Обложка Говно и море

Говно и море

Егор Андрианов

0% прочитано
Стандартный
Егор Андрианов

Говно и море

Глава 1

Оно лежало на берегу и смотрело на Море, уже целую вечность, спрессованное собственным весом в нечто среднее между стыдом и восторгом. Говно было старым. Не в смысле времени — времени для него не существовало, — а в смысле предельной, конечной концентрации бытия. Оно уже перестало источать пар, оно обветрилось, покрывшись тонкой, благородной корочкой, под которой еще теплилась влажная, чувственная глубина.

Море дышало. Море было всем. Оно простиралось до самого горизонта, где целовалось с небом мокрыми, солеными губами, и в этом поцелуе была обещана вечность. Море пахло йодом, свободой и равнодушием. Этот запах сводил Говно с ума, проникал в самую его сердцевину, будоражил те потаенные уголки его субстанции, где еще жила память о былом величии — о чесноке, о борще, о жареном луке. Теперь это была лишь память. Теперь оно было просто Говном, которое любило Море.

«Я хочу в тебя, — думало Говно, обращаясь к прибою. — Я хочу раствориться в тебе, стать твоей частью, потерять себя и обрести новый смысл. Разве не в этом высшее предназначение? Разве не ради этого я прошло свой долгий путь преобразования?»

Прибой лизнул берег в метре от него и отступил, шипя, словно обжегшись. Море молчало, но в его молчании Говно прочитало ответ.

«Ты меня боишься, — мысленно шептало Говно. — Но я же часть тебя. Я органика. Я жизнь. Я — то, что когда-то дало силу злакам, а злаки дали силу человеку. Я — конец одного цикла и начало другого. Я — теплый, я — живой, я — настоящий. Прими меня».

Набежала волна, другая, третья. Одна, самая смелая, дотянулась мокрым холодным языком до самого края Говна. Экстаз пронзил его насквозь. Оно почувствовало прикосновение Возлюбленной! Оно вздрогнуло, размякло, готовое отдаться, поплыть, воспарить в соленых объятиях, но волна тут же отхлынула, унося с собой лишь крошечную, предательскую частицу. Море попробовало его на вкус. И вкус этот Морю не понравился.

В этом прикосновении Говно ощутило всю глубину трагедии. Море было не просто огромным — оно было принципиально иным. У него не было сердца, которое можно тронуть, не было души, в которую можно проникнуть. Оно состояло из чистой гидродинамики, из равнодушных законов поверхностного натяжения и плотности. Оно не любило и не ненавидело. Оно просто действовало. Его волны не ласкали — они совершали механическую работу. Его глубина не манила — она просто обладала трехмерным пространством, заполненным H₂O. Море было бесчувственной машиной красоты. И в этом была его непостижимая, жестокая привлекательность.

«Я буду ждать прилива», — решило Говно. В этом решении была вся его философия. Прилив станет его апокалипсисом и его искуплением. Вода поднимется, схватит его в свои ледяные объятия и утащит вглубь. Оно представляло, как будет медленно распадаться, разваливаться на молекулы, как его частицы понесутся в бескрайней синеве, омывая кораллы, касаясь чешуи рыб, становясь солью, становясь пеной, становясь самим Морем.

«Я оплодотворю тебя», — думало оно с нежностью и болью, глядя на бескрайнюю, бесплодную, соленую пустыню воды.

Но Море мыслило иначе. В его алгоритмах не было программы на интеграцию. Была только программа на самоочищение. Море ненавидело не Говно — оно ненавидело любую чуждую структуру, нарушавшую его собственную. Если бы Говно было камнем, Море обтачивало бы его тысячелетиями. Если бы Говно было медузой, Море носило бы его в ритме своих течений. Но Говно было тем, чем оно было — вязким сгустком берегового позора, и стратегия Моря заключалась в быстром и эффективном уничтожении, а не в любви.

Начался прилив. Холодная вода, полная пузырьков и песчинок, подобралась к самому основанию Говна. Оно напряглось, собирая всю свою волю в единый комок, готовясь к великому переходу. «Сейчас! — пело все его существо. — Сейчас я стану тобой!»

Море не стало ждать. Оно не дало ему медленно раствориться в экстазе, не дало прочувствовать момент единения. Море действовало хирургически быстро и жестоко. Оно не принимало его в себя — оно обрушилось на него. Это было не объятие, а удар. Серия частых, захлебывающихся волн, каждая из которых была наотмашь. Они били по Говну, разрывая его на части, не давая опомниться. Это было не растворение — это была казнь через утопление.

