Дождь идёт
Пролог
Дождь идет.
Это не просто погода за окном. Это фоновая нота, под которую разыгрывается спектакль одного актера, где я — и режиссер, и единственный зритель, и последняя жертва.
Комната-мастерская покрыта трещинами, пылью на забытых проектах и холодным синим светом, что льется с небес, будто кто-то свыше выставил суровый, безжалостный фильтр. По стеклу беззвучно стекают капли. Они отбивают ритм. Мой ритм. Ритм конца, который длится уже не первый год.
Я сижу на полу, прислонившись спиной к стене. Холод штукатурки просачивается сквозь тонкую ткань рубашки. Она белая, когда-то была белой, а теперь вся в подтеках краски — следы битв с холстами, которые я так и не смог победить. Я не двигаюсь. Движение — это усилие, а способность к нему я, кажется, оставил там, в прошлом, в той точке, где мир раскололся на «до» и «после».
«Дождь... идет. Дождь... идет», — шепчу я в такт каплям. Это не слова. Это дыхание. Констатация факта моего существования здесь и сейчас.
С невероятным усилием, будто мои кости налиты свинцом, я поднимаюсь. Ноги ватные, голова пустая. Я бреду к столу, этому острову хаоса среди моря апатии. Бумаги, чертежи, макеты картонных домов — всё это обломки корабля, на котором я пытался уплыть от реальности. Реальности, которую не смог принять.
Мои пальцы натыкаются на диктофон. Холодный, пластмассовый свидетель моих неудачных попыток. Щелчок. Красная лампочка — крошечный огонек агонии в синеве комнаты.
«Итак. Сцена первая. Встреча...»
Голос хрипит, ему непривычно звучать. Он долго молчал.
«Мужчина и женщина. Дождь... конечно, дождь. Он всегда идет в таких историях. Клише. Но что поделать, если это правда».
Я замолкаю. Какая чушь. Какая наигранная, слащавая чушь. «Витрина кофейни»... «Споткнуться на мокром асфальте»... Это сценарий для дешевого ромкома, а не история нашей встречи. Нашей? Нет. Моей истории о нашей встрече. Я уже давно запутался, где заканчивается правда, а где начинается мой вымысел.
С раздражением я давлю на кнопку. Щелчок. Тишина снова засасывает. Рука сама тянется к пачке сигарет, но она пуста. Я сминаю её в комок и швыряю в угол. Пусто. Всё пусто. В пачке, в комнате, во мне.
Мой взгляд блуждает по комнате и цепляется за груду книг в углу. Что-то заставляет меня подойти и начать бесцельно рыться в этом бумажном хламе. И тут... пальцы натыкаются на что-то твердое, шершавое, спрятанное под слоем пыли и забытых слов.
Сердце замирает. Я уже знаю, что это. Знаю кожей, нервами, всем своим существом.
Осторожно, как археолог, извлекающий бесценный артефакт, я вытаскиваю свернутую в трубку афишу.
Она шелестит, жалуясь на свет. Я медленно, боясь повредить, разворачиваю её. Шершавая бумага, потускневшие краски. И название: «Пируэт».
Я не смотрю на неё. Я смотрю в свое прошлое. Напряженная маска спадает с моего лица, и на мгновение я снова становлюсь тем человеком — полным надежд, одержимым красотой, еще не научившимся превращать жизнь в миф. Пальцы сами тянутся к бумаге, проводят по буквам. Нежность. Острая, как лезвие, боль.
И в этот момент сквозь монотонный шум дождя пробивается что-то еще. Эхо. Призрак звука. Едва уловимо, будто из другого измерения, доносится строчка, спетая женским голосом: «Я рисую тебя, наш с тобой пируэт...»
Я замираю. Закрываю глаза. На моем лице — гримаса, нечто среднее между улыбкой и стоном. Я не вспоминаю. Я репетирую эмоцию. Я вдыхаю запах афиши — запах старых чернил, пыли и... и её духов? Нет. Я уже не помню, какими духами она пользовалась. Я назначаю ей этот запах. Запах истории. Запатентованный аромат моего личного Вавилона.
«С чего всё начинается? — тихо говорю я, глядя на афишу, но обращаясь к самому себе. — С красоты. Всегда с красоты. Проклятая, предательская красота...»
Я не кладу афишу назад. Прижимаю её к груди, как талисман, как свидетельство, как обвинительный акт. Делаю несколько шагов к центру комнаты. Спина сама выпрямляется. Я больше не сломленный человек в грязной рубашке. Я — режиссер. Я готовлюсь к действию.
Свет в комнате будто подыгрывает мне. Холодный синий оттенок чуть теплеет, смягчается, и в нем появляется золотистый, янтарный луч, освещающий центр сцены. Мой личный софит.
Я встаю в этот луч. В руках — сверток, моя боль, мой билет в прошлое.
«Ладно, — шепчу я, и в глазах загорается знакомая, пожирающая искра одержимости. — Давай попробуем еще раз. С самого начала».
Я поворачиваюсь спиной к пустой комнате, к воображаемым зрителям, и замираю, глядя в точку в пустоте. Туда, где через мгновение возникнет она. Та, какой я её создал.
Звук дождя нарастает, но теперь в нем слышится не тоска, а нервный, тревожный ритм. Ритм начала конца.
ГЛАВА 1: ВСТРЕЧА КАК ПРЕЛЮДИЯ К КАТАСТРОФЕ
Я стоял в луче света, зажав в руке афишу, как кочергу. Холст прошлого был натянут передо мной, чистый и готовый принять любую краску. Любую ложь. Особенно ложь.
Глубокий вдох. Выдох. Я расправил плечи. Мышцы на лице, привыкшие к маске апатии, с трудом сложились в улыбку — легкую, почти игривую. Я входил в роль. В роль самого себя — того, каким я был тогда. Молодого режиссера с горящими глазами, для которого весь мир был сценой, а люди — статистами в его грандиозной пьесе. Сейчас мне предстояло сыграть самый важный пролог.
Я повернулся к манекену, на котором висел старый пиджак. Он был немым партнером, моим Горацио.
«Итак. Пролог. Дождь», — объявил я ему, с легкой иронией в голосе. «Я бегу по мосту. Без зонта, конечно. Герои мелодрам никогда не носят с собой зонтов. Это закон».
Я сделал несколько легких, беговых шагов на месте, представив, как холодные струи затекают за воротник. Остановился, будто наткнувшись на невидимую преграду.
«Ой! Простите! Я... я не заметил».
Пауза. Я вслушивался в тишину, представляя её ответ — не сердитый, скорее, удивленный. Мое лицо оживилось, в глазах заиграли знакомые искорки азарта.
«Виноват, целиком и полностью, — сказал я, вкладывая в голос всё свое тогдашнее обаяние. — Позвольте мне как-то искупить... Куда вы так спешите? В такую-то погоду? Самые интересные встречи случаются в дождь. Это статистика».
Сценарий был старомоден и слащав, как карамель. Но я ведь помнил, что это сработало? Или мне так хотелось верить?
Я снял с манекена пиджак и набросил его на плечи. Теперь нужно было сыграть её. Я изменился — плечи слегка ссутулились, голова склонилась набок. Голос стал выше, мягче, в нем появились нотки скепсиса, приправленные любопытством.
«ЕЁ» (с усмешкой): Статистика? Вы проводили исследования?
Я снова стал собой, уверенным и нахрапистым.
МОЙ: Ежедневно. Моя докторская диссертация: «Влияние атмосферных осадков на вероятность романтических коллизий». Практическая часть захватывающая.
Я засмеялся. Звук вышел неестественно громким в тишине мастерской. Слишком искренним. Слишком пугающим. Я вел диалог с пустотой, поворачивая голову, как марионетка.
«ЕЁ»: И каковы выводы, профессор?
МОЙ: Вывод однозначен: нам нужно немедленно спрятаться в той кофейне через дорогу. Иначе эксперимент будет сорван.
Я протянул руку в пустоту, будто предлагая ей войти. Сделал несколько шагов, «вел» её под руку. Затем обернулся к зрителю, к стене, к своему внутреннему судье, с хитринкой, которой сейчас стыдился.
«Сработало. Всегда срабатывает. Дождь и наглость — беспроигрышная комбинация».
Я «усадил» её за столик, сам сел напротив. Смотрел на пустое пространство с обожанием, которое сейчас было лишь профессиональной имитацией.
«А потом она сказала... Нет. Стоп».
Улыбка сползла с моего лица, как маска. Сцена перезагрузилась. Я отодвинулся. Режиссер снова взял верх над актером.
«Не так, — резко сказал я, глядя на лежащий на столе диктофон. — Слишком бойко. Слишком комедийно. Нужна глубина. Нужна... судьба».
Я встал и зашагал по кругу. Одержимость, холодная и цепкая, снова поднималась изнутри. Этого было недостаточно. Эта версия была правдоподобна, но не была Истиной. Моей Истиной.
«Они не просто встретились. Они... столкнулись. Как два астероида. Не «ой, простите», а... удар. Ослепительная вспышка. Так. Лучше».
Я снова подошел к манекену. Теперь мой взгляд был серьезен, почти фатален. Я не играл удивление — я играл потрясение. Откровение.
«Я бежал. И вдруг... мир остановился. Ты стояла под дождем, а вода стекала с твоих ресниц, как... как слезы с небес. Нет, слишком пафосно. Но черт возьми, так оно и было! Или... мне теперь так кажется?»
Я замолчал. Смотрел на свои руки, будто ожидая увидеть на них отсвет той самой вспышки. И тогда пришло оно. Озарение. Ключ ко всему.
«Мы не спотыкались! — выкрикнул я, и голос зазвучал с новой, оперной силой. — Мы танцевали! Первый, неловкий и стремительный пируэт на мокром асфальте! Танец, который длился... который длился годы!»
Я закрыл глаза. И в памяти, сквозь шум настоящего дождя, прорвался другой звук — громовой, страстный, мой собственный голос из прошлого, записанный для того самого, первого «Пируэта». Он наложился на реальность и разорвал её:
ЗВУК (мой голос из прошлого, наложенный на шум дождя): «Мы с тобой цунами! Падение планет!»
Я стоял с закрытыми глазами, впитывая эти слова, как наркотик. Я больше не режиссировал. Я был жрецом, поклоняющимся собственному мифу.
Я открыл глаза. Взгляд был остекленевшим, устремленным в никуда.
«Вот так это и начинается. Не с чашки кофе. А с цунами. Ты просто еще не знаешь, что уже плывешь навстречу обломкам».
Я медленно повернулся и подошел к проектору. Дрогнувшая рука нажала кнопку. На стене вспыхнуло изображение — не кофейни, не моста, а бушующего, гневного океана. Того самого цунами.
И тьма поглотила всё.
ГЛАВА 2: СОЗДАНИЕ КУМИРА
Тишина после цунами была оглушительной. Океан на стене исчез, сменившись ослепительно белым, нетронутым лучом проектора. Он падал на большой лист бумаги, прикрепленный к стене, — на тот самый холст, который так и стоял недописанным, отвернутый к стене. Теперь он был повернут лицом к свету. К нему.
Я стоял перед белизной, как перед бездной. На маленьком столике рядом лежали инструменты: уголь, пастель, тряпки. Я подошел и взял в руки кусок угля. Шершавый, холодный, идеальный для греха. Я был не художником, воссоздающим натуру. Я был демиургом, творящим из праха воспоминаний и пыли желания новую реальность. Ту, что должна была затмить старую.
«Не начинай с глаз, — тихо прошептал я, глядя на ослепительную белизну. — Это ловушка. Глаза — это уже история, это дно. Начни с абриса. С того, как её голова вписывалась в пространство. Слушай белизну бумаги. Она подскажет».
Рука сама сделала легкий, почти невидимый набросок. Линия была уверенной, рожденной не знанием, а фанатичной верой.
«У неё была линия подбородка... Нет. Не так». Я покачал головой, стирая воображаемую ошибку. «У неё была геометрия. Как у египетской царицы. Ты проводил рукой — и чувствовал угол. Острый. Готовый ранить».
Я провел пальцами по воздуху, повторяя этот жест. Воспоминание? Нет. Воспоминание было тусклым. Это была цитата. Реплика из моего же «Пируэта». Там её героиня была не женщиной, а стихией, скульптурой, идеей. Я теперь путал её сценарий с нашей жизнью.
«Волосы, — продолжал я, уголь уже скрипел, рождая на бумаге темные облака. — Не «каштановые» или «длинные». Это слова для паспорта. Её волосы были... системой коридоров. Лабиринтом, в котором можно было заблудиться».
Я замолчал, пытаясь вызвать в памяти самое простое, самое животное — запах. Я закрыл глаза, вдыхая воздух мастерской. Пахло пылью, краской и одиночеством.
«Они пахли... чем они пахли?» — голос прозвучал растерянно.
Я напрягся. В памяти всплывали обрывки: запах улицы после дождя, дешевый шампунь из общего душа в театре, сладковатый дым её сигарет...
«Дымом. Дешевым шампунем. Яблоками. Черт, нет! — я чуть не швырнул уголь. — Это неправильно! Это слишком обыденно!»
Это разрушало весь миф. Богиня не могла пахнуть яблочным шампунем из супермаркета. Это было кощунством. Я отступил на шаг, ища спасения. И нашел его. В поэзии лжи.
«Она пахла грозой! Да! — озарение осветило мое лицо. — Запахом озона перед самым ливнем. Запахом, от которого кружится голова и щиплет в носу. Вот так».
Я кивнул, удовлетворенный. Я не вспомнил. Я назначил ей аромат. Я написал его в партитуру нашего романа, как когда-то прописывал реплики в пьесе.
«А губы... — я снова приблизился к портрету, прорабатывая невидимые детали. — Губы всегда были чуть приоткрыты. Не для поцелуя. Нет. Как будто она только что произнесла самое главное слово в своей жизни и теперь ждет, когда оно упадет в мир. Или как будто она постоянно удивлена собственному существованию».
Я говорил это с холодной, отстраненной страстью коллекционера, описывающего редкий экспонат. Это был не портрет любимой. Это был акт присвоения. Вдруг я резко обернулся к пустоте зала, к воображаемому зрителю.
«Вы понимаете? Я сейчас не о ней. Я — о своем праве на красоту. Я леплю её заново. Из глины своих воспоминаний и... желания. Желания, чтобы эта боль чего-то стоила. Чтобы она была не бытовой, а... оперной».
И тогда я набросился на глаза. Я больше не мог избегать дна. Уголь летел по бумаге яростными, лихорадочными штрихами.
«А глаза... Вот они. Дно. Я тону в них до сих пор. Они были не просто карие. Они были цвета мокрой земли. Цвета старого вина. Цвета... прощания. Да. Они всегда смотрели на меня как на прощание. Я просто не хотел этого видеть».
Я отпрянул, чтобы посмотреть на почти готовое творение. И в этот момент что-то щелкнуло. Простая, ничтожная деталь. Мысленная картинка: её лицо в солнечный день, улыбка, и крошечное, едва заметное пятнышко где-то рядом...
Испуг, холодный и стремительный, пронзил меня.
«Я забыл, — прошептал я с ужасом. — Я забыл, какая у неё была родинка. Слева? Справа? Под глазом или у губ?..»
Эта простая, бытовая деталь выбила почву из-под ног. Вся моя грандиозная опера рухнула перед лицом одного забытого пикселя. Я судорожно схватил диктофон, пальцы дрожали.
«Важная пометка! — почти крикнул я в черный пластик. — Родинка! Уточнить! Нельзя ошибиться в таких деталях! Миф требует абсолютной точности!»
Я выключил диктофон, тяжело дыша. Паника сжимала горло. А потом... потом она отступила, сменившись странным, ледяным спокойствием. Я поднял взгляд на портрет. На это прекрасное, выдуманное лицо.
«Неважно, — сказал я голосом, в котором не осталось ни капли сомнения. — Если я не помню — её там и не было. Или... я поставлю её именно там, где она будет выглядеть наиболее эффектно. Вот здесь».
Я подошел и сделал легкий, точечный штрих углем чуть выше линии скулы. Жест скульптора, ставшего богом. Жест тирана.
Я отступил, чтобы оценить работу. Голос вновь обрел ту самую «оперную» мощь, лишенную теперь всякой связи с реальностью.
«Вот она. Богиня моего личного апокалипсиса. Не женщина, а симфония. Не жизнь, а легенда. И обречен на неё только я».
Я медленно поднял руку и приложил ладонь к нарисованному лицу. Шершавая бумага, холодная пыль угля. Жест одновременно обожания и отчаяния. В этом жесте была вся правда о нас. Я мог прикасаться только к созданному мной же призраку.
И последняя фраза родилась не из пафоса, а из бездонной, окончательной усталости.
«Как же... одиноко... любить призрака».
Свет на мне погас. Я остался стоять в темноте. Лишь яркий луч проектора еще несколько секунд освещал портрет на стене — прекрасный, идеальный и абсолютно безжизненный.
Как и я.
ГЛАВА 3: КОНСТРУКТОР СТРАСТИ
Тишина после акта творения была обманчива. Она висела в воздухе густая и тяжёлая, как предгрозовое марево. Я стоял среди хаоса мастерской, но теперь это был не хаос упадка, а стратегический беспорядок генерала перед решающей битвой. Проектор молчал. Портрет на стене я повернул лицом к штукатурке — богиня была свергнута с пьедестала, её время ещё не пришло. Теперь на сцене царили они — картонные макеты домов, груды книг, коробки. Это были мои Помпеи в зародыше. Мой конструктор страсти.
Я включил диктофон. Но голос, прозвучавший в нём, был не голосом уставшего художника или влюбленного безумца. Это был голос инженера-демиурга, холодный и чёткий.
«Протокол катастрофы. Объект: страсть. Стадия: цунами. Необходимый реквизит: хрупкость... и необратимость».
Я отложил диктофон и взял в руки первый домик. Он был хлипким, склеенным на скорую руку из старых папок. Я повертел его в руках.
«Вы — первый квартал Помпей, — обратился я к нему с мрачной иронией. — Вам выпала честь погибнуть первым. Радуйтесь. Ваша гибель будет прекрасна».
С почти нежностью, с каким-то извращённым пиететом, я поставил его в центре сцены. Затем второй, третий. Я выстраивал из них хрупкий, идеальный город. Мой город. Наш город.
«Мы строили наш мир, — голос мой стал голосом экскурсовода в музее погибшей цивилизации. — Кирпичик за кирпичиком. Доверие... вот этот дом. Обещания... вот этот. Глупость, наивность... эти два, на окраине. Всё было так зыбко. Дыхания хватило бы, чтобы всё это рухнуло».
Я отступил, любуясь построенным городком. Идиллия бумажного посёлка. Ложь. Всё это была ложь, но какая прекрасная! И вот она, кульминация лжи. Момент истины, который я сам себе назначил.
Лицо моё исказилось. Одержимость, которую я пытался затолкать в рамки режиссуры, вырвалась на свободу.
«А потом пришла Волна», — прошептал я с интимным ужасом, который был слаще любой страсти.
Я резко подошёл к мощному красному прожектору, стоявшему в углу, и направил его на город. Резкий, кровавый свет залил макеты, отбрасывая на стены гротескные, дьявольские тени. Я рывком включил дым-машину, стилизованную под старую радиоаппаратуру. Из-под «города» начал выползать белый, зловещий дым.
«Не просто ссора! — мой голос нарастал, срываясь на крик. Я уже не рассказывал, я проживал. Я был и вулканом, и лавой. — Не просто обида! Цунами! Стеной из молчания, криков и разбитой посуды!»
Я сделал широкий, почти танцевальный жест рукой, имитируя накатывающую волну, и С РАЗМАХУ СМЕЛ ПОЛОВИНУ ПОСТРОЕННОГО ГОРОДА.
Картон захрустел. Это был самый сладостный звук на свете. Одновременно звуковая партитура разразилась оглушительным, низкочастотным УДАРОМ, словно обрушилась настоящая стена воды.
«Падение планет! — закричал я над нарастающим грохотом. — Орбиты сошли с ума! Больше нет притяжения, есть только столкновение!»
Я не помнил себя. Я хватал следующие макеты и швырял их в стены, в пол, в потолок. Я был титаном, крушащим мир. Доверие? Разлетелось о стену ошмётками картона. Обещания? Раскрошились под каблуком. Наивность? Хрустнула, как тончайшее стекло.
«Мы сгорали... не как костер... нет! — я задыхался, входя в облако дыма, меня окутал белый туман безумия. — Как вулканы! Извергая друг в друга раскаленную лаву обвинений! Пепел подозрений! Ядовитые газы ревности!»
Я включил проектор. На стене, поверх следов от угля, где час назад был портрет богини, возникли кадры бушующего огня, извергающегося вулкана. Я стоял в центре руин, в кровавом свете, в дыму, с диким взглядом пророка, возвещающего о конце света.
Я запрокинул голову и издал беззвучный крик, напрягая всё тело, изображая последний, сокрушительный выброс вулкана. Потом, обессиленно, опустился на колени среди обломков.
«Помпеи... — выдохнул я, и голос был полон почти что благоговения. — Наши Помпеи... Всё погибло. Всё погребено. За секунду. И остались только... слепки. Пустые формы».
Мой взгляд упал на один из смятых картонных домиков. Я поднял его. Он был лёгким, ничтожным. Игрушкой.
И в этот момент грохот в голове стих. Одержимость отступила, как вода после цунами, обнажив пустынный, выжженный берег моей души. Внезапная, жуткая тишина оглушила меня.
Я смотрел на игрушечный домик в своей руке. И голос, который прозвучал дальше, был не моим. Он был тихим, разбитым и страшным в своей простоте.
«И самый главный слепок... — прошептал я самому себе, с ужасающим, окончательным прозрением, — остался от меня. Я — полая форма. Гипсовая копия человека, который когда-то здесь жил».
Я сидел среди разгрома. Красный свет медленно гас, дым рассеивался. Моя фигура в наступающем полумраке казалась маленькой, ничтожной и бесконечно разбитой. Я был не режиссером триумфальной катастрофы. Я был её последней, никому не нужной жертвой. Погребённой под собственными декорациями.
Свет медленно погас до конца. Тишина.
ГЛАВА 4: ТРЕЩИНА (Реальность заглядывает в глаза)
Я сидел на полу среди обломков моих Помпей. Рука бесцельно ковыряла оторванный клапан картонной коробки. Движение было механическим, как тиканье мёртвых часов. Я не чувствовал ни триумфа, ни горя. Только вату в голове и свинец в конечностях. Цунами отступило, оставив после себя плоский, безжизненный пейзаж. И тишину. Самую страшную — после битвы, которой не было.
«И вот... тишина после битвы, — проговорил я вслух, просто чтобы подтвердить факт. Голос был пустым, лишённым тембра. — Самое страшное время. Когда ты должен признать потери. А признавать... нечего. Потому что ничего настоящего и не было. Одна декорация».
Моя рука наткнулась на что-то холодное и гладкое. Смартфон. Единственный анахронизм в этой мастерской прошлого, чёрный кирпичик из другого, живого мира. Я посмотрел на него, как на артефакт инопланетной цивилизации. Взял в руки. Включил экран. Резкий, синеватый свет брызнул мне в лицо, освещая его снизу, придавая мне вид призрака, листающего книгу мёртвых.
«А ты что здесь забыл? — спросил я у телефона. — Посланник из мира, где всё по-настоящему? Где люди ссорятся из-за денег, ревнуют к коллегам и молчат друг на друга неделями? Мир... без цунами. Скучный мир».
Я листал экран без интереса. Галерея. Старые фото, удалённые скриншоты. Черновики заметок. И вдруг... палец замер. Дыхание перехватило. В уголке, в папке с безликим названием «Архив», торчал крошечный значок видео. Я был уверен, что всё стёр. Я поклялся себе всё стереть.
«Нет... — выдохнул я с неподдельным ужасом. — Не может быть. Я же всё удалил. Я всё стер».
Палец, предательски дрогнув, тыкнул в экран. Проектор, который я не выключал, жужжал в тишине. И на стене, где только что бушевали вулканы и висел портрет богини, вспыхнуло изображение. Домашнее видео. Качество было сжатым, свет — жёлтым, кухонным. Это была наша кухня. Настоящая.
На видео: я стою спиной к камере. А она... Она — лицом. Её лицо. Не богини. Не симфонии. Не геометрии. Лицо уставшей женщины. Без макияжа. Под глазами тени. Волосы собраны в небрежный пучок. На ней — старые спортивные штаны и моя, растянутая футболка. Та самая, в которой она любила спать.
ВИДЕО (голос «ЕЁ», усталый, плоский, без единой ноты драмы): «Я устала, Веня. Просто устала. Сегодня мусор не вынесен, посуда не помыта, а ты опять говоришь о каких-то Помпеях... Прекрати, ладно? Просто прекрати.»
Я смотрел на видео, как загипнотизированный. Не мог оторваться. Это было страшнее любого кошмара. Это была правда.
ВИДЕО (мой голос, раздражённый, бытовой, мелкий): «При чём тут помойное ведро? Речь не о нём! Речь о нас! Всё рушится!»
ВИДЕО (голос «ЕЁ»): «Что рушится? Рушится твой спектакль. А я в нём играть больше не хочу.»
На видео она смотрит на меня с таким... не разочарованием даже. С истощением. С безнадёжной усталостью. Потом поворачивается и уходит из кадра. Слышен звук хлопнувшей двери. Не грохот, не сокрушительный удар — просто щелчок. Финал. Видео замирает на пустой кухне. На столе — одна-единственная, немытая чашка.
Я вскочил. Сердце колотилось где-то в горле, бешено, по-звериному. Я подбежал к проекции, заслонил её собой, замахал руками, будто пытаясь отогнать призрак, спрятать его, как ребёнок, закрывающий глаза ладонями.
«Нет! Нет, это не оно! — закричал я, и голос мой звенел от непереносимой, детской обиды. — Это не та сцена! Ты не так сказала! Ты должна была кричать! Плакать! Бить посуду! Ты должна была сказать... «Я тебя ненавижу!» Да! «Я тебя ненавижу!» А не... «устала»...»
Последнее слово я выдохнул с каким-то омерзением. Оно повисло в воздухе, маленькое, серое, убийственное. Мои плечи бессильно опустились. Вся буря, все цунами разбились о это слово.
«Устала... — повторил я тише, и до меня начала доходить вся глубина этого прозрения. Оно было горше любой трагедии. — Какое ужасное, обыкновенное слово. Оно не оставляет ни шанса на красивый финал. От усталости не умирают. От усталости... просто уходят. Медленно. Тихо. Как выключают свет».
Я медленно повернулся к зрителю, к стене, к самому себе. И впервые за весь этот безумный вечер я почувствовал не боль, не одержимость, не отчаяние. Я почувствовал стыд. Жгучий, унизительный стыд человека, пойманного на лжи. Лжи самому себе.
«Вот она. Правда, — сказал я, и слова были похожи на чистосердечное признание. — Не цунами. Не падение планет. Не вулканы. А... немытая чашка в раковине. И женщина, которая устала от моих спектаклей. От моих Помпей».
Я сделал шаг к проектору. Рука тянулась к кнопке выключения, тяжёлая, как гиря.
«Прости, — прошептал я, глядя на замерзшее изображение пустой кухни. Голос был абсолютно спокоен. Спокоен полным крахом. — Я не для того всё это придумал, чтобы в итоге упереться в... чашку. Мне нужна была катастрофа. А получилась... бытовая ссора. Это непереносимо».
Я нажал кнопку. Изображение погасло. Комната погрузилась в почти полную темноту. И из этой темноты прозвучал мой сдавленный голос, последний аккорд великой оперы, который оказался жалким писком:
«Помпеи... были красивее».
И в наступившей тишине стало слышно новое, неумолимое звуковое оформление моей жизни: тиканье настенных часов. Оно заполнило паузу, подчёркивая неостановимость обыденного времени, которое я тщетно пытался обратить вспять своими мифами.
Свет медленно погас до конца.
ГЛАВА 5: СЦЕНА УДУШЬЯ
Тишина после провала особая - не живая, не звенящая, а густая и обволакивающая, как в склепе. Я поднялся с пола. Движения мои были лишены прежней театральности, той одержимой плавности, что была раньше. Теперь они были механическими, функциональными. Я был рабочим сцены после окончания спектакля, который должен убрать декорации, чтобы освободить место для следующего акта.
Я отодвинул ногой обломки картонных Помпей. Расчистил небольшую площадку в центре. Вернул на место манекен с пиджаком. Включил свет — не теплый софит и не кровавый прожектор, а холодный, резкий, «операционный» свет, который выявляет каждую морщину, каждую пылинку. Правду.
Я стоял напротив манекена. Его безликость была теперь не вызовом, а приговором. Моё лицо было бесстрастно.
«Итак. Финальная сцена, — сказал я голосом режиссера, читающего техническое задание. — Физическое воплощение конца. Не метафора. Не цунами. Руки. Шея».
Я медленно обошёл его, изучая. Мои руки поднялись, но не сжались в кулаки. Они повисли в воздухе, будто проверяя свою готовность.
«Удушение — это ведь не про смерть, — продолжил я, уже как бы самому себе. — Оно про тишину. Про то, чтобы остановить слова. Слова, которые уже ничего не значат».
Я снова стал тем режиссером, тем полководцем образов. Но теперь это была не одержимость, а холодный, отчаянный ритуал.
«Камера — на меня. Крупный план. Свет — жестче. Белый. Без полутонов. Нужно видеть каждую морщину, каждую каплю пота. Звук — отключить всё, кроме дыхания. Сначала мое. Потом... её».
Я встал за манекеном. Смотрел на свои ладони. Они были просто инструментами.
«Жест должен быть... не яростным. Нежным. Как последнее объятие. В котором тонет всё. Мизансцена: я сзади. Так ближе к сердцу. И так не видно её лица. Её лица... которое я уже не помню».
Я сделал шаг вперёд. Мои руки мягко, почти с любовью, легли на «плечи» манекена. Пальцы скользнули вверх, к воображаемой шее. Холодный пластик под пальцами.
«Вот так... Я подхожу. Сзади. Ты не видишь меня. Ты смотришь в окно. В наш вечный дождь. А я... я обнимаю тебя. В последний раз».
Пальцы сомкнулись. Не с силой. С окончательностью. Моё тело прижалось к манекену сзади. Я закрыл глаза, вживаясь в роль палача и жертвы одновременно.
«И ты... не сопротивляешься. Ты... устала. Помнишь? Устала. И ты задыхаешься... не от моих рук. А от этой усталости. От этой... лжи. От этих бесконечных Помпей».
Голос, который должен был звучать могуче и трагично, дрогнул и сорвался. Это была не игра. Это была агония.
«И я говорю... Я должен сказать... — я задыхался сам, слова вылетали с надрывом, полным стыда и отчаяния. — «Тебя не люблю». Вот. Всё. Конец. Сказано».
Я произнёс эту фразу не с ненавистью, а с ледяным, смертельным отчаянием. Это не было освобождением. Это было самоубийство души.
«Вот он. Мой «смертельный укол», — рыдал я без слёз, тело содрогалось в сухих спазмах. — Не кинжал, не яд. Всего три слова. Самых правдивых... и самых лживых из всех, что я говорил. Потому что я... (горло сжалось спазмом) ...я любил. Я любил тебя до потери пульса. И именно поэтому... я должен был это сказать. Чтобы убить это. Чтобы убить нас обоих. Чтобы больше не болело».
Я разжал руки. Они онемели. Я оттолкнул от себя манекен, он отлетел и упал на пол с глухим, деревянным стуком. ЗВУК этот прокатился по тихой комнате, как выстрел.
Я стоял, глядя на упавшую куклу. Тело обмякло. Я схватился за грудь, где физически ощутил ту самую, обещанную боль.
«И вот он... укол. Настоящий. Не в сердце. Глубже. Где-то в душе. Если она еще осталась».
Я медленно опустился на колени рядом с манекеном, но не смотрел на него. Я смотрел в пустоту зала, в глаза невидимых зрителей. Моё лицо было маской человека, который только что совершил главное дело своей жизни и не понимал, зачем.
«Всё. Картина закончена. Можно ставить подпись».
Я сидел на коленях в луче холодного света, неподвижный. Звук дождя за окном вернулся, но теперь он звучал не как аккомпанемент, а как вечность. Как приговор.
ЗАТЕМНЕНИЕ.
ГЛАВА 6: СМЕРТЕЛЬНЫЙ УКОЛ (Что это на самом деле?)
Я сидел на полу, в той же позе в какой был, когда погас свет. Не двигался. Смотрел на упавший манекен, но видел сквозь него. Прошли секунды, может, минуты. Время снова потеряло смысл.
Потом я медленно поднял голову. Взгляд был не пустым, а тяжелым, налитым свинцом прозрения.
«Какой «смертельный укол»? — мой голос был тихим, хриплым, но на удивление четким. Он резал тишину, как стекло. — Какой вздор. На самом деле... ничего такого не было. Не было никакого удушья. Не было последних слов. Не было красивой смерти».
Я поднялся. Каждое движение давалось с усилием, будто гравитация в комнате удесятерилась. Я отшатнулся от манекена, не удостоив его больше внимания.
«Был обычный вечер. Дождь, да. Всегда дождь. Она собрала вещи. Не много — только самое необходимое. И сказала...»
Я сделал паузу, вглядываясь в туман памяти, пытаясь выцепить не пафосные реплики, а настоящие, прожитые слова.
«Она сказала: «Я не могу больше. Прости». И всё. Ни крика, ни слез, ни драмы. Просто... констатация факта. Как диагноз».
Я подошел к столу, взял в руки диктофон. Не включал его. Просто переворачивал в ладонях, ощущая его вес. Эту игрушку, в которую я так долго верил.
«И не было никакого укола в сердце. Было... ощущение, словно кто-то выключил свет в самой большой комнате моего мира. И вот я сижу в этой темноте уже который год и придумываю, каким красивым был пожар, который уничтожил всё это. А пожара-то и не было. Просто... свет выключили».
Я поставил диктофон на место. Мой голос стал тише, доверительным, каким говорят у постели умирающего.
«Я не мог смириться с тем, что наша любовь умерла не от цунами, а от... тихого угасания. От немытой посуды. От невынесенного мусора. От усталости. Это было слишком обыденно. Слишком незначительно для такой великой истории, как наша. Вернее, как моя о нас».
Я повернулся к манекену, всё еще лежавшему на полу.
«Понимаешь? Я не мог позволить тебе просто уйти. Я должен был тебя убить. В своем воображении. Чтобы оправдать эту боль. Чтобы она чего-то стоила».
Я подошел и посмотрел на него сверху вниз. Без тени чувства.
«И самый страшный укол был не тогда, когда ты ушла. А сейчас. Когда я понимаю, что все эти годы любил не тебя. А призрака, которого сам и создал. И что тебя, настоящую, я... просто не заметил».
Я отвернулся. Сделал шаг к краю света, к зрителю, к самому себе. Свет стал мягче, будто тускнея от моей усталости.
«Вот он, настоящий смертельный укол. Осознание, что ты стал главным злодеем в своей собственной сказке. И жертвой одновременно».
Я стоял в центре сцены, опустив голову. Звук дождя за окном усилился, но теперь он звучал не как обвинение, а как нечто иное. Как промывание раны.
ЗАТЕМНЕНИЕ.
ГЛАВА 7: ДОЖДЬ КАК СВИДЕТЕЛЬ И СОУЧАСТНИК
Свет вернулся — мягкий, рассеянный, как утро после долгой болезни. Комната была почти пуста. Манекен убран. Стол чист. Декорации моего личного ада были разобраны. Остались лишь проектор и картонная коробка в углу.
На проекторе тихо светилось изображение — не бури, не вулкана, а спокойного, умиротворенного дождя за окном. Ровные струи, сбегающие по стеклу.
Я стоял и смотрел на него. Поза была расслаблена, лицо — спокойно. Ни напряжения, ни одержимости. Пустота, но не мертвая, а... восприимчивая.
«Дождь идет, — сказал я тихо, задумчиво. — Он всегда идет, когда в мире происходит что-то важное. Или нам только кажется, что он становится свидетелем, потому что мы сами назначаем его на эту роль?»
Я подошел к коробке. Той самой, что стояла здесь всё это время. Я открыл её. Внутри лежали все мои «реквизиты»: афиша «Пируэта», смятые черновики, карточные домики, диктофон. Вещественные доказательства моей лжи.
Я достал афишу. Развернул её. Краски потускнели, бумага истончилась.
««Пируэт»... — я смотрел на неё с лёгкой, грустной улыбкой. — Как же давно это было. И как же красиво. Жаль, что мы не смогли этим ограничиться».
Я аккуратно сложил афишу и положил её обратно в коробку. Затем начал собирать со стола и пола все бумаги, все обрывки моих сценариев. Делал это не торопясь, с чувством. Это был не ритуал уничтожения, а обряд прощания.
«Я слезой дождя прощаюсь с тобой, — говорил я в такт своим движениям. — Не с тобой. С той историей, которую придумал о нас. С тем монстром, которого я слепил из нашей обычной, земной, немножко несчастной любви».
Я подошел к проектору и выключил его. Изображение дождя погасло. Теперь только звук настоящего дождя за окном заполнял зал. Настоящий. Не придуманный.
Я повернулся к зрителю. Мягкий свет падал на моё лицо, смывая с него последние следы грима.
«Я прощаюсь с цунами. С вулканами. С падением планет. С Помпеями. Я прощаюсь с призраком, которого называл твоим именем».
Я закрыл коробку крышкой. Щелчок прозвучал на удивление громко. Это был звук конца. Настоящего конца.
«Прощай».
Я сказал это спокойно, без надрыва. Это не была драма. Это было решение.
Я сделал несколько шагов к центру сцены. Свет начал медленно сужаться, фокусируясь на моей фигуре, оставляя всё остальное в тени.
«Дождь когда-нибудь кончается, — сказал я, и это был мой последний монолог. Обращенный не к ней, а к тем, кто остался. К себе. — И наступает тишина. Мокрая, чистая, пустая. И в этой тишине можно наконец-то услышать себя. Не того, кого ты придумал, а того, кто остался. И, возможно, начать с него».
Я стоял в луче света, лицом к залу. И впервые за весь этот долгий спектакль я улыбнулся. Не счастливой, нет. Но легкой, грустной и по-настоящему искренней улыбкой. Улыбкой человека, который сбросил тяжеленный груз и теперь учится держать равновесие без него.
Свет медленно-медленно гас, оставляя зал в полной темноте. Звук дождя постепенно стихал, становясь всё тише, тише... пока не перешёл в полную, абсолютную тишину.
СПЕКТАКЛЬ ОКОНЧЕН.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
