Чума. Пьеса на двоих.
Глава 1
Виктория Бауш
Чума. Пьеса на двоих.
— Чума! — вскрикнул он, внезапно осознав, с какой неумолимой силой его втягивает в себя эта женщина, вернее, не сама женщина, а нечто, исходившее от неё, нечто, чему он не мог дать ни названия, ни объяснения, кроме одного-единственного слова, которое теперь преследовало его повсюду.
— Чума, — повторял он всякий раз, когда встречал её в коридоре, на лестнице, за кулисами или в дверях театра.
Разумеется, он произносил это не вслух. Вслух он вообще почти ничего не произносил в её присутствии, хотя именно ей хотел сказать больше, чем кому-либо за всю свою жизнь.
Диего и Виктория любили друг друга, но их трагедия заключалась в том, что любви оказалось недостаточно для совместного счастья. Диего боялся Чумы. И боялся любви. Он смотрел на Викторию с невыносимой пылкостью, с той мучительной страстью, которая заставляет человека отводить глаза именно тогда, когда он больше всего желает смотреть.
Виктория была Чумой.
Так говорил Диего.
Но это не та история, в которой они любили друг друга и были счастливы. И даже не та, в которой Диего предпочёл спасти город от Чумы, будучи сам неизлечимо больным — больным Викторией, больным собственным сердцем, больным невозможностью признаться в том, что давно перестало быть тайной для всех, кроме него самого.
Нет, это другая история.
Совершенно другая.
Хотя в этой истории Диего тоже погибнет. Погибнет от большой любви к Виктории?
Он погиб ещё до того, как осознал, насколько сильно любит её. Просто никто, включая его самого, не заметил его смерти, поскольку он продолжал исправно являться в театр, здороваться с коллегами, разучивать роли, иногда смеяться и даже пить кофе, что создавало вполне убедительную видимость существования.
Он любил в ней всё.
Её безупречные руки, которые, казалось, не принадлежали телу, а существовали отдельно, подчиняясь какому-то невидимому дирижёру. Они танцевали в полумраке репетиционных залов, рассекали воздух, опускались на колени, касались волос, и всякий раз он испытывал необъяснимое желание схватить их, остановить и спросить, по какому праву они продолжают двигаться, когда он уже несколько месяцев не способен спокойно спать.
Он боялся её взгляда.
Этот взгляд обладал странным свойством: он продолжался даже после того, как она закрывала глаза или уходила. Иногда он просыпался посреди ночи от ощущения, что она смотрит на него из темноты, и, открывая глаза, обнаруживал лишь потолок, который, впрочем, тоже начинал казаться ему подозрительно похожим на её лицо.
Он бесконечно пожирал её глазами и не мог перестать желать её ни на секунду.
Стоило ей оказаться рядом, как в его голове возникали фантазии, которых он не приглашал и которые не собирались уходить. Они приходили без предупреждения, как чиновники с постановлением об аресте, занимали все комнаты его сознания, опечатывали двери и объявляли, что отныне он не имеет права думать ни о чём другом.
Он представлял, как касается её волос, как обнимает её за плечи, как целует её губы. Но всякий раз, когда воображение приближалось к этому поцелую, перед ним возникал огромный камень посреди океана.
Камень был неподвижен.
Океан бушевал.
Он сначала надеялся, что камень растает, но затем вспомнил, что камни не тают, поскольку они не лёд. Это открытие почему-то показалось ему особенно жестоким.
В дни одиночества ему становилось ещё хуже. Он обнаруживал, что не может прожить без неё ни одного часа, хотя прежде совершенно спокойно прожил без неё большую часть своей жизни. Его пожирало не только страстное влечение к ней, но и осознание того, что он любит её, как никого и никогда. Это обстоятельство казалось ему несправедливым: если человек столько лет способен существовать без другого человека, по какой причине однажды это становится невозможным?
Он не находил ответа.
Её имя поселилось в его грудной клетке.
Сначала оно было маленьким, почти незаметным, но затем начало прорастать розами и лианами, цепляясь за рёбра, обвивая лёгкие и добираясь до сердца. Иногда ему казалось, что при достаточно глубоком вдохе он непременно услышит, как внутри него шелестят листья.
Эта любовь была дикой и нежной, невыносимой и капризной, страстной и почти детской в своей беспомощности.
Но с каждым днём она становилась тяжелее.
Любовь превращалась в болезнь.
Тяжёлую, затяжную, неизлечимую.
— Чума! — кричал он в пустоте своей комнаты.
— Чума! — повторял он, прислонившись лбом к холодному стеклу окна и читая вслух стихи:
Ты хочешь ко мне привязаться красными канатами,
Но превращаешь в клубок разбитого сердца и плохого театра.
Лучше бы мы были с тобою психопатами,
Которые целуются уже завтра.
Птичьим клювом вырывают
Твой и мой крик с корнями.
А ты напротив, через широкую дорогу,
Кричал, что не любишь мои стихи с соплями.
В городе чума,
За птичьим клювом скрываем чувства поэтов.
Ты всё время сходишь с ума,
А я уже умерла без твоих гроз и рисованных рассветов.
В городе чума!
Птичьим клювом пробиваешь мою грудную клетку!
Я Александр Дюма:
«Убила в твоей груди марионетку!»
В городе чума!
Обними меня холодно и крепко!
Я хотела бы с тобой до дна...
Умираем под....
Он ни разу не прикоснулся к её губам.
И именно это обстоятельство мучило его больше всего. Он мог вообразить тысячу поцелуев, но не имел ни одного настоящего, который позволил бы ему хотя бы убедиться, что её губы существуют не только в его голове.
Сказать ей о своих чувствах представлялось ему равносильным смерти.
Он предпочёл бы предстать перед судом, где его обвиняли бы во всех известных человечеству преступлениях, лишь бы не произносить перед ней три простых слова.
«Она не моя», — говорил он.
Но и сам он уже давно себе не принадлежал.
Его губы оставались искусанными, руки дрожали, а вены, казалось, были наполнены не кровью, а каким-то тёмным веществом, которое начинало кипеть всякий раз, когда он слышал её шаги.
Он боялся её так, как боятся болезни, от которой вымирают целые города. Он боялся чумы!
И всё же в этой истории он не собирался спасать город от Чумы, как персонаж пьесы Диего.
Он собирался признаться ей в любви.
И, если потребуется, сгореть вместе с ней.
***
Они служили в одном театре. Но ещё ни разу не получали ролей, в которых играли бы пару. Они мечтали об этом, но пока не удавалось.
Виделись почти каждый день, иногда по нескольку часов подряд, но это нисколько не облегчало его положения. Напротив, чем чаще он видел её, тем невозможнее становилось представить себе день, в котором её не будет.
Они были удивительно похожи. Оба обладали странной привычкой находить трагическое там, где остальные видели комическое, и комическое там, где остальные давно перестали смеяться. Оба любили литературу, театр, старые пьесы и разговоры о смерти, которые почему-то всегда заканчивались разговорами о любви.
Оба мечтали сыграть в «Осадном положении» Альбера Камю — спектакле, который скоро поставят в их театре.
Он хотел играть Диего.
Она хотела играть Викторию.
И оба тихо мечтали о таком распределении ролей.
В театре уже несколько недель ходили слухи о приезде нового режиссёра. Говорили, что он намерен поставить Камю, что спектакль будет мрачным, почти лишённым декораций, что на сцене появятся люди в масках чумных докторов и что распределение ролей станет известно в ближайшее время.
Он представлял себя в роли человека, который побеждает страх перед Чумой.
Она представляла себя женщиной, которую этот человек любит.
Ни один из них не подозревал, насколько буквально театр собирается исполнить их желания.
А она тоже любила его.
