Дыша духами и туманами
Глава 1
Атланты держали небо. Мускулы бугрились на черных каменных руках, лица в немом напряжении закинулись вверх. С неба сеялась мелкая снежная крупка, смешанная с влагой с Невы. И спускать сапожок с крыльца, чтобы ступить в промозглую грязь, не хотелось.
Женщина была одета вызывающе и дерзко. Соболя, кричащие украшения, стыдно дорогое кружево перчаток. Приталенный жакет. И меховая шляпка с вуалью. Снежинки, осевшие на мех, давно успели растаять. И мелкие капельки радугой сияли в тусклом свете зажегшихся газовых фонарей.
Незнакомка повернула голову.
Мужчина стоял внизу — где-то очень далеко — и смотрел на нее странно. Точно тоже держал небо. Только душой, а не руками.
Пальто со смушковым воротником, у которого не хватало пуговицы. Влажный низ брюк с пятнами грязи. Раскисающие штиблеты. А над воротником длинный вязаный шарф на тонкой шее с выпирающим кадыком. Небритые щеки. Спутанные черные, отродясь не знавшие щетки волосы. И огромные глаза. Как на иконах. Светлые, разом глупые и печальные. И руки без перчаток, которые он пытался поместить в слишком неглубокие карманы. Въевшиеся пятна краски на пальцах, покрасневших от холода.
Нелепый, невинный. Слегка не от мира сего.
Или суть этого мира. Как и она сама.
Женщина сощурила близорукие глаза. Мужчина порой просвечивал и казался ненастоящим. Плоским силуэтом, готовым сложиться вдвое, повиснуть рубахой на бельевой веревке. Или унестись вместе с ветром — ноябрьским почерневшим листом.
Дыхание вырывалось из приоткрытого рта, обращалось мелким паром и уходило вверх, туда, где чернокожие атланты держали серый козырек крыльца. Или даже выше. Но небо над Петербургом согреть не могло.
Наконец мужчина решился. Повернул руку ладонью кверху:
— Идемте со мной.
Незнакомка мотнула головой и исчезла.
А до того…
— Хватит уже, приятель, определись, Юрий ты там или Марк, — костюм на собеседнике был дорогой, как у лакея, лампа блестела на идеально начищенных туфлях. И чем дольше взгляд глазок, похожих на оловянные пуговки, задерживался на блузе художника, тем сильнее кривилась физиономия.
Язык лгал, а тело выдавало, как же неуютно функционеру находиться здесь, в захламленной мастерской под самой крышей. Где краски въелись в бетон. Где с балок свисает старая паутина. А выше гулькают, скребут жесть когтями наглые городские голуби.
— Это творческий псевдоним.
— Это шизофрения.
Собеседник был твердо уверен в каждом сказанном им слове. Совесть его не тревожила. И муки не посещали, тем более, муки творчества. И лбом он мог бы пробить любые препятствия. И снести. Тем более потуги какого-то мазописца.
— Не мальчик уже. Пора заседать в важных собраниях. И получать денежку… за свои грехи. Хе-хе.
Приятелю понравилась собственная шутка. Он меленько засмеялся и потер ручонки. Несоизмеримо мелкие относительно общих дородности и холености. Запонок, часов и айфона. И авто у него было дородное, хотя спортивное и приземистое. Но, похоже, как и хозяин, набрало лишний вес.
— Ну что ты в окно все пялишься? — сказал приятель с досадой. — Ты слушай меня. А то так и останешься… не пойми кем.
— Я художник.
— А я так вижу. Знаешь что, — он прижал кулак ко рту и осмотрел то ли Юрия, то ли Марка, склонив голову к плечу, словно голодная ворона, мечтающая ухватить свое даже там, где его нет. — Ты зачем… назвал собакой культурную, между прочим, столицу?
Приподнятым пальцем ткнул в потолок.
— Там, между прочим, уже услышали. И оценили.
Художник сказал:
— И готовят симметричный ответ. Иди отсюда.
— Чего?
— Вали. Между прочим, я очень занят.
И посмотрел на картины, лицом обернутые к стене. Снаружи по подрамникам кнопочки бежали ровными рядами, удерживая холсты. А то те бы вздулись, как белье на веревке под мартовским ветром. Или паруса.
Нельзя делать рестораны из парусников. И зомби к власти подпускать нельзя.
Вслух Марк этого не озвучил. Стоящий напротив не поймет.
— Я известный, — сказал он себе, когда приятель ушел. — Я популярный и знаменитый.
Аффирмации не помогали.
— Я кусок дерьма.
Он поглядел на пустой мольберт.