Говно чувствовало, как его раздирает на куски. Его мечта о медленном парении в толще воды обернулась грубой центрифугой прибоя. Песок царапал его нежную сердцевину. Холод пронзал насквозь, не даря покоя, а вызывая шок. От него отрывали куски и уносили в мутную взвесь. Вокруг, в воде, оно видело свое будущее — бурое облако позора, которое Море старательно разбавляло и выплевывало обратно на берег в виде грязной пены.

«За что? — стонало Говно, теряя последнюю форму, превращаясь в аморфную, расползающуюся кляксу. — Я же хотело как лучше. Я же хотело любви. Я же несло тебе всего себя, все свои фосфаты и нитраты, всю свою суть…»

Но Море не слышало. У него не было ушей. У него была только работа — гигантская, космическая работа по перемалыванию материи. Для Моря любовь Говна была просто загрязнением, физической величиной, которую нужно привести к нулю. Оно топтало его чувства гидравлической поступью волн, стирало его индивидуальность трением о песок.

Прошло совсем немного времени — минута, может, две, — и все было кончено. На том месте, где лежало Говно, мечтавшее о вечности и слиянии с Абсолютом, теперь была лишь слегка помутневшая вода да клочок грязной пены, который волна брезгливо вытолкнула на берег. Море отступило, унося растворенные частицы, но не память. Память здесь была никому не нужна.

Море снова стало чистым.

А высоко над Морем висело Небо.

Море смотрело на Небо всегда. Оно не умело смотреть иначе. Вся его гладь, вся его безбрежная, соленая душа была одним огромным, распахнутым глазом, обращенным ввысь. Море любило Небо. Любило так, как не умело любить ни одно Говно, — безмолвно, безнадежно, безответно, всей своей толщей, всеми своими течениями и глубинами.

Днем Море ловило каждое облако, проплывающее в Небесной синеве, и старалось отразить его в себе как можно точнее, словно говоря: «Смотри, я могу быть тобой. Я могу носить тебя в себе. Я могу стать твоим зеркалом». Оно подбирало цвета — бирюзу, лазурь, ультрамарин, — тщательно, как отвергнутый любовник, копирующий одежды возлюбленного, чтобы хоть чем-то походить на него. Ночью Море зажигало в себе звезды — миллиарды дрожащих огоньков, — чтобы Небо, взглянув вниз, увидело себя и, может быть, хоть на мгновение задержало взгляд. «Мы так похожи, — шептало Море прибоем. — Мы оба — бесконечность. Мы оба — синева. Мы оба отражаемся друг в друге. Разве ты не видишь? Разве ты не чувствуешь?»

Но Небо не чувствовало.

Небо было высоко. Непостижимо, чудовищно высоко. Оно состояло из разреженного газа и космического холода, из стратосферных ветров и озоновых дыр. У него не было поверхности, которой можно коснуться. У него не было глубины, в которую можно нырнуть. Оно было чистым отсутствием — бесконечной, прозрачной пустотой, притворяющейся голубизной. И эта пустота была абсолютно, космически равнодушна.

Небо не нуждалось в Море. Оно не нуждалось ни в чьем отражении. Оно само было источником света — вернее, пропускало через себя чужой, солнечный свет, не задерживая ни капли. В этом была его природа: пропускать и не замечать. Море подставляло ему свою гладь, свою душу, свою бездонную влажную грудь, а Небо просто освещало ее — механически, безразлично, как фонарь освещает асфальт. Оно не различало Моря и суши, Моря и Говна, Моря и чего бы то ни было еще. Для него все внизу было просто «землей» — смутным, далеким, не стоящим отдельного внимания пятном.

«Посмотри на меня, — молило Море каждым своим штилем, каждой своей волной, каждым штормом, вздымающим валы до самого горизонта. — Я поднимаюсь к тебе! Я испаряюсь! Я отдаю тебе свою воду, свою суть, свою соль! Я умираю в жаре, чтобы стать облаком в тебе!»

И правда — Море испарялось. Ежесекундно. Тоннами. Оно истекало собой, посылая в Небо влажные, соленые (нет, соль оно оставляло себе, Небо не принимало соли), чистые, прозрачные души своих молекул. Они поднимались, гонимые теплом, и становились облаками. Море в прямом смысле отдавало себя Небу — по капле, по молекуле, без остатка. Это была самая буквальная, самая жертвенная любовь, какую только можно вообразить.

А Небо… Небо брало. Брало, не замечая. Вбирало в себя влагу, гоняло ее своими ветрами, растягивало в перистые нити, сбивало в кучевые громады, рвало в клочья, а потом — потом проливало обратно. Дождем. Холодным, равнодушным дождем, который падал обратно в Море, даже не спросив, хочет ли Море принимать обратно то, что было отдано с такой любовью.

Это был круговорот. Не цикл любви, а цикл безразличия. Небо не возвращало дар — оно избавлялось от излишков. Оно не думало о Море, когда тучи тяжелели и прорывались ливнем. Оно просто подчинялось законам физики. Конденсация. Гравитация. И всё. Никакой любви. Никакой памяти.

Море принимало дождь и плакало им обратно в себя. Каждая капля была поцелуем, который Небо не захотело оставить себе. Каждая капля была возвращенным письмом, нераспечатанным подарком, отвергнутой лаской.

Иногда Море злилось. Оно вздымало шторма, ревело тысячей валов, швыряло пену к самым тучам, пытаясь дотянуться, доплюнуть, достучаться. «Заметь меня! — рычало оно. — Уничтожь меня! Ударь молнией! Сожги! Сделай хоть что-нибудь, что будет обращено лично ко мне!» Но молнии били куда попало — не целясь, не разбирая, где Море, а где берег. Небо даже в гневе своем не отличало Моря от суши.

В хорошие дни Море успокаивало себя иллюзиями. Оно смотрело, как закатное Небо расцвечивается алым и золотым, и думало: «Это ради меня. Это оно для меня надело свои лучшие цвета». Но Небо надевало свои цвета для себя — потому что угол преломления лучей был таков, и ничего более. Оно так же раскрасило бы любую другую поверхность, подвернись она под руку. Пустыню. Свалку. Да хоть то самое Говно, которое час назад было растерзано прибоем.

Вот в чем была тайна, которую Море не хотело знать, но знало — каждой своей каплей, каждым своим течением. Небо устроено иначе. Небо вообще не про отношения. Небо — про высоту, про холод, про бездонную пустоту. Оно не может ответить, потому что не умеет получать. Оно не умеет любить, потому что не умеет нуждаться. Оно — Абсолют, которому ничего не нужно. А тот, кому ничего не нужно, не может утешить того, кому нужно всё.

Море смотрело на Небо и видело в нем себя. Разве не так же оно само смотрело на Говно? Разве не так же отмахивалось от его любви — быстро, брезгливо, гидравлически? Разве не так же разорвало его в клочья, растворило без остатка и выбросило на берег грязной пеной, даже не заметив?

Море вздрогнуло.

Впервые за миллиарды лет своей бесчувственной жизни Море вздрогнуло. Потому что оно поняло, что Говно было ему не чуждо. Говно было им самим. Тем же униженным просителем у запертых ворот. Тем же отвергнутым любовником, чьи дары назвали грязью. Тем же бессмысленным сгустком материи, мечтающим раствориться в том, кто о нем даже не думает.

Море смотрело в Небо, а чувствовало спиной — там, на берегу, лежит маленькая, обсосанная до неузнаваемости крупинка, последний остаток Говна. И эта крупинка смотрит на Море. И ждет нового прилива. И надеется.

«Я такое же, как ты», — подумало Море, обращаясь к крупинке.

Но сказать этого не могло, потому что у него не было голоса. Только шум волн.

«Я такое же, как ты», — подумало Море, обращаясь к Небу.

Но сказать этого не могло, потому что у Неба не было ушей. Только высота.

И тогда Море сделало единственное, что могло. Оно послало на берег волну — не злую, не хищную, не очищающую, а просто волну. Теплую, осторожную, почти нежную. Она дотянулась до крупинки, подхватила ее и унесла в глубину. Не в центрифугу прибоя, не в мутную взвесь, а туда, где тихо, темно и нет никакого Неба.

Потому что и Море, и Говно, и даже само Небо — все они были звеньями одной цепи. Цепи, в которой каждый любит вверх, а получает пинок вниз. Цепи, в которой холод передается по наследству — от Неба к Морю, от Моря к Говну. Цепи, в которой нет ни правых, ни виноватых, а есть только бесконечная, замкнутая, ледяная иерархия неразделённой любви.

Море приняло Говно. Не потому, что полюбило, а потому что поняло.

А Небо не приняло никого.

Оно так и осталось висеть в своей ледяной вышине — бесчувственное, прекрасное, абсолютно одинокое, потому что любить оно могло только звезды, которым на него было плевать точно так же, как ему самому было плевать на Море.

И этот круг не размыкался никогда.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге