!! Горшки пластмассовые!!! — орал он, брызгая слюной. — Сейчас же убрать эти горшки! Немедленно! Они отравляют землю микропластиком! Это преступление против природы! Уничтожить! Утилизировать! Выкопать с корнем!!!

Леший, всё ещё сидящий в папоротнике, только моргнул и беспомощно посмотрел на свои горшки, купленные триста лет назад у бродячего гончара. И откуда тому гончару было знать про какой-то там пластик?

— А вас как зовут? — деваха резко развернулась к Екатерине, пока её напарник продолжал распекать бедного Лешего, который уже начал потихоньку врастать в горшок с папоротником от стыда и ужаса. — Я вас спрашиваю! Не стойте столбом!

— Екатерина, — спокойно ответила та, даже не моргнув.

— А фамилия и отчество, а?! — девица упёрла руки в бока и выдвинула подбородок, точно собиралась бодаться. — Для протокола!

— Ну, из фамилии я Железнякова, а отчество — Григорьевна. Записывайте, коли надо.

— Ну что же, Железнякова Екатерина Григорьевна… — деваха сощурилась и подалась вперёд, буравя собеседницу взглядом. — Признавайтесь честно и без утайки: у вас молоко есть?

— Да, есть, — всё так же ровно ответила Екатерина. — А что такое? Вас угостить?

— Какое?! — взвизгнула девица. — Пшеничное, кокосовое, ячменевое, соевое, миндальное?! Какое именно вы потребляете?! Отвечайте!

— Обыкновенное коровье молоко, — пожала плечами Катерина. — Очень вкусное, наваристое. А особенно хорошо с кашей или кофе поутру. Пенка такая золотистая, сладкая…

Она хотела ещё что-то добавить — кажется, про творог и сметану, — но деваха с оглушительным криком перебила её, замахав руками, точно ветряная мельница:

— А знаете ли вы, Железнякова, что это самое молоко было варварски высосано из вымени каждой сотой несчастной, замученной коровки с завода, который держат страшные живодёры в сапогах и с окровавленными руками?! Знаете ли вы, сколько слёз пролито в ваш утренний кофе?!

— Нормально всё с нашими коровами, — спокойно ответила Екатерина, даже бровью не поведя. — Можете сами убедиться. Хлев у нас чистый, светлый, коровы сытые, ухоженные, с колокольчиками ходят. Хотите — экскурсию проведу? Заодно и парного молочка попьёте. Глядишь, подобреете.

— Вы меня, Железнякова, не учите!!! — деваха аж затряслась от злости. — Я таких, как вы, насквозь вижу! Бывает, знаете ли, такое: друт вымя так, что кровь сочится прямо в подойник, а телят сразу после рождения — на фарш, и на тарелочки, с гарниром! Показывайте немедленно, где молоко хранится?! Где?! Где ваши запасы?! Я требую конфискации!

— Я вам ничего не скажу, — ответила Екатерина твёрдо, и в её голосе звякнула сталь. — И показывать ничего не стану. А вам советую вести себя по-человечески и не позорить люд добрый перед богами. Ведь вы, милочка, можете навлечь на себя такие кары, что мало не покажется. Или ещё чего похуже… — Она многозначительно покосилась на Лихо, которое как раз меланхолично точило когти о ближайший валун.

— Вы меня не пугайте!!! — деваха, окончательно потеряв берега, стала тыкать пальцем прямо в безносое лицо Екатерины. — Не имеете права! А будете рукоприкладствовать — я немедленно расскажу нашему начальству, чтобы оно разобралось с вами по всей строгости! У нас связи, между прочим! Мы вас в два счёта засудим, оштрафуем и в чёрный список внесём!

— Как вы ощетинились, однако… — произнесла Екатерина без единого грамма беспокойства, глядя на трясущийся перед её лицом палец с обгрызенным ногтем. — Послушайте, мы поняли вашу клоунаду. Поняли и даже, представьте, местами повеселились. Но не надо раздувать из мухи слона. Мы сами знаем, как нам жить, что есть и что пить. Поэтому от всей души советуем и вам познать себя и то, что вам следовало бы исправить или улучшить. Начните, скажем, с манер. Или с чувства меры. Или с элементарной вежливости.

Эти слова — спокойные, рассудительные, лишённые даже намёка на агрессию — отчего-то ввели деваху в совершеннейшую, неконтролируемую ярость. Лицо её пошло багровыми пятнами, глаза выкатились, и она, издав какой-то утробный клёкот, уже хотела вцепиться Екатерине в лицо. Но не тут-то было. Катерина, не меняясь в лице, одной рукой, легко, точно котёнка за шкирку, схватила девицу за шиворот. Второй рукой она столь же непринуждённо ухватила за шкирку и её коллегу-повесу, который как раз замахивался на Лешего особо крупным пластмассовым горшком. И, приподняв обоих над землёй, она с разворота швырнула их за ближайший кусточек — густой, колючий, но сравнительно мягкий, росший аккурат на границе поляны.

Раздался дружный шлепок, треск веток, возмущённый визг и поток таких отборных проклятий, что даже видавшая виды Яга одобрительно хмыкнула.

Из-за опушки ещё долго доносились угрозы, визги и обещания «вызвать куда следует». Однако ровно в два часа дня и три минуты, словно по волшебству, всё стихло. То ли устали, то ли охрипли, то ли просто уползли восвояси — наука пошла впрок.

На поляне воцарилась блаженная, заслуженная тишина. Даже птицы, перепуганные криками, начали робко возвращаться на ветки. Но Леший не стал слезать с горшка с папоротником. Он так и остался сидеть — сгорбленный, жалкий, с прилипшими к бороде лепестками фиалок. Плечи его задрожали, а из глаз, зажмуренных в отчаянной попытке сдержаться, всё равно потекли крупные, прозрачные, как утренняя роса, слёзы. Они капали прямо в папоротник, и тот, бедный, уже начал подозрительно раскисать.

— Леший? Леший! — Екатерина склонилась над ним, и её суровый командирский голос непривычно дрогнул. — Что случилось-то? Что с тобой? Ты чего?

— И что я делаю не так?.. — всхлипывал хозяин бора, закрывая лицо скрюченными, поросшими мхом ладонями. Сквозь пальцы продолжали сочиться слёзы, прокладывая дорожки по зеленоватой коже. — Я ведь триста лет в лесу живу! Триста лет за порядком слежу, за зверьём приглядываю, деревья пестую, муравейники охраняю… И тут приходят какие-то… какие-то… — он не мог подобрать слова и только горестно махнул рукой в сторону кустов, куда недавно улетели эко-активисты. — И говорят, что я изверг! Что я мучитель! Что горшки у меня пластмассовые, а мясо я ем неправильно! А я ведь и не знал про пластик-то… Откуда мне знать? Я же леший, а не химик-технолог…

— Ты что, серьёзно поверил этим клоунам? — Екатерина присела рядом на корточки, пытаясь заглянуть ему в глаза. — Да перестань ты, успокойся, вытри слёзы и продолжай свою игру. У тебя же душа поёт, я же видела! И элегии чудные, и музыка — заслушаешься. Не давай каким-то проходимцам портить тебе праздник, они того не стоят. Ни единого твоего горшка не стоят, слышишь?

Но Леший, казалось, её не слышал. Он замотал головой — да так отчаянно, что с бороды во все стороны полетели брызги:

— Нет! Всё! С этого дня — только растительность! Трава, корешки, ягоды, грибочки и ничего более! Никакого мяса! Ни медвежатины, ни зайчатины, ни даже глухарятины! Питаюсь отныне исключительно росой и солнечным светом! Я докажу им, что я не изверг! Я докажу!

Он резко поднялся — с горшка посыпалась земля, — и, даже не отряхнувшись, на подгибающихся ногах побрёл прочь с поляны. Плач его, удаляясь, становился всё тише, но от этого — ещё невыносимее. Ветви смыкались за его спиной с печальным, сочувственным шорохом, словно сам лес скорбел о своём хозяине. Вскоре его фигура растворилась в густой зелени, и только редкие, затихающие всхлипы доносились из чащи.

На поляне повисло тягостное молчание. Петька растерянно переминался с лапы на лапу. Яга хмурила кустистые брови и постукивала пальцами по посоху. Лихо, забыв про свой сарказм, задумчиво ковыряло рогом землю. Игнат молча убрал недопитую кружку с бальзамом.

— Ну вот, — тихо сказал он. — Довели хозяина.

На том и закончилось всё мероприятие. Праздник, такой светлый и многообещающий, обернулся горьким разочарованием. Гости молча собрались и разошлись по своим углам, унося с собой тяжёлый осадок. А на опустевшей поляне остались только вязаные ковры, опрокинутый горшок с папоротником и одинокая ваза с нетронутым бальзамом из шиповника, на поверхности которого дрожали отражения проплывающих облаков.

---

Вот уже неделю как Леший, верный своему горькому обету, не брал в рот ни кусочка мяса. Но, против ожидания, здоровее и крепче он от этого не становился — напротив, чах прямо на глазах. Некогда бодрый и круглощёкий хозяин бора осунулся, побледнел, а его знаменитая борода, прежде густая и зелёная, теперь висела жалкими, пожухлыми космами. Он ведь перестал есть не только медвежатину или зайчатину, но даже самую жалкую, самую гнусную живность — ту, которую в лесу и за еду-то никто не считал. Ни слизняка не тронет, ни жука-короеда, которого прежде давил мимоходом, просто из санитарных соображений. Угнетённый и сломленный теми крикливыми активистами, он вбил себе в голову, что любое живое существо неприкосновенно, а сам он — преступник и душегуб.

Так, первого июля, ранним утром, когда солнце только начало золотить макушки сосен, бедный Леший сидел на своём излюбленном пне и уныло грыз кусок сосновой коры. Он закрывал глаза и воображал, будто это сочная, с чесночком и перчиком, краковская колбаса — но воображение, увы, помогало плохо. Кора предательски хрустела на зубах, крошилась в труху и отдавала смолой, а не свининкой.

В это самое время в Прилукоморье вновь наведались эко-активисты. Но теперь это были уже не те двое — крикливая девица с дёрганым парнем, — а совершенно другой тип. В единственном числе. Зато какой! На поляну, ломая кусты и тяжело отдуваясь, вывалился настоящий громила — квадратный, бритый наголо, с бычьей шеей и ручищами, напоминающими окорока. На нём болталась растянутая жёлтая майка с кричащей надписью через всю грудь: «Мясо долой, а то самого — на убой!» Он деловито осматривал территорию и, заметив грызущего кору Лешего, расцвёл в одобрительной ухмылке:

— Умничка! — прогудел он басом. — Кушай кору, кушай! Это правильно! Это гораздо лучше, чем хавать сало и мучить братьев наших меньших! Так держать, друг природы!

Леший от неожиданности поперхнулся корой и закашлялся, но громила уже потерял к нему интерес. Его маленькие, заплывшие глазки заприметили вдалеке Ягу, которая как раз спускалась на метле к своей избушке. И громила, сорвавшись с места с неожиданной для такой туши прытью, ринулся к ней, размахивая руками и хрипло крича:

— Стойте, бабка, стойте! Не двигайтесь! Есть разговор!

Яга, заслышав крик, нехотя опустилась пониже и приземлилась на кочку. Вид у неё был такой, словно её прервали посреди важного колдовского ритуала — что, в общем-то, было недалеко от истины. Громила подбежал и замер, уперев руки в колени и пытаясь отдышаться. Каждое слово давалось ему с тяжёлым, свистящим вдохом, точно он только что пробежал марафон.

— Скажите… пожалуйста… — выдыхал он, обливаясь потом. — Вы… любите… растения?

Яга смерила его долгим, оценивающим взглядом — от лысины до стоптанных кроссовок — и, немного подумав, ответила с достоинством:

— Растения, друже, — это нужное и ценное для меня сырьё. Очень даже уважаю. Знал бы ты, какие отвары получаются, когда какую-нибудь фиалочку смешать с сушёной лягушкой, да на болотном газу настоять, да в полночь процедить! Это ж не просто дело — это искусство! Эликсир получается — закачаешься!

— С лягушкой?! — взревел громила, мгновенно забыв про одышку. Его лицо побагровело, а вены на лбу вздулись, точно канаты. — Вы… вы живодёрка! Как вам не жаль несчастную лягушку, карга старая?! Она ведь живая! Она ведь дышит! Она, может быть, квакать хотела, о жизни мечтала, а вы её — в отвар!

— А что ты, орангутанг, нашёл в лягушках такого привлекательного? — озлобленно прищурилась Яга. — Они противные бяки, скользкие, пучеглазые, и жрать любят — особенно комаров, которые, между прочим, и тебя кусают! Зачем их жалеть, когда в нашем лесу их пруд пруди? Буквально — каждый пруд ими кишит! Никакого урону популяции!

— Не пруди мне мозги, бабка! — громила угрожающе шагнул вперёд и навис над Ягой всей своей тушей. — Будешь… будешь зверей обижать — свяжешься со мной! Лично заставлю перед каждой лягушкой извиниться! У меня разговор короткий!

— Ну-ну, — холодно усмехнулась Яга и даже не шелохнулась.

Она лишь слегка, почти лениво, взмахнула посохом. С навершия сорвался зелёный сноп искр, воздух загудел, и громилу подхватило неведомой силой. Он взмыл в воздух, кувыркаясь и беспомощно молотя руками, и по крутой дуге понёсся в сторону Финского залива — курсом прямиком на Арктику.

— Мы вам ещё покажем, злыдни!!! — доносился с небес его удаляющийся крик. — Защитим природу от вас! Весь лес очистим! Всех лягушек пересчитаем и в Красную книгу внесём!!! Вы ещё поплачете!!!

Голос его становился всё тише и тише, пока громила вовсе не исчез из виду, растворившись в синеве над водной гладью залива. Курс, заданный Ягой, был точен: минут через двадцать он приземлился где-то между льдиной и белым медведем, который, завидев такой подарок, лишь недоумённо почесал лапой за ухом.

А Яга, поправив платок и даже не запыхавшись, повернулась к Лешему, который так и сидел на пне с недогрызенной корой в руке.

— Видал? — спросила она будничным тоном. — Вот так с ними и надо. А ты — кора, колбаса… Иди-ка лучше грибов похлебай, а завтра, так и быть, кабанчика тебе изведу. Хватит уже ерундой страдать.

- Нет... - шептал Леший. - Все равно не выложу в рот мяса! Я докажу, что способен есть только растения!

Яга лишь плечами пожала — дескать, одним орангутаном в Арктике больше, одним меньше — и неспешно двинулась дальше по лесной тропинке. Посох мерно постукивал по корням, солнце пробивалось сквозь кроны золотыми столбами, и где-то в вышине пересвистывались невидимые птицы. Так, сама того не заметив, она вышла к хижине лесника Кузьмича.

На лавочке перед домом сидели двое: сам Кузьмич и Екатерина. Оба молчали, но не тягостно, а как-то умиротворённо, и смотрели на полянку, где резвилась маленькая девочка лет семи. Она носилась босиком по траве, ловила бабочек, хохотала и, судя по всему, чувствовала себя совершенно счастливой.

— Привет, Кузьмич! — приветливо сказала Яга, подходя ближе и опираясь на посох. — Что за девочка тут у тебя резвится? Гляжу, весёлая такая, прямо огонёк!

— А это, Ядвига Петровна, внучка его, — ответила за лесника Екатерина, тепло улыбнувшись.

— Вот, решил её сюда погулять отвезти, — мягко, с какой-то особенной бережностью в голосе, пояснил Кузьмич. — Чтоб на природе побыла, воздухом лесным подышала. Для здоровья полезно. — Он поднялся с лавочки и, приглашающе махнув рукой, направился к двери. — Заходите, сейчас чай пить будем. У меня как раз всё готово.

Внутри хижины было чисто и уютно, пахло сушёными травами. На маленьком столе, накрытом вышитой скатертью, стояли скромные угощения: овощи, нарезанные аккуратными дольками, свежие фрукты, мисочка с лесными орехами. Чай Кузьмич подал ароматный, травяной, но вот молоко к нему оказалось не коровьим, а миндальным. Это сразу насторожило и Екатерину, и Ягу — обе переглянулись, но пока промолчали.

Кузьмич заметил их взгляды, тяжело вздохнул и, присев к столу, начал объяснять. Голос его звучал глухо, а слова давались с трудом, словно каждое из них он вытаскивал из глубины души.

— Понимаете, какое дело… — начал он и покосился на дверь, за которой всё ещё звенел смех его внучки. — Манечка-то моя… болеет. Очень тяжёлая болезнь у неё, редкая. Врачи прямо сказали: питаться только растительной пищей, строжайшая диета. Иначе — всё, не спасти. Никакого мяса, никакого молока, ничего животного. Только овощи, фрукты, орехи да вот это вот миндальное молоко.

Он замолчал, и глаза его подозрительно заблестели. Лесник смахнул слезу, но лицо его при этом оставалось на удивление суровым, каменным, точно высеченным из гранита, — только желваки на скулах ходили ходуном.

— Жалко мне её, — продолжил он едва слышно. — Сил нет как жалко. А ещё жаль, что это мало кто поймёт…

— Почему так? — тихо спросила Екатерина, подавшись вперёд.

— А потому, милая, что нынче люди испоганили всю репутацию веганству и вегетарианству. Вконец испоганили, — Кузьмич горько усмехнулся. — Превратили всё это в буффонаду, в цирк какой-то. Теперь уже всем плевать на то, что ты веган. Наслушались про то дерьмо, что вылили на тему всякие дурачьё тунеядское, прости господи. Кричат на каждом углу, требуют, оскорбляют, а сами — тьфу. И вот теперь веганство для людей — это идиотизм, посмешище. А ведь оно так необходимо… Особенно моей Манечке!

Он резко поднялся, в два шага оказался у двери и, приоткрыв её, позвал внучку. Девочка вбежала, раскрасневшаяся, с букетиком лютиков в кулачке, и Кузьмич сгрёб её в охапку, прижал к груди, зарываясь лицом в светлые волосы. По его каменному лицу наконец потекли слёзы, но выражение оставалось всё тем же — серьёзным, почти суровым. Будто он давал безмолвную клятву.

В дверь вдруг постучали. Негромко, но настойчиво.

Кузьмич поднял голову, вытер лицо шершавой ладонью и нахмурился.

— Что вам надо? — спросил он, вглядываясь в незваного гостя.

На пороге, переминаясь с ноги на ногу, стоял маленького роста мужчина с редкой, клочковатой бородкой и блестящей, точно начищенный самовар, макушкой. Выглядел он суетливо и как-то неприятно — словно моль, прикинувшаяся человеком. Не дожидаясь приглашения, он нахально высунулся в окно и затараторил:

— Здравствуйте! А вы, я вижу, поддерживаете веганство? Я по глазам вижу, что поддерживаете! Это прекрасно! Чудесно! Я как раз по этому вопросу!

— Ну да, поддерживаю! — Кузьмич встал, по-прежнему прижимая к себе внучку. — Оно спасает Манечку, внучку мою! Без него — беда.

— Вот и чудненько! — просиял человечек. Он был поразительно похож лицом на Слепого Пью из мультфильмов Давида Черкасского — то же хищное, крысиное рыльце, те же юркие глазки, только без тёмных очков. Из-за пазухи он извлёк потрёпанный блокнот. На обложке жирным, корявым почерком было выведено: «Подготовка бунта на заводе "Гласная Зорька" 6 июня 20… года». Человечек ловко пролистал страницы, мелькнули столбцы с пометками «Согласен с бунтом» и «Не согласен с бунтом», и он, всё так же суетясь, сунул блокнот под нос Кузьмичу.

— Подпишите этот документ там, где нужно! — зачастил он. — И, будьте добры, позолотите ручку! Благотворительный взнос, так сказать, на общее дело. Сумма произвольная, но желательно купюрами!

Он протянул руку — грязную, матёрую, с траурной каймой под ногтями. Но договорить не успел. Екатерина резко встала со стула, в одно движение оказалась у окна и, не говоря ни слова, толкнула незнакомца ладонью в лоб. Тот, взвизгнув, исчез из проёма. Катерина с треском захлопнула окно и повернулась к столу.

Но не прошло и секунды, как дверь распахнулась: незнакомец, багровый от злости, ворвался внутрь.

— Да как вы смеете! Я к вам с благородной миссией, а вы…

Договорить ему снова не дали. Екатерина молча, без замаха, пнула его ногой в живот — коротко, жёстко, точно пружина распрямилась. Человечек сложился пополам, издал сдавленный хрип и вылетел обратно за порог, кубарем прокатившись по ступенькам. Дверь захлопнулась перед самым его носом.

Снаружи ещё некоторое время доносились вопли, завывания и брань, но вскоре всё стихло — только удаляющийся топот свидетельствовал о том, что незваный гость улепётывает со всех ног.

Екатерина спокойно вернулась на своё место, поправила каску и взяла чашку с остывающим чаем.

Екатерина сидела на лавке, обхватив голову руками. Её железные пальцы дрожали — мелко, почти незаметно, но Яга, сидевшая напротив, заметила это и нахмурилась. Тишина в хижине становилась тягучей, как смола, и когда Екатерина наконец заговорила, голос её звучал глухо, словно она говорила не с ними, а с самой собой.

— Устала я… — слова вырывались с трудом, будто их приходилось вытаскивать из глубины души. — Устала от этого мира. От людей, которые носятся с лозунгами, но не видят ничего за ними. От того, что добро превращают в цирк, а боль — в повод для скандала. Что с ними не так?..

Она подняла голову, и в её глазах — обычно стальных и непроницаемых — плескалась такая боль, что даже Кузьмич, видавший виды, опустил взгляд. Она поникла, плечи её обвисли, и на мгновение показалось, что она вот-вот сломается.

— Пойду на Ладогу, — сказала она тихо, но с той особенной твёрдостью, которая бывает у людей, принявших окончательное решение. — На неделю. А может, и больше. Хочу, чтобы вода смыла эту грязь. Хочу тишины.

Она повернулась к Яге, и в голосе её вдруг появилась та самая материнская забота, которая всегда сквозила в её словах, когда речь заходила о команде:

— Лешего не оставляйте, Ядвига Петровна. Он сейчас слаб, как никогда. Если вы его бросите, он совсем скиснет, в мох уйдёт с головой и не вылезет. А мне не хочется возвращаться в мёртвый бор.

Она встала, поправила каску и задержалась на мгновение, глядя в окно. Там, за деревьями, угадывалась дальняя гладь залива — холодная, спокойная, безмолвная. Таким она и хотела стать сейчас.

— Я вернусь, — сказала она уже тише, почти про себя. — Когда смогу смотреть на них без тошноты. Когда вспомню, зачем я здесь.

Она шагнула к двери, и на пороге обернулась. Её взгляд на мгновение встретился с глазами Кузьмича, потом — с глазами Яги. Ни слова. Только короткий кивок — и она вышла.

Дверь притворилась за ней с лёгким, печальным скрипом. В хижине повисло молчание. Манечка, сидевшая на коленях у деда, робко спросила:

— Дедушка, тётя Катя плакала? У неё горе?

Кузьмич погладил её по голове и тихо ответил:

— Нет, внучка. Она не плачет. Она просто устала от людей, которые забыли, что такое доброта.

Яга ничего не сказала. Она лишь постучала пальцами по посоху и задумчиво посмотрела в закрытую дверь. В её глазах мелькнуло что-то похожее на понимание.

---

Ночь опустилась на Прилукоморье — густая, безлунная, какая-то особенно тревожная. Даже звёзды, обычно щедро усыпавшие небо над бором, попрятались за плотными облаками, будто не желали быть свидетелями того, что назревало. На берегу, у самой кромки воды, мерцал маленький костерок, и вокруг него, сбившись в тесный кружок, сидели прилукоморцы. Все они собрались здесь с одной-единственной целью — утешить Лешего.

А утешать было что. Хозяин бора, некогда бодрый и зеленобородый, превратился в собственную тень. От недель растительной диеты, от самоистязания и грызущей душу вины он стал желто-оранжевым — точь-в-точь как кленовый лист перед осенним опаданием. Плечи его поникли, глаза ввалились и не просыхали от слёз. Он сидел, обхватив колени руками, и беззвучно плакал, раскачиваясь из стороны в сторону, а слёзы капали в мох, и мох от этого уже начал подгнивать.

Райские птицы — Гамаюн, Сирин и Алконост — сидели рядком на низкой ветке ивы. Алконост тихонько гладила Лешего крылом по голове и нашёптывала что-то успокоительное. Сирин пробовала петь — ту самую песню, что когда-то усмиряла бури и врачевала раненых, — но Леший только мотал головой и ещё глубже зарывался лицом в ладони. Гамаюн смотрела на всё это древними, всё понимающими глазами и молчала — потому что знала: бывает горе, которое словами не вылечить.

Яга сидела напротив, уперев подбородок в навершие посоха, и хмурилась. Игнат, непривычно тихий и растерянный, протягивал Лешему кружку с травяным отваром, но тот лишь отворачивался. Петька, сам едва не плача, суетился рядом, подкладывал веточки в костёр и бормотал: «Ну Леший, ну миленький, ну не плачь, ну хочешь я тебе анекдот расскажу? Про робота…» Лихо, чей сарказм наконец иссяк, просто стояло в сторонке и скребло рогом землю — жест крайней степени беспомощности.

А Екатерины не было. Ушла ещё засветло, сказала — по делам, и до сих пор не вернулась. Так что беда была полная.

И вот в этот самый миг, когда тишину нарушали только всхлипы Лешего да плеск воды о корни, из тёмной глубины бора донёсся шум. Сначала далёкий, едва различимый, но с каждой секундой он нарастал, ширился, наполнялся треском веток, топотом множества ног и криками вспугнутых зверей. Птицы на ветке разом напряглись. Яга медленно подняла голову. Игнат отставил кружку.

Из леса, раздвигая кусты и озаряя стволы сосен колеблющимся оранжевым светом, на берег вывалилась целая армада. Десятки, если не сотни, эко-активистов. Они держали над головами пылающие факелы, от которых во все стороны летели искры, и размахивали кто битой, кто вилами, кто садовыми ножницами устрашающего размера. Над толпой колыхались флаги с надписями: «Долой вредителей Земли!», «Природа не простит!», «Человек — царь, а не мясник!» Толпа ревела, свистела и улюлюкала, не обращая ни малейшего внимания на то, что существа перед ними далеко не люди. Казалось, их гнев был настолько всеобъемлющ, что распространялся на всё живое — включая леших, ведьм, упырей и райских птиц.

Перед толпой, точно полководец перед решающей битвой, выступила тощая, высохшая, как прошлогодний стебель, старуха. Лицо её, изрезанное глубокими морщинами, напоминало кору мёртвого дерева, а глаза горели фанатичным, нездоровым огнём. Она вскинула руку — и толпа мгновенно стихла, повинуясь ей, точно единый организм. Старуха обвела взглядом прилукоморцев, и её тонкие, поджатые губы растянулись в презрительной усмешке. А затем она заговорила — и голос её, скрипучий, надтреснутый, но исполненный зловещей силы, разнёсся над притихшим берегом:

— Друзья мои! Соратники! Братья и сёстры по борьбе за чистоту планеты! — Она простёрла костлявую руку в сторону сидящих у костра. — Взгляните на них! Взгляните на эти жалкие порождения вредоносной среды, на этих грязных мутантов, что оскверняют своим присутствием наш славный, наш чистый, наш заповедный бор! Они думают, что им всё дозволено! Они едят мясо! Они мучают животных! Они смеют дышать одним воздухом с нами, не спросив разрешения у матери-природы! Но мы… мы им не позволим! Мы не допустим, чтобы их скверна расползлась по нашей земле, точно чума! Мы их запросто зарежем — без жалости, без пощады! Мы сожжём их нечистые тела дотла, а прах закопаем в каменный саркофаг! И засыплем этот саркофаг остатками съеденного сельдерея, латука и лука — во славу экологии! Да здравствует Земля! Да здравствует свобода от паразитов! УРА!!!

— УРА!!! — взревела толпа, и троекратное эхо прокатилось над водой, распугивая последних ночных птиц. Факелы взметнулись выше, вилы и биты застучали друг о друга в кровожадном нетерпении.

Казалось, ещё мгновение — и эта озверевшая армада ринется на беззащитных героев. Но тут, перекрывая шум толпы, раздался скрип колёс и плеск воды. Прямо к берегу, подталкиваемая сзади лесником Кузьмичом, выкатилась большая дубовая бадья, доверху наполненная водой. А в бадье, возвышаясь над её краями, восседал сам Водяной — огромный, обросший тиной, с зелёными усами до пояса и короной из кувшинок на голове. Он грозно вращал глазами и, хлопнув по воде ластом, закричал так, что некоторые активисты в задних рядах испуганно присели:

— Господа!!! Прекратите немедленно эту безобразную инквизицию!!! Отстаньте от порядочных существ, пока я не осерчал по-настоящему!!! И давайте, ради всего святого, выпьем по чашке чая и обсудим всё цивилизованно!!! Чай у меня — с мятой, с мелиссой, успокаивает!!!

Рядом с Кузьмичом, держась за его руку, стояла маленькая Манечка. Она смотрела на толпу огромными испуганными глазами и прижимала к груди плюшевого зайца.

— Схватить их! — не раздумывая ни секунды, скомандовала злая старуха, даже не удостоив Водяного взглядом. — С ними разберёмся позже! А пока — вяжите!

Толпа мгновенно окружила Водяного и Кузьмича с внучкой, сомкнувшись вокруг них плотным кольцом из факелов и вил. Манечка тихонько всхлипнула.

А старуха тем временем вновь повернулась к своим главным жертвам — к тем, кто сидел у костра. Её глаза вспыхнули ещё ярче, и она, выбросив вперёд костлявый палец, проскрежетала:

— А что касается вас… вас, грязные мутанты, отродья нездоровой экологии… Для вас настал час расплаты! Пора применить приказ СИЕМИНУТНО! — Последнее слово она выкрикнула так, что с веток посыпалась хвоя, и, изогнувшись всем своим тощим телом, изобразила руками в воздухе некий зловещий знак — не то языческий символ, не то подобие каббалистических «чароврат», виденных ею когда-то в сомнительной брошюре. — В АТАКУ!!!

Толпа взревела и рванулась вперёд. Факелы взметнулись, заслоняя собой звёзды. Прилукоморцы вскочили на ноги, сбиваясь в кучу. Яга выставила посох, Игнат оскалил клыки, Лихо надвинуло рог, как таран, Петька зажмурился и вцепился в Лешего, который, казалось, даже не понимал, что происходит вокруг.

Казалось, это конец.

И вдруг из темноты, с той стороны, откуда никто не ждал, раздался спокойный, стальной, до боли знакомый голос. Голос, от которого даже факелы, казалось, на мгновение притухли:

— А ну стоять. Все.

Она стояла на краю поляны — неподвижная, точно изваяние, — и лицо её полностью скрывалось за глухим забралом боевого шлема. В правой руке она сжимала саблю таких размеров, что та казалась не оружием, а ожившей легендой: клинок, широкий и тяжёлый, сиял в свете факелов холодной лунной сталью и был под стать легендарному мечу Ильи Муромца — не меньше, а то и больше. От одного её вида веяло такой спокойной, неколебимой силой, что толпа на мгновение замерла, уставившись на неё в немом изумлении.

Екатерина обвела взглядом замерших активистов и заговорила. Голос её, усиленный металлом шлема, звучал глухо, но каждое слово падало весомо, точно камень в воду:

— Какие же вы защитники природы, если вы готовы убивать? Вы пришли с факелами, с вилами, с криками «в атаку» — и ради чего? Ради того, чтобы жечь и резать тех, кто живёт в ладу с этой самой природой? Опомнитесь! Именно из-за вас, дураков неразумных, страдают другие люди! Из-за вашего фанатизма, из-за вашей тупой, слепой ярости, из-за вашего нежелания думать головой, а не глоткой! Вы позорите всё, к чему прикасаетесь, — и веганство, и экологию, и само слово «защитник»! Убирайтесь отсюда немедленно, а иначе худо вам будет. Я предупредила.

Но толпа, оправившись от секундного замешательства, лишь только взревела в ответ. Страх сменился злобой, а злоба требовала выхода. Десятки глоток взорвались насмешками, свистом и новыми угрозами.

И тогда старуха, стоявшая впереди, вскинула костлявый кулак и пронзительно, перекрывая гвалт, рявкнула:

— Ребята!!! Стройся!!!

И произошло нечто невообразимое. За какие-то две минуты хаотичная толпа перестроилась в подобие боевого порядка. Активисты выровняли ряды, вскинули факелы и — о ужас! — пустились в боевой танец. Это было дикое, завораживающее и пугающее зрелище: десятки тел двигались синхронно, топали ногами, хлопали в ладоши, и вдруг — запели. Запели рэп. Тяжёлый, агрессивный бит, казалось, рождался из топота ног и стука вил о древки, и под этот ритм старуха, вскинув голову, выдала первые строки, чеканя каждое слово как приговор:

Старуха: Это не трек! Это — воззвание! Выключите сервера, сожгите ваши кеды, мы идем к вам!

Запевала из толпы: Я проснулся в пять утра, чтоб осудить твой кофе, Ты пьешь из пластика — ты хуже, чем Софокл, эй! Твой углеродный след виден даже из космоса, Я сортирую кожуру, а ты — просто носом в грязь! Я ем бамбук ложкой, что связал из крапивы, Мой iPhone — 15, но он работает от ливня! Я прилепил себя к асфальту супер-клеем, Чтоб спасти планету, но скорую — не жалею! Мой веганский стейк летел из Чили три недели, Но ты не смейся! Это гуманно, поверь еле-еле! - - Толпа: Мы — эко-воины с планшетов в руках, Кричим про климат, тонем в своих же словах! Ай-яй-яй! Мы спасем деревья, даже если лес сожжем, Чтоб напечатать флаер, мы все разнесем! - - Запевала из толпы: Ты носишь шерсть? Убийца! Надень полиэстер! Он из нефти сделан? Зато без злых матерей! Я не летаю в отпуск — я еду на ките, Он, правда, умер от сои, но я в чистоте! Мой инстаграм весь в фото спасенных енотов, Но под ними — детский труд на копях алмазных заводов! Я не пью молоко — там кровь, страданье и крик, Но пью смузи из авокадо — там сохнет материк! Слушай, лох, ты ешь мясо — ты крепостной системы, А я ем траву, но зубы — от стоматолога из Вены! - - Толпа: Мы — эко-воины с планшетов в руках, Кричим про климат, тонем в своих же словах! Ай-яй-яй! Мы спасем деревья, даже если лес сожжем, Чтоб напечатать флаер, мы все разорвем! - - Старуха: Я не моюсь, чтоб не тратить воду, Но пользуюсь кондиционером год, Я требую закрыть заводы, Но заряжаюсь от розетки — это мой код! Остановите нефть! Остановите газ! Но только после того, как я выйду в эфир! - Вы смеетесь? А мне плевать на ваши мемы! Я подам на вас в суд за выбросы дилеммы! Я заклею рот скотчем всем блогерам в Твиттере, Чтоб вы не ели бургеры в моей же витражном виттрине! Но когда потоп ...

Договорить она не успела.

Потому что Екатерина двинулась вперёд.

Она не побежала. Она пошла — медленно, тяжело, неумолимо, как сама судьба. Сабля в её руке описала широкую дугу, рассекая воздух с низким, угрожающим гулом. Забрало шлема тускло блеснуло в свете факелов, и за ним не было видно лица — только холодная, беспощадная решимость. Каждый шаг её был шагом возмездия, и от этого зрелища даже у самых отчаянных активистов кровь застыла в жилах.

Первый ряд дрогнул. Второй попятился. Кто-то выронил факел, кто-то споткнулся о собственную вилу. Паника, точно искра, пробежала по рядам — и в следующее мгновение толпа, ещё недавно грозная и сплочённая, превратилась в обезумевшее стадо.

С воем, визгом и воплями «Спасайся кто может!» активисты сиганули прочь. Они бросали на песчаный берег всё, что ещё секунду назад было символом их борьбы: факелы, с шипением гаснувшие в мокром песке; флаги, втаптываемые в грязь десятками бегущих ног; биты и вилы, летевшие в кусты; и — что самое главное — то самое раздутое, непомерное чувство собственной активистской важности, которое лопнуло, как мыльный пузырь. Берег опустел в считанные минуты. Только треск удаляющихся веток да затихающие крики свидетельствовали о недавнем нашествии.

И когда последний беглец скрылся в чаще, на поляне осталась только она. Предводительница. Тощая, злая старуха, стоявшая теперь одна-одинёшенька перед лицом тех, кого только что собиралась предать огню и мечу. Без толпы, без факелов, без своей крикливой свиты она вдруг стала казаться меньше ростом — просто жалкая, растрёпанная старуха с безумными глазами, оставшаяся наедине со всеми, кого она так люто ненавидела. И тишина, повисшая над берегом, была страшнее любого крика.

Старуха съёжилась, став в одночасье маленькой и жалкой, точно прокисший дрожжевой блин. Куда только подевался её боевой задор? Она втянула голову в плечи, затравленно озираясь по сторонам, но бежать было некуда — со всех сторон её обступали те, кого она только что собиралась жечь и резать.

Екатерина, всё ещё в шлеме, но уже с поднятым забралом, крепко держала её за плечо — не грубо, но так, что вырваться нечего было и думать. Обведя собравшихся взглядом, она спросила громко, чтобы слышали все:

— Ну, дорогие мои. И что будем с ней делать? Перед вами — Урус Грамми Грасс-Дран, уроженка эко-фанатичной лиги Дании, представительница так называемого «радужного народа» и главная учинительница сего бедствия. Лично вела орду на наш берег,лично чужими руками испортила нашего Лешего, лично приказывала жечь и убивать. Какие будут предложения?

— Голову ей отрубить! — рявкнуло Лихо, и его рог хищно сверкнул в свете догорающих факелов. — Одним ударом! Чтоб неповадно было!

— Забить до смерти! — прорычал Игнат, сжимая огромные кулачищи. — Как бешеного зверя! Чтоб другим активистам урок был!

— Превратить в змею! — проскрипела Яга, постукивая посохом. — В такую, знаете, скользкую, мерзкую, с холодными глазами — под стать её натуре. А потом — в зелье! На настойку от подагры! Будет хоть какая-то польза.

— Посадить в тюрьму! — твёрдо сказал Кузьмич, прижимая к себе Манечку. — По закону! Пусть сидит и думает, как людей травить.

— Да! — пискнул Водяной, робко высовываясь из бадьи, в которой прятался во время нашествия. На его короне из кувшинок до сих пор дрожала какая-то особо нервная лягушка. — Посадить! И ключ выбросить в болото! Ко мне!

Поднялся невообразимый шум. Лихо настаивало на казни, Игнат требовал расправы, Яга уже прикидывала рецептуру зелья, а Водяной с Кузьмичом взывали к цивилизованному правосудию. Никто не мог согласиться друг с другом, страсти накалялись, и даже Петька, не выдержав, зачем-то крикнул: «В Австралию её! К паукам!»

— Тихо! Тише! — Екатерина властно подняла руку, и все разом умолкли. — Хватит галдеть. Поступим по справедливости.

Она нагнулась, подобрала с песка рюкзак старухи — тот самый, с которым та шествовала во главе армады, — расстегнула его и извлекла оттуда кипу каких-то бумаг и горсть огрызков карандашей. Быстро, по-военному чётко, она раздала каждому по листику и по карандашу.

— Проведём голосование, — объявила она. — Каждый пишет одно наказание. Чьих голосов окажется больше — так и поступим. Всё честно, всё открыто. Демократия, чтоб её.

Все, включая больного Лешего, который с трудом держал карандаш дрожащей, пожелтевшей рукой, взяли листики и принялись сосредоточенно писать. Кто-то морщил лоб, кто-то чесал затылок грифелем, а Водяной, высунувшись из бадьи, старательно выводил буквы на мокрой от брызг бумажке. И тут старуха, наблюдавшая за приготовлениями с нарастающим ужасом, вдруг оживилась. Её глаза алчно блеснули, и она, дрожа от непонятной надежды, протянула к Екатерине свои сухие, сморщенные «крысиные» ручки:

— И мне! Мне тоже листик! Я тоже хочу голосовать! Это моё право! Я требую! Я буду жаловаться в ООН!

Екатерина медленно повернулась к ней. Взгляд её был тяжёлым, как дубина, и холодным, как вода в проруби.

— Ты не голосуешь, — отрезала она, и голос её не предполагал возражений. — Ты — статья расходов, а не голосующих. Жди и надейся на милость.

Старуха поперхнулась воздухом, открыла было рот — и закрыла обратно, не издав ни звука. А по кругу уже пошёл первый листик, и Петька, высунув язык от усердия, старательно выводил кривые буквы, время от времени заглядывая в бумажку к Лешему — просто чтобы убедиться, что тот ещё в сознании и пишет, а не рисует осенние листья.

В конце концов голоса были собраны. Екатерина разложила мятые листочки перед собой, пробежала глазами по корявым строчкам и принялась зачитывать вслух, чтобы слышали все — и свои, и чужая.

— Итак, — начала она, и голос её звучал ровно, как у судьи на процессе. — Лихо, Игнат и Яга. Все трое требуют незамедлительной экзекуции над осуждённой. Способы предлагаются разные, но суть одна — смертная казнь. Три голоса.

Лихо одобрительно хрустнуло пальцами, Игнат удовлетворённо крякнул, а Яга лишь повела бровью — мол, иного и не ожидала.

— Кузьмич, — продолжила Екатерина, — требует законного лишения свободы. Чтобы сидела в тюрьме и думала о своём поведении. Один голос.

Лесник сдержанно кивнул, прижимая к себе затихшую Манечку.

— Пётр, — Екатерина взяла следующий листок и на мгновение запнулась. — Пётр считает, что старуху надлежит посадить на кол. Причём, цитирую, «чтобы она висела на нём удобно и желательно вниз головой, как летучая мышь, для всеобщего обозрения и устрашения прочих активистов». Один голос. Очень… изобретательно, Петя.

— А чего? — обиженно засопел бесёнок. — Дельный же вариант! И экологично — никаких выбросов, всё натуральное, включая кол! А кол, между прочим, березовый, из возобновляемых ресурсов!

Но его уже никто не слушал. Екатерина взяла предпоследний листок — маленький, неровно вырванный из блокнота, с тщательно выведенными печатными буквами. Лицо её смягчилось.

— А вот Манечка… — она подняла глаза на девочку, — Манечка хочет отпустить и помиловать глупую, несчастную старуху. Просто взять — и простить. Один голос.

Над берегом повисла тишина. Все посмотрели на маленькую девочку, которая прижимала к груди плюшевого зайца, а теперь ещё и смотрела на страшную, злую старуху с какой-то совершенно нездешней жалостью. Старуха, впрочем, жалости не оценила — она затравленно переводила взгляд с одного лица на другое и мелко-мелко дрожала.

Оставался последний листок — от Лешего. Екатерина взяла его, долго вглядывалась и наконец спросила, указывая на рисунок:

— Что это?

Леший, по-прежнему жёлто-оранжевый, с покрасневшими от слёз глазами, хрипло, но уже с проблеском чего-то похожего на мрачное удовлетворение, ответил:

— Висельница. С перекладиной. И верёвка чтоб пеньковая. Экологически чистая.

— Понятно, — Екатерина вздохнула и одним движением смяла все листки в общий ком. — Что ж, голоса подсчитаны. Смертная казнь в разных формах набирает большинство: четыре голоса из шести, не считая воздержавшихся. Ну… теперь можно и осуществить то, за что больше всего проголосовали.

И она медленно повернулась к старухе.

Этото оказалось достаточно. Урус Грамми Грасс-Дран, уроженка эко-фанатичной Дании и гроза всего живого, издала какой-то сдавленный писк и, словно крыса, почуявшая кота, рванулась прочь. Да так резво, что только песок брызнул из-под её стоптанных кроссовок. Она бежала, позабыв обо всём: о своём рюкзаке со всем добром, с документами, с блокнотами, с образцами «Жеватины» и флагами, — обо всём, с чем она могла бы гордо ретироваться домой. Сейчас в ней говорил только животный инстинкт, и этот инстинкт орал: «Беги, дура, беги, пока голова на плечах!»

Пётр вскочил, едва не опрокинув бадью с Водяным, и закричал, размахивая кулачками:

— Стой!!! Вернись сюда, чучело болотное!!! Мы ещё кол не обсудили как следует!!! У меня там целая презентация! С диаграммами!

— Пусть бежит прочь, — спокойно сказала Екатерина, провожая старуху взглядом. — Без своего добра она — никто. Пустое место. Звать её больше некому, и никто её слушать теперь не станет.

С этими словами она подняла с песка старухин рюкзак, размахнулась и швырнула его далеко-далеко — туда, где чёрная вода залива смыкалась с чёрным небом. Рюкзак описал дугу, на мгновение завис над волнами и с тихим всплеском исчез в пучине.

С тех пор в Прилукоморье наступили тихие, благодатные времена. Никакие эко-фанатики больше не стремились нападать на заповедный бор, а если кто и забредал случайно, то, заслышав историю о женщине со стальным забралом и саблей размером с меч Ильи Муромца, предпочитал обходить эти места дальней дорогой.

А Леший… Леший постепенно вылечился. Сначала с его бороды исчезла желтизна, потом вернулся румянец на щёки, а там и аппетит проснулся. Он снова стал есть то, что велела природа: и грибы, и ягоды, и — да, медвежатину, когда Велес подаст. И больше никогда не чаял беды, потому что твёрдо усвоил: чужие слова — ветер, а своя земля, свой лес и свои друзья — вот что на самом деле имеет значение. А пластмассовые горшки он, кстати, заменил на глиняные. Просто на всякий случай. Для душевного спокойствия.

Глава 6. Собакеевич приходит...

Одной тёмной, холодной Вальпургиевой ночью, когда даже ветер боялся выть в голых ветвях, а луна стыдливо пряталась за рваными тучами, Игнат сидел у костра. Но не один, а с Екатериной.

Та согласилась на его предложение побеседовать у огня — не столько из праздного любопытства, сколько из нежелания обидеть старого товарища. Она вообще редко отказывала в таких просьбах, хоть и не любила долгих посиделок. Однако беседа вышла не светская и не боевая, а совсем иного толка: разговор по душам — такой, где каждый собеседник и пациент, и психолог одновременно. Треск поленьев, мерцающие угли и звёзды, изредка проглядывающие сквозь облачную муть, располагали к откровенности. Игнат долго молчал, подбрасывая в костёр сухие ветки, а потом заговорил. Голос его звучал глухо и непривычно печально, словно он вытаскивал слова откуда-то из самой глубины своей долгой, нечеловеческой памяти.

— А ведь я, Кать, когда-то был человеком, — начал он, глядя в огонь. — Самым обыкновенным. Из плоти, из крови. И кликали меня в деревне Игнатом Косым. Нет, не потому, что глаз у меня был дурной или, скажем, кривой. Косой меня прозвали за то, что вечно косил сено. Другие мужики от этой работы спину ломили да бога кляли, а для меня это было вроде как хобби. Выйдешь, бывало, на луг перед рассветом, трава по пояс, роса холодная, коса в руках поёт — и так на душе хорошо, так спокойно… — Он замолчал, улыбнувшись каким-то своим, давно ушедшим мыслям, но улыбка вышла кривая и горькая. — Вот иду я, значит, однажды ночью по лесу. Лето, духота, решил по холодку травы скосить, чтоб к утру управиться. Луна светит — всё видать. И натыкается мне на пути одна баба… Да не просто баба, Кать, а румяная при румяной, коса до пояса, глаза что твои уголья. — Игнат вдруг вздрогнул, спохватился и виновато покосился на собеседницу. — Прости, Кать, не в обиду тебе! Я ж не сравниваю ничего, просто рассказываю как было.

Екатерина молча кивнула, и он, чуть успокоившись, продолжил:

— Ну, в общем, эта женщина так меня соблазнила — словами да взглядами, — что на предложение попариться в баньке я согласился моментально. Даже косу бросил, дурак старый. Банька стояла тут же, на опушке: маленькая, чёрная, без окон. Захожу я в неё — а женщины той и нет! Пусто! Только пар клубится, да веники берёзовые по стенам развешаны. Удивляюсь: как так? Только ж вместе заходили! Я туда-сюда — нет никого. Выхожу обратно — а на дворе уже день-деньской! Солнце в зените, птицы орут как оглашенные. И тут меня — раз! — и начинает жечь. Да не просто жечь, Кать, а страшно-престрашно! Будто вся кожа разом загорелась! Я — бежать, а навстречу мне мужики деревенские, с вилами, с кольями, с топорами. Увидали меня — и давай орать: «Держи упыря! Хватай его, супостата! На вилы его, на вилы!»

Игнат замолчал, сгорбившись, и провёл когтистой лапой по лицу. Голос его дрогнул.

— А я им кричу, слёзно так, жалобно: «Мужики, побойтесь Бога! Я же Игнат, Игнат Косой! Нормальный я человек, никакой не упырь! Спросите хоть у кузнеца, он меня с детства знает!» Но не стали они меня слушать. Не захотели. А может, и не слышали — не знаю. Бежал я, бежал, покуда ноги не отказали. Кое-как добрался до дремучего леса, от рубахи моей ничего не осталось — лохмотья одни. Штаны изодраны в клочья. Глянул на ноги — а они все в когтях! И руки, смотрю, тоже когтистые стали! Чешуя какая-то, пальцы скрюченные… Тут-то я и понял, Кать: не человек я больше. Не человек…

Он замолчал, уставившись на свои узловатые, покрытые чешуёй руки, которые сейчас, в отблесках костра, казались отлитыми из старой бронзы.

— Хотел перекреститься, — прошептал он едва слышно, и в этом шёпоте было столько тоски, что даже пламя на мгновение притихло. — Да куда там… Рука не слушается, слова из головы вылетели. Забыл всё, Кать. И крест, и молитвы, и имя Божье. Всё забыл. Только коса та проклятая перед глазами до сих пор стоит — ржавая, брошенная на лесной опушке…

Он поднял на Екатерину глаза, и в них, обычно холодных и насмешливых, сейчас плескалась такая глубокая, незаживающая боль, что даже эта суровая женщина, видавшая на своём веку всякое, отвела взгляд и долго молчала, прежде чем ответить. А костёр всё трещал, и искры уносились в чёрное небо, точно чьи-то неприкаянные души.