Торчали из заляпанных стеклянных банок неопрятные кисти. Валялись краски в мятых тюбиках и грязные палитры. Пахло тяжелым маслом и растворителями. И пигментами тоже.
Сырой туман просачивался в щели рам — Марк так и не поставил в мастерской стеклопакеты.
Он стянул блузу через голову и долго мыл руки под краном, тер и тер хозяйственным мылом, воображая себя Понтием Пилатом. Это было… забавно.
С атлантами они соображали на троих. То с правыми. То с левыми. Благо, была ночь, и никто не мешал.
Атланты продолжали держать козырек и не прикладывались к бутылке. Невозможно удержать небо одной рукой. А значит, бутылку нечем взять. И к горлу склониться не получалось.
Зато, как сказал им Марк (или Юрий), они были ему отличной компанией. Душевной. Слушали, все понимали и не перебивали зря.
Плавленный сырок в надвернутой фольге прекрасно дополнял натюрморт из газетки и граненого стакана. Просто и скромно — как в советские времена. Дед рассказывал. И отец немного тоже. И кажется, даже вкус сырка не изменился. «Дружба». Как бензопила.
— А не хлопнуть ли нам ананаса, парни? — спросил Марк, поднимая лицо к их напряженным лицам. — С шампанским. Как буржуи. Ога? Я счас сбегаю и принесу.
Они промолчали. А молчание — знак согласия.
Культурная столица подобрала лапы и виляла хвостом. Только была не черной, а серой. В лужи засматривались фонари. Туфли приятеля тоже лужи. Ога.
Марк (или Юрий?) потек от заведения к заведению, заглядывая в каждое. Где-то не было ананасов, где-то шампанского, а где-то не хватало налички, чтобы это купить. А карту не принимали.
В тумане прозвучала полицейская сирена. Он шарахнулся в подворотню. А потом изнутри поднялась вдруг праведная ярость. А может, и благородная. Затопила.
Почему он не имеет права ходить по родному городу с гордо поднятой головой? Отчего шарахается? Только потому, что из кармана куртки торчит головка «беленькой»? Но он же не пристает к дамам. Не облегчается в подъездах. Даже матом не разговаривает! Он вообще адекватен! В отличие от этих тех.
Наверху было небо без потолка: тугое, серое с прожелтью, туманное и очень сырое. Беременное не то дождем, не то снегом, а то и сразу двумя. Палец в него не втыкался. Разве что Адмиралтейский шпиль.
Темнота проскрипела голосом приятеля: «Не нарывайся! Не нагнетай...»Туман просветили фары. Марк поднял в их свете с земли кусок кирпича. Или угля?
Он не понял. Потому что мир вдруг сломался. Изогнулся. Сложился узором калейдоскопа и раскололся снова. Как у писателя Андрея Столярова в далекие девяностые. Когда Питер показывал из-под облупившихся фасадов свое истинное лицо.
Сменились звуки и запахи. И только ночь осталась такой же густой, сырой и промозглой. Туман пробирал до костей. Холодом облизывал щеки. Шорох шин... стук колес оглушал. И Марк нырнул в тепло и слабый свет. Гомонили.
Кафе на углу Невского проспекта и Грибоедовского канала (или на каком-то другом, углов всегда хватает) было средоточием полутонов и обещаний. Зеркала дробились в пыльном хрустале, стекло бокалов дробилось в зеркалах. И халдей в белоснежных перчатках двигался так, будто был японским безногим призраком. Пахло булочками и вином. Скрипач играл на возвышении, закинув рубленое лицо к потолку, удлиненное, едва намеченное штрихами угольного карандаша. И посетитель с таким же лицом медленно втягивал из бокала красное содержимое.
На его груди слева краснело что-то среднее между орденом и дырой.
«Милый мальчик, как ты весел, как светла твоя улыбка…» Строка, штрих, еще штрих. Запах пальм и соли, на воде лунные блики. «Изысканный бродит…» И толчок двери, заставивший скукожиться огни. Духи оказались тревожными и тонкими, летящая походка запнулась за столик, сквозняк качнул вуаль на лице. Туман вошел вместе с женщиной, вместе с ее кружевами и шуршанием шелка. И приморозив руку художника, черным псом улегся к женским ногам.
Туман можно было осязать. И Марк не понял, отчего другие его не видят. Просто ежатся и садятся ближе к огню. Он бы мог нарисовать этот туман, но не аромат. И женская тень на бумагу ложилась неровной и ненастоящей.
Он скомкал лист и отбросил. Она — подняла.
— Вы хотите нарисовать меня?
— Я хочу. Но у меня не получается.
Став знаменитым, я разучился. Став известным, я забыл.
— Тогда едемте к вам в мастерскую. Может быть, там, где для вас все родное…
Диалог он придумал. Незнакомка просто пила вино. Отворачиваясь так, чтобы лицо всегда оставалось в тени, даже когда вуаль приподнималась.
Посетители косились на нее. А Марк подошел и смотрел, как сквозь темную паутину, пытаясь угадать женские черты.
Незнакомка должна была поежиться от пристального взгляда. Отвести глаза. Ни того, ни другого она не сделала. Голос прозвучал низким контральто, которое так нравится мужчинам:
— Вы хотите меня нарисовать?
— Да, я хочу — сказала его угловатая подавшаяся вперед фигура, и ломаная тень за спиной, похожая на сложенные крылья. И замерзшие пальцы, три из которых держали карандаш, и мозоль на указательном. Волосы разметались, они лезли на глаза. А женщина напротив была безупречна.
— Вам нравится живопись? — в свой черед спросил он.
«Вам нравятся мои цветы?» — едва слышным аккомпанементом проиграло в голове.
— Я люблю живописцев.
Она засмеялась. Один за другим загнула тонкие пальцы в тканом кружеве:
— Я могу назвать Поленова, Петрова-Водкина. Кого-то еще. А… — сказала обрадованно. — Третьякова!
— Он не художник.
— Какая разница… — она пожала плечами. — Поехали.
Поехать не получилось. Снаружи у поребрика валялись обломки тыквы. Незнакомка пошевелила их носком сапожка. Кожаного, обыкновенного. Что за глупость носить хрусталь? Он может разбиться в самый неподходящий момент. Да и бокалы на ступнях смотрятся странно.
— Ни одной мышки нет, — визави стряхнула невидимую пылинку с рукава. — И это чудесно! Я не люблю мышей.
Они пошли пешком. Через проспект наискось, на чердак в его мастерскую — к запахам масляной краски и растворителя. К загрунтованным холстам и обрезкам ткани, еще не натянутым на подрамники. К пыли, окуркам, житейскому мусору... И вдохновению. Мансарда — это чердак. Быть знаменитым — Марк не знал, как это, не чувствовал. Но внутри зудело оставить этот мир в холсте, делая его бессмертным. И ее, эту женщину. Незнакомку, может быть, Крамского, а теперь и его. Туман бежал за ними, перебирая мохнатыми лапками и виляя хвостом. Затягивал небо, накрывал город. Золотое лезвие свечи наверху дрожало от сквозняка. Снег лип к крыше. И звуки становились тягучими и медленными. Почти томными.
А пол-работы дуракам не показывают. А она смеялась.
— Вы графиня?
— Я швея, — ответила женщина не чинясь. — Раз в году я шью себе платье, покидаю свою мастерскую в провинции и приезжаю сюда. На неделю. Или на две. И на меня смотрят, как на фею Моргану, а не… как на простую работницу Дашку со шрамами от оспы на лице.
— Я ремесленник.
— Это неважно. Брюсов, Васнецов, Куинджи, Врубель, — перечисляла она, как старательная маленькая девочка, запомнившая сложный урок. — Теперь я буду помнить и вас.
На рассвете, когда свеча догорела, восковыми слезками облепив латунный подсвечник, и люди видели уж который сон, Марк проводил ее до кафе, а дальше — Дарья запретила. Он оглянулся несколько раз. Были прохожие, были тени от фонарей на розовом, не испятнанном следами снегу. Незнакомка исчезла.
Марк вернулся домой и смотрел на портрет. Его хотелось швырнуть в печь, воя от собственного несовершенства. Но печи не было на чердаке. И слава Богу.
Атланты держали небо. А после им надоело. С шеи одного свешивалась табличка «Ремонт». Черный пес лежал на крыльце, зевая розовой пастью. И скрипач в кафе, раскрашенный под Пьеро, играл совсем другую мелодию.
Марк уже не надеялся, что Дарья придет. Но она появилась рядом с атлантами, и запах духов плыл перед женщиной, предупреждая ее появление.
— Я видела вашу картину. На ней я лечу.
— Люди летать не умеют.
А она ответила убежденно:
— Они просто забыли, как.
— Над городом, над снегом, над крышами. Вместе?
Марк взял ее за руку холодной рукой. Ее ладонь была теплой. Сквозь кружево прощупывались мозоли.
Скрипач в угловом кафе доиграл и выглянул в окно. Двое летели. На минуту задержавшись у кораблика на шпиле Адмиралтейства. Прямо в розовый рассвет.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
