Обложка 14:32

14:32

Дин Газагишунов

0% прочитано
Стандартный
Дин Газагишунов

14:32

Глава 1

ПРОЛОГ

Город ещё дышал.

Он лежал в низине, раскинувшись между пологих холмов, и со стороны казался спящим — с высоты птичьего полёта, с той высоты, откуда начинался его смертный час, он выглядел игрушечным. Крыши, трубы, тонкие нити дорог, зелёные заплатки скверов — всё это складывалось в причудливый, почти детский узор, в некое подобие лабиринта, по которому ползали крошечные, тёмные точки. То были люди. Они спешили, стояли, разговаривали, ссорились, смеялись — и никто из них не подозревал, что осталось им не больше получаса.

Близился полдень, и вместе с ним на город опускалась та особенная, сонная духота, какая бывает лишь в конце лета, когда асфальт успевает раскалиться, а листва пыльных тополей висит неподвижно, словно вырезанная из жести. Воздух стоял густой, плотный, пахнущий разогретой смолой, соляркой и сладковатой пылью. В такую погоду время течёт медленно, лениво, и человеку начинает казаться, что этот день никогда не кончится. Что впереди ещё много часов, вечер, прохлада, привычные разговоры на кухне, скрип старого телевизора.

Никто не видел, как высоко в небе, за белой пеленой марева, блеснула короткая, ослепительная точка. Она росла, приближалась, несла в себе нечто тяжёлое и стремительное, но до поры её скрывала та самая белёсая дымка, что с утра висела над крышами. Да и кто станет смотреть вверх в обеденный час? Разве что голубь, вспорхнувший с карниза, да мальчишка, задравший голову, чтобы проследить за лениво плывущим облаком. Но мальчишка тут же опустил глаза, отвлёкся на звякнувший велосипедный звонок, и точка в небе осталась невидимой, как чужая беда.

А потом небо раскололось.

Вспыхнуло разом, без предупреждения, без раската, без единого звука — чистое, стерильное белое сияние, поглотившее и небо, и крыши, и тени. На долю мгновения город превратился в чёрно-белую фотографию, проявленную с избытком света. Люди на улицах обернулись, некоторые подняли руки к глазам, но уже не успели ничего осознать.

Следом пришла ударная волна.

Она двигалась быстрее крика, быстрее мысли, быстрее самого страха. Всё, что стояло на её пути, утратило прочность. Стены домов выгнулись внутрь, будто кто-то гигантский надавил на них ладонью, а затем лопнули, выбросив наружу тучи рыжей кирпичной пыли. Стёкла не разбились — исчезли, став мельчайшей взвесью, которая с воем ворвалась в подъезды, в квартиры, в лёгкие. Деревья вырвало с корнем, закрутило, швырнуло на мостовую вместе с обломками вывесок, чугунными решётками, газетными киосками. Автомобили, припаркованные у обочин, поднялись в воздух, перевернулись и рухнули набок, точно пустые консервные банки.

Улица, ещё секунду назад полная людского гула, превратилась в месиво из камня, металла и плоти. Всё смешалось: обгоревшие лохмотья одежды, кирпичная крошка, осколки черепицы, чья-то одинокая туфля, застывшая на краю дымящейся воронки. Крики, если и рождались, то тонули в одном сплошном, всепоглощающем рёве, который не походил ни на гром, ни на звериный вой, — то был голос самой земли, разрываемой изнутри.

Горело всё.

Огонь выплёскивался из окон, взбирался по фасадам, слизывал краску с дверей. Дым поднимался столбами, чёрный, маслянистый, тяжёлый, и застилал небо так плотно, что стало темно, как ночью. Только зарево гуляло по руинам, меняло очертания, находило ещё живых и отбрасывало их тени на опалённые стены — на те мгновения, что у них оставались.

Центральная площадь, где ещё утром торговали цветами, где старухи продавали вязаные носки, а дети кормили голубей, сделалась гигантской раной. Фонтан, украшенный нелепыми каменными рыбами, разлетелся на куски, и вода хлынула в трещины, смешиваясь с кровью и пеплом. Всё потонуло в этой серой, горячей каше.

А потом наступила тишина.

Она пришла внезапно, словно кто-то отключил звук у огромного небесного приёмника. Ни единого выстрела, ни шороха, ни стона. Лишь поскрипывали, оседая, обломки, да где-то далеко, на краю уцелевшего сквера, треснула и рухнула надломленная ветка старого тополя.

От города осталась только форма — разорванная, оплавленная, неузнаваемая. Улицы стали руслами, по которым ещё текла раскалённая пыль. Перекрёстки, где недавно гудели светофоры, превратились в кладбища машин и тел. На перекрёстке у продуктового магазина упавший трамвай лежал на боку, похожий на сломанную игрушку.

И, глядя на эти руины, никто бы уже не сказал, что утром здесь пекли хлеб, звенели будильники, ссорились влюблённые, старик сажал перед домом астры, а одна девушка с тёмными, замученными глазами шла покупать сахар.

Никто бы не сказал. Потому что некому было говорить.

Только ветер, налетевший с холмов, подхватывал ещё тёплый пепел и нёс его куда-то на запад, где солнце, такое же белёсое и равнодушное, медленно тонуло в дыму.

ГЛАВА ПЕРВАЯ.

ИССИДА (Часть 1)

Комната встретила Иссиду давящей тишиной. Солнце уже перевалило через подоконник и легло на пол жёлтым косым квадратом, в котором кружились мелкие, едва заметные пылинки. Иссида долго лежала на спине, глядя в потолок, туда, где по известке тянулась тонкая трещина, похожая на пересохшее русло ручья. Ей всё казалось, что трещина эта с каждым днём становится длиннее, ползёт, как напоминание о запустении, о том, что квартира ветшает вместе с ней самой.

Телефон лежал на подушке, горячий от её щеки. Иссида не сразу взяла его в руки. Поначалу просто смотрела на тёмный экран, на собственное отражение в нём, на спутанные волосы и припухшие веки. Потом осторожно, будто боясь разбудить кого-то невидимого, провела пальцем по стеклу. Экран вспыхнул, явив ей время: одиннадцать часов четыре минуты. День уже катился к середине, а она всё ещё лежала, одетая в прошлую ночь, в старую футболку, пропахшую табачным дымом и бессонницей.

Она подумала о матери. Мысль эта пришла без стука, как входят в дом те, кого слишком долго не ждали. Мать жила в другом городе, за сотни километров отсюда, и умирала. Умирала медленно, упрямо, уже который месяц подряд, превращая жизнь в череду одинаковых серых дней, пропитанных запахом лекарств и молчанием. Иссида не навещала её. Давно. Сперва находились объяснения: работа, денежные трудности, съёмная квартира, требующая заботы. Потом объяснения закончились, остался лишь липкий, тёмный страх, который притворялся усталостью.

Мать звонила вчера вечером. Иссида помнила этот разговор слишком отчётливо, до последней паузы, до каждого надтреснутого вздоха.

— Иссида, — голос её был слабый, точно долетал из-под воды. — Я просто хотела тебя услышать. Совсем чуть-чуть.

Иссида тогда лежала на боку, прижимая трубку к уху, и слушала не слова даже, а дыхание — тяжёлое, с присвистом, будто внутри у матери что-то оборвалось и теперь мешало жить. И при этом — ничего лишнего. Ни упрёков. Ни жалоб на боли. Только просьба, робкая, стесняющаяся самой себя.

Иссида закрыла глаза. Потом ответила.

— Мам, ну опять ты... Я устала. У меня работа, понимаешь? Я не могу вечно сидеть у телефона.

В трубке стало тихо. Так тихо, что Иссида услышала, как на том конце звенит о край раковины капля воды. Кап-кап. Кап-кап. Этот звук намертво вшился в память.

— Да, доченька, — наконец выдохнула мать. — Прости меня. Я, наверное, отрываю тебя.

Иссида хотела что-то добавить, но в трубке уже раздались короткие гудки. Короткие, холодные, частые, словно сердце, которое торопится отбить чужую смерть.

Утром, ещё не разлепив век, Иссида знала: нужно перезвонить. Именно сегодня. Именно сейчас, пока есть время, пока мать ещё слышит, пока голос её не растворился окончательно в том далёком, чужом городе. Иссида лежала и репетировала про себя фразу, ту самую, которая не давалась ей годами.

«Мам, я люблю тебя. Слышишь? Люблю. И приеду. Обязательно приеду».

Слова выходили лёгкими, почти невесомыми. Но стоило представить, как она произносит их вслух, как губы деревенели, а в горле поднимался тугой ком. Словно говорить о любви — значит признаться в слабости, в чём-то постыдном, что следует прятать за бытовыми фразами о погоде и ценах на хлеб.

Она поднялась резко, безвольной куклой села на край кровати. Комната встретила её привычным беспорядком: на стуле висели вещи, на подоконнике возвышалась стопка непрочитанных газет, у окна, прислонившись к батарее, стояла пустая бутылка из-под минеральной воды. Всё это копилось, зарастало пылью, превращалось в ландшафт её одиночества. Иссида подошла к зеркалу, висевшему в прихожей, и долго всматривалась в собственное лицо — серое, осунувшееся, с тёмными тенями под глазами, будто кто-то растёр под ними пепел.

— Сегодня, — прошептала она сама себе. — Скажу сегодня.

Накинув старую кофту, она вышла на кухню. Там пахло горелым и чем-то кисловатым. На плите одиноко стояла кастрюля с засохшими макаронами. Иссида выключила конфорку, хотя та и не горела, чисто машинально, по привычке, и зачем-то открыла форточку. В комнату хлынул уличный шум — детский смех, гудок машины, ругань соседки, звон посуды. Всё это звучало так обыденно, так крепко, что на секунду стало спокойнее. Будто жизнь шла своим чередом и могла длиться ещё очень долго.

Но внутри, под рёбрами, уже поселилась тревога, тихая, неотвязная, как зубная боль, к которой привыкаешь, но которая никогда не оставляет совсем.

Иссида взяла с подоконника телефон. Открыла переписку. Последнее сообщение было её собственное, отправленное неделю назад: «Позвоню вечером». Оно до сих пор висело без ответа, как обвинение, как застывшее в воздухе обещание, которое некому стало принять. Она набрала в уме фразу, которую хотела отправить: «Мамочка, прости меня». Потом стёрла. Написала снова: «Я люблю тебя». И снова стёрла. Буквы распадались, не успевая стать словами.

— Позвоню, — выдохнула Иссида. — Выйду на улицу и позвоню.

Она оделась быстро, по-солдатски, словно боялась передумать. Куртка, кеды, ключи. В дверях остановилась, будто кто-то невидимый положил ей ладонь на плечо. Оглянулась. В квартире было всё так же тихо, только за окном продолжалась чужая, равнодушная жизнь.

ГЛАВА ВТОРАЯ. МАРК (Часть 1. )

Утро началось с тишины.

Она стояла в доме, как вода в затопленном погребе, — плотная, осязаемая, тяжёлая. Марк сидел на кухне, уронив большие, натруженные руки на клеёнку, и смотрел в одну точку — туда, где на стене висели старые часы с облезшим циферблатом. Часы шли. Секундная стрелка дёргалась, вздрагивала, цеплялась за каждое деление, будто нехотя, через силу, ползла по кругу. И в этом мерном, безжалостном движении было что-то невыносимое. Время шло, а он сидел. Сидел и ничего не делал. Потому что не знал, что теперь делать.

Дом, ещё вчера наполненный голосами, шагами, скрипом половиц, звоном посуды, стоял пустой, осиротевший. Марк ощущал эту пустоту каждой клеткой, как ощущают холод, пробравшийся под одежду. Она давила на плечи, затыкала уши, мешала дышать. Даже воздух в кухне, казалось, загустел, пропитался одиночеством, и теперь его приходилось втягивать с трудом, как воду сквозь зубы.

Жена ушла затемно. Марк слышал сквозь тяжёлый, мутный сон, как она собиралась: торопливые, но сдержанные шаги по комнате, шёпот, обращённый к сыну, звяканье ключей. Потом хлопнула дверь. Один раз. Резко, но без злости. Так хлопают, когда уже всё решено, когда слова исчерпаны, когда остаётся только уйти. Он не встал. Не окликнул. Не бросился следом. Просто лежал, стиснув зубы, и слушал, как заводится на улице мотор старой «Лады», как шуршат по гравию шины, как всё это удаляется, тает, растворяется в предрассветной мгле.

Теперь, спустя несколько часов, Марк сидел на кухне и перебирал в памяти вчерашний вечер. Тот самый, после которого всё разлетелось вдребезги. Он помнил каждое слово, каждый жест, каждый взгляд, брошенный украдкой. Данил, сын, в последние месяцы совсем отбился от рук: грубил, огрызался, не смотрел в глаза, сидел целыми вечерами в своём телефоне, будто в доме не было ни отца, ни матери, ни семейных ужинов, ни разговоров. Марк злился. Злился так, как умеют злиться мужчины, выросшие в суровой среде, где любое непослушание — вызов, а вызов следует гасить сразу, жёстко, без сантиментов. Он не понимал сына. Не понимал эту новую, чужую породу, погружённую в экраны, отгородившуюся от мира наушниками, говорящую на каком-то птичьем языке мемов и сокращений. И непонимание это превращалось в раздражение, а раздражение — в крик.

Вчера всё сошлось в одной точке. Данил снова не отреагировал на замечание. Потом огрызнулся. Потом бросил что-то дерзкое, Марк уже не помнил, что именно, но слова врезались в него, как пощёчина. Он сорвался. Замахнулся. И тут же между ним и сыном встала Лена. Маленькая, хрупкая, с бледным лицом и сухими, лихорадочно блестевшими глазами. Она заслонила Данила собой, выставила вперёд ладонь и сказала тихо, но так, что у Марка похолодело внутри:

— Всё, Марк. Хватит.

Он попытался возразить, но она продолжила, всё тем же ровным, страшным голосом:

— Я устала. Ты слышишь меня? Устала. Каждый день одно и то же. Ты орёшь, он молчит, я — между вами, как между жерновами. Я больше так не могу.

И тогда он, вместо того чтобы обнять, вместо того чтобы попросить прощения, вместо того чтобы просто замолчать, — рявкнул. По-глупому, по-мужицки, срывая остатки голоса:

— Вот и вали! Скатертью дорога!

Слова эти вылетели, как камни, и каждое ударило наотмашь. Лена посмотрела на него, и в её взгляде было то, чего Марк боялся всю жизнь, — не гнев, не обида, а пустота. Будто она уже перешагнула через него и ушла далеко-далеко, оставив здесь только оболочку, которая ещё стояла на кухне, но уже принадлежала другому миру.

Она ничего не ответила. Развернулась, взяла Данила за плечи и увела в комнату. А Марк остался стоять, сжимая кулаки, чувствуя, как кровь стучит в висках, как в горле закипает бессильная ярость, как в груди, под рёбрами, разрастается глухая, ноющая пустота. Он хлопнул дверью, вышел во двор, долго курил, глядя на тёмные окна, и не находил в себе ни слов, ни сил вернуться.

Теперь утро. Пустая кухня. Недопитая чашка жены на краю стола, с тёмным ободком засохшей заварки. Рядом — Данилова зарядка, тонкий белый провод, свешивающийся со стола, как перерезанная пуповина. Марк смотрел на эти вещи и думал о том, что весь его мир — это осколки чужой жизни, которую он не сумел сохранить. Чужая чашка. Чужой провод. Чужие голоса, которые больше не звучат.

Он взял телефон. Тяжёлый, потёртый, с треснувшим стеклом. На экране — ни одного пропущенного. Лена не позвонила. Даже сообщения не написала. Марк открыл переписку, увидел её последнее: «Купи хлеба». Оно было отправлено ещё до ссоры, вчера днём, когда всё казалось обычным, налаженным, когда никто не собирался уходить. Он смотрел на эти два слова и чувствовал, как к горлу поднимается что-то тёплое, колючее. «Купи хлеба» — это всё, что осталось от их общего быта. Просьба, которую он так и не выполнил.

Он набрал её номер. Гудки. Долгие, тягучие, как удары сердца. Один. Второй. Третий. Потом сброс. Или телефон выключен. Или она просто не захотела отвечать. Марк не знал, что страшнее. Он отложил телефон, провёл ладонью по лицу, сжал пальцами виски. В голове было пусто и звонко, как в барабане. Хотелось курить, но сигареты кончились. Хотелось выпить, но он не пил уже пять лет. Хотелось кричать, но в пустом доме крик — это ещё страшнее, чем молчание.