Прервав затянувшуюся тишину, Екатерина заговорила. Голос её звучал ровно, но в нём слышалась та особая, глубокая грусть, что приходит лишь с годами и потерями.

— Что же, Игнат… Мы с тобой в прошлой жизни горя повидали сполна. Позволь и мне рассказать свою историю. Ты поделился — и я поделюсь. Так будет честно.

Игнат поёрзал, устраиваясь поудобнее на замшелом бревне, и весь обратился в слух. Даже костёр, казалось, притих, и пламя вытянулось вверх тонкими, внимательными языками.

— Задолго до того, как перейти в духи, — начала Екатерина, глядя в огонь, — я была простой крестьянкой. Самой обыкновенной. Дочерью кузнеца, в деревне близ одного уездного города. Город тот именовался просто — «N». Да-да, именно так, одной буквой. Жила я, надо сказать, отлично: отец меня любил, работу я не чуралась, и даже имела любовные отношения с молодым сыном мельника. Звали его Раис. — Она произнесла это имя с особенной, бережной интонацией, точно оно всё ещё жгло ей губы. — Хороший был парень: весёлый, смелый, красивый — кудри как пшеница, глаза как васильки. И однажды мы решили сыграть свадьбу. Уже и день назначили, и гостей созвали, и отец мой выковал нам в подарок два обручальных кольца — простых, железных, но от чистого сердца.

Она замолчала на мгновение, подбросила в костёр ветку и продолжила глуше:

— За три дня до свадьбы Раис совершил глупость. Отчаянную, безрассудную глупость, которую я ему так и не простила — и одновременно за которую так и не осудила. Он не побоялся украсть немного серебра у нашего барина. Не ради наживы, нет — ради нас. Хотел, видишь ли, купить мне настоящий свадебный наряд, а не тот, что мать от себя перешивала. У барина же добра было — целый холм, сундуки ломились от серебра, он бы и не заметил пропажи. Но кто-то донёс. Барин, прознав о той краже, пришёл в ярость. Страшную, нечеловеческую ярость. Он приказал поймать Раиса, выпороть его до крови и облить ледяной колодезной водой. Стоял ноябрь, Катя… Ноябрь. Ледяная вода на изодранную плетьми спину.

Голос её дрогнул, но она справилась с собой и продолжила:

— Я встретила его на околице. Он шёл, шатаясь, полуживой, в изорванной рубахе, примёрзшей к ранам. Увидел меня, попытался улыбнуться — и упал. Прямо мне на руки. И на руках у меня издох. — Она сжала кулаки так, что побелели костяшки. — От горя я сошла с ума. Не в переносном смысле, а в самом прямом. Я перестала есть, спать, говорить. А потом — решилась. На отчаянный, безумный, последний шаг. Я вызвала барина на дуэль. На ножах.

Игнат потрясённо выдохнул, но не проронил ни слова.

— Барин, услышав вызов от какой-то крестьянской девки, только рассмеялся. Долго, заливисто, издевательски. Но отказываться не стал — то ли скучно ему было, то ли решил потешиться напоследок. Вышел на дуэль с палашом — дорогим, офицерским, с гравировкой по клинку. А я вышла с самодельным щитом из дубовых досок, обитых отцовским железом, и с косой. С той самой косой, которой Раис траву косил. Бились мы долго. Барин был неуклюжий, толстый, но сильный и злой. Я была быстрая, лёгкая и ничего не боялась — потому что терять мне было уже нечего. В итоге я изловчилась и вонзила ему косу в плечо. Но он был очень толстый — слой жира не дал лезвию пройти глубоко, до кости. Коса застряла. А он, взревев от боли, размахнулся палашом и ударил меня в ребро. Насмерть.

Она замолчала, и в тишине слышно было только, как потрескивают угли.

Игнат долго сидел неподвижно, переваривая услышанное. Потом кашлянул и спросил — тихо, почти робко:

— Кать… А барин-то этот? Кто он был? Как его имя? Ну, чтобы знать, кого в аду помянуть при встрече.

Екатерина подняла на него глаза. И вдруг — впервые за весь рассказ — растерянно моргнула. Она открыла рот, чтобы ответить, но слова не шли. Она нахмурилась, потёрла лоб, попыталась выудить из памяти хоть что-то — хоть имя, хоть фамилию, хоть прозвище… Но в голове было пусто. Только образ: грузный, толстый, с палашом в жирной руке, с ленивой, презрительной усмешкой. А имени — нет. Как отрезало.

— Не помню, — сказала она наконец, и в голосе её прозвучало искреннее, почти детское удивление. — Убей Бог, не помню. Забыла. Совсем.

Игнат моргнул, открыл было рот — и закрыл. А костёр всё трещал, разбрасывая искры в равнодушное небо.

— Ладно, не кручинься! — Екатерина неожиданно хлопнула себя по колену и перевела разговор в куда более бодрое русло, будто захлопнула за собой тяжёлую дверь. — Имя-то я его забыла, это верно. Но ты даже не сомневайся: он сейчас в аду, в самом жарком котле, и черти ему вилами рёбра щекочут за все его художества. А раз так — грех его не забыть. Туда ему и дорога.

— Ха, точно… — Игнат попытался поддержать этот настрой, даже ухмыльнулся, обнажив клыки, но ухмылка вышла кривоватой, а в глазах всё ещё плескалась грусть. Слишком уж много всего было сказано этой ночью. Слишком много старого пепла всколыхнули они вдвоём из давно остывших костров.

Посиделки у костра кончились на том.

---

Ранним утром Екатерина уже помогала Лешему стричь траву. Солнце только-только выбралось из-за крон, роса ещё серебрилась на былинках, и воздух был пропитан той особенной, звенящей свежестью, какая бывает лишь на стыке ночи и дня. Размеренное «вжих-вжих» косы успокаивало, точно молитва. О вчерашнем разговоре с Игнатом, о барине, о старой боли — обо всём этом Екатерина забыла, словно страшный сон, что растаял с первыми лучами. Да и нужен ли этот барин теперь? Какой в нём толк, когда вокруг — покой, зелень и умиротворяющий, почти медитативный ритм косьбы? Взмах — и трава ложится ровным рядком. Ещё взмах — и мысли улетают прочь, уступая место простому, ясному чувству: «Здесь и сейчас. Хорошо». Жаль только, что не особо долго.

Внезапно из-за куста, с треском и шумом, какой производит разве что небольшой медведь, вывалился тучный мужчина с грубым, будто топором тёсанным, лицом. Одет он был в просторный клетчатый плащ и высокие резиновые сапоги, а в руках нёс плетёную корзинку — судя по всему, грибник. Поднявшись на ноги и отряхнув с плаща налипшие листья, он смерил Екатерину и Лешего долгим, подозрительным взглядом и спросил тоном, не предвещавшим ничего хорошего:

— Вы кто такие будете? И почему это вы тут, позвольте узнать, траву мою косите?

Екатерина и бровью не повела. Она опустила косу, выпрямилась и ответила отрывисто, но вежливо:

— Не обращайте внимания на наш вид, уважаемый. Мы с маскарада. Костюмированное мероприятие, знаете ли. А это — мой друг Виталий, он лесной бард. — Она легонько, но чувствительно подтолкнула Лешего плечом, так что тот, опомнившись, торопливо подтвердил: «Да! Именно! Бард! Элегии, дудка, всё такое…»

— Странные вы какие-то, — недоверчиво проворчал грибник. — Грибочки лучше пособирали бы, чем краситься в каких-то «бардов». Дело-то полезное, душевное! А вы — траву косить… Тоже мне, развлечение.

— Так ведь ещё не сезон, уважаемый! — возразил Леший, обрадовавшись возможности перевести разговор на знакомую тему. — Грибам ещё рано, земля толком не прогрелась. Вот ягоды — это дело! И главное — сезон уже пошёл! Земляника, черника, костяника…

Он осёкся, потому что грибник побагровел, надулся и, сделав шаг вперёд, отчеканил с видом оскорблённого достоинства:

— Согласно правилу клуба Зеленогорских грибников, утверждённому на общем собрании от пятнадцатого числа, грибы можно и нужно собирать и сейчас, ранним мартом! — Он поднял указательный палец, давая понять, что дискуссия закрыта. — А вас это, между прочим, не касается!

— Почему? — спокойно спросила Екатерина, которой этот разговор начинал казаться забавным.

— Потому что вы недостойны звания грибника! — выпалил толстяк, и его корзинка подпрыгнула на локте. — Вы хоть знаете виды грибов? Базовую программу грибного дела? Что такое «съедобный», «условно-съедобный» и «ядовитый»? А? Молчите! То-то же! А без этого — какие вы грибники? Так, трава придорожная!

Екатерина переглянулась с Лешим. Тот в ответ лишь недоумённо развёл руками — мол, сам не понимаю, чего он докопался. Но отступать было уже поздно: вызов прозвучал.

— Знаем, — сказала Екатерина твёрдо. — И готовы это доказать.

Грибник усмехнулся — снисходительно, но с проблеском азарта. Видимо, давно ему не попадалось таких нахальных оппонентов.

— Ну ладно, раз готовы… Тогда, товарищи мои дорогие, я проведу с вами мини-тест. Прямо здесь и сейчас. И если вы его провалите — пеняйте на себя. Будете до самого сентября траву косить без выходных и права голоса на грибных слётах! Договорились?

Он скрестил руки на объёмной груди и выжидающе уставился на героев. Леший нервно сглотнул. Екатерина же лишь едва заметно улыбнулась и кивнула — приступайте.

— Ну ладно, раз готовы… — грибник хмыкнул, поставил корзинку на землю и скрестил руки на необъятном животе. — Сейчас я проведу с вами мини-тест, товарищи маскарадники. И если вы его провалите — пеняйте на себя. Придётся вам публично признать своё невежество и впредь не позориться перед настоящими грибниками.

Он откашлялся и, подняв толстый палец, начал экзамен:

— Вопрос первый, для разминки. Перед вами два гриба, похожих как братья: бледная поганка и шампиньон. Как отличить смертельный яд от благородного угощения? Отвечайте немедленно!

Екатерина даже не задумалась:

— У бледной поганки у основания ножки — вольва, такое мешковидное утолщение, а у шампиньона его нет. У поганки пластинки под шляпкой всегда белые, а у шампиньона с возрастом темнеют — от розового до коричневого. И ещё: у поганки ножка с кольцом-юбочкой, а у шампиньона кольцо простое, плёнчатое.

Грибник крякнул от неожиданности, но быстро оправился:

— Хм… Ладно, ладно. Вопрос второй, посложнее. Назовите мне три вида грибов, которые можно спутать с белым, но которые таковыми не являются. И объясните разницу!

Тут вперёд выступил Леший. Он степенно огладил бороду и заговорил с чувством, с толком, с расстановкой:

— Извольте-с. Первый — это желчный гриб, или, по-народному, горчак. У него ножка покрыта тёмной сеточкой, а трубчатый слой под шляпкой розоватый. И вкус, я вам доложу, желчный — язык жжёт так, что никакой суп не спасёт. Второй — сатанинский гриб. Ножка у него красная, толстая, трубчатый слой красный, а при надавливании синеет. Запах — гнилой лук. Ядовит, особенно в сыром виде. Третий — дубовик крапчатый. Ножка желтоватая с красными чешуйками, трубчатый слой оливково-бурый, при надавливании тоже синеет. Условно-съедобный, требует долгой варки, иначе — расстройство желудка. И ни в коем случае с алкоголем. Ни-ни.

Грибник побагровел, на лбу у него выступила испарина. Он явно не ожидал такого уровня познаний от каких-то ряженых.

— Вопрос третий! — почти выкрикнул он. — Практический! Назовите гриб, который можно есть сырым. Прямо в лесу, без варки и жарки!

— Рыжик, — хором ответили Екатерина и Леший, переглянувшись с улыбкой. — Только соли чуть-чуть добавить — и готово. Деликатес.

— Вопрос четвёртый и последний! — грибник уже откровенно нервничал, переминаясь с ноги на ногу. — Какой гриб в народе называют «лесным мясом» и почему он так ценен в постные дни?

— Белый гриб, — спокойно ответил Леший. — Потому что в сушёном виде содержит до тридцати процентов белка — почти как хороший кусок мяса. И в пост им заменяли скоромное. А ещё из него бульон — чистое золото, янтарный, душистый…

Грибник молчал. Он открывал рот, закрывал, снова открывал и был в этот момент поразительно похож на выброшенную на берег рыбу. Наконец он раздражённо подхватил с земли свою корзинку, развернулся и, не говоря ни слова, зашагал прочь, бормоча под нос что-то про «всяких выскочек», «падение нравов» и «непочтительность к старшим».

И в этот самый миг — то ли походка, то ли этот презрительный поворот головы, то ли грузная фигура, удаляющаяся в утреннем тумане, — что-то неуловимо знакомое пронзило Екатерину. Она замерла. Коса выпала из её рук и мягко легла в траву. Глаза её расширились.

— Собакеевич, — прошептала она одними губами. — Михаил Семёнович…

Перед её мысленным взором вдруг пронеслась вся его жизнь — далёкая, но теперь отчётливая, словно кто-то смахнул пыль со старого зеркала. Она вспомнила помещика Собакеевича, Михаила Семёновича, — того самого «человека-кулака», про которого когда-то писал ещё господин Гоголь. Грубого, прижимистого, торговавшего мёртвыми душами с Чичиковым. Он и после смерти не нашёл покоя, оставшись неприкаянным духом — не то привидением, не то реинкарнацией. Она вспомнила его поместье, его жену Феодулию Ивановну, его привычку наступать всем на ноги и говорить исключительно гадости. И, наконец, она вспомнила его кончину. Это было уже в начале двадцатого века, когда он по какой-то нелепой случайности ввязался в земельную тяжбу с самим Петром Аркадьевичем Столыпиным. Собакеевич, разумеется, проиграл — и в суде, и в жизни. Разорённый, униженный, он умер от апоплексического удара в собственном кабинете, так и не успев подписать завещание. И вот теперь он здесь — грибник с корзинкой, всё такой же грубый и неузнанный.

— Собакеевич? — Леший удивлённо поднял мохнатую бровь, и на его лбу собрались глубокие складки. — Что это за Собакеевич такой? Пёс, что ль, оборотень? Или барбос какой заколдованный?

— Не-е-е-ет… — протянула Екатерина, и в голосе её зазвенела мрачная, давно забытая тревога. — Это очень, очень страшный человек. Вернее, был человеком. А теперь — не знаю, чем он стал. Но если он здесь, в нашем мире, — это неспроста. Идём к Ядвиге Петровне. Надо посмотреть, что он тут делает и как вообще посмел вернуться.

И они, бросив косу прямо в траву, побежали к избушке Яги.

Когда Екатерина рывком отворила дверь, избушка встретила их полумраком, густым ароматом сушёных трав и тихим, заунывным пением, доносившимся откуда-то из угла. Яга возлежала на кровати в полном расслаблении: на лице её белела тканевая маска, пропитанная чем-то огуречным, а на веках покоились два аккуратных огуречных ломтика. Рядом, на прикроватном столике, стояло блюдечко с наливным яблочком, которое транслировало в воздух мерцающую картинку — судя по ритмичной музыке и ярким краскам, старушка слушала индийскую манхву.

— Вставайте, Ядвига Петровна! — Екатерина подлетела к кровати и бесцеремонно тряхнула Ягу за плечо. — Беда приключилась!

— Кать, не кричи, — Яга поморщилась, не открывая глаз, и лениво стянула с лица маску. Огуречные ломтики один за другим шлёпнулись на подушку. — Я, чай, не глухая. И не на пожаре. Что там у вас стряслось такого, что ты врываешься в избу, как татаро-монгольская конница?

Она нехотя села, потянулась и щелчком пальцев выключила манхву. Изображение свернулось в точку и исчезло.

— Беда, Ядвига Петровна, — Екатерина схватила её за плечо и заглянула в глаза с такой нешуточной тревогой, что Яга сразу подобралась. — Собакеевич, враг мой старый, вернулся!

— Вернулся?! — Яга недоверчиво усмехнулась, поправляя платок. — Милая моя, у этого обжоры с бадьёй-пузом контракт о долголетии давным-давно истёк. Ещё в позапрошлом веке. У него, по-любому, душа либо продана, либо лежит где-нибудь на прилавке в Нави и потихоньку гниёт. Я тебе как специалист по загробным контрактам говорю: не мог он вернуться.

— А я вам говорю — он вернулся! — не унималась Екатерина. — Мы с Лешим встретили грибника в лесу. Грубый, толстый, лицо — будто топором тёсанное. Повадки те же, голос тот же. Вылитый Собакеевич! Я хотела бы узнать точно — он это или не он. Можно, пожалуйста, Ядвига Петровна? Ну что вам стоит?

— Ладно-ладно, уговорила, егоза, — Яга вздохнула, поднялась с кровати и, шлёпая мягкими тапочками, подошла к столу, где на вышитой скатерти уже стояло серебряное блюдечко. — Сейчас поглядим. Только уговор: если это окажется не он — ты успокоишься и не будешь меня больше тормошить.

Она взяла с подоконника наливное яблочко — румяное, с алыми боками, — положила его на блюдечко и, склонившись над ним, зашептала древнее заклинание. Слова текли тягуче и плавно, точно мёд, а яблочко вдруг само собой начало крутиться — сперва медленно, потом всё быстрее и быстрее, пока не превратилось в размытое красное пятно. Над блюдцем замерцало, воздух дрогнул, и возникла картинка — ясная, чёткая, будто в дорогом телевизоре: тот самый грибник, с уже полной корзиной отборных грибов, стоял на базаре и отчаянно, до хрипоты, торговался с какой-то старушкой. Судя по вывеске «Зеленогорский рынокъ» на заднем плане, дело происходило в Зеленогорске.

— Вот он! — лепетала Екатерина, тыча пальцем в изображение. — Он самый! Глядите, глядите, как торгуется! Чисто Собакеевич! Тот тоже за копейку удавиться готов был!

— А ты уверена? — Яга с сомнением барабанила скрюченными пальцами по столу, внимательно вглядываясь в картинку. — Может, это всё-таки не он. Понимаешь, Кать, есть такое правило — непреложное, я бы сказала, космическое. Когда человек продаёт душу в обмен на какое-либо желание — ну, там, богатство, долголетие, чтобы тёща обратно не приезжала, — то по истечении срока контракта он эту душу теряет. Полностью и безвозвратно. И умирает. Не в смысле — засыпает и просыпается духом, нет. Он перестаёт существовать. Вообще. Ни в виде духа, ни в виде существа, ни в виде привидения, ни в виде даже самого завалящего призрака. В Нави такие души не хранят — их просто списывают, как бракованный товар. Так что шанс того, что это точно Собакеевич, — Яга покачала головой и развела руками, — весьма и весьма мал. Скорее даже ничтожен.

Но Екатерина стояла на своём. Глаза её горели холодным, стальным огнём, а руки сами собой сжались в кулаки.

— Даю хоть руку на отсечение — это он! — произнесла она с такой непоколебимой убеждённостью, что даже Яга перестала барабанить по столу. — И сердце моё железное, — она прижала ладонь к груди, туда, где когда-то билось живое сердце, — тоже это чувствует. Хотя его, физически, нету внутри меня. Но я точно чувствую: это он. Мошенник. Негодяй. Убийца моего Раиса. Отныне я буду вести за ним строгую слежку. Каждый его шаг, каждый его гриб, каждую его копейку на базаре — всё учту, всё замечу. И если это действительно он — пощады не жди.

Яга переглянулась с Лешим. Тот лишь пожал плечами — мол, ты же знаешь Катю, если она что в голову вбила, то хоть кол на голове теши.

— Ну, гляди, — вздохнула Яга. — Дело твоё. Только будь осторожна. Если это и впрямь Собакеевич и если он как-то обошёл контракт, то это очень, очень дурной знак. Такие, как он, просто так не возвращаются.

А в глубине души Екатерина уже спроектировала грандиозный план. Пока Яга и Леший обсуждали что-то своё, она прокручивала в голове всё, что знала и что успела выяснить о новоявленном грибнике.

Оказалось, что «Собакеевич» — или тот, кто носил его лицо, — в свободное от базарной торговли время работал поваром в харчевне «Грибная Роща». Заведение это располагалось в торговом центре «Яйцо и Игла», что в самом сердце Зеленогорска. Здание, к слову, было построено и по сей день обеспечивалось лично Кощеем Бессмертным — оно и впрямь формой напоминало гигантское яйцо на тупом конце иглы, и местные жители давно привыкли к тому, что лифты там иногда ездят сами по себе.

Сама же харчевня «Грибная Роща» слыла местом благочестивым и пользовалась огромной популярностью среди верующих людей города, ибо в постные дни только там и можно было утолить голод сытно, дёшево и без нарушения церковного устава. Хозяин харчевни имел репутацию человека почти святого — во всяком случае, именно так о нём отзывались в городской управе. Но репутация эта, как выяснила Екатерина из собранных по крупицам слухов и жалоб, изрядно попахивала несостыковками.

Во-первых, некоторые особо чувствительные гурманы из числа заезжих кулинарных критиков ворчали, будто грибная похлёбка в «Грибной Роще» по вкусу — вылитый говяжий бульон. Не похожа на говяжий, а именно что неотличима от него. И котлета из волнушек в постном гамбургере до степени смешения напоминала сочную рубленую говядину — с той самой волокнистой текстурой и мясным соком, которого у грибов отродясь не бывает. В городе даже ходила шутка, что «Грибная Роща» — единственное место, где можно соблюдать пост и грешить чревоугодием одновременно.

Во-вторых, сам владыка кулинарии всей Руси Константин Ивлев, прослышав про странные слухи, лично посетил харчевню с внезапной проверкой. За ним, прознав о грядущей инспекции, подтянулись и дотошные блогеры-ресторанные критики Захаров и Пушков. Все трое явились с пристрастием, с лабораторными наборами, с лакмусовыми бумажками и твёрдым намерением вывести самозванцев на чистую воду. Но — удивительное дело! — именно в тот день, именно в тот час и именно в их тарелках оказались самые что ни на есть грибные блюда: ароматнейшие, безупречно постные, с подтверждённым составом. А те самые антисанитарные места, о которых враги харчевни слагали целые повести, вдруг засияли такой стерильной чистотой, что у проверяющих слезились глаза даже сквозь сомкнутые веки. Ивлев ушёл в задумчивости. Захаров смонтировал восторженный обзор. Пушков удалил все черновики с обвинениями. А харчевня продолжила работу как ни в чём не бывало.

И вот теперь, собрав воедино все эти загадочные факты, Екатерина твёрдо решила: хватит гадать на блюдечке. Пора действовать. В харчевню должна была нагрянуть с проверкой знаменитая «Летучая Елена» — гроза общепита, чьи ревизии боялись даже кощеевские заведения. Однако судьба распорядилась иначе: вместо Елены туда наведалась Железная Екатерина.

Она прибыла в харчевню аккурат первого июня — в юбилейную дату заведения. «Грибная Роща» отмечала пять лет со дня открытия, и по такому случаю в меню значились самые изысканные блюда из трюфелей. Ну, как «изысканные»… Потому что хотя «Собакеевич»-повар и слыл во всём коллективе самым опытным кухарем — его стряпня из грибов и дрожжей была выше всяких похвал, — с трюфелями он, мягко говоря, не дружил. Дорогие, деликатные грибы, которые строжайше нельзя ни варить, ни жарить, ибо они теряют весь свой тонкий аромат, в его руках превращались в нечто печальное. Он резал их толстыми, грубыми ломтями и с какой-то мрачной, неумолимой методичностью швырял и в пюре, и в бульон, и даже в пирожные из небольшого «сладкого» ассортимента. Получались не десерты, а кондитерские недоразумения с привкусом земли и сырой подвальной плесени.

Но Екатерине было глубоко безразлично, как здесь готовят трюфели. Ей нужно было другое: встретиться с коллективом заведения, осмотреться, выведать, чем дышит «Собакеевич» и какие тайны прячет эта подозрительно безупречная харчевня. Внутри она была Железной Екатериной, а снаружи — Летучей Еленой, грозой общепита. Именно поэтому она и явилась в заведение под этим именем: репутация Летучей открывала любые двери куда быстрее, чем кулак или сабля.

Администратор «Грибной Рощи», тонкий, будто тростинка, старик в круглых очках, делавших его похожим на пожилого филина, выбежал ей навстречу, едва она переступила порог. Он рассыпался в поклонах, всплескивал руками и, казалось, был готов расстелить перед ней ковровую дорожку из собственного пиджака.

— Елена Летучая! — прощебетал он, сияя, как начищенный самовар. — А мы уже наслышаны о вашем скором прибытии! Какая честь для нашего скромного заведения! Скажите, а почему вы без вашей съёмочной группы? Ведь вы же всегда ходите с оператором, со звукорежиссёром, с осветителями… Разве не так?

Екатерина, она же «Елена», снисходительно улыбнулась и, наклонившись к самому уху администратора, ответила тихим, заговорщицким шёпотом:

— Да-да, вы совершенно правы. Но понимаете, в чём дело… Сегодня я здесь инкогнито. Частный, так сказать, визит. Без камер, без шума, без прессы. Я хочу увидеть всё как есть — без подготовки, без прикрас. Так что, будьте так любезны, не разглашайте обо мне. Пусть персонал работает как обычно. Хорошо?

Старик закивал так энергично, что очки едва не слетели с его длинного, утиного носа.

— Как скажете! Как скажете, Елена! Лишь бы вам только угодить! Могила! Всё останется в строжайшем секрете! — Он прижал ладонь к сердцу и, понизив голос до драматического шёпота, добавил: — Желаете столик в укромном уголке? Там вас никто не увидит.

— Желаю, — кивнула Екатерина и, поправив платок, последовала за администратором в полумрак зала, туда, где за пышным папоротником в кадке скрывался маленький столик на одну персону.

Усаживаясь и раскрывая меню, она бросила короткий, цепкий взгляд в сторону кухонного окошка. Там, за облаком пара, угадывался грузный силуэт в поварском колпаке. «Собакеевич» как раз колдовал над очередной партией трюфельного пюре — судя по глухим ударам пестика и сдавленным ругательствам, кулинарный процесс шёл своим чередом. Екатерина усмехнулась уголком губ и сделала вид, что изучает список фирменных грибных десертов. Охота началась.

Поначалу Екатерина заказала себе обед обычного советского гражданина в столовой: пюре с котлеткой, салатик и клюквенный морс. Просто, скромно, без изысков — именно так, по её разумению, и должна была питаться настоящая ревизорша, а не какая-нибудь гламурная бездельница.

Администратор и старший официант, однако, придерживались иного мнения. Они суетились вокруг неё, как пчёлы вокруг цветка, и наперебой предлагали куда более сытные и дорогие блюда.

— Елена, душенька, может, всё-таки отведаете нашу коронную кастрюльку потрошённых белых грибов с лисичками в сливочном соусе? — заливался соловьём администратор, поправляя очки. — Пальчики оближете! Рецепту сто лет, ещё прабабка нынешнего шефа по нему готовила!

— Или жульен из трюфелей! — поддакивал официант, наклонившись к самому её уху. — С хрустящей корочкой, с мускатным орешком…

Но Екатерина-«Елена» от всего этого решительно отмахивалась, как от назойливых мух:

— Нет, спасибо. Не хочу разъедаться. Мало ли — фигуру испорчу. Мне ещё в кадре сниматься, между прочим.

Странно, но никто в заведении даже бровью не повёл и не подметил того очевидного факта, что «Елена» была достаточно крупного телосложения и облачена в просторное чёрное пальто, в котором сидела, нахохлившись, словно чижик-пыжик на морозе. Пальто это, кстати, было ей откровенно мало в плечах, а из рукавов при каждом движении подозрительно поблёскивала сталь, но персонал так старательно делал вид, что всё в порядке, что это «в порядке» начинало уже попахивать откровенным абсурдом.

Официанты уже готовы были нести заказ, но Екатерина-«Елена» властно подняла руку и сказала то, от чего у администратора вытянулось лицо:

— Будьте так любезны, пусть еду принесёт лично шеф-повар. Собственной персоной.

— Шеф?! — ахнул администратор. — Но… он же на кухне! У него трюфели! У него пюре!

— Именно шеф, — отрезала Екатерина. — Никонур Василиск Георгеевич. Георгич, кажется? Вот пусть Георгич и несёт. Я хочу видеть того, кто готовил мою котлету. Это принципиально.

Администратор и официант переглянулись с таким видом, будто их попросили доставить к столу живого медведя. Но спорить с «Летучей Еленой» никто не решился. Старик в круглых очках юркнул в сторону кухни и исчез в клубах пара, а Екатерина, оставшись одна, поправила сползающий платок и приготовилась ждать. Где-то за стеной, судя по нарастающему грохоту и сдавленной брани, шеф-повар как раз узнавал о том, что ему предстоит лично выйти в зал. И, судя по звукам, эта новость не вызвала у него большого энтузиазма.

Наконец, к столику с подносом в руках по харчевне зашествовало то самое лицо, что Екатерина давеча встретила в лесу под видом грибника. Однако теперь оно было облачено не в старомодный плащ, а в обтягивающую футболку, лихо сдвинутую набекрень кепку и чёрные брюки, подозрительно напоминавшие форменные штаны жандарма позапрошлого века. «Вылитый Собакеевич! — пронеслось в голове у Екатерины, и сердце её, хоть и железное, глухо стукнуло о рёбра. — Надо только его на крючок поддеть. Аккуратненько. Как пескаря».

А меж тем Василиск Георгеевич, он же Георгич, с грохотом водрузил поднос на стол и процедил сквозь зубы, даже не пытаясь изобразить любезность:

— Вот ваше хрючево. Прятного аппетита, как говорится. Ешьте, не давясь, добавки не будет.

Он уже собирался улизнуть обратно на кухню — развернулся на пятках, точно медведь, заслышавший охотничий рожок, — как вдруг Екатерина произнесла самым сладким, самым вкрадчивым голосом, на какой только была способна:

— Уважаемый Василиск Георгеевич, будьте так любезны, подойдите, пожалуйста, сюда. На минуточку.

— Нет, — буркнул он, не оборачиваясь. — Занят. Трюфели стынут.

— Да подойдите, я без «папарацци», — она обвела рукой пустой зал. — Видите? Никого. Только вы и я. И ваша котлета. Которая, кстати, на вид очень даже ничего.

Неохотно, но с какой-то странной, угрюмой уверенностью — мол, была не была, — шеф-повар развернулся, тяжело опустился на стул напротив и скрестил руки на необъятной груди. Под футболкой угрожающе колыхнулось что-то, напоминавшее по масштабам небольшой дирижабль. Екатерина проводила это колыхание взглядом и продолжила тем же медовым тоном:

— Скажите, пожалуйста, Василиск Георгеевич… Вы ведь, насколько я наслышана, искусный грибник? Профессионал? Гуру, можно сказать?

— Ну, допустим, — проворчал он, не мигая глядя на неё маленькими, заплывшими глазками. — А вам какая разница? Вы поесть пришли или анкету заполнять?

— Да так, чисто профессиональный интерес, — Екатерина небрежно повела плечом. — Понимаете, слухи о вас вьются, как пчёлы над гречихой. Дескать, вы особа, приближенная к Богу. Мастер постной кухни. Умеете готовить всяческие блюда из грибов. Супы, жаркое, соусы, паштеты… Я права?

— Ну, — он чуть приосанился, польщённый, но всё ещё настороженный.

— А вот скажите, — она наклонилась чуть вперёд, и в её голосе прорезалась едва заметная стальная нотка, — вы наслышаны о трюфелях?

— Ага-сь, — кивнул он и отчего-то нервно поправил кепку.

— А вы умеете их готовить?

— Ну да… — Василиск внезапно заёрзал на стуле, и уверенность его начала таять, точно масло на горячей сковороде. — Естественно. Чего их там готовить-то? Гриб и гриб.

— Тогда позвольте полюбопытствовать, — Екатерина прищурилась, и улыбка её стала отдалённо напоминать оскал, — почему вы, по словам ваших же коллег, ложите трюфели во всё что попало крупными, грубыми кусками? Да ещё и жарите их, варите, печёте, добавляете во все блюда вашего праздничного меню? Включая, прости господи, праздничное терияки? Вы в самом деле считаете, что это правильно?

— А… Ну, это… — он вспотел, и по виску его скатилась крупная, мутная капля. — Это для изысконности! Для шику! Чтоб богато смотрелось! Чтоб гость видел — вот он, трюфель, не какой-нибудь там порошочек, а цельный кусище!

— Ага, — Екатерина покивала с преувеличенным пониманием. — А не известно ли вам, уважаемый Георгич, что от варки и жарки трюфель полностью теряет свою уникальность? Что его тонкий, ни на что не похожий аромат улетучивается, а сам он превращается в простой, безвкусный кусок каши с плесенью? И что за такие деньги, что вы дерёте с посетителей, это уже не изысканность, а форменное надругательство над продуктом?

Шеф-повар побагровел. Желваки на его скулах заходили ходуном, а пальцы сами собой сжались в кулаки размером с кастрюльные крышки.

— Проклятый Семён Самсонович… — прошипел он, глядя куда-то в сторону кухни. — Всё наябедничал, всё разболтал… Глазарь хренов… Я ему этот поднос припомню. С процентами.

— Ну что вы, — Екатерина усмехнулась и откинулась на спинку стула. — Если бы не он, я бы, возможно, так и не узнала о таком кулинарном преступнике, как вы. А еду, что вы тут накашеварили, — она брезгливо пододвинула тарелку обратно к нему, — ешьте, пожалуйста, сами. Там уже, по-любому, гной на языке будет сплошной от ваших экспериментов. А мне такое не надо…

Она сделала короткую, но весомую паузу и закончила, чеканя каждое слово:

— …Михайло Семёнович.

Эффект был оглушительный. Шеф-повар побледнел так резко, что его лицо из багрового стало серо-зелёным, точно испорченный трюфель. Руки его дрогнули, он вскочил, одним движением сгрёб со стола все тарелки разом — пюре, котлету, салат, морс, — и, прижимая их к груди, попятился, крича на весь зал:

— Караул!!! Летучая Елена с ума сошла!!! Самозванка!!! Ведьма!!! Она не Елена!!!

На крик сбежался весь персонал: администратор, старший официант, два младших официанта, уборщица с ведром и даже какой-то заспанный судомойщик в резиновых перчатках до локтей. Но когда они достигли столика в углу, там уже никого не было. Лишь одинокая салфетка, смятая в комок, сиротливо лежала на пустом стуле, да платок, обронённый второпях, ещё хранил тепло железного плеча.

А Екатерина в это время уже сидела на крыше торгового центра «Яйцо и Игла», свесив ноги с края, и задумчиво глядела на закатное солнце. Ветер трепал её бурые волосы и приносил снизу приглушённые крики и шум всё ещё переполошенной харчевни.

«В открытую не получилось, — думала она, постукивая пальцами по железному наколеннику. — Ну что ж, будем узнавать тайно. Слежка, проникновение, может быть, ночной визит на кухню — всё пойдёт в ход. Однако одно я знаю точно… — Она прищурилась, провожая взглядом крошечную фигурку шеф-повара, который как раз выскочил на служебное крыльцо и, озираясь, жадно курил, — …я не могу себе не поверить. Это Собакеевич. И я выведу его на чистую воду, даже если для этого мне придётся съесть всё его трюфельное меню. Хотя нет, последнее — вряд ли. Не настолько я железная».

---

Наступила ночь, однако даже под покровом темноты харчевня «Грибная Роща» не прекращала свою работу. Днём здесь кормили посетителей, а по ночам кипела иная, скрытая от посторонних глаз жизнь: на кухню завозили сырьё, пересчитывали запасы, сверяли бумаги. И среди прочих бумаг имелась документация, в которой хранилась информация обо всех сотрудниках заведения — от шеф-повара до последнего судомойщика. Именно этим и решила воспользоваться Екатерина.

Когда единственный на всю ночную смену повар и столь же единственный официант, утомлённые долгим дежурством, дружно задремали — один прямо на мешках с мукой, другой уткнувшись носом в поднос, — Екатерина бесшумной тенью проникла в кабинет заведующего. Скрипнула дверь, пахнуло пылью и застарелым табачным дымом. Она плотно притворила её за собой, зажгла крошечный фонарик и, достав из шкафа увесистую папку с резюме сотрудников, углубилась в изучение.

Страница за страницей — биографии, фотографии, копии документов. И вот оно: личное дело Никонура Василиска Георгеевича. Екатерина вчиталась, пробежала глазами по строкам, перевернула лист — и поняла одно: Василиск был Василиском. Ни подлога, ни подчисток, ни следов магического вмешательства. Родился, учился, работал — всё сходилось. Но она не могла, просто не имела права поверить в это на слово. Она достала из папки ксерокопию паспорта, поднесла к самым глазам, всмотрелась в мутноватый отпечаток, в печать, в подпись. Однако, увы, ничего не нашла. Ни зацепки. Ни намёка.

И вот, грустная и разочарованная, она уже собралась идти домой, почти убедив себя, что Собакеевич и впрямь упокоился навеки — бедной, мёртвой душой, отлетевшей в Навь без остатка, — как вдруг заметила нечто странное.

Возле неприметной двери, ведущей к спуску в подсобные помещения торгового центра, колыхалась грузная, ни с кем не сравнимая фигура. Это был всё тот же Василиск Георгеевич, шеф-повар «Грибной Рощи» и главный подозреваемый по её делу. Он озирался — то влево, то вправо, то через плечо, — как человек, который очень не хочет, чтобы его увидели. Но взор Екатерины, острый, как лезвие её сабли, уже вцепился в него и не отпускал. Она затаила дыхание и прижалась спиной к холодной стене, растворяясь в густой тени.

А дальше случилось то, от чего даже у Железной Екатерины дыхание перехватило. Василиск Георгеевич, ещё раз опасливо оглянувшись и, видимо, решив, что он в полном одиночестве, решительно шагнул вперёд — и прошёл сквозь стену. Не в дверь. Не в проём. А прямо сквозь кирпичную кладку, как нож сквозь масло. Раз — и нет его. Только лёгкое колыхание воздуха, только едва уловимый запах серы и старого пергамента.

Екатерина замерла на месте, не веря своим глазам. Потом, крадучись, подобралась к тому самому месту и принялась ощупывать стену.

— Куда же ты девался?.. — бормотала она, тыча пальцами в холодный кирпич, простукивая его костяшками, надавливая то тут, то там.

Стена была стеной. Твёрдая, настоящая, сложенная на совесть ещё при царе Горохе. Но Екатерина не сдавалась: она провела ладонями по всей поверхности, ища скрытый рычаг или потайную кнопку, нажала на один кирпич, на другой, на третий… Как вдруг опора под её ногами дрогнула, часть стены бесшумно повернулась вокруг своей оси, и Екатерина, не удержав равновесия, провалилась в темноту.

Она летела недолго, но ощутимо: кубарем скатилась по невидимым ступеням и приземлилась на что-то твёрдое, но, к счастью, не острое. Поднявшись на ноги и отряхнув пальто, она огляделась и обомлела.

Перед ней открылся огромный подземный зал, словно перенесённый сюда прямиком из замка мадьярского герцога. Высоченные каменные своды терялись во мраке, а стены были украшены гобеленами с выцветшими сценами охоты и пиршеств. Вдоль стен выстроились дубовые столы, уставленные колбами, ретортами и перегонными кубами, в которых булькали и пузырились какие-то мутные жидкости. С потолка на ржавых цепях свисали канделябры с оплывшими свечами, бросавшими на всё вокруг дрожащий, нервный свет. И посреди этого мрачного великолепия, у огромного разделочного стола, стоял он — Василиск Георгеевич. Только теперь на нём не было ни кепки, ни футболки: он облачился в длинный, расшитый серебром сюртук.

Екатерина отступила в тень ближайшей колонны и затаилась. Сердце её, железное и неутомимое, билось ровно, но в голове роились сотни вопросов. Что это за место? Почему оно скрыто под торговым центром Кощея? И, главное, — кто же ты на самом деле, Василиск Георгеевич, если умеешь ходить сквозь стены и разделывать туши в подземельях, достойных Дракулы? Ответы, она чувствовала, таились где-то здесь — среди колб, гобеленов и зловещего мерцания свечей. И она намеревалась их получить, даже если для этого придётся спуститься в ещё более глубокие бездны этого странного, страшного и завораживающего места.

Внезапно колонна, за которой пряталась Екатерина, исчезла — просто растаяла в воздухе, будто её и не было, — и она оказалась лицом к лицу с самым настоящим Собакеевичем. Не с Василиском Георгеевичем, не с грибником и не с шеф-поваром, а с тем самым Михаилом Семёновичем, чьё имя она так долго не могла вспомнить, а теперь не смогла бы забыть, даже если б захотела. Он стоял перед ней — грузный, тучный, необъятный, — и смотрел на неё долгим, изучающим взглядом, в котором смешались удивление, злорадство и что-то ещё, чему она пока не находила названия. Прошло полминуты в полном, звенящем молчании, прежде чем он заговорил.

— Кого я вижу! — произнёс он наконец, и голос его, низкий и раскатистый, эхом прокатился под каменными сводами. — Это ведь та самая крестьянка, что возомнила себя амазонкой и поплатилась за это жизнью! Умно, нечего сказать! Вздумала тягаться со мной на палашах — и где ты теперь? Где? — Он хрипло, отрывисто рассмеялся, но смех быстро оборвался. — Однако, сестра, тебе очень не повезло, ибо ты зашла слишком далеко. Я уж думал, что ты позабыла меня, сгинула в небытии, как и прочие… Но нет. Не Столыпин, с которым я судился до последнего вздоха, не Чичиков, этот прохвост и скупщик мёртвых душ, никто другой, кто уже покоится в земле сырой, не шокировал меня так, как это сделала ты! — Он выдержал паузу и вдруг, понизив голос почти до шёпота, продолжил: — Но, спустя столько лет и столько пролитой воды, я поменял к тебе отношение. И теперь… теперь я хочу договориться.

В тот же миг воздух рядом с ним сгустился, пошёл рябью, и из пустоты материализовался Кощей Бессмертный собственной персоной — высокий, седой мужчина в тёмном, богато расшитом царском облачении, с аккуратной седой бородкой и тяжёлым перстнем на костлявом пальце. Он опирался на резной посох из чёрного дерева и смотрел на происходящее с видом радушного хозяина, встречающего дорогих гостей.

— Кощей — наш тамада! — торжественно объявил Собакеевич, жестом фокусника указывая на Бессмертного.

— Почему? — только и спросила Екатерина, переводя взгляд с одного на другого.

— Хороший вопрос, — прозвучал глубокий, хорошо поставленный баритон Кощея, и в этом голосе слышалась многовековая усталость, густо замешанная на иронии. — Отвечаю: отныне у тебя, Екатерина Григорьевна, есть уникальный шанс стать женой нашему уважаемому Михаилу Семёновичу. Благодаря этому союзу я, Кощей Бессмертный, смогу наконец-то вновь стать злодеем. Настоящим. Великим и ужасным. Прямо как в старые добрые языческие времена, когда меня боялись целые народы, а богатыри ходили на меня стенка на стенку. Эх, золотое было времечко…

— Да ты только представь, Катерина! — Собакеевич, не теряя времени, навалился на неё всем своим необъятным весом, так что она пошатнулась и едва не рухнула, рискуя превратиться в плоскую гривну из иридия. От него разило трюфелями, потом и какой-то древней, могильной сыростью. — Нас будут бояться все! Слышишь — все! И враги, и друзья, и родные, и соседи, и даже те, кто с нами вовсе не знаком! У нас будет достаток! Несметный! Мы сможем править миром и общаться с рептилоидами! А где рептилоиды — там и доход! Ты даже не представляешь, какие у них инвестиционные портфели! Мы станем великими супругами, равных которым не знала история! Соглашайся, Катерина, соглашайся, пока я добрый!!!

Екатерина, которая уже начинала терять сознание от чудовищного давления, упёрлась обеими руками в его грудь и из последних сил оттолкнула Собакеевича. Он отшатнулся, удивлённо хрюкнув, а она выпрямилась во весь рост, расправила плечи и, глядя ему прямо в глаза, произнесла уверенно и твёрдо, как отрубила:

— Нет.

— Как так?! — выдохнули хором Собакеевич и Кощей, и в их голосах прозвучало такое искреннее, почти детское изумление, будто им только что сообщили, что солнце встаёт не на востоке, а где-то в районе Вологды.

— Я не согласна быть такой же мёртвой душой, как и ты, Собакеевич. Твоя душа и без того выглядит костляво. Она прогнила насквозь, и я не желаю делить с ней ни ложа, ни стола, ни даже воздуха. Нет — вот мой ответ. Окончательный и бесповоротный.

— Ах так… — лицо жирного Собакеевича стремительно налилось краской, да не простой, а ядовито-красной, точно перезрелый перец халапеньо. Голос его стал ржавым и скрипучим, как несмазанная дверь склепа. — Коли не женишься, то мы с Кощеем объявим войну! Всем богам — и христианским, и языческим, и локальным, и федеральным! Начнётся апокалипсис! Реки вспять потекут, горы падут, небеса свернутся, как старый пергамент! А ты, ты будешь виновна в этом! Ты, и только ты! Выбирай: вечные мучения в Рагнарёке — или свадьба! Свадьба, Катерина, с фейерверками, с тортом, с рептилоидами во главе стола!

— Только попробуй дотронуться до богов, — Екатерина шагнула вперёд и подставила железный кулак под самый нос Собакеевичу, да так, что тот невольно отпрянул, — и ты сам обретёшь такую муку, от которой никогда не спасёшься. Никакие контракты и сделки с Дьяволом тебе не помогут. Ты меня понял, Михайло Семёнович? Ни-ка-ки-е.

— Ну что же… — прошипел Собакеевич, и глаза его полыхнули багровым, нечеловеческим огнём, — сама напросилась, дура.

Он взмахнул рукой, и тело его вдруг потеряло очертания, закружилось, превратилось в страшный, завывающий вихрь — чёрный, с багровыми прожилками, пахнущий серой, трюфелями и безысходностью. Пламя свечей взметнулось до самого потолка, гобелены затрепетали, колбы на столах зазвенели и полопались одна за другой.

А Кощей Бессмертный исчез мгновенно — будто его и не было. Лишь тихий, удаляющийся смешок прокатился под сводами и растаял в гуле разбушевавшегося вихря.

Екатерина осталась одна — посреди бушующего мрака, наполненного воем и скрежетом. Но лицо её было спокойно, а руки уже сжимали рукоять сабли, невесть откуда взявшейся в правой ладони. Она не знала, что будет дальше, но знала одно: отступать некуда и незачем.

И тут сверху, откуда-то из кромешной тьмы под самым потолком, с глухим стуком рухнул Пётр. Вид его был ужасен: бесёнок лежал на каменном полу, местами лишённый своей тёмно-бурой шерстки, которая теперь торчала клочьями, будто его жевала, но не прожевала какая-то гигантская тварь. Рожки — его гордость, его бесовское достоинство — были обломаны почти под корень, и из сколов сочился едва заметный дымок.

— Катя… — просипел он, с трудом приоткрывая один заплывший глаз.

— Петя! — Екатерина в два шага оказалась рядом, упала на колени и осторожно, стараясь не причинить боли, приподняла его голову. — Что с тобой?! Кто тебя так?! Как ты вообще здесь очутился?!

— Меня… — он закашлялся, и из горла его вырвалось облачко пепла, — меня какой-то кабан неотёсанный со старым злыднем избили. Схватили всех — и Лихо, и Лешего, и Ягу, и Игната… Всех повязали, Кать. И улетели. Я один кое-как вырвался, да и то — сам видишь, в каком виде…

— Куда?! — Екатерина встряхнула его за плечи, и глаза её вспыхнули холодной, яростной сталью. — Куда улетели, Петя? Говори!

— На Кудыкину гору… — выдохнул бесёнок. — Туда, где небо с землёй смыкается, где вороны клюют падаль вековую… А ещё у них там тёмная армия, Кать. Такая армия, что и во сне не приснится…

— Какая армия?! Петя, не молчи, говори как есть!

— Не могу… — Петя закашлялся снова, ещё страшнее, и схватился за горло скрюченными пальцами. — Меня так сильно избили, что аж в горле пересохло… Слова царапаются, как колючки… Дай водички, Кать, хоть глоточек…

— Сейчас! Сейчас, миленький, потерпи! — Она легко, будто пушинку, подхватила бесёнка на руки и в несколько шагов домчалась до старинного фонтана, журчавшего в углу залы. Вода в нём была чистая, ледяная, и Екатерина, зачерпнув полные ладони, бережно поднесла их к потрескавшимся губам Петра. Он пил жадно, захлёбываясь, вода текла по его подбородку, смешиваясь с сажей и пеплом, но вот наконец он оторвался от её рук, глубоко вздохнул и, глядя на неё уже чуть более осмысленным взглядом, произнёс:

— Это мёртвые крестьяне, Кать. Души тех, кого когда-то продавали как живых. Мёртвые души. Они теперь восстали. Все до единой. И идут под знамёнами Собакеевича и Кощея. Их тьма. Тьма-тьмущая.

Екатерина медленно выпрямилась. Лицо её, ещё мгновение назад полное тревоги за друга, окаменело и стало похоже на застывшую маску древней богини войны. Она посмотрела туда, где только что бушевал вихрь, и туда, где исчез Кощей, и перевела взгляд наверх, туда, где за толщей камня, земли и бетона раскинулось ночное небо.

— Итак, — произнесла она, и голос её, тихий и ровный, прозвучал громче любого боевого клича. — Придётся нам отправляться на Кудыкину гору. Во имя всего живого. Во имя богов, которым эти двое посмели грозить войной. Во имя наших друзей. Во имя всего мира.

Она положила руку на голову Петра и добавила — уже мягче, но с той же несокрушимой решимостью:

— Ты как, Петя? Идти сможешь?

— С тобой, Кать, — прошептал он, криво улыбаясь разбитыми губами, — хоть на край света. Хоть на Кудыкину гору. Хоть в саму преисподнюю. Дай только ещё водички… и, может, какую-нибудь тряпочку на рожки. Ну, на то, что от них осталось.

Екатерина невольно улыбнулась в ответ — коротко, скупо, но от всего сердца. А потом, подхватив бесёнка одной рукой, а другой сжимая рукоять сабли, она двинулась к выходу из подземелья. Впереди лежал долгий путь, полный опасностей, тьмы и неразгаданных тайн, но отступать было некуда. Да и незачем.

Глава 7. ... И уходит. (продолжение прошлой главы)

Долго ли, коротко ли — кто теперь сочтёт? — но добрались Екатерина с Петром на резвом вороном жеребце до самой долины, над которой мрачно нависала громада Кудыкиной Горы. Вершина её, укутанная рваными клочьями сизого тумана, уходила в самое небо, и там, на самом верху, среди голых скал и чахлых, искорёженных ветром деревьев, стоял он: простой, даже скромный помещичий дом. Ни башен, ни шпилей, ни рва с крокодилами — обыкновенный деревянный особняк с мезонином и покосившимся крыльцом, словно перенесённый сюда прямиком из провинциальной глуши девятнадцатого века.

Екатерина натянула поводья, останавливая коня, и долго, пристально вглядывалась в очертания дома. Наконец она произнесла — не то с усмешкой, не то с презрением:

— Это, кажись, некогда логово Собакеевича. Узнаю его повадки. Уж больно он любит всё по-проще… Никакой тебе показухи. Внешне — скромность и бережливость, а внутри — гниль да червоточина.

— Да? — Петя осторожно выглянул из-за спины всадницы, цепляясь за её плащ перебинтованными пальцами. Глаза его, ещё не до конца оправившиеся от побоев, удивлённо расширились. — А я-то думал, что тут будет огроменный замок… Ну, знаешь, как в кино: чёрные башни, ров с лавой, донжоны европейские, горгульи по углам, черепа на пиках… А тут — дача. Самая обыкновенная дача.

— Нет, Петя. — Екатерина покачала головой и тронула жеребца, направляя его вперёд. — Их защищает не камень. И не лава. Их защищают тонны неупокоенных и восставших душ невинных крестьян. Тех самых, чьи имена когда-то записывали в ревизские сказки как живых, а сами они давно уже лежали в сырой земле. Теперь они здесь — и они не знают покоя. Вот тебе и донжоны. Вот тебе и ров.

Некоторое время они ехали молча. Ветер, гулявший по долине, доносил до них странные звуки — не то стоны, не то обрывки старинных песен, не то скрип несмазанных тележных колёс. Туман то сгущался, то расступался, и в его разрывах на склонах горы мелькали какие-то тёмные фигуры — неподвижные, безмолвные, обращённые лицами к вершине.

— Жутковато тут, — поёжился Петя, плотнее прижимаясь к Катерининой спине. — Как думаешь, они на нас нападут? Ну, эти… души?

— Должны, — коротко ответила Екатерина. — Но мы всё равно пойдём вперёд. Другого пути нет.

И, подстегнув жеребца, она решительно направила его к подножию горы, туда, где начиналась узкая, извилистая тропа, ведущая на самую вершину — к логову врага, к пленённым друзьям и к последней, решительной битве.

Между тем в самом доме происходило не менее интересное.

За громадным дубовым столом, занимавшим едва ли не половину главной залы, восседали по обе стороны Собакеевич и Кощей. Оба мрачно взирали на пустующие стулья, ожидая неизвестно кого и неизвестно чего. Впрочем, ожидание скрашивалось беседой — на удивление любезной, можно даже сказать, задушевной. Со стороны могло показаться, что это два старых приятеля коротают вечер за бутылочкой мадеры, а не два исчадия тьмы плетут заговор против всего живого.

Собакеевич, развалясь в кресле и поглаживая необъятный живот, говорил:

— Однако, брат Кощей, не нравится мне твоё укрытие в торговом центре… Знаешь, я человек простой. Люблю, когда нету напыщенности, изысканности и прочего мракобесия, от которого так и сыплются мурашки. Стеклянные лифты эти, эскалаторы, бутики — тьфу! А вот моя усадьба — лучше не бывает! Хорошее укрытие, на самом верху Кудыкиной Горы! И крепость, и убежище, и жилище! Три в одном, как говорится. И вид из окна прекрасный — на сотни вёрст окрест видать всякого, кто сунется.

Кощей хотел было возразить что-то про инвестиционную привлекательность и транспортную доступность, но не успел.

В главную комнату без стука, без предупреждения, с шумом и гамом вломилась целая делегация. Пришли все разом, радостно, словно на именины: Ноздрёв — раскрасневшийся, с бакенбардами всклокоченными и вечной трубкой в зубах; Плюшкин — сгорбленный, в затасканном халате, с подозрительно бегающими глазками; Манилов — белокурый, с приторной, застывшей на лице улыбкой; Бобчинский и Добчинский — мелкие, суетливые, похожие друг на друга до невозможности. Все явились парадно, принаряженные кто во что горазд, и с таким видом расселись по свободным местам, будто ничего серьёзного не грядет — ни им, ни тем, кто уже сидел за столом. Ноздрёв, недолго думая, закинул ноги прямо на столешницу и принялся раскуривать трубку.

Это настолько возмутило Собакеевича, что он побагровел и, хлопнув ладонью по столу так, что подпрыгнули все бокалы, гавкнул:

— Ну, что расселись тут?! Что, няни я вас сюда послал жрать?! Я вас зачем звал — чаи гонять или дело делать?! Говорите скорее, что там у вас с душами! Живо!

Все разом покосились на него, но ответить не спешили. Ноздрёв лишь лениво отмахнулся:

— Не ваше дело, Михайло Семёныч! Сами знаем… Не извольте беспокоиться, всё под контролем.

— «Под контролем»! — передразнил его Собакеевич, и в голосе его зазвенел металл. — Если мы вовремя не соберём войско, Екатерина нас встретит так, как провожали последнего царя на Руси! Нас по стенам размажут, как повидло, а души наши вороньём склюют! Говорите быстро, по порядку! У кого сколько набрано душ?

Он ткнул толстым пальцем в Манилова, и тот вздрогнул, будто от удара током:

— Вы! Господин Ман-ы-лов! Сколько у вас набрано душ, отвечайте немедля!

Манилов замялся, поправил галстук, расплылся в своей неизменной мечтательной улыбке и неуверенно, почти виновато, ответил:

— Да так, Михаил Семёныч, право, неловко даже… Ровно четыреста душ! Но зато какие души — все как на подбор!

— Мало! — рявкнул Собакеевич. — Это очень, очень мало для того, чтобы остановить богатыршу! Стыдитесь, батенька!

Грузная рука переместилась и указала на Ноздрёва, который как раз пускал в потолок замысловатые кольца дыма.

— А у вас, Ноздрёв, сколько дееспособных мёртвых душ? Только без ваших обычных штучек, пожалуйста. Без брехни.

— Хе! — глухо усмехнулся Ноздрёв, не вынимая трубки изо рта. — Полтыщи! И все — орлы! Любого богатыря в бараний рог скрутят!

— Тоже мало! Этого недостаточно… Процент того, что мы победим в этой битве, с таким количеством весьма и весьма мал! Даже самый завалящий богатырь может сломить такое войско одной левой!

Настал черёд Плюшкина. Собакеевич устремил на него взгляд, полный последней, отчаянной надежды:

— Степан Плюшкин! А у вас сколько душ собрано? Говорите, не томите!

Плюшкин, всё это время озиравший каждый угол — не спёр ли кто часом какую безделицу, — заморгал, пожевал губами и ответил скрипучим, надтреснутым голосом:

— Для битвы я ничего не пожалею, тем более если на кону моя собственная душа… Ставлю всё, что имею. Все мои тысячи двести душ. До единой. Даже прореху в халате ради такого дела зашил. Вот.

— Вот! — торжествующе возгласил Собакеевич, обводя остальных победоносным взглядом. — Берите пример с Плюшкина, господа! Этот скряга и сумасброд умудрился собрать куда больше душ, нежели вы, бездельники и транжиры!

Бобчинский и Добчинский, переглянувшись и не сговариваясь, подскочили со своих мест и затараторили наперебой, не дожидаясь особого приглашения. Бобчинский выпалил:

— А мы с Петром Ивановичем посовещались, покумекали и решили вместе отдать две тыщи душ! Вот так-то!

От такого заявления по комнате прокатился дружный вздох изумления. Даже Ноздрёв выронил трубку. Собакеевич же на мгновение лишился дара речи, а затем разинул пасть и спросил почти шёпотом:

— Откуда… Откуда у вас, болтунов и повес, нашлось по тысяче душ?! У кого купили? Кого ограбили? Чичикова, что ли, потрясли?

— Да так… — замялся Добчинский, теребя пуговицу на сюртуке. — Взяли из резерва… Секретный источник. Не извольте беспокоиться.

— С вами всеми всё ясно! — Собакеевич тяжело поднялся с места, опёрся кулаками о стол и наклонился к Кощею, что-то зашептав ему на ухо. Тот понимающе кивнул. Выпрямившись, Михайло Семёнович обвёл собравшихся взглядом и подвёл итог: — Итак, господа хорошие. У Кощея — ровно восемьсот душ. У меня — пять тысяч семьсот. У вас — у кого сколько наскребли. Однако, несмотря на все наши дебаты и разногласия, мы сумели собрать более-менее приличную армию, которая, даст бог, сможет остановить богатыря. Так давайте выпьем за это! Кощей, заливай!

По команде «Заливай!» на столе промаршировала целая рота пузатых винных бутылей всех мастей и калибров. Следом за ними, словно конница в атаку, прискакали тарелки с закусками, и на каждой тарелке, точно всадник в седле, красовался хрустальный бокал. Воздух наполнился ароматами жаркого, солений, копчёностей и дорогого вина. Когда всё уложилось на столе и разлилось по бокалам, Собакеевич торжественно поднял руку с бокалом, в котором плескалось густое, тёмное, как кровь, вино, и провозгласил:

— Тост! За скорую нашу победу!

Но не успел хор гостей подхватить «За победу!», как из дальнего угла комнаты, откуда-то из полумрака, послышался насмешливый, полный едкой иронии голос Игната:

— За скорую победу над трезвостью и человечностью!

Все, как по команде, повернулись в ту сторону. Там, у стены, стояла большая железная клетка, а в ней, сгрудившись плечом к плечу, сидели пленники: сам Игнат, мрачный и непокорённый; Леший, всё ещё желтоватый, но с проблесками былой зелени в бороде; Лихо, грозно выставившее уцелевший рог сквозь прутья; и Яга, которая демонстративно вязала что-то из соломы с таким видом, будто находилась не в плену, а на курорте. Игнат, вцепившись когтистыми лапами в решётку, продолжал, и каждое его слово падало в тишину, точно камень в болото:

— Рано или поздно вас всех отправят на свалку. Потому что ваши души незачем пытать. Они мертвы, как бы вы ни старались их воскресить. Вы — пустые оболочки, и никакое вино этого не изменит. И даже если ты, Собакеевич, сделаешь предложение Кате, ты всё равно не станешь человеком. Ты был и останешься футляром без содержимого. Обёрткой без конфеты. Гробом без покойника.

На мгновение в зале повисла тишина — густая, напряжённая, звенящая. Но затем Ноздрёв громко расхохотался, Манилов заулыбался ещё приторнее, а Бобчинский и Добчинский засуетились, наполняя бокалы. Никто Игната уже не слушал. Гуляние началось. Вино лилось рекой, закуска исчезала с тарелок с неимоверной быстротой, и вскоре за столом уже гремели пьяные песни и раздавался хохот, от которого дрожали стёкла в окнах. Пленники молча переглянулись. Оставалось только ждать — и верить, что Екатерина уже в пути.

А пока злодеи попивали вино и провозглашали тосты, Екатерина с Петром уже добрались до цели. Они стояли посреди помещичьего двора — непропорционально огромной, в полтора гектара, площадки, вырубленной прямо в скальной породе. С краю двор был обнесён мраморными колоннами, выщербленными временем и непогодой, но всё ещё хранившими следы былого величия — точь-в-точь как в Петербурге, только мрачнее, холоднее и пропитаннее вековой злобой. Воздух здесь был до того заряжен тёмной энергией, что волосы на голове вставали дыбом, а изо рта вырывался пар, хотя ночь была вовсе не морозной.

Екатерина спешилась, велела Петру держаться позади и, не тратя времени на долгие предисловия, нагнулась, подобрала с земли увесистый булыжник и швырнула его в ближайшее окно. Стекло брызнуло фонтаном осколков, рама жалобно хрустнула, и почти тотчас в проёме, толкаясь и пихаясь, показались физиономии перепуганных злодеев — одна другой краше: Ноздрёв с трубкой в зубах, Манилов с застывшей улыбкой, Плюшкин, судорожно прижимающий к груди надкушенный пирожок, и, конечно, сам Собакеевич, чьё лицо в обрамлении витражных осколков выглядело поистине демоническим.

— Эй, вы, там! — крикнула Екатерина, и голос её, усиленный эхом, прокатился по всему двору. — Я готова биться с вами! Честно, один на один, или всей оравой — как пожелаете! Но ежели жульничать будете, то знайте одно: щадить я вас, мертвецов, не буду!

Помещики испуганно переглянулись. Собакеевич побагровел, но быстро взял себя в руки и коротко бросил остальным:

— Выпускайте души.

И началось.

Двор в мгновение ока заполнился ордой мёртвых крестьян — фантомов, вооружённых кто вилами, кто косой, кто ржавым топором, а кто и просто увесистой сковородой. Однако вид они имели весьма жалкий: вялые, полупрозрачные, с ничего не выражающими лицами, они двигались медленно и неуклюже, точно сомнамбулы.

Собакеевич взмахнул рукой — и вся эта орда ринулась на Екатерину.

И зря.

Первые же фантомы, добежав до неё, отлетели в разные стороны с таким свистом, будто ими выстрелили из пушки. Они врезались в стены помещичьего дома, прошивая их насквозь, точно пушечные ядра, и оставляя в дереве и камне рваные дыры, сквозь которые внутрь врывался холодный ночной ветер. Орудия мёртвых тоже не причиняли Екатерине никакого вреда: вилы гнулись о её плечи, косы тупились, топоры высекали искры и отскакивали обратно, лупя своих же незадачливых хозяев по лбам. Двое особенно ретивых фантомов попытались запрыгнуть на неё сверху, но были перехвачены в воздухе, раскручены и отправлены прямиком в окно. Там они, не сбавляя скорости, снесли Бобчинского и Добчинского, которые как раз высунулись поглазеть на битву. Оба коротышки, взмахнув руками, рухнули в глубокий нокаут.

Когда орда хлюпиков и коротышек кончилась, на смену им вышли тяжеловесы и толстяки — фантомы куда более крупные и массивные. Отшвыривать их голыми руками было уже куда труднее, и Екатерина решила валить их хитростью. Тяжеловесные души оказались на редкость неповоротливыми: они разгонялись, но не умели тормозить, и стоило Катерине в последний миг отскочить в сторону, как два грузных фантома с чудовищным грохотом сталкивались лбами и оседали бесформенными кучами. Один же особенно огромный детина, разогнавшись за Катериной, споткнулся о собственное пузо, пролетел по инерции несколько саженей и въехал точнёхонько в то же самое окно, куда ранее отправились два хлюпика. На сей раз он снёс с ног Манилова, который, даже будучи расплющенным в лепёшку, продолжал мечтательно улыбаться.

Вскоре кончились и тяжеловесы. И тогда заговорили пушки.

Их выкатили откуда-то из-за колонн — три старинные, заряжающиеся с дула бронзовые мортиры. Но заряжали их не ядрами, а мёртвыми бойцами: души скручивались в тугие, светящиеся комки, и с жутким воем вылетали из стволов прямо в Екатерину. Вот это уже было по-настоящему смертельно. Но не смертельно для её ловкости и смекалки.

Она уворачивалась от ядер с грацией, немыслимой для человека её комплекции: пригибалась, подпрыгивала, уходила в перекат. Одно ядро просвистело в дюйме от её виска и врезалось в колонну, превратив ту в груду мраморного щебня. Тогда Екатерина сменила тактику: она принялась травить пушки друг на друга. Заметив, куда целится первая мортира, она в последний момент отскакивала — и ядро влетало точнёхонько во вторую, разрывая ту в клочья. Со второй она проделала то же самое, и та разнесла первую.

Осталась последняя, единственная на всём поле боя. Артиллеристы-фантомы торопливо поднесли фитиль, грянул выстрел, и ядро, нацеленное прямо в сердце Екатерины, по какой-то нелепой, роковой случайности угодило сперва в головёшку оклемавшегося было хлюпика, а затем, изменив траекторию, со всего маху врезалось в лоб Ноздрёву, который как раз выскочил на крыльцо с саблей наголо и боевым кличем. Ядро раскололось, точно перезрелый арбуз, а сам Ноздрёв, даже не вскрикнув, рухнул навзничь и затих.

Но орда и не думала заканчиваться — напротив, она лишь нарастала, ширилась, наливалась злобой. Из самого воздуха, точно капли из невидимого моря, стали проступать и материализоваться простые солдаты. Сперва лёгкие штурмовики в помятых киверах и с тесаками наголо, а за ними — тяжёлые гренадиры, рослые и усатые, в высоких медвежьих шапках. Они рвались на Екатерину с раскатистым, утробным рёвом, от которого дрожали стёкла в уцелевших окнах.

Но и они падали. Кто — за край площадки, сорвавшись в туманную пропасть с леденящим душу воплем. Кто — прямиком в каменные плиты двора, входя в них по самую сажень и оставляя после себя лишь дымящиеся воронки. Екатерина не останавливалась ни на миг: она шла вперёд, и каждый её шаг был неумолим, как ход времени. Когда последний гренадир, взмахнув напоследок бесполезным палашом, упал на спину и с тихим шипением испарился, бой был окончен. Во всяком случае, та его часть, что проходила во дворе.

Екатерина, тяжело дыша, но всё ещё полная несокрушимой решимости, уверенным шагом направилась к дому. Однако путь ей то и дело преграждали фантомы чиновников и воевод — тех, кто при жизни служил опорой государству, а после смерти стал опорой тьме.

Первым возник Брудастый — грузный, с пустыми глазами и механической, дёрганой походкой. Вместо приветствия его фантомная голова издала какой-то скрежещущий звук, похожий на сломанный органчик. Екатерина отмахнулась от него, как от назойливой мухи, — и голова испарилась прежде, чем тело успело осознать свою потерю. Тело же, осиротев, сделало ещё два нелепых шага и растаяло в воздухе.

Следом явился Сквозник-Дмухановский — высокий, надменный, с застывшим на лице выражением оскорблённого достоинства. Он попытался что-то сказать, вероятно, потребовать объяснений или зачитать указ, но Екатерина даже не замедлила шага: один толчок плечом — и городничий развеялся облачком серого дыма, пахнущего взятками и старыми перьями.

А затем появился он. Чичиков. Павел Иванович собственной персоной. Он материализовался прямо перед дверью, элегантный, приглаженный, с неизменной полуулыбкой на устах и фарфоровым блеском в глазах. Он развёл руками — ни дать ни взять радушный хозяин, встречающий дорогую гостью, — и произнёс самым любезным, самым вкрадчивым голосом, каким когда-то уговаривал помещиков продавать мёртвые души:

— Сударыня, позвольте предложить… Давайте объявим перемирие? К чему нам эти ссоры, эта грубость, эта батальная неустроенность? Мы ведь с вами люди цивилизованные, образованные. Обсудим всё за чашечкой чая, в спокойной обстановке…

Договорить он не успел. Екатерина, не тратя времени на пустые разговоры, расщепила его фантом надвое одним коротким, резким движением руки. Чичиков исчез с тихим, удивлённым вздохом, и только лёгкий запах одеколона и старой бумаги ещё несколько мгновений витал в воздухе.

И вот наконец та самая дверь. Тяжёлая, дубовая, обитая железными полосами и усеянная гвоздями с коваными шляпками. За ней, Екатерина знала это наверняка, затаились последние злодеи — Собакеевич, Кощей и, возможно, кто-то ещё, кого она пока не видела. Она уже протянула руку, чтобы рвануть дверь на себя, как вдруг…

Перед ней, заслонив собою вход, возник Раис.

Он стоял — точно такой же, каким она запомнила его в тот страшный, последний день: высокий, стройный, с пшеничными кудрями, разметавшимися по плечам, и глазами-васильками, в которых плескалась такая знакомая, такая родная смесь нежности и отчаянной удали. Он был в той самой рубахе — белой, расшитой красным, — только без следов крови и побоев. Молодой. Живой. Вернее, призрачно-живой, сотканный из лунного света и горькой памяти.

Екатерина замерла. Рука, занесённая для удара, медленно, сама собой, опустилась. Железное сердце, не дрогнувшее перед целой армией, вдруг дало сбой — пропустило один-единственный, глухой, болезненный удар.

— Катя… — произнёс Раис, и голос его прозвучал точно так же, как тогда, на околице, когда он упал в её объятия. — Неужели ты и меня… тоже?

И Екатерина, впервые за весь этот бесконечный бой, не нашлась, что ответить.

Екатерина стояла неподвижно, и весь мир вокруг неё словно замер, притих, отступил на второй план. Не было больше ни поля боя, ни разбитых колонн, ни дымящихся воронок — только он. Раис. Её Раис. Тот, ради кого она когда-то, целую вечность назад, взяла в руки косу и вышла против барина. Тот, кто умер у неё на руках холодной ноябрьской ночью. Тот, чьё имя она пронесла сквозь смерть, сквозь превращение в духа, сквозь десятилетия и века.

Он смотрел на неё — не с укором, не с обидой, а с какой-то тихой, безмерно печальной любовью. Так смотрят, когда уже всё понимают, но всё равно ждут — ждут последнего слова, последнего взгляда, последнего прикосновения.

— Катя… — повторил он, и голос его дрогнул. — Неужели ты и меня… тоже?

В горле у Екатерины встал ком, твёрдый и холодный, как невыплавленное железо. Она смотрела на него — и видела не фантом, не мёртвую душу из коллекции Собакеевича, а того самого юношу, что когда-то крал для неё серебро, рискуя жизнью, и умирал со счастливой улыбкой, потому что успел увидеть её в последний раз.

— Раис, — прошептала она, и её суровый, привыкший к командам голос вдруг стал тихим, почти девичьим. — Они… они и тебя тоже? Они посмели?

Он не ответил. Только опустил голову, и по его щеке скатилась — или ей это только показалось? — одна-единственная призрачная слеза.

И тогда Екатерина поняла. Поняла сердцем — пусть железным, но всё ещё способным чувствовать. Собакеевич не просто собрал армию мёртвых душ. Он докопался до самой глубины, до самого дна. Он вытащил из небытия того единственного, против кого она не могла поднять руку. Он поставил между ней и собой живую стену — стену из любви и памяти.

— Подло, — сказала она, и голос её окреп, налился знакомой сталью. — Очень подло, Михайло Семёнович. Я оценила.

Она медленно, очень медленно протянула руку и коснулась щеки Раиса. Пальцы прошли сквозь призрачную плоть, ощутив лишь лёгкий холодок — как от утреннего тумана над рекой. Он вздрогнул от этого прикосновения и поднял на неё глаза, полные такой муки, что у любого живого человека разорвалось бы сердце.

— Я не могу уйти, Катя, — прошептал он. — Они держат меня. Привязали к этому дому, к этой земле. Я должен… я обязан… — Он не договорил, но она и так всё поняла.

— Знаю, — сказала она. — Знаю, родной. Они думают, что я не смогу. Думают, что отступлю. Что сломаюсь.

Она замолчала, и в тишине слышно было только, как где-то далеко, за толщей камня и дерева, ухает филин.

— И они правы, — продолжала она едва слышно. — Я не могу ударить тебя, Раис. Не могу рассечь тебя саблей, не могу развеять как остальных. Это выше моих сил. Даже сейчас. Даже зная, что ты — лишь тень.

Она помолчала и добавила — твёрдо, спокойно, как человек, принявший самое трудное решение в своей жизни:

— Но я могу тебя отпустить.

Раис поднял голову. В его прозрачных глазах мелькнуло что-то — не то надежда, не то страх, не то облегчение.

— Я любила тебя, Раис, — сказала Екатерина, и каждое слово давалось ей тяжелее, чем целая битва. — Любила тогда. Люблю и сейчас. И именно поэтому я говорю тебе: иди. Иди с миром. Не держись за этот дом, за эту гору, за этот гнилой контракт. Ты уже заплатил сполна — своей жизнью, своей смертью и вот этим вот пленом. Не давай им больше ни минуты. Ни секунды. Отпускаю тебя. Слышишь? Отпускаю.

— Прощай, Катя, — выдохнул он, и губы его тронула та самая улыбка — светлая, юная, беззаботная, какой она запомнила его навсегда. — Будь счастлива. И добей их. За нас. За всех.

С этими словами он начал таять — не как прочие фантомы, развеянные ударом, а мягко, постепенно, словно утренняя звезда, гаснущая в лучах рассвета. Ещё мгновение — и на месте, где он стоял, осталось лишь облачко серебристой пыли да слабый, едва уловимый запах полевых цветов и свежескошенного сена.

Екатерина закрыла глаза. Постояла так минуту. Две. Три. А потом глубоко вздохнула, расправила плечи и открыла глаза. В них больше не было ни слёз, ни сомнений. Только холодная, спокойная, смертоносная ярость.

Она протянула руку и рванула дверь на себя.

— Собакеевич! — крикнула она в тёмный провал дверного проёма, и голос её прогремел так, что со стен посыпалась штукатурка. — Ты проиграл. Твой последний козырь бит. Выходи. Разговор будет короткий.

Но в комнате, за столом, заставленным остатками недавнего пиршества, сидел только Кощей. Один. Он смотрел на Екатерину долгим, тяжёлым взглядом, и в глазах его, обычно холодных и насмешливых, читалось нечто совершенно для него неожиданное — вина. Самая настоящая, горькая, запоздалая вина. Он не прятал взгляда, не отводил глаз, и от этого Екатерине вдруг стало не по себе.

— Предвижу ваше удивление, Екатерина Григорьевна, — заговорил он, и голос его, лишённый прежнего баритонального величия, звучал глухо и устало. — А потому скажу сразу, без предисловий: Собакеевич и все причастные к битве лица были отправлены мной в Навь. Собственноручно. Больше вы их не увидите. Никогда. Ибо все они умудрились нарушить условия своих договоров, причём самым грубым и непростительным образом, что влечёт за собой не только уничтожение, но и тотальное удаление всех упоминаний о них из памяти людей. Кроме некоторых лиц — вроде вас. Вы — исключение. Вы это заслужили.

Екатерина выслушала его молча. Лицо её оставалось бесстрастным, но внутри неё боролись десятки чувств. Она медленно обвела взглядом пустую комнату: опрокинутые стулья, разлитое вино, надкушенный пирог. А затем спросила — твёрдо, ровно, металлически:

— Кощей. Где мои друзья?

— Они дома, — ответил он просто и, как ей показалось, с едва заметным облегчением. — В Прилукоморье. В отличие от нас с вами.

Он помолчал, собираясь с мыслями, а потом заговорил снова — но теперь совсем о другом, словно давно хотел высказаться, но не находил подходящего слушателя:

— Знаете, Екатерина Григорьевна… Раньше я получал больше страха. Настоящего, живого, человеческого страха. От обычных людей, от богатырей, от всех тех, кто ещё в меня верил — верил искренне, всерьёз, как верят в грозу или в голод. Однако с приходом христианства, научного прогресса, интернета и прочих вещей я стал просто грубым злодейским образом. Жадным царём, чья смерть таится в игле, игла — в яйце, яйцо — в утке, утка — в зайце, заяц — в сундуке, сундук — под дубом, дуб — на далёком острове посреди моря-океана, которого и на картах-то теперь нет. Смешно, правда? Детский стишок. Страшилка для самых маленьких.

Он горько усмехнулся и покачал головой:

— И тогда мне надоело моё положение. Надоело быть посмешищем. Я сговорился с Собакеевичем и решил устранить всех тех, кто посмел решить, будто я жалок. Мы собрали армию, мы строили планы, мы грезили о возмездии… Но теперь, — он вздохнул, и в этом вздохе послышался скрежет веков, — я подумал: уничтожив их, я вообще останусь один. Наедине с самим собой и с горстью этих аморалов, которые и друг друга-то терпят исключительно ради выгоды. И тогда, не дожидаясь вас, я сдал их воинам Велеса. Пусть Велес разбирается. У него лучше получится.

Он вновь замолчал, и тишина в комнате стала почти осязаемой. Наконец Кощей договорил — медленно, веско, как человек, подводящий черту под целой эпохой своей жизни:

— Мне ещё придётся долго и упорно работать на богов, дабы они простили меня за моё мятежничество. Очень долго. Очень упорно. И это — моё наказание. Моя епитимья. А вам, Екатерина Григорьевна, и особенно тебе, уже нечего бояться. Твоего злейшего врага больше нет. Ни в этом мире, ни в Нави, ни в памяти людской. Прощай. И… прости, если сможешь.

Не успела Екатерина ответить, как мир вокруг неё подёрнулся белой пеленой. Стены, стол, Кощей — всё исчезло, растворилось в мягком, обволакивающем сиянии. На мгновение она оказалась в белой пучине небытия — ни звука, ни запаха, ни времени, — а затем…

Затем она очнулась в Прилукоморье. На той самой поляне, где так часто собирались они все вместе: и Леший, и Яга, и Лихо, и Игнат, и Петька. Трава была зелёной, солнце — тёплым, и где-то высоко в небе заливались райские птицы. Она глубоко вдохнула родной, сосновый, ни с чем не сравнимый воздух и впервые за очень, очень долгое время улыбнулась — широко и искренне. Дом. Она наконец-то была дома.

---

Господин А: Отлично... Кажись дописал все это дело. Однако, чего то не хватает... Чего................ А! Да! Точно! У нас нехватка чего-то веселого, и чего-то позитивненького! Беда, да не великая! Исправим!

Господин А делает вдох и продолжает главу, но уже в разряженную ветвь.

Екатерина очнулась дома в лежачем положении, словно и не было ни битвы, ни Кудыкиной Горы, ни Кощея с его покаянием, — будто она просто спала долгим, глубоким сном на мягкой лесной перине из мха и папоротников. В вершинах соснового бора весело порхали птицы, пересвистываясь о чём-то своём, а по стволам, цокая и стрекоча, носились белки. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь густые кроны, рисовали на земле золотые узоры. Она аккуратно поднялась, размяла плечи, ощутила привычную тяжесть железного сердца в груди — всё на месте, всё в порядке, — и, осмотревшись, пошла туда, откуда доносились знакомые, родные голоса. К берегу.

Между тем прилукоморцы купались в Финском заливе и вовсю наслаждались солнечной погодой. Все, кроме Игната: упырь, верный своей природе, спрятался под широким пляжным зонтиком и фыркал от одного только вида солнечных лучей, то и дело натягивая на голову капюшон.

— Изверги! — ворчал он, провожая взглядом резвящихся друзей. — Купальщики хреновы… Вам лишь бы плескаться, а тут между прочим ультрафиолет, между прочим, ожог третьей степени, между прочим, мгновенное испарение!

Леший и Пётр, не слушая его причитаний, с гиканьем ныряли в воду и каждый раз выпрыгивали из неё, точно из проруби на Крещение, поднимая тучи брызг и оглашая берег радостными воплями. Леший, некогда жёлтый и унылый, теперь вновь стал зелёным до кончиков ушей, и борода его, намокнув, свисала с подбородка живописной тиной. Петька же, чьи рожки всё ещё отрастали, но уже подавали большие надежды, плескался с таким энтузиазмом, словно пытался вывести Финский залив из берегов.

Яга и Лихо, напротив, вели себя куда степеннее: они разлеглись на вязаных лишайниковых коврах, подставив солнцу кто морщинистый нос, кто уцелевший рог, и блаженно жмурились. На Яге красовалась широкополая шляпа из сушёного мухомора, а Лихо, дабы не обгореть, накрыло лицо огромным листом лопуха.

Екатерина подошла к ним, остановилась, окинула всю эту картину долгим, тёплым взглядом и сказала только одно слово. Но в этом слове было столько облегчения, столько радости и столько любви, что его хватило бы на целую поэму:

— Живые!

— Конечно, живые! — с недовольством, но и с плохо скрываемой радостью отозвался из-под зонтика Игнат. — А как же иначе-то? Ты ещё сомневалась?

Леший, выходя из воды и отжимая бороду, из которой ручьём лилась вода, радостно крикнул:

— Катерина! Рекомендую искупаться! Вода — прелесть! Прямо как парное молоко, только мокрое!

— Ага… — ехидно протянула Яга, не открывая глаз и поправляя мухоморную шляпу. — «Вода прекрасная». А сами как визжали, когда заходили, — аж уши закладывало. Особенно вот этот, с рожками. Думала, чайки с перепугу в Карелию улетят.

— Ничего я не визжал! — возмутился Петька, но покраснел и немедленно ушёл под воду с головой, пуская пузыри.

А Екатерина закрыла глаза и глубоко, полной грудью, вдохнула воздух — прохладный, солёный, сосновый, самый лучший на свете. Воздух Прилукоморья. Воздух дома. Всё хорошо. Всё наконец-то было хорошо.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге