Старик и собака
Глава 1
Глядя на некоторых людей, без труда можно представить их детьми. Константин смотрел на своё отражение и сомневался: был ли он когда-нибудь ребёнком?
— Сейчас-сейчас, Харлей, потерпи. — Он потрепал пса — метиса кокер-спаниеля — по загривку, пристегнул карабин поводка к ошейнику, взял с коридорной тумбочки ключи от квартиры и ещё раз оглянулся на зеркало.
«Как барышня», — пожурил он себя мысленно.
Седые волосы, ещё густые; полоска жёстких усов — некогда с жёлтыми подпалинами от сигаретного дыма, а с тех пор, как бросил курить — пепельно-седых; живые умные глаза; крупный нос, тонкогубый рот и тяжёлая нижняя челюсть, чуть выдающаяся вперёд, гладко выбритый подбородок со свежим запёкшимся порезом.
Женщины всегда что-то в нём находили — и в былом брюнете Константине, и в нынешнем седовласом — Егоровиче.
Вспомнить бы, когда он стал Егоровичем. Ясно, что с рождения, но как сейчас, оглядываясь назад, найти ту грань, отделяющую простую запись в метрике и паспорте от тяжёлого довеска к имени? Егорович…
— Да был я… Был я ребёнком, — успокоил он отражение и снова потрепал собаку, — уже идём, Харлей, идём!
Последние полгода Константин Егорович всё чаще останавливался у зеркала, словно мечтая вернуться в те годы, когда перед взором представало отражённое молодое лицо с ярким румянцем, когда его ещё волновало, гладко ли оно выбрито, достаточно ли свеж воротничок рубашки. Ту, что сейчас на нём, Константин в шутку называл «гулятельной», — для собачьих нужд и дел. Даже мысленно убедил себя, что надевает её только на прогулки с Харлеем, хотя носил ветхую сорочку с протёртыми рукавами и частично отсутствующими пуговицами — у ворота и на животе — почти не снимая.
Увы, зеркало теперь не отражает славного мальчугана, которого любил двор, а хлеще остальных — бабка Клава с артритными пальцами, да и сама, если честно, похожая на мизинец, схваченный недугом. Мальчишкой Костя помогал ей нести сумки на четвёртый этаж. Несмотря на почтенный возраст, соседка на удивление легко поднималась по лестнице, а всё свободное время уделяла крошечному огородику на клочке земли, напоминавшем колтун на неухоженной звериной шкуре. Под неустанным контролем бабки Клавы там всё лето колосилась ботва картофеля, перья зелёного лука, стрелы чеснока. Этот нехитрый урожай школьник Костя и таскал на четвёртый этаж. Организм всегда требовал еды и несколько варёных картошек с лучком, а иногда с растительным маслом и куском ржаного хлеба, поданных благодарной соседкой в качестве обеда, лишними не бывали.
Костя рано стал самостоятельным, и рано перестал бояться отказов. Ничего не ждал от Судьбы прежде, а сейчас почему-то хотелось большего. Кто сказал, что к старости все страсти утихают? Сейчас эти страсти более взвешенные, рассудочные, обдуманные, но не утраченные — нет! — не потерянные… И чувства более глубокие, объёмные, только кому они теперь нужны?..
— Видно, из рано повзрослевших детей получаются наиглупейшие старики, Харлей.
Зеркало не отражало ни Костю-студента, ни Костю-офицера, ни Костю — инженера-конструктора, и вот уже четыре года не отзывается изображением Константина Егоровича — начальника конструкторского отдела. Иногда отражение словно проходило мимо бывшего рабочего кабинета, где теперь на красном фоне таблички красовалась уже не фамилия Константина Егоровича, а другая — хорошо знакомая — фамилия его заместителя.
Пенсия… Теперь только Константин Егорович против Константина. Никакой он в душе не Егорович! Как бы убедить в этом отражение?
Впрочем, жаловаться не приходится. Надо быть благодарным судьбе, что в свои 72 года он может ходить без трости, по-прежнему остро видеть, неплохо слышать и не страдать хроническими заболеваниями. Зубы давно протезированные — это мелочи. Сердце пошаливает иногда — это серьёзнее. Надо бы Харлея куда-то пристроить. Вдруг что… Только как с ним расстанешься, если вместо самого сердца у старика теперь шерстяной комок, а вместо сердечного стука — сопение чёрного мокрого носа.
— Мы теперь с тобой связаны, Харлейка. Ты без меня пропадёшь, да и я без тебя остатки жизненной силы растеряю.
Вот ещё что: память теперь стала…
— Другая какая-то — память, — он вывел вслух обрывок мысли для Харлея.
Пёс обернулся на голос хозяина и неспешно засеменил чуть впереди, обнюхивая придорожные канавы в местном парке.
Другая какая-то память…
Кажется — всё ещё цепкая, пластичная, податливая, уступчивая. А порой — гляди-ка! Простейших вещей не допросишься, известнейших фактов не дозовёшься. Дат, чисел, названий…
На море стала похожа память. Катит волной на песчаный берег, отхлынет — пусто, только песчинки между собой местами меняются, чтобы ещё больше всё перепутать. А то вдруг вынесет округлый камешек гальки или раковину — стёртые, сглаженные, утратившие былой шик и лоск. Вроде и так всё было, вроде помнишь всё до мелочей, ан нет — что-то сместилось, что-то исчезло, что-то потеряло былую весомость…
Так и гулял Константин в морях своих воспоминаний, иногда увлекая за собой в путешествия Харлея. Пёс добродушно смотрел на хозяина, проговаривавшего вслух стихи, цитаты, подсчитывающего даты чьих-то рождений, свадеб, крестин, похорон; подтявкивал диалогам, которые Константин вёл в часы уединения; навострив уши, впитывал информацию из телевизора, радовавшую или огорчавшую Константина Егоровича.
Константин знал, а вернее, чувствовал одно: столь часто заглядывать в зеркало его заставляет надежда увидеть там однажды того парня, у которого ещё был друг Серёга… А если совсем честно — того влюблённого идиота, у которого ещё была Она.
Константин всегда делал паузу после размышлений о Серёге (чтобы вспомнить несколько его крылатых изречений), а перед тем, как назвать даже мысленно Её имя, он неизменно вздыхал.
Сегодня память прошлась по привычному кругу, но едва зацепившись краешком за мысли о Ней, Константину пришлось прерваться на окрик:
— Харлей! Харлей! Ко мне, негодник!
Куда там! Пёс уже стремглав нёсся на запах. Начало мая — время первых шашлыков, а прогулочный маршрут старика и его собаки пролегал мимо самых удобных полянок для пикников. Расслабленные, подвыпившие отдыхающие наперебой тянули руки к собаке цвета кофе с молоком, безошибочно определяя в ней незлобивый характер, и чесали висящие уши и беспечно подставленный живот, просили лапку (и Харлей давал), и требовали полаять (Харлей молчал, к команде «Голос» он был не приучен). Сам пёс только и ждал минуты, когда внимание окружающих рассеется настолько, что мангал останется без присмотра, дождавшись, хватал зубами шампур — тот, что ближе к краю — и бывал таков.
Первый раз он проделал это два года назад. Так же, в мае. Ему едва исполнилось восемь месяцев (если ветеринар не ошибся). Старик обомлел, не зная, бежать ли за четвероногим воришкой или извиняться перед смеющейся обокраденной компанией. Отдыхающие только махнули рукой сквозь смех:
— Пусть ест на здоровье!
Второй раз вышло хуже: немолодая парочка выкрикивала вслед убегающим Харлею и Константину всякого рода проклятья. Это было прошлой весной.
И вот сегодня — опять!
— Харлей! — окликнул Константин Егорович, неохотно признаваясь себе, что игра его забавляет, и он сам не прочь воровать шашлыки хотя бы пару раз за тёплый сезон.
Пёс выбежал из кустов, сжимая в зубах недлинную шпажку с жаренным мясом. Он оглянулся на хозяина и, казалось, подмигнул. Горячие куски шашлыка, должно быть, обжигали ему язык, но он не подавал вида. Харлей бросился наутёк, не забывая, однако, поглядывать, поспевает ли за ним седовласый сообщник. Константин не отставал, изредка покрикивая, призывая хвостатого похитителя мяса вернуться или хотя бы остановиться. После окрика Харлей припускал галопом, но, понимая, что хозяин не может злиться всерьёз, через несколько метров замирал в ожидании. Так повторялось, пока они не добежали до проезжей части, отделяющей парк от жилого квартала.
— Проказник, — Константин Егорович ласково пожурил собаку, отбирая у него остывающий шашлык и похлопал пса по лоснящемуся кофейному боку, — не делай так больше.
— Не делай… — повторил он.
И ещё раз:
— Не делай.
Но с каждым разом Константин всё больше улыбался, а под конец и вовсе залился счастливым смехом, обдумывая вновь свершившуюся проказу.
— Хотя бы месяцок потерпи! — завершил он нравоучения, отсмеявшись. Перехватил шампур, повесив его за колечко на палец и, беззаботно размахивая им, будто фокусник тростью, скомандовал:
— Айда домой! Поедать добычу!
Харлей ел вдумчиво и виновато. Принимая из рук хозяина куски, он всякий раз будто спрашивал взглядом: «Может присоединишься?». Но Константин Егорович только подбадривал:
— Ешь, ешь… — и снимал с заострённого металлического стержня новый кусок. Всего шесть. Некрупных, нежирных и не очень зажаристых — словно пройдоха нарочно выбирал себе что-то не слишком вредное для здоровья.