Он поднялся. Колени хрустнули, как старые половицы. Подошёл к окну. Во дворе цвели яблони, старые, корявые, пережившие не одну зиму. Под ними стояла детская скамейка, которую он сколотил Данилу, когда тому было пять. Скамейка покосилась, краска облупилась, но держалась. Марк смотрел на неё и видел себя прежнего — молодого, злого на весь мир, но ещё способного смеяться. Он вспомнил, как учил сына кататься на велосипеде. Как они вместе красили забор. Как однажды вечером, после дождя, Данил поймал лягушку в огороде и прибежал показать, а Марк сделал вид, что испугался, и они оба хохотали до слёз. Куда всё это делось? В каком гараже осталось? На какой дороге потерялось?

Марк отвернулся от окна. Прошёл в прихожую. Там на полу валялся смятый Данилов рюкзак — сын в спешке что-то забыл. Марк поднял его, машинально отряхнул, поставил к стене. Внутри ёкнуло, но он снова промолчал. Он не умел говорить о том, что внутри. Его научили держать всё в себе. Мужчина должен быть твёрдым. Мужчина должен терпеть. Мужчина должен работать, приносить деньги, чинить краны, забивать гвозди. А всё остальное — бабьи глупости. Так говорил его отец. Суровый, молчаливый, вечно пахнущий мазутом и табаком. Марк вырос с этим убеждением и нёс его по жизни, как тяжёлый мешок, не замечая, что мешок этот давно превратился в камень на шее.

Он натянул куртку, обул ботинки, взял ключи от машины. В голове крутилась одна мысль: поехать к Лене. К тёще. Куда угодно. Найти, вернуть, сказать. Что сказать? Он не знал. Слова для таких моментов у него никогда не было. Он умел строить, чинить, возить, таскать. Но говорить о любви, просить прощения, признавать свою неправоту — этому его не учили. А теперь, когда пришло время, он чувствовал себя голым посреди пустыни. Беспомощным. Смешным. Жалким.

Он вышел на крыльцо. Воздух был густой, жаркий, пахло цветущей яблоней и пылью. Солнце стояло высоко, беспощадное, заливало двор белым светом, и от этого всё вокруг казалось плоским, ненастоящим, будто декорация. Марк постоял немного, щурясь, и пошёл к машине. Старая «Лада» стояла у забора, нагретая солнцем. Он сел за руль, повернул ключ. Двигатель завёлся с пол-оборота, заурчал, точно старый пёс, узнавший хозяина. Марк положил руки на руль и долго сидел так, глядя перед собой на пыльную дорогу, уходящую к трассе.

Он думал о Лене. О том, какой она была, когда они только познакомились. Весёлая, лёгкая, с ямочками на щеках и смехом, который разносился по всему двору. Она тогда жила в соседнем квартале, училась на медсестру, носила белые кроссовки и длинные серьги. Марк увидел её на остановке, осенью, под дождём. Она стояла без зонта, мокрая до нитки, но улыбалась, будто дождь был ей нипочём. Он подошёл, предложил укрыться своей курткой. Она засмеялась, сказала: «Вы, наверное, всем девушкам куртку предлагаете». И в этот момент Марк понял, что пропал.

Они поженились через год. Потом родился Данил. Марк помнил, как держал его на руках в роддоме, такого маленького, тёплого, орущего, и чувствовал, как подкашиваются ноги. В тот день он пообещал себе, что станет лучшим отцом на свете. Что его сын будет знать: он любим, он важен, он нужен. И что же случилось потом? Куда делся тот Марк, который готов был весь мир положить к ногам своей семьи?

Жизнь пришла. Тяжёлая, вязкая, требовательная. Работа на износ, долги, усталость, бесконечные проблемы, которые нужно решать. Он уставал. Срывался. Замыкался. И однажды заметил, что уже не может говорить с женой без раздражения. Что сын смотрит на него, как на чужого. Что дом, который он строил, превратился в место, откуда хочется бежать.

Марк завёл машину и тронулся. За спиной остался пустой двор, старые яблони, покосившаяся скамейка, дом с недопитой чашкой на кухне и белым проводом, свисающим со стола. Впереди — дорога, город, перекрёстки, люди, которые живут своей жизнью. Он ехал, сжимая руль до побелевших костяшек, и повторял про себя слова, которые должен был сказать ещё вчера:

«Лена. Данил. Простите меня. Я всё исправлю».

Но слова эти были как чужие, как неудобная одежда, которая жмёт в плечах. Марк не верил в них. И всё же повторял. Потому что, кроме них, у него ничего не осталось.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ЛИНА (Часть 1.)

Она проснулась с ощущением, будто кто-то всю ночь держал её за горло.

Это чувство было знакомым, приходящим из самой глубины, из тех тёмных, сырых уголков души, куда Лина старалась не заглядывать. Оно появлялось всегда неожиданно, без повода, без предупреждения, и оставалось на весь день, липкое, удушающее, похожее на влажную тряпку, наброшенную на лицо. Лина лежала, не открывая глаз, и прислушивалась к себе. Сердце билось неровно, с перебоями, будто спотыкалось о собственную боль. Дыхание выходило мелкое, поверхностное, и воздух в комнате казался спёртым, несвежим, хотя окно с вечера было приоткрыто.

Она медленно разлепила веки. На стене, напротив кровати, висел старый календарь с выцветшей фотографией моря. Море на снимке было синее, почти ненатуральное, с белыми гребешками волн, застывшими навсегда в одном и том же движении. Лина смотрела на него каждое утро уже много лет, и каждый раз думала, что настоящего моря она так и не видела. Вся её жизнь прошла в этом городе, среди пыльных улиц, старых пятиэтажек, чахлых тополей и серых заборов. И ничего не случилось. Ничего такого, о чём можно было бы рассказать. Ничего, что можно было бы назвать судьбой.

Ей было двадцать лет, но внутри она чувствовала себя старухой. Не той, что прожила долгую, полную событий жизнь, а той, что так и не решилась начать жить. Лина постоянно чего-то ждала. Ждала подходящего момента, удобного случая, чьего-то разрешения, знака свыше. Но момент не наступал, случай не подворачивался, разрешения никто не давал, а знаки она просто не умела читать. Время шло, люди вокруг взрослели, уезжали, влюблялись, разбивали коленки, поднимались, шли дальше, а она всё стояла на месте, как дерево, вросшее корнями в бесплодную почву.

Телефон лежал под подушкой. Лина вытащила его, включила, щурясь от яркого света экрана. Первое, что она увидела, — сообщение. От Артёма.

«Лин, а может, хватит? Давай увидимся. Приезжай. Или я приеду. Мне надоело так».

Она перечитала эти строки несколько раз, медленно, по слогам, будто училась читать заново. Потом положила телефон на грудь и закрыла глаза. Сердце забилось часто-часто, как пойманная птица, и в горле поднялся тугой, горячий ком. «Мне надоело так». Он написал это прямо, без смайликов, без привычных шуток. Значит, и правда надоело. Значит, ещё немного — и он перестанет писать вовсе. И тогда в её жизни не останется ничего, кроме этого календаря с чужим морем, старого кресла с продавленными пружинами и тишины, которая по ночам становится невыносимой.

Лина знала Артёма с восьмого класса. Он сидел за второй партой у окна, рисовал на полях тетрадей смешных человечков и иногда оборачивался, чтобы попросить ластик или списать домашнее. Она сидела на последней парте, у стены, и делала вид, что читает. Но сама, украдкой, сквозь завесу волос, смотрела на него. На его затылок с вихрами, на острые лопатки, обтянутые школьной рубашкой, на то, как он улыбается, оборачиваясь к соседу. Она не смела подойти. Даже просто заговорить — не смела. Ей казалось, что любой её жест будет нелепым, любое слово — глупым, любое движение — выдающим её с головой. И она молчала. Молчала так долго, что молчание стало её естеством.

Потом Артём уехал. Поступил в институт в большом городе, за сотни километров. Лина осталась. Окончила техникум, устроилась в библиотеку, где пахло старой бумагой и пылью, и жизнь её потекла размеренно, как река, затянутая ряской. Она переписывалась с Артёмом всё реже, но каждая его строчка отзывалась в ней дрожью, как удар по натянутой струне. Он присылал фотографии — улицы, парки, кофейни, свою комнату в общежитии. Она отвечала коротко, сдержанно, боясь показаться навязчивой. А потом он вдруг начал писать чаще. Спрашивал, как она, что читает, чем живёт. И однажды спросил: «Лин, а ты ведь так и не была нигде, да? Приезжай. Покажу тебе город».

Она тогда замерла. Смотрела на экран и не могла пошевелиться. Внутри всё кричало: «Да! Конечно! Я приеду!» Но пальцы набрали: «Может быть, как-нибудь». И всё. Опять.

Теперь это «как-нибудь» догнало её. Артём устал ждать. Он написал: «Мне надоело так». И Лина почувствовала, как из-под ног уходит земля. Она теряла его. Теряла, так и не успев сказать о том, что давно жило в ней, как подводное течение, — тихое, тёмное, всепоглощающее.

Она встала с постели, натянула старое платье, сшитое ещё матерью. Мать умерла три года назад, тихо, во сне, оставив Лине эту квартиру, несколько фотографий и привычку жить незаметно. Лина редко плакала по ней. Ей казалось, что плакать — значит признать, что мамы больше нет. А она не хотела признавать. Она вообще не умела признавать потери. Вместо этого — запирала их в дальних комнатах души и делала вид, что всё в порядке.

Она подошла к зеркалу. Оттуда на неё смотрела девушка с бледным, словно обескровленным лицом, большими тёмными глазами и губами, сжатыми в тонкую полоску. Волосы, тёмные, густые, висели вдоль щёк неопрятными прядями. Лина провела ладонью по лицу, будто хотела стереть с него усталость, но усталость не стиралась. Она была въевшейся, хронической, как запах сырости в старом доме.

У окна стоял стол с фотографией в деревянной рамке. На снимке — они с Артёмом на фоне школьной линейки. Ему четырнадцать, ей двенадцать. Он случайно встал рядом, а мама щёлкнула камерой. Лина хранила этот снимок как самое дорогое, что у неё было. Иногда, по ночам, она доставала его из-под подушки и смотрела, всматривалась в лицо Артёма, в его нелепую стрижку, в смешной галстук, съехавший набок. И ей казалось, что тот мальчик — единственный, кто мог бы её понять. Кто, возможно, уже понял.

Телефон снова пискнул. Лина вздрогнула. Это было сообщение от Артёма:

«Ты когда-нибудь ответишь по-настоящему?»

Она сглотнула. Пальцы дрожали. Лина села на кровать и начала печатать. Длинно, сбивчиво, с ошибками:

«Артём, я давно хотела сказать... ты для меня... я не знаю, как это объяснить...»

Написала. Перечитала. Стерла.

«Ты мне нравишься».

Стерла.

«Я люблю тебя».

Стерла.

Она отложила телефон и уставилась в окно. За стеклом шумел город: сигналили машины, лаяла собака, кто-то кричал вдалеке. Всё это звучало как приглашение к жизни, которая шла мимо неё, не дожидаясь, пока она решится.

— Сегодня, — прошептала Лина. — Сегодня я ему напишу.

Она встала, умылась, надела лёгкую кофту. Ей нужно было выйти из дома, пройтись, вдохнуть воздуха. А потом — написать. Всё, что было на душе. Всё, что копилось годами.

Уже у двери она остановилась. Оглянулась на комнату: кровать, стол, фотография, старый календарь с синим морем. Всё это останется здесь. А она — вернётся. Вернётся другой, сильной, наконец-то живой.

Лина вышла на лестничную площадку, спустилась по ступенькам, толкнула тяжёлую подъездную дверь. На улице было жарко, душно, пахло тополиным пухом и нагретой пылью. Она зажмурилась от яркого света и пошла вперёд, сжимая в кармане телефон, в котором всё ещё не было отправлено ни одно сообщение.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ. ИССИДА (Часть 2. )

Иссида вышла из дома, и жаркий воздух ударил ей в лицо, будто город выдохнул весь накопленный за ночь зной. Она остановилась на крыльце, прикрыв ладонью глаза, и на мгновение показалось, что всё вокруг — дома, деревья, провода, люди — подёрнуто той самой белёсой дымкой, какая бывает перед сильной грозой. Но грозы не предвиделось. Небо стояло чистое, выцветшее, как застиранная простыня, и в нём, высоко-высоко, кружила одинокая птица, то ли голубь, то ли коршун, размахивая крыльями тяжело, будто плывя сквозь расплавленный воздух.

Иссида была из тех женщин, на которых взгляд задерживается не сразу. Мимо можно пройти, задеть плечом, извиниться машинально и тут же забыть. Но если вглядеться — остаётся смутное, тревожное чувство, будто увидел что-то запретное. Лицо у неё было тонкое, удлинённое, с острыми скулами, обтянутыми бледной, почти прозрачной кожей, на которой редкие веснушки, не золотистые, а серые, как пыль, проступали на переносице. Глаза — тёмные, глубоко посаженные, обрамлённые густыми бровями, которые она никогда не выщипывала, отчего взгляд казался суровее, чем был на самом деле. Иссида редко смотрела людям в глаза. Если приходилось — тотчас отводила взгляд в сторону, на дорогу, на витрину, на собственные руки, которые всегда что-то теребили: край куртки, телефон, ремешок сумки.

Роста она была среднего, скорее даже невысокого, но держалась прямо, слегка втянув шею в плечи, как человек, привыкший быть незаметным. Одевалась в тёмное, практичное, без единого украшения: чёрная кофта с растянутыми рукавами, выцветшие джинсы, кеды, стоптанные на пятках. Волосы, русые, с посечёнными концами, она собирала в небрежный пучок на затылке, скрепляя его старой деревянной заколкой, которая когда-то, ещё в школе, была предметом девчоночьей гордости. Теперь заколка треснула, но выбросить её Иссида не могла. Она вообще с трудом расставалась с вещами, будто каждая из них хранила частицу прошлого, которое, уходя, и без того забирало слишком много.

Она постояла на крыльце, собираясь с силами. Внутри было пусто и гулко, как в заброшенном доме, по которому гуляет ветер. Мать не выходила из головы. Её слабый, надтреснутый голос звучал в ушах, точно эхо, отставшее от своего источника. «Иссида, я просто хотела тебя услышать». Эта фраза возвращалась снова и снова, как припев старой, давно забытой песни, и от неё щемило под сердцем, там, где у нормальных людей живёт уверенность, что они хорошие, что они поступают правильно, что их любят, несмотря ни на что.

У Иссиды такой уверенности не было. Она росла с ощущением, что занимает чужое место, дышит чужим воздухом, говорит чужие слова. Мать воспитывала её одна, без отца, который исчез так давно, что Иссида даже не помнила его лица, только смутный силуэт в дверном проёме, да запах табака, оставшийся на куртке, которую он забыл в прихожей, когда уходил в последний раз. Мать работала на двух работах, уставала так, что вечером засыпала прямо на кухне, уронив голову на согнутый локоть, и Иссида, маленькая, тихая, привыкла не мешать. Не просить. Не капризничать. Не плакать, даже когда очень хотелось.

Детство её проходило в полумраке малогабаритной квартиры, где пахло подсолнечным маслом, старыми обоями и мокрым бельём, сушившимся на верёвках, протянутых через комнату. Игрушек у неё было мало, а те, что имелись, быстро приходили в негодность — кукла с отбитым носом, пластмассовый медведь, у которого отклеилось ухо, несколько цветных карандашей, исписанных до самых кончиков. Иссида не жаловалась. Она рано поняла: жаловаться бессмысленно. Лучше молчать, забиться в угол, читать старые книжки, которые мать приносила с работы, и воображать себе другую жизнь, далёкую, красивую, полную света и смеха.

В школе её не обижали. Скорее, просто не замечали. Она сидела на последней парте, отвечала тихо, не поднимая головы, на переменах стояла у подоконника, глядя во двор, где носились одноклассники. С ней никто не дружил, но и врагов у неё не было. Иссида была как тень, как призрак, который присутствует, но никому не мешает. Учителя хвалили её за прилежание, но тут же забывали имя, путали с другими тихими девочками. А Иссиде и не нужно было, чтобы её помнили. Она с детства усвоила: чем меньше тебя, тем безопаснее.

Потом, уже повзрослев, она уехала. Сбежала из родного городка, поступив в техникум в областном центре, и мать осталась одна. Тогда это казалось правильным: нужно было строить жизнь, вырываться, искать работу. Иссида звонила редко, сначала раз в неделю, потом раз в месяц, потом — ещё реже. Она отдалялась, сама не замечая, как между ней и матерью вырастает стена, сложенная из несказанных слов, невыплаканных слёз, неотправленных писем. А потом пришла болезнь. И вместе с ней — страх, липкий, парализующий, который сделал стену ещё выше.

Иссида шла по улице, не глядя под ноги, и думала обо всём этом. Мысли текли тягуче, вязко, как разогретая смола. Вспоминалась мать. Её руки, вечно шершавые от стирки и чужой работы, её глаза, потухшие от усталости, её голос, который даже в самые трудные времена сохранял удивительную мягкость. Иссида помнила, как в детстве, болея ангиной, лежала в кровати, а мать сидела рядом, гладила её по голове, и шептала что-то, кажется, колыбельную, сбивчивую, без ритма, но такую тёплую. Теперь мать сама лежит в кровати, в чужом городе, в казённых стенах, и рядом никого. Никто не гладит её по голове. Никто не шепчет. Никто не держит за руку.

От этой картины Иссиде стало душно. Она остановилась, прижала ладонь к груди, стараясь унять сердце, которое забилось часто, рвано, как пойманный воробей. Прохожие обходили её, не замедляя шага, занятые своими заботами, и она вдруг почувствовала себя до ужаса одинокой, затерянной в этом равнодушном людском потоке. Город жил своей жизнью, шумел, пылил, дышал, а она стояла посреди него, точно сухой лист, прибитый к асфальту.

Ей захотелось позвонить матери прямо сейчас. Прямо здесь, не дожидаясь магазина, не дожидаясь лавки, не дожидаясь ничего. Иссида достала телефон, сжала его в ладони, ощущая тёплый пластик. Пальцы дрожали. Она открыла список вызовов, увидела мамин номер, привычный, выученный наизусть, как таблица умножения. Осталось лишь нажать. Одно движение. Одно мгновение. И голос матери — слабый, но живой, — раздастся в трубке. И она скажет...

Что скажет?

Иссида сглотнула. Горло пересохло, будто она целый день шла по пустыне. Слова, которые она репетировала утром, куда-то исчезли, рассыпались, как песок сквозь пальцы. «Мам, я люблю тебя». Так просто. Так сложно. Почему же так сложно?

Она опустила телефон, не набрав номер. Снова в карман. Снова шаг. Снова белый свет, бьющий в глаза.

«После, — сказала она себе. — Сначала дойду до магазина. Сяду. Успокоюсь. И позвоню».

Но где-то глубоко, под рёбрами, она уже знала: «после» не наступит. Это «после» преследовало её всю жизнь, как тень, от которой не убежать. После школы — после техникума. После техникума — после работы. После работы — после переезда. Вся жизнь состояла из этих «после», которые так и не становились «сейчас».

Иссида вдруг вспомнила один случай, давний, почти стёршийся из памяти. Ей было лет двенадцать. Мать тогда шила по ночам, чтобы подзаработать, и Иссида, проснувшись среди ночи, видела её силуэт, склонённый над старенькой швейной машинкой, в круге жёлтого света. Ей хотелось подойти, обнять, сказать что-то тёплое, но она замерла в дверях, не в силах сделать ни шагу. Стояла, смотрела, а потом тихо вернулась в кровать. Утром мать ушла на работу, а Иссида так и не сказала ей ничего.

Теперь, спустя столько лет, эта ночная сцена всплыла так ярко, что перехватило дыхание. Сколько раз она вот так молчала? Сколько раз отступала, когда нужно было шагнуть навстречу? Сколько «люблю» и «прости» застряло у неё в горле, не выйдя наружу?

Иссида шла и считала про себя. Выходило много. Слишком много.

ГЛАВА ПЯТАЯ. МАРК (Часть 2.)

Машина шла тяжело, будто воздух сгустился в невидимую патоку и не желал пропускать её сквозь себя. Марк опустил стекло, и в салон хлынул жаркий, обжигающий ветер, пахнущий разогретым асфальтом, бензином и чем-то сладковатым, что бывает у цветущих лип в самый зной. Он вёл машину, положив одну руку на руль, другую свесив в окно, и пальцы его то сжимались, то расслаблялись, будто он вёл безмолвный спор с самим собой. Дорога дрожала впереди, как мираж, и казалось, что город не приближается, а, наоборот, отодвигается, убегает, не желая впускать его в себя.

В голове стоял гул. Тот самый, какой бывает после долгой бессонной ночи, когда мысли уже не складываются в слова, а лишь толкаются, задевают друг друга, рассыпаются на осколки. Марк смотрел на дорогу, на выгоревшие обочины, на столбы, уходящие вдаль, и видел перед собой не асфальт, а лицо жены. То, вчерашнее, с сухими глазами и бескровными губами. Потом — лицо сына, дерзкое, но в глубине испуганное, как у зверька, загнанного в угол. Эти два лица стояли у него перед внутренним взором, не желая отпускать, и в груди от этого делалось тесно, будто кто-то сжимал сердце в кулаке.

Он вспоминал, как они жили раньше. Как снимали крошечную комнату на окраине, в общежитии, где за стеной всегда играла музыка, а на кухне по вечерам собирались соседи. Денег не хватало, но они были счастливы. По-настоящему, без оговорок. Лена тогда носила длинное льняное платье, которое сама сшила, и заплетала волосы в небрежную косу. Марк работал на стройке, приходил уставший, чёрный от пыли, а она встречала его на пороге, обнимала, и от неё пахло тестом и травами. Они пили чай на старой кухне, смеялись, строили планы. Потом родился Данил, и в их маленькой комнате стало ещё теснее, но и теплее. Марк помнил ночи, когда не спал, прислушиваясь к дыханию сына, и чувствовал себя самым сильным человеком на земле.

Всё это развалилось незаметно. Поначалу — как трещина в стене, тонкая, едва заметная, на которую не обращаешь внимания. Потом трещина поползла шире, осыпалась штукатурка, и вот уже стена стоит голая, страшная, в подтёках. Работа, усталость, быт, долги, ссоры из-за пустяков. Марк всё реже обнимал жену, всё чаще молчал, замыкался, уходил в гараж, где проводил вечера, копаясь в моторе. Он убегал. Не от неё — от себя. От того человека, которым стал. От того чувства вины, которое росло внутри, как опухоль.

Лена пыталась достучаться. Она приходила к нему в гараж, садилась рядом на старый ящик, говорила: «Марк, поговори со мной. Что с тобой? Ты как каменный». А он отмахивался: «Всё нормально. Устал. Отстань». Она не отставала. Плакала, кричала, просила. А он молчал. Молчал так, как умеют молчать мужчины, выросшие на войне чужих отцов, где слова — слабость, а слабость — смерть. И с каждым его молчанием между ними вырастала новая трещина.

Теперь, сидя за рулём, Марк впервые за долгие годы думал об этом всерьёз. О том, как он убивал их любовь — медленно, день за днём, своим упрямым молчанием, своей дурацкой гордостью, своей неспособностью произнести простое «прости». Ему всегда казалось, что просить прощения — значит унижаться. Что, признав вину, он перестанет быть мужчиной. А теперь он ехал по раскалённому городу и понимал, что настоящая слабость — это когда теряешь семью из-за собственной тупости.

Машина въехала в город, нырнула в узкие улицы, зажатые между серыми пятиэтажками. Здесь было людно. Потные прохожие, старухи с сумками, дети, бегущие к фонтану, продавцы мороженого, лениво обмахивающиеся газетами. Марк смотрел на них, и ему казалось, что все они живут в каком-то другом, чужом мире, куда его не пускают. Что он — наблюдатель, призрак, бродящий по городу, который его больше не знает.

Он остановился у светофора. Красный. Пешеходы пошли через дорогу, и среди них он вдруг увидел женщину с ребёнком. Мать и сын. Женщина держала мальчика за руку, что-то говорила ему, наклонившись, и оба улыбались. У Марка свело челюсти. Он отвернулся, стиснул руль. Вспомнилось, как Данил в детстве бежал к нему навстречу, раскинув руки, крича: «Папа! Папа!» — и он подхватывал его, подбрасывал в воздух, ловил, и оба смеялись до боли в животе. Теперь сын не бежит. Теперь сын не смотрит. Теперь сын ушёл вместе с матерью, оставив отца одного.

Светофор переключился на зелёный, но Марк ещё пару секунд стоял, глядя перед собой. Сзади раздражённо загудел клаксон. Он тронулся, вяло переехал перекрёсток, свернул к старому рынку. Там пахло специями, рыбой, гниющими фруктами. Толпа текла мимо, шумная, пёстрая, равнодушная. Марк объехал рынок, снова выехал на широкую улицу, и только тогда заметил, что едет не к тёще. Он едет в сторону своего гаража. Ноги сами вели машину туда, как ведут раненого зверя в логово.

Гараж стоял на краю гаражного кооператива, среди таких же серых, жестяных коробок, выстроившихся в ряд. Марк заглушил двигатель, вышел, открыл ворота. Внутри пахло машинным маслом, металлом и той особенной сухой пылью, какая бывает в местах, где давно не убирали. Он опустился на старый ящик, тот самый, на котором когда-то сидела Лена, и устало опустил голову. Здесь, в этой полутьме, среди инструментов и запчастей, он чувствовал себя дома. Вернее, в том убежище, которое заменяло ему дом. Здесь можно было молчать. Здесь никто не спрашивал, что с тобой. Здесь не нужно было быть хорошим мужем или отцом. Здесь можно было просто дышать.

Но сегодня даже гараж не давал покоя. Всё в нём напоминало о том, от чего он бежал. Вон на стене висит детский рисунок, приколотый ржавым гвоздём. Данил нарисовал его ещё в садике: кривоватый домик, зелёное солнце, три фигурки — папа, мама, сын. Марк смотрел на этот рисунок, и что-то в груди обрывалось. Три фигурки. Теперь они разлетелись в разные стороны, как осколки снаряда.

Он достал телефон. Открыл переписку с Леной. Пусто. Она не отвечала. Не звонила. Не писала. Марк набрал сообщение: «Лен, нам надо поговорить». Стер. Набрал: «Прости меня». Стер. Набрал: «Возвращайтесь». И снова стер, потому что слова казались жалкими, недостойными, пустыми. Он не умел их отправлять. Он вообще не умел просить.

Он поднялся, вышел из гаража, закрыл ворота. Солнце клонилось к полудню, но жара только усиливалась. Воздух стал густым, как сироп. Марк сел обратно в машину, повернул ключ. Двигатель завёлся, заурчал. Он выехал на дорогу и снова двинулся в сторону города, не зная, куда едет и зачем. Просто вперёд. Просто не стоять на месте.

В голове снова зазвучали слова, которые он так и не смог сказать. Теперь они были обращены к сыну. «Данил. Сынок. Я был неправ. Я не должен был кричать. Я не должен был замахиваться. Ты — лучшее, что у меня есть. Слышишь? Лучшее».

Марк повторял их про себя, как молитву, и впервые за долгие годы чувствовал, что глаза щиплет. Он с силой сжал веки, мотнул головой. Мужчина не плачет. Так учил отец. Но, может быть, отец был не прав? Может быть, именно из-за этих дурацких правил теперь рушится всё?

Он ехал по городу, и тот разворачивался перед ним, как декорация к чужой жизни. Магазины, аптеки, кафе, остановки, на которых люди ждали автобусов. Все они куда-то спешили, что-то несли, о чём-то говорили. У каждого была своя история, своя боль, своё незаконченное дело. Марк смотрел на них сквозь пыльное стекло, и ему казалось, что он видит не людей, а тени. Тени, которые скоро исчезнут.

Он не знал этого. Но внутри, под рёбрами, поселилось странное, тёмное предчувствие, какого раньше не было. Будто воздух, которым он дышал, уже отравлен. Будто небо, на которое он изредка бросал взгляд, уже готово разверзнуться. Будто время, отмеренное ему, истекает, как песок в невидимых часах.

Марк остановился у обочины, заглушил двигатель. Посидел, глядя перед собой. Потом снова взял телефон. Открыл сообщения. И на этот раз не стал стирать. Написал: «Я люблю вас. Возвращайтесь». Палец завис над кнопкой отправки. Он смотрел на эти три слова, такие простые и такие невозможные, и чувствовал, как колотится сердце. Потом нажал.

Отправлено.

Марк откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Впервые за день он позволил себе выдохнуть. Где-то вдалеке, над крышами, небо уже начинало тихо, едва слышно, набирать тот самый звук, которого никто не услышал.

ГЛАВА ШЕСТАЯ. ЛИНА (Часть 2)

Улица встретила её зноем, густым, неподвижным, как расплавленное стекло. Лина сошла с крыльца и остановилась, будто впервые увидела двор, в котором прожила всю жизнь. Старая песочница с потрескавшимися бортами, покосившаяся лавочка у подъезда, ржавая сушилка для белья, на которой висели чьи-то выгоревшие полотенца. Всё это было знакомо до последней трещины, до каждой выщербины в асфальте. И всё это вдруг показалось чужим, будто она вернулась сюда после долгой разлуки и смотрит на вещи, принадлежавшие кому-то другому.

Она пошла вдоль дома, пряча лицо в тени, хотя тени почти не было. Солнце стояло высоко, белое, яростное, заливало двор нестерпимым светом, и всё вокруг выцвело, утратило краски, превратилось в блёклую фотографию. Лина думала о том, что этот день, возможно, последний в её прежней жизни. Если она решится. Если отправит. Если наконец перестанет бояться. Но слово «если» было слишком зыбким, слишком ненадёжным, и она не позволяла себе даже внутренне произносить его с уверенностью.

Она свернула к старому парку, который начинался сразу за трансформаторной будкой. Здесь, среди разросшихся акаций и тополей, было чуть прохладнее. Лина шла по тропинке, усыпанной сухими стручками и пыльной листвой, и вспоминала, как в детстве гуляла тут с матерью. Мать всегда брала её за руку, крепко, чуть влажно от жары, и рассказывала смешные истории из своей молодости. Лина любила эти прогулки. Они были редкими — мать много работала, уставала, и на парк оставались только короткие воскресные часы. Но зато эти часы казались праздником. Мороженое в вафельном стаканчике, карусели, которые уже тогда скрипели, но всё ещё кружились, пузатый голубь, который подходил к ногам за крошками. Тогда Лина умела смеяться. Тогда она ещё верила, что мир — это место, где можно быть счастливой, если очень захотеть.

Теперь от той веры остался лишь бледный след, как от рисунка, смытого дождём. Лина шла через парк, опустив голову, и не замечала ни людей, ни птиц, ни деревьев. Внутри неё шла другая прогулка — по тёмным коридорам собственных страхов. Она снова и снова возвращалась к сообщению Артёма. «Мне надоело так». Эти слова жгли её изнутри, как прикосновение раскалённого металла. Она понимала, что Артём прав. Что всё это — бесконечная переписка, смайлики, общие фразы, — лишь способ оттягивать неизбежное. Что рано или поздно он устанет, исчезнет, и тогда в её жизни не останется даже этих жалких, призрачных нитей, связывающих её с внешним миром.

Она села на скамейку у фонтана. Фонтан не работал, в чаше его скопилась дождевая вода, затхлая, зеленоватая, в которой плавали листья и обёртки от конфет. Рядом, на соседней лавке, сидела старуха с пакетом хлеба, кормила голубей, приговаривая что-то ласковое, неразборчивое. Голуби толпились у её ног, дрались за крошки, хлопали крыльями. Лина смотрела на них, и ей казалось, что она — одна из этих птиц, суетливая, пугливая, готовая вспорхнуть при малейшем шорохе.

Она достала телефон. Экран вспыхнул, показав то же самое сообщение. Лина снова перечитала его, хотя знала наизусть. Потом открыла чат, нажала на строку ввода. Пальцы зависли над клавиатурой. Она набрала: «Артём, приезжай». Стерла. Набрала: «Я хочу тебя увидеть». Стерла. Набрала: «Я люблю тебя». И снова стерла, потому что эти слова казались слишком громкими, слишком обязывающими, слишком страшными.

Мимо прошли две девушки с мороженым, громко смеялись, обсуждали что-то весёлое. Лина проводила их взглядом и почувствовала укол зависти, острый, как игла. Они жили. Они не думали о том, как выглядит каждое их слово со стороны. Они просто были. А она — сидела на пыльной скамейке, сжимая в руке телефон, и боялась нажать одну-единственную кнопку. Это было так унизительно. Так по-детски. Так безнадёжно.

Вдруг телефон завибрировал. Лина вздрогнула, едва не выронив его из рук. На экране высветилось: Артём. Он звонил. Она смотрела на его имя, на фотографию, которую он поставил на контакт — смешное селфи с высунутым языком, — и не могла пошевелиться. Телефон вибрировал в ладони, настойчиво, требовательно, как сердце, рвущееся наружу. Лина поднесла палец к кнопке ответа, но замерла. Сердце колотилось где-то в горле, дыхание сбилось, в висках стучало. Она боялась. Боялась его голоса. Боялась, что не сможет сказать ни слова. Боялась, что он услышит её дрожь и всё поймёт. Или, наоборот, не поймёт ничего.

Телефон затих. Звонок сорвался. Лина осталась сидеть, глядя на погасший экран, и чувствовала, как внутри что-то обрывается. Ещё один неотвеченный звонок. Ещё одна упущенная возможность. Ещё один повод для ненависти к себе.

Она закрыла глаза. Перед ней всплыло лицо Артёма — то, со школьной фотографии. Упрямый подбородок, светлые вихры, улыбка, от которой на щеках появлялись ямочки. Он всегда был таким — лёгким, открытым, не боящимся ни людей, ни жизни. Рядом с ним Лина чувствовала себя ещё более незаметной, ещё более тусклой. Но именно к нему её тянуло всю жизнь, как тянет мотылька к огню, который может сжечь.

— Господи, — прошептала она, не открывая глаз. — Дай мне сил.

Это была не молитва. Скорее, отчаянная просьба, обращённая в пустоту. Лина не знала, верит ли в Бога, но иногда, в самые тёмные минуты, ей нужно было хоть к кому-то обратиться. Пусть даже к небу, которое сейчас висело над ней, белёсое, равнодушное, как выцветший потолок.

Она встала со скамейки. Ноги были ватными, голова кружилась. Лина пошла дальше, сама не зная куда. Мимо фонтана, мимо старухи с голубями, мимо детской площадки, на которой визжали малыши. Она шла и повторяла про себя слова, которые должна была сказать Артёму. Слова, которые давно жили в ней, но не находили выхода.

«Ты мне нужен. Я не умею без тебя. Я знаю, что это глупо, что мы так давно не виделись, что я, наверное, всё придумала. Но ты мне нужен. Слышишь? Нужен».

Она вышла из парка, миновала старый киоск, где продавали газеты и сигареты, свернула на улицу, ведущую к центру. Люди текли мимо, занятые своими делами, и никто не обращал на неё внимания. Лина была им благодарна. Ей хотелось остаться невидимой. Хотя бы до тех пор, пока она не решится.

Она снова достала телефон. Открыла сообщения. Написала: «Артём, приезжай. Я жду». Не стерла. Долго смотрела на эти три слова. Потом добавила: «Я по тебе скучаю». И снова палец завис над кнопкой. Отправлять? Не отправлять? Что, если он ответит что-то холодное? Что, если она всё испортит? Что, если...

И тут она услышала гул. Далекий, едва различимый, но такой плотный, что земля под ногами, кажется, задрожала. Лина подняла голову. Небо было всё таким же — белёсым, пустым, без единого облака. Она посмотрела по сторонам: люди шли, не замечая ничего. И лишь где-то высоко, за пеленой марева, рождался тонкий, нарастающий свист, которого ещё никто не слышал.

Лина опустила взгляд на телефон. Сообщение всё ещё ждало. Палец дрожал. И в эту секунду, самую последнюю, она нажала.

Отправлено.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ИССИДА (Часть 3.)

Она миновала старый двор, где на верёвках, натянутых между тополями, сушилось бельё, тяжёлое от жары, неподвижное, будто вырезанное из гипса. Прошла мимо ржавой детской площадки, на которой одиноко скрипела покосившаяся карусель, хотя ветра в воздухе не ощущалось вовсе. Всё вокруг замерло, притихло, словно город затаил дыхание перед чем-то страшным, чего ещё не могли уловить ни слух, ни зрение, но что уже висело в самой атмосфере, делая её густой, вязкой, наполненной смутной тревогой.

Она вышла на широкую улицу. Здесь сновали люди, проезжали редкие машины, дребезжал трамвай на повороте. У витрины обувного магазина Иссида остановилась, глядя на своё отражение в мутном стекле. Оттуда на неё смотрела женщина, которой она не знала. Бледная, с заострившимися чертами, с тёмными провалами под глазами, сжавшая губы в тонкую линию. Она всматривалась в это лицо и пыталась отыскать в нём ту девочку, которая когда-то умела смеяться, бегала босиком по тёплому асфальту и верила, что всё впереди. Девочки не было. Осталась только усталая оболочка, двигавшаяся по инерции.

В этот миг мимо неё, обдав жаром и пылью, проехала старая «Лада». За рулём сидел мужчина с тяжёлым, осунувшимся лицом и руками, намертво вцепившимися в руль. Иссида проводила машину взглядом. Мужчина не заметил её. Он смотрел перед собой, сквозь лобовое стекло, в какую-то свою, далёкую точку, куда Иссиде не было хода. Машина скрылась за поворотом, унося с собой чужую беду. Иссида поёжилась. Ей вдруг показалось, что она только что увидела того, кто так же, как она, не успел чего-то важного. Или не успеет.

Она пошла дальше. Ноги сами несли её к магазину, тому самому, с облезшей вывеской, к которому она ходила уже второй год. Путь знакомый, привычный, как ладонь. Но сегодня он казался бесконечным.

Она снова достала телефон. Экран вспыхнул, высветив заставку — тёмно-синее небо с редкими звёздами. Иссида открыла переписку с матерью. Последнее сообщение — «Позвоню вечером» — так и осталось без ответа. Она набрала новое: «Мам, прости меня». Стерла. Набрала: «Я тебя люблю». Стерла. Набрала: «Скоро приеду». И снова стерла, потому что «скоро» звучало как обещание, которого она, возможно, не сдержит.

Телефон лёг обратно в карман, к телу, где было жарко и душно. Иссида подумала, что всё её общение с матерью — это черновик. Сплошные стёртые фразы, неотправленные сообщения, набранные и не сделанные звонки. Она живёт так, будто впереди ещё тысячи дней, будто можно всё успеть, всё исправить, всё сказать. Но дни проходят, тают, как утренний туман, и ничего не меняется.

Магазин показался впереди неожиданно, вынырнув из-за поворота, приземистый, старый, с облупившейся штукатуркой и покосившейся вывеской «Продукты». У дверей стоял пустой лоток из-под хлеба, валялись смятые чеки. Иссида подошла, не чувствуя ног. В висках стучало, в горле пересохло. Она остановилась у входа, прислонилась к горячей стене, переводя дыхание.

Внутри было тихо. За стеклом виднелись стеллажи с товарами, кассирша в синем фартуке, старуха, считающая мелочь у кассы. Обычная жизнь, обычные люди. Иссида смотрела на них сквозь пыльное стекло, и ей казалось, что она отделена от всего этого невидимой плёнкой. Что она — зритель, а не участник. Что все эти люди умеют жить, а она лишь наблюдает за жизнью, не решаясь войти.

Она закрыла глаза, прижала ладонь к груди, чувствуя, как сердце колотится о рёбра, и снова повторила про себя, как молитву:

«Мам, я люблю тебя. Прости меня. Я приеду. Только дождись».

Потом открыла глаза, глубоко вздохнула и взялась за ручку двери. Металл был тёплым, почти горячим. Иссида потянула на себя. Изнутри пахнуло прохладой, запахом хлеба и сырости. Она сделала шаг вперёд, уже переступая порог, уже видя перед собой ряды товаров, кассу, пол с серой плиткой...

И в этот миг телефон в кармане завибрировал.

Мама.

Иссида замерла, не успев сделать последний шаг. Рука дёрнулась к карману, пальцы скользнули по тёплому пластику. Она вытащила телефон, увидела на экране родной номер, тот самый, что не решалась набрать весь день. Сердце рванулось вверх, к горлу, к губам, к протянутому наружу крику. Мама звонила. Мама сама звонила.

Она нажала ответить.

— Мам! — выдохнула Иссида, поднося телефон к уху. — Мам, я...

И всё.

Белый свет пришёл из ниоткуда, поглотил её целиком, не оставив ни крика, ни страха, ни последнего вздоха. Он просто стёр всё — тело, память, несказанные слова. И наступила тишина, вечная, как само небо.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. МАРК (Часть 3.)

Он сидел в машине, откинув голову на подголовник, и слушал, как остывает двигатель. Тишина снова обступила его, но теперь она была другой — звенящей, натянутой, как струна, которую вот-вот порвут. Телефон лежал на пассажирском сиденье, экран ещё светился, показывая отправленное сообщение. Марк не смотрел на него. Он смотрел перед собой, на пыльную улицу, на выцветшие вывески, на прохожих, которые текли мимо, ничего не подозревая.

Внутри было странно. Пусто и в то же время — легко. Будто он сбросил с плеч тяжёлый мешок, который нёс всю жизнь. Это чувство пугало. Марк не привык к лёгкости. Она казалась ненадёжной, зыбкой, как лёд в апреле. Но он позволил ей побыть. Хотя бы минуту. Хотя бы несколько вдохов.

Он подумал о жене. О том, как она прочтёт его сообщение. Может быть, уже прочла. Может быть, смотрит сейчас на экран, сжимая телефон в ладони, и не знает, что ответить. Марк представил её лицо, усталое, но всё ещё красивое, с тонкими морщинками у глаз. Ему захотелось увидеть её. Прямо сейчас. Немедленно. Он повернул ключ зажигания, и машина снова ожила, заурчала, будто понимала, что времени осталось мало.

Он выехал на дорогу. Город всё так же дрожал в полуденном мареве, но теперь Марк смотрел на него по-другому. Словно видел впервые: старые дома с облупившейся краской, балконы, завешанные бельём, кривые тополя, бросающие короткие тени. Всё это было его жизнью. Его городом. Его миром, который он не замечал, пробегая мимо в своей вечной усталости.

На перекрёстке, у витрины обувного магазина, он вдруг увидел женщину. Она стояла, прижав ладонь к груди, и смотрела на своё отражение в мутном стекле. Бледная, с тёмными глазами, с волосами, собранными в небрежный пучок. Марк не знал её. Но на секунду ему показалось, что он смотрит в зеркало. Что перед ним — тот же человек, запертый в собственной клетке, не умеющий сделать шаг. Он хотел остановиться, но машина уже несла его дальше, к повороту, к чужой беде, которая сейчас растворится в его собственной.

Он свернул на улицу, ведущую к рынку. Здесь было тесно: машины ползли бампер к бамперу, кто-то сигналил, кто-то ругался, высунувшись из окна. Марк не торопился. Он пропустил старушку с тележкой, переждал грузовик, развернувшийся поперёк, и двинулся дальше, к перекрёстку, за которым начинался частный сектор. Там, в старом доме с вишнёвым садом, жила тёща. Там, скорее всего, сейчас были Лена и Данил.

Он ехал и репетировал слова. Теперь они давались легче, будто отправленное сообщение открыло какой-то внутренний кран. «Лена, я был дураком. Я не умею говорить, но я вас люблю. Обоих. Возвращайтесь домой». Он повторял это снова и снова, и с каждым разом слова становились всё живее, всё теплее. Марк даже улыбнулся краем губ — впервые за долгое время.

Перекрёсток вынырнул внезапно. Светофор горел зелёным, но впереди, у самого края дороги, стояла девушка с телефоном в руках. Лина. Он не знал её имени. Не знал, что она только что отправила сообщение, которое ждала всю жизнь. Он видел лишь худенькую фигурку, замершую на переходе, и улыбку, робкую, ещё не до конца родившуюся на бледном лице. Марк притормозил, пропуская её. Она сделала шаг. Потом ещё. И он увидел, как девушка смотрит на экран, как синие галочки вспыхивают в чате, как губы её шепчут что-то, похожее на слово «наконец».

Телефон Марка завибрировал. Он опустил взгляд. На экране — сообщение. От Лены.

Он не успел открыть. Палец уже тянулся к кнопке, глаза уже цеплялись за первые буквы. Но в этот миг небо за его спиной разверзлось.

Белый свет ударил сзади, залил всё, стёр тени, превратил мир в плоскую, ослепительную пустоту. Марк успел только вдохнуть — и этот вдох стал последним. Вспышка поглотила машину, дорогу, перекрёсток, его руки на руле, его мысли о жене, её непрочитанное сообщение, которое теперь уже никогда не долетит.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ЛИНА (Часть 3.)

Сообщение ушло.

Лина смотрела на экран, на две серые галочки, ставшие синими почти сразу, и не могла поверить, что сделала это. Сердце колотилось так, что отдавало в уши, в кончики пальцев, в колени. Она стояла посреди тротуара, посреди чужой, равнодушной улицы, сжимая телефон обеими руками, как держат что-то хрупкое, готовое вот-вот разбиться. Ей хотелось смеяться. Или плакать. Или бежать. Но она стояла, боясь пошевелиться, боясь спугнуть это новое, незнакомое чувство, похожее на глоток воздуха после долгого погружения.

Город жил вокруг. Гудели машины, дребезжал трамвай, где-то лаяла собака, и всё это сливалось в один сплошной, привычный шум, который Лина вдруг услышала. По-настоящему услышала, будто до этого в ушах её всегда стояла вата. Она подняла голову. Небо над крышами было всё таким же — белёсым, выцветшим, безразличным. Но теперь оно показалось ей ближе, живее, будто и оно прислушивалось к чему-то важному.

Она сделала шаг. Потом ещё. Ноги несли её вперёд, к перекрёстку, к старому скверу, к месту, где дорога упиралась в продуктовый магазин с облупившейся вывеской. Лина не знала, куда идёт и зачем. Просто не могла стоять на месте. Внутри всё пело, дрожало, требовало движения. Она впервые за долгие годы почувствовала себя частью этого города, этого дня, этой жизни. Впервые — не тенью, не наблюдателем, а участником.

Навстречу ей, обдав жаром и пылью, проехала старая «Лада». За рулём сидел мужчина с тяжёлым, осунувшимся лицом. Он смотрел перед собой, сквозь лобовое стекло, в какую-то свою, далёкую точку, куда Лине не было хода. Она проводила машину взглядом. Мужчина не заметил её. Но Лина вдруг подумала, что у него тоже есть кто-то, кому он должен что-то сказать. И что он, возможно, так же, как она, откладывал это слишком долго.

Она подошла к переходу. Светофор мигал зелёным, и машины притормаживали, пропуская пешеходов. Лина ступила на проезжую часть, чувствуя, как нагретый асфальт дышит жаром сквозь подошвы. Вокруг шли люди — женщина с ребёнком, старик с палкой, парень в наушниках, девушка с пакетом из супермаркета. Все они двигались в одном направлении, к магазину, к остановке, к своим домам. Лина шла вместе с ними, и в этом общем потоке было что-то успокаивающее, почти нежное.

Она снова посмотрела на телефон. Сообщение всё ещё висело в чате, и рядом с ним — две синие галочки. Прочитано. Он прочитал. Лина замерла, прижав экран к груди, будто хотела согреть эти слова, передать им тепло. Потом медленно выдохнула и сделала ещё шаг.

И в этот миг телефон завибрировал.

Артём.

Она поднесла экран к глазам. В чате всплыло новое сообщение. Одно-единственное. Лина увидела первые буквы, но не успела разобрать слова. Не успела вдохнуть. Не успела улыбнуться.

Белый свет ударил откуда-то сверху, нестерпимый, всепоглощающий, стирающий очертания домов, деревьев, людей. Лина успела подумать об Артёме. О том, что он всё-таки ответил. О том, что её сообщение — не последнее, что она отправила в этом мире. О том, что теперь он, может быть, целую вечность будет смотреть на эти две галочки и ждать продолжения, которого не будет.

А потом не стало ничего.

Только белая, звенящая пустота, в которой растворились и она, и город, и её робкая, едва родившаяся смелость, так и не успевшая стать жизнью.

Конец.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге