Батя
Глава 1
***
– Всеволод, сядь нормально, не крутись!
Когда мать называла Севку полным именем, это означало крайнюю степень ее раздражения. Хуже было только «Всеволод Геннадьич» – по имени-отчеству. Такое он мог припомнить всего пару раз в своей жизни, и воспоминания были не из приятных.
Сегодня весь день мать злилась на отца, обзывала его «потачником», накупившим детям «всякой дряни», ничуть не заботясь о том, что с получки не осталось ни шиша. Сева чистил картошку на ужин, смиренно выслушивая это зудение. Даже когда мать отвесила ему подзатыльник за слишком толстую кожуру и «перевод продукта», он не пискнул, а только покорно кивнул. Жадная у него мамка, это Сева давно понял. То за картошку ему выговаривает, то на корточках сидеть ему запрещает, чтобы штаны на коленках не вытягивались. Да еще врет, мол, у них в семье все общее, а сама Ирке так уши надрала, когда та взяла ее помаду, что их можно было на елку вместо новогодних игрушек вешать.
Но сейчас придирки матери Севу ничуть не задевают, его греет мысль об импортной шоколадке, которую батя вчера тайком сунул ему, потихоньку от Ирки. И от матери, само собой, она же на сутках была – иначе бы вечер прошел совсем иначе. Время от времени Сева трогает карман своей расстегнутой тренировочной куртки, чувствуя через слой синтетической ткани шуршащую, манящую обертку с лучшим на свете батончиком. В день получки отец всегда приносил ему что-нибудь такое, чего у матери в жизни не допросишься. Один раз только согласилась купить такую шоколадку, и то неохотно. Заставила снять упаковку, разрезать на три равных части: ему, ей и Ирке. А ведь так вообще никакого вкуса не остается, если класть в рот маленькую дольку, а не кусать, как в рекламе показывают, приспустив целлофановую кожицу с этой вкуснотищи.
Надо прекращать трогать карман, а то Ирка уже зыркает на него подозрительно. Если прознает, сразу пожалуется матери, как в тот раз, когда батя насыпал ему в ладошку новеньких блестящих рублей и копеек, которые отчеканили взамен прежних замызганных тысяч и сотен. Несколько старых бумажек Сева забыл истратить – и теперь они лежали вместо закладок в книгах. А новенькие монеты он аккуратно сложил в старый рюкзак, с которым он с этого года уже не ходил – несолидно в пятом классе появляться в школе с дурацкими щенками на спине. Наружная молния у этого рюкзака совсем разошлась, зато внутренний карман надежно закрывался. Там-то Сева и спрятал свои богатства, серебристые и золотистые кругляши его финансовой независимости.
Точно, Ирка настучала, больше некому. Небось слышала, как он доставал иногда ночью рюкзак и пересчитывал свои богатства. Прикарманить она бы не решилась: ей все равно негде их потратить, потому что на улицу она выходит только с матерью, с Севкой или с бабушкой. Вот она и наябедничала. Однажды Сева пришел из школы, а рюкзак валялся вывернутый, словно кто-то придушил дурацких щенят. Без единой монетки внутри. И пожаловаться некому: бабушка всегда на стороне матери, а батя сам ее боится. Даже когда выпимши придет.
Это все потому, что у Севы нет своей комнаты. У них с сестрой одна на двоих, да еще и попасть в нее можно, только пройдя насквозь родительскую. На десяти квадратных метрах едва помещаются шкаф, две узкие кровати и Севин стол для уроков. Когда Ирка рядом, ему приходится закладывать пальцами уши, чтобы спокойно почитать учебник. Порой Сева звереет от одного ее дыхания за спиной: Ирка любит стоять рядом с его стулом, завороженно глядя, как брат выводит свои буквы в тетради, при этом противно сопит и хлюпает носом. Если мать заходит проверить, сделаны ли упражнения по русскому, мелкая тут же предъявляет ей свои каракули: дескать, она тоже умеет писать. Мать хвалит ее и чмокает в макушку. Севе хочется, чтобы она и его приласкала, а он бы дернул головой и отстранил ее руку, потому что не маленький. Но, потрепав кудряшки Ирки, мать тут же вспоминает о пригорающей картошке и бежит через родительскую комнату на кухню. Сева остается в компании Иркиных соплей и окончаний прилагательных.
Домашка вечно выходит у него грязной и неопрятной, потому что, написав недостаточно разборчиво, Сева по второму и третьему разу обводит буквы, пока металлический шарик не прогрызает бумагу насквозь, оставив круглый оттиск «ая» на три страницы вперед. Ему не хватает терпения, и Сева берет его у себя же взаймы, обещая себе, что, разделавшись с упражнениями, он вскочит, заорет, задрыгает ногами, включив старый отцовский магнитофон на всю катушку. Но в реальности не успевает он поставить кассету, как мать тут же заглядывает в комнату и велит идти ужинать. И там тоже надо сидеть паинькой, стараясь не качаться на колченогой табуретке и не капать подливой на стол.
Сегодня Севе и стараться не надо, ему передается напряжение матери. Усадив детей за стол, она то и дело смотрит на часы, висящие на стене. Достает тарелки – взгляд. Накладывает картошку с противными капустными котлетами – взгляд. «Мам, я пить хочу», – хнычет Ирка. Наливает холодный кипяток из двухлитровой банки на подоконнике в чашку – взгляд. Как будто глаза ее прилипли к червяку минутной стрелки, тянущему за собой гусеницу стрелки часовой. Чем дольше они крутятся, тем больше брови матери хмурятся, превращая ее лицо в сморщенную сливу.
Какая-то возня за дверью, щелкает язычок замка, и в прихожую вваливается невидимый еще, но уже различимый на слух отец. Сева с Иркой вскакивают со своих мест, но мать резко бросает, чтобы они доедали и не прыгали. Уходит в прихожую, шипит что-то, отец вяло бормочет в ответ, звякают падающие на тумбочку ключи. Сева с Иркой слезают со своих табуреток и осторожно приоткрывают дверь кухни: эта картина, хоть и была привычной, завораживала их.
– Явился! Ты на время смотрел вообще?
– Люба, – отец морщится, как от нитроглицерина, – Ну, хорош! Я ж пришел…
– Пришел! А в каком виде ты пришел? На тебя дети смотрят, тебе перед ними не стыдно?
– Не смотрят. Детям спать давно пора…
– Ты-то почем знаешь, когда им спать пора? Ты их укладываешь что ли?
– Нет!.. Жена моя их укладывает. Она хорошая мать, а я поганый отец.
– Признаешь, значит?
– Признаю, – голова отца безвольно повисает, рот перекашивает усмешка. – Моя умная жена мне это дох… дохо… доходчиво объяснила.
Отец садится на крошечную скамейку, его длинные, тощие, как у кузнечика, ноги занимают почти всю прихожую. Он борется с узлами на шнурках, но проигрывает и снимает ботинок, наступив на пятку другой ногой. Задники облепил грязный снег, второй ботинок бате приходится стаскивать, наступив носком в грязно-белую бородку. Обувка отлетает куда-то в угол прихожей.
Сева с Иркой уже совсем выползли из кухни. Мать замечает их, но теперь не прогоняет, а призывает в свидетели обвинения.
– Видите, кого я вам отцом выбрала? Ох, господи, за что мне это?..
Ирка охотно включается в игру и тут же ныряет матери под руку, позволяя той излить свои злые, возмущенные слезы в ее макушку, попрекнуть ею отца в его беспутстве, безответственности и бесполезности.
Ирка в такие моменты теряет всю свою язвительность и вертлявость, вживаясь в роль тихонькой, кроткой полусиротки, ради которой мать бьется как рыба об лед. Севку они в этот тесный кружок жертв отцовского греха не приглашают. Он привычно стоит в коридорчике между кухней и прихожей, не решаясь уйти в комнату. Когда ему приспичивает по нужде, он тихонько открывает дверь тесного санузла с единственной тусклой лампочкой, торчащей без всякого плафона из патрона над дверью, делает в полутьме свои дела, стараясь дергать цепочку слива как можно деликатнее, чтобы шум этого сантехнического водопада не вмешивался слишком резко в драму за стеной. Потом пускает из крана тоненькую струйку воды, двумя пальцами трогает ссохшуюся, растрескавшуюся спинку мыла, споласкивает руки, заворачивает кран и вытирает руки по привычке не о полотенце, а о собственные штаны.
В такие вечера ему вовсе не хочется выходить из ванной, пока спектакль в прихожей не закончится, но в санузле слишком мало места, чтобы прилечь на полу. Сева вылезает, никем не замеченный, пробирается в дальнюю комнату, раздевается до трусов и залезает в свою кровать, кутаясь в холодное, чуть не до хруста промерзшее постельное белье.
Это раньше он подолгу вслушивался в родительские ссоры, а теперь выучил всю мизансцену наизусть: мать попрепирается с отцом, добьется его вялых признаний в собственной никчемности и придет спать в детскую, потеснив Ирку на ее узкой койке. Это в самый первый раз, увидев мать спящей в кровати напротив, Севка испугался, подумал, не случилось ли чего. А теперь привык: несколько дней, пока не кончатся деньги, батя будет приходить домой пьяным. Было бы теплее, он бы и ночевал там же, где колдырил. Но сейчас такой мороз, что спать в гараже – равно что на улице. Батя – шалопай, конечно, но не самоубийца.
В гараже холодно, потому что отопления там нет. Сева знает, он сто раз туда с отцом ходил: банки с закрутками оттуда забирать, отвозить ненужные вещи или еще чего помочь. Больше всего Сева любил заезжать в гараж перед рыбалкой: снаряжение проверить и сложить, воды подлить в ведро с землей, в которой извивались и растягивались красно-коричневые пружины червей. Их было противно брать пальцами. Батя учил насаживать так, чтобы половину тела червя пронизывал тоненький серебристый гарпун крючка, а вторая половина его свободно извивалась. Отец уверял, что от такой наживки не откажется даже сама капризная рыба. И плевал еще на червяка зачем-то, прежде чем закинуть удочку.
Бате обычно везло, и улов был хороший. Мать тогда совсем не ругалась, только жаловалась, что с рыбой много возни, вся кухня в чешуе. Если попадалась острозубая щука, она хвалила отца, называя его «добытчиком», а тот самодовольно ухмылялся и, вынимая папиросу из-за уха, шумно дул в мундштук на пороге балконной двери. Такие моменты раньше были часто, а теперь – все реже и реже. Сева катает в голове эти воспоминания, бережет их пуще, чем любые, самые драгоценные сокровища, потому что боится однажды совсем забыть, что когда-то у них дома все было нормально, как у всех.
Сегодня сцена в прихожей затянулась, и Сева разозлился на мать: ну, что она прицепилась? Ведь сделанного уже не вернешь, пропил батя аванс. И вообще Сева скорее на его стороне. Не за шоколадки и не за монетки, которых он по итогу все равно не видал. И не из мужской солидарности, хотя батя часто шутил, что им надо держаться вместе, чтобы бабы верх в доме не взяли. А просто жалко его. Стоит он, долговязый и сутулый, такой взрослый и вдрызг пьяный – и такой несчастный. Вокруг все чужие и враждебные, всего только ругают, наскакивают на него. Совсем так же Севка себя чувствовал, когда его вызвали на педсовет.
Сева стоял, понурясь, перед вереницей учительниц, поджимающих свои ядовито-малиновые губы – все сплошь в меховых шапках, втрое увеличивавших их головы. Они устали и хотели домой, но безжалостный маховик педагогической машины усадил их в ряд перед этим сопляком, за которым и дело-то числилось пустячное. Подумаешь, залепил случайно учительнице рюкзаком! Он же не нарочно: запустил ранцем в Геращенко, потому что тот Севку «бомжонком» обозвал за старое, допотопное пальто. Геращенко, гад, увернулся, и рюкзак попал в Людмилу Сергеевну, входившую в кабинет.
Дело, в общем, плевое, но они зачем-то хотели мать вызвать. Севка сказал, что она не может, потому что дежурит на сутках. Завуч посмотрела на него поверх очков и зловеще каркнула «Проверим». Не дозвонившись ему домой, она решила провести педсовет без присутствия родителей. И за это, конечно, его сразу причислили к лику «запущенных» детей и пригрозили колонией для малолетних преступников. Как будто Севка младенец и не знает, что туда по суду отправляют, а не за один запуленный в училку рюкзак.
Хорошо, что матери не было, иначе Севку бы после педсовета ждала вторая серия этого занудства, но уже на дому. А записку, которую ему велели ей передать, он потихоньку выбросил, не читая. Еще не хватало давать ей лишний повод позудеть про то, что он «копия – отец» и «сведет ее в могилу».
И теперь, представляя себе ссутулившегося, пошатывающегося батю, Сева отчаянно жалеет его. Он хочет выпутаться из одеяла, побежать в прихожую, повиснуть на шее у отца и сказать, что он его прощает – не разбираясь даже, в чем именно тот виноват. Но не успевает: мать с Иркой заходят в комнату и, слегка поплакав за компанию, устраиваются на Иркиной кровати. А Сева все лежит и лежит, глядя сухими глазами в потолок и слушая справа от себя мерное сопение Ирки, придавленной любящей материнской рукой. Он боится пошевелиться, потому что уже знает, что мамка в такие вечера долго не может заснуть. Во-первых, отоспалась утром после суток, а во-вторых, продолжает вести сдавленным шепотом перепалку с отцом, по новой стыдить его, упрекать, что тот отравляет жизнь ей и детям.
Категорически с этим Сева не согласен. Батя, конечно, все чаще приходит пьяненький, но это потому, что жизнь трудная и несправедливая: на работу не устроиться, на халтуре нормально платят через раз, а дома деньги вынь да положь. Мать его постоянно пилит, а иной раз еще и бабушка приходит и присоединяется к ней. Ирка подрастает и тоже начинает по-бабски причитать да канючить. А папка бы все к их ногам бросил, он нежадный, да только нет у него ничего. Вот был бы вместо Ирки у них второй пацан, они бы этих баб живо за пояс заткнули. Отцовские откровения, которыми тот делился с Севой в такие благоприятные вечера, как вчерашний, тянутся в его голове магнитофонной пленкой. Сева сам не замечает, как засыпает, несмотря на все возраставшую громкость материнского гневного шепота. Это ничего. Он уже привык.
***
Свои ботинки Сева ищет по всему гардеробу. «Гардероб» — это только одно название, а вообще это обыкновенная раздевалка, без всяких там «номерков», как в театре. Каждый просто вешает свою куртку на крючок вместе с пакетом, в котором оттаивают во время уроков заснеженная уличная обувка.
Переодевание было самой ненавистной частью всего школьного дня для Севы – из-за того старомодного пальтишки, что мать выкопала бог весть где. Да еще радовалась, что не придется покупать сыну одежду на зиму. Сева на ходу вылезал из одного рукава, чтобы поскорее сбросить свою хламиду на лавку, придавить ее своей задницей, а уж потом расшнуровать ботинки. Тоже уродливые, да еще и купленные «на вырост». Обувка была жесткая, при каждом шаге больно елозила по ногам, обернутым в два носка. Одну пару носков Сева стягивал и комковал в ботинках, потому что иначе он не влезал в спортивные тапочки (даже странно, что до тапочек он все же дорос: обычно одежда приходила в негодность раньше, чем становилась впору). Пакет для сменки Сева нарочно брал большой, чтобы на вешалке он надежно укрывал позорное пальто.
Но в этот день пакета не оказалось. Пальто болталось на вешалке совершенно голое, сверкая своим неприкрытым убожеством. Маскировочный мешок – вместе со своим пыточным содержимым – исчез. Спросить было некого: все давно ушли, только Севка один задержался, потому что за утреннее опоздание Людмила Сергеевна заставила его мести и мыть пол в классе. Пока он, взгромоздив перевернутые стулья на парты, елозил мокрой тряпкой по рядам, посреди этих ветвистых рогов, кто-то не побрезговал свистнуть его новые, но уже ненавистные ботинки.
В первую минуту Сева был даже рад. В лице воришки пришло избавление от этих дерматиновых колодок, превративших его ноги в одну сплошную непроходящую мозоль. Но в следующий момент у него похолодело внутри: что скажет мать? На днях она отмутузила отца за то, что он пришел домой без шапки. Сняли какие-то проходимцы, углядев «норку» на голове, прилепленной к нетвердо стоящему на ногах телу, хоть отец и уверял, что выпил уже потом – горюя от такой несправедливости.
Он сбивчиво объяснял обстоятельства пропажи шапки, одной рукой цепляясь за какие-то куртки, пальто и прочие тряпки, вздувавшиеся исполинским парусом на настенной вешалке. Держался, чтоб поменьше качало, морщился как гигантский новорожденный, собирающийся вот-вот заплакать, но еще толком не научившийся делать это. И тут мать, словно устав ждать, сама открыла рот и заорала на него.
– Гена! Гена? Генааа!.. – она перебирала интонации, как грабитель отмычку, переходя от восклицания к вопросу и обратно.
– Люба! – закричал батя в ответ, но голос его был слабым и жалким, как будто он потерял его вместе с шапкой.
Они перекрикивались в тесной прихожей, как если бы между ними была широченная река. Устав орать отцовское имя на разные лады, мать вытянула руку, широко замахнулась и шлепнула ею куда попало. Целилась она, наверное, в щеку, но отец был таким тощим, что никаких щек у него не осталось, и в ладонь впечаталась острая скула. Озверев от боли и собственной ярости, дальше она уже лупила, как придется: в ухо, подбородок, нос, надбровные дуги – во все, что выступало на этом худом, обглоданном нуждой и водкой черепе. Только когда мать едва не попала отцу в глаз, он словно очнулся, перехватил ее руку и икнул:
– Люба!
И левой, свободной от жены, рукой схватился за что попало на вешалке, а та под тяжестью супружеского раздора рухнула вместе со всеми куртками и пальто, чиркнув деревянной полкой по стене и потянув за собой лоскут обоев.
– Давай! Все круши, все громи! – мать как будто даже обрадовалась, но тут же скуксилась, как печальная обезьянка, и ссутулилась, – Я не могу! Я не могу больше!..
Мать кинулась в комнату, и цветы на застиранном лугу ее халата заколыхались.
Отец, кажется, в тот день пропал не сразу. Сперва посидел на кухне с прилипшей к нижней губе папиросой, потом нашел в кладовке свою старую лыжную шапку-петушок и только потом ушел. Наверное, снова в гараж.
Сева вспоминает эту сцену по дороге домой. Утраченные ботинки, хоть и вели себя садистически, годились куда лучше для февральского снега, чем спортивные тапочки. Единственный уцелевший слой носков промок насквозь, не успел он сделать и десяти шагов на улице, и Сева припускает домой со всех ног, чтобы хоть как-то согреться.
В подъезде он переводит дух, поднимается на свой четвертый этаж и, присев, прикладывается ухом к замочной скважине: дома ли мать? От переживаний он забыл, должна ли она сегодня уйти на смену. Если да, то расправа откладывается, по меньшей мере, до утра. Если дома, то головомойка настигнет его, как только он скрипнет входной дверью.
Дверь распахивается неожиданно, больно хлопнув Севу по уху. В прихожей стоит отец, на плече его болтается какая-то латаная-перелатанная спортивная сумка. Ссутулившись, вжав голову с поредевшими волосами в тощие, острые плечи, батя выходит и, не глядя на сына, спускается по ступеням.
– Пап! Па-ап!
Лестница умножает Севкин крик. Шаги замирают, потом приближаются. Отец быстро сует сыну шоколадку, и Сева прячет ее в карман пальто. Когда поднимает голову, отца уже нет на площадке. Шаги гулко стучат все ниже и ниже. Скрипит и хлопает расхлябанная дверь подъезда. Надо бы метнуться на кухню, прижаться носом к стеклу, чтобы посмотреть, куда батя идет. Нет, лучше, не теряя времени, поскорее собраться и сбежать вместе с ним в гараж. Они возьмут палатку с зимними спальниками, пойдут на рыбалку, будут ловить карасей, греться у костра. Как-нибудь протянут до весны, а там… А там – черт знает. Главное – сейчас поймать, задержать батю.
– Пааап!
– Не ори! Заходи быстрее, наказание мое!
Мать загоняет Севку в квартиру, захлопывает дверь, наклоняется к обувнице и кидает перед сыном пару истоптанных домашних шлепанцев. Она скользит равнодушным взглядом по его промокшим спортивным тапочкам, почему-то не используя подходящий повод наорать на сына.
– Переоденься и есть садись, пока горячее.
У Севы к горлу подкатывает колючий комок невыплаканных слез. Комок раздувается и лопается криком.
– Не хочу я переодеваться! Не хочу я есть! Я тебя ненавижу! Ненавижу!..
Сева бросается в дальнюю комнату, забивается с головой под одеяло, зарывается в тощую подушку, из которой через наволочку лезут колючие перья. «Ненавижу ее! Ненавижу», – продолжает всхлипывать Севка так долго, что теряет счет времени.
Ирка потихоньку заходит и ложится на свою кровать. Мать тушит свет в большой комнате. Все ведут себя, как будто ничего не случилось, а Севка чувствует свое сиротство так остро, что едва может дышать.
На другой день он не разговаривал с матерью. И через день тоже. Он молчал бы и дальше, но в четверг зазвонил телефон, Сева снял трубку – а там ее голос. Позвонила из ординаторской: велела поставить макароны, поесть и ложиться без нее. Как будто Сева сам бы не догадался! Он уже сто раз сам забирал Ирку из садика и готовил на них двоих, когда мать бывала на сутках. Осталось только отвыкнуть ждать батю. Когда Сева нащупывает в кармане тренировочной куртки шоколадный батончик, становится только тоскливее. Он не решается съесть последний отцовский гостинец, хотя вместо радости тот причиняет ему одни мучения, напоминая о батином уходе.
Обычно вертлявая Ирка тоже притихла за эти дни, даже не лезет брату под руку, когда он делает уроки или возится на кухне. И по дороге из сада совсем больше не хнычет и не просится на качели. Сева слышал, как она ночью иногда плачет, но вместо привычного раздражения испытал что-то вроде жалости. «Мелкая, вроде, а тоже понимает», – подумал он, засыпая.
***
Если в субботу мать не была на сутках, она выкатывала из угла комнаты допотопную стиральную машину и поочередно кидала в жерло этого монстра горы белья, которое потом вывешивала на веревках на балконе. Зимой белье нужно было снимать слегка сырым, иначе оно застывало насмерть. Однажды Сева с Иркой по незнанке так передержали и сломали пододеяльник, пытаясь его сложить. Нагорело тогда от матери страшно.
Сева приходит домой поздно: после уроков ребята играли в хоккей в «коробке» рядом со школой. У него не было коньков, да и не позвал бы его никто в команду, поэтому ему оставалось только смотреть со стороны, как десятеро мальчишек перебрасывают выщербленную резиновую шайбу по прямоугольнику льда. Сева так увлекся, что почти забыл о собачьем холоде, который щипал его нос и обгладывал пальцы. Когда вспоминал – прятал замерзшие руки под резинку брюк, приподняв свое кургузое пальтишко, а потом прикладывал нагретые об живот ладони к носу и рту, складывал их чашечкой и дышал, пока не переставало покалывать нос.
К марту дни стали длиннее, и после школы Сева успевал увидеть хоть немного солнца. Иногда даже казалось, что оно прекратило свою забастовку и начало понемногу подтапливать сугробы. К вечеру снег снова застывал, покрываясь жесткой корочкой. Падать в такой сугроб больно и обидно. Поэтому Сева пошел домой, как только ребята устали от игры и начали поглядывать в его сторону. Не хватало еще нарваться на неприятности.
Дома стоят духота и мыльный чад. Несмотря на постоянно хлопающую балконную дверь, мать раскраснелась, закатала рукава своего цветастого халата. Голову она повязала косынкой и стала похожа на деревенскую бабу.
– Ты где таскался? Уроки давно кончились! – мать не удостаивает его приветствием. – Разувайся, не топчи мне тут! И пальто свое вытруси – все в снегу. Да не здесь, дубина! На лестницу выйди!
Сева покорно избавляет пальто от снежной седины и набрасывает его кое-как на единственный крючок, до которого достает – и то лишь на цыпочках и как следует подпрыгнув. Батя обещал прикрутить крючок ему по росту, но не успел. Спасибо еще, что приладил саму вешалку на прежнее место. Только лоскут обоев, оторванный в тот вечер, когда отец пришел без шапки, не приклеил. Оставил его висеть так, придавленным грудой одежды.
Переодевается в домашнее, только тренировочной куртки нигде нет. Шкаф зияет полупустыми полками: это мать реквизировала почти все шмотки для кормежки своего стирального чудовища.
– Мам! А куртка моя?..
– Какая куртка?
– Синяя, тренировочная. Ну, для дома которая!
– Очнулся! Куртка твоя в таком виде была, что в ней только на паперти стоять! Это ж надо было так изгваздать! И ведь вроде дома носишь, не на улицу, а грязи-то!.. Выкинуть эту похабень бы надо! – Мать смотрит на скуксившегося Севку и сжаливается. – На балконе твоя куртка. Я только развесила.
Севка кидается на балкон в одной футболке и находит в тряпичных лианах свою одежку, вцепляется замерзшими пальцами в знакомые сине-желтые лоскуты. Мать высовывается на балкон и втаскивает сына в комнату.
– Да куда ты лезешь, образина! Высохнет – отдам. Сядь поешь лучше, – смягчается она неожиданно. – Ирку я уж покормила, пока ты колобродил. Но я тебе отдельно погрею. Замерз поди?
Севка молча кивает. Только сейчас он почувствовал, что пальцы все еще ледяные, даже холоднее, чем были там, в хоккейной «коробке».
– Сейчас над газом повешу твою хламиду, мигом высохнет, тепленькую тебе сниму. Пока мою кофту накинь.
Под низким потолком между окном и кухонным шкафчиком натянут тонкий, пожелтевший, заляпанный пылью и жиром капроновый шнур. На нем висит Севкина куртка, покачиваясь и танцуя в волнах горячего воздуха от газовой конфорки. Севе стыдно сидеть таким растрепой в женской кофте, хотя он по детской привычке водит пальцем по пластмассовым лепесткам пуговиц в форме розочек и продевает пальцы в дырочки в свободном, почти невесомом шерстяном кружеве.
И тут же холодеет от страха! Шоколадка! Она же была в кармане куртки. Сева сидит за столом, и картошка не лезет ему в горло. Что там с ней приключилось во время стирки? А если мамка нашла?
– Да, вот еще, – мать возвращается на кухню с помятой, частично утратившей свой цвет, но такой знакомой упаковкой в руке. – В кармане у тебя нашла. Пообедаешь и съешь.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