Два года назад, когда Константин подобрал Харлея на помойке в соседнем дворе, то и подумать не мог, что оставит щенка себе. Он звал собаку то Барбосом, то Бобиком, то Тузиком и писал бесконечные объявления, пытаясь сначала найти предыдущих владельцев, а после — новых хозяев. Безымянный, а вернее щенок с непостоянным именем, сразу же облюбовал себе место под крошечной деревянной прикроватной скамеечкой — на её перекладине Константин любил держать снятые на ночь носки. Вскоре от этой привычки пришлось отказаться, так как метис охотно использовал носки как пищу и как игрушку. С носками на перекладине или без них, а место прочно закрепилось за найдёнышем, пока он не стал заметно крупнее небольшого пятачка между ножками лавочки. Теперь псу нравилось ночевать на подстилке под креслом. Спать с хозяином в постели он не привык и даже никогда не просился.
— Жарко тебе со мной? Жарко, да? — Константин трепал развалившегося поверх одеяла пса за ухом под вечерние новости, чесал шелковистое пузо, но после щелчка пульта Харлей отправлялся на подстилку.
К тому времени уже стало понятно, что щенок останется жить с ним, и Константин стал выбирать кличку.
— Шустрый ты у меня, как мотоцикл. Как Харлей! Эй, Бобик, ты у меня Харлей?
Так и закрепилось.
«Жизнь — как воздушный шарик, — сказал однажды Серёга, — сначала пустая и почти незаметная, хотя, безусловно, яркая с первых же мгновений, но вот, постепенно заполняется воздухом, делая тебя всё более зримым, чётким, объёмным, раздувает до размеров целого мира, огромной планеты, на которой поселяются люди, принося свои радости, хлопоты, шалости и глупости. Они все сами по себе и в то же время они — часть твоей планеты. Ты даже и не заметишь, как ещё чей-то воздух оказывается в твоём воздушном шаре, смешивается с твоим, и вы уже вдвоём дышите воздухом одной планеты. Втроём, вчетвером, вдесятером… Однажды горловину воздушного шара завязывает накрепко нить. Вы всё ещё дышите общим воздухом, но больше к себе никого не берёте. А дальше — в обратном порядке. Планета уменьшается, уходят люди, у них теперь другие дела, заботы, мысли, разговоры. Они уходят, а воздуху тебе почему-то без них — мало! Всё потому, что ты продолжаешь дышать, только уже без них, и тебе не надо столько, ведь ты привык делить с ними каждый глоток. Их больше нет, а ты всё ещё дышишь с ними одним воздухом. В этом и есть парадокс не только жизни, но и любви. Один воздух на двоих — это и есть воспоминания. Он отравляет твои лёгкие, но вместе с тем ты счастлив. Ты счастлив уже оттого, что когда-то твой маленький воздушный шарик достиг размеров целого мира и давал приют кому-то ещё. Именно это позволяет не умереть, когда придёт пора цедить общий воздух в одиночку…»
Теперь Константин цедил общий воздух с Харлеем. Удивительно! Будто целая жизнь, всё нутро его воздушного шара вдруг переместилось в приблудного нечистокровного спаниеля, подобранного когда-то на помойке. Горько, конечно, горько осознавать, что весь мир теперь замкнулся в короткую цепь: он — Харлей — телевизор — зеркало…
Константин тут же одёрнул себя. Есть ещё Она… Самый тяжёлый, самый воплощённый призрак его жизни, самый разрушительный атом, ядром которого был и остаётся он сам. Она заключила Константина в себя, сделав с собой неделимым целым, позволив создать такую крепкую связь, какой, должно быть, никогда прежде и не существовало, но всё же этот нерушимый атом так и не стал частью молекулы. Из него не вырастут стены, не взметнутся ввысь острые башни, не родится новая Вселенная. Всё закончилось атомом, словно их встреча изначально была направлена на разрушение, а не на созидание. Атом стал точкой в повествовании. Зачем темнить — точкой его, Костиной, жизни…
Мысли перебила заставка вечерней развлекательной программы. Задумавшись, Константин Егорович пропустил мимо ушей всё, о чём рассказывала диктор вечерних новостей. Каждый раз, когда он хочет подумать о Ней, море памяти выбрасывает на берег битые бутылки и прочий мусор. Нельзя, нельзя о Ней думать! Эти камешки не стесались за годы, не омылись до ровной гладкой поверхности. Костя всегда будет помнить все шероховатости и неровности, все острые края непростых взаимоотношений молодой парочки. И немолодой уже пары — тоже…
— Да, Харлей, — сказал он с горечью, выключая телевизор и свет, — жизнь такая короткая. Есть призраки, которых ты хочешь вернуть, — это призраки прошлого. Есть призраки, от которых ты прячешься, — это прохожие на улице, из крови и плоти, но ты от них шарахаешься, потому что не можешь и не хочешь делиться с ними своим воздухом. Но самые страшные призраки — те, что всегда с тобой, всегда верны тебе, но именно они тебя и задушат…
Гулять с Харлеем сегодня вышли позже обычного: Константин Егорович дотошно и придирчиво уже в который раз посмотрел от начала до конца по телевизору любимый Серёгин фильм. И в который раз подивился: что друг находил в этом поверхностном бесталанном фарсе?
Взгляд в зеркало. Поводок в руку. Команда Харлею. Его уговаривать не приходится — пёс готов гулять по сотне часов кряду, невзирая на погодные условия.
— Живчик, — хмыкнул в усы Константин Егорович, наблюдая, как спаниель несётся вниз по ступеням.
В парке старика обогнал паренёк в футболке и джинсовых шортах чуть выше колена. Его округлые тренированные икры были украшены привлекающими внимание цветными татуировками: на правой — яркий узорчатый череп, на левой — планетный ряд. Икры сотрясались в такт ходьбе и казалось, что на них проецирует изображение аппарат для показа слайдов с заедающей кареткой, отчего один и тот же кадр постоянно возвращается на экран.
«Зрение, тьфу-тьфу, не подводит», — отметил мысленно Константин, понаблюдав некоторое время за смещениями татуированных рисунков. Даже самые мелкие детали удалось разглядеть.
Вот и у жильца недавнего тоже были картинки на теле. Не такие, правда. Пауки и скорпионы.
— Внучок, — крякнул Константин, вспомнив Игорька.
Всё бы ничего, если бы не фамильярничал. Снимал комнату, платил исправно, шумные компании не водил. Поначалу…
И ему, старику, веселее, вроде как и правда — внук-студент под боком. Целый год вместе прожили без проблем, а потом началось. С малого началось. Как раз с татуировок.
Вышел как-то Игорь на кухню в одних трусах.
— Нравится, — спрашивает, — дедуля?
И на бедро указывает. Там как раз свежий тарантул размером с кулак поселился, даже воспаление ещё не прошло.
Нет бы сразу за «дедулю» парня отчитать, запретить панибратствовать. Не давать в родственники набиваться. Но — спустил на тормозах. Даже растрогался, дурак. Дед и внук, даром что своих детей Бог не дал. Не важно, что страшилище на Игоревой ноге Константину Егоровичу по вкусу не пришлось. Он всегда считал себя стариком незлобивым и терпимым ко многому. Современным, можно сказать, и к молодёжи лояльным. Молодым помогать надо — им ещё расти, матереть, уму-разуму набираться, в люди выходить, у них целая жизнь впереди. Надо с молодыми в ногу идти — у них и ноги крепче, и дорога верная. А за стариками какой толк плестись?
Так и рассуждал Константин, когда размещал в сети объявление о сдаче комнаты. Семью хотел молодую к себе поселить, но им тесновато показалось. Зато внучок-Игорёк в соседи попал. Про учёбу рассказывал, советовался, иногда по рюмочке вместе выпивали и по сигаретке выкуривали. Сдаст зачёт — отмечать домой приходит, а у старика сердце за него радуется, как за родного. С девушкой внучок познакомился, так Константин даже разволновался.
— Я, дедуля, её с тобой познакомить приведу.
Константин Егорович отмахнулся от навязчивого воспоминания, как чуть не всплакнул от такой доверительности. Сейчас застыдился своей тогдашней сентиментальности.
Месяца три-четыре Игорь так «дедулькал». Дедуль — то, дедуль — сё. А потом как-то плату за комнату задержал («Ты же всё понимаешь, дедуль!»), и девушка всё чаще ночевать стала («Ты же всё понимаешь, дедуль!»), и друзья захаживать начали, музыку слушать, песни петь под гитару («Ты же всё понимаешь, дедуль!»).
— Мы тебе бутылку купили! Всё для тебя! Выпьешь с нами?
Константин и выпивал иногда, но чаще по природной интеллигентности удалялся к себе в комнату, пытаясь почитать книгу или подремать, но громкий хохот и непрестанный гул голосов с кухни не давали ни сосредоточиться, ни отдохнуть. Попросить бы потише, но неловко уже. Сам разрешил. Упустил момент, когда стоило озвереть и не допустить превращения квартиры в клуб по интересам. Тем более, что его личные интересы были задвинуты глубоко и никому не были важны.
— Дедуль, ну ты ж всё понимаешь! — Игорёк и тогда начал разговор с испытанной присказки, — ты старый, одинокий. Мы тебе нужны. Когда совсем одряхлеешь, мы за тобой ухаживать станем. Только ты ж понимаешь, дедуля, мы всё-таки не родня. Хочется, чтобы, если что, мы — тебе, а ты — нам. За добро — добром…
Старик осел на табурете, как мыльная пена в прохудившемся тазу. Вот оно как. Заигрался он в дедушку и внука. Заходите, живите, пойте, пляшите! Дед вам на потеху и на балалайке сбряцает, и про жизнь свою расскажет, и на сигареты деньжат подкинет с пенсии. Заигрался! А жизнь не дремлет, она вон какая, тут же слащавой роли драматизма добавила.
«Мы ж не родня, понимаешь, дедуль?»
Почему-то именно эти «не родня» и «дедуль» в одной фразе изрезали Константина по живому. Вот, значит, как… За год стало казаться… А оно вон как оборачивается…
Старик собрал тогда всю волю и твёрдость, какие видывали и рядовые в его офицерские годы, и подчинённые в начальственную пору, и сказал резко и холодно:
— Вам квартиру за заботу о немощном и дряхлом подарить следует?
— Видишь, ты же всё прекрасно понимаешь, дедуль! — Игорь ухмыльнулся и тут же вся его ухмылка сцепилась с Константиновой оплеухой. Прям впилась, влилась, впечаталась в ладонь. Давно такой сочной оплеухи никто от Константина Егоровича не получал. Наотмашь, не глядя. Молодецкая, хлёсткая, крепкая, словно вилок капусты со свинцовой сердцевиной — во всю ухмыляющуюся рожу. За всех «дедулей» разом.
— Пошёл вон, — рыкнул Константин. Сильно рыкнул, зычно, хищно. Напугался наглец желторотый. Ещё бы не напугался, у Константина голос командный, пуговицы на плацу отлетали. Это по молодости. Сейчас чуть трещину дал, хрипотцу, но чувственную, колоритную. Серёга, как актёр, всегда его ценил, говорил: «Шёл бы ты, Костюша, к нам в театр играть. Одним только голосом целый зал удержать сможешь!»
Такая злоба Константина душила, он представил, как комкается на Игоревом бедре татуированный тарантул, как корёжит все его паучьи лапы, как сжимается в тугой жёваный шарик напуганное тельце.
— Пошёл вон, — повторил он и швырнул ублюдку полотенце, чтоб нос от крови утёр.
Тогда и первый приступ случился. Как раз на следующий день. Мастер только-только ушёл, замки во входной двери менял, чтобы школота предприимчивая не заявилась снова. Нечего им тут шастать, вещи забрали, так чтоб духу и близко больше не было! Тут и прихватило. Пора с Харлеем гулять, а в груди ноет, словно кто-то уголёк с жаровни потихоньку покатывает. Покатает-покатает, а потом ещё и сожмёт всё нутро до самого желудка. Соседка таблеткой выручила — отпустило.
— Вот так и помру, Харлей.
Константин потрепал пса, поразмыслил и сменил с тех пор маленькую собачью миску на небольшой тазик.
— Мало ли что, — пояснил он недоумевающему мохнатому товарищу, и повторил ещё раз — внутрь себя, — мало ли что…
Однако после этого Константин бросил курить. Курил сорок лет — а бросил в одночасье. Иногда сердце умеет быть очень убедительным. Первый инфаркт — как третий глаз. Сводный брат интуиции.
Перед сном каждый вечер Константин проверял почту. И обычную, и электронную. Он вышел на пенсию четыре года назад, но навыков общения с электронно-вычислительной техникой не растерял. Должность начальника конструкторского отдела обязывала быть с компьютером на «ты». Теперь их взаимоотношения стали менее дружелюбными: компьютер всё чаще потчует бесчисленными диалоговыми окнами, беспардонно зависает или вытворяет иные штуки, от мерцания монитора побаливают глаза, жужжание процессора — пусть и едва слышное — вызывает раздражение и головную боль. Кажется, компьютер сжирает весь кислород в комнате, поэтому перед сном Константин всегда выключает его из розетки, а комнату тщательно проветривает, иногда оставляя форточку открытой на всю ночь.
— Выбросить тебя что ли? — бывало пригрозит компьютеру Константин и тут же потреплет Харлея по голове, — да не тебя, глупый…
Конечно, он не сможет расстаться с электронным ящиком. Тот, железный, что висит в подъезде и давно уже открывается без ключа, дорог ему как память о бумажных письмах и подписных изданиях, но в этом, навороченном, не подпускающем к себе без пароля, есть две совершенно необычайные функции. Во-первых, скайп. А по скайпу не реже двух раз в месяц звонит Ангелина, дочь Сергея. Крестница.
Геля — точная копия отца. Константин знал это всегда, но после смерти друга сходство стало ещё более заметным и выпуклым. Сейчас ей к пятидесяти, но в Костиной памяти навсегда остался день, когда Гельку, четырёхлетнюю, молодые родители в сопровождении крёстных отвезли в деревенскую часовню, где её и покрестил при свете тусклой лампады добродушный чуть пьяный батюшка.
Константин всегда звал её Ангелочком. Она была, пожалуй, единственным человеком в мире, кто слышал от него уменьшительно-ласкательные суффиксы. А Геля всю жизнь, со дня крестин, звала Константина Крёстей. «Крёстный Костя» ей было не выговорить.
Блондинка с голубыми глазами, с суровой складкой, брошенной наискось со лба к переносице, бледным аристократическим тонким лицом, ямочкой на подбородке и родинкой возле правого уха. Такая она, Ангелина.
«Как же мне тебя не хватает, Серёга», — только и мог думать Константин, глядя в экранизированное лицо своей крестницы — в скайпе или в телевизоре, когда шли фильмы с её участием.
Актриса. Талантливая. Как и отец.
«Господи, как же мне тебя не хватает, Серёга», — Константин мыл Харлею лапы, обдумывая предстоящую вылазку в интернет. Ещё одно место встречи с призраками. Может — выбросить к чёрту? Пусть приходят в обычный почтовый ящик бесплатные газеты, квитанции, рекламные листовки. Но тогда, наверное, среди букв случайной периодики ему начнут мерещиться имена утраченных навсегда людей, а воспоминания изъедят ржавчиной всё до последней крошки мозга.
— Как юнец! Каждый раз, как малолетка, — приговаривал он, наполняя собачью миску кашей с мясом, а мыслями витая где-то в переписке с Ней. Это было «во-вторых». А на самом деле именно это и было «во-первых». И в-главных… И в-единственных… По электронной почте Константин Егорович всё ещё получал письма от Неё.
«Господи, как же мне тебя не хватает, Серёга», — будто козырной картой ложилась мысль, но и она никогда не могла побить той масти, какой была для Константина Она.
— Ты зависишь от неё больше, чем хотел бы, — говаривал друг, — и она это знает. Сама же она нуждается в тебе и того шибче, и пользуется тем, что ты этого не замечаешь.
С Серёгой не поспоришь. Особенно теперь, когда его нет, а его цитаты живут, живут, живут, наполняя Константина изнутри, распирая и раздирая. Они рвут его на куски, эти цитаты, но Та, от которой и прежде чаще доставалось только молчание, теперь пытается перекричать немотой все Серёгины афоризмы. В памяти словно перетягивают канат два моря с пришвартованных у разных пристаней кораблей.
Нет, Константин и сегодня не позволит себе думать о друге. И уж точно не позволит думать о Ней.
Скайп молчал. Писем не было.
Константин Егорович только однажды, мельком, задал себе странный вопрос: мог бы он, в нужде, в военное время, в любом другом бедственном положении съесть Харлея?
И тут же, устыдившись, спрятал вопрос глубоко-глубоко, откуда он точно не должен был всплыть снова, но, кажется, Харлей что-то прочитал в его глазах, потому что вдруг вырвал морду из ладоней хозяина и ушёл под кресло, словно переживая не совершившееся предательство.
И откуда этот вопрос в голове? Разве вообще должны появляться такие вопросы, когда держишь в руках чудесную мохнатую морду с искренними открытыми карими глазами и розовым, гладким, не таким, как у кошек, языком, чуть скошенным набок, чтобы дотянуться и лизнуть при случае хозяину пальцы. Глаза, готовые прочитать тебя, просветить насквозь и простить за любую душевную слабость. «Душа друга не может быть грязной, — говорят эти глаза, — не может быть пустой или холодной. Есть всего два состояния души друга: печаль и радость, и оба эти состояния мы должны переживать вместе. И только один вопрос я всегда буду тебе задавать: хозяин, ты счастлив? А мои глаза — это два омута олицетворённого кареокого доверия и любви».
Константин задумался, не оттого ли глаза Харлея всегда чуть влажные и печальные, что старик никогда не даёт ему почитать в своей душе ничего, кроме тихой ностальгии? Не потому ли, что все ответы на единственный собачий вопрос написаны в душе на опадающих листьях, на исцарапанных граммофонных пластинках, на тонкой корочке, покрывающей прорубь, в которой всё глубже и глубже утопает заледеневшее сердце, вопреки желанию не способное растопить печали в преданном собачьем взоре?
Серёга сказал однажды: «Жизнь, как магнитная лента. Кассета доиграет и замрёт».
А у него, Константина, ощущение, что магнитная лента давно уже смоталась с одной бобины на другую и теперь бесполезно крутится на продолжающей движение катушке. И только кончик коричневой плёнки ещё развевается, намекая, вероятно, что не всё кончено. Хватило бы нескольких движений — намотать ленту на другую бобину и всё повторить… Но так не бывает.
— Харлей, — Константин робко позвал четвероногого друга, — прости меня.
Почему-то в порыве самобичевания ему подумалось, что Харлею, разделившему с ним, как бутерброд, все тяготы старческого одиночества никогда… нет, не так. НИКОГДА — именно крупными буквами — не пришёл бы в голову подобный вопрос.
— Харлей! — Константин заскулил, поджав под себя ноги. Ему стало страшно. Если пса не станет, то мир призраков сведёт с ума, в два счёта разворует всё то, что ещё в целости сохранилось в голове — не пожухло, не зачахло, не просрочилось, не подёрнулось плесневелой плёнкой…
— Есть всё-таки какие-то высшие силы, — прошептал он, — это воистину высочайшая справедливость: подкинуть мне собаку взамен прежним утратам. Вероятно, каждому, кто был щедр и честен с другими, Господь дарует собаку, как священный сгусток чистейшей жертвенности и бескорыстия. Собака — как корзинка, в которую сложено всё, что ты когда бы то ни было отдал. «На, — говорит Господь, — забери всё это обратно, теперь тебе это нужнее». И ещё, наверное, только человек, познавший любовь человека, может по достоинству оценить преданность собаки.
В эту ночь Харлей, вопреки своим привычкам, спал в ногах хозяина.
Пройти мимо Ивана Владимировича не удалось. Он шёл навстречу, как всегда так широко расставив руки, что, казалось, он намеревается обнять любого прохожего, но вместо этого, масштабно, словно сдвигая две половинки невидимого глобуса, он сводил ладони, заключая между ними руку встреченного знакомого, будто пытаясь её заламинировать. В целом он был добродушен и мил, в особенности для тех, кто не считал недостатком его болтливость — чрезмерную и какую-то исконно бабскую. Мелко перебирая лапками, рядом с огромным хозяином семенила крошечная собачка непонятной породы по кличке Фантик. Неверно говорят: маленькая собачка до старости щенок. Фантик был стар и это бросалось в глаза: прохудившаяся, будто побитая молью шерсть, короткие лапы, казавшиеся шустрыми, но при ближайшем рассмотрении можно было отметить, что шаги даются собаке нелегко, жёлтые зубы и неприятный запах изо рта, и что-то стеклянное во взгляде. Фантик не отбегал от хозяина далеко, опасаясь даже короткой разлуки.
Константин старался избегать Ивана, но порой, гуляя с Харлеем по парку, натыкался на внушительную фигуру, появляющуюся всегда неожиданно. Зато родилась новая примета: если утром встретить назойливого Ивана Владимировича, вечером по скайпу позвонит Ангелочек.
Речь Ивана набирала обороты, кружила словесами вблизи общих знакомых, окутывала паутиной последних сплетен из мира политики и шоу-бизнеса, и утомляла, утомляла, утомляла Константина безмерно. Он отмалчивался, отделывался короткими угуканьями, иногда кривовато хмыкал и командой к этой ухмылке служил смех собеседника. «Смеётся — значит пошутил», — пояснял для себя Константин и выдавал малоразборчивое кряканье.
«Рефлекс, — подумал старик, — он смеётся, и я смеюсь. Ерунда, просто я не слушаю, о чём он говорит, не вникаю в суть сказанного, а его смешок выклянчивает мой, ответный, и позволяет мне казаться заинтересованным. Или в старости всегда так? Боишься засмеяться первым? Смех стариков — только эхо? Отголоски чьих-то чужих жизней? Рефлекс? Превращаюсь в собаку…»
Внутри него поползли невесть откуда вспомнившиеся строчки Маяковского: «Надо ответить, она — знакомая. Хочу. Чувствую — не могу по-человечьи!»
— Прямо как у Маяковского, — произнёс он вслух.
— Что? — неуместная реплика обескуражила собеседника.
— «…я стал на четвереньки и залаял: гав! гав! гав!»[1]
И не дожидаясь ответа, Константин махнул рукой, подозвал Харлея и пошёл вперёд по аллее прочь от болтливого Ивана.
— Приятно было поболтать, — беззлобно донеслось в ответ.
— Тебе поболтать всегда приятно, — буркнул под нос Константин, и сейчас он сам себе казался Егоровичем, — приятно ли тебя слушать, вот вопрос.
Тени… Вот они — те самые тени настоящего. Осязаемые, но ровным счётом ничего для тебя не значащие. Казалось бы: стой целый день и треплись с этим пустомелей, обсасывай сальные подробности, перемывай косточки знакомым, измельчай в труху язык. Но сколько в воздушном шарике Константина осталось воздуха? Того самого сладкого воздуха, которым нельзя дышать полной грудью, это может быть губительно для пожилого организма. Того, который хочется смаковать, отпивать из маленькой рюмочки-напёрстка, но перед этим… Перед этим непременно хочется чокнуться ещё с одним таким же напёрстком, из которого пьёт разлитый тобой воздух кто-то, действительно тебе не безразличный.
Есть! Есть ещё в его шаре этот сладкий воздух. И Константин знает, с кем бы он хотел его допить — весь, до донышка, сколько бы его ни осталось…
Позывные из скайпа застали Константина на кухне. Он уже выложил собачью кашу в миску и пёс, пофыркивая, чавкал ужином. Старик готовился к разговору. Он сейчас увидит в лице Ангелочка своего старого друга, а она непременно должна встретиться с тем самым Крёстей, какого помнила с детства. Впрочем, обмануть Серёгу или Гелю ему никогда не удавалось. Они оба всегда были чуткими — просто обнажённые арфы на скалистом утёсе: один порыв ветра играл на струнах сотни мелодий.
Как обманчива всё-таки внешность. Отец и дочь — оба пасмурные на вид, кажущиеся неприветливыми и хмурыми, выходя на сцену театра вдруг открывали в себе необыкновенные энергетические потоки, а выходя на сцену любви улавливали все токи Вселенной.
Обнимал Серёга всегда как-то особенно: сначала коротко, одной рукой за шею и слегка поглаживая ладонью по затылку, а потом добавлял вторую руку, прижимал человека к себе накрепко и удерживал, сколько считал нужным. Оторвавшись от него, казалось, что ты проболтал с ним десяток часов и открыл все свои самые сокровенные тайны. Молодого Костю эта манера раздражала, становилось неловко, будто они обнимались нагишом.
Раздражала и привычка Серёги называть его Костюшей. Или ещё хуже — Костюшенькой. Что за нежности, ей-богу?! А сейчас научился ценить. Может и доверил бы кому-нибудь свою наготу — душевную — только кто ж её примет сейчас так безоговорочно, как это делал Серёга?
— Себя-актёра я могу найти на сцене, — говорил друг, — а с тобой я ищу себя-человека. Мне важно, чтобы мысли, рождающиеся в наших головах, прозвучали именно так, как они были придуманы, не ретушировались нормой и моралью, не были стеснены военной формой или деловым костюмом. Думаю, что не испугаюсь быть застанным врасплох или поставленным в тупик чем-то из твоих размышлений. Я хочу развиваться с тобой, как развиваются с почемучкой-ребёнком, потому что любая дружба должна делать нас глубже, иначе в ней нет смысла. Я с удовольствием наблюдаю за твоими успехами и, смею надеяться, ты с интересом следишь за моими достижениями.
— А когда меня не станет, за кем ты будешь наблюдать? — язвил Константин, чураясь патетики и сантиментов. («Следил, Серёга, конечно следил, — подумалось ему теперь, — за каждой ролью, за каждыми твоими пробами, и волновался в зале, и провалы твои тяжело переживал…»)
— Ты подольше меня поживёшь. А я к тебе в новом образе приду, договорились? Собакой, хочешь? Я актёр, Костюшенька, и умирать не боюсь — не впервой. Подумаешь: сотни раз на сцене и один разок по-настоящему. К тому же, я — хороший актёр, а значит по праву буду жить вечно, — и не было в его словах ни самодовольства, ни бахвальства. Констатация факта. — И потом, что значит — за кем наблюдать? Что ж ты у меня, один такой что ли, за кем понаблюдать можно? За женой, за дочерью. Я всегда буду рядом и не исчезну из вас уже никогда. Каждый раз, когда вы подумаете обо мне, я буду оживать.
— Не слишком-то часто я о тебе думаю…
— Зато я думаю о вас постоянно. Каждую секунду своей жизни. Часть моего мозга никогда не спит и всегда помнит о самых близких людях. Даже если я занят, если я в образе на сцене, если я дрейфую на льдине или несу Олимпийский огонь, мне всегда важно — где вы и что с вами происходит.
— Под твоей суровой личиной скрывается абсолютно сумасшедшее сердце.
— Зато под твоей внешностью простачка прячутся острые крючья. Ты — как стог сена с забытыми в нём вилами.
«И ведь прав был, всегда прав… И вспоминаю теперь его часто — каждую секунду, и за Гелю волнуюсь… Может быть, он всю жизнь прожил стариком, потому и ушёл раньше? А я старик только теперь, но если уйду, кто меня вспомнит? У него — роли, цитаты, даже кружка, им подаренная, зримой памятью осталась со мной, стоит вон, на столе… А обо мне? Что и у кого останется на память обо мне?»
Кружку эту Константин очень берёг, он вообще, честно говоря, тяжело расставался с вещами. Серёга был проще: «Вещи, — говорил он, — как люди. Хотят быть необходимыми. Если ты так и простоял всю жизнь на полке, значит, не был никому по-настоящему нужен».
«Был ли я кому-то по-настоящему нужен?» — пронеслось в голове.
Странные свойства у воспоминаний. Вот сейчас — по дороге из кухни в комнату на долю секунды словно тысячи мелких фрагментов впились в одинокий мозг. Запахи, звуки, фразы, завитки сигаретного дыма — и всё это заставило поверить, что вот он, Серёга, тут — чуть выпивший и говорливый, молодой и весёлый, нога на ногу, весёлый блондинистый чуб набок… Так бывало и в парке — нет-нет да и пробиваются сквозь современный пейзаж прежние картины, заново вырастают вырубленные деревья, и покосившийся мостик через иссушенный ручей крепок и надёжен, а водный поток скор и ретив. Мерцание памяти, наложение кадров, комбинированная съёмка…
Константин Егорович подошёл к компьютеру. Сейчас они снова встретятся: Серёга, переродившийся в свою дочь, и Константин — всё тот же стог, всё с теми же вилами. Он не имеет права показать, что давно уже растерял все крючья. Никакой грусти! Хватит того, что ностальгией упился с лихвой бедный Харлей.
— Привет, Ангелочек, видел тебя в новом фильме. Жаль, включил с середины. Такая же скрытная, как твой отец, нет бы сообщить!
— Привет, Крёстя. Не ворчи. Я привезу тебе сборник фильмов с моим участием на DVD. Все фильмы на одном диске.
— Такие сборники меня расстраивают, — пробурчал Константин, — разве это дело? Человек тратит время, здоровье, силы, жизнь, а все его труды умещаются на одну блестящую болванку! Что бы ты ни делал, твоя жизнь в гигабайтах всё равно весит ничтожно мало.
— Не философствуй, Крёстя, тебе не идёт, — засмеялась Геля, — я через две недели к тебе приеду, привезу большой торт, и мы будем есть его весь вечер и весь следующий день, пока не опьянеем от его приторно-ванильных розочек. Две недели я буду без связи — съёмки в глуши, а потом возьму маленький отпуск и подарю тебе столько времени, сколько пожелаешь!
Её отец тоже всегда дарил ему время. Своё время. Более щедрого подарка Константин не получал ни от кого.
— Хорошо, — только и смог ответить он. Вилы в стогу… Крючья… Ничего теплее он из себя выдавить не сможет.
— Не скучай.
Они ещё немного поболтали о том о сём, и попрощались, но воспоминания потом долго разговаривали внутри Константина, сливаясь в одно большое море, залитое закатным солнцем, играющее волнами и выбрасывающее на берег то что-то привычное, а то вдруг — причудливое. Константин так и задремал в кресле перед монитором, укачанный волнами. Харлей прилёг рядом, положив измазанную кашей морду хозяину на тапок.
Глядя на некоторых, людей без труда можно представить, как они будут выглядеть в гробу. Что-то неуловимо меняется в застывающих ещё при жизни чертах лица, появляется что-то от маски, от смертного облика — прикрытые веки, или впалые бледные щёки, или заострённые восковые носы. Что-то, позволяющее предположить, что жизнь циркулирует в человеке не в полную силу.
Серёга сказал однажды:
— Смерть — как глубокое опьянение. Уходишь медленно, постепенно. В агонии ещё слышишь, как шумит вокруг праздник, как танцуют гости, как убирают посуду хозяева. На какое-то время трезвеешь, а потом — забытье, которое уже не сменяется похмельным пробуждением…
Константин Егорович осмотрел себя в зеркале, разыскивая самостоятельно придуманные «симптомы».
— И на труп я пока, пожалуй, не похож, Харлей, — вынес он вердикт. Сердце с утра поднывало. Так припекало порой, что хотелось достать его из груди и протереть влажной тряпочкой — снять жар. И положить на место — чистеньким, лёгким…
— Нет, не похож, — ещё раз резюмировал увиденное в зеркале Константин, оправил пиджак, проверил карманы — не забыл ли паспорт, и отправился на почту за пенсией, наказав Харлею ждать дома. На пороге Константин спросил, что бы верному товарищу хотелось получить в качестве подарка. При слове «лакомство» пёс тявкнул. На том и порешили.
1965 год.
Константин любил бывать здесь, хотя сам себе запрещал посещать памятные места, связанные с этим годом. Откровенно говоря, он уже и не помнил наперечёт всех мест, знал только одно — там всегда рядом была Она.
Она.
Ира.
Ирка.
Ирка-Ниагара.
Память выговорила все имена без запинки, словно никогда и не пыталась сбыть эти воспоминания в самый затрапезный ломбард, в самый затхлый угол за любые малые копейки, лишь бы никогда больше не получить их назад. Кто знает, может, настало время выкупить их обратно?
Ира.
Ирка.
Ирка-Ниагара.
— Почему Ниагара? — спросил молодой Костя у местных парней.
— Это Петька придумал. Она ему — ни ага! Понял, о чём я?
Кто-то из пацанов подмигнул.
— Да она никому — ни ага! Такая недотрога! Одно слово — Ниагара!
Костя с родителями только въехал в новую квартиру и, казалось, ничто не могло взволновать молодое сердце больше, чем неожиданная возможность хотя бы на последнем курсе института заниматься в отдельной комнате, а не в проходном зале большой коммунальной квартиры, добираться до учёбы пешком, а не на троллейбусе. Однако сердце, и без того получившее немало приятного волнения, позволило себе ещё одну яркую вспышку.
Девушка проходила мимо в полузабытьи, шевеля на ходу губами, словно молясь или заучивая наизусть стихи. В руках она несла тяжёлый даже на вид, мало подходящий для молодой девушки портфель. Конечно, стоило бы подойти, предложить ей помощь, проводить незнакомку до подъезда и, может быть, даже узнать, что шепчут её губы, какую высокую поэзию…
Но Костя растерялся, что бывало с ним частенько, едва наставала пора действовать решительно с противоположным полом. Он так и простоял, пропустив девушку мимо себя, и лишь смущённо глянул ей вслед.
Он частенько видел приглянувшуюся девушку во дворе — то возвращающуюся с неизменным портфелем, и всё так же нашёптывающей что-то под нос, то сидящей на скамейке с толстенным томом. Костя и сам был парень не дурак, книги любой толщины его не смущали, да и образование он получал престижное, учился на инженера, собирался делать карьеру по партийной линии. Стоит только заговорить, как без труда отыщутся общие темы — в этом он не сомневался. А, может, она и в чертежах разбирается? Или даже лучше него самого.
И всё же подойти, когда она вот так сидела с книгой на лавочке, не решался.
— Медичка она, — просветил всё тот же парень из двора, — полусумасшедшая, Петька говорил. Только и знала, что свои талмуды штудировать!
Однажды Костя всё-таки отважился. Увидел Иру и галантно, как только умел, предложил свои услуги. Она с готовностью протянула ему портфель, он взял и чуть не уронил тяжёлую ношу — от волнения и внушительной массы.
— Потерпите, — растянуто, медленно, певуче протянула она, — нам идти до следующего подъезда.
И Костя залился краской.
— Я не думал, что у девушек бывают такие тяжёлые сумки! — пробормотал он и поудобнее перехватил ручку портфеля.
— У девушек, возможно, редко, а вот у студенток медицинского ВУЗа — запросто.
— Что же вы там носите? Головы? Внутренние органы? — глупо, почти по-хамски, пошутил Костя.
— Что за стереотипы? Если медик, то обязательно головы! Зачем они нам? Хотя, признаюсь, на первом курсе мы все мечтали о собственном черепе! — мелодично поделилась она.
— О собственном черепе?
— Ну или хотя бы о височной кости. В анатомичке их мало, и они в плачевном состоянии. Впрочем, всё позади, анатомию сдали, теперь и мечты другие, — она задумалась и засмеялась, — возвышенные!
— Да уж, предел мечтаний — череп, височная кость. Мне не понять, — проворчал Костя, пытаясь прикинуть, прижилась бы такая мечта в его голове, но ощутил только внезапный приступ дурноты.
— Говорю же, мечты изменились. Теперь предел мечтаний — книга по офтальмологии столичного профессора Чеботарёва. Их в библиотеке всего две, и то в читальном зале. А купить можно только в столице. И дорого. Офтальмология у меня будет на 5 курсе, но я бы эту книгу до дыр уже сейчас зачитала.
— Чеботарёв?
— Да, — девушка погрустнела, словно горше печали на Земле и быть не может.
— Офтальмология?
— Да, — снова подтвердила она, — мы пришли.
Костя отдал ей портфель, она сдержано поблагодарила. Ему бы спросить, как её зовут. (Он и так знал — Ира, Ирка Ниагара. Но хотелось получить официальное разрешение называть её по имени). Махнёшь при встрече, скажешь:
— Привет, Ира, — и слово за слово зацепишься языками.
Но он уже не думал ни о чём, повторяя про себя фамилию автора учебника: Чеботарёв… Чеботарёв… Офтальмология… Чеботарёв… А в перерывах между повторами пересчитывал мысленно деньги в копилке. Хватит ли на билет в столицу и на книгу?
Хватило.
Без шика и лоска — сидячий вагон, поезд прибывает ни свет ни заря, но это ерунда. Даже то, что пришлось едва ли не впервые прогулять занятия в институте не расстраивало Костю. Всё сдаст, лекции перепишет, на все вопросы ответит, вспомнит даже то, чего не знал! Лишь бы учебник был в продаже!
И учебник был!
Тёмно-фиолетовая, почти чёрная, обложка с золотыми буквами. Три рубля шестьдесят копеек. И размер — как раз для Ириного портфеля. Неужели столько о глазах вообще понаписать можно?
И профессор этот, Чеботарёв, преподавал в столичном медицинском ВУЗе, и на месте оказался, и согласился подписать приобретённый источник знаний. Всё одно к одному! Так что Костя ехал домой в радостном возбуждении, предвкушая встречу с Ирой, представлял, как протянет ей нежданный подарок, как она откроет его, увидит белоснежный форзац с дарственной надписью, как тут же потеряет способность мыслить и говорить, а взамен обретёт другую способность — любить его, Костю…
Ира, молча, открыла кошелёк, отсчитала потраченную на учебник сумму, вложила деньги незадачливому кавалеру в руку и только тогда — сдержано и мелодично — поблагодарила.
— Ир, но это же подарок, — от растерянности Костя забыл, что ещё «не знает» её имени.
— Костя, я не привыкла принимать дорогие подарки. Это неловко и даже неприлично.
— Откуда ты?..
— А откуда ты? Думаешь, ты один умеешь от людей информацию добывать? Я — Ира, ты — Костя. Об этом весь двор знает, не велика тайна. Пойдём, тётя нас чаем с пирогами угостит, ты же в такую даль смотался ради… — она кокетливо отвела глаза, — этого учебника.
Дальше всё сошлось как-то само собой. Вскоре он раскрыл мучивший его секрет — что Ира шепчет по дороге домой:
— Думал — юродивая? Ну почти что так! Тему повторяю, названия препаратов, лекционный материал, термины латинские. Не люблю зря время терять — учусь каждую свободную минутку.
Ире оставалось учиться два года, а Косте последний курс, когда он собрался вступать в партию.
— Парень видный, головастый, положительный, — характеризовали его, — со школьных лет при общественной работе. Жениться собирается. Ведь собираешься?
Костя кивал. До получения вожделенного партбилета ему оставался год кандидатского срока.
— Эх, Ириша, заживём мы с тобой! Я пойду работать инженером-конструктором, место уже дожидается. Вступлю в партию, а там — Университет Марксизма-Ленинизма. Передо мной все дороги откроются! Какой знатный тебе жених достался!
Свадьбу играли со смешанными чувствами. Костя светился от счастья, Ира то и дело подставляла ему губы для поцелуев, и день выдался солнечный, только на душе было неспокойно. Перед самой церемонией Ира занервничала и вдруг спросила:
— А может зря? Может, не стоило?
— Что зря? Чего не стоило? — опешил Костя.
— Свадьба. Свадьба зря. Ни к чему. Даже если сейчас распишемся, через месяц разведусь с тобой!
Он не поверил. Как оказалось, напрасно.
Чуть больше месяца спустя Ира заявила:
— Помнишь, обещала? Месяц прошёл. Я подаю на развод.
— Как так? Ириша, что случилось? Ты же понимаешь, что развод мне всю карьеру испортит! Не выдержал, скажут, кандидатский срок, подвёл, ненадёжным оказался. Подумай! Хорошо ведь живём. Бедно, но без ссор, без ругани. Счастливо живём же, Ир!
— Я сказала — развод!
Она была такая: чуть высоковатая и казавшаяся нескладной, смешная, с толстой косой, едва умещавшейся под врачебную шапочку, донельзя женственная и утончённая, необычная и очень желанная — с первого дня знакомства. А теперь она ускользала, ничего не объясняя и давая понять, что расспрашивать и уговаривать бесполезно. А Костя любил её, любил всякую… Нет такой причины, которая отвернула бы его от этой женщины! Нет такой причины!
— Прости, мне кажется я буду счастливее без тебя…
Она будет счастливее, если уйдёт. Даже это не отвратило, но на развод Костя согласился без дальнейших переговоров. Кто-то из двоих должен был уступить, даже если ради этого пришлось бы пойти поперёк чужого счастья. Пусть уж лучше Она — поперёк, а он, Костя, сильный, он справится, даже если по его счастью потоптаться.
Никого не отчислили из институтов, но вместо уготованного рабочего места Косте досталась путёвка в армию — в чине лейтенанта, на один год, но всё же это было совсем не то, о чём молодой человек мечтал. Отец не одобрил — ни свадьбы, ни тем более развода и общение с сыном прекратил. Мать писала в армию длинные письма. Ира тоже писала…
Первое письмо от бывшей жены Костя сжёг. В каком-то захудалом ведре. Кажется, в нём носили листья при уборке территории воинской части. Старое, ржавое, оно валялось под лестницей и отчего-то Косте захотелось, чтобы именно в таком аду сгорело Ирино послание. Уже занялся уголок конверта — даже не надорванного — когда со спины вдруг раздался неуставной вопрос:
— Ты что, дурак?
Костя резко обернулся и нарвался на прямой, полный искреннего гнева взгляд.
— Что вы себе позволяете, товарищ рядовой? — Костя бросил письмо на дно ведра, едва не обжегшись.
— Письма, как мотыльки. У них жизнь короткая. Письма нельзя жечь. Вы ведь не стали бы жечь бабочек, товарищ лейтенант?
Они поиграли в гляделки. Костя видел несколько раз этого парня на сцене в солдатских капустниках. Тот лихо играл на баяне, пел и стихи читал — заслушаешься. Рядовой Лютаев. Сергей Лютаев. Костя тогда ни за что не признался бы, что ему симпатичен этот внешне суровый мальчишка, на несколько лет младше его самого. Он чуть не улыбнулся в ответ на рассуждения о бабочках и письмах, но вовремя удержался и заполнил взгляд негодованием. Увы, солдат уже увидел промелькнувшие в офицерских глазах искорки. Как неловко! И не по уставу!
Впрочем, Серёга никогда не был уставным. Но при этом не был и наглым, самонадеянным или излишне эксцентричным.
— Я стараюсь не нарушать чужих правил, но довольно часто могу уговорить окружающих играть по моим.
Так он говорил. Но это будет позже, а в тот раз он сказал другое:
— Я бы никогда не предал человека, с которым вместе пел и который хоть раз написал мне в армию. Даже, если бы это были самые гнилые люди на свете.
— А остальных? — от неловкости молодому лейтенанту захотелось поддеть мальчишку. — Остальных предал бы? С кем не пел и не переписывался?
Вместо ответа Сергей указал на ведро:
— Часть письма ещё можно спасти. Сжигая чужие письма, мы совершаем предательство гораздо большее — уничтожаем что-то внутри себя.
И это было чертовски в точку. Что творилось в душе у Константина, когда он видел любимый почерк, объятый огнём, было не передать, но он всё же спалил послание дотла. Хотя бы потому, что рядовые не должны указывать офицерам. Хотя бы потому, что малознакомые люди не должны так легко и просто открывать потайные двери чужих переживаний.
А через три месяца снова пришло письмо. И Костя прочёл. Ира писала, что опять вступила в брак, и снова хотела развестись, но новый муж оказался не столь покладистым, как первый, избил и едва не задушил в гневе вертихвостку.
Ни одному рядовому такое письмо в руки не передали бы.
Ноющая боль и потаённое злорадство раздирали Костю. Смог бы он поднять руку на Иру? Ради карьеры? Ради сохранения семьи?
Она писала, что теперь боится даже заговаривать о разводе. Супруг точно убьёт её, посмей она вновь потребовать свободы от брачных уз. «Так ей и надо», — нашёптывал внутри мерзкий голосок. И в то же время рваное дикое сердце требовало самоволки, отлучки, возвращения в родной город для выяснения отношений с незнакомым скотом, позволившим себе недопустимое.
Нестерпимо захотелось поговорить. Хоть с кем-нибудь. Хоть о чём-нибудь. Костя отыскал Серёгу, но вместо жалоб и откровений протянул ему лист бумаги:
— Если будешь когда-нибудь в моём городе, заезжай. Здесь телефон и адрес.
Серёга поблагодарил, пожав Константину руку. Странный диалог принёс неожиданное облегчение.
Серёга приехал спустя полтора года — поступать в театральный, и достаточно долго жил у них с матерью. Отец к тому времени умер. Костина мать приняла Сергея, как второго сына, да они и впрямь, живя бок о бок, стали почти братьями. Костя не пропускал ни одного спектакля, где у Сергея была хоть самая малюсенькая ролька.
Потом Серёга женился, у него родилась Геля.
— Ты счастлив? — спрашивал у друга Костя.
— Я вообще не считаю, что человек имеет право быть несчастным, — искренне отвечал Сергей, — любовь — это точное попадание в выбранную цель. Не видишь цели — не стреляй, а видишь — не промахнёшься. Мне кажется, что я свёл весь свой мир в единую точку, и название этой точке — семья.
Костя кивал, радовался за друга, но в душе его блуждало несколько рассеянных лучей, которым очень хотелось сойтись в единую точку с названием «семья».
Ира писала в армию до самого дембеля. И с каждым письмом становилась всё откровеннее и всё чаще говорила о любви. И Костя ей верил, и снова взял в жёны, как только не стало её второго мужа. И снова всё закончилось разводом без объяснения причин.
Мама не комментировала любовных злоключений сына, а друг всегда настраивал на лучшее.
— Ты главное не грусти! Доведётся — ещё раз поженитесь, и снова разойдётесь. Поверь, Костюшенька, вы с ней две капли весенней капели, летите друг за другом, на какое-то время вдруг сходитесь, но всё равно кто-то разбивается о землю раньше. И снова — капель, и опять всё сначала. Круговорот любви в природе.
Новый брак они заключили в 90-е, когда Костя уже стал начальником конструкторского отдела. И снова не прожили и года.
— Ты издеваешься, Ира?
— Я просто не могу понять, почему меня так тянет к тебе и почему, как только мы сходимся, я хочу от тебя сбежать. Я ищу ответ. Не мешай мне.
— Ты ищешь ответ, но при этом топчешь мою жизнь! И свою, кстати, тоже! Не приходило ли тебе в голову, что нам, возможно, стоило бы искать ответ вдвоём?
— Совместные поиски истины всегда приводят к самым крупным заблуждениям.
И вот уже полтора десятка лет после очередного развода они ищут и теряют друг друга, то обретая в письмах и встречах, то затухая и пытаясь оборвать любые связывающие их нити, на поверку оказавшиеся мощнейшей разветвлённой корневой системой, уничтожить которую не в силах ни время, ни сторонние чувства, ни рутинные дела. Что же это за атом, который распоряжается их мирами, но никак не хочет построить новую вселенную? Неужели так бывает — всю жизнь два человека накрепко привязаны друг к другу, но с завидным постоянством отпускают друг друга на свободу… Находят, чтобы потерять… Любят, чтобы испытать боль… Может, потому они так и не нашли ответа, что сам вопрос изумляет и Судьбу, и Жизнь?
Вот тебе — Ирка-Ниагара… Никому — «ни ага», а ему, Косте — так «ага», что на всю жизнь аукнулось.
Память ходила зыбкими тропами, словно прокладывала путь через вязкое болото. То стояла на безопасном островке, долго и подробно изучая окрестности, то замирала, выискивая устойчивую почву для следующего шага, то с размаха окуналась в трясину, углядев то, чего не было на самом деле.
И всё же путь этот Константин проделывал с удовольствием, даже если некогда хваткая память, не рассчитав своих сил, попадала в тягучую топь, ему хотелось барахтаться в иле и грязи, в бессистемном нагромождении событий, лишь бы память больше не запрещала звать Иру по имени.
Картина сменилась — тихое застойное болото уступило место белому кафелю на незнакомых стенах и больничным запахам. Память неэстетичным блином плюхнулась в 2016 год — в очередь за пенсией, где грудь вдруг разразилась жгучей болью, словно пыталась выплюнуть прямо через рёбра кусок испечённой в золе картошки. Нет-нет, это было не в очереди. Чуть позже. На ступенях почты.
Приветливая и деловитая женщина-врач (не Ира? Нет, другая… Даже не похожа.) объяснила, что Константин Егорович находится в кардиореанимации, что он перенёс инфаркт, что на ближайшее время его ожидает строгий постельный режим. И дальше ещё что-то: про лекарства, капельницы, утку и судно. Поинтересовалась жалобами, но Константин, брошенный волнами грёз на скалы действительности, ощущал только одну потребность: обеспечить водой, едой и прогулками Харлея.
— Поймите, у меня собака… — вяло сопротивлялся он, ощущая, что каждая мысль о любимом питомце отдаётся загрудинной болью. Он не дойдёт до дома, он не сможет ухаживать за псом. Константин сейчас корил себя, распаляя сердечную боль, что вовремя не позаботился, не передал Харлея в надёжные руки. Возможно, после прощания с домашним любимцем инфаркт неминуемо настиг бы Константина, но это был бы инфаркт одинокого старика, а сегодня грудная жаба убивает сразу двоих. Старика и его собаку.
К вечеру он разболтался с мальчишкой-санитаром. Тому на вид было не больше двадцати лет. Шустрый, ловкий, он легко управлялся с перестилкой и выкладыванием больных на судно, шутил с пациентами, коих было, помимо Константина, ещё двое, вселял в их измученные недугом сердца тонкие лучики надежды.
— Павел, — позвал старик, — ты когда сменяешься?
— Завтра утром, — ответил неутомимый балагур.
— Ты не мог бы выполнить одну мою просьбу?
— Запросто!
— Возьми в моих вещах ключи от квартиры, адрес я тебе продиктую с утра, здесь не далеко. Ещё возьми денег за услугу. Гуляй с моим псом, пока я здесь, корми его и давай водички. Сделаешь?
— Сделаю, — легко согласился парень.
— Погулял? Покормил? Попоил? — спросил его Константин, едва санитар спустя несколько суток снова появился в палате.
— Угу, — кивнул Павел.
Успокоенное сердце Константина Егоровича впервые за эти дни звучало ровно, как хорошо отлаженный музыкальный инструмент.
Через неделю, в день выписки под наблюдение врача поликлиники (под свою ответственность), он поблагодарил отзывчивого санитара и забрал у него свои ключи. С удовольствием пообедал, отложив для Харлея в полиэтиленовый пакетик больничную котлету.
— Харлей! Я дома! Кое-что принёс тебе!
Константин держал пакетик с котлетой наготове.
«Что-то не так», — пронеслось в его голове.
Затхлый, резкий запах мочи и экскрементов встречал его безрадостным маршем, словно намереваясь уничтожить обоняние жёстким немым ударом.
— Харлей! — окликнул хозяин. Пёс не отзывался. Не сняв ботинок и не притворив за собой входной двери, Константин Егорович прошёл в комнату, повторяя собачью кличку и не получая ответа. Ни гулкого лая, ни весёлого цоканья когтей, ни увлечённого чавканья у кормушки или звука лакаемой воды, ни сонного поскуливания или откровенно мужицкого храпа, на который Харлей был мастак.
Тишина.
Такая не предвещает обычно ничего хорошего.
Тут и там попадались подсохшие дурно пахнущие лужицы и кучки собачьих фекалий.
Харлей лежал под креслом, на своём излюбленном месте. Шерсть его, давно не чёсанная, свалялась и превратилась в неопрятную тусклую попону с колтунами. Сине-серый безжизненный язык вывалился наружу. Густая слюна, вытекшая из пасти, застыла, словно сталактит. От подстилки шёл отвратительный запах.
«Так пахнут последние дни жизни… Так пахнет ожидание помощи… Так пахнет отжившее своё вера… Так пахнет…»
Старик наконец проговорил страшное слово в голове:
«… смерть!»
Бережно и осторожно горюющий хозяин извлёк тельце любимца из-под кресла. Не гнушаясь запахом от одеяла, служившего Харлею постелью, он прижал питомца к себе и, плохо соображая, что делает, медленно, в забытьи отправился прочь из дома, машинально повернув ключ в замке. Он шёл, обнимая безжизненное тело, следуя, шаг за шагом, обычным прогулочным маршрутом. Пакет с больничной котлетой так и болтался в сжатом кулаке. Ставшие зрячими подошвы ботинок вели его привычным кругом по парку, переняв эстафету у глаз, ничего не видевших из-за слёз.
— Паршивец, — шипел Константин, — паршивец… Он не навещал тебя, Харлейка… Он нас обманул, маленький ты мой несчастный спаниельчик…
Дойдя до пересечения аллей, он вдруг подумал, что пса следует похоронить, но для этого нужна лопата, а, стало быть, необходимо повернуть обратно, возвратиться в квартиру. А ещё поискать какую-нибудь подходящую по размеру коробку… А вечером непременно выбросить всё, что напоминает о Харлее — миски, игрушки, поводок…
Сердце не болело. Не зря старик чуял, что его сердцем стал Харлей. Нет Харлея, и сердца нет. Нечему болеть. Теперь дело за малым…
— С тобой рядом и лягу, — прошептал он в подстилку, и вознамерился проделать обратный путь, когда на пути вырос Иван Владимирович со своей шмакодявкой. Вот уж некстати! Обороняться от его порожней трескотни не было сил, но Иван повёл себя сегодня неожиданно: откинул край пледа, посмотрел на измождённую собачью морду, бросил:
— Сейчас!
Набрал номер мобильного телефона, зачем-то попросил кого-то приехать, подхватил Фантика на руки и увлёк оглушённого Константина к выходу из парка — на автобусную остановку, куда в скором времени подъехала машина.
— Сын мой, — он представил водителя непривычно коротко.
Константин сел в машину, осоловело глядя вокруг себя и не сопротивляясь.
В ветеринарной клинике их приняли без очереди. Иван завёл Константина в кабинет бережно, словно сопровождая особо важную персону.
— Собака сильно обезвожена, — вынесла вердикт молодая женщина-врач, — надежды на спасение мало.
Константин недоумевающе заморгал.
— Он жив? — И сердце тут же отозвалось знакомым покалыванием, как от уголька.
Ветеринар только вздохнула.
— Могу предложить вам оставить собаку в клинике. Всё, что возможно, мы сделаем.
— Конечно! Сколько это будет стоить? — с готовностью осведомился Константин. Хотел достать бумажник и вдруг обратил внимание на пакет с котлетой — он так и оставался в руке. Доктор отобрала съестное, бросила в мусор и озвучила сумму за сутки.
Полученная неделю назад пенсия покрыла бы расходы, но бумажник оказался пуст. При выходе из больницы ему и в голову не пришло пересчитать купюры.
— Паршивец… — процедил старик сквозь зубы.
— Что случилось, Егорыч? — уточнил Иван.
— Деньги не взял, впопыхах собирался, — соврал Константин Егорович.
— Я дам.
Константин посмотрел на переменившегося паркового болтуна со смешанным чувством: любопытства (неужели люди способны становиться настолько другими?), недоверия (с чего он вызвался мне помогать?), сомнения (что я должен буду ему взамен?) и, разумеется, благодарности, которая в конечном счёте захлестнула все остальные оттенки эмоций.
— Оставьте свой номер. Мы вам позвоним. Сейчас оплатите первые сутки и капельницу, остальную сумму внесёте, когда придёте забирать собаку.
— Забирать! — воскликнул Константин, и тут же оробел: не стоит обнадёживаться. Забирать собаку придётся в любом случае, независимо от исхода. Ветеринар не стала называть вещи своими именами.
На глобальную уборку не было сил. Да и примета плохая — путнику вслед затевать уборку. Сегодня Костя в одночасье стал суеверным.
Он только вытер подсохшие лужицы.
— Ну уж нет, Харлейка, рано тебе становиться очередным призраком моей жизни. Давай-ка мы с тобой форточки откроем, впустим свежего воздуха, будто тут твоей болезни и не было. И подстилку новую купим, не беда. Миски, игрушки тебя дождутся, не переживай. А котлеты из человеческой больницы — не самая вкусная еда, поверь мне, и не жалей, что не попробовал. У тебя там сейчас свои больничные… лакомства.
Константин бодрился, как мог, до вечера, но с наступлением темноты, глядя на пустое место под креслом, старик едва сдерживался, чтобы не взвыть.
Он включил компьютер. Это немного отвлекло.
«Как же всё в жизни неоднозначно и непредсказуемо! Проживёшь больше семи десятков лет, а так и не научишься разбираться в людях, предугадывать их чувства, мысли, поступки. Ложь так и останется для тебя ложью, игроком с краплёными картами, хотя колоду за годы можно было бы изучить вдоль и поперёк. Видимо, каждая новая ложь — это отдельная история, как парашютный прыжок. Никогда не знаешь, как пройдёт приземление. А правда всё такая же тихоня — чуть покажется и снова ускользает. Верно говорят, что жизнь — река. Сколько ни купайся, ни уди рыбу, фотографируй, пиши маслом, исхаживай вброд или пересекай на лодке, а всё же всех подводных камней и переменчивых течений не изучишь.
Что говорить, если даже собственное отражение в зеркале каждый день новое. И хотел бы изучить себя, а блестящая гладь искажает — увеличивает или затеняет… Оглянешься на прожитые годы: вот ты — и пьёшь, и материшься, и по роже кого-то отмутузил, и вот ты — в церкви крестишься, вот опять ты — командуешь ротой или управляешь отделом, или ты — побаиваешься разговора с вышестоящим начальством. Некоторые поступки человека похожи на неудачные фотографии, снабжённые комментариями: «Ого, да ты здесь сам на себя не похож»! Конечно, для альбомов люди отбирают только лучшие снимки, но даже при студийной съёмке невозможно избежать неудачных дублей. Наверное, линзы есть не только в глазах… Линзы — это не только хрусталики… Может душа — тоже линза? Преломляющая свет, испещрённая лучами или бьющая одним метким потоком в цель? Катаракта души? Возможен такой диагноз? Возможен. Ведь душевная слепота есть однозначно. И душевная глухость. И душевная сытость. И душевные экскременты. Накормишь человека, чем-то духовно непотребным, перегрузишь его душевный желудок несъедобными трудноперевариваемыми мыслями и чувствами — и что в ответ? Информация — как пища, что съел, то и выделишь. Всё полезное приживётся, а шлак выходит наружу: либо с дерьмом, либо с рвотой. Не стоит ожидать от человека одних улыбок, когда вокруг столько малоаппетитных эмоций и чувств. Стало быть, душа — она везде, в каждой клеточке организма, и в крови растворена, и желудок обволакивает, и в голове дремлет. Человеку куда ни выстрели, в душу вернее попадёшь, чем в тело.
Константин закончил писать длинное послание далеко за полночь. Он уже давно не рассказывал Ире ни о своих чувствах, ни о бытовых заботах. О Харлее не писал. Ему об Ире тоже никогда не рассказывал. Две планеты в душе на одной орбите встречаться не должны.
Серёга сказал однажды:
— Как бы мне хотелось, чтобы мои любимые люди были маленькими-маленькими. Я бы тогда посадил их в кулачок, и никогда бы уже не отпускал. И в этом кулаке создал бы новую Вселенную, чтобы они не задохнулись от однообразия и вечного моего присутствия. А я бы знал, что они всегда рядом, даже если бы ради этого мне пришлось бы стать одноруким — вряд ли можно работать конечностью, когда в кулаке целая новая Вселенная. (Вселенная… Серёга так часто произносил это слово, что вольно или невольно оно просочилось в мечты Константина).
— Представь, как хорошо, — продолжал Серёга, — под указательным пальцем завибрировало, это жена шьёт юбку для дочери, на холме Венеры пляшут босые пятки — Гелька сдаёт экзамен по танцевальному мастерству, а по мизинцу, как по карьерной лестнице, взбираешься к пику ты, Костюша. И я бы знал, что никогда не стесню вас, не сожму кулака слишком сильно, не задавлю и не задушу, но и не отпущу…
Константин Егорович подумал сейчас:
«Как было бы хорошо: разжать ладонь, а они тут как тут. Иришка, Харлей, Ангелочек, Серёга… Он бы рассматривал их, как ожившие стеклянные фигурки в шкатулке, а они, привычные к его смеющимся исполинским глазам, продолжали бы свои дела или игры. На его ладони вполне хватило бы места для рек и морей, домов на целый квартал или даже город, и для неба, и для песчаной отмели…
«Повидаться бы нам с тобой», — вдруг пришёл лаконичный ответ. От Неё. От Иры.
Жизнь что-то отбирает, но что-то тут же даёт взамен. Закон сохранения энергии и материи вполне применим ко всему, что происходит с людьми и действует, вопреки желаниям, ежесекундно.
«Повидаемся. В яблоневом саду. Хочешь?»
«Хочу».
Роскошный ухоженный яблоневый сад на окраине города, благоустроенный ещё в 50-е годы, помнил эту пару сызмальства, с их первых встреч. Стройные молоденькие яблоньки, едва ли в человеческий рост, привечали влюблённых Иру и Костю, а они, в свою очередь, любили навещать зелёную шумную поросль. И было у них что-то общее — стремление к солнцу, к жизни, к любви. Тогда их роднила молодость, теперь сближала зрелость.
Сюда когда-то полный надежд Костя привёл Иру, Ирку-Ниагару. Сюда же сегодня полный ностальгии Константин Егорович привёл Ирину Дмитриевну.
Они бродили молча среди повзрослевших, не единожды плодоносивших деревьев, думая друг о друге и не сложившейся совместной жизни. Заглядывались на неутомимых пчёл и проворных шмелей, разворошивших до щекотки белые или розовые яблоневые цветки.
— Я словно гуляю в пушистом манто из цветов, — нарушила молчание Ира, — как знатная дама. Вот сейчас взмахну руками, подберу к подбородку пышный белый ворот, зароюсь в него носом, словно в трескучий мороз…
Она была всё такая же — мелодичная. Всё у неё сложилось. Отучилась, стала окулистом, как мечтала, до сих пор работает заведующей отделением офтальмологии. И замужем была. И любила.
Да и у него, Константина, всё получилось. Партия — и та от него не ускользнула, несмотря на разводы.
Всё по отдельности срослось, а вместе — не вышло.
— Тут, как на облаке, — сказал он, зная, что говорят они оба о настоящем, а думают о прошлом, — над нами синее небо, а вокруг плотный облачный пух, а вон та розовая яблонька — это закатный луч, яркий, купающий красным цветом белесоватую призрачность кажущегося надёжным укрытия. Но на самом деле дунь — и наше облако улетит. И мы разлетимся.
— А, может, не улетит. И не разлетимся.
Она кокетливо посмотрела на Константина. Былая привлекательность сохранилась при ней до сих пор, припудренная россыпью морщин.
— Последние яблоки падают в декабре, — произнесла Ира, укутываясь в цветущие ветви и прикрыв глаза, наслаждаясь ароматом, — не взять ли тебе меня снова в жёны? Впрочем, даже если ты откажешься, давай заведём огород и будем приносить друг другу рассаду. Пожилые люди теряют способность к интимной близости, но обмениваться семенами не перестают. Не находишь эту мысль остроумной?
Он закатил глаза. Их неспешный диалог прервал звонок мобильного телефона. Константин мгновенно переключился с запоздалой романтики на горькую правду быта. Но звонок принёс радостную весть:
— Критическое положение позади. Состояние животного стабильное. Через несколько дней можете забрать питомца домой.
Старик нажал клавишу отбоя и засмеялся. Весело, легко, молодо и задорно.
«Прежде, чем окончательно отдать сердце на съедение инфарктам, нужно успеть сделать ещё что-нибудь безрассудное», — подумал он.
— Я возьму тебя в жёны! И опять разведусь! Но снова и снова буду мечтать о воссоединении! — он крепко обнял Иру, как умел обниматься только Серёга. И вдруг почувствовал, как проникают в него все её мысли и чувства, вся её боль и радости, и печали, она словно обнажалась, пропуская его всё глубже. Странно как: бывают же люди, которые всю жизнь и без всякой дополнительной помощи чувствуют то, что он начал понимать только сегодня. Первый инфаркт — как третий глаз, а второй — ключ к роднику, из которого хочется утолять жажду жизни…
— Что же мы наделали, Ирка, а? Что мы с жизнью-то своей наделали? Она ж у нас одна… на двоих была…
— Есть ещё, — она чуть отдалилась, чтобы посмотреть в его лицо — молодо, озорно, задорно, — я любила тебя всегда, дура была, старшую сестру слушала. А она, как зуда: «Не пара он тебе, не пара!» «Не женитесь, а поженились — разведись, до добра ваш брак не доведёт», «Ох, опять с ним снюхалась-спуталась»… Умерла сестрица в прошлом году, а я прямо как от гнёта избавилась. Смешно, да? Бабка семидесятилетняя, заведующая, врач, а под сестрину дудку плясала. Всю жизнь, как под гипнозом, прожила! Всё поняла теперь: она ж по тебе сохла, с самой нашей свадьбы, а ты на неё и не глянул ни разу.
Ира помрачнела.
— Только, если уж и удаляла я тебя из черновиков, всегда набело на чистовик переписывала…
Константин тоже заложил на переносице складку.
— Не хочу об этом — ни говорить, ни думать. Лучше о свадьбе! Только знаешь, есть одна сложность!
— Что? — Ира высвободилась из объятий. — Не та уже? Не хороша собой?
— Глупая. Ты для меня всегда — та. И всегда — хороша.
— Тогда что же? У тебя дети, и они не примут мачеху? — она начала улыбаться, накаливая во всю мощность обожаемые Константином «женские штучки».
— У меня есть крестница, вы знакомы, и она, поверь, будет только рада.
— Не томи! Какие же ещё сложности?
Он снова прижал её к себе, заливаясь счастливым смехом:
— О, тебя ждёт нелёгкое испытание! Ты должна будешь понравиться моей собаке!
Май 2016 года
[1] В. В. Маяковский, «Вот так я сделался собакой»
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