Она замечала, как он смотрит на неё, как замолкает при её появлении, как внезапно становится чрезмерно серьёзным, словно присутствие любимой женщины требовало от него немедленного исполнения какой-то государственной обязанности.
Она чувствовала его дыхание, когда он стоял позади неё. Замечала, как меняется его голос, когда он обращается к ней. Иногда ей казалось, что она слышит даже его мысли, хотя мысли эти, по всей вероятности, состояли преимущественно из её имени.
Она знала, что он любит её.
Знала с той мучительной уверенностью, которая не нуждается в доказательствах, но почему-то всё равно требует признания.
Однако она не собиралась говорить первой.
Она ждала.
Ей хотелось, чтобы однажды он подошёл, посмотрел ей в глаза и сказал то, что оба давно знали.
Возможно, это было жестоко. Возможно, глупо. Возможно, она сама боялась не меньше него, но умела придавать своему страху видимость терпения.
И пока она ждала, он умирал от тяжёлой болезни. Его болезнь имела установленный диагноз. Чума! Он умирал! Он просто исчезал из собственной жизни.
Однажды он решил, что больше так продолжаться не может.
Он должен признаться.
Сегодня.
Или завтра.
Он боялся, что не доживёт до весны, а может, и до завтра. Он решил сказать ей.
Весна казалась ему достаточно далёким сроком, чтобы успеть набраться мужества, и достаточно близким, чтобы не чувствовать себя окончательным трусом.
Он продумывал слова, интонации, возможные ответы. Представлял, как она улыбнётся, как отвернётся, как скажет, что давно всё знает, или, напротив, посмотрит на него с ужасом.
Последний вариант казался ему наиболее вероятным.
Он решил признаться в ближайший день, когда они окажутся одни.
Она, сама того не зная, ждала именно этого дня. Она чувствовала, что он решился.
***
В тот день репетиции в театре не было.
Он знал, что она придёт заниматься в балетном зале. Она часто оставалась там одна, повторяла движения, разучивала пластические этюды и танцевала до тех пор, пока вечерний свет не исчезал из высоких окон.
Он решил воспользоваться редкой возможностью поговорить без свидетелей.
Войдя в театр, он обнаружил у расписания небольшую группу людей. Они стояли перед листом бумаги и оживлённо переговаривались.
Он подошёл ближе.
На стене висело распределение ролей.
«Осадное положение». Альбер Камю.
Он почувствовал, как внутри него что-то оборвалось.
Он медленно провёл глазами по списку.
Диего — его имя.
Виктория — её имя.
— Чума, — прошептал он.
Это было невозможно.
То есть, разумеется, возможно, поскольку именно об этих ролях они мечтали, но он не привык к тому, чтобы действительность так бесцеремонно совпадала с его желаниями.
Он перечитал распределение ещё раз.
И ещё.
Бумага не изменилась.
«Это знак», — подумал он.
Но знак чего именно, не уточнялось.
Он почувствовал необыкновенную решительность. Теперь ему казалось, что сама судьба, устав от его нерешительности, вывесила на стену официальный документ, обязывающий его немедленно признаться в чувствах.
Он направился к балетному залу.
Шёл быстро, почти стремительно, но у самой двери вдруг остановился.
Изнутри доносилась музыка.
Он осторожно приоткрыл дверь.
Она танцевала.
Её руки поднимались в воздух, словно пламя, которому позволили на мгновение принять человеческую форму. Волосы двигались вслед за поворотами головы, плечи изгибались, а тело казалось одновременно тяжёлым и невесомым.
Он смотрел на неё с мучительным восхищением.
Он вдруг обнаружил, что не может пошевелиться.
Всё, что он намеревался сказать, исчезло.
Осталось только её тело в движении, её руки, её лицо и ужасающее сознание того, что он любит эту женщину настолько сильно, что само её существование представляется ему угрозой.
— Чума, — прошептал он.
За окнами действительно свирепствовала чума.
Эпидемия распространялась по городу с необыкновенной скоростью. Власти ежедневно сообщали о новых случаях заболевания, но цифры всякий раз оказывались меньше числа людей, исчезнувших за предыдущую ночь.
Он знал, что может заразиться.
Знал, что может умереть. И он умирал. Умирал без неё рядом, умирал от невозможности касаться её. Его чувства проникали в него, словно тяжёлая болезнь, и он уже не мыслил себя без её голоса, её танца.
И всё же перспектива услышать от неё отказ казалась ему значительно страшнее.
Он хотел войти.
Хотел сказать ей всё.
Но ноги не двигались.
Он осторожно отступил к окну в коридоре, оставив дверь балетного зала приоткрытой.
Отсюда он всё ещё мог видеть её танец.
За стеклом медленно двигались люди в длинных пальто. Некоторые носили маски, напоминавшие клювы средневековых чумных докторов. Их вытянутые лица придавали улице вид театральной сцены, на которой все актёры получили одну и ту же роль, но никто не знал текста.
Один человек внезапно упал посреди дороги.
Прохожие обошли его.
Через несколько минут упал другой. Чума распространялась всё быстрее и быстрее.
Он смотрел на них и думал, что смерть, по всей вероятности, тоже нуждается в репетициях.
«Доживу ли я до весны? — спросил он себя. — А до завтра?!»
Ответа не последовало.
Из соседнего коридора донеслись голоса актёров, обсуждавших новую постановку.
— Представляете, ставить спектакль о Чуме во время настоящей чумы!
— Очень современно.
— Театр обязан быть актуальным.
Он усмехнулся.
«Почему в театре бесконечно играют о любви? Потому что любовь всегда актуальна? Но ведь чума тоже всегда актуальна».
Он снова усмехнулся.
«Быть может, любовь и чума вообще одно и то же, только первую принято воспевать, а от второй — умирать».
За спиной продолжала танцевать она.
Он чувствовал её присутствие даже тогда, когда не смотрел на неё.
Ему хотелось обернуться, войти, остановить музыку, взять её за руки.
Он представлял, как произносит:
«Я люблю тебя».
Но стоило этим словам приблизиться к губам, как челюсть сводило, пальцы холодели, а тело превращалось в камень.
Он снова захотел сбежать.
Именно в эту секунду музыка оборвалась.
Раздался глухой удар.
Так падает на пол тяжёлый предмет, которому прежде ошибочно приписывали способность летать.
Диего обернулся.
Она лежала на полу.
Её руки, ещё мгновение назад рассекавшие воздух, теперь были неподвижны.
Он смотрел на неё.
Смотрел долго.
Слишком долго.
Он не побежал к ней. Не закричал. Не позвал на помощь.
Он просто стоял, словно ожидал, что кто-нибудь объяснит ему, относится ли происходящее к репетиции или уже к действительности.
В коридоре послышались шаги.
Кто-то заглянул в зал.
И вдруг раздался крик:
— Она умерла от чумы!
Он почувствовал, как мир, до этого казавшийся ему чрезвычайно сложным, вдруг сократился до одной-единственной неподвижной фигуры на полу.
«Умерла?»
Он не поверил.
«Нет».
Он бросился к ней.
Опустился на колени, осторожно приподнял её голову.
Она дышала.
Слабо, едва заметно, но дышала.
— Вызовите врача! — закричал он. — Немедленно врача!
Люди столпились у дверей, но никто не спешил приближаться. В городе, где свирепствовала чума, сострадание постепенно стало считаться опасной формой неосторожности.
Он не обращал на них внимания.
— Что с тобой? — спрашивал он. — Слышишь меня? Что с тобой?
Она медленно открыла глаза.
Посмотрела на него.
И едва заметно улыбнулась.
— Я умираю, — прошептала она.
— Нет. Нет, ты не умрёшь.
— От большой любви.
Он замер.
Ему показалось, что он ослышался.
— Что?
— От большой любви, — повторила она.
Он смотрел на неё и вдруг понял то, чего не мог понять все эти месяцы.
Она любила его.
Любила всё это время.
Пока он боялся, пока придумывал признания, пока умирал от невозможности прикоснуться к её губам, она тоже любила его.
Это открытие оказалось настолько мучительным, что он заплакал.
— Чума, — прошептал он. — Ты моя чума.
Вдруг в зал вошли человек пять в длинных пальто и масках с птичьими клювами.
Он гладил её руки, те самые руки, которые столько месяцев боялся взять в свои.
Теперь они были холодными.
— Я тоже умираю, — сказал он. — Слышишь? Я тоже умираю от этой чумы.
Она с трудом подняла руку и коснулась его лица.
— Ты видел распределение? — спросила она.
Он кивнул.
— Видел.
— Мы с тобой Диего и Виктория.
— Да.
— Поработаем над ролями?
Он попытался улыбнуться, но лицо не послушалось.
— Диего больше не боится Чумы, — сказал он.
Она внимательно посмотрела на него.
— Правда?
— Правда.
Он наклонился ближе.
— Я люблю тебя, Виктория.
Она едва заметно нахмурилась.
— Но меня ведь зовут не Виктория.
Он молчал.
— Ты разве не хотел сказать это мне? — спросила она. — Не персонажу?
Он почувствовал, что его снова охватывает прежний страх, но теперь этот страх был другим.
Он больше не боялся признания.
Не боялся отказа.
Не боялся даже собственной смерти.
Он боялся, что Чума заберёт её прежде, чем он успеет произнести её настоящее имя.
Он наклонился к ней и тихо произнёс её имя.
Потом сказал:
— Я люблю тебя.
Она закрыла глаза.
Он не знал, услышала ли она.
В коридоре продолжали обсуждать распределение ролей. Кто-то спорил о Камю, кто-то жаловался на слишком маленькую роль, кто-то говорил, что новый режиссёр непременно потребует от актёров полной самоотдачи.
За окном падали люди от чумы. Эпидемия не щадила никого ни секунды.
В балетном зале лежала женщина, которую он любил больше собственной жизни.
Он держал её руку и впервые за долгое время не пытался представить себе будущее.
Ему хотелось только одного: чтобы она снова открыла глаза.
Но она лежала неподвижно.
И тогда он понял, что всё это время ошибался.
Он думал, что Чума — это она.
Что Чума — это её глаза, её руки, её губы, её танец, её способность одним движением превращать его в беспомощное существо.
Но Чума была не в ней.
Чума была в его страхе.
В каждом несказанном слове.
В каждом дне, который он откладывал на завтра, чтобы сказать ей, как любит её.
В каждом поцелуе, существовавшем только в воображении.
Он столько месяцев боялся умереть от любви, что не заметил, как сама любовь оказалась при смерти.
— Я больше не боюсь, — прошептал он.
Она не ответила.
За дверью кто-то громко произнёс:
— Диего должен победить Чуму!
И он, всё ещё стоя на коленях, вдруг подумал, что это, вероятно, самое жестокое распределение ролей, какое только мог придумать режиссёр.
Потому что теперь он знал: победить Чуму было гораздо легче, чем вернуть женщину, которой слишком долго не решался сказать о любви.
Он прижался губами к её холодной руке.
Это было первое прикосновение, которого он не испугался.
А где-то за стеной театра продолжали умирать люди. Её унесли люди в длинных пальто и масках с птичьими клювами.
Она умерла. Позже на роль Виктории назначили другую актрису. Репетиции ещё не начались, а его роль уже убивала. Ещё сильнее, чем чума и любовь к Виктории. «Моя чума», — шептал он себе ещё не один день. И как же он молил, чтобы чума уже забрала его! Весна не наступила, а болезнь забрала и его. Репетиции Камю так и не начались. Они оба так ни разу и не сыграли в паре, не сыграли Диего и Викторию. Эпидемия не щадила никого. Чума забрала почти весь город. Но они успели сказать друг другу, что безумно любят друг друга. Чума!
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
