Исповедь тюремного врача
Глава 1
На «Ермаке» стояла корабельная ночь: то время, когда двигатели гудят тише, а мысли громче.
Ваня спустился в грузовой отсек не за чем-то, а просто вниз, подальше от рубки, где на планшете третий час светился протокол о смерти Стаса. Протокол был подписан. Ваня прочитал его четыре раза и ни разу не понял.
В отсеке горела одна лампа. Под ней на перевёрнутом ящике сидел Нурлан и перебирал картошку. Рядом на полке стояла клетка, накрытая платком. Метан спал.
— Не спится, — сказал Ваня. Это был не вопрос.
— Картошке тоже, — ответил Нурлан. — В тепле она начинает думать, что весна. Проснётся раньше времени, выпустит ростки, а сажать некуда. Перебираю. Садись.
Ваня сел на соседний ящик. Нурлан протянул ему клубень, жёлтый, в синеватых крапинах вокруг глазков.
— Смотри на глазки. Если тёмные, мягкие, с плесенью, то в эту кучу. Если крепкие — в ту. Если не знаешь, в мою руку. Я тоже не всегда знаю, но у меня стаж.
Какое-то время они работали молча. Картошка пахла землёй, которой здесь не было, и этот запах был единственным живым запахом на корабле, если не считать птицы.
— Нурлан Маратович, — сказал Ваня, не поднимая глаз. — А вы почему там работали? Двадцать два года. Вы же говорили, у вас был красный диплом. Искер. Вас звали в кардиологию.
Нурлан повертел клубень в пальцах, положил в правую кучу. Потом взял следующий.
— Меня так один парень спросил, — сказал он. — Валерка. «А вы почему здесь?» Я ему не ответил. Пошутил что-то. Хорошо пошутил, он смеялся.
Он помолчал.
— А потом спросить стало некому. Давай, Иван Ерофеевич, я тебе отвечу. Раз уж мы оба не спим, а картошки много.
— Я туда поехал на три года, — начал Нурлан. — Калган, спутник у газового гиганта, колония номер девять. Офицерское звание сразу, колониальная надбавка, жилищный сертификат через три года выслуги. Я посчитал: три года потерплю, потом вернусь на Искер, куплю квартиру с окном на оранжереи и буду лечить приличных людей от приличных болезней.
Молодёжь туда не шла. Зачем? Погоны, режим, военизированный, извини, дурдом. А платят ненамного больше, чем хорошему врачу на гражданке. Хороший врач с головой и на гражданке столько заработает, только нервов потратит меньше. Я был молодёжь, которая пошла. Думал, это героизм. Оказалось — арифметика.
Он отложил гнилой клубень, вытер пальцы о колено.
— Колония на тысячу четыреста человек. В штате я, два фельдшера и санитар из осуждённых. Психиатр-совместитель прилетал раз в неделю, если был челнок. Рентгенолог смотрел снимки с Искера, по связи, с задержкой в сорок минут. Сделаешь снимок, отправишь, сидишь, ждёшь. Сорок минут туда, сорок обратно, плюс у него своя очередь. Человек с пневмонией за это время успевает понять про себя много нового.
А фельдшерам ведь не только больных принимать. Баня, прачечная, пищеблок, пекарня. Это санитарно значимые объекты. Не проверишь пекарню — через неделю у тебя пол-отряда с кишечной инфекцией, а отряд — это сто человек в одном помещении, койки в два яруса. Они не могут друг друга не заразить. Это не злой умысел, это геометрия.
— И что, до приёма не доходило? — спросил Ваня.
— Доходило. Но не до всех и не сразу. Приходит ко мне один, говорит: «Доктор, я к вам три недели не могу попасть». А я его каждый день вижу. В окне, в очереди, в коридоре. Я его знаю по лицу, по походке, по кашлю. А попасть ко мне он не может, потому что все часы расписаны. Вот это, Иван Ерофеевич, и есть тюремная медицина. Не жестокость. Очередь.
Метан под платком завозился, пискнул во сне и затих. Нурлан посмотрел на клетку, как смотрят на спящего ребёнка: проверяя, дышит ли.
— Были правила, — продолжил он. — Хорошие правила, все гражданские стандарты на нас распространялись. Положено при таком-то диагнозе УЗИ — пожалуйста, аппарат есть. А специалист приходит два раза в неделю. А потом уходит в отпуск. А потом заболевает. Стандарт есть, аппарат есть, а УЗИ нет. Это разные категории.
— Хотя страховые компании их путают, — сказал Ваня.
Нурлан хмыкнул.
— Ты быстро учишься. Плохой знак, кстати. Ещё было правило про сертификаты. Я терапевт. Если ко мне приходит человек с кожным заболеванием, а дерматолога нет и не будет до весны, я могу его лечить. Но если он у меня, не дай бог, помрёт, следователь первым делом спросит не «почему помер», а «сертификат у вас есть?». Нет сертификата — значит, дело на тебя. Я лечил. Не всех, но лечил. Это……это не храбрость, Иван Ерофеевич. Храбрость — когда ты не знаешь, чем кончится. А я знал. Просто считал, что если не я, то вообще никто. Это не храбрость, это отсутствие выбора, которое притворяется выбором.
Он взял следующий клубень, понюхал и отложил влево.
— С лекарствами было так. Деньги выделяют централизованно, раз в год. Тендер проводит управление на Искере, за четыреста световых минут от меня. К концу года всё освоено. А новый транш приходит где-нибудь в середине февраля по стандартному календарю. Вот с декабря до середины февраля — мёртвое время. В это время лучше ничем не болеть. Я так и говорил своим: «Ребята, болейте весной». Они смеялись. Некоторые послушались.
Раньше было проще. Был у начальника медчасти свой фонд. Кончились деньги — едешь в аптеку, с которой давно работаешь, берёшь в долг. Аптекарь тебя знает, ты его знаешь. Потом это отменили, потому что коррупция. Наверное, правильно отменили. Только аптекарь знал меня, а тендер меня не знает. Тендер выигрывает тот, кто дешевле, а дешевле — тот, кто дальше. Антибиотик, который я заказывал в январе, приходил в апреле. Человек с пневмонией за это время, как я уже говорил, многое про себя понимает.
— А если срочно? — спросил Ваня.
— Если срочно, тогда хорошо. — Нурлан даже кивнул, будто сам удивлялся. — Если инфаркт, перитонит, ножевое — тогда «по зелёной». Тогда всё быстро. Я бегу к начальнику колонии и говорю: «Помирает осуждённый такой-то, нужен борт на Калган-орбитальный, в кардиореанимацию». И вижу по его лицу, что он считает. Я уже доложил наверх, значит, если зэк умрёт в колонии, это будет на нём. Значит, надо шевелиться. И он шевелился. Борт находился за двадцать минут, конвой за пятнадцать. Довезут ли живым, что с ним там будет — это уже не его зона ответственности. Его задача, чтобы не здесь.
Знаешь, как это называлось? Никак. Но я про себя называл. Трупик в колонии никому не нужен. Вот на этом держалось всё, что у нас было хорошего. Не на милосердии. На том, что мёртвый заключённый — это проверка, комиссия и выговор. Я двадцать два года спасал людей с помощью чужого страха выговора. Работало, кстати. Не всегда, но чаще, чем милосердие.
Он замолчал. Ваня ждал, держа в руке клубень, про который не мог решить, в какую он кучу. Нурлан посмотрел на него, протянул ладонь. Ваня положил картошку туда.
— Потом был Гриднев, — сказал Нурлан.
Он произнёс фамилию так, как произносят название болезни: без злобы, ровно, точно.
— Новый начальник колонии. Пришёл на мой седьмой год. Хороший администратор. Не дурак, не садист, это важно понимать. Садистов среди них мало, им невыгодно. Бунты бывают по трём причинам: кормёжка, медицина, беспредел. Умный начальник ни одной из трёх не допускает. Гриднев был умный.
Но мы с ним не сошлись. Я не ходил на его планёрки. У меня в это время был приём, а приём у меня был всегда. Он считал это неуважением. Наверное, это и было неуважение, я просто называл его иначе.
А медчасть ему не подчинялась. У нас было своё медицинское управление, напрямую на Искер. Сделать мне он ничего не мог. Формально. А неформально вот как. Пишу я рапорт: нужна консультация онколога, везём осуждённого в областную клинику на Калган-орбитальный. Моё управление разрешает. Иду к Гридневу за резолюцией. Он читает, кивает, говорит: «Хорошая идея, доктор. Только топлива на челнок нет. Лимиты кончились. И конвоя свободного нет до следующего месяца». И это всё правда. Топлива действительно нет, если не найти. Конвоя действительно нет, если не дать.
— И вы что делали?
— Начал ходить на планёрки.
Нурлан сказал это так просто, что Ваня не сразу понял.
— Сидел, слушал про нормы выработки на промзоне, про жалобы на компот. Кивал. Через месяц нашлось топливо. Онколог, кстати, сказал, что поздно. Но могло быть ещё позднее. Вот так я научился, что гордость — это тоже лекарство, только дорогое, и не мне его принимать, если платят другие.
Метан проснулся. Высунул голову из-под крыла, стукнул клювом о прутья, будто проверял, на месте ли мир. Нурлан снял платок с клетки.
— Не спишь, брат. Правильно. Сейчас будет важное.
Птица посмотрела на него одним глазом, потом другим.
— Валерка попал ко мне на одиннадцатый год, — сказал Нурлан. — Двадцать лет ему было. Худой, рыжий, говорил быстро, как ты, когда волнуешься. Синтетика. Не та, что в моё время была, когда люди деградировали медленно, лет за десять. Нынешняя за полгода делает в голове такое, что потом не вылечишь. Я видел ребят, которые три года как в колонии, три года без вещества, а всё ещё там, в своих мирах. Говоришь с ним, а он тебе отвечает оттуда.
Валерка был не такой. Вернулся. Почти весь. Его привели с ножевым в живот, в отряде повздорили. Печень задета. По-хорошему, его надо было «по зелёной» на орбитальный, но была буря на гиганте, борты не летали. Я его оперировал сам. В процедурной, с фельдшером на наркозе. Без сертификата хирурга.
— Вас могли посадить, — тихо сказал Ваня.
— Могли. Если бы он умер. А он выжил. Если ты делаешь незаконное и человек выживает, это называется «врачебная находчивость». Если умирает — «превышение полномочий». Разница не в тебе. Разница в печени.
Он лежал у меня в стационаре месяц. И вот лежит он однажды вечером, уже ходячий, я у него швы смотрю, и он спрашивает: «А вы почему здесь, доктор? Вы же умный». Я сказал: «Потому что здесь кормят бесплатно». Он засмеялся, держась за живот. Я сказал: «Не смейся, разойдётся». Он смеялся ещё больше.
Нурлан помолчал.
— Через месяц ему утвердили приговор. Высшая мера. Я про это знал, Иван Ерофеевич. Я знал, когда оперировал. Я в карте видел статью и номер дела. Знал, что апелляция отклонена. Знал, что вопрос только во времени.
Капсулу проводили на Калгане, в спецблоке. Медик должен присутствовать, констатировать. Положено. Других медиков в колонии не было.
Ваня не дышал.
— Я констатировал. — Голос Нурлана не изменился ни на одну ноту, и от этого было хуже. — Подписал. Время, причина, подпись. Протокол. А когда выходил из блока, Гриднев стоял в коридоре. Он не злой был, я уже говорил. Он даже не ехидничал. Он мне просто сказал, как говорят про погоду: «Ты его вылечил — я его убил. Ты просто продлил ему жизнь на месяц. Ты думал, ты спасаешь? Ты просто чинил то, что я потом сломал».
— А вы?
— А я пошёл к выходу. Там был сканер лица. Новая система, только поставили. Входишь — тебя фотографируют, выходишь — сравнивают. Если лицо совпадает, дверь откроется. И он меня не узнал.
Нурлан вдруг усмехнулся. Не весело, но по-настоящему.
— Сорок минут я стоял перед этим глазом. В фас, в профиль, в маске, без маски. А он не узнаёт. Охранник уже ушёл чай пить. А я стою и думаю: может, он прав. Может, это уже не я. Тот, кто зашёл утром, оперировал Валерку и смеялся с ним. А этот, кто выходит, — подписал. Лица разные, вот машина и путается. Потом он меня признал. Решётка открылась. Я вышел. И с тех пор я заметил, что разговариваю сам с собой. Первым. Раньше, чем мои пациенты.
Они долго молчали. Метан переступил по жёрдочке и почистил перо, сосредоточенно, как хирург перед операцией.
— Почему вы не ушли? — спросил Ваня. — После этого.
Нурлан взял из кучи клубень, долго смотрел на глазки.
— Потому что на следующий день пришёл человек с туберкулёзом. А потом другой, у которого кишечник не работает от рождения, сокамерники над ним издеваются, а дерматологический диспансер на орбитальном переделали в инфекционный госпиталь, и показать его некому. А потом голодовка.
— Голодовка?
— Голодовки были часто. Порядок такой: пишет человек заявление начальнику — не согласен, отказываюсь от пищи. Его переводят в отдельное помещение, в течение суток сообщают прокурору. Прокурор прилетает, беседует. А медик каждый день осматривает, взвешивает, берёт кровь. Считает индекс массы тела. Когда цифра опускается ниже определённой — начинается принудительное кормление. Закон велит сохранить жизнь. Опять же: трупик никому не нужен.
У меня трое голодали до последнего. Двое сдались. Один умер. Ещё до Валерки, в самом начале, когда в колонии был бардак после реформы. Его кормили через зонд, а он умудрялся всё срыгнуть. Тоже был приговорён к высшей мере. Не захотел ждать. Сам решил, когда.
Знаешь, что я тогда понял? Что я ему не враг. И не друг. Я — функция, которая не даёт ему умереть так, как он хочет, чтобы он умер так, как хочет закон. Вот тогда мне надо было уйти. Не после Валерки, а тогда. Но я не ушёл, потому что решил, что я плохая функция и стану хорошей. Двадцать два года пытался.
— И стали?
— Не знаю, Иван Ерофеевич. Меня учитель учил, старый врач, ещё до реформы: никогда ничего не обещай заключённым. Но если пообещал — сделай. Обязательно. Я старался. Обещал мало. Делал всё, что обещал. Это единственное, что я могу про себя сказать, не путая категории.
Был у нас доктор, пожилой. Туберкулёз поймал. Лёгкая форма. Говорил: «Чувствую себя прекрасно». И когда болел, чувствовал себя прекрасно. Если бы не флюорография раз в полгода, так бы и не узнал. Я про себя думаю, что у меня было что-то такое же. Двадцать два года чувствовал себя нормально. А потом вышел на пенсию, сделал, так сказать, флюорографию — и вижу процесс. Небольшой. Но давний.
Ваня держал в руках последний клубень из мешка. Он вертел его, смотрел на глазки и всё не мог положить.
— Стас, — сказал он наконец. — Я подписал протокол. Там всё правильно написано. Время, причина. Я прочитал четыре раза. А там нет Стаса. Там нет ничего.
— Нет, — согласился Нурлан. — Протокол придуман для того, чтобы никто не был виноват. Поэтому в нём никого нет. Ни того, кто умер, ни того, кто подписал.
— И что мне делать?
Нурлан не ответил сразу. Он забрал у Вани клубень, повертел и вернул обратно.
— А ты чего хочешь? Чтобы кто-то был виноват? Или чтобы он в этом протоколе был?
Ваня открыл рот, закрыл. Подумал.
— Чтобы он был.
— Тогда протокол оставь как есть. Он не для тебя, он для страховой. Возьми чистый лист. Напиши, какой он был. Как смеялся, на что ругался, что ел, если давали выбор. Не для отчёта. Не для его матери даже, хотя ей тоже можно потом отдать. Для себя. Я про Валерку так и не написал. А надо было. Теперь вот только тебе рассказал. Значит, он есть хотя бы в двух головах. Твоя моложе, дольше продержится.
Ваня посмотрел на клубень у себя в руке.
— В какую кучу?
— Глазки крепкие?
— Крепкие. Но одно тёмное.
— Значит, в мою руку. — Нурлан забрал картошку и положил её в карман куртки, отдельно от всех. — Эту я посажу первой. На Медунице. Посмотрим, что из неё выйдет. Иногда из таких выходит самое упрямое.
Метан коротко чирикнул, будто поставил точку.
— Ложись, — сказал Нурлан, укрывая клетку платком. — Птица говорит, что на сегодня всё.
Ваня поднялся и вдруг понял, что ноги у него затекли, а голова — нет. Голова была ясная и тяжёлая, как мешок с картошкой.
— Нурлан Маратович. А вы почему сейчас здесь? На «Ермаке»?
Нурлан посмотрел на него снизу вверх. Тем самым тюремным взглядом, спокойным, видевшим всё. Только теперь в нём было что-то ещё, и это что-то было похоже на улыбку, которую не донесли до рта.
— Потому что здесь кормят бесплатно, — сказал он.
Ваня засмеялся. Неожиданно для себя, громко, в пустом грузовом отсеке. Нурлан не сказал «не смейся, разойдётся». Он просто сидел и слушал, пока смех не кончился, а потом сказал:
— Иди. Завтра расскажешь мне про Стаса. Я послушаю.
Ваня ушёл. Нурлан остался под единственной лампой, с канарейкой и тридцатью килограммами терпеливой картошки, и ещё долго сидел, не двигаясь, держа руку на кармане, где лежал клубень с одним тёмным глазком.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
