В дальний путь
В дальний путь
Посвящаю моим землякам-челябинцам — пионерам школьникам.
Изучая тяжелое прошлое, крепче цените настоящее. Отлично учитесь.
АВТОР.
20.12.51.
г. Москва.
Детство бывалого человека
А. М. Горький не раз советовал привлекать к созданию детских книг бывалых людей, то-есть людей с большим опытом жизни, которая часто складывалась нелегко, приносила много горя, испытаний, трудностей, лишений, но давала человеку обильные впечатления и настоящее знание всех сторон человеческого существования. У этих людей всегда есть что рассказать, и жизнь их бывает очень поучительна для молодежи.
К числу таких бывалых людей относится и автор повести «В дальний путь» В. И. Кауров. Он не профессиональный писатель, не литератор по своей специальности, до повести «В дальний путь» никогда книг не писал. Но жизнь у него сложилась так интересно, так много повидал он на своем веку, что можно только порадоваться его решению написать повесть о своем детстве.
В. И. Кауров родился на Кубани, в семье станичного учителя. Это была революционная казачья семья. Налеты царских жандармов, обыски и ссылки хорошо были знакомы Каурову с самого раннего детства.
Братья его Александр и Леонид пали в боях гражданской войны, сражаясь за молодую Советскую республику.
В селе Губернском Челябинской области, где жили в ссылке Кауровы, одна из улиц зовется именем братьев Кауровых.
Сам Владимир Иванович — тоже солдат и всадник революции, проведший на боевом коне три войны: гражданскую, финскую и Великую Отечественную, участник легендарных кавалерийских рейдов Пархоменко, Буденного, Доватора, инженер-полковник запаса Советской Армии, коммунист.
В судьбе казачонка Володьки, основного героя повести «В дальний путь», В. И. Кауров изобразил собственное детство, начало своего пути в жизнь, в революцию.
Детство Володьки проходило в тяжелую для народа пору, в годы реакции, когда царское правительство, подавив первую русскую революцию 1905 года, старалось задушить рабочее движение и жестоко расправлялось с его участниками. Революционеров ссылали в самые глухие углы Сибири, угоняли на каторгу, бросали в тюрьмы, казнили. В эти трудные годы партия большевиков попрежнему высоко несла знамя революции. Большевики неустанно собирали силы для нового подъема революционного движения. И, как известно, этот новый революционный подъем действительно сказался в годы, предшествовавшие первой мировой войне. Партия большевиков возглавила поднимавшийся на борьбу народ, ведя его под большевистскими лозунгами к новой революции.
Если детство героя повести «В дальний путь» совпало с годами реакции, то отрочество его проходило уже в годы начинавшегося подъема революционного движения в России. И предощущение этих событий живет в сердцах многих простых, хороших людей, описанных Кауровым в его книге.
Автор рассказывает о себе в третьем лице. Но это не делает книгу менее искренней и убедительной, чем если бы Кауров писал от своего имени. Чувствуешь, что все рассказанное в книге автор сам пережил, видел своими глазами или узнал от близких людей.
Особенности ушедшего российского быта, обстановка прежней жизни башкир, полное трудностей путешествие мальчиков к месту ссылки родителей, народные обычаи, праздники, объезд коней и скачки, характеры добрых и лихих людей — все это описано в повести ярко, обстоятельно, разносторонне, красочно. Книга дает почувствовать необъятность просторов нашей страны и в то же время показывает, как жестока была судьба, на которую, по милости богатеев, были обречены маленький объездчик помещичьих коней Володька-казачонок и ему подобные.
Повесть Каурова не только правдиво рассказывает о канувшей в прошлое подневольной жизни народа, но и любовно, хотя и бегло, намечает образы тех, кто начинал в годы мрака и угнетения великую борьбу за свет, за счастье трудовых людей.
Многое из того, о чем говорится в повести Каурова, уже как будто знакомо нам по другим книгам. Но автор умеет напомнить об известных уже сторонах прошлого заново и рассказать по-своему. И это делает его повесть своеобразной, свежей и захватывающей.
Обширная и точная память автора, богатство своеобразных жизненных наблюдений, обилие приключений, которые выпали на долю маленькому скитальцу-казачонку, делают эту книгу не только увлекательной, но и по-настоящему полезной молодому читателю.
Он узнает из нее немало нового, волнующего и еще раз задумается над тем, как иной раз складывалась жизнь его сверстников в недоброе старое время.
Нелегкое, полное суровых испытаний детство Володьки — одна из бесчисленных дорог, по которым в прежнее время лучшие и честнейшие люди приходили в революцию.
Лев Кассиль
Крамольники
Не успели еще ранние птички проснуться, чтобы известить о начале весеннего утра, а Володьку уже будил громовой дядюшкин окрик: «Эй ты, козлиный псарь! Вставай да гони козу и буя[1] на выгон». При этом дядюшка громко стучал в потолок, на чердак, где была спальня Володьки и его маленького братишки — Виктора.
И так каждый день будили пятилетнего Володьку. Он слезал с чердака, дрожа всем телом от утренней прохлады, выбегал во двор, поднимал козу и буйвола и гнал их на выгон.
Отец Володи и Виктора, Иван Петрович Кауров, был сельским учителем. Двадцать лет проучительствовал он в одной станице. Богатые казаки, станичное начальство не очень жаловали прямого и честного учителя. Зато бедняки, обиженные и обманутые станичными богатеями, шли к нему, рассказывали о своей нужде, горе, обиде. Иван Петрович как мог успокаивал их, как мог помогал.
На завалинке у дома учителя часто собиралась беднота, бывшие ученики Ивана Петровича; он им читал книги, рассказывал о Некрасове, о Белинском, а они внимательно слушали Ивана Петровича и любили задавать ему вопросы. Спрашивали о грозе, о затмении солнца, о Пугачеве… Бывало кто-нибудь и политикой поинтересуется: кто такие неблагонадежные? За что учителя из соседнего села — хорошего человека — на каторгу отправили да наручники прямо при народе надели?
После событий 1905—1906 годов пришла в станицу весть, что старший сын Каурова, студент Александр, живший в Петербурге, арестован «за крамолу» и отправлен в кандалах на каторгу, в Сибирь.
Тут уж не было отбоя от вопросов: что это за крамола, или чего ваш сынок, Сашенька, добивается?
После ареста Александра обрушились гонения на Ивана Петровича.
В жаркий июльский день 1907 года в станицу на сытых ямских лошадях с бубенцами прикатил из города пристав и явился со станичным начальством и понятыми на квартиру учителя.
Семья только что кончила ужинать и еще сидела за столом. Отец рассматривал с ребятами картинки в журнале, мать мыла чайную посуду.
Произвели обыск. Перевернули
Иван Петрович пробовал протестовать: он учитель, подведомствен министру просвещения. Но пристав заявил, что высылка производится по повелению министра внутренних дел, и разговор был окончен.
— Был ты, значит, господин Кауров, учителем, а не будешь им больше в жизни, — сказал пристав покрякивая. — Отнято у тебя, господин Кауров, это право. Был у тебя сын студент, а теперь арестант-каторжник. Авось там в Сибири встретитесь. Правда, его по тюрьмам в наручниках, кандалах водят, а вы поедете по-административному. Пожелаю гладенькой дорожки, господин Кауров. Не взыщите… хе-хе-хе! А чтобы дорогой не заблудились, проводит вас полицейский чин.
Он повернулся и вышел из квартиры, за ним двинулась вся его свора.
…В Сибирь дорога длинная, полита слезами и кровью. Страшно было с пятью детьми пускаться в такой путь.
Володька и Виктор — самые младшие. Друзья Ивана Петровича да тетушка Луша, родная сестра Володиной матери, посоветовали маленьких временно оставить в станице. Тетушка Луша брала их к себе.
— Дом у нас — полная чаша, а детишек своих господь не дал. Оставляй, сестрица, не сомневайся. Не будет худо твоим детишкам.
Тяжело было матери разлучаться с маленькими детьми, но, зная добрый характер своей сестры, она согласилась.
В день отъезда плачущих детей отвели в дом дядюшки и тетушки Марченко. Мать погладила прижавшихся к ней ребят и на прощанье сказала:
— Растите большими… Не плачьте — папа скоро приедет за вами, — и, с трудом оторвавшись от них, вся в слезах, ушла.
Вечером учителя с семьей и скудным багажом усадили в поезд. Сопровождавший ссыльных урядник зычно кричал на провожающих:
— Вишь, стыда нет! Сколько народищу привалило! А кого провожаете? Крамольника, супостата!.. Ну-ка, не лезь!
Женщины плакали, а друзья говорили учителю:
— Не тужи, Иван Петрович, в Сибири тоже есть такой народ, как мы, еще и получше — там ссыльные всё больше. А о детях не беспокойся, в обиду не дадим. Своячок твой, Александр Павлович, мужик в достатке, твердый, строгий — ребятишки не избалуются.
Вскоре поезд двинулся, увозя семью Кауровых в далекие, неведомые края. А малыши остались в станице…
В пастушках
Вот уже год на исходе, как Володька — пастушонок.
Каждое утро у тетушки с дядюшкой начиналось ссорой. Тетушка говорила:
— Что ты ни свет ни заря поднимаешь ребенка? Еще холодно и роса на земле, а ты гонишь его разутого-раздетого в степь.
— А ты из этих голышей хочешь воспитать бесштанных крамольников, как их отец и твоя сестра красавица? Не хотели с добрыми людьми по-людски жить. Подумаешь тоже, нашлись умные. Вот теперь и поехали в Сибирь, звезды считать да пеньку кланяться. Там вытрясут Иванову-то дурь, научат хороших людей уважать. Вот Иван учителем был, а чему он учил? Начальство не признавать да царя поносить? А своих детей чему учил? Как воспитывал? Возьми Саньку, старшего, — вот уже два года по тюрьмам бродит, кандалами брякает, «революционер»… Ленька тоже груздь, туда же пойдет — дорога отцом показана. А нам оставили двух голышей: одевай, обувай, корми два рта.
Дядюшка Александр, все повышая голос, уже кричал:
— Посади их вот в передний угол, пеки ватрушки с медом, угощай!
После этого он вскакивал, как ужаленный, бежал к дверям и, остановившись на пороге, еще громче кричал:
— Не было у меня этого в доме и не будет!
Громко хлопал дверью и убегал во двор.
Дядюшка был зол, вспыльчив, скуп, никому никогда не верил, взаймы ни у кого ничего не брал и сам никому не давал. Он был подрядчиком, имел артель плотников и каменщиков, ездил по станицам, брал частные подряды и строил богатым казакам дома или церкви в станицах.
Дом у него был большой, новый. Двор просторный, крытый. Рядом с домом стоял амбар, рубленые стены которого ломились от запасов муки, крупы, вина, сушеных и вяленых дынь, яблок, груш. Хватило бы на всю станицу.
Когда дядюшка ходил за чем-нибудь в амбар, он никогда широко двери не открывал. Приоткроет немножко и проталкивается бочком.
— Чтобы соседи не завидовали, взаймы не просили, — говорил он тетушке, хотя сам в кругу станичной знати любил похвастаться достатком.
Самыми тяжелыми и страшными были для мальчиков дни, когда дядюшка принимал подряд. Как правило, он приезжал пьяный, злой. Во дворе все живое пряталось. Володька с братишкой забивались в убежище — под сенцы дома — и оттуда наблюдали через щель за всем происходящим.
При въезде дядюшки во двор первым попадало Собику, дворовой собаке. Большая, лохматая, она никогда ни на кого не лаяла, не рычала, а целыми днями лежала, растянувшись посреди двора; она была до того добродушна и ленива, что не шевелилась даже тогда, когда петух вскакивал на нее и громко пел. Дядюшка подходил к собаке, ударял ее ногой и кричал: «У, лежебока, молчан! Навязались на меня, дармоеды!» Собака вскакивала и без звука скрывалась под сени, к своим друзьям — Володьке и Виктору.
Распряжка лошадей тоже не проходила спокойно. Особенно доставалось пристяжной Мушке. Но эта злая, кусачая кобыла умела за себя постоять, и они бывали с дядюшкой квиты.
Управившись с лошадьми, дядюшка входил в дом и всегда спрашивал у тетушки:
— А где ватрушники?
И почему-то смотрел в угол комнаты, как бы рассчитывая увидеть там детей.
Дядюшка садился в передний угол на лавку, долго молчал, а потом, как будто вспомнив что-то серьезное, говорил тетушке:
— Вот и твое воспитание сказывается. Вчера урядник Прохор Петрович мне жаловался. Увидел Володьку на базарной площади, спрашивает: «А ты знаешь, куда батько с мамкой твои упечены?» А он, сорванец, показал язык да фигу. Станичному-то уряднику! И убежал. А ты им ватрушки да сапожки… Таким и обрату-то[2] жалко.
Тетушка качала головой и тихим голосом начинала увещевать мужа:
— Вот ты, Александр Павлович, ко мне придираешься, добротой меня коришь, бедных детей обратом велишь кормить, Володьку работой неребячьей маешь… Хорошо ли это? Ваня с Сашей понадеялись на нас, поручили нам своих детей, а ты мытаришь их, грех тебе. Вот ты говоришь, урядник, станичник — хорошие люди, а они, как вороны на падаль, сегодня нагрянут: «Павлыч, подряд получил? Слава богу! Нас-то не обнеси, свои ведь люди — сочтемся!» Будут опять всю ночь пить водку да денежку вытрясут из тебя на поправку своих дел. С
Дядюшка как будто на минуту убеждался в правоте сказанных женой слов:
— Да, правильно говоришь ты, Луша. И обдерут — это верно…
Потом, помолчав немного, он вскакивал, бежал к двери, на пороге останавливался и кричал:
— Не было у меня этого в доме и не будет!
К чему относились теперь эти слова, трудно было понять.
Поздно вечером дядюшка приходил с компанией «хороших» — пьяным урядником и атаманом, и попойка с могарыча продолжалась до утра. Все это происходило на глазах у детей. Виктор был так мал, что только радовался всякому шуму в доме. Володька был постарше, он понимал уже многое и тосковал.
Часто Володька задумывался: почему он с братишкой оставлен у родственников, почему папа и мама уехали без них? У тетушки он ничего не мог добиться — она отмалчивалась.
Часто по ночам на чердаке Володя плакал, прижавшись к своему маленькому, хиленькому братишке, и засыпал в слезах. Во сне он видел не раз, как мама его ласкает, прижимает к себе и говорит: «Любимец ты мой, подожди! Скоро, скоро мы поедем к папе». Но это бывало во сне, а в действительности Володька стал уже забывать облик матери. С трудом припоминал ее лицо, ее голос. Виктору было два с половиной года, он больше чем Володя, нуждался в ласке и любви матери, но он никогда не вспоминал о ней: может быть, у него в памяти совсем ее не осталось.
Тетушка была добра к племянникам. Но соглашалась со своим мужем, что детей баловать нельзя, приучать к «аржанухе» нужно с детства, сладкого не давать, а то золотуха замучит, и все прочее, что дядюшка выражал словами: «Держи голову в холоде, брюхо в голоде, а ноги сами привыкнут».
Все же случались у ребят и радостные дни. Когда дядюшка уезжал в подряды, тетушка бывала ласкова и заботилась о них. Она уже не поила братьев обратом, а давала им молока и даже иногда стряпала ватрушки.
Володя, уходя на пастбище, часто брал с собой братишку. Товарищей у них было мало: богатые соседи запрещали своим сыновьям играть с детьми ссыльного. Часто их обижали, но жаловаться было некому: у богатого защиты не найдешь.
Володя с Виктором уходили пасти козу и буйвола подальше, к монастырскому саду.
Когда поспевала черешня в монастырском саду, Володька забирался в сад, приносил полную фуражку черешен и угощал брата. Наевшись свежих ягод, запивали водой из речки, ложились на траву и смотрели в небо. Небо было голубое, облака разные-разные бежали друг за дружкой вперегонки. Ребята затевали спор: «Вот мое облако догоняет твое», «А мое уже обогнало твое».
На берегу в песке Володька строил домики и передавал брату в собственность. Верхом на палочках ездили друг к другу в гости.
В самую жаркую летнюю пору Виктор заболел дизентерией. Домашнее лечение тетушки не помогало: мальчик с каждым днем слабел и гаснул. Дядюшки дома не было — он уехал в подряд. Володька не отходил от братишки.
Первые дни Виктор с удовольствием слушал рассказы и выдумки брата, но на четвертый день мальчику стало хуже, он все плакал, стонал. К вечеру потерял сознание, не узнавал даже Володю — все молчал и смотрел меркнущими глазами куда-то вдаль.
На седьмой день утром Виктор умер — тихо, незаметно. А вечером тетушка с соседкой снесли его на кладбище и похоронили.
Володиных слез и горя никто не видел.
Возвратясь с кладбища, Володька забрался под сарай на старую, сломанную тачанку и долго плакал, страшась одиночества, которое нагрянуло на него так же неожиданно, как неожиданно были они с Виктором оставлены отцом и матерью.
Вернулся дядюшка. Узнав о смерти Виктора, он нахмурился, умолк, но ничем не выразил ни горя, ни участия. Правда, с Володькой он стал ласковей. Видно, подействовали внушения тетушки и недобрые разговоры друзей Ивана Петровича: «Не уберегли мальчонку, да и этого в гроб загоните. Ответ держать придется, не спасут тут урядники станичные». Дядюшка даже самолично сделал Володе тележку на двух колесиках. Мальчик тележку принял, но при появлении дядюшки во дворе быстро скрывался в свое убежище.
В станичный праздник — Ильин день — во двор к Володьке пришли два товарища: Алеша, девяти лет, и Сергей, одногодок Володьки; принесли ему гостинцев — дыню и коврижки. Началось тут угощение вовсю, даже Собик долю получил.
Наблюдая за всем этим в окно, дядюшка вышел во двор и вынес на тарелке три огурца и три творожные ватрушки:
— На вот, Владимир, угощай гостей-то!
А Алешу спросил: почему, дескать, не ходите к нам играть с Владимиром? Алеша, немного смутившись, ответил:
— Мы, дяденька, тебя боимся. Мама говорит: дяденька злой. Вот и Витя испугался вас и помер.
Марченко так и перекорежился весь. Так вот что говорят о нем в станице!
— Нет, не злой я. Я вон Володьке какую тележку сделал, — быстро заговорил дядюшка. — Да приходите хоть завтра, пойдите вместе в Монастырскую балку по ягоды.
— А Володю пустите, дяденька? Мы там, в балке, маленьких зайчат видели. Может, и поймаем.
— Идите, идите, запрета не будет.
Дядюшка больше ни в чем Володьку не упрекал, и мальчик стал даже меньше его бояться. Тетушка, со слезами вспоминавшая Виктора, старалась то тем, то другим побаловать мальчика. Ей не приходилось больше защищать Володьку перед мужем, который и сам старался не давать повода для пересудов. Теперь он не раз с важностью говорил: «Не те родители, что родили ребенка, а те, что воспитали».
Монастырский Гриша
У Володьки новый товарищ завелся — Григорий Ткаченко. Познакомились они в ночном. Лежа у костра, станичные пастушки рассказывали друг другу, кто что знает. Вдруг из темноты вынырнул мальчик с книжкой за поясом. По одежде, по волосам, стриженным не по-казацки, а «под горшок», сразу узнали, что мальчик из монастырского приюта.
— Что, хлопцы, аль испугались? Не бойтесь, я из приюта. Зовут меня Григорий Григорьевич Ткаченко. Хотите, почитаю интересную книгу про сыщика Ната Пинкертона и его помощника Боба?
Григорию Ткаченко было десять лет. Ни отца, ни матери он не знал. А Григорием Григорьевичем Ткаченко назывался по имени отца-настоятеля монастыря Григория Григорьевича Ткаченко. Такой уж там был заведен порядок: всякого вновь прибывающего в монастырский приют «подкидыша» при крещении отец-настоятель записывал на себя, и каждому давалось имя Григорий. И таких Григориев Григорьевичей в
Приют этот использовался монастырским начальством главным образом как способ выкачивать всякие подношения «на воспитание слуг божиих». На самом деле приютские мальчишки были совсем беспризорны, и кормили их впроголодь, за всякую шалость жестоко наказывали и постоянно попрекали куском хлеба. Сыты и пьяны были только монахи — «воспитатели». Недаром на приютских харчах неумеренно раздулись их и без того жирные физиономии. За детьми никто не наблюдал, и это было, пожалуй, единственным достоинством приюта. Дети часто убегали. Некоторые из беглых оседали у богатых казаков — становились даровыми батраками; другие, помыкавшись по безрадостному свету, возвращались обратно, чтобы вскоре опять сбежать.
Гриша, новый знакомый Володьки, трижды уходил из монастырского приюта: постранствует полгода, год — и опять возвращается в приют. Так делали многие, и всех их принимали снова. Монастырские порядки этого не запрещали. А мандатом на возвращение являлась так называемая «порция» — железная кружка, на дне которой был выдавлен штамп: монастырский знак, пол и год рождения воспитанника, которому вручалась эта кружка в день появления в монастырь. Каждый воспитанник получал себе в кружку обед, чай — все питание. Горе было тому, кто возвращался без «порции» — он лишался права получения пищи. Поэтому воспитанник, которому не посчастливилось в своих странствиях сохранить кружку со штампом, вынужден был ее у кого-нибудь стащить. На этот случай был в станице кузнец Пахомыч, который за пятачок искусно переделывал цифры и буквы на штампе.
Монахам были известны эти проделки, но законных прав возвратившегося воспитанника они не лишали. Осмотрев кружку, настоятель говорил: «Вижу, Пахомыча чеканка». Но на этом дело и кончалось, подделка не каралась. Мальчик вновь получал свой скудный рацион в «порцию», спал на соломенном тюфяке, на деревянных нарах, как в ночлежке; наволочки, тюфяки и подушки в монастырском приюте никогда не стирались и не менялись.
Мальчики, по желанию, могли посещать монастырскую школу, в которой отец-настоятель Григорий обучал детей закону божьему, а отец Митрофан — всем остальным «наукам».
Обучение начиналось со славянской азбуки. На втором году изучалась русская азбука, новый и ветхий завет.
Гриша был способный мальчик, грамота ему давалась легко, в школе он шел первым. Но жизнь приютская часто гнала его искать лучшей судьбы. К тому же он был с самого раннего детства очень любознательным и поэтому особенно охотно пускался в путешествия. Побывал он в Армавире, в Ростове, кочевал из дома в дом, батрачил, жил у станичного попа в пастухах. У поповского сына он научился читать книжки. По секрету от взрослых мальчики читали книжки про сыщиков — Ната Пинкертона, Шерлока Холмса. Хранителем этой тайной библиотеки был Гриша, и при очередном отъезде он, поколебавшись немного, увез с собой и библиотеку.
Таков был новый знакомый Володьки — монастырский воспитанник Григорий Григорьевич Ткаченко, скоро ставший его другом.
Несчастный случай укрепил их дружбу.
Хвост Собика
В соседнем дворе, где жил товарищ Володьки, Алеша, была дворовая собака Полкан — куцая, без хвоста, злая. На всех лаяла, никому проходу не давала. Полкана знала вся улица, а слава о ее сторожевых качествах шла по всей станице. Особенно боялись Полкана ребята, и Алеша постоянно хвастал: «Наш Полкан лучше всех собак!»
Однажды Алеша предложил Володьке:
— Вашему Собику нужно хвост отрубить, тогда он будет лаять, как наш Полкан. Не веришь? У кого угодно спроси: когда собаки куцые, без хвоста, они злые бывают.
Засела эта мысль в Володькину голову. Уж очень хотелось, чтобы Собик был злой и лаял, а то собака не собака, кошка не кошка — непонятно, что за зверь. Но Володька боялся, что когда будут отрубать хвост, Собику больно будет.
Алеша все уговаривал:
— Ничего не больно. Отрубим хвост на чурбаке, потом засыплем золой отрубленное место — все и заживет, а Собик начнет лаять.
Алеша так увлекся этой мыслью, что не отставал от колеблющегося Володи:
— Ты подержишь Собика, а я отрублю хвост топором. Одна минута, он и не заметит. А отрубленный хвост на притолоку в сарае спрячем — домовой не будет ходить, коням гривы заплетать: собачьего хвоста он страшно не любит, боится.
Прогнать собачьим хвостом домового было очень заманчиво, и это окончательно склонило Володьку. Мальчики позвали собаку, которая лежала, как всегда, растянувшись посреди двора, ни о чем не догадываясь. Собик подошел и последний раз добродушно повилял хвостом. Алеша взял топор, спрятал его за спиной и скомандовал Володьке:
— Садись верхом на спину и подводи его задом к чурбаку.
Команда выполнена, хвост на чурбаке. В руках Алеши блеснул топор, раздался хруст. Собик с места рванулся из-под седока, пулей понесся сначала под сенцы, потом круто повернул и выскочил через подворотню на улицу. Впервые в жизни собака залаяла; она перебежала через дорогу и скрылась в бахчах.
Два дня Собика нигде не было видно. Ребята искали его во всех углах и закоулках, по всей станице бегали, звали — и всё зря: собака бесследно исчезла.
Володьку тоска взяла. Но Алеша успокаивал:
— Никуда не денется, придет. Мы как отрубили хвост, золой не посыпали отрубленное место — вот он теперь ушел зализывать, а как залижет — придет.
И в доказательство своей правоты он рассказал:
— Вот у нас кошка попала между дверей, сломали ей ногу. Полежала она один день под сараем, а потом куда-то скрылась. Ну, мамка и говорит — пропала кошка. А она не пропала. Долго ее не было, и вдруг — пришла. Нога совсем зажила, только маленько прихрамывает. Вот мамка и говорит: «Скотинка живучая! Зализала — и прошло». А теперь она куда быстрее прежнего по заборам и крышам лазит, ловчится за воробьями. А Собику что — ведь у него только хвост!
Володька немного успокоился и лег вечером спать, уверенный, что Собик вернется.
На следующий день Володька рано проснулся, сел завтракать, взглянул в окно и… о, радость: напротив, у изгороди, лежит Собик! Володька схватил недоеденный кусок хлеба, стремглав полетел за ворота, чтобы поскорее встретить друга и угостить его. Но как только он приблизился к Собику, тот залаял, повернулся к мальчику обрубком хвоста, перескочил изгородь и лег в бахче. Володька звал его всякими ласковыми словами, манил хлебом через щель изгороди — ничто не помогало: Собик выл, лаял и не двигался с места. Володька бросил хлеб через изгородь к ногам собаки. Собака быстро проглотила кусок и унеслась.
Весь день Володька не мог ни о чем другом думать — Собик так и стоял у него перед глазами.
А вечером одолели его горькие мысли: Собика нет, и он уже не вернется. А что-то будет, когда приедет дядюшка?
Дядюшка прошел в дом и прямо к жене:
— Кто отрубил хвост собаке? Кто нас опозорил?
Крепко сидела в его темной голове станичная примета: собака куцая, кобыла без хвоста — значит, жена у хозяина не домоседка.
— Что ты, Павлыч, Христос с тобой! Что ты меня поносишь — кто собаке хвост отрубит? Да ее уже сколько дней дома-то нет. Наверно, издыхать ушла, стара ведь.
— «Издыхать пошла, стара»! Разуй глаза-то — вон она насупротив лежит.
Действительно, Собик лежал напротив, у изгороди, и смотрел на окна дома.
Дядюшка выбежал во двор и сразу наскочил на Володьку с товарищами — Григорием и Алешей:
— Володька, кто собаке хвост отрубил? Кто со двора ее выжил?
Быстро забилось у Володи сердце, ноги задрожали; он ответил не сразу. Алеша, предчувствуя расплату, пустился бежать.
Григорий шагнул к дядюшке и твердо сказал:
— Вон Алешка отрубил собаке хвост. Вишь как стриганул со двора!..
С трудом открыв рот, Володька перебил его:
— Мы… я отрубил Собику хвост. Алеша сказал, что он злой будет…
Володька не успел договорить — дядюшка с силой ударил его по голове арапником, на конце которого было большое железное кольцо. В глазах у Володи запрыгали огоньки, после второго удара он упал, обливаясь кровью.
Дядюшка, озверев, продолжал избивать мальчика. Кровь хлынула у Володьки из носа, а тот все бил и приговаривал: «Ух ты, крамольный сын, на мой дом позор наносить! Да как ты смел собаку со двора сживать? В смерть убью, аспида!»
Тетушка и Гриша бросились отнимать Володьку. Сбежавшиеся со всех сторон соседи с трудом оттащили дядюшку. А мать Алеши поспешила за лекарем.
Володьку положили на лавку, вынесенную из дому; он лежал бледный, весь в крови, без признаков жизни.
Пришел фельдшер — старый солдат Максимыч, с седыми косматыми волосами, выбивающимися из-под солдатской фуражки с изломанным козырьком. Осмотрел раны на голове. Мальчика забинтовали разодранной белой рубахой.
— Да, плох мальчонка, чуть тепленький. Будет ли жив… Эх, Павлыч, Павлыч! Креста на тебе нет. Своих детей бог не дал, так чужих горемык в гроб загоняешь. Вот уже второго. Кто его знает, отчего первый-то успокоился…
Еще что-то хотел сказать лекарь, но в это время во двор вошел урядник и начальствующим тоном крикнул:
— Что народу много набралось во дворе! Вот невидаль!
Указав на неподвижно лежащего на лавке Володьку, он деловито обратился к лекарю:
— Мертвенький?
— Да тепленький вроде.
Урядник строго прикрикнул:
— Отвечай толком: мертвый — так буду составлять одного сорта протокол, а если жив — так иного.
— Ты, Прохор Петрович, у Марченки спроси, как он дитя казнил — насмерть или наполовину, — сказал кто-то из толпы.
Лекарь, не обращая больше внимания на урядника, обратился к тетушке, хлопотавшей около Володьки:
— Мальчонке теперь покой нужен… Может быть, и выживет.
Холодный компресс к голове подействовал. Володька очнулся, тяжело вздохнул и застонал.
— Выйти всем со двора! — скомандовал урядник станичникам и обратился к Марченко, хитро прищурившись: — Что, Александр Павлович, протокольчик придется составить за избиение! От штрафика не отделаешься.
Заметив испуг на лице протрезвившегося дядюшки, урядник вдруг принял важный вид и, наступая, продолжал нарочито строгим голосом:
— Денежки сейчас платить надо, а ежели умрет мальчонка, тогда другой разговор будет.
Дядюшка часто заморгал глазами, заулыбался угодливо, потом подхватил урядника под руку и повел его в дом.
В это время лекарь Максимыч, тетушка Луша и Гриша переносили Володьку на приготовленную постель в сарае, на старой тачанке.
Его укутали в одеяло, покрыли какой-то одежонкой. У Володьки начался озноб. Максимыч обратился к тетушке:
— Ты уж, Лукерья Васильевна, и мне тут лежанку сваргань. Я мальчонку не оставлю, бог даст на ноги поставим.
Гриша тоже не собирался покидать друга.
— Дяденька Максимыч, — сказал он лекарю, — и я останусь: помогать буду, куда сбегать пошлете, и подежурю. — И для пущей убедительности добавил: — Я, дяденька, монастырский, меня никто искать не будет.
— Ну что ж, коли монастырский, оставайся, помощником будешь. Может, вдвоем-то не дадим умереть мальчонке.
Ночью у Володьки был сильный жар, он бредил и в сознание не приходил.
Максимыч и Гриша всю ночь не спали, дежурили, прикладывали примочки на раны. Утром у Володьки изо рта и носа снова пошла кровь. Гриша, увидев это, заплакал. Максимыч успокаивал его:
— Не реви! Выйдет из него дурная-то кровь, может ему и полегчает. К лучшему это.
Четыре дня Володька не приходил в сознание, все время бредил, стонал. Временами он затихал, и тогда казалось, что он уже не дышит. Гриша плакал, а Максимыч уговаривал:
— Не бойся, поставим на ноги твоего дружка. На то мы и казаки.
На пятый день Володька открыл глаза, долго смотрел на потолок сарая, как будто вспоминая, где он и что с ним случилось.
Максимыч, увидя мальчика с открытыми глазами, радостно закричал:
— Здорово, братец! Чего в потолок-то загляделся, задумался? Нечего раздумывать! Вот, посмотри-ка, товарищ твой помощником спасальщика тут около стоит.
— А, Гриша… А Собик где? — спросил Володька едва слышно.
А Собик между тем вернулся снова во двор. Он действительно стал бдительнее, на всех посторонних лаял, а на петуха и кур урчал.
Дядюшка в тот злосчастный день до поздней ночи с урядником «оформлялись» — пили водку, внеочередной могарыч. Дядюшка отделался штрафом. Уходя, урядник сладко улыбался и бормотал заплетающимся языком:
— Мы свое дело знаем, по закону справляем.
На следующее утро дядюшка поднялся чуть свет, сам запряг лошадей и, никому не сказав ни слова, куда-то уехал.
Володька стал поправляться, но подняться не мог: кружилась голова и сильные боли во всем теле не давали двигаться.
Лекарь Максимыч поручил Володьку своему помощнику Грише и сам раза два в день заходил, осматривал больного, говоря:
— Больной — прямо золото, послушный, потому и выздоравливает.
Несколько раз в день прибегала заплаканная тетушка, приносила кое-какую еду. Постоит, поплачет — родной ведь племянник, — погладит Володьку по голове и уйдет.
Однажды, в одно из своих посещений, Максимыч сказал:
— Как Володя крепко на ноги встанет, надо вам, ребята, махнуть отсюда поскорее к Володиным отцу-матери.
Володька задумался. Где его отец и мать и как он к ним попадет?
— Только вот что, друзья: пока никому ни гу-гу, я все обмерекаю да разузнаю, а там и порешим, куда и как. Смотрите у меня, на этот счет молчок, как рыба в пироге, а то и мне и вам погибель будет.
Под вечер зашла
— Ну, как больной у тебя, лекарь?
— Да ничего, скоро прыгать будет.
— Вот и славно. Я ему как раз и гостинец подходящий припасла.
И она протянула узелок.
— Вот на, возьми, Володя, гостинец — сапожки новые, шевровые. Надень, померяй. Казачьи ведь сапожки-то.
Первые сапоги, да еще шевровые, подействовали на Володьку исцеляюще. Все желания и стремления были теперь сосредоточены на том, чтобы поскорее их надеть. Гриша померил сапоги и определил, что они со скрипом.
Максимыч заходил каждый день, осматривал Володьку, но о поездке не напоминал.
Зато Володька с Гришей говорили об отъезде непрерывно, когда Максимыча не было. Каждый день строили новые планы, один фантастичнее другого.
Гриша из монастырского приюта принес все свои пожитки: старенькое пальто, шапку, ботинки — большие, поношенные, с чужой ноги, — пять книжек и коробку из дубовой коры, наполненную жучками, бабочками, червяками, мухами, ящерицами, змеиными шкурками. Коробку эту он называл «коллекцией зоологического мира».
…Вот уже вторая неделя пошла, как Володька щеголяет в сапогах со скрипом. Побег товарищами был решен окончательно. Раз пять ходили они на станцию, смотрели на поезда, паровозы и у проезжих спрашивали, не в Сибирь ли идет поезд. Иные шутя отвечали: «В Сибирь на поезде не ездят, туда пешком ходят, в наручниках и кандалах». На ребят нападал страх: как же они пешком пойдут, когда дороги не знают?
Как-то вечером во двор зашел Максимыч с удочками и позвал ребят на речку порыбачить.
Пришли на берег, развели костер. Максимыч чайник захватил, сварили чаю. Попили чайку, Максимыч и говорит:
— Ну, Володя, удалось мне у урядника выпытать, куда услали твоих родителей. Вот вам маршрут: сначала ехать до города Ростова, потом на Москву, оттуда на Казань, Екатеринбург, Тюмень, а там ищите Шадринский уезд, волость Мехонскую. Там они и есть, родители-то твои. — Максимыч помолчал, словно вспоминал что-то, и добавил: — Вот только надо вам торопиться, чтобы не зазимовать в дороге: на Урале морозы лютые. Да свет не без добрых людей. Дам вам письмо в Екатеринбург, дружок у меня там есть: когда я служил в Аравайском полку, он у нас ротным сапожником был. Домик свой имеет, хозяйство. Он вам поможет и укажет, где Мехонская волость. На первое время я кое-что припас. Это уж я вам все отдам, когда посажу в поезд. Ну, а от Ростова и дальше сами промышляйте. Смотрите только, еще раз говорю: никому ни слова…
Было уже совсем темно, когда они собрались уходить. Костер догорал. Максимыч затоптал тлеющие головешки.
— Мне писем не пишите. Если нужно будет, так сам о вас все узнаю. Будьте готовы, а как нужно будет выезжать, я скажу. Наверно, это случится ночью, с ночным поездом поедете. Билеты у вас на руках будут до Ростова. Понятно?
Возвратившись домой, Володька и Гриша улеглись под сараем.
Не спится Володьке, мысли бегут, как вода в мельничном колесе. Неужели он скоро увидит мать, отца, сестренку, братишку? Только вот Вити нет… Володька тяжело вздохнул. Мама спросит: «А где же Витя?» Что он ответит?
Силится Володька припомнить лица родных, но ему не удается это — перед глазами что-то смутное, расплывчатое. «Увижу — узнаю», шепчет он.
Грише тоже не спится. Он спрашивает:
— Ты что, Володя, не спишь? Что ты шепчешь, как старая старуха на печи?
— Да я, Гриша, папу и маму вспоминаю.
— Вот тебе хоть вспомнить-то есть кого, а мне некого и не о чем, разве нашего настоятеля монастырского, как он указкой огреет по башке.
В путь-дорогу
Рано утром тетушка разбудила друзей и сказала, что идет в соседнюю станицу на празднике церковь, потом зайдет к родственникам в гости. Может быть, и заночует там и придет только завтра утром. Дома останется присмотреть за хозяйством соседка, Алешина мать.
Все складывалось как нельзя лучше.
Гриша побежал сообщить Максимычу обо всех обстоятельствах и вернулся с распоряжением: вечером быть готовыми к отъезду.
Ночь выдалась темная, теплая. Воздух насыщен сладким запахом поспевших фруктов, скирды пшеницы в темноте стоят, как солдаты на параде. Как-то необычно выглядят в последний раз все эти знакомые, родные места. Ведь уже две весны Володька боронил на пашне, помогал засевать поле и растить эту пшеницу…
Максимыч шагает впереди и молчит. Он ростом высок, а в темноте кажется еще выше. Ребята едва успевают за ним.
Вот и станция. Огоньки замелькали, раздался продолжительный гудок уходящего поезда.
Максимыч скомандовал:
— Сидите тут, я сейчас вернусь.
Уставшие от быстрой ходьбы, дети уселись на деревянных ступеньках станционной постройки. Вдруг из тьмы ночной вынырнул Собик. Он запыхался, дышит тяжело, язык набок. Заприжимался, заскулил пес, как будто спрашивает у ребят: «Куда же вы? Почему меня покидаете?»
Володька уже начал было просить Гришу:
— Возьмем его с собой!
— С собой? Да собаки на вагонных буферах ездить не могут, а нам с тобой придется. Я не раз ездил в Ростов, Армавир — знаю. Собака нам не попутчик.
Гриша в глазах его младшего друга стал еще старше, значительнее. Ездить на буферах! Когда-то еще Володька это постигнет, а Гриша уже ездил…
Вскоре возвратился Максимыч:
— Ну, пошли, друзья, все в порядке… А ты что? — заговорил он, увидев собаку. — Что, прощаться, провожать пришел? Ладно, обратно вместе пойдем.
Подошли к поезду. Максимыч предъявил билеты проводнику:
— Вот, служивый, довези-ка ребят до Ростова. К тетке едут. Что-то ей занедужилось, ну и просит племянников к ней послать. Уж, пожалуйста, доставь до места.
— Мне что доставлять? Пассажиры законные, билеты есть. Иди сажай, да поскорее, а то поезд скоро отправляется.
Вошли в вагон. Максимыч посадил друзей на верхнюю полку:
— Ну, сыночки, с богом, не забывайте…
Он расцеловал ребят и направился к дверям. В дверях обернулся, крикнул:
— Тетке не забудьте поклон передать!
Паровоз дал гудок, поезд медленно двинулся, колеса под вагонами застукали-заговорили: «Поехали, пошли… поехали, пошли…» Володька готов был заплакать, но сдержался.
Прощайте, родные края! Прощай, родная станица!
«Поехали, пошли… поехали, пошли…» Мальчики прижались друг к другу. Так и заснули.
— Эй вы, станичные казаки, вставайте — приехали! Вишь, разоспались, словно у деда на полатях!
Все проснулись. Пассажиры уже выходили из вагона. Мальчики взяли свой маленькие узелки. Гриша нащупал за пазухой сверток — цел. Они вышли из вагона и поплелись за народом, идущим к вокзальным воротам. Не доходя до ворот, Гриша остановился.
— Стой! Дальше не пойдем, — сказал он. — Нам нельзя выходить за ворота, а то потом к московскому поезду не попадем — вон тот усач обратно не пустит.
Грише уже были знакомы порядки ростовских
Наконец Гриша остановился у состава товарных вагонов:
— Теперь надо поискать пустой.
— В нем и поедем? — спросил Володька.
— Да нет, только притаиться, пока будем ждать московского поезда.
Двинулись вдоль состава. Пройдя несколько вагонов, мальчики обнаружили пустой вагон, дверь которого была неплотно закрыта. Щель, однако, была не настолько велика, чтобы в нее можно было пролезть. Гриша поднялся, держась за вагонную ручку, уперся ногой и отодвинул дверь, а затем за руку втащил в вагон и Володьку.
— Ну, а теперь давай закроем, только для света оставим маленькую щелку.
Так и сделали.
Усевшись на полу, первым делом решили позавтракать.
Григорий развернул сверток — подарок Максимыча, где лежало письмо в город Екатеринбург другу-сослуживцу Максимыча; в тряпочку были тщательно завернуты деньги — пять рублей серебром и пять рублей бумажками, всего десять рублей.
— Ну, мы теперь с тобой богатые, на эти деньги можем уехать в Сибирь и дальше, — важно сообщил Гриша и развернул лист бумаги, на котором был указан их маршрут.
Ниже рукой Максимыча был написан наказ:
«Умывайтесь каждый день, а то на чертей похожи будете и люди сторониться станут. В трудную минуту жизни не воруйте, лучше попросите — нищим не отказывают. В дороге друзей и товарищей не ищите: кто их знает, иной обмануть может. Держитесь крепче друг за дружку, не обижайте меньшего. Максимыч».
Гриша свернул наказ вместе с письмом, положил в картуз, под подкладку, вытащил из кармана свои сбережения — два рубля с копейками:
— Вытаскивай, Володя, и ты!
Разложил деньги поровну, на две кучки. Получилось в каждой по семь рублей шестьдесят копеек. Завернув в две тряпочки, один узелок дал Володьке — «спрячь подальше», другой спрятал у себя за пазухой.
Позавтракав, друзья сели на полу теплушки и молча принялись размышлять каждый о своем, вернее — каждый по-своему о том, что ждало их впереди. Мысль перескакивала с одного на другое, и впереди все было туманно.
— Попить бы, — заговорил первым Володька.
Гриша полез в узелок, достал свою большую железную кружку — монастырскую «порцию», с которой не расставался во всех своих путешествиях.
Только было хотел он открыть дверь, чтобы пройти за водой, как вдруг вагоны толкнуло, и состав двинулся. Первой, страшной мыслью было: «Обратно повезут», но, посмотрев в щель, Гриша определил, что паровоз производит маневры.
Вскоре поезд остановился. Гриша приоткрыл дверь и увидел, что вагон их поставлен неподалеку от водокачки. Он быстро выскочил, набрал воды, сам напился и напоил своего друга.
— Ты посиди тут, — сказал он Володьке, — а я пойду в разведку, на станцию. Разузнаю, когда пойдет поезд на Москву. Вместе нам днем шляться по станции нельзя — могут жандармы увидеть. Поймают, посадят в собачий ящик и увезут в клоповник. Я уже один раз попался, насилу утек.
Для Володьки мнение Гриши было законом, и хоть жутко было оставаться одному, он согласился.
Гриша взял свою кружку, нацарапал на ней номер загона и быстро скрылся.
Долго — ему казалось, что вечно — сидел Володька один в углу вагона. Мысль о жандармах и клоповнике не покидала его ни на минуту.
Вдруг около вагона он услышал голоса. В дверную щель всунулась черная бородатая физиономия:
— Слышь, Потапыч, ты говоришь «закрой дверь», а в вагоне-то зайчик сидит!
Бородатый раздвинул двери:
— Эй, зайчик, вылезай! Что испугался?
Второй, такой же бородатый, увидев испуганное лицо Володьки, засмеялся:
— Как же тебя не пугаться, когда у тебя морда от Тифлиса не мытая, страшнее, чем у медведя… Ну, малец, вылезай да рассказывай, куда пробираешься. Вишь, парень-то в новых сапогах — справный, значит.
Володька, видя, что страшного ничего нет, захватил узелки и подошел к двери. Бородатый взял его на руки, поставил на землю и спросил:
— Чей ты? Сколько тебе лет?
— Я Владимир Кауров. Семь лет.
— Так, так… Владимир… А куда ты пробираешься?
— Мы тут вдвоем с братишкой, он постарше меня. Он пошел на станцию узнать, когда пойдет поезд на Москву, а мне велел здесь притаиться, чтобы жандармы не поймали и не увезли в клоповник. Да вот что-то его давно нет — наверное, его самого поймали жандармы.
И Володька сразу заплакал.
— Ты не плачь, братана ты своего найдешь. Жандармы ни тебя, ни его не поймают — чай, не для того таитесь. Этот поезд в сторону Москвы не пойдет, а вот Потапыч сейчас пойдет на станцию, вы там и поищите вместе братана твоего.
В это время из-под вагона вынырнул Гриша. В руках у него была сайка. Он остановился в недоумении. Увидев, что Володька плачет, он бросился на помощь.
— Это, что ль, брат-то твой?
Гриша подошел, разломил сайку пополам — половину подал Володьке, а вторую сам стал есть.
Железнодорожники внимательно рассматривали друзей. Вдруг один заметил:
— Братья, говорите? Что же вы подстрижены по-разному — один «под горшок», а второй — с чубом, по-казачьи?
Гриша, не объясняясь, схватил узелки, ткнул Володьку, и они стремглав пустились бежать.
— Эй, вы, москвичи! Куда тягу дали? Земляков своих не узнали?
Гриша крепче сжал Володькину руку, и они уже привычно заныряли под вагонами.
Когда опасность миновала и друзья уселись отдохнуть в укромном уголке за вагонами, Гриша рассказал, что встретил на вокзале того проводника, с которым они ехали из станицы Отрадной. Проводник был удивлен и спросил:
— Что, казак, тетку ростовскую не нашли? На станции гостите? А братишка твой где?
Тут Гриша рассказал ему всю правду — куда и зачем они едут, рассказал все, что знал о Володькиных родителях, о брате Александре. В доказательство показал маршрут и наказ Максимыча.
Проводник все выслушал, прочитал и сказал:
— Что ж, придется, видно, довезти вас до Москвы. Только не сегодня, а завтра поедем.
Потом он показал, где завтра искать его. Гриша пообещал проводнику всю дорогу вслух читать книжки.
…Приближался вечер. Солнце уходило за Дон. Надо было позаботиться о ночлеге.
Проскользнув в ворота, мальчики оказались на привокзальной площади. Не задерживаясь, они направились прямо к конке. Володька впервые увидел вагон, запряженный лошадьми. В дверях конки дивчина охрипшим голосом кричала: «Кому Нахичевань, кому Нахичевань! Садись, садись, торопись — последняя езда: коней кормить надо! Садись, две копейки!»
— Тетенька, — крикнул Гриша, — а до Дону нас двоих довезешь за две копейки?
— Садись для счету.
Вагон конки был почти пустой, желающих прокатиться за две копейки было мало.
Лошади медленно двинулись, конка покатилась по рельсам. На остановках и на ходу садились пассажиры.
Володька с удивлением рассматривал
— Эй, пассажиры, в каком месте вам на Дон-то нужно?
— Да нам, тетенька, на берег Дона.
— Берег-то длинный. Я и спрашиваю, в каком месте — у моста или у пристани?
— Да нам хоть бы у моста, — сказал Гриша.
— Так вон там, у поворота, слезайте, идите прямо и выйдете к мосту.
Друзья на повороте выскочили на ходу, пошли прямо и скоро вышли к большому мосту через Дон.
— Вот так река! — удивился Володька. — Алешке ее нипочем не переплыть.
Перешли на ту сторону Дона. Здесь дорога Грише знакомая, он не раз бывал в этих заречных «гостиницах» — под лодками и баркасами.
Прошлись по берегу. Вскоре наткнулись на старый баркас в стороне от воды. Ребята залезли под него, положили узелки под головы и улеглись. От воды потянуло прохладной сыростью, но мальчики быстро согрелись в своем тесном убежище и заснули.
Под утро стало так холодно и сыро, что сколько ребята ни прижимались друг к другу, согреться не могли. Гриша вскочил и решил пробежаться, как вдруг увидел невдалеке костер.
— Вставай, Володя, — закричал он: — костер, люди! Пойдем погреемся.
Взяли свои пожитки и побежали.
У костра сидел старик, а рядом, положив голову ему на колени, спала девочка лет восьми. Костер горел ярко, от него тянуло соблазнительным теплом.
Подходя к костру, Гриша сказал:
— Здравствуйте, дедушка. Можно нам с братишкой у костра погреться? Он маленький, после недуга, вот и не терпится.
Голос у Гриши был жалобный.
— Что ж, садитесь, молодцы, погрейтесь. А откуда вы будете-то? Дальние или так странствующие?
— Мы, дедушка, в Москву пробираемся, — ответил Гриша.
— Да разве так, пешком-то, пробираются в Москву? Чай, туда на чугунке ездят.
— И мы поедем, — объяснил Гриша. — Только завтра, а не сегодня.
— Так вы, значит, здесь вроде как на постое обосновались? Что ж, бывает. А как тебя, большак, звать-величать? — обратился он к Грише.
— Меня зовут Григорием Григорьевичем Ткаченко, — ответил Гриша.
— Вот что, Григорий Григорьевич: возьми котелок да сбегай на Дон по воду — хочу вас чайком угостить. А я уж не буду внучку тревожить — устала за дорогу-то и спит как убитая.
Действительно, свернувшись калачиком, девочка аппетитно посапывала, и чувствовалось, что она долго проспит, если ее не тревожить. Старик легонько отвел прядку волос, опустившуюся на глаза девочки, и продолжал тихо, как бы про себя:
— Сиротка она у меня. Отца в японскую убили, а мать тут, в городе, в прачках у господ живет. Заладила: пойдем да пойдем, дедушка, мамку проведаем. Пришли еще вчера с вечера, засветло, да как к господам в дом пойдешь? Утречком уж покараулим около дома: мать-то на базар или куда пошлют — вот и свидимся.
— Почему же вы, дедушка, прямо к матери ее не пошли?
Старик покачал головой:
— Эх, милый, господа-то не любят, чтоб к прислуге родня приходила. Ну, беги, Гришенька, тащи воды — вишь, меньшой-то зубами лязгает. А чайку попьем горяченького — как рукой всю немочь снимет.
Гриша ветром сбегал. Вскипятили чайник, напились горячего чаю, позавтракали, а тем временем за Доном и солнце выплыло. Утром все вместе пошли в город. За мостом расстались: дед с внучкой пошли к господскому дому, а мальчики — на базар.
Около балагана и карусели уже толпилось много народу.
Володька впервые видел и балаган и карусель.
А когда откинули полог карусели, он был так поражен, что открыл рот и смотрел во все глаза. Сколько коней, тарантасов! Дух захватило. Володька пощупал за пазухой узелок с деньгами, посмотрел на своего старшого.
Гриша без слов понял:
— Ты подожди, Володя. Вот как начнут зазывать карусель крутить, так мы с тобой пойдем, покрутим по два раза и один раз бесплатно прокатимся.
Заиграла гармошка, завторила ей шарманка, забил барабан. Стали зазывать крутильщиков. Друзья первыми бросились. Григория пропустили, а Володьку — нет: мал, говорят, еще. Гриша начал доказывать:
— Да это мой брат, мы с ним вместе!
— Ну вот и хорошо, что вместе: ты покрутишь один четыре раза, и вы прокатитесь вдвоем один раз.
Спорить не пришлось. Гриша нырнул под полог карусели, и вскоре карусель закрутилась.
Володьке долго пришлось дожидаться, пока Гриша четыре раза крутил карусель… И вдруг подходит к нему какая-то дама и говорит:
— Садись, мальчик, вот с этой девочкой, я заплачу и за тебя. Мне нельзя кататься, голова кружится, а она одна боится.
Володька не заставил долго упрашивать себя, уселся рядом с девочкой в тарантас. Заиграла музыка, забил барабан — и поехали. Володьке показалось, что он на Мушке гонит вскачь.
Кончилось катанье. Дама подошла, взяла девочку и ушла. А Володька стоит и ждет Гришу уже не на том месте, где Гриша его оставил, а на противоположной стороне.
Снова заиграла музыка, закрутилась карусель, и Володька видит: сидит Гриша верхом на вороном коне и несется мимо него. Так обидно стало Володьке, что на глаза слезы навернулись.
Остановилась карусель. Гриша подбежал и кричит:
— Ты почему убежал с того места? Я тебя искал-искал, а карусель не ждет — вот я и проехал… Садись скорее верхом!
Он быстро посадил Володьку на коня, сам сзади вскочил — так вдвоем на одном коне и прокатились.
Долго ходили по базару, много интересного видели; особенно смешно было, когда из балагана выходил клоун, кувыркался и кричал на весь базар.
День клонился к вечеру. Хорошо бы еще погулять, но всего не пересмотришь; вспомнили, что и на станцию к поезду пора. Время подходит, да и есть захотелось. Купили по копеечной сайке и пошли по дорожке, где конка ходит.
На вокзале разыскали кондукторскую комнату, которую указал проводник, приоткрыли дверь и остановились в нерешительности: в комнате было много людей в форменных куртках и фуражках.
— А, братья-разбойники! — донесся из глубины комнаты знакомый голос — Проходите, проходите…
Оробевших ребят пропустили в кондукторскую. Знакомый проводник пошутил:
— Всем братья хороши, только подстрижены не под один манер. Примет ли вас Москва, таких разношерстных?
А какой-то молодой быстрый паренек уже достал из шкатулки ножницы и, ловко щелкая ими в воздухе, сказал Грише:
— Подходи-ка сюда, кержак, я тебя враз под казака подделаю.
Мальчики весело переглянулись, и Гриша подставил свой затылок.
— Ну, вот и готово, чисто под казака перекрестил, — говорил молодой парень, срезая у Гриши с затылка волосы.
— Лучше, дяденька, под кубанца, — сказал Гриша: — мы с ним оттуда, с Отрадной, — и мотнул головой в сторону Володьки.
* * *
Поезд мчится уже вторые сутки, увозит друзей все дальше и дальше от золотой Кубани.
Свесив головы с
Гриша выполнил свое обещание — читал всю дорогу книжки из своей маленькой библиотечки, а к концу пути проводник сказал:
— Читаешь ты быстро, хорошо, да только вот что я тебе скажу: выкинь ты в печку всю эту твою библиотеку с нат-пинкертонами. Все это чепуха, ни уму, ни разуму пользы не будет. Не нам с тобой читать эту дребедень, а барчукам да барским прихвостням. Читай, друг, книжки другие.
Проводник сходил к себе в купе и принес оттуда книгу:
— На вот, дарю тебе, читай со вниманием и с пользой — «Дубровский», сочинение Пушкина. А теперь пойдемте ко мне в купе чай пить.
Мальчики взяли с собой свои последние продовольственные запасы и пошли.
Но проводник угостил своим.
— А это, — сказал он, — оставьте себе, в дороге пригодится. До Екатеринбурга путь длинный, милостыни еще напроситесь… От Москвы поедете на Екатеринбург. Будете проезжать город Казань, там живет мой родной брат. В Москве я дам вам небольшую посылочку, фунта четыре. Дам адрес, вы к нему и завезите. Билетами от Москвы до Казани я вас обеспечу, а от Казани мой брат вас до Екатеринбурга отправит — вот вы и на месте будете. Согласны?
— Что нам не согласиться! — сказал Гриша. — Да мы двое хоть пуд увезем, не только четыре фунта!
— Не сразу. Пока маленькую довезите да в руки сдайте.
На одном из полустанков проводник вышел из вагона и долго говорил с каким-то бородатым человеком, который стоял у окна поезда. Поговорив, вернулся:
— Ну, а теперь — на полку, собирайте свои монатки: скоро Москва.
В Москву въехали уже при огнях. Кругом светло, горят на столбах фонари, вокзал большой, не то что станция Отрадная, — куда больше даже Ростова!
Пассажиры стали выходить. Друзья стоят и ждут, когда проводник обещанную посылку даст. Подошел тот человек, который у окна стоял:
— Ну, пойдемте, казаки, а проводник вагон приберет и придет.
Володьке человек помог слезть со ступеньки, а Гриша соскочил сам. Вошли в вокзал. Помещение большое, до потолка высоко, а посредине люстра огромная висит. Усадил новый знакомый мальчиков на диван, а сам пошел к буфету; принес сайку и кусок колбасы:
— Закусите пока, а тем временем и проводник ваш подойдет.
Мальчики с большим удовольствием принялись за угощение. Едят молча, а человек стоит рядом, смотрит и тоже молчит.
Вдруг Гриша говорит:
— Дяденька, у вас на левой щеке борода с волосами отпала.
Дяденька вздрогнул, быстро прихватил рукой щеки и глубже нахлобучил шапку на голову.
— Это она болит у меня, часто так бывает.
Ребята только переглянулись, а спросить побоялись, почему борода отпадает, когда она болит, — такую диковинку они видели впервые. Гриша два раза подмигнул товарищу: дескать, я все понял.
Так сидели до прихода проводника. Проводник прибежал — видимо, торопился:
— Ну, пошли! Поезд готов, посадка началась. Видал, как едут? Прямо на перекладных, — сказал он, обращаясь к бородатому. — Что ж, Москву посмотрите, когда большие вырастете. А то сейчас вас моментально жандармы заберут — и прямо в кутузку.
Вошли в вагон. Проводник опять усадил ребят на верхнюю полку, подал Грише билеты.
— А где же, дяденька, посылка вашему брату? — спросил Гриша.
Человек с диковинной бородой открыл чемодан, вынул сверток в бумаге, перевязанный шнурком, и подал Грише.
Проводник влез к друзьям на полку:
— Я с вами немного проеду. Я ведь живу не в Москве, а за городом.
Поезд тронулся. Проводник дал Грише написанный на бумажке адрес, по которому в Казани нужно передать посылку, сам положил сверток в Гришин мешок вместе с коллекцией жуков и библиотекой и строго наказал посылки из мешка не вынимать и никому не показывать.
Простившись с мальчиками, проводник на какой-то остановке вышел, и больше они его не видали.
Друзья всю дорогу до посылки не дотрагивались, она казалась им какой-то таинственной. Гриша шопотом рассказал Володьке, что тот дяденька совсем не бородатый, что у него борода чужая, только приклеена, как это делают сыщики, когда идут ловить преступников, чтобы их не узнали.
— Так он тоже сыщик? — спросил Володька.
— Кто его знает! Кажется, сыщики с кондукторами не дружат, а только с большими господами. А проводник, помнишь, еще сказал, чтобы я все книжки про сыщиков в печку бросил и не читал больше. Не разберешь его, а только тот, с приклеенной бородой, похож на сыщика…
В Казань приехали днем. Вошли на вокзал, как настоящие пассажиры. У них были билеты в руках, и придраться к ним никто не мог. Посылку в мешке нес Гриша. Нес с осторожностью — не за плечами, а в руках.
В вокзале, усевшись на диван, стали обсуждать, везти ли посылку вместе или Гриша один поедет. Володя настаивал на том, чтобы ехать вместе, — ему страшно было оставаться одному.
Гриша не соглашался. Его буйная фантазия, начиненная нат-пинкертоновской трухой, рисовала ему всякие таинственные приключения, в которых он хотел участвовать один. Он начал доказывать Володьке, что съездит к брату проводника очень быстро, за конку деньги платить не будет — поедет зайцем. В крайнем случае, если и придется платить, так только за одного. Деньги нужно экономить. Доводы Гриши были убедительны: Володька согласился. Один железнодорожный билет Гриша отдал ему — в случае чего, показать, что он действительно приехал из Москвы, значит пассажир, а пассажирам разрешается сидеть на вокзале.
Гриша взял мешок и вышел из вокзала.
Сенное убежище
Наступил вечер, а затем и ночь. Гриши все нет и нет…
Володя несколько раз выходил к вокзальному подъезду, но все напрасно. Вернувшись на условленное место, он сидя заснул. Проснулся глубокой ночью от грубого окрика: «В вокзале спать не полагается!»
Ни московский билет, ни жалобы не возымели никакого действия.
«Приехавших пассажиров казанский вокзал ночлегом не обеспечивает» — вот и весь сказ. Мальчик получил внушительный пинок и очутился на привокзальной площади, темной и морозной.
Бездомных людей — и взрослых и детей — на площади оказалось немало. Володька был здесь не один.
За вокзалом на пустыре, изгнанные из станционного здания, пассажиры разложили костер. Но приблизиться к костру, чтобы отогреться, было не так-то просто: как только смельчак подбирался поближе, его тотчас же выбрасывали за шиворот:
— Вишь, прилез на готовенькое! Ты дрова заготовлял? Или с начальством обедаешь?
Кто-то у костра пожалел малышей, бродивших
— Дай им маленько погреться — вишь, как измерзлись.
— А ты сам и пусти на свое место, если ты такой добрый.
Но никому не хотелось уступать своего места у костра — наоборот, каждый еще ближе подвигался к огню. От нужды и бесприютности люди черствели, теряли жалость.
Володька вертелся вокруг костра и притопывал ногами, стараясь хоть немного согреться. Протиснуться к костру не удавалось, а от мыслей о потерянном друге становилось еще холодней, страх замораживал сердце, зубы постукивали.
Какой-то парнишка в шубе и лаптях только что получил у костра затрещину, да такую, что шапка отлетела в сторону. Он поднял шапку и сказал:
— Ишь, какой большой, а дерется!
— А ты чего, куда не просят, лезешь, в карман норовишь заглянуть? Знаем мы вас…
— А что у тебя в кармане-то взять?
— Ты у меня еще поговори… получишь…
— Да, видать, хорошего от вас не жди. Эй, шишколда! — обратился парнишка к ребятам. — Кто хочет греться — пошли со мной. Пусть эти сычи подавятся своим огнем!
Человек семь ребят, в том числе Володька, окружили его.
— Ну, пошли!
Мальчики постарше зашагали быстро, а маленькие побежали вприпрыжку.
Вдоль железнодорожного полотна растянулись платформы с сеном. Кипы прессованного сена ночью вырисовывались как силуэты больших домов.
Ватага пробиралась в конец платформы. Перейдя железнодорожное полотно, увидели, что платформы обнесены изгородью из колючей проволоки и недосягаемы.
— Стойте здесь, я сейчас. — И мальчишка-вожак, которого звали Сергеем Костериным, быстро скрылся в темноте.
Ожидали его, казалось, вечность, но он так же неожиданно появился из темноты, как до этого скрылся:
— Ну, теперь за мной, по одному. Только сначала маленькие.
Первым оказался Володька. Сергей подвел его к изгороди, прихватил полой своей тощей шубенки колючую проволоку, приподнял и сказал тихо:
— Ныряй!
Володька стал на четвереньки и свободно пролез под изгородь. Перед ним вдруг оказался мальчишка такого же роста, как Сергей. Он взял Володю за руку, и они быстро зашагали к тюкам спрессованного сена. Мальчик отодвинул один тюк — оказался проход.
— Валяй туда!
Володька беспрекословно подчинился. Страха уже не было.
Первое, что почувствовал Володя, было тепло, запах затхлого сена и керосиновой гари. В глубине он увидел шестерых взрослых ребят, лет тринадцати-четырнадцати, сидящих вокруг перевернутого вверх дном ящика. На ящике стояла маленькая керосиновая лампа без стекла и горела, дымя фитилем.
Вскоре вся берлога в сене наполнилась прибывшими.
Все стояли и молча смотрели на это таинственное убежище — теплое, да еще с освещением.
— Садись вон сюда, — пригласил Володьку один из сидящих. — Наверно, копытца-то пристыли к сапогам. Ты сними сапоги да сунь ноги вот сюда, а сапоги положи в мешок — и под голову, чтобы завтра помнить, где взять… У меня смотри, маленьких не обижать! — грозно обратился он к остальным. — Не то плохо будет.
Все стали рассаживаться и укладываться поудобней. Старшие начали играть в самодельные карты — игра, видимо, была прервана в связи с прибытием гостей.
Володька снял сапоги, спрятал их в мешок, вместе с мешком зарылся поглубже в сено. Вскоре ему стало совсем тепло. Мысли о Грише куда-то отошли, и он спокойно заснул.
Проснулся он от громкого крика:
— Эй, вы, ночевалы, кому в город — сейчас мотайтесь, пока обхода сторожей нет, а то потом не выйдешь отсюда! Вон Минька идет — вы с ним и пойдете.
Володька высунул голову: обстановка была все та же — ящик кверху дном, на нем дымящая лампа.
— Ну, а тебе куда надо, куда твой путь? — спросил его старшой, который вечером уложил его спать и сапоги посоветовал спрятать.
— Я не знаю, куда мне… Гришку, наверно, жандармы поймали, когда он повез посылку дяденьке.
Старшой стал его расспрашивать, кто такой Гриша и что за посылку он повез.
Володька все подробно рассказал, начиная от Москвы и кончая тем, как Гриша его оставил на вокзале.
Старшой подумал немного и сказал:
— Да, дело твое табак. Но не унывай. Куда он мог попасть? Сбежать он от тебя не мог? Не мог. Ну, в полицию, может, попался. Так там подержат-подержат — и выгонят. Сюда же придет.
В это время вся компания стала вылезать из сенной норы. Володька остался со старшим вдвоем.
— Дяденька, как же мне быть? — обратился к нему Володька.
— Какой я тебе дяденька! Видишь, у меня бороды нет. Вот что: ты сиди здесь, скоро придет Минька и принесет чего-нибудь пожевать. Поедим и пойдем искать твоего Гришку.
— У меня деньги есть, сайку купить можно.
— А сколько у тебя денег-то? Много?
— Семь рублей. Это Гриша мне оставил, чтобы не потерять.
— Ты не бойся, никто у тебя денег брать не будет, я просто так спросил. Только ты больше о деньгах никому не говори — всяко бывает, могут и очистить, как белку. Помнишь, я велел тебе сапоги спрятать — вот они и живы. Не бойся, в обиду не дадим.
Володьке как-то стало легче от этих слов:
— Я не боюсь. А как тебя зовут?
— Зовут меня тоже Гринькой.
— А его зовут не Гринькой, а Григорий Григорьевич Ткаченко, — сказал Володька, желая придать вес своему товарищу. — У него много книжек и есть коробка такая — зоологический мир, там всякие козявки, букашки и даже ящерица.
— Зоологических миров у меня нет, — сказал Гринька, — я потерял, у меня была такая штука, а книжки читать я умею и писать тоже. Вот видишь карты — сам сделал, и что угодно могу сделать. Так напишу, как все равно напечатано. Вот по твоему билету я пять раз съезжу из Москвы в Казань. Да только иной раз и билету не верят — украл, говорят, у кого-нибудь, и ну из вагона на остановке. А нам не больно и нужно, у нас свое купе есть — в ящике под вагоном или на крыше. А если товарный, так на буферах — куда лучше!
— И Гришка умеет на буферах ездить и меня обещал научить.
— А чего там учиться! Мы на рессорных каретках под вагонами ездили. Правда, трясет, но надо поехать — прицепишься где попало и едешь.
Тут уж Володьке нечего было сказать: он себе и представить не мог, как так под вагоном можно на колесах ехать.
Довольный, Гринька сказал:
— Ты сиди, смотри за огнем, не урони лампу, а я выйду — погляжу, не идут ли наши. Да на склад к охране пробегу — не осталось ли после завтрака щей или каши. Я им за это кипятку принесу.
Гринька взял спрятанную в углу железную банку и быстро нырнул в лазейку.
Володька сидел тихо. Вспомнился ему Гриша, что-то тяжелое подкатилось к горлу, но он не заплакал. Скорей
В это время послышался голос:
— Тяни тюк-то! Видишь, у меня руки заняты…
Из лазейки вынырнули Гринька и Минька. Гринька в банке принес щей солдатских, а Минька принес полкаравая черного хлеба и кочан мороженой капусты.
— Ну, садись поближе, пожуем. А потом в город пойдем братана твоего искать, — сказал Гринька.
— Там тебя прямо в жандармский ящик закупорят, — вмешался Минька. — Что делается на базаре, на станции! Столько там этих собак полицейских! Подошли мы к станции, нас сразу окружили и давай хватать. Меня схватил один не в форме, насилу утек. Встретил своего парня знакомца, говорит: «Не ходи на базар: столько там жандармов — сразу заметут. Говорят, ищут какого-то нужного парня. Если кто поймает или укажет, где он находится, награду дадут десять рублей. Говорят, мальчишка небольшой, всего лет десять, а нужный жандармам. Фамилия — Ткаченко, зовут Григорий».
Володька чуть не крикнул от радости, но в это время Гринька, сидевший рядом с ним, ущипнул его: дескать, молчи.
— Жди… как бы не так! За нашего брата жандармы награду десять рублей давать станут! Это брехня, верь им… Доставай-ка, Минька, ложки — будем завтракать.
Тайная посылка
Выйдя из вокзала, Гриша прочитал адрес, записанный на бумажке, и спросил у проходившей старушки, где Таганрогская улица. Старушка ответила, что это не так далеко, она идет в том же направлении и покажет.
Гриша шел всю дорогу молча. Старушка стала его расспрашивать, чей он, откуда, но Гриша осторожно ответил, что он ниоткуда не приехал, а фамилию его знать ей не интересно, так как она его все равно не знает. Вскоре старушка остановилась и показала Грише на дом с палисадником:
— Вон там и живет тот, кого ты спрашиваешь.
Гриша вежливо поблагодарил и направился к указанному дому. У ворот проверил еще раз номер дома и поднял щеколду. Калитка открылась, и Гриша вошел во двор. Во дворе, близко от ворот, стоял пожилой человек, который, не дожидаясь Гришиного вопроса, сам спросил его, что ему нужно и зачем он пришел. Гриша ответил, что ему нужен Василенко, которому он из Москвы привез от брата посылку.
Человек заулыбался:
— Посылочку, говоришь, из Москвы привез? А мы тебя давно ждем.
Гриша удивился, даже обрадовался, что о его приезде здесь уже знают.
Все, что произошло дальше, было похоже на страницу из Ната Пинкертона. Встретивший Гришу человек быстро схватил его за руки, выхватил у него мешок и повел в дом. Гриша не сопротивлялся: рука его была зажата так, что впору было кричать от боли.
Его ввели в дом. То, что он увидел, ничего хорошего не предвещало: на полу была навалена куча вещей, книг, бумаги, трое жандармов рылись во всем этом; все сундуки, шкафы были открыты. Гриша понял, что с квартире происходит обыск и он подался прямо в руки полиции.
Переодетый полицейский — теперь это было уже ясно — весело объявил:
— Вот и гость московский приехал и почту привез!
Передав Гришу под наблюдение жандарма, он принялся выкладывать все из мешка на стол. Первой вынул коробку, открыл ее и, увидев коллекцию, спросил:
— Что это у тебя? Тоже Василенке привез?
— Нет, это мой зоологический мир. Я еще там, в станице, сам наловил и засушил.
Затем на столе появилась Гришина «библиотека», которую он все же не решился выбросить, хотя слова знакомого московского проводника на него сильно подействовали.
— Ишь ты, какие книжки читаешь! Что, сыщиком хочешь быть? — спросил полицейский.
— Нет, не хочу. Книжки можете выбросить, все равно чепуха, — ответил Гриша.
В это время полицейский вынул из мешка сверток и монастырскую кружку. У Гриши мелькнула мысль выхватить у него из рук сверток и бежать, но, посмотрев на жандарма, стоящего рядом, он отказался от этой мысли. Полицейский развернул сверток, и на столе появилась куча напечатанных листовок.
Полицейский все пересмотрел и спросил у Гриши:
— А письмо какое-нибудь привез?
Гриша ответил, что никакого письма у него нет — проводник письма не дал, а только на бумажке написал адрес. Гриша вынул из кармана бумажку с адресом, железнодорожный билет и подал полицейскому. При этом Гриша также сообщил, что приехал он один и едет в Екатеринбург разыскивать тетку. О Володе умолчал.
Полицейский приказал жандарму тщательно обыскать мальчишку. Тут Гриша вспомнил, что у него в картузе под подкладкой лежит письмо Максимыча, маршрут и наказ. Он снял картуз, бросил его на пол у стула, к куче вещей, наваленных на полу, и стал снимать пальто. Вынул деньги, узелочек, подал полицейскому. Жандарм всего его ощупал, даже ботинки снимал. Убедившись, что больше у него ничего нет, велел снова одеться.
Гриша быстро оделся, нахлобучил картуз на голову. Полицейский все сложил в Гришин мешок и сказал:
— Ну, гость московский, пошли теперь к нам в гости — там побеседуем.
Снова взял его крепко за руку и вывел из дома.
Вскоре дошли до полицейского управления. Полицейский передал Гришу дежурному, который провел его по коридору, открыл тяжелую дверь и втолкнул в камеру.
Камера была пустая. Гриша сел на пол в углу и только тут заплакал.
…Сколько он проспал, забившись в угол полицейской камеры, Гриша не мог сообразить. В камеру вошел полицейский, взял его за шиворот, поднял и, поставив на ноги, щелкнул в нос. Сон сразу прошел, и Гриша вспомнил, где находится.
— Ну, пойдем, москвич, ко мне, будешь рассказывать.
Полицейский снова схватил Гришу крепко за руку и повел коридором в какую-то комнату, оставил его там, а сам ушел, щелкнув ключом в дверях.
Гриша остановился посреди комнаты.
У окна стояли стол, два стула и табурет, на столе горела большая лампа с синим абажуром, а под ней Гриша увидел свой мешок, коробку с «зоологическим миром», связку книжек и стопку листовок. Прочитать на расстоянии, что в них написано, он не мог, а двинуться с места побоялся.
Вскоре пришел полицейский. За ним другой внес два стакана чаю и сверток.
— Как тебя зовут?
— Григорий Ткаченко.
— Садись на этот стул, и будем чай пить. Наверное, проголодался?
Гриша машинально протянул руку к голове, хотел снять картуз, но тут обнаружил, что картуза на нем нет. Он оглянулся вокруг, но картуза нигде не
— Садись, чего озираешься! Здесь больше никого нет. Мы вдвоем — вот побеседуем и чайку попьем.
Полицейский развернул сверток, достал сайку, отрезал кусок колбасы:
— На́, ешь!
Гриша налил чаю из стакана в блюдце и стал молча закусывать.
Полицейский все время следил за выражением лица Гриши, за его движениями и, убедившись, что Гриша успокоился, заговорил:
— Так вот что, Григорий Ткаченко: между делом расскажи, кто и где дал тебе посылку, которую ты привез Василенко.
Гриша уже немало повидал на своем небольшом веку, с полицией уже сталкивался. В меру своего опыта и детского разумения он знал, что люди, у которых полиция делает обыск, должно быть неплохие люди. Поэтому все его сочувствие было на стороне незнакомых людей, невольно поставивших его в тяжелое положение. Приклеенная борода, листовки — все это было таинственно, но не враждебно, а скорей наоборот. Одно знал и чувствовал Гриша твердо: против кого полицейские, тот — друг.
Гриша несколько подробнее повторил рассказ, как он ехал из Ростова, как его в Москве дяденька-проводник уговорил повезти посылку в Казань к Василенко и за это купил ему билет на поезд; дальше в Екатеринбург к тетке он будет вынужден ехать без билета.
— Подожди, не торопись, мы еще с тобой съездим вместе в Москву и поищем там того дяденьку, проводника. Если мы его встретим, ведь ты его узнаешь?
Гриша подумал немного и сказал:
— Нет, не узнаю.
— А почему?
Грише стало страшно. Ему что — он как-нибудь отвертится, не первый раз, но Володька… Мальчик ждет его и без него погибнет. Страх за товарища придал ему красноречие. Он стал говорить, что проводника встретил ночью, что у проводника на вокзале отклеилась борода, он это подметил, а проводник сказал, что борода у него болит, а потому отпадает.
— И ты ему поверил?
— Как же, поверил! Я знаю, когда сыщик идет ловить преступников, он всегда надевает парик и бороду, чтобы его не узнали.
— А откуда ты знаешь все это?
Гриша деловито ответил:
— А вон те книги про сыщика я все наизусть знаю. И еще знаю, как следы заметать, если за тобой гонится сыщик и полисмен. Мы часто в станице, в монастырской роще, играли с ребятами в сыщиков.
— А ты кем был — преступником или сыщиком?
— Я всегда был Нат Пинкертоном, а помощником у меня был Алешка, да плохо умел следы заметать.
— А ты, помнишь, днем говорил, что эти книжки чепуха и ты сыщиком быть не хочешь?
— Я, дяденька… так это, проводник это говорил. Читай, говорит, другие книжки. Так я и буду! Вон там лежит книжка, он мне ее подарил, — про Дубровского, говорит, читай. Так я и стал читать! Я все из-за того, что он билет мне дал в поезд.
Полицейский в это время стал просматривать книжку «Дубровский». Он просмотрел ее листок за листком и, убедившись, что подозрительного ничего нет, все-таки положил ее к себе в портфель, лежавший на столе.
— Так, Григорий Ткаченко, если поедем в Москву, ты узнаешь этого дяденьку-проводника?
— Как же я его узнаю, когда у него приклеена борода, а может быть, и парик?
— А если в Ростов поедем, может там ты узнаешь?
Гришу так всего морозом и передернуло:
— Нет, не узнаю. Вот кабы он без бороды был, тогда другое дело.
— Ну ладно, пойдем в нашу гостиницу, там и постарайся вспомнить, какой был дяденька-проводник, а завтра я тебя спрошу.
Полицейский, как клещами, взял Гришу за руку, дошел с ним до дежурного и сдал ему.
Дежурный довел его до камеры и снова втолкнул в нее.
Гриша в темноте ощупью направился в угол. Вдруг он почувствовал что-то под ногой: это был его картуз. Он прощупал подкладку: письмо и наказ Максимыча лежали на месте. И тут он ясно понял, что нужно поскорее отсюда бежать, пока картуз при нем. Но как?
Усевшись в угол, он вспомнил Володьку, оставшегося на вокзале, и его взял страх: вот поймают Володьку жандармы, приведут в полицию, и тут они встретятся. Тогда все пропало — все тогда вскроется…
В это время в другом углу что-то запищало; он догадался, что это были крысы. Совсем стало плохо. Гриша подошел к двери с вырезанной круглой дыркой, сквозь которую был виден коридор. Он стал прислушиваться к разговору дежурных за дверью.
В соседней камере застучали. Полицейский направился туда, и когда он проходил мимо Гришиной камеры, мальчик заплакал:
— Дяденька, я боюсь… тут много крыс, они меня кусают.
— Кусают, говоришь? — И полицейский прошел мимо.
В тоске и слезах Гриша заснул. Рано утром пришел допрашивавший Гришу полицейский и спросил:
— Ну, как ночевал, почтальон?
— Дяденька, тут много крыс, они меня кусают — так напугали, что живот все время болит и болит.
— В уборную тебя сводят. А вот вспомнил ли ты проводника ростовского? Он ведь из Ростова, ты это точно знаешь?
— А кто его знает! Я ведь его встретил в поезде ночью, да еще с приклеенной бородой, а может быть, и в парике. Если бы не эта борода, я его узнал бы хоть ночью… Ой, скорей, скорей, живот болит!
Пришлось вызвать конвойного и вести Гришу в уборную.
По дороге мальчик увидел, что большие и маленькие ворота открыты настежь. Это была единственная надежда на побег. Когда подошли к уборной, дежурный ему показал на дверь: «Иди в эту», а сам вошел в соседнюю.
Вот она, решающая минута! Гриша выскочил из уборной и что есть силы пустился бежать к воротам. В воротах он на секунду приостановился, раздумывая, в какую сторону бежать. Направо он увидел конец улицы и на площади дровяные склады — туда он и бросился, не чувствуя под собой ног. Выбежав на площадь, он сразу скрылся за поленницы. Хотел притаиться в дровах, но вспомнил, что у сыщиков есть собаки-ищейки и они могут найти его на таком близком расстоянии по свежим следам. С еще большей быстротой побежал он дальше, выбежал на железнодорожный путь, за которым невдалеке увидел рощу, и быстро направился к ней. В лесу он остановился, но страх погони его подхлестнул, и он снова побежал. Вскоре он очутился у речки. Вода у берега замерзла, а посредине сверкала на солнце в проталинах.
Гриша остановился. От сильного бега он задыхался, в висках стучало, в голове шумело, и невозможно было определить, есть ли за ним погоня.
Вода смывает всякие следы — это Гриша знал. Решимость как-то сама собой пришла. Он быстро снял пальто, завернул в него ботинки, перевязал рукава узлом. Медленно шагнул босыми ногами на лед
Вот и берег. Самое страшное — позади. Но колющий прямо в сердце холод гнал издрогшего мальчика вперед.
Встреча
Гринька и Минька отправились к станционному рынку — нужно было купить хлеба и луку на всю берлогу. Денег было мало, но ребята надеялись выторговать лук подешевле — день базарный, привоз большой. Гринька, кроме того, хотел сам поразузнать — правда ли, что Гришу разыскивает полиция.
Множество крестьянских телег стояло рядком. На одной из них ребята увидели парнишку, который стоял в телеге, смешно вытягивая шею, и оглядывался вокруг.
— Ты на дерево залез бы, оттуда виднее будет, — обратился к парню Гринька.
— И залезу, если не найду, что надо, — ответил мальчик.
— А что ищешь?
— Да я братишку ищу, потерял его.
Гринька быстро обернулся к Миньке:
— Ты иди, Минька, на базар, а я тут побуду. Купи хлеба — и обратно.
Когда тот ушел, Гринька снова заговорил с мальчиком:
— Братишку ищешь? А как его звать, твоего братишку?
— Володька. Маленький он еще…
— Ну-ка, слазь. Ты не Гришка ли Ткаченко?
Гриша не слез — свалился с телеги и только смог сказать:
— Да-да! Я Ткаченко!
Гринька схватил его за руку:
— Бежим, а то тебя здесь сейчас жандармы поймают — ищут тебя. А Володька с нами.
Гриша ни о чем больше не спрашивал и побежал вместе с Гринькой.
Они пробежали железнодорожный поселок, выскочили за полотно и только за сенными складами остановились.
Гринька сказал:
— Не бойся, я все знаю: ты из полиции убежал. Тебя искали и теперь ищут. Меня зовут тоже Гринька. Пойдем, сейчас увидишь Володьку — он у меня.
Володька первый увидал Гришу. Он бросился к нему, потом отвернулся и заплакал.
— Вот так… — сказал Гринька. — Где бы радоваться, а ты плачешь…
Гриша тоже с трудом сдерживал слезы. Он стоял сначала молча, а потом совсем по-взрослому сказал:
— Ну, как ты тут без меня?
И, не дождавшись ответа, сам стал быстро и отрывисто рассказывать о себе.
Мальчики наперебой рассказывали друг другу о своих злоключениях.
Володька никак не мог понять, как же Гриша очутился на рынке. Теперь, когда Гриша был в тепле и все страшное осталось позади, он рассказывал обо всем как о веселом происшествии. После невольного купанья в проруби его, мокрого и замерзающего, подобрала проезжавшая мимо крестьянка; она обогрела его, обсушила, напоила какими-то травами, чтобы не захворал с простуды. С ней он и на базар приехал.
— Теперь, небось, и она меня ищет. Ну да ничего! Я ей сказал, что на станцию пойду.
Гринька сначала с интересом слушал, затем перебил оживленный рассказ:
— Ишь, разболтались! Вот сейчас придет тот парень, что пошел на базар, Минька. Парень он хороший, только кто его знает… Так ты, Гриша, будешь не Гриша Ткаченко, а Васька, и не брат Володькин, а мой земляк. А ты, Володька, ни гу-гу, смотри не проговорись!
— А откуда ты земляк-то, должен я знать? — спросил Гриша.
— Вот придет Минька, буду ему рассказывать, и ты узнаешь. На одном солнышке онучки сушили, понял? Ну, я пойду встречу Миньку, а вы побудьте здесь.
На следующий день утром, когда обитатели сенного логова пошли на «добудки», Гринька, Гриша и Володька после недолгого совещания приняли решение, что все трое пешком пойдут из Казани в сторону Екатеринбурга, а там где-нибудь на станции или у разъезда сядут в поезд.
В сенном логове погасили коптилку. Гринька собрал свое имущество — железную банку, три деревянных ложки, ножик-самоделку. Вылезли из сена, задвинули тюк на место.
Гринька с сожалением посмотрел на это жилье — он с лета считал его своим домом, — махнул рукой и сказал:
— Ну, оставайся, лавка с товаром!
Ребята пролезли под колючей проволокой изгороди и направились вдоль полотна железной дороги. Вскоре вошли в сосновый лес. Молодой, мохнатый, слепяще белый снег лежал на деревьях; в лесу было тихо, только изредка дятел постукивал носом — добывал пищу.
Прошли верст десять; по дороге им никто не встретился. Володька стал заметно уставать. Решили остановиться, отдохнуть и закусить. Для этого подыскали в стороне на покосе стог сена, по целине добрались до него, надергали сена и уселись за стогом. Гриша вынул из мешка Володи, который теперь нес он сам, весь запас продовольствия: ковригу хлеба, шесть луковиц, две селедки и мороженый кочан капусты.
Только приступили к еде, как по дороге забрякали почтовые колокольчики. Показался возок, запряженный парой лошадей. На облучке сидел кучер в тулупе; кто сидел в закрытом возке, не было видно. Друзья переглянулись, ближе прижались к стогу. Возок проехал, колокольчики затихли вдалеке. Ребята снова переглянулись и быстро стали доедать. Отдыхали они недолго и пошли дальше.
Поздно ночью подошли к железнодорожной станции.
— Вы побудьте здесь, а я схожу в разведку, — сказал Гринька. — Я скоро! — и ушел.
Гриша с Володькой отошли от дороги в сторону, в лес, и стали ждать; говорить от усталости не хотелось.
У Володьки в сапогах стали мерзнуть ноги.
Гриша посоветовал ему вокруг сосенки пробежаться, а рукой придерживаться за дерево:
— Покаруселишь раз с десяток без остановки — и тепло будет.
Вскоре по дороге послышался хруст, шаги и Гринькин свист. Ребята ответили ему. Гринька подошел веселый:
— Ну, наши дела на мази! На станции стоит товарный, идет в сторону Красноуфимска. Пять платформ с грузом. Я на одной платформе нашел такое купе — хоть до Владивостока езжай!
— А ты был во Владивостоке? — спросил Гриша.
— Там не был, а в прошлом году с солдатами доехал до Омска. Всю дорогу плясал, а они меня кормили и от офицеров прятали. А в Омске при проверке меня какой-то офицер нашел и сдал жандармам, да я убежал. Мне ведь в Сибирь на прииски надо попасть. Гам у меня отец на Ленских приисках работает каторжником… Ну, пошли, а то пробалакаем, и поезд уйдет.
До платформы с грузом добрались незамеченными. Гринька влез, втащил Володьку. Гриша вскарабкался сам. За стенкой тормозной
Гринька пролез внутрь и принялся устраиваться.
— Лезь-ка сюда, Гриша, да помоги вытащить вот этот тюк — места в купе больше будет.
Когда все забрались, Гриша пододвинул тюк обратно, и лазейка закрылась.
— Вот и дверь у нашего купе! — сказал Гринька.
Уселись поудобней. Гринька предложил зажечь коптилку, но Гриша запротестовал. Гринька согласился, хотя и был самым старшим: даже Гриша был младше его на три года.
Решили впотьмах поесть хлеба и луку, а селедку где-нибудь на большой станции сварить и в приправу положить кочан мороженой капусты. «Будет хороший борщ», уверял Гринька.
Усталость быстро свалила ребят. Они даже не услыхали, когда тронулся поезд.
Первым проснулся Гринька. Поезд шел; слышно было только, как на стыках рельсов вагон подскакивал, а колеса отстукивали свою песню: поехали-поехали-поехали…
Младшие крепко спали. Гриша даже похрапывал. Было тепло — надышали.
Гринька задумался… Вот бы теперь повезло — доехать бы до Ленских приисков! Отец писал, что ножные кандалы с него сняли, оставили пока ручные, а когда в баню водят раз в месяц — и наручники снимают. А весной, когда работали на сплаве, наручники снимали и оставляли ножные кандалы на винтовом болту с гайкой, клепаные.
Гринька мечтал: «Доберусь до батьки, разыщу его, встречу, когда он весной пойдет на сплав, распилю кандалы (для этого стальную пилку и подпилок Гринька в Казанских железнодорожных мастерских взял), сниму кандалы и скажу: «Ну, тятенька, теперь махнем сначала в тайгу, а потом доберемся и до Курской губернии!» А тайга что? Лови зверя, ешь ягоды, а хлеба и не надо. Тятенька скажет: «Вишь ты у меня какой стал за семь лет разлуки!»
Гринька смутно помнит: приехала мать из города, где работал отец, плачет, говорит — отца засудили. Забастовку он устроил и еще что-то сделал — мать не стала говорить что: может, и сама не знала. Дали отцу десять лет каторжных работ в Сибири.
…Гриша проснулся — слышит, Гринька что-то шепчет, разговаривает с кем-то, а Володя еще спит.
— Ты что, Гринька, с кем шепчешься? — спросил Гриша.
— Да я так, молитву читаю.
Помолчал маленько и, не дожидаясь вопросов от Гриши, рассказал ему все подробно, что с отцом случилось, и изложил свой план действий.
Вечером на следующий день друзья добрались до Красноуфимска. Пришлось расстаться с уютным купе: маневровый паровоз загнал вагоны и платформы в тупик, а куда их повезут дальше, не удалось узнать.
До утра провертелись на вокзале, а утром направились на базар покупать Володе валенки. Долго ходили по базару, прицениваясь, приглядываясь, наконец выбрали казанские валенки с красными крапинками. Тут же, на базаре, Володька надел новые валенки, сапоги запрятал в мешок. Пошли в обжорку, купили три чашки щей с хлебом. Сытно поев, отправились на вокзал и там узнали, что на Екатеринбург идет товарный поезд. Но к отходу поезда ребята не поспели — вот тебе и вкусные щи! Поезд уже двинулся, когда они подбежали. Раздумывать было некогда. Гринька вскочил на первый проходящий тормоз и подхватил Володьку. Гриша сзади подтолкнул малыша и сам на ходу ловко вскочил на подножку.
Такое удачное начало, однако, сулило мало хорошего. На тормозе было страшно холодно, насквозь продувало ветром и забрасывало снегом. Поезд шел без остановок, напрямик, проскочил несколько разъездов и наконец ночью остановился на какой-то станции. Мальчики промерзли до костей, зубы стучали, все суставы окоченели. Только собрались слезать с тормоза, как откуда-то появился кондуктор:
— Вы что тут пристроились? Марш отсюда! Скоро тоннели проезжать будем, охрана захватит — отвечай за вас!
— Не ругайся, дяденька, мы и так слезать хотели — промерзли на тормозе-то, а мальчик с нами со всем окоченел, — сказал Гринька.
— И куда вы пробираетесь в такую пору? Замерзнете, как тараканы!
— В Екатеринбург, к родителям едем, — ответил Гринька.
— Ну, на тормозе вам не доехать — замерзнете. Идите к главному, попроситесь — авось пустит в теплушку.
Друзья пошли разыскивать теплушку и главного. Но главный сказал, что в товарном поезде посторонних возить запрещено.
— Идите на станцию, — сказал он, — ждите пассажирского поезда, с ним и поезжайте.
— А кто нас без билета повезет в пассажирском поезде-то? — сказал Гринька.
— А раз билетов нет, так нечего и ездить, сидите дома.
— Где наш дом, когда мы с Кубани едем в Екатеринбург к родителям!
— Знаю я ваши басни! К родителям с Кубани едете… как бы не так!
Ничего не помогло: главный выгнал ребят из теплушки.
Вернулись к тому кондуктору, который посоветовал обратиться к главному.
— Ну, что с вами делать, ребята? — сказал кондуктор. — На тормозе нельзя — холодно, да и мне попадет, сейчас через тоннели поедем. Вон впереди угольные вагоны. Залезайте в какой-нибудь. Только холодно будет, замерзнете. Мне не жалко, поезжайте, но смотрите сами…
Угольные вагоны — коробки без крыш, но ребята решили ехать во что бы то ни стало. Стенки высокие — всё лучше, чем на тормозе; можно бегать по вагону, на станциях греться.
Гринька сбегал на станцию, разыскал сена, притащил с Гришей несколько охапок. Распотрошили сено в углу вагона — получилось мягкое сиденье. Володьку усадили в середину, сами сели по бокам. Зарылись в сено — как будто бы и теплее стало, даже задремалось. Однако спать нельзя: замерзнешь. Договорились не давать друг другу засыпать.
Поезд отправился. Зимнее звездное небо и луна холодно освещали прикорнувших в углу открытого вагона ребят.
Особенно тяжелы были последние версты — длинные и нестерпимо холодные. Мальчики дрожали всем телом. Сено все истерлось. Уже не помогали ни беготня, ни притопывание, ни иные вольные движения. Хлеб в Гришкином мешке так застыл, что был тверд, как камень; пробовали глодать поочередно, но он не поддавался.
Володькины новые поярковые валенки уже не имели прежнего казанского вида — они были черно-бурые, красивых красных крапинок и в помине не осталось. Угольная пыль, мусор, мазут всё перекрасили в один грязный цвет. Только зубы белели да блестели глаза. Вспомнился наказ Максимыча: «Мойтесь каждый день, иначе на чертей будете похожи».
Гриша и Володька с таким нетерпеньем ожидали Екатеринбурга, как будто им была приготовлена там теплая квартира, приют. А между тем впереди была полная неизвестность, и кто знает, какие еще лишения…
Поздно за полночь добрались до станции Шарташ-Екатеринбург II. Гринька, сходив в разведку, принес сообщение, что товарный поезд дальше не пойдет.
Окоченевшие путешественники с трудом вылезли из угольной коробки.
— Ну, пошли искать тепла, а то у Володьки ноздря прилипла к левой ноге, — пошутил Гринька.
Но было не до смеху.
Шарташ — маленькая станция, зала для ожидания совсем нет. Обошли вокзал — кругом
Посредине кондукторской — маленькой комнатушки — стояла железная печка, которую обступили греющиеся кондуктора.
Гринька, подталкивая вперед Володьку, сказал:
— Разрешите погреться мальчонке, совсем замерз.
— Да вы это откуда, грачи, в такое время? Ну, Иван, — сказал один кондуктор, — значит, ранняя весна будет — грачи прилетели.
Кондуктора посторонились, дали ребятам место у печки.
Тепло током прошло по телу, окоченевшим рукам стало жарко, но в то же время нестерпимо жгло и ломило в суставах.
— Откуда вы такие черномазые? — спрашивали кондуктора.
Отвечать стал Гринька:
— Я из Казани, а они вот из Москвы. — Он показал на Гришу и Володю.
— Да разве в такую пору из Москвы да Казани ваш брат ездит? Или зазимовали в пути еще с лета?
Кондуктора засмеялись. Гринька серьезно продолжал:
— Смеяться тут нечего. Они приехали отца и мать разыскивать, а я пробираюсь на Ленские прииски, в Сибирь, там у меня отец на каторге — каторжник.
— На Ленские, говоришь? Ой, брат, не добраться тебе — зачичавеешь. Да кто тебя на каторгу-то пустит? Вот вырастешь большой, заработаешь наручники, тогда тебя моментом доставят в Сибирь на своих перекладных. Наш брат, мастеровой, рабочий, нонче редко обходится без каторги-то. Чуть чего — и по этапу, как блин на сковороду да в печку. Ну, а московские что — адрес знают, где их отец-мать находятся?
Теперь стал объяснять отогревшийся Гриша:
— Мы не московские, а только ехали через Москву. Так что мы с Кубани. У нас тут в городе знакомый есть. И письмо к нему и адрес имеется, вот он и укажет, где отец с матерью живут, — почему-то сфантазировал Гриша.
— Иван, смотри, земляки твои! Казаки, наверно?
Иван, пожилой чернобородый кондуктор, подошел к землякам:
— А откуда будете с Кубани-то?
Гриша уже веселее ответил:
— С Отрадной.
— Вон как! А я из Краснодара и в Отрадной бывал не раз. Правда, давно это было. Уж пять лет, как я с Кубани-то. Без кандалов и наручников попал сюда, а вот уже шестой год по Уралу да Сибири горе мыкаю. Ссыльным был три года, а теперь по вольному поселению проживаю в Омске.
— В Омске? — переспросил Гринька. — В Омске я прошлой осенью бывал, все туда же, на Ленские, пробирался, да не доехал — вернули полицейские.
— Вот, Иван, тебе и пассажир. На тормозе довезешь парня-то, а хороший главный попадется — и в теплушку пустит, — сказал кондуктор помоложе.
Иван засуетился:
— Что ж, коли земляки да попутчик — угощать вас надо. Наверно, голодные? — Взяв с печки чайник с кипятком, он сказал: — Пошли сюда, грачата, в сторону, к лавке. Тут и попьем горячего чайку.
В это время вошел в дежурку рослый кондуктор с фонарем, усатый, как Тарас Бульба. На груди у него висел свисток, а с боку — сигнальные флаги.
— А что это такое за нумер? Откуда воны, чертяки, перемазани?
— Да это, господин главный, землячки Ивановы, с Кубани к нему в гости приехали. Вот он угощать их собирается.
— Це дило! Помой им морды-то, а то не допытаешь селянства.
Главный прошел в комнату дежурного по станции.
— Верно, хлопцы! Вон котелок с водой, выйдите на улицу да помойтесь хоть маленько, — сказал Иван.
Ребята пошли на улицу, на мороз, умываться.
— Теперь стали и на казаков похожи, — сказал один из кондукторов, глядя на мальчиков после мытья. — Если им еще в руки нагайки дать — совсем казаки будут. Казаки-то ведь нагаешники. Помню, в девятьсот пятом, когда работал в Петербурге на заводе, как стали мы бастовать да на улицу вышли — вот тут нам эти самые казаки такую баню с паром задали, что и сейчас на спине рубцы… Не верите? Хоть сейчас рубаху сниму — покажу!
Иван вступился за земляков:
— Чего зря болтаешь — ребят обижаешь! Не все ведь казаки нагаешники. Посмотри-ка, сколько бедняков-казаков гниет по каторгам да тюрьмам, а ты еще, друг, не знаешь, как у этих заведений двери открываются.
Никто не возразил Ивану.
На скамейке появились три кружки горячего чаю, три куска сахару, три ломтя хлеба и сало. Мальчики, обжигаясь, принялись за еду: горячего они не видели уже давненько!
После чая друзья уселись на пол около печки и тут же задремали. Разбудил их громкий голос главного, который выкликал по фамилии кондукторов, назначенных в поездку со сборным поездом. Ивана тоже назначили. Он подошел к мальчикам.
— Ну ты, каторжанин, — обратился он к Гриньке, — если хочешь ехать до Омска — едем. Правда, поезд сборный, долго протащимся — дня три, а то и четыре, — зато главный хороший человек, будешь в теплушке за дежурного печку топить. Прощайся с друзьями-то.
Гринька весело вскочил:
— Прощайте, казачки, пишите письма, посылайте на хвосте у сороки!
Жаль было расставаться с Гринькой, породнила их нерадостная судьба. Гриша полез за пазуху и из последней трешки один рубль дал Гриньке:
— На вот, возьми рубль. И нам по рублю осталось.
Гринька взял с радостью:
— А я вам по ложке дам и банку оставлю или коптилку.
— Ничего нам не надо, мы уже почти на месте, — уверенно ответил Гриша. — А тебе еще дорога длинная — пригодится.
Так расстались они навсегда. Нашел ли Гринька отца на Лене, что с ним сталось дальше — этого ребята никогда так и не узнали.
В поисках
Наступил рассвет.
Гришу и Володьку разбудил станционный сторож.
— Эй, вы, Ивановы гости, вставайте, пол подмести надо — кругом вас обмел, а под вами сор. Скоро начальник придет, ругаться будет.
За ночь ребята согрелись, выспались около печки. Вот они и в Екатеринбурге. К чему стремились, того и достигли. А дальше что?
Гриша обратился к станционному сторожу:
— Где здесь Вторая Загородная, дом номер восемь?
Этот адрес был написан на конверте письма Максимыча.
Сторож подумал маленько и сказал:
— Вторая Загородная — это на другом краю города. Выйдете отсюда и прямо идите в город через лесок. Когда дойдете до Аравайских казарм, спросите, где Вторая Загородная — там уже недалеко.
Друзья взяли мешочек — кусок хлеба в нем уже оттаял — и вышли из станции. Бодрое екатеринбургское утро сразу освежило их.
Морозный воздух не шелохнется; пар, выходящий изо рта, тотчас же застывает, и кажется, это он пощипывает кончик носа. Недалеко от станции — редкий лес; сосны снизу доверху покрыты куржаком.
Вышли на дорожку и зашагали к городу. Вскоре прошли городскую заставу — два высоких каменных столба с гербами наверху.
Вот и казармы. У будки — часовой. Решили у него спросить:
— Где здесь Вторая Загородная, дом номер восемь?
Солдат, притопывая каблуками, вытанцовывал везде одинаковый танец мороза.
— Вон, прямо, — махнул он рукой
Не совсем поняв, куда их направили, ребята пошли прямо по улице. Действительно, вскоре показался мост через реку. По первой улице повернули налево и по ней дошли до Второй Загородной. Вот и дом 8 — деревянный, перед фасадом палисадник, несколько кустов низкорослой северной акации. Ворота высокие, большие, кругом дома — забор, а сзади — надворные постройки. Максимыч говорил, что сапожник Лагунов Иван Васильевич живет по-хозяйски.
Подошли к воротам. Невольно забилось сердце: каков-то будет прием? Володька даже грязной варежкой под носом вытер.
Гриша сначала тихонько, потом посильней подергал за висящую проволоку от звонка.
Во дворе залаяла собака.
Володька вспомнил Собика. Эта собака яростно лает — должно быть, куцая, без хвоста.
Вскоре во дворе послышались шаги и хруст снега.
— Кто там в такую рань колокольцем базлает? — послышался старушечий голос.
— Откройте, бабушка, это мы, приехали с Кубани с письмом Максимыча — Лагунову Ивану Васильевичу, — ответил Гриша, придавая голосу строгость и внушительность.
Старуха загремела запорами ворот. Открыв ворота и увидев детей, она отшатнулась. Видно, ребята с вечера не столько отмыли, сколько размазали грязь по лицам.
— Ой, вскрикнула старушка, — да откуда вы такие окаяшки? Нет Лагунова дома, в деревню уехал. Через три дня будет — вот при нем и приходите, — захлопнула ворота и закрыла засов.
— Бабушка, мы же приехали! — в один голос крикнули ребята. — Как же нам быть?
Ответа уже не последовало.
— Вот это встретили… — сказал Гриша, глядя на друга, который как-то съежился, но слёз не лил — жизнь его уже кое-чему научила.
Володя посмотрел вопросительно на Гришу.
— Коли волки в деревне не задерут Лагунова, через три дня будет, — сказал Гриша. — Пошли, Володя, ну ее, старуху!
Началась «научная экскурсия» по городу Екатеринбургу. Днем проводили время на базаре, два раза даже на карусели катались — Гриша четыре раза был крутильщиком. Ходили по городу, заглядывали в окна магазинов, домов. Стояли рождественские праздники, вечером в окнах мелькали зажженные свечи на елках. Володька никогда таких елок не видал, ему все было в диковину.
Ночевали в ночлежке за две копейки, спали на деревянных нарах. В первый же вечер сосед мальчиков по нарам, монах с виду, спросил у Гриши:
— А Христа славить ходили?
Гриша в ответ растерянно покачал головой.
— Зря время праздничное тратите, пятаков бы полный карман наславили. Аль не знаете псалма священного славления?
— Нет, знаю, — обрадовался Гриша. — Я в монастыре на Кубани жил, там учили.
— А ну-ка, спой, — сказал монах, но, видя нерешительность Гриши, начал первый. Он запел хриплым, пропитым голосом: — «Рождество твое, Христе, боже наш…»
Гриша подпел в тон звонким голосом. Монах перестал хрипеть, и Гриша один пропел псалом до конца.
— Молодец, парень! — похвалил монах. — Тебе только в хору петь. Зря время праздничное пропускаешь, с таким голосом-то обогатиться можно. Завтра же утром — марш по домам! Подучи товарища, а мне, святому отцу, вечером за научение на сотку гривну.
Монах перевернулся на другой бок и захрапел.
Гриша долго шопотом передавал слова рождественского псалма Володьке. Тот их быстро выучил наизусть.
— Ну, а голосом завтра сам ко мне подпоешься, — сказал Гриша. — Понял?
Рано утром монах разбудил друзей:
— Марш, певчие, по домам славить, да посмелее! Здесь народ такой — без нахрапа Христа не прославишь. Да перед тем как пойдете, рожи вон в лоханке под рукомойником помойте.
Друзья как ни мылись водой без мыла, грязь с мазутом трудно поддавалась. Вытерлись мешком и пошли на счастье — авось повезет.
За день обежали около тридцати домов, просились Христа славить настойчиво. В некоторых домах было удачно — после двух-трех славлений друзья спелись: голоса звонкие, и запевала опытный, но в иные дома не пускали:
— Откуда вы такие чумазые? С богом, с богом. Вишь нечисть нагрянула! — и выталкивали за дверь.
Перед вечером подсчитали доход: денег было два рубля семьдесят пять копеек и, кроме того, в мешке куски белого хлеба. Какая-то барыня дала по большому куску пирога, велела съесть тотчас же при ней. Потом принесла кусок мыла, старенькое полотенце и десять копеек денег:
— Вот берите это все и сейчас же идите в баню, вымойтесь чище, а завтра еще приходите славить — я посмотрю, какие вы будете после бани, — сказала она.
Отправились в баню. Там же им парикмахер подстриг волосы, как они просили — «по-казацки». В бане были долго, пока банщик не выгнал. Надели на чистое тело грязное белье и побежали в ночлежку.
Монах был на прежнем месте.
— Это место у меня насиженное, — говорил он. — Клопы знакомые, не так уже грызут, окаянная сила.
Монах был под хмельком и спорил с двумя оборванцами: почему у одной коровы молоко жидкое, а у другой густое?
Один доказывал, что у коровы молоко на языке: покормишь ее послаще — вот она даст густое молоко, а не покормишь — так получишь белую водицу.
— Нет, не то говоришь, — оспаривал монах. — Вот я был в монастыре на скотном дворе. Уж кормили там коров лучше, чем нас, чернь: и по часам и с тарелочки. Всех одинаково кормили, а молоко было разное. Помню, была матерая корова тагилка, Опроськой звали. Такое у нее молоко было… нальют в кружку — не молоко, а сметана прямо! Ложку поставишь — она стоит. Опроська-то при отеле скинула теленочка да и сдохла. Я за ней ухаживал. Ну, за то, что сдохла корова, меня отец-настоятель палкой отдубасил и выгнал за монастырские ворота.
В это время он увидел возвратившихся мальчиков:
— А, славильщики, да вас не узнаешь, вы как новорожденные! Ну, чем святого отца ублаготворите за святое наущение?
Гриша вынул два пятака и подал монаху.
— Э, братец, маловато, — пробасил он. — Подбрось-ка еще две копейки до полной сороковки и две копейки на закуску, а то я все рукава у подрясника изорвал — все закусываю.
Гриша вынул еще пятак, подал монаху. Тот с жадностью схватил деньги и выскочил из ночлежки.
Друзья улеглись на нары и сразу заснули, сытые, вымытые и с надеждой, что и в будущем им повезет.
На следующий день с раннего утра снова отправились по домам славить. Дела шли удачно. Заработок к концу дня составил почти три рубля. Со вчерашним набралось почти полмешка кусков хлеба.
Решили пойти показаться вчерашней барыне.
Вошли на кухню. Обращаясь к прислуге, Гриша сказал:
— Разрешите Христа прославить?
Прислуга посмотрела, узнала их:
— Да ведь вы вчера у нас были, славили, еще барыня вас в баню послала. Сейчас доложу.
Вышла барыня, с нею мальчик в матроске, по виду одногодок с Володькой.
— Вот вы какие! — воскликнула барыня. — И даже
— По-казацки, — подсказал Володька.
— А вы что, разве казаки? Откуда же?
— Да, казаки с Кубани, с Отрадной.
— О! Совсем земляки! Мы из Ростова, вот уже второй год живем здесь. А как вы попали сюда, в далекие, холодные края?
Гриша коротенько рассказал, как они приехали и зачем. В это время в кухню вошел, видимо, хозяин, ребята сразу догадались.
— Что у тебя за гости? — спросил он у жены.
— Миша, это наши земляки, казаки из Отрадной. Приехали сейчас, в мороз, без билетов ехали, разыскивают отца с матерью, которые сосланы сюда.
— Давно сосланы? — деловито спросил хозяин, обращаясь к Грише.
Володька ответил, что вот уже два года.
— Вы что, братья?
— Нет, не братья, — ответил Гриша, — мы товарищи. Я его постарше, вот и поехал провожать и помочь отца с матерью разыскать. У него был братишка, меньше его, Виктором звали, да помер.
— Так, значит, ты ему провожатый? Что ж, Лиза, земляков надо угостить, — обратился к жене хозяин.
— А где вы живете? — спросила барыня.
Гриша ответил:
— Живем на базаре, ночуем в ночлежке. Ой, и смешной там монах есть!..
— Ну, раздевайтесь, казаки.
Ребята разделись. Тут же, на кухне, хозяйская прислуга угостила их пирогами и конфетами.
Хозяева с нарядным мальчишкой ушли в комнаты. Через некоторое время хозяин вышел, поинтересовался, сытно ли ребят покормили, записал фамилию Володиных родителей и сказал:
— Вы дня через два-три зайдите. Я, возможно, разузнаю через уездного пристава, где ваши родители.
Радостные, довольные, побежали ребята к ночлежке.
Сторож ночлежки сидя дремал. Гриша подал ему пятак.
— Сдачи нет, — буркнул сторож. — Идите на ваши места рядом с монахом.
Монах спал с храпом. Мальчики улеглись на нары.
День начался у друзей совсем не так радостно, как закончился предыдущий.
Час подъема в ночлежке давно уже настал. Сторож ходил, будил, сгонял залежавшихся:
— Вставай, господин-сковородин! Вишь растянул — чай, не за две ночи платил… Хватит, марш!
Когда ребята проснулись, монаха уже не было. Не оказалось и мешка с хлебом и пожитками. А главное — не было Володькиных сапог, которые лежали на дне мешка. Эта потеря была для друзей тяжелым ударом.
Рассказали о случившемся сторожу.
— Да, я теперь припоминаю: когда я полы мел, действительно монах уходил с мешком. А он таков, этот монах: где что плохо лежит, у него брюхо болит. Куски-то продаст, это верно, а сапоги, может, и вернет. Вечером все равно сюда спать придет, мы у него и спросим, куда сапоги девал.
Немного успокоенные, ребята вспомнили, что они должны сегодня пойти к Лагунову.
Вышли из ночлежки, хотели домов пяток пройти прославить Христа, но не до того было — пропавшие сапоги не давали покоя. Решили пойти на базар — не увидят ли там монаха. Но, конечно, не нашли ни монаха, ни сапог.
Отправились к Лагунову, на Вторую Загородную. На этот раз на звонок откликнулся мужской голос:
— Кто там?
— Это мы, нам нужно Ивана Васильевича Лагунова.
Ворота открылись, и ребята увидели человека примерно одних лет с Максимычем.
— Не вы ли Иван Васильевич будете?
— Да, я. Чем могу служить, господа хорошие?
— Мы вам письмо привезли от Максимыча, с Кубани. — И Гриша подал замасленный, затертый конверт.
Когда вошли в дом, Иван Васильевич крикнул:
— Старуха, вот и гости с Кубани пришли, которых ты в прошлый раз испугалась!
В это время вышла из комнаты старушка. Мальчики сразу ее узнали.
— Да нет, это не те, те уж больно были черные да страшные.
— Мы, бабушка, в прошлый раз были прямо с дороги. Долго ведь мытарились, пока добрались до Екатеринбурга, — сказал Гриша.
— Верно, мытарились, бедняги, — сказал Иван Васильевич.
Он уже прочитал письмо Максимыча и как-то засиял — видимо, приятны были воспоминания о товарище.
— Мучились столько времени на чугунке… Рады месту — приехали, а ты устроила им приют… — заворчал Иван Васильевич на свою старуху.
— Да разве я знала?
— А раз не знала, так надо было спросить, — продолжал ворчать Иван Васильевич. — Ну, раздевайтесь, проходите в комнату. А как вас зовут-то?
Гриша назвал себя и товарища.
— Ну, вот, пока бабка самовар нам сверетенит, мы побеседуем, — сказал Иван Васильевич. — Из письма я понял, что вы поехали разыскивать своих родителей. Максимыч пишет о Мехонской волости, якобы они там находятся. Это не так далеко отсюда, около города Шадринска. А вы точно-то не знаете адреса? Родители вам не прислали?
Гриша и Володька рассказали все с момента отъезда их с Кубани, как ехали и добрались до Екатеринбурга, а где искать родителей, они не знают.
— Задача, правда, нелегкая, — сказал Иван Васильевич, — но не унывайте, найдем следы, а там и до родителей доберемся.
Стол был накрыт, самовар шумел.
— Пожалуйте к столу, — сказала старушка. — А вы уж меня простите, ради бога, что я вас так приветила в прошлый раз… Где же вы, сердешные, это время были, где ночевали?
Тут уж было все рассказано: и как Христа славили и как у них монах мешок с хлебом и сапогами украл.
— Может быть, сапоги и вернет, — сказал Володька. — Вот вечером вернемся в ночлежку, монах все равно придет ночевать, так у него спросят, куда дел сапоги. Так сторож сказал в ночлежке.
Иван Васильевич ухмыльнулся:
— Нечего и ходить-то. Небось, монах самому же сторожу украденное и продал не глядя. Ему бы только выпить. Знаю я таких людишек… Нет, уж вы не пойдете больше в ночлежку ночевать, — сказал Иван Васильевич. — Нечего там делать, хватит места и у нас в доме, и куском хлеба не объедите, пока будем родителей ваших разыскивать. А на свободе я вас обоих сапожному ремеслу обучу. Чему в жизни ни научитесь — всегда на пользу. И нам со старухой повеселее, а то живем одни, как два бирюка в норке.
От такого приема ребята повеселели, и уже потерянные сапоги не казались таким непоправимым несчастьем. Тут у стариков они были совсем как дома, не то что в чужом доме барыни. Володька уже сообразил, что когда научится у Ивана Васильевича сапожному делу, так он и сам себе сапоги сошьет.
Зашел разговор и о господине, который обещал разузнать о Володиных родителях.
— Это что же за господин? — спросил Иван Васильевич. — Не адвокат ли Петров? Должно быть, он. Я о нем слыхал, он любит в добренького поиграть. Ну да, может, он нам в этом деле и поможет, для него это пустяк, ничего не стоит.
Немного погодя старик сказал:
— Вот что, казаки кубанские. Будете дома, бабке баню поможете истопить, а я тем временем схожу в город на базар, куплю вам белье,
— По-казацки нас в бане подстригали, — подтвердил Володька. — А белье, правда, грязное и худое — не меняли, как с Кубани уехали, со страды еще, как пшеницу жать начали.
Гриша полез в карман, вытащил узелок с деньгами и говорит Ивану Васильевичу:
— У нас есть деньги — мы наславили, по городу ходили. Вот, возьмите и купите нам белье. Тут пять рублей.
— Э, не то говоришь, казак! — отстраняя узелок, сказал Иван Васильевич. — Положи в карман. На славленные деньги можете покупать только пряники, а на покупку одежды нужна копейка трудовая, заработанная. Вот вы завтра сходите и купите себе сластей. Так ведь я говорю, бабка? — обратился он с улыбкой к своей жене.
Сам Иван Васильевич повел ребят в баню во дворе (на Урале всякий, кто имеет свой домишко, имеет и свою баню), сам мочалкой вымыл, выскоблил друзей и рассказал случай, как они с Максимычем на военной службе пьяного фельдфебеля в баню водили мыть.
— Фельдфебель в роте у нас был злой, собака собакой. Чуть что не так — кулаком в морду.
Я был сапожником в роте, а Максимыч — санитаром: он по лекарству ударял все больше. Но друзья мы были с ним неразлучные, вот как вы.
Вот однажды нам и говорит фельдфебель: «Пойдете со мной в баню — спину потереть да попарить. А по дороге полгусихи водки купите да огурцов на закуску». Видим, фельдфебель уже под градусом — выпил где-то. Что ж, начальство приказало — пришлось пойти.
Вот купили мы с Максимычем полгусихи водки, для смелости перед банькой сами маленько выпили. Приходим в баню. Фельдфебель там уже ждет. Разделись — и на полок. Фельдфебель кричит: «Лагунов, поддай пару!» Еще да еще. Начали мочалкой с мылом спину ему тереть, а он на нас кричит: «Вишь лодыри, спину натереть не можете! Не трете, а только лижете. Покрепче, я вам говорю, да с песочком!» Развезло его, он уж и сидеть не может — лежит, как пласт, на полке, а все кричит, на нас ругается.
Вдруг Максимыч выскочил из бани, тотчас же вернулся, а у него полна пригоршня песку речного. Он давай посыпать на спину фельдфебелю, а я тру да тру. Тот заохал, заговорил: «Вот хорошо, вот хорошо!» А мы смотрим: что тут хорошего-то, когда у него спина вся ободрана!
Невтерпеж ему, видимо, тут стало, свалился он мешком с полка на пол, а потом на нас кричит: «Пошли вон отсюда!» и кулаком грозится.
А нам только этого и нужно было. Обкатились — да ходу!
Долго он злился на нас, а придраться нельзя было — сам велел. Как узнали офицеры, насмех фельдфебеля подняли по всему полку. Долго все смеялись, а нам благодарны были те, кого фельдфебель обижал. Не били мы его, а память на спине он носил от нас.
Друзья Максимыча
Два дня и две ночи уже прожили мальчики у добрых стариков, друзей Максимыча.
Утром просыпались обновленные, веселые, точно под родительским кровом ночевали.
— Ну, ребятишки, как поспалось? — спросил Иван Васильевич наутро третьего дня.
Накануне Володя весь вечер рассказывал старикам о своей жизни, все, что знал о родителях. Бабка не раз всплакнула при рассказе, а Иван Васильевич стал в шутку называть ребят крамольниками.
Старушка надумала с ребятами в церковь сходить, богу помолиться — невпример Ивану Васильевичу, она была богомольна.
Ребята отговаривались: надо-де к адвокату сходить — не нашлись ли какие следы.
Грише церковная служба и в монастыре досмерти надоела, а Володька вовсе не был приучен к молитвам. На карусель, куда ни шло, пошли бы, а церковь — она только старухам и нужна.
Был последний день 1909 года. Володьке исполнилось семь лет и шесть месяцев.
С самого утра начали втроем собираться в адвокатский дом, поздравлять с Новым годом — вполне благовидный предлог для посещения, а там Иван Васильевич надеялся получить какие-нибудь сведения о Володиных родителях.
Вошли в дом. Снова встретились с прислугой, которая их сразу спросила:
— Никак, родственника разыскали?
— Им все родня, кто приютит да приголубит, — сказал Иван Васильевич. — Пришли с Новым годом поздравить, просим доложить.
— Барыня дома, а барин еще вчера на охоту уехал. Пойду доложу.
Вышла барыня.
— С Новым годом! — поздравили ее.
— Спасибо, вас также. Вчера вас муж ждал и просил передать, что он кое-что узнал в управлении екатеринбургского пристава. Отец мальчика переведен из-под надзора на вольное поселение в челябинское управление пристава. Находятся ли его родители в Мехонской волости — неизвестно. Нужно поехать туда и узнать лично.
Иван Васильевич задал еще несколько вопросов, поблагодарил за сообщение, и все распрощались.
— Ну, казаки, — сказал Иван Васильевич, когда они вышли из дома, — следы найдены, а по следам доберемся и до родных.
Володьку охватило страшное нетерпение. Ему казалось, что где-то близко его ждут мать и отец и нужно поскорей, сейчас же к ним ехать.
Вечером, когда улеглись спать, он стал уговаривать Гришу завтра же поехать по найденным следам. Гриша сказал, что нужно посоветоваться с Иваном Васильевичем; как он скажет, так и действовать. А Иван Васильевич уже принял решение и утром сообщил о нем ребятам:
— Мы со старухой порешили так: вы останетесь дома с ней за хозяев, а я сегодня с шадринскими извозчиками выеду в Мехонскую волость разыскивать Володькиных родителей. А как найду, так сразу за вами. Вам же ехать нельзя в такой мороз — носы обморозите.
Пришлось согласиться. Иван Васильевич отправился в путь один, а мальчики остались на хозяйстве со старухой.
Больше всего времени Володька проводил в кухне около Пелагеи Онуфриевны: то картошку чистит, то молотым кирпичом оттирает ложки, вилки, кастрюльки. Весь кухонный инвентарь блестел по-парадному. За это Володьке попадал первый блин или лепешка, и Онуфриевна называла его своим главным помощником.
Вечерами Пелагея Онуфриевна садилась в кухне около плиты на скамейку, надевала очки и брала вязанье, до которого была большая охотница. Володька тут же усаживался на маленькую скамеечку, на которую Пелагея Онуфриевна ставила ноги, когда они у нее болели к непогоде.
Усевшись поудобнее, некоторое время молчали, только бабка что-то шептала — должно быть, петли считала. Володька терпеливо
— Ну и вот… — наконец говорила Пелагея Онуфриевна. — О чем я хотела рассказать тебе сегодня, а? Да, про атамана-разбойника. А может быть, он и не разбойник был…
Значит, после того как главного атамана Пугачева казнили в Москве, появился новый атаман, который завладел всей рекой Чусовой — такая река у нас тут есть недалече. Вот я говорю, завладел он этой рекой Чусовой, владел он ею мудро. Был он неуловимый: сколько за ним ни гонялись — войска ли, полиция ли, — никогда следов не находили. Кто говорил, что он был из басурман — башкир ли, татарин ли, а кто говорил — из беглых казаков.
— А из каких казаков? Не из кубанских? — спрашивал Володька.
— А кто его знает, из каких он был, только толком его никто не видал — он был невидимка.
— Как же это — невидимка? — снова спрашивал Володька.
— Постой, не перебивай. Я вот и говорю, для кого он был невидимка, а для кого и видимка. Вот весной погонят по реке господского да казенного леса, так до места всегда приходит меньшая половина — большая половина леса исчезает неизвестно куда. И охрану господа посылали и десятников своих ставили — все равно нет и нет половины леса. И не тонул, говорят сплавщики. Допрос полиция ведет, розыски по всему берегу реки делают. По Чусовой деревень много, обыщут все — и нет и нет.
Вот везут бывало с приисков драгоценные камни — изумруды да аметисты. Охрана большая, приказчик с ними, мешок с драгоценными камнями, припечатанный на десять сургучных печатей, — все как надо, как положено. Привезут этот мешок прямо в горную управу. Господа инженеры, комиссия полная соберется, проверят печати — все десять на месте в полном порядке. Вскроют всей комиссией мешок, а в мешке вместо драгоценных камней простые гали да кирпичи. Все диву давались. Опять допросы да следствия — никакого толку. Махнут рукой господа, охрану да десятника на каторгу сошлют — и всему делу конец.
Вот повезли однажды золото с приисков, тоже в управу горную. Охрана четыре человека, и взрослый сын господский поехал сам. Все с оружием, леворверами, сидят, а кошевка закрытая, кибиткой. Сзади, на второй подводе, еще пять человек охраны, вот едут лесом. Дорога зимняя, в сторону не сойдешь — снег по пояс. Вдруг видят — на дороге стоит крытая господская кибитка. Подъехали, спрашивают, что случилось. Выскочил господский-то сынок — и к кибитке. Видит — коренная лошадь лежит на снегу, на дороге, около нее кучер возится, поднимает ее, а она не встает. Рядом барин прохаживается в тулупе с енотовым воротником и в бобровой шапке. А в кибитке сидит хорошенькая-прехорошенькая барышня. Сынок-то господский на нее прямо загляделся. Спрашивает, что такое случилось. А барин-то и говорит: «Вот дочка из Питера в гости приезжала. Повез ее до города, а оттуда прямо поедет в Питер. Да вот коренная-то что-то занемогла, не встает, а на одной не поедешь. Приходится ждать — может быть, отлежится. Дочка мерзнуть начала, и дело уже к вечеру, хотя и до города осталось недалеко, пустяки какие-то… А вы что, тоже в город едете?» спрашивает барин у господского-то сынка. А тот все время на барышню глаза таращит, да и говорит: «В город едем, и если барышня согласится и ваша милость на это будет, я могу довезти ее до города и завезу куда прикажете — в гостиницу или к знакомым». А барин спрашивает свою дочку: «Как ты, Надя, на это смотришь?» — «Я не знаю, папа, как ты мне посоветуешь, — сказала эта самая Надя. — Но уж у меня сильно ноги замерзли и сама промерзать начинаю». — «Что ж, коль промерзла, будем просить господина. Не откажемся от вашей любезности, — обратился он к господскому сынку. — Довезите вы уж, пожалуйста, ее до города, завезите в гостиницу, что на Покровском проспекте. Там нас знают, да и ее знают, устроят и отогреют до моего приезда. А вы уж к нам заходите, милости просим, не гнушайтесь. Дочь проживет в городе дней пять-шесть».
Господский сынок так и заалел от радости, что такую кралю ему доверили. Сам помог ей перейти в свою кибитку, одного из охранников посадил на заднюю подводу, чтобы место для барышни около себя освободить.
Обтоптали снег стороной, чтобы можно было объехать баринову-то кибитку, а когда проезжать стали, барин крикнул: «Надюша, с богом! Я скоро, не замедлю».
Вот они и поехали в город. Приехали — совсем темно. Кучер остановился около гостиницы, где ему наказано было, и крикнул: «Ну, барин, приехали!» А в кибитке молчание, только слышит храп. Ну, думает, хороша охрана, да и барин хорош — все уснули. С другой подводы подходит охранник, спрашивает: «Что стали?» — «Да вот барышню тут высаживать надо, а они всё спят, не докричусь». Тут охранник откинул полог от кибитки, смотрят — спят охранники, спит господский сынок, а барышни да мешков с золотом и платиной нет, исчезла она невидимкой со всем этим богатством. Подняли шум, разбудили охрану и господского сына, а они все как пьяные. Спрашивать их начали, полиция, жандармы тут сразу же явились. Пока одного допрашивали, другие снова засыпали. Такой на них сон напал, что неделю после этого всё они спали.
— А куда же девалась барышня? — спросил Володька.
— А туда и девалась, откуда взялась. Это сам атаман был невидимка, — сказала бабка. Сняла очки со лба, положила вязанье в сторону. — Ну, а нам с тобой пора спать ложиться. Смотри-ка, как сапожных-то дел мастер на печке храпача задает! Лезь к нему да припаривайся взапуски.
«Сапожных дел мастером» прозвал Гришу Иван Васильевич. И хотя сапожное дело еще не очень давалось ему, Гриша старался к приезду старика что-нибудь смастерить.
Володька полез на печь, лег рядом с Гришей и долго не мог заснуть — все думал: а куда же исчезла барышня из кибитки? Почему она невидимка?
…Всю ночь шел снег, к утру его нападало до окон.
Когда друзья проснулись, бабка сказала:
— Подымайтесь скорее! Как позавтракаем, все пойдем снег во дворе убирать.
Пелагея Онуфриевна дом и двор свой содержала а образцовом порядке. Особая чистота соблюдалась в бане. Приятно вспомнить уральскую домашнюю баню — лечебницу от всех болезней.
Ребята деревянными скребками сгоняли снег к воротам, а бабка большой деревянной лопатой выбрасывала его за ворота. И делала она это с необычайной ловкостью — никто бы не сказал, глядя на нее, что ей шестьдесят пять лет.
У ворот образовалась большая гора снега. Ребятам пришла в голову мысль построить ледяную горку для катанья. Пелагея Онуфриевна охотно согласилась помочь ребятам: им, кубанцам, еще
К концу дня у забора была сооружена большая горка, покатой стороной обращенная к дороге. Бабка полила горку, да как-то по-особенному — воду лила через веник.
В этот вечер она уже не сказывала сказки, да и у ребят не было желания слушать: за день они наработались, намерзлись. Как только поужинали, влезли на печку и вскоре уже спали крепким сном.
Пелагея Онуфриевна ранним утром проснулась и первым делом опять полила горку. Горка была уже не снежной, а ледяной глыбой, блестевшей на солнце. После каждого ведра воды она становилась все более прозрачной и блестящей. Уральский мороз ее моментально схватывал.
Мальчики еще лежали на печке — трудно было расстаться со сном, — когда бабка с шумом вошла в кухню. Погремев пустыми ведрами, она громко заговорила с котом, который, сидя на краю печки, умывался лапой:
— Не с той стороны замываешь, рыжий, не в ту сторону поехал Васильич-то…
Кот, как бы поняв свою ошибку, начал с другой стороны умываться.
— Замывай другой лапой… Ну вот, теперь и ладно. Буди-ка вон лучше казаков — гора поспела, кататься можно.
Ребята, как по команде, оба разом вскочили.
— Правда готова? — с радостью спросил Володька.
Как же не радоваться, когда он в жизни ни разу с ледяной горы не катался! На Кубани зима совсем незаметная: не успеет снег выпасть, как тотчас же тает.
Завтрак прошел в нетерпеливом ожидании, даже и есть не хотелось — скорей на гору, кататься! Но бабка решительно заявила:
— Пока не съедена будет каша с тарелки, нет никакой горы.
В глазах бабки тоже светилось оживление, и видно было, что и ей не терпится пойти с ребятами во двор. Но она молча ждала, пока ребята наспех проглотят всю кашу, и тогда скомандовала:
— Ну, теплей одевайтесь, и пошли!
— А вы, бабушка, тоже пойдете с нами на гору? — спросил Володька.
— А что ж, тоже пойду на гору. Да и кататься буду. Что тебе, тесно будет на горе, что ли?
— Нет, не тесно. А я… я… — Володька опешил, не зная, что еще сказать.
Вышли во двор с шумом. Даже дворовая Жучка, сидевшая в своей будке, выскочила и залаяла, сама не зная на кого.
— Ну, запустолаяла! Не видишь, что ли, гору обновлять идем, кататься… Спусти-ка, Гриша, пустобреху-то, пусть идет с нами, — сказала Пелагея Онуфриевна.
Она взяла с крыши сенцев три обледенелых с одной стороны дощечки; две подала мальчикам, одну взяла себе, и все гурьбой вышли за ворота.
— Ну, господи благослови! — сказала бабка, села на дощечку и с шумом покатилась с горы.
За ней вдогонку покатился Гриша, за ним Володька. Шум, крик и лай Жучки наполнили молчаливую улицу. Люди, проходившие по улице, невольно останавливались и, смеясь, смотрели на гору и бабку, которая, забыв свои годы, взапуски с детьми бежала к горе.
— Ну, умаяли вы меня. Теперь, наверное, всю неделю придется натираться.
Бабка махнула рукой и, прихрамывая, веселая, пошла в дом.
Она дважды выходила, звала детей обедать, но дозваться не могла. Ребята согласны были не обедать, не ужинать, только бы кататься с горки.
В этот день Пелагея Онуфриевна едва угомонила ребят. Возбужденные и усталые, они были сами не свои.
На пятый день со дня отъезда, рано утром, с попутными обозниками вернулся Иван Васильевич.
Друзья сидели уже за завтраком, а бабка лежала на печи: заболело у нее как-то все сразу — ноги, руки, поясница.
— Ну, как вы тут поживали, хозяева? — спросил Иван Васильевич у ребят.
— Хорошо. Мы гору ледяную сделали вместе и все втроем катались, да вот Пелагея Онуфриевна заболела с катанки-то, лежит теперь на печке, — доложил обо всем Володька.
Тут Иван Васильевич развел руками:
— Онуфриевна, и ты с горы каталась?
— Ох, каталась! Да еще как каталась — взапуски! Вот и лежу второй день. Спасибо, дохтора-то свои, натирают — кто спину, кто ноги — раза по два в день. Сегодня уже полегчало.
— Ну, небось, вся улица приходила смотреть? Насмешила, наверное, всех соседей…
— Ну уж, и насмешила… А как съездил, Васильевич? — спросила бабка, намереваясь слезть с печки.
— Ты уж лежи, не подымайся, лечить тебя будем все вместе сегодня… Съездил я хорошо, да только вестей хороших не привез. Вот, казаки, нашел я Мехонскую волость, нашел дом, в котором жили твои родители, Володя.
— И папа, и мама, и все? — нетерпеливо спросил Володька.
— Все не все, а вот осенью, еще в сентябре, в прошлом году, они уехали, как и говорила барыня. Переписали их на челябинского пристава, а где они поселились, никто не знает. Видимо, знает один челябинский пристав. Ну, не унывай, братец, — он погладил Володьку по голове, — мы и до пристава доберемся. Все равно разыщем твоих родителей.
— И мама поехала вместе? — почему-то спросил Володька.
— А как же, стало быть вместе.
Но Иван Васильевич уже знал, что Володина мать второй год как умерла. Сказать об этом мальчику он не решился: кто знает, сколько еще времени пройдет, пока он найдет своих, а к тому времени, может быть, он легче перенесет тяжелую потерю.
Иван Васильевич заговорил снова о ледяной горке: он ее сейчас видел, осмотрел и нашел очень хорошей, только надо поливать водой каждый день, чтобы ее хватило до масленой.
— Мы тогда еще покатаемся на лошадках. Да еще на каких — с колокольчиками на дуге! Мы с Володей будем за кучеров, а вас с бабкой в кузовок посадим, Григорий. Так я говорю, бабка? — Он подмигнул ей без улыбки.
Пелагея Онуфриевна и без того уже поняла, что в семье у Володи какая-то беда.
Володька почувствовал что-то неладное. Он ничего не понял, но ему неудержимо захотелось к матери и отцу.
От завтрака Иван Васильевич отказался, сообщив, что со знакомыми извозчиками они заехали в харчевню, выпили с дорожки и позавтракали.
— Ну, Григорий, сапожными делами заниматься сегодня не будем. Володе поговорить не с кем — бабка на отдыхе. Так мы пойдем сейчас сначала гору польем водой, потом баню затопим, воды в нее наносим. А тем временем гора захрястнет, мы перед банькой-то все и покатаемся.
— И вы будете кататься? — спросил Володька.
— А как же! Раз бабка каталась, а мне что, запрет вышел, что ли? Мы еще около горы карусель ледяную смастерим, вот тогда прокатимся! Катался ты, Володя, на ледяной карусели?
— На карусели на коне катались мы с Гришей, а на ледяной карусели не катался и не видал ее никогда.
— Вот и увидишь, и покатаемся. Ну, пошли.
Иван Васильевич старался казаться веселым, чтобы Володя ничего
Вечером после бани на печке Володя стал уговаривать Гришу:
— Поедем в Челябинск к приставу, он нам все скажет.
— Нет, подождем, Володя, ехать, — отвечал Гриша. — Переждем зиму, будет теплее — значит, и нам веселее будет. Да нам самим к приставу и показаться нельзя — полицейские, наверно, везде сообщили о нас. Как мы к нему покажемся, так он нас заметет в клоповник и отправит на Кубань, откуда убежали. Понял? Нас пока не гонят из тепла и кормят досыта. Как время выйдет, Иван Васильевич сам нам скажет, присоветует да поможет.
С простыми доводами Гриши Володька согласился и внешне как будто успокоился, но на самом деле спокоен не был. Каждую ночь он видел во сне свою мать. Проснувшись, он подолгу лежал, вспоминая сон, и одинокие слезы расплывались по подушке…
Вот и масленая неделя подошла. Все ямщики были поставлены на ноги. Они едва успевали запрягать отдохнувших и выпрягать уставших лошадей. На ямских дворах устанавливались очередь и особая, праздничная такса: за час катанья по городу и за город на одной лошади в запряжке один рубль, на паре — два рубля, на лихой тройке с колокольцами — три рубля.
Таков уральский обычай: каждый считал своим долгом на масленой неделе покататься на лошадях по Покровскому и Главному проспектам города. В эти дни катающимися и гуляющими были запружены две главные улицы, которые теперь назывались Главная Потоптуха и Покровская Потоптуха. Из деревень, прилегающих к городу, специально приезжала молодежь походить по этим «потоптухам». Неимоверное количество уничтожалось в эти дни семечек и кедровых орехов — от скорлупы снег на тротуаре покрывался серо-бурым покровом.
Особенно шумно проходил последний день масленицы — «прощеное воскресенье». С утра улицы были забиты катающимися. Лошади и упряжки украшались самодельными цветами, лентами; кучера в красных опоясках и бобровых шапках, с красным бантом или цветком на груди восседали гордо на облучках, лихо управляя лошадьми. И весь этот живой поток сомкнутым кольцом в течение всего дня двигался по двум проспектам. В этот день даже известные своей бедностью студенты большими компаниями вскладчину нанимали тройку; после долгих споров с кучерами они помогали выкатить сани на улицу, и с песнями, гиканьем вся эта веселая ватага вливалась в общий поток. Много можно было видеть ряженых. Смешно разодетые парни сидели верхом на запряженных лошадях, лицом к хвосту, и, наигрывая на гармошке или балалайке, развлекали публику всякими прибаутками. В течение всего дня не прекращался неимоверный шум, в котором смешивались все звуки: песни, завывание гармошек разных тонов, удалая «сербиянка», «уральская походная», крики, визг, хохот, ржанье лошадей, звон колокольцев, треск барабанов, подсвистывание пьяных ямщиков, драки на ямских дворах из-за лошадей…
Блины, пряженики, оладьи в эти масленые дни поедались тысячами в харчевнях, обжорках или прямо на базаре, на улице. Жаровни на горячих угольях стояли под открытым небом при сорокаградусном морозе. Проходящий покупал блин, брал его прямо рукой с горячей сковороды, макал в общую чашку со сметаной или патокой и шел дальше.
— Эй, блины с имбирем начиненные! Оладьи с медом испеченные! Подходи, успевай, настали дни прощеные! — охрипшими голосами наперебой зазывали торговки.
Вечером, когда во всех церквах звонили к вечерне, людской поток редел, шум становился глуше и иного тона: теперь преобладал пьяный крик и совсем уж нестройное пение.
Иван Васильевич прокатил ребят на паре: знакомый ямщик повез их за город до селения Уктуса. Только бабка одна не каталась — решила больше не грешить.
…Уже со следующего дня уральская зима стала менять свой облик: днем солнышко стало подогревать; воробьи, рассевшись на заборе, грелись на солнышке и веселее чирикали; голуби разговаривали со своими подружками.
Володька снова начал уговаривать Гришу поехать в Челябинск. Иван Васильевич заметил эти тайные беседы ребят.
— Не терпится вам, не хотите вместе с нами пасху встретить? — с сожалением сказал он. — Тогда совсем тепло будет, весна, каждый кустик ночевать пустит. Ну что ж, коли в поход собрались, дам вам письмо к знакомому в Челябинск, там вы у него остановитесь. Он сам и в управление пристава сходит, разузнает адрес родителей.
На общем совете решили, что в первый погожий день ребята отправятся в путь.
Проводы начались накануне намеченного дня. Бабке жаль было расставаться с детьми, особенно с младшим, Володькой, к которому она крепко привязалась. У Ивана Васильевича же была особая дружба с Гришей.
— Довезешь Володю до места, до родителей, вертайся, Гриша, к нам. Выучу ремеслу, будешь нам за сына.
Гриша не почувствовал ни радости, ни благодарности к старикам за желание его усыновить. Он был им благодарен лишь за временный приют, а в большем он не нуждался. Он, сын неизвестных родителей, Григорий Григорьевич Ткаченко, — вольная птица. Он в житейском море плавает и пристанища себе постоянного не ищет.
На предложение Ивана Васильевича он ответил просто:
— Нет, мне скучно будет у вас, не усижу. Я пробовал жить у хозяина еще на Кубани, но не мог, уехал от него в Армавир. Так и вас оставлю, уеду.
— Значит, не хочешь обманывать стариков? Это справедливо. А мы со старухой думали, что ты ручной будешь, а ты, видимо, все в лес глядишь? Жаль, конечно, парнишка ты толковый, смышленость у тебя большая. Смотри, Григорий, не ошибись, как бы с грехом в жизни не спознаться, а тогда уж капут… Вот Володька, может быть, до рук доберется. Разве и ты там с ним вместе пристроишься? Ну, дай бог удачи!..
Вечерним поездом друзья поехали в Челябинск.
Иван Васильевич и Пелагея Онуфриевна усадили их в поезд, дали с собой пищу на дорогу и письмо в Челябинск — к приятелю Ивана Васильевича, слесарю Захарову.
В Челябинске
Поезд прибыл в Челябинск утром. Друзья сразу же пошли пешком разыскивать Миасскую улицу: в городе в то время транспорта никакого не было, кроме извозчиков, киргизов и башкир со своими маленькими лошадками — монголками.
Челябинск выглядел маленьким степным городком. По улицам двигались караваны верблюдов, обозы с товарами. Город был торговым пунктом, обменным двором между местным степным населением, торговцами и уральскими заводчиками, ремесленниками.
Базар, украшением которого были киргизские и башкирские разноцветные юрты из кошмы, растянулся на несколько километров.
Табуны лошадей, отары баранов; азиатские ковры; челябинская каменная соль; каслинское художественное литье; златоустинские шашки, клинки — товар для казаков; павловские ножи, вилки; белорецкие гвозди, проволока; увильдинские, кыштымские вороха свежемороженой рыбы; нарядные попоны, возовые рогожи; дровни, розвальни; уфалейские угольные, плетенные из тальника коробы, величина которых почти равнялась по высоте башкирской юрте; оренбургские пуховые шали —
Пуховые платки были не только женским головным убором. Зажиточные башкиры, киргизы покупали пуховую шаль, повязывали ее сверх овчинной шубы вместо опояски, за нее затыкали обязательное свое оружие — ременный плетеный кнут, с которым они не расставались, даже будучи в гостях.
Все, что тяжким, каторжным трудом добывалось на рудниках и вырабатывалось на заводах и в каморках ремесленников, здесь, на базаре, уже было только красочным товаром.
Базар пестрел разнообразными костюмами всех народностей, населявших восток России: башкир, киргизов, татар, узбеков, туркменов, цыган и даже китайцев. Разноязыкий говор, ржанье коней, блеянье овец, мычанье коров, завыванье шарманок — все это гудело над торговым муравейником непрестанно, не затихая, а только усиливаясь то тут, то там.
«Эх, Селяба, сто это за город, когда хлеба не на сто купить!» — говорила башкирская, киргизская и прочая беднота — голь, приходившая сюда же, на базар, сдавать себя в батраки к богатым кулакам-казакам, в пастухи к башкирам или к киргизам на перегонку гуртов скота.
Насмотревшись за целый день на все челябинские достопримечательности, ребята только к вечеру добрались до Миасской улицы.
Слесаря Захарова застали дома. Прочитав письмо от Ивана Васильевича, он быстро заговорил:
— С новобранцев ведь служили с Иваном Васильевичем. Весельчак был мужик! Как он живет теперь?.. Как расстались мы с ним после службы, так и не видались. А я как вернулся из солдатчины, все не могу житьем оправиться: жена болела чахоткой, да вот уже год как схоронил. Остались мы с сыном Васюткой одни… Что ж вы стоите? Вот садитесь сюда на лавку.
Дом Захарова — старый, маленький, покосившийся; деревянный пол покат к порогу; русская печь так задымлена, что трудно узнать, была ли она когда-нибудь побелена. За печкой — перегородка, за которой стоит деревянная кровать с кучей наваленного на ней тряпья. По всему видно, что Захаров живет бедно и запущенно.
— А где же ваш сын? — спросил Гриша.
— Мы с ним работаем на складе акционерного общества «Аксай и Альфа-Нобель». Я там слесарем, а он учеником у монтера в мастерской. Получили сегодня получку, он и пошел на базар купить кое-чего. А я прошел прямо домой да вот вас встретил.
Захаров топтался на месте, то садился на лавку, то снова вскакивал.
— Василий у меня за хозяйку, — продолжал Захаров. — На базар меня не пускает, особенно после получки: зашибать стал я после смерти жены. Иной раз так сюда наберешься, — он потряс воротом рубашки, который болтался на его шее, как ошейник, — что и дорогу домой забудешь. Хорошо, что у меня Василий-то парень подходящий. Найдет меня на базаре в кабаке и притащит, голубчика, домой, а в кармане-то пусто… Он у меня молодец, на все руки мастер. Вот скоро придет, и обсудим, как вас пристроить.
Вскоре пришел Васютка. На плече принес вязанку дров, в мешке — картошку, кусок мяса и хлеб. Не обращая внимания на Володьку и Гришу, он свалил все на стол и сказал:
— Тятька, иди за водой, я буду щи готовить.
Захаров, не сказав ни слова, взял ведро без дужки и пошел по воду.
Васютка, попрежнему не обращая внимания на присутствие посторонних, взял с печки полуведерный чугунный котел, в котором налипли засохшие остатки пищи, порезал мясо, сложил в котел, потом начистил туда картошку и налил из чайника воды, посолил, поставил котел на шесток печки. Сложив дрова, он только тут обратился к Грише:
— Есть у тебя спички?
Гриша ответил:
— Спички-то есть, да ты, Василий, вымой котел и картошку с мясом чистой водой, а то немытое все — не щи получатся, а бурда для свиней.
— А ты кто будешь? Нашелся тоже указчик! — огрызнулся Василий.
— Мы — казаки с Кубани.
— С какой это такой Кубани? — удивленно спросил Василий.
— А с такой, какая она есть. Кубань казацкая, где и зимы не бывает и холода нет. Не как у вас — холодюга проклятущая.
— Неужели зимы не бывает и снега тоже?
— Снега бывает немного, — ответил Гриша.
— Раз снег бывает, значит тоже зима и холод есть. Кубань какая-то, подумаешь!
— Не «подумаешь», а на Кубани растут яблоки, груши, сливы и всякие фрукты.
— Если там всякие фрукты растут, да еще яблоки, мне и щей здешних сроду не надо было бы. А вам?
— Мы приехали сюда отца и мать разыскивать, — ответил Гриша, указав на Володю.
— А что, они сбежали от него, что ли, от такого маленького?
— Нет, не сбежали, а жандармы, полиция увезла их сюда, понял?
Василий ничего не сказал — видимо, ничего не понял. Он взял с шестка котел, поставил на стол и стал из него выкладывать грязными руками прямо на стол мясо и картошку.
В это время вошел Захаров. Он нес ведро, обняв его обеими руками. Поставив ведро на пол, он сказал:
— Ну вот и водица готова. А ты что делаешь, Васютка? — спросил он, увидя, что мальчик скоблит котел.
— Котел мою. Видишь, как захламился.
— А отчего ему захламиться-то, когда в прошлый раз щи варили!
— Разжигай, отец, печку да трубу открой, а то опять дым в избу пойдет. Видишь, как печка-то задымилась. У мамки сроду такой не была.
— «У мамки, у мамки»! — с горестью сказал Захаров, сев на лавку рядом с Гришей. — Ты уж, Вася, сам мастакай. Я больно заморился, пока тащил воду в этом ведре. У слесаря-то ведро без дужки. Как сапожник без сапог, так и мы, слесаря.
Он захихикал и заёрзал по лавке.
Гриша встал, подошел к Васютке:
— Давай, Вася, я тебе помогу собрать щи — у нас кстати и лук есть, — а ты растапливай печку.
Грише хотелось показать Васе, что он может сделать обед лучше и чище.
Вася сначала посмотрел нерешительно на ребят, а потом сказал:
— Ну, давай за повара, а я за кочегара, — и с серьезным видом предупредил: — ты только руки помой.
Гриша снял пальто, из мешка вынул чистое полотенце — подарок Онуфриевны, кусок мыла:
— Полей мне, Володя. Захаров заулыбался:
— Ну, вы прямо чистым манером! — а сам посмотрел на грязную тряпку у дверей, служившую Захаровым полотенцем.
Гриша вытер руки, вынул из мешка три луковицы и подал их Володьке:
— На, поваренок, чисти лук, — а сам поскоблил внутри котла ножом, чистой водой вымыл его, помыл мясо, картошку. — Вот все и готово.
Работа у трех поваров дружно закипела. Они уж и в обращении свыклись, будто давно были друзьями и жили вместе.
Сидевший на лавке Захаров вдруг заговорил:
— Вася, этих ребят прислал мой дружок по солдатской службе, Иван Васильевич. Они приехали разыскивать отца и мать.
— А мне что, тятька, еще веселее будет! На печке места хватит. А может, Гриша в ученики к нам в мастерские пойдет? Монтер Пантелеев говорил: еще бы ребят надо — двух-трех — запасные части в керосине промывать.
Захаров вел себя странно: он нервно мял руки, ёрзал с видом человека, которому хочется что-то сказать, но трудно на это решиться. Наконец, избрав удобную минуту, он умоляющим голосом попросил:
— Вась, а Вась! Ради уж такого случая, приезда к тебе товарищей, дай шесть копеек — схожу я пропущу немного.
Он снова потряс ворот рубахи на тонкой, длинной шее.
Вася стал в позу нападающего, сначала посмотрел на отца, потом на ребят и сказал:
— Да ты что, тятька?..
Гриша не дал ему договорить, полез в карман, вынул два гривенника и дал Захарову:
— Вот один гривенник за меня, а второй за Володьку. Сходите да скорей обратно приходите, а то щи поспеют скоро. А это закусить возьмите, гостинец от Ивана Васильевича. — Гриша вынул из мешка кусок вареного мяса и пирог с соленой капустой.
Захаров все это взял и побежал к дверям.
— Тятька, шапку-то надень… Вишь, обрадовался…
Захаров взял со стола шапку, нахлобучил и стремглав выскочил за дверь, как бы боясь, чтобы не вернули его обратно.
И на этот раз, как и раньше, Захаров не вернулся вечером, а пришел только утром, после того как Вася ушел на работу.
Он сел к столу не раздеваясь, даже шапку не снял. Вид у него был жалкий. Его трясло, под глазами был кровавый синяк — клеймо кабацкой драки. Он кряхтел, ёжился, ёрзал по лавке.
Ребята с печки наблюдали за Захаровым. Гриша сказал:
— Зря вчера дал ему двадцать копеек — человек совсем больной стал.
Как бы в ответ, Захаров заикал и сказал сам себе:
— На работу не пойду. После получки наш брат на другой день на работу не ходит — так уж заведено, такая уж наша жизнь, петли-веревки просит. Б-р-р-р…
Захаров положил руки на стол; они сами по столу вытанцовывали, тряслись, он не находил им места, как будто они были не его, лишние, чужие.
— А вот вы бросьте пить водку — болеть не будете, — сказал Гриша.
Захаров, как бы очнувшись, встрепенулся:
— А-а-а… Казаки на печке… Спасибо вам, что вчера угостили. Дружок он ведь мой, Иван Васильевич, такой дружок, каких не сыщешь. Человек, одно слово, весельчак…
Захаров, видимо, что-то вспомнил, захихикал, но по выражению лица трудно было понять, смеялся он или плакал: лицо сморщилось, глаза слезились, подбитый глаз как-то особенно нервно мигал.
— Совсем уж вчера домой шел обедать… Ой, и навели вы вчера порядок нашему котлу!.. — Захаров запутался и замолчал.
Накануне вечером Вася рассказал ребятам, что отец до смерти матери совсем не пил. Руки у него золотые, мастер хороший, а заработки все равно такие, что семью прокормить не мог. Мать и заболела чахоткой, Вася ее здоровой не помнил. «У Аксая заработаешь… Эта жила заморская всех нас вгонит поглубже», совсем уж как взрослый, сказал Вася.
…Снова, заикаясь и путаясь, заговорил Захаров:
— Да, встретил я вчера знакомого башкира Шарипова, раньше я ему посуду медную лудил. Я ведь не только слесарь, я и самовар лудить могу, жестяное дело знаю, граммофоны починял, старухам на иконах ризы обновлял — все умел, а вот теперь… — он посмотрел на свои трясущиеся руки, — а вот теперь они как не мои стали. — Он махнул руками куда-то в пространство, как бы отбрасывая их, теперь чужие, нетрудоспособные, не нужные ему.
Захаров несколько раз принимался рассказывать, как он шел домой обедать и встретил старого знакомого, но так и не досказал до конца.
— А вы бросьте водку, — сказал Гриша.
— Ты все «бросьте» да «бросьте»! Да кто по нынешним временам водку пить бросает? Сам царь Николай ее употребляет. Фельдфебель рассказывал — сам, говорит, видел, когда в Петербурге при царском дворе служил. Как ее бросить пить, когда на каждом углу кабак, а шинкарки так и заманивают!
Захаров снова захихикал, его жалкий вид был отвратителен.
Вдруг он подошел к печке:
— Ты вот что: брось учить-то. Я ведь раз в пять тебя старее, значит не годится старших учить. Как тебя зовут-то? Я уж забыл, — обратился он к Грише.
— Григорием меня зовут.
Захаров устремил свой страшный взгляд на ребят:
— Гриша, а Гриша! Дай мне еще шесть копеек, выручи… Схожу полечусь — и на этом точка! Понял? В долгу не останусь перед вами, всего только шесть копеек. Куплю шкалик, водку выпью, а посудиной под глазом фонарь потру — вот и заживет все сразу. Мне бы и Васютка при таком случае дал.
— Мне не жаль шести копеек, но вы заболеете, а Иван Васильевич в письме вам писал, просил, чтобы вы сходили к приставу и узнали адрес, где живут Володькины родители. Мы ведь поэтому приехали, на розыски.
— Знаю, помню, читал. Я ведь грамотный. Один я грамотный из четырех нас братьев. На службе выучился, да и братья на службе были, а грамоту не одолели… Дай, Гриша, шесть копеек. Вот подлечусь, а завтра к приставу схожу. Такого меня к нему не пустят.
Гриша подумал — может быть, и верно Захаров говорит, достал из кармана, отсчитал пятак и три копейки, подал их Захарову и сказал:
— Вы бы сначала вот щей поели, потом уж шли.
Захаров взял деньги, посмотрел на них и восторженно воскликнул:
— Восемь копеек! Да разве в глотку щи полезут!
Он взмахнул руками, быстро, по-военному повернулся и выбежал за дверь.
К родным
Утром следующего дня ребята втроем пошли в мастерскую. Монтер Пантелеев велел привести товарищей Васи, приехавших с Кубани.
Вася привел друзей в мастерскую прямо к монтеру:
— Вот и казаков привел к вам.
Пантелеев посмотрел на ребят опытным взглядом нанимателя:
— Да… Один-то ничего, а второй в тазу с керосином утонет… Ну, пошли в контору, покажемся хозяину.
Сборочные мастерские — склад сельскохозяйственных орудий и запасных частей акционерного общества «Аксай и Альфа-Нобель» — были расположены вблизи железнодорожных путей, так как все машины привозились из-за границы. Доверенным акционерного общества был сын крупного русского помещика и золотопромышленника Александр Александрович Унгвицкий. Богатый помещик и акционер крупной заграничной промышленной фирмы, владелец золотых приисков, Унгвицкий располагал огромными средствами, которые широко тратил не столько на хозяйство, сколько на свои развлечения.
Доходы Унгвицкого от нещадной эксплоатации крестьян и рабочих были неисчерпаемы. Он владел бесчисленными отарами овец и косяками лошадей. Охотник и наездник, он особенно интересовался лошадьми. На его конных заводах
Внешне он сильно походил на Наполеона Бонапарта. Так его в мастерских и называли — Наполеоном. Он это знал, и ему, видимо, это нравилось. Он старался и в одежде подражать Наполеону.
Имением и золотыми приисками, которые почему-то назывались Покровскими, управляли его отец-старик и старший брат, Михаил Александрович. Как доверенный акционерного общества, младший Унгвицкий имел два склада — один в Челябинске, а второй в селе Губернском. Там у него был дом со всеми холостяцкими причудами богатого помещика-самодура, база охотника и наездника.
…Вошли в кабинет Александра Александровича Унгвицкого. Пантелеев сказал, обращаясь к хозяину:
— Вот пришли к нам два мастера наниматься в ученики. Говорят, что с Кубани приехали, казаки. Один-то вот ничего, с Васю, — он показал на Гришу, — а второй, боюсь, в тазу утонет.
Унгвицкий встал, вышел из-за стола, осмотрел мальчиков с головы до ног:
— С Кубани, говорите? А как вы попали сюда, да еще зимой?
Гриша коротенько рассказал, зачем приехали. Володька от себя вставлял всякие подробности.
Унгвицкого заинтересовал рассказ ребят:
— Казаки, говорите? Да вы, наверное, еще и на лошади не ездили, не умеете.
Володька был задет за живое, он так и вспыхнул весь:
— Ездил! Да еще на Мушке!
— Что это еще за Мушка? — спросил Унгвицкий.
— Это такая лошадь, которой дядюшка боялся. Мушка его всегда кусала, как собака, и ногами била, а меня нет. Меня никто не обгонял, я всегда быстрее всех в степи скакал на Мушке и сам верхом садился с кочки или так, а Алешку всегда подсаживать надо было и лошадь держать.
— Какого Алешку, вот этого? — Унгвицкий показал на Гришу.
— Нет, тот на Кубани остался, а этого зовут Гриша.
— А ты умеешь ездить на лошадях? — спросил Унгвицкий Гришу.
— Нет, я в монастыре родился, я ездить не люблю, а вот интересные книжки я ему всегда читал.
Унгвицкий задумался. Ему нужен был к весне мальчик-наездник для участия в конно-спортивных состязаниях. Но наездник должен иметь определенный вес, которого Володька явно не имел. Унгвицкий вслух сказал:
— Правда, маловат, легок, но ничего, песочком довесим. А ну-ка, пойдем во двор, покажи, как ты по-казацки ездишь.
Во дворе у столба стоял гнедой иноходец под седлом.
— Вот на таких ездил? — обратился Унгвицкий к Володьке.
— Мушка тоже черная была, только без седла. — Володька, не боясь, прямо подошел к коню и похлопал его по шее.
— Не черная, а вороная, а это гнедой конь. Масти не знаешь, казак.
— Это все равно, — сказал Володька.
— Раз все равно, так садись в седло.
Унгвицкий поднял Володьку и посадил его в седло на коня и подал поводья:
— Держись!
Хозяин сам повел под уздцы иноходца по двору; конь был горяч, так и рвался из рук, чувствуя на спине седока.
Унгвицкий, убедившись, что мальчик держится — прилип к коню, — сказал:
— Возьми повод и управляй, — и пустил разгоряченного коня.
У Володьки дух захватило. Стрелой понесся иноходец к воротам, которые были закрыты. Володька крепко вцепился руками в поводья, натянул их. Конь это почувствовал, с галопа перешел на иноходь. Не доезжая до ворот, Володя натянул левый повод — конь пошел кругом по двору. Проделав два таких круга, Володька направил коня прямо к Унгвицкому, который схватил коня под уздцы. Володька был радостен и горд.
— Ну ты, казак, молодец, — сказал Унгвицкий. — А я так и думал, что конь тебя осадит у ворот… Пантелеев, забирай себе второго, а с этим казаком мы в контору пойдем, побеседуем. Зовут тебя Володька, так ведь?
— Да, Володя Кауров.
— А меня будешь звать Александр Александрович. Понял?
Он позвал уборщицу и сказал:
— Своди казака на кухню, помой ему под носом — видишь, клевал с курами наверно, да и руки вымой почище.
— Да это варежками, — оправдываясь, сказал Володька.
— Варежками или не варежками, а грязь смыть надо. Ну, иди, иди, да поскорей управляйся.
Когда чисто вымытый Володька вернулся в кабинет, Унгвицкий усадил его и уже более подробно расспросил обо всех приключениях.
— Так вот, Володька, — сказал он: — ездишь ты на коне лихо, вижу — любишь коня. И я люблю. Значит, будем с тобой друзьями, так?
— Какой же я вам друг? Я… — Володька не знал, что дальше сказать.
— Ну ладно, все-таки будем друзьями, хорошо?
Володька кивнул головой.
— Так вот, поедешь ко мне жить в село Губернское, это недалеко.
— А как же Гриша останется без меня?
— Гришу я весной тоже переведу на склад в Губернское, а сейчас он кое-чему обучится в мастерских. У меня коней много. Как приедем, я тебе дам коня под кличкой Сметанка. Это светлосерая лошадка, как зайчик.
— Я светлых коней не люблю, на них у нас в станице музыканты ездят. Я люблю вороных.
— А хочешь, дам тебе вот этого Чорта, на котором ты сейчас ездил? Ну, там посмотрим, подберем… Так поедешь ко мне жить? А адрес твоих родителей я сегодня же узнаю в полицейском управлении. Они где-нибудь поблизости должны жить, так что найдем. Может быть, они в Губернском и живут, там ссыльных много.
— Как Гриша, а я согласен, — сказал Володька.
Друзья расстались просто. Гриша только сказал:
— К лету обучусь — монтером буду, приеду к тебе.
В полицейском управлении Унгвицкому без труда удалось выяснить, где родители Володи: они жили в селе Губернском.
Так счастливый случай сократил наконец мытарства мальчика — он ехал уже прямо к родным.
Ранним утром пара лошадей, запряженная в кошеву, ветром понесла Унгвицкого в село Губернское. Володька сидел с ездовым, завернутый в волчий тулуп. Рядом с Унгвицким, развалившимся в кошеве, лежало его прекрасное трехствольное ружье марки «Зауэр», с которым он никогда не расставался, особенно в дороге, так как всякий его выезд сопровождался охотой.
— Вот, Володька, приедем в Долгую деревню, начнутся леса — обязательно сегодня волков по дороге встретим. Они теперь бегают стаями — у них сезон. Значит, одного-двух убьем, и ты привезешь своим родителям подарок на воротники.
Но Володя плохо слышал, что говорил ему барин. Ему было не до волков. Он был так взволнован близкой встречей с родными, что ни о чем другом думать не мог, ничего другого не слышал и не понимал.
Ссыльный кров
Село Губернское, большое, с населением до двадцати пяти тысяч, соединялось с селом Рождественским, и вместе они назывались Тютняры. Села располагались вокруг двух озер — Малые и Большие Ирдяги.
Население села Губернского в большинстве происходило из ссыльных, а тютнярцами называлось потому, что первоначальные жители села были крепостными одного крупного тамбовского помещика и жили на реке Тютнярке, Тамбовской губернии. Помещик променял семьдесят семейств уральскому золотопромышленнику за охотничью собаку, а сто семейств проиграл в карты. Эти-то проигранные и вымененные крестьяне были переселены на башкирскую землю и получили название тютнярцы-барга. В дальнейшем эти места стали местом ссылки, и огромное большинство народа происходило из ссыльных, породнившихся с местным населением.
Русское население села Губернского занималось хлебопашеством, но своей земли не имело — землю арендовали: вокруг Губернского были разбросаны башкирские деревни с большими земельными наделами, принадлежащими башкирским князьям. Башкиры позажиточней занимались скотоводством, беднота батрачила у русских и башкирских богатеев. Большая часть крестьянской бедноты была занята на сезонных работах — земляных и горных. Множество людей занималось поисками золота. На считанных счастливцев, которым удавалось что-нибудь найти в богатых недрах уральской земли, приходилась целая армия людей, вконец обнищавших в многолетних бесцельных поисках. Золотоносные земли принадлежали арендаторам, а в остальных местах не так-то просто было найти золото. Большинство этих искателей счастья перебивалось на хлебе и воде: проходит в поисках до старости лет, по наследству передаст свое занятие сыну — может быть, ему «талан выпадет», — и так мытарились из рода в род.
Вот в какие места мчали сейчас добрые кони Володю.
Поздней ночью уставшие лошади остановились у дома ссыльного Ивана Петровича Каурова. В доме был свет — значит, не спят.
Унгвицкий предупредил Володьку:
— Как выйдет твой отец или кто другой, ты молчи. Я сначала сам поговорю, понял?
Он постучал в окно. Вскоре ворота открылись, и Володька узнал отца. Мальчик готов был закричать, он едва сдержался.
— Вы Иван Петрович Кауров? Я Унгвицкий, Александр Александрович.
— Слыхал о вас. Но что вас привело ко мне в такой поздний час?
— Вот я вам подарок привез от вашего сына. — Унгвицкий за хвост вытащил тушу матерого серого волка.
— От какого сына? Что-то я не пойму.
— А вот сейчас поймете.
Тут Володька не выдержал, выскочил из саней и бросился к отцу:
— Папа!..
— Узнаете вашего казака?
Такой радости в семье Ивана Петровича давно не было, а у Володьки за его маленькую жизнь она была впервые.
В доме все переполошились. Сестренка, братишка, старая бабушка, мать отца, — все смеялись, плакали от радости. Они знали из письма тетушки Луши, что в прошлом году Володька сбежал от нее и бесследно исчез. Семья потеряла было всякую надежду найти мальчика… и вот он нашелся сам.
Не было только матери… Володя так ждал этой встречи, так много думал о том, как хорошо ему будет с нею. Сначала он даже не понял случившегося: как же так ее нет? А как же он без матери? Не сразу дошло до сознания тяжелое горе… И долго еще Володя будет думать о матери, как о живой, и вглядываться во все углы — не выйдет ли?
Кауровы жили в большой нужде. Жалкий клочок земли под огородом и небольшой сад вокруг дома — вот и все богатство семьи. Редкие случайные заработки отца по письменной части давали очень мало. С горестью пришлось согласиться с предложением Унгвицкого и отдать Володьку ему в пастушки и объездчики.
Ахматша
Весна уже растворила свои окна. Журчат ручьи даже ночью, когда прячется солнце. Сугробы снега укрываются в оврагах, чернея в ожидании своей кончины. На пригорках появились зеленые ежики — это рождаются богатые башкирские пастбища. Жаворонок высоко в небе воспевает весну. Вороны, грачи и скворцы, чернее, чем пашня, торопливо бегают, ловят, глотают — готовят пашню для посева. Где-то далеко в болоте кричат журавли; длинными босыми ногами они обходят свои владения, осматривая старые, насиженные места.
Под ногами коня хлопают брызги; они, как бисер, блестят от лучей весеннего солнца. Конь горячится — он тоже радуется теплым лучам весеннего утра.
— Чорт, не горячись…
Да, это тот самый Чорт, на котором Володька в Челябинске выдержал экзамен на аттестат зрелости наездника.
Володьке доверены конь Чорт и еще целый табун таких же красивых лошадей — собственность помещика Унгвицкого.
Табун едет пастись на атаву[3]. Во главе табуна главный пастух — башкир Ахматша — верхом, без седла, на белой, как снег, кобылице Сметанке.
Сметанка — поводырь. Сметанка — табунщица. Сметанка — старая мать, мать многих из этого табуна коней и жеребят. Она строга, бдительна и внимательна. Горе лошади, которая забежала вперед или отбилась в сторону. Сметанка приложит уши к шее, ощерит зубы и стрелой понесется к нарушителю установленной ею дисциплины. Зубами впивается она в тело провинившейся лошади и заставляет быстро занять свое место в табуне. К жеребятам в этих случаях Сметанка относится по-матерински, с лаской: она громко ржет; молодой нарушитель, подняв хвостик, стрелой летит на зов и вместе со Сметанкой возвращается в табун.
Знали Сметанку и волки. Выйдут на охоту из урмана[4], начнут подкрадываться к табуну — Сметанка тут как тут: белой легкой тенью появляется она с ощеренным ртом, красными, налитыми кровью глазами, смело и быстро начинает бить копытами грабителей. На помощь появляется Ахматша с берданкой в руках. С гиканьем он на скаку стреляет в воздух из берданки; враг дрогнул и скрылся в урман; атака отбита, два победителя снова возвращаются в табун.
Шамгуновская степь растянулась на несколько километров, прижалась к реке Миасс, которая выливается из большого котла, расположенного у подножия Карабашских гор. Карабашские горы стоят на дороге, которая перерезает хребет Южных Уральских гор, и скатываются на восток, к нижнему Уфалею. Красивое и большое, как море, озеро Аргази — скопище европейских и азиатских вод — выливает из себя поток реки Миасс. Сотни башкирских аулов, казачьих станиц, южноуральских заводов, старая базарная Селяба, ныне индустриальный Челябинск, расположены на берегу реки Миасс.
Сметанка сама знала, где начинаются пастбища, останавливалась, и пастух Ахматша слезал с лошади, снимал уздечку. Сметанка, несмотря на пожилые годы, как молодая взлягивала, отбегала в сторону и поворачивалась к табуну, входившему на пастбище. Особенно красива была Сметанка в это время на фоне зеленого ковра, в блеске утренних лучей: величественная, с высоко поднятой головой, раздутыми ноздрями; уши — как два шпиля, белый хвост длинным шлейфом чуть приподнят. Белая, гордая, она замирала, точно каменная статуя, и
В те дни, когда Унгвицкий не говорил Володьке: «Сегодня поедем на охоту», Володька расседлывал, снимал уздечку со своего Чорта и пускал его пастись в табун. Поймать же его потом было невозможно; приходилось оставлять поимку до возвращения табуна в загон.
Володька подбирал в табуне спокойную лошадь, надевал на нее уздечку, седло и верхом выезжал на противоположный от Ахматши край табуна. С коня ему весь табун виден — хороший обзор.
Ахматша, забросив правую ногу на холку, подперев голову рукой, спокойно сидел и тянул бесконечную свою заунывную башкирскую песню «Зулхизе». Володька часто спрашивал у Ахматши, что это за песня, о чем в ней поется. Ахматша щурил свои и без того узкие глаза, прищелкивал языком, как-то особенно хихикал и говорил:
— Уй, Валутька, много знать будешь — скоро состаришься.
На настойчивые просьбы Володьки он отвечал:
— Билмеим — не знай, чего она поет.
Почему-то Ахматша упорно не хотел объяснить, что означают эти бесконечные, повторяющиеся слова песни.
Володька интересовался жизнью Ахматши в его ауле. Ахматша рассказывал:
— Ничаво, середня живем: изба есть, окошка есть. Ничаво, середня живем: жеребенок был, хозяин давал, — в праздник староста пришел, жеребеночек резал, стряпал бишбармак[5] для старосты. Ничаво, середня живем: земля ёк[6], самовар был — староста тащил за налог. Ничаво, середня живем: старый бисэ[7] есть и четыре баранчук[8].
Ахматша щурился, улыбался и добавлял:
— Вот хотел брать молодой бисэ — калым[9] ёк… Атай[10] моя вся земля, баран, лошадь — все отдал Мирзе Гизятулину за калым, молодой девушка хотел брать. Пять лет калым давал, сам работниках Мирза гулял. Я пастух ходил — все на калым. Молодой девка умрил, калым пропал. Моя мать больной был, атай леченья не давал, все на калым клал. Потом моя мать тоже умрил. Атай тяжелый молотилка поднимал. Два день болел. Мулла приходил, грех брал, атай тоже умрил. Один я остался.
Ахматша тяжело вздохнул, помолчал немного и снова с горечью рассказывал:
— Вот пятнадцать лет у хозяин все в пастухах ходил. Эта хозяин, дедушка Александра, денга давал, я калым отдавал, бисэ брал. Ну, ничаво, пятнадцатый год держим, хараша, четыре баранчук давал — два парня, два девка. Своя калым скоро брать станем — старшей моей Фатиме четырнадцать год, тот год калым брать станем. Один уже старик приходил, сватал — девка плакал, за старика, говорит, не пойду. Я думал, думал — молодой девка, пусть еще один год гуляет. А на тот год все равно отдам, калым получаем.
Продать свою пятнадцатилетнюю дочку Фатиму кому угодно, хоть старику, получить за нее калым — эта мысль не покидала Ахматшу. Другого пути улучшения своей жизни он не знал, а других средств, кроме как от продажи своей дочери, не имел.
Такова была участь в те времена бедного, забитого, безграмотного башкирского крестьянина. Бай, мулла, калым, староста — это было пожизненное ярмо, которое нес на себе добрый, наивный, гостеприимный, честный труженик-башкирец.
— Валутька, — сказал Ахматша, — вон твоя хозяин идет.
Младшего сына помещика Унгвицкого Ахматша называл Володькиным хозяином, а старика-помещика и его старшего сына — своими хозяевами.
Действительно, с большака на выпас повернули три всадника. Впереди, на буром быстроходном иноходце Буране, ехал молодой Унгвицкий. Сзади трусил друг Унгвицкого штабс-капитан Сарачинский; рядом с ним, неуклюже сидя на коне, болтался, как мешок с углем, родственник Унгвицкого — инженер Расщупкин.
Не доезжая до табуна, хозяин крикнул Володьке:
— Казак, ко мне!
Володька поводом ударил свою не совсем шуструю лошадь и вскачь полетел на зов.
— Вот, смотри, Виктор, — обратился Унгвицкий к Расщупкину: — на такой кляче, а как казак едет, сидит на коне, как прибитый. На-днях мы с ним начнем готовиться, коней наганивать к весеннему сабантую[11]. А где твой Чорт, Володя?
— В табуне, Александр Александрович.
— Жаль, что я тебя не предупредил с утра, хотя я и сам не знал, что гости приедут. Ну, ничего, поедешь на этом пахаре, маленько косачей погоняешь из Шамгуновского леса.
Унгвицкий громкой трелью свистнул и закричал:
— Эй, Ахматша, поди сюда!
Ахматша давно уже этого ждал. Он был рабски привязан к сыну своего хозяина — в детстве он был его учителем верховой езды и товарищем по охоте.
Ахматша, прижавшись к шее лошади, летел пулей, помахивая в воздухе палкой.
— Смотри, Виктор, — сказал Унгвицкий, — без седла, а как идет. Саламатмы! (Александр Александрович всегда с башкирами здоровался по-башкирски и всегда первый подавал им руку, а наивные люди вроде Ахматши принимали это за признак дружбы). — Ну, здорово, жених! Как живешь, Ахматша?
— Ничаво, середня, — отвечал с улыбкой Ахматша.
— Он ведь у нас жених, — пояснил Александр Александрович. — Вторую молодую жену хочет брать, да вот с калымом что-то застопорилось, никак не может разыскать клад, оставленный аллахом, никак не разберется, в земле клад лежит или на небе. Не торопись, говорю я ему, Ахматша, дай я первый себе молодую жену возьму, а то потом мне выбирать не из кого будет, если ты раньше меня женишься.
Господа смеялись, глядя на жениха: старый, изорванный в ленточки камзол, на голове старая шапка-башкирка, на ногах от сарыков (самодельная обувь) остались одни обрывки голенищ, а переда сделаны не из кожи, а из бересты.
— Ай, Александр Александрович, чаво зря калякаешь, сама виноват: калым есть, девка молодой много, сама молодой жена не берешь. Мы все знаем, нечаво зря калякать… А моя кладь в изба сидит, растет, придет время — молодой бисэ брать станем, — повторял Ахматша.
— Ну ладно, Ахматша, только к свадьбе новый сарык и камзол сшей… Вот что, Ахматша: Володя поедет с нами на охоту — последняя в этом сезоне, — а ты табун сегодня пораньше в загон пригони, поймаешь Чорта и приведешь его на заимку. Мы сегодня вечером уедем в Тютняры, будем готовиться к сабантую. Понял?
— Моя как не понять, твоя дело хозяйское, больше знаешь.
Кавалькада двинулась в Шамгуновские перелески. Ахматша долго смотрел ей вслед с горестью, а может быть, и с завистью — он был заядлый охотник. Потом он снова наклонился к шее лошади и с места понесся карьером к табуну.
Швейная машина
Поздним весенним вечером от ворот заимки Унгвицкого отделились два всадника: один статный, коренастый; голова другого чуть возвышалась над передней лукой казацкого седла. Это поехали в село Тютняры Володька со своим хозяином.
Володька
Чорт горячился, вытанцовывал. Вдруг совсем рядом, в овраге, завыла волчица: у-у-у-у… Чорт застригал ушами, сильнее зажевал железо удил и как-то съежился. Издали волчихе ответил самец: ав-ав-у-у-у… Володька умел уже различать голоса таежных перекличек — его обучил этому Ахматша. У него же Володька научился и выть по-волчьи. И волки откликались ему: у-у-у… Володька прислушался — матка с выводком… Вспомнились предостережения Ахматши: когда волчица с детенышами, берегись ее. Даже самец в это время держится подальше от ее логова, разве принесет ей чего-нибудь от своей добычи.
Выехали на пригорок к Белым Глинкам. У бойни гуртовщика баранов Терентия Михайловича дорога была суше.
— Ну как, Володька, тряхнем? До села всего версты три осталось.
Буран с места пошел стрелой. Чорт понесся карьером, и, только убедившись, что он идет впереди и никто его не обходит, конь успокоился и перешел на ровную иноходь.
— Держись, — крикнул вслед Володьке Унгвицкий, — а то унесет в Ирдяги!
Оба конца домика, арендованного Иваном Петровичем Кауровым, были освещены. В доме еще не спали. Володька придержал Чорта.
— Оставайся дома, — сказал Володьке Унгвицкий. — Лошадей на конный двор я сам сведу, а завтра приходи пораньше — начнем готовить коней к сабантую.
Володька мигом соскочил с Чорта и подал поводья Унгвицкому. Не успел он сделать и двух шагов от лошади, как кто-то метнулся от окна, легко перескочил изгородку отцовского сада и скрылся в темноте ночи.
«Кто бы это мог быть? И что ему здесь надо, под окнами?» ломал голову мальчик, поднимаясь на крыльцо.
Постучав в раму бокового оконца, Володька стал ждать.
— Кто там? — раздался за дверью голос отца.
— Это я, папа… Мы сейчас только приехали…
— А, сынок! Ну, беги в дом, а я ворота запру — гости у нас.
— Папа, какой-то человек ходил под нашими окнами, когда мы подъехали, а потом перескочил изгородку — да в переулок. Так я и не разглядел, кто это, — зашептал Володька отцу.
— Ушел, говоришь? — встревожившись, спросил отец.
В горнице сидели два незнакомых Володьке человека. Один в пенсне, блондин, другой — высокий, с темной бородкой и копной таких же волос. Характерное покашливанье и яркий румянец на впалых его щеках говорили, что чахотка — самая распространенная болезнь среди ссыльных — уже выбрала его своей жертвой.
Володька юркнул в задние комнаты. Поздоровался с бабушкой, растолкал спавших уже ребят и начал рассказывать им о своей жизни в степи, о Чорте, на котором он будет скакать во время сабантуя. В это время его позвал Иван Петрович. Он уже успел рассказать гостям историю скитаний семилетнего Володьки. Гости серьезно, как со взрослым, поздоровались с ним за руку. Блондин назвался Кудряшовым, брюнет — Кругляшовым. Володька услышал одну и ту же фамилию и смущенно прошептал:
— Наверно, братья вы.
Все рассмеялись, а Кругляшов сказал:
— Какие же мы братья! Видишь, один белый, другой черный. Впрочем, Иван Петрович, сынок наш не ошибся. Есть ведь такой цвет, который нас по-братски объединяет.
— Да нет, мал сынок для таких понятий. Ну, какие твои дела, Володя?
— Дел никаких нету, а вот, папа, Унгвицкий дал мне денег за 2 месяца вперед и велел купить мне сапоги, брюки и пиджак. «Нельзя, — говорит, — в такой рванине, как у тебя, на скачках участвовать. Опозоришь ты меня».
Володя отдал отцу деньги.
— Вот видите, мой помощник целый короб денег принес. Но все равно — видно, и теперь не придется коровку купить.
В корове семья остро нуждалась. Иван Петрович рассказывал гостям:
— По осени совсем было приглядел я коровенку, да получил письмо от сына Александра. Пять лет таскали парня по тюрьмам и теперь гнали куда-то в ссылку. Поехал я тогда повидаться с ним. Не позволили. «Разрешите, — говорю приставу, — повидаться с сыном». А он мне: «Не разрешаю. Этакую упрямую дубину я загоню, куда Макар телят не гонял». — «На это должно быть указание свыше!» говорю я этому мерзавцу. А он как закричит, как ногами затопает, затрясся весь: «Скажите пожалуйста, меня контролировать вздумал! Есть такое указание министра, папаша: сгноить его в ссылке в Туруханске!» Кричит, слюной брызжет. Я говорю: «Значит, сына моего в Туруханский край направляете?» Пристав прямо озверел. «Вон, — кричит, — отсюда! Допрашиватель явился!» Так и не дал повидаться с Александром. Но мне зато посчастливилось узнать, что парня действительно из тюрьмы в ссылку гонят. И то хорошо — от кандалов отдохнет, товарищей повстречает и снова примется за дело…
Иван Петрович вспомнил что-то, опасливо взглянул на окно и совсем тихо добавил:
— Когда Володя со своим хозяином к воротам подъезжали, кто-то из местных ищеек, должно быть, под окном любопытничал.
Кругляшов в ответ громко заговорил:
— Наше дело, коммивояжеров, нелегкое, скажу я вам, даже опасное, потому что деньги всегда при себе имеем. Правда, наша фирма предоставляет покупателю льготу, дает рассрочку, и все же найти покупателя надо! Да и уговорить его дело нелегкое. В вашем селе мы, конечно, кое-что реализуем. Народ здесь, заимщики, — люди денежные. Зайдем сперва к старшине, Маркину Семену Ильичу. Так, кажется, его зовут? Была бы погода подходящая. — Он слегка подмигнул Ивану Петровичу и своему товарищу: — Сходил бы ты, Леня, поглядел погоду — не было бы завтра дождя.
Он незаметно под столом передал товарищу какую-то блестящую штучку. Володька сразу узнал ее — это был маленький никелированный револьвер. Их была целая коллекция у Унгвицкого. Кудряшов поднялся, надел пальто и вышел во двор.
— Ну, так как же, Иван Петрович, решили корову купить? — обратился к Каурову Кругляшов, когда дверь за товарищем закрылась.
Иван Петрович медленно и тихо произнес:
— Нет, с коровой опять обождать придется. И сапоги Володины плакали…
У Володьки ёкнуло сердце: какой же он наездник в рваных штанах, да еще босой! В горле защекотало, но он все же выдавил из себя:
— Почему же, папа?
Отец перевел глаза на сына:
— Ты у меня смышленый парнишка, с тобой обо всем говорить можно. Так слушай. Про брата своего старшего знаешь? Живет он сейчас там, где лета совсем не бывает, а морозы зимой доходят до шестидесяти градусов. Уехать оттуда он не может — полиция не разрешает. Получил я от него без тебя тут письмо. Пишет Саня, что как приехал он туда, нужна была ему одежка и обувка. Без них хоть совсем пропадай. Купить не мог — денег не было. Взял в долг, а расплачиваться теперь нечем. Лавочник грозится теперь за долг в тюрьму посадить. Вот и все… Ну, а
— Надо послать деньги Саше, а я и так обойдусь. Нечего летом в сапогах ноги парить!
Мысль, что Унгвицкий выгонит его из наездников и не будет он скакать на Чорте, обгоняя всех, на миг сжала сердце, но не изменила его решения.
— А если хозяин отнимет Чорта, уйду в табун. Пускай сам лошадей наганивает к сабантую!
— Молодец, сынок! — Иван Петрович подошел сбоку к сыну, стараясь скрыть охватившее его волнение. — Летом босиком ходить — для здоровья даже лучше. А брюки и сатиновую рубашку бабушка тебе уже сшила. Завтра после бани наденешь. А Сане пятьдесят рублей пошлем и напишем, что и твоя в них доля есть, что заработанные твои денежки ему на помощь спешат.
— Папа, а письмо Сани ты мне прочитаешь?
— Прочту, прочту, сынок, только завтра. А сегодня иди уже спать. Намаялся, поди, за день-то?
Долго не мог заснуть Володька. Все чудился ему Саня в одном пиджаке и без сапог на морозе. Вспомнилось, как на перегоне Красноуфимск — Екатеринбург он сам чуть не замерз, лежа в угольной коробке товарного поезда. Наконец он уснул, успокоенный близостью отца, который не даст больше никому его в обиду.
Наутро бабушка ни свет ни заря разбудила братьев. Небольшая курная банька, что стояла во дворе, была жарко натоплена; острый запах дыма щипал ноздри и слезил глаза.
Леонид был на десять лет старше Володьки, и теперь он обращался с ним по-отцовски, — остриг его «под чуб» и принялся драть мочалкой.
Володька, сидя на полу, чтобы дым не ел глаза, ежился, но терпел даже тогда, когда дело дошло до ног, обветренных, черных от въевшейся грязи.
Братья вышли из бани распаренные и лоснящиеся. Володька, с красными, как у гуся, ногами, в новых брюках из чортовой кожи и синей сатиновой рубашке, выглядел именинником.
Отец, сидя у стола, читал какое-то письмо, когда ребята вошли в комнату. Гостей уже не было.
— Ишь, какой он у нас теперь франт! — глядя на ноги сына, сказал Иван Петрович. — Ну как, напарились?
— Напарились. А ты без нас письмо Санино тут читал?
Володька подошел к столу и стал разглядывать большой конверт с казенным штампом.
— Пы-ры-о-ве-ры-ны-о, — быстро зашептал он, наклоняясь над конвертом и показывая пальцем одну букву за другой. Он растерянно перевел глаза на отца, видимо затрудняясь произнести прочитанное слово, и снова склонился над жирными, темными буквами штампа.
— «Проверено», — помог ему Иван Петрович.
— А зачем проверено? — спросил Володька.
— Трудно тебе рассказать все, сынок… Ну да попробую. К хозяину не пора ли тебе итти?
— Нет, рано еще.
— Тогда садись и слушай. Хоть и трудно нам жилось, но все-таки удалось нам послать Александра в большой город учиться. Приходилось и ему туго — он и учился и работал, но решил все же образование получить. Увидел там Саша большую нужду, да не только свою. И сам он гнул спину немало, чтобы добыть деньги на пропитание и учебу, а другие еще хуже жили. Мы тут видим, как помещики и богатые мужики над беднотой измываются, карманы набивают добром, а добро это бедняки им добывают. А в городе на заводах рабочие всю жизнь с малолетства отдают, всё работают, а для кого? Для тех, чей завод. Всюду богатый бедного заставляет на себя работать, да еще над ним же смеется, за малейшую провинность штрафует, о работы выгоняет, вовсе без куска хлеба оставляет. А жаловаться некому: полиция царская, судьи царские — свои люди помещикам, заводчикам да богатым купцам. Царь сам первый помещик, из помещиков помещик… Вот, Володька, какая наша жизнь. Каждый честный человек должен стараться такую подлую жизнь по-справедливому переделать. Старался и наш Саша. Вместе с другими рабочими хотел царя скинуть, а хозяевами всего поставить тех, кто трудится, а не живет чужим трудом. Ради этого дела Александр живет.
Слушает Володька отца. Глаза широко открыты. Никогда не приходило ему в голову, что царь да заводчики и помещики в тяжелой жизни людей виноваты, не думал о том, что можно все переделать.
— Папа, а наш Унгвицкий — тоже ведь помещик?
— То-то, Володя, что помещик. Да еще какой! Ты и сам видишь, сколько на него людей работает, а он только пьет, ест да веселится. Вот ты какой маленький, а он и твоим трудом живет. И ты на него работаешь, и Ахматша, и все слуги, батраки, и рабочие на его приисках.
— Что же ты мне раньше не сказал? Не хочу я на него работать, лучше я буду на тебя, на бабушку, на Сашу работать, чем на него. Он и так богатый.
— Ах ты, малыш, малыш! Рано, видно, тебе все это знать, не, понять тебе многого. Да ведь потому ты на него и работаешь, что другого выхода нет: пока у него в руках все, а у нас с тобой ничего… Ну, хочешь, доскажу про Александра-то, надо тебе уж до конца узнать.
— Доскажи, доскажи…
— Началось все зимой, в 1905 году. Александр взял ружье и пошел с друзьями-товарищами добывать волю трудовому народу. Хорошо дрались они, хорошо свое дело защищали. Долго держались. Да царь велел по ним из пушек стрелять. Много хороших людей тогда побили, похватали. Кого в тюрьму посадили, кого в цепи заковали. Сане нашему цепи достались. Пять лет в кандалах его жандармы держали, а потом из большого города в далекую Сибирь выслали. Вот, смотри: письмо писал он семнадцатого марта 1910 года, а сейчас уже июнь. Стало быть, три месяца письмо к нам шло. Долго…
Володька закрыл глаза, стараясь представить себе дорогу, по которой шло к ним письмо от Сани. Но, кроме ровной снежной пелены, которую рвет разбушевавшаяся вьюга, да бесконечного леса, ничего не видел.
— Зимой холод там такой, что птицы на лету замерзают, — продолжал Иван Петрович.
— А наш Саня без теплой одежи…
Иван Петрович посмотрел на сына:
— Но он не унывает! Послушай, что он пишет: «Я советую самому себе и другим в бурях житейских быть отважным моряком и не падать духом тогда, когда в руках имеется еще доска. Потому что на этой доске тонущему моряку еще выплыть можно. — Иван Петрович перевернул страничку письма. — Сообщи, папа, о Зое, что с ней, в частности ее адрес — хочу ей написать. Также сообщи адрес Леонида. Кстати, пусть-ка Владимир и Ираида что-нибудь мне напишут, чай грамотные!» Вот видишь, сынок, Саня просит, чтобы и ты ему написал, а ты еще и в школу не ходишь…
Отец снова перешел к чтению письма:
— «У нас здесь, в Туруханске, холода чертовские. Питаемся частенько струганиной, то-есть сырой мороженой рыбой. Одежду и обувь я забрал в кредит, а платить, признаться, нечем. Пристав края проездом призвал меня и сильно накричал, пообещав выслать еще севернее, верст на шестьдесят, вниз по Енисею. И это он, знаю, сделает. Папа! Я знаю, что тебе это очень трудно, но выручи меня. Мне очень нужно пятьдесят рублей. Займи где-нибудь эти деньги, помоги мне выпутаться. Это все я, папа, пишу серьезно…» Леня, он и о тебе здесь пишет, после прочтешь.
Леонид сидел потупившись:
— Тяжело тебе, отец, с нами. Сане помочь нужно, у него положение безвыходное. Что делать?..
— Ну, уж и загрустил…
Иван Петрович прошелся по комнате и остановился перед сидевшими за столом мальчиками:
— О Сане не беспокойся. Вчера наш Володя принес от хозяина пятнадцать рублей, мои сбережения на корову — двадцать рублей. Это тридцать пять. Кругляшов вчера пообещал дать взаймы пятнадцать. Вот тебе и все пятьдесят. Стало быть, все в порядке.
— Папа, а что «проверено»? — спросил вдруг Володя.
— Ах, милый, я и забыл досказать! Письма-то ссыльных полиция проверяет. Да будет тебе об этом думать, еще придет твое время… Малыш, ты сейчас уходишь, смотри — ничего там не рассказывай про письмо Сани и про все, что видел и слышал дома. Это запомни твердо, не то нам всем… кандалы на всех найдутся.
Володька кивнул головой и пулей вылетел из комнаты, вспомнив, что вчера хозяин наказывал притти как можно раньше. Иван Петрович посмотрел ему вслед: «Жаль мальчонку — с пяти лет пошел по мытарствам. А молодец — настойчивый, любознательный. В обиду себя никому не даст — Аника-воин! Осенью придется взять его из подпасков и отдать в школу. А то вон Саня от него письма ждет, пишет: чай, грамотный».
Только закрылась за Володькой дверь, как к дому отца подъехал урядник волости Козельский и с ним вооруженный ингуш Вагап. Коней оставили у ворот; не заходя в дом, прошли во двор, начали осматривать надворные постройки, заглянули в погреб, пошли к калитке в сад. В это время из дому вышел Кауров. Увидев незваных гостей, он сказал уряднику:
— Что же вы в дом не пройдете?
— А, Иван Петрович! Вот осматриваем твое, имение.
— Да ведь имение-то не мое — арендую вот уже второй год.
— Знаю, знаю, Иван Петрович! Но вы новый здесь человек, знакомиться надо. Времена нонче такие настали, не знаешь человека — в волости начальство ругает: не работаешь, дескать, зря деньги получаешь.
— Да что мы здесь разговорились! Пройдемте в дом, там и побеседуем. Тем временем бабушка самоварчик поставит, чайку в саду, на лоне природы, попьете.
Ингуш Вагап во все время разговора стоял, как столб. Урядник улыбался — и он улыбался. Урядник смеялся — и он гоготал.
— Ну что же, — сказал Козельский, — пойдемте. И чайку испить в саду я непрочь. Так ведь, Вагап? — обратился он к ингушу.
— Моя чай любит, чай пить будем.
Вошли в комнату. Иван Петрович усадил «гостей»:
— Я сейчас, вы уж посидите минутку одни. Распоряжусь насчет самоварчика.
Иван Петрович вышел на кухню.
Урядник, пользуясь отсутствием хозяина, как бы прохаживаясь по комнате заглянул через окно в сад, потом во двор, приоткрыл дверь в соседнюю комнату, заглянул мимоходом в платяной шкаф, остановился у этажерки с книгами и начал рассматривать корешки.
Вагап сидел, как сыч, устремив глаза на кухонную дверь и навострив уши ищейки.
Иван Петрович, выйдя на кухню, сказал бабушке о самоваре, а сам стал наблюдать в замочную скважину, чем занимаются «гости». Он дал полицейскому насмотреться, и как только урядник, прочитав корешки, взялся за книгу, Иван Петрович открыл дверь и вошел в комнату как ни в чем не бывало.
Вагап, как бы давая сигнал уряднику, загоготал, закашлял, запритопывал ногой.
— Что, господин Козельский, библиотекой моей интересуетесь? — спросил Иван Петрович. — Бедна моя библиотека, к моему стыду. Я ведь почти тридцать лет учителем был, да вот судьба так сложилась — все потерял, жену схоронил, вот теперь и маюсь один со старыми да с малыми.
— Слыхал-с, слыхал-с, Иван Петрович. С кем в жизни не случается! Такие времена пошли, кому что выпадет. А вот мне с женой-то горе — все пилит да пилит. Дома совсем не бываю — то в волости, то еще какие дела неотложные. Нам, служилым людям, и с семьей-то горе. А вот Вагап у меня холостой, оставил где-то там, на Кавказе, в сакле, свою княгиню. Мне ведь их недавно прислали — десять конных, для порядку. Народ уж больно ретивый стал в Тютнярах, а ингуши — они народ служивый, исполнительный, и нагайки-то у них самодельные, как змеи. Так, что ли, Вагап?
Вагап снова загоготал, помахал нагайкой над головой и засунул ее за кавказский с набором пояс.
— Чем могу служить, господин Козельский? Ведь вы не случайно пожаловали ко мне? — спросил Иван Петрович.
— Откровенно говоря, судьба привела меня посетить ваш дом. Честь имею ближе с вами познакомиться. Хвалят вас люди: хороший, говорят, человек. А вторая виновница моего посещения — жена. Она меня еще с утра стала гнать к вам. К вам, Иван Петрович, говорят, гости приехали, коммивояжеры по продаже швейных машин. Старшина Семен Ильич Маркин рассказал, что он для обеих дочерей машины у них закупил в рассрочку и якобы уже завтра со станции Аргаяш им машины привезут. Вот меня моя благоверная и погнала: поезжай да поезжай, закупи машину в рассрочку. Как вы думаете, Иван Петрович, выйдет что у меня?
— Правильно, ко мне приезжали двое знакомых по Екатеринбургу — господин Кудряшов и господин Кругляшов. Большие специалисты, много лет работают в солидной фирме, пользуются большим авторитетом, оба милые, интеллигентные люди, с нуждой человека всегда считаются. Я более чем уверен, что у вас все благополучно произойдет с покупкой швейной машины. Притом это в их же интересах — как можно больше продать машин, так как они работают на процентах. Но вот их сейчас нет, они по селу где-то ходят, а потом, говорили, проедут сегодня вечером на станцию Аргаяш, завтра утром привезут машины и будут сразу раздавать по договорам. Значит, вам сегодня увидаться не придется с ними. Прошу пожаловать завтра. Я им скажу, что были вы и интересуетесь покупкой машины в рассрочку. Я вам посодействую.
Урядник поблагодарил и сделал вид, что очень доволен.
Бабушка сообщила, что самовар готов, и пригласила чай пить в сад.
Ответила бабушка сама:
— Мать я ему, мать!
— Сколько же вам лет… простите, не знаю, как вас звать-величать?
— Зовут меня Агапия Алексеевна, а насчет годков пора уж и забывать — не так давно стукнуло семьдесят семь годков, пошел семьдесят восьмой. Еще в 1862 году, по указу его величества государя Александра Николаевича Всероссийского, с покойничком моим мужем Петром получили волю. Из крепостных, значит, вышли, — почему-то решила сообщить бабка.
— Будем же знакомы, будем знакомы… — Урядник перегнулся кренделем и подал свою мохнатую, как у медведя, руку бабушке.
Вагап стоял, как столб, готовый по первому знаку начальства огреть почтенную старушку своей змеиной плеткой.
Придя в сад, урядник не сразу сел к столу. Он сказал:
— Разрешите, Иван Петрович, полюбоваться вашим садом?
Не получив ответа, пошел по саду. Вагап — за ним.
Сад был небольшой, но тенистый: старые акации, рябина, вишня, береза, тополи с двух сторон зеленью своей прикрывали дом.
Проходя мимо ближних к воротам окон, Вагап подтолкнул урядника под бок, махнул рукой с плеткой в сторону окон и сказал: «Акошка». Потом оглянулся — сзади шел Иван Петрович и наблюдал обоих ищеек.
Урядник жестом указал Вагапу на куст и сказал:
— А какой куст сирени!
В голосе слышалась уже нескрываемая злость: зелень плотно закрывала передний фасад дома и очень затрудняла подслушивание и подглядывание. Для Ивана Петровича было уже все ясно. Он уже знал, что подслушивал под окном Вагап. Это его заметил Володька, когда он перескакивал через палисадник. «Ладно, — подумал он, — я вам устрою удобство. Палисадник в высоту надстрою, обтяну колючей проволокой, а на ночь в сад буду выпускать собаку Бибика, уральского волкодава. Он вас отвадит!»
Урядник дошел до конца сада:
— Да, прекрасный сад, Иван Петрович. Какие богатые кусты сирени! А вишня — это же роскошь! Пить чаек с вишневым вареньем в этом роскошном саду…
— Роскошного в саду ничего нет, — сказал Кауров, когда все уже сидели за столом. — Вот эти деревья только год как начали выправляться. Когда я въехал в этот дом, деревья были обломаны, сад запущенный. Да и сейчас мальчишки с улицы забираются, портят деревья. Вот договорился с соседом-плотником, он обещал помочь надстроить забор вокруг сада и обтянуть колючей проволокой.
Иван Петрович испытующе посмотрел на урядника.
— М-мда, этих пострелов не удержишь и надстройкой, все равно лазить будут. Лучше уж подкараулить хищника, поймать, снять штаны да голую-то и напарить крапивой, чтобы он неделю сидеть не мог, — сказал урядник, будучи уже не в силах скрыть свою злость.
Чаепитие стало неприятным. Урядник пил чай из блюдца, дул, обжигался и сердился как бы на горячий чай.
Вагап же был в отличном настроении. Он пил чай с жадностью, закусывал картофельной ватрушкой, и бабушка едва успевала наливать ему. Вагап выпил пять стаканов чаю, расстегнул свою черкеску, готовясь, видимо, выпить еще не менее пяти. Он даже нагайку снял с руки, положил на край стола и сказал:
— Бабушка, еще, пожалуйста, стаканчик… Ай, хороша чай, а какой дух, такой Кавказе нет! — Он обтер рукавом черкески потное лицо.
Урядник строго одернул Вагапа:
— Ты что распоясался, как гость?.. Так и к службе относятся они. Покажи им чай — всё променяют и службу забудут. Горе мне с ними, грех один!
Урядник допил чай из блюдца и стакан поставил на него вверх дном.
Вагап было осекся, но налитый бабкой шестой стакан взял и торопливо выпил, стараясь не глядеть на урядника.
Урядник ёрзал на садовой скамейке, не находил слов. Разговор не вязался. Иван Петрович спросил:
— Что, господин Козельский, большую семью имеете, дети есть?
Урядник недовольно ответил:
— Ну ее, семью эту, — горе одно… Ну, кончай чаевничать! — прикрикнул он резко на Вагапа, вышел из-за стола и пошел по саду.
— Там, господин Козельский, выхода на улицу нет — надо через двор, — сказал Иван Петрович.
Урядник круто повернулся, холодно пожал руку Каурову и направился через двор к лошадям, стоявшим за воротами. Вагап бежал сзади, на ходу запахивая черкеску, застегивая пояс. Нагайку он взял в зубы и тащил ее, как собака поноску.
За воротами Иван Петрович спросил у урядника:
— Завтра, господин Козельский, пожалуете к нам утречком насчет швейной машины?
Урядник опомнился:
— Да-да, буду обязательно!
Он неуклюже взгромоздился на коня, зло огрел его нагайкой и быстро поскакал. Вагап, отчаянный наездник, лихо полетел следом.
Иван Петрович горько рассмеялся и пробормотал про себя: «Вот они, представители власти, глаза и уши самодержавной России! Вот на каких держится трон!»
Иван Петрович вошел в дом, позвал Леонида, рассказал ему подробно о посещении урядника.
— Так вот что, Леня, — сказал он: — чтобы узнать, правда ли, что жена урядника имеет желание приобрести швейную машину и осведомлена ли она о приезде к нам коммивояжеров, сходи-ка в дом урядника. Если застанешь его дома, скажи, что тебя папа прислал узнать, какую им оставить швейную машину — ручную или ножную. Постарайся говорить это в присутствии его жены и наблюдай, какое произведет на нее впечатление твое сообщение. А если урядника нет дома, то постарайся увидеться с его женой. Скажи ей, что у нас был господин Козельский, посланный ею за швейной машиной. Кстати, посмотри, может быть у них машина есть. Да будь осторожен.
Получилось так, как и предполагал Иван Петрович.
Когда пришел Леонид, урядника дома не было. Леонид рассказал его жене коротенько историю с покупкой машины.
— На что мне вторая, — вскричала она, — когда я не так давно купила! Это он, прокислый селедочник, комедии по дворам ломает, чаи вынюхивает. Вот приедет, я ему задам машину, он у меня долго помнить будет!
Леонид смеялся и показывал в лицах, как расходилась урядничиха.
Утром приехали коммивояжеры. На двух подводах привезли ящики, в которых были упакованы швейные машины. Ящики раскупоривали Кудряшов, Кругляшов, Иван Петрович, Леонид и даже Володька, пришедший после тренировки лошадей.
Две машины были выданы по договору старшине Маркину в тот же день. Вечером, когда дома оставались только Кауров с гостями, два ящика больших и три маленьких были нераскупоренными запрятаны в подземелье. В них было то, для чего и приезжали гости к Каурову.
Тайна подземелья
Рано утром, еще затемно, бабушка подняла Володьку — нужно было торопиться на работу. Наскоро умывшись, мальчик также наспех проглотил приготовленную бабушкой похлебку и выскочил во двор.
Тихое, теплое утро обещало погожий день. Мальчик огляделся вокруг, и ему вдруг так не захотелось уходить из дому… Побегать бы с соседскими ребятами…
— Володька еще мал слишком. Я не считаю возможным… — говорил Кудряшов.
— Мал-то мал, — отвечал Кругляшов, — но ведь ничего опасного в этом нет, а мальчишка смог бы очень помочь. Иван Петрович говорил, что он мальчик смышленый.
— Это все так, да я думаю, что отец сам не захочет, чтобы мы его младшего посвятили. Во-первых, может проговориться; во-вторых, работает у Унгвицкого и редко бывает дома. Тот живоглот прикидывается добреньким, за руку с чабанами здоровается и выжимает из них все соки. Ну ладно, об этом еще поговорим, а теперь давай еще раз спустимся, времени маловато — вечером нужно отвезти…
Володька забыл все на свете, даже своих лошадей. О чем это они говорили, какая опасность ему угрожает, куда они хотят спускаться и зачем, что нужно отвезти? Все это было так неожиданно, так странно и страшно… Сам не понимая почему, Володька решил посмотреть, куда пойдут Кудряшов и Кругляшов. Он был, как всегда, босиком, и ему нетрудно было тихо пройти за ними. К счастью, они обошли дом с противоположной от Володькиной засады стороны, и ему было все видно. Но когда гости вошли в дом, Володька не рискнул пойти следом. Все стало еще непонятней: куда же они хотели спуститься? Не в подполье же! Что им там делать?
Спуск в подполье был из прихожей. Крышка была тяжелая, с большим кольцом и прикрывалась домотканым половиком.
Володька подошел к двери, которую плотно закрыли за собой гости, и постучал, не зная, что делать дальше.
— Ты еще здесь? — услышал он голос отца из окна.
Володька вздрогнул и стоял растерянный, не зная, что ответить.
— Что, не заболел ли? Стоишь дрожишь. Ну-ка, заходи поскорей.
Володька вошел в сени. Так и есть: половик лежал скатанный в углу — значит, кто-то спускался в подполье. Это могли быть только гости: ведь когда Володька уходил, половик был застлан. Что же такое; происходит? Володька подошел к отцу и сразу расплакался.
— Что ты, сынок? Что с тобой?
Володька торопливо рассказал отцу подслушанный разговор.
— Вот оно что! Так ты, дурачок, испугался? Эх они, конспираторы, как промахнулись… Успокойся, я тебе все объясню. Ничего опасного нет ни для тебя, ни для меня, а люди они хорошие, и дело делают хорошее. Ты сейчас беги, работай, а вечером приходи. Только запомни: ни один человек в мире не должен узнать от тебя того, что ты мне сейчас рассказал. Твердо это запомни. Это действительно опасно для нас всех. Я на тебя надеюсь, как на взрослого. Договорились? Ты у меня молодец, отца не подведешь.
— Что ты, что ты, папа! Я буду молчать и никому, никому ничего не скажу!
— Ну, тогда беги!
Вечером Володька узнал великую тайну. За столом сидели Иван Петрович, гости и Володька, больше никого не было. Кудряшов и Кругляшов по очереди гладили мальчика по голове. Иван Петрович сказал Володьке, что в подполье их дома устроен станок для печатания листовок, что в листовках тех написана правда про тяжелую жизнь рабочих и крестьян и как нужно поступить, чтобы царя можно было скинуть и сделать народ свободным. Иван Петрович говорил очень просто, Володька понял все. Теперь ему уже стало ясно, что может случиться, если он выдаст тайну.
Вдруг он спросил:
— Папа, так это и Гриша, наверно, такие листовки привез, когда его полиция захватила?
— Вот видите, товарищи, какой у меня сын молодец, сразу видно будущего революционера. Конечно, Володя, это были такие же листовки, только их не мы делали, а другие. Таких, как мы, ведь много.
Цена победы
После целого дня работы с лошадьми Володька вечером возвращался домой уставший, разбитый — болели плечи, руки и поясница. Приходилось не менее тридцати верст ежедневно скакать на конях без седла. На Чорте он скакал как-то легко, приспособился к нему, изучил его нрав, замашки, да и Чорт подружился со своим наездником.
Володька каждое утро приносил с собой в кармане кусок сахару и давал своему любимцу. Съест его Чорт и смотрит, нюхает, за карман легонько хватает: дескать, нет ли там еще кусочка. Чорт знал голос Володьки и, как только он входил в конюшню, ржал и ласково тянулся к нему мордой.
Тяжелее было объезжать Бурана. Был он больше Чорта, сильнее, очень резвый конь, легко бегал на пятнадцати-двадцативерстные дистанции.
Володька объезжал Бурана «с подвеской» — с грузом, так как сам был слишком легок для наездника. Унгвицкий надевал на Володьку свой брезентовый пиджак, в карманы клал по мешочку с песком, каждый весом по пяти килограммов, а иногда и больше.
Унгвицкий выезжал на маршрут заезда и незаметно, со стороны, наблюдал за Володькой с часами-секундомером в руках и уже на старте делал свои замечания:
— Володька, ты коня не задергивай, как это ты сделал на повороте дороги. Держи коня в руках, чтобы он все время чувствовал, что на нем сидит наездник, а не мешок с углем.
Иногда Володьке приходилось, поводивши коня десять-пятнадцать минут, снова повторять заезд на две-три версты.
К концу дня мальчик едва волочил ноги.
— Ничего, Володя, — успокаивал его Унгвицкий, — это ты с непривычки. Вот подрастешь, поездишь — будешь джигитом. Вишь распоясался, раскис… Какой же ты казак?
Вот уж это было самое больное и обидное. Володька невольно вспомнил, что говорил отец об Унгвицком, и думал: «Вот вырасту, буду казаком — тогда посчитаемся!»
Последние десять дней перед сабантуем Унгвицкий стал особенно добреньким, вечерами давал Володьке по плитке шоколада и говорил: «Съешь сейчас же». Раза два Володька уносил шоколад домой и там делился с сестренкой. Унгвицкий это заметил и спросил:
— Ты, наверно, Володя, шоколад не весь сам съел, поделился со своими?
— Да, я половину отдал сестренке.
После этого утром и вечером Унгвицкий сажал Володьку подле себя на стул, давал ему кружку молока и плитку шоколада и заставлял все это съесть при нем.
Дней за пять до сабантуя Александр Александрович спросил у Володьки:
— Папа когда тебе обещал купить сапоги на те деньги, что я дал вперед в счет твоего заработка — до сабантуя или
— Папа мне сапог покупать не будет, — отвечал Володя. — Да мне и не надо их — теперь лето, тепло, я и так пробегаю, а в сапогах хуже, жарко будет. А деньги нужны на покупку коровы. Папа деньги копит, а осенью купит нам корову. Я вот у вас пью молоко, а дома его совсем не видят.
Унгвицкий сразу побагровел. Куда вся доброта девалась!
— Ну, вот что. Чего у вас там дома не видят — не моя забота. А денег по нескольку раз я тоже давать тебе не буду, так и скажи отцу. Для сабантуя будешь обут-одет, а потом пусть-ка отец и сам о тебе побеспокоится. — Он подошел к столу, взял лист бумаги, положил на пол: — Ну-ка, ставь сюда свою лапу.
Володька поставил на белый чистый листочек бумаги свою грязную, всю в трещинах ногу.
— Э, да они у тебя, братец, без сапог в сапогах! Почему не моешь? Сегодня же вечером дома вымой, потом помажь салом или маслом.
Карандашом на бумаге Володя обвел ступню своей ноги, листочек положил на стол.
На Унгвицкого он и глаз не поднял. В душе он грозил ему своим кулачком и выкрикивал в лицо все то, что узнал от отца. Но он крепко запомнил, что может статься с отцом, если он проболтается, и держал язык за зубами.
Унгвицкий, забрав мерку, ушел, а хмурый Володька съел установленную норму шоколада, выпил молока и пошел домой.
Следующий день был уже кануном сабантуя. Володька целый день угощался: два раза завтракал, два раза обедал и ужинал и после каждого приема пищи отсылался в сарай, на сено, отдыхать. Унгвицкий поучал Володю:
— Как построят для заезда — не знаю еще, каким номером ты будешь, — смотри внимательно направо, на судью, завтра я покажу его тебе. Свой номер помни и знай в ряду место. Жди сигнала, не вырывайся раньше сигнала вперед, не горячись. Как только дадут сигнал, смотри на правого соседа и сразу же вместе с ним начинай скакать. Коня не задергивай, первые две версты иди в номере, не отставай, а потом начинай нажимать. Выходи вперед и постепенно оставляй за собой наездников. По дороге не пересекай путь скачущему, близко не держись — могут сшибить, а как поднимешься на Аргаяшевскую горку… вот тебе нагайка… врежь один раз коня по боку, дай ему волю. Только сам держись, как я показывал, а то снесет тебя. С горки старайся обойти всех и притти первым к мечети — там конец, финиш. Понял? Первым придешь — молодец будешь, казак!
Володька в этот день не ушел домой, ночевал у Унгвицкого. Вечером вымыл ноги. Хозяин дал чистые носки и новые кожаные полусапожки. Поверх сатиновой темносиней рубашки повязал яркокрасный шелковый шарф с кистями, на голову ему надел шелковый белый с пестрыми полосами — синей и красной — колпак, сзади с такой же пестрой кисточкой. Колпак сидел на голове туго, на резинке, чтобы ветром не сорвало, Володька посмотрел на себя в зеркало. На него глядел разноцветный, нахохленный, как голландский петух, мальчик. Володька себе понравился. Он долго не мог заснуть на сеновале, все вспоминал, каков он в роскошном петушином украшении.
Рано утром выехали в Аргаяш, к месту конных состязаний. Володька сидел в коляске вместе с хозяином; обида и злость на Унгвицкого прошли: волнение перед сабантуем заслонило все. Лошадей, покрытых красивыми суконными попонами, в новых серебряных с позолотой уздечках, вели сзади конюхи.
Несмотря на раннее время, народу собралось много. Стоял гомон, крик, шум, ржанье коней. Как только подъехал Унгвицкий, к нему стали подходить со всех сторон здороваться.
Некоторые подходили уже подвыпившие, навеселе.
— Ты что же раненько приложился? — говорил Унгвицкий.
— Э-э, Лександр Лександрович, кто празднику рада, тот накануне пьяна.
Весь этот праздничный гомон напомнил Володьке челябинский базар, друга Гришу. Вот посмотрел бы он сейчас на него!
— Ну, Володя, нам достался пятый номер, — сообщил Унгвицкий. — Значит, будешь стоять в самой середине. Не забыл, что я тебе вчера говорил? На вот, съешь шоколад, и сейчас с Иваном выедете к старту. В деревне Черлинской в десять часов начнется первый заезд.
…Володька на Чорте стоит в ряду пятым, смотрит направо, где к столбу уже вышел в такой же красной опояске судья Яун Садыков. Прищурив левый глаз, он ждет момента, когда выровняются наездники.
Дон-дон… — раздался удар в набатный «котел».
Володька вздрогнул. Громко стукнуло сердце, в голове и ушах как-то зашумело, и он даже не заметил, когда сорвался Чорт. Немного впереди себя он увидел двух скачущих наездников и тут только вышел из оцепенения. Он вспомнил свою задачу, еще ближе нагнулся к шее коня, который, прижав уши и нервно закусив удила, летел во весь опор.
Справа Володька увидел мальчика-башкира немного постарше себя. На нем был бархатный лиловый камзол, на голове — шапка-башкирка, опушенная лисьим мехом, с бархатным бордовым верхом, на ногах — новые расшитые сарыки. Мальчик-башкир на буром скакуне в этом одеянии был красив. Когда их глаза встретились, башкир узкими раскосыми глазами хитро взглянул на своего соперника.
Выскочили на Аргаяшевскую горку. Володька ударил нагайкой по коню. Чорт как-то сжался, потом вытянулся — соперника справа уже не было видно, он был где-то позади. Володька не оглядывался и только слышал доносившееся до него гиканье и топот копыт. Вон и мечеть… Пестрая толпа, стеной стоявшая по ту и другую стороны дороги, с шумом и гиканьем пропустила победителя.
Мальчика-башкира постигла большая неудача. Он был сыном муллы, дом которого стоял за мечетью. Бурый скакун, поровнявшись с мечетью, быстро повернул к своему дому. Наездник сразу не мог справиться с конем, а когда он вновь выскочил на дорожку, мимо него проскочило еще три наездника, и он пришел пятым. Лицо мальчика было багровым, как верх его шапки.
За финишем Унгвицкий на ходу схватил Чорта за поводья, снял радостного Володьку с коня и поставил на землю. Коня принял конюх для проводки. Хозяин взял Володьку за руку и повел к судейскому столу. Все смотрели на маленького наездника и смеялись.
Первый приз — граммофон с большой трубой, окрашенной голубой краской, с золотыми расходящимися полосами на внутренней стороне трубы, и пачка новеньких ассигнаций — был вручен победителю — хозяину Александру Александровичу Унгвицкому.
Володька же получил очередную шоколадку для заправки: следующий заезд начинался в двенадцать часов.
Дорога к Ходовским заимкам прямая и ровная. До заимки семь верст. Дистанция второго пробега — пятнадцать верст, старт и финиш — в одном месте, значит состязающиеся должны проскакать до заимки, обогнуть ее и вернуться обратно.
Володька
Володька взял со старта ровно, не горячась. По пути до заимки Буран раза два с карьера переходил на иноходь. Трое наездников шли почти в ряд. Володька отстал, шел в хвосте. Он помнил наказ: «Последнюю четверть пути нажми, стараясь обойти переднего».
Как только стала пестреть толпа у финиша, Володька плотнее прижался к коню, сильно ударил его нагайкой по бедрам.
И в эту напряженную, решающую секунду какой-то пылью вдруг запорошило глаза. Их обожгло, как огнем. Володька зажмурился, из глаз потекли слезы. Несколько раз хлестнул коня, ничего не видя перед собой. Вот уже шум, крики, гиканье вокруг него. Володька ревел и кричал: «Ой, глаза, ой глаза!» Чьи-то руки сняли его с коня и поставили на землю.
Подбежавший хозяин увидел на Володькином лице смоченную слезами желтую пыль. Он сразу догадался, в чем дело, и бросился к мальчишке — сыну муллы, только что проскочившему финиш. Унгвицкий на ходу сдернул его с коня, полез в карман его камзола, вытащил оттуда распечатанную пачку нюхательного табаку и тут же закатил мальчишке оплеуху. В это время подскочил сам мулла. Унгвицкий схватил его за шиворот:
— Ты видишь, собака, что твой сын наделал? Он вытравил глаза моему коню и мальчишке!
Покрасневший мулла задыхался и кричал:
— Ничаво, ничаво! Это нюхательный табак, все пройдет!
Но Унгвицкий ничего не слышал и что есть силы тряс муллу.
Собравшаяся вокруг толпа зашумела: назревала драка.
Унгвицкий, опомнившись после приступа злости и сам испугавшись того, что мулле не поздоровится, стаж успокаивать собравшихся:
— Ничего, все пройдет, это ведь табак.
Толпа стала стихать.
Кто-то негромко сказал:
— Собака собаку не грызет, а вон мальчонке глаза искалечили.
Около Володьки хлопотали: кто-то принес воды в миске, какая-то тетушка велела глазами в воде поморгать. Действительно, глаза промылись, боль стала утихать, и Володька уже мог видеть. Он сел в коляску хозяина. В душе мальчика были горечь и обида. Кучер Иван пытался его утешить:
— Ты же первый прискакал, Володя, чего же запечалился? Вон хозяин идет. Он то же скажет.
Унгвицкий, уже подвыпивший с победы, нес еще один приз: новенькое двуствольное охотничье ружье в футляре.
— Ну, вот видишь, — сказал он, — все и прошло. Я ведь говорил, что ничего, нюхательный табак проморгается, и глаза чище будут. Ты, Володя, садись вон в телегу с конюхом, а здесь сядут гости. Господа офицеры, прошу. Ну, трогай домой, Иван!
Дома Унгвицкий позвал Володьку в комнату, где сидело уже много гостей.
— Вот мой ученик, господа, наездник. Мы еще с ним скоро к вам в Челябинск приедем и там все призы возьмем, — похвастался перед гостями Унгвицкий. Затем, обратившись к Володе, сказал: — Вот, возьми две красненькие[12]. Скажи отцу, пусть покупает корову, потом посчитаемся. А наряд сними да положи в комод.
Посмотрев на ноги Володьки, Унгвицкий продолжал:
— Не жарко будет тебе в сапожках? Сними-ка лучше да беги — босиком скорей добежишь до дома. Завтра раненько приходи, в табун поедешь: Ахматша по тебе соскучился.
Унгвицкий не усадил Володьку за стол и не велел при нем съесть шоколад и выпить кружку молока…
Случай на пастбище
Хозяин приказал пасти коней и ночью, кормить по сочной атаве.
Теперь пастухи не перегоняли табун на ночь в загон, а пасли и ночью. Лошади в табуне стали выглядеть глаже, шерсть уже не торчала ежом, старая вылиняла, молодая блестела под лучами утреннего солнца.
Табун возвращался с ночной пастьбы от Мокрой елани, переваливал через Вишневую горку, спускался к Попову озерку. Особенно приятным местом для пастьбы было это вытянутое, как кишка, озерцо длиною не больше двухсот пятидесяти сажен, а шириною двадцать-тридцать сажен. Со стороны Поповой заимки берег был илистый, топкий; со стороны Карабашских гор — песчаный, осыпанный мелким кустарником тальника, — любимое место жеребят. Попрыгать через кустики, как через барьер, а потом растянуться и подремать на солнцепеке — самое первое для них удовольствие.
Косяк с горки переходил с шага на рысь; жеребята, обогнав Сметанку, летели карьером к берегу, первыми вскакивали в озерко и с жадностью пили чистую воду.
Володька и Ахматша расседлывали своих коней, пускали их в табун. Ахматша брал железное ведро и шел за кобыльим молоком. Подоив, он вливал в это ведро немного закисшего молока — и через три-четыре часа все молоко превращалось в кумыс. Чтобы напиток был холодным, Ахматша ставил ведро в выкопанную на берегу ямку — пастуший холодильник. Случилось однажды — жеребята унюхали по запаху ведро с молоком и выпили до дна. Ахматша не ругался, не шумел, как обычно, когда был недоволен, а только сказал: «Ай, шайтан, кумыс канчал!»
Володька шел собирать сучья для костра. Вместе с Ахматшой они разжигали костер, ставили чайник с водой и большой чугунный казан с мясом, величиной примерно на четверть барана. Мясо, как правило, уже припахивало, и Ахматша клал его в казан в таком количестве, которого хватило бы на десятерых.
Все сваренное Володька и Ахматша съедали в течение дня. Иногда приходил поповский пастух Маркел, стадо которого паслось неподалеку; он по запаху чувствовал, что у «конячьих царей» опять «курбан-байрам» — праздник, барана варят. Один раз он и сам принес молодого ягненка, как бы в пай, и просто сказал:
— Скажу попу — волк выхватил и унес. Чортов стихарь и так жирный с пуза-то. Не обеднеет и не забодает меня поди-кось!
Когда кончалось мясо, Ахматша из табуна уезжал и возвращался с зарезанным бараном в мешке.
Володька спрашивал, где он взял барана. Ахматша с самым серьезным видом объяснял:
— Вот еду, смотрю — волк карапчил барана и тащит его. Я отнимал, вот теперь и есть будем.
Но это повторялось слишком часто, и вскоре Володька догадался, откуда эти бараны.
Как-то раз, когда Ахматша уехал на очередную охоту, к табуну галопом подскакали два всадника: один — русский, второй — башкир. Башкир спросил, не видел ли он верхового, который украл у него из стада барана и скрылся где-то здесь, около табуна.
Володька сразу понял, чьих это рук дело, но не решился выдать Ахматшу.
— Нет, я не видел никого, — сказал он. — А Ахматша еще утром уехал на заимку к хозяину.
А когда пастухи уехали, Володьке стало жаль их. Он знал, что за пропавшего барана они будут отрабатывать хозяину. Сам Ахматша в прошлом году за пропавшего жеребенка платил пастьбой сверх срока. Володьке было стыдно, но он успокаивал
Вскоре явился Ахматша и как ни в чем не бывало заторопил Володьку скорей перегонять табун за гору, в Шамгуновские степи, на ночевку. Володька стал было рассказывать о случившемся, прямо обвиняя Ахматшу в краже барана, но тот не слушал, отъезжал, подальше и оттуда кричал:
— Давай, давай, калякай, темна будет — коня потеряем, кто тогда жеребеночка платить будет? Ты, ты! Так и хозяин скажем — ты потерял. Много калякаешь. Старик надо слушать…
На привале Володька сказал Ахматше:
— А я знаю, где ты баранов берешь — у таких же пастухов, как и мы с тобой. Нехорошо, Ахматша, там такие же бедные, как и ты. Вот бы у нас с тобой украли лошадь или жеребенка, как бы было плохо, Ахматша!
Ахматша не оправдывался. Он сказал:
— Наша табун сто лошадей, а баран — один-два тыща. Волк все равно каждый день карапчит, значит уворует один баранта, а я гуляем, вроде как на охота, там на месте резаем, кровь пускаем, а потом кладем на лошадка и уезжаем. Она плохо баран караулит, значит пусть вина на волка кладет, а мы тут ни при чем.
Володька допытывался — как же так ни при чем?
Ахматша отвечал:
— Да он на палка метка даже не ставит, сколько его баран, а у нас с тобой вся конь и жеребеночек — все на эта палка положено. — Он протягивал свою палку Володьке и показывал: — Вот большой зарубка — это лошадка, а маленький — это жеребеночек. Сто коней — и то полна палка, а его три тыща — надо такой большой палка, прямо верста, нельзя такой длинный палка таскать, и баран загон не загоняют считать, так всю жизнь гуляет. Понял, Волутька?
Он не считал эту кражу предосудительной, а Володька был бессилен его разубедить.
Однажды поповский пастух Маркел особенно близко подогнал своих овец на стоянку к озеру. Он чувствовал, что у Ахматши скоро бишбармак будет готов. Маркел издали крикнул:
— Эй, Ахматша, встречай кунака![13]
Он помахал в воздухе полбутылкой «арака Миколькина» — николаевской водки.
— Ай, ба! — ответил Ахматша. — Вот хараша, теперь совсем курбан-байрам будет!
Маркел, не дожидаясь приглашения, сел, по-башкирски сложив ноги калачиком, ударил ладонью по донышку бутылки — пробка вылетела. Он вынул железную кружку из сумы, налил водки и выпил сперва сам. Ахматша стоял и облизывался, ожидая подношения.
— Не знай, чай пить будем али кумыс? — спросил Ахматша, делая вид, будто водки вовсе нет и он на нее не рассчитывает.
— На-ка, лакни, ваше благородие, — сказал Маркел, наливая полную кружку водки. Перед тем как подать ее Ахматше, он сам сделал первый глоток.
Ахматша тянул водку медленно, как через соломинку.
— Ну, как она перед бишбармаком-то, николаевка? — спросил Маркел.
Ахматша долго морщился, а потом сказал:
— Ай! Хараша николька! Совсем хараша, ровно пешком гуляит! — и погладил себя по животу.
Маркел был большой шутник. Он подозвал Володьку и сказал:
— Найди, куда пробка отлетела, и нюхни — от волков помогает, бояться не будешь… Не хошь? Ну, давай, сам понюхаю!
Сидели все молча, ели торопясь и обжигаясь вареной жирной бараниной. Маркел и Ахматша быстро хватали куски мяса прямо руками из котла, молча смотрели друг на друга, как бы состязаясь. Жир стекал по рукам. Ахматша ловко слизывал струю жира языком и снова уплетал мясо, запивая бульоном из одной кружки с Маркелом. Только тогда закончился обед, когда не осталось ни одного куска мяса.
Не успели подняться, как со стороны, где располагалось стадо Маркела, раздался рев. Володька вздрогнул. Маркел заметил это и сказал:
— Вот и испугался! Говорил — пробку понюхай… Ах, окаянный бык! Опять, вислоухий, на рогах доску ломает. Не можем напастись, каждый день новую привязываем. Нельзя без доски — коров, собака, пыряет. Хозяин ругается, плотник ругается — не напасешься на тебя досок, говорят, не смотришь за ним. А где тут за ним, окаянным, досмотришь? Пойду отгоню от камня.
Маркел встал, взял свою дубинку и быстро побежал к быку. А бык, стоя на коленях передних ног, с силой ударял доской о камень, стараясь освободить свои рога от деревянных кандалов.
Маркел подбежал к быку сзади, сильно ударил его два раза дубинкой по спине. Бык вскочил от боли, но доска у него была уже разбита. Затаив злобу на обидчика, бык, не оглядываясь, убежал в стадо.
После обеда Володька и Ахматша пошли драть корье с тальниковых деревьев. Этим делом они занимались довольно часто. Содранную кору связывали в снопы, клали на солнце. Каждую субботу рано утром Ахматша складывал сухие снопы на телегу, вез в Тютняры к кожевнику Аброське и продавал корье по пятнадцати копеек пуд: кора шла для дубления кож.
Володьке Ахматша привозил кулечек сластей на семь копеек, добавлял пятьдесят-шестьдесят копеек деньгами — вот, мол, твоя половина. Между тем воз корья он продавал за пять-шесть рублей. Но считал, что Володька маленький, с ним можно и схитрить. Вот и на этот раз поехал по корье, а Маркел, наевшись баранины, напившись водки, пошел к своему стаду, сел на кочку. Солнышко его пригрело-приморило, и он задремал, забыв об обиде, которую нанес злопамятному быку.
Бык заметил сидевшего на кочке без движения обидчика, сзади набежал на него и с силой ударил рогами в спину. Бык был большой и сильный, и проткнуть рогами человека не составляло для него труда. Он поднял на рогах проколотое тело пастуха, подбросил кверху и снова поймал его на рога, а когда хлынула кровь, бык озверел окончательно. Он стал с яростью подбрасывать и снова топтать уже мертвого Маркела. Потом, как бы убедившись, что разделался со своим обидчиком и заядлым врагом, остановился, поскреб ногами землю, заревел по-львиному и бросился бежать мимо стада к поповой заимке.
Ахматша и Володька обратили внимание на происшедшее только тогда, когда поднялся отчаянный рев всего стада, возбужденного видом крови. Оглянувшись, они увидели убегавшего к поповой заимке быка и поняли — что-то произошло. Ахматша и Володька подбежали. Труп Маркела был страшен.
Ахматша топтался на одном месте и выл:
— Ай, что он делал, ай, что он делал! Маркел совсем кончал! Волутька, гони попа заимка, сказывай — бык Маркел совсем кончал. — И закричал душераздирающим голосом: — Ай! Заимка-а-а!.. Маркел ульган![14]
Володька побежал к табуну, на уздечку поймал первую попавшуюся лошадь. С места сесть на нее он не мог, подвел лошадь к стану, перевернул вверх дном казан, вылил на землю недоеденный бишбармак, с казана вскочил на лошадь и карьером пустился к поповой заимке. Не доскакав до заимки, он встретил мчавшихся
Володька сообщил им, что бык убил Маркела, а как это произошло, они с Ахматшой не видели.
Бежавший вместе со всеми сын попа рассказал Володьке, что бык натворил на заимке: с поля он побежал не в ворота, а прямо через пчельник, там с ходу перевернул и разбил четыре улья с пчелами, которые роем набросились на разбойника и начали его жалить и преследовать. Бык бросился от страха и боли в калитку, которая была закрыта. Он внес ее на рогах во двор, а среди двора на колесах стояла сорокаведерная бочка с водой. Он ударил ее рогами с такой силой, что перевернул ее, воду разлил и бросился в сад. В саду стоял накрытый для обеда стол. Бык перевернул и его, поломал всю посуду, чуть не убил попа, отдыхавшего перед обедом на кушетке у палисадника. К счастью для попа, бык перескочил через него и пустился в лес, в сторону озера, преследуемый роем пчел.
— Зять и плотник погнались за быком. Не знаю, поймают ли, — закончил свой рассказ поповский сын.
Только на третий день приехала комиссия: урядник, судебный следователь, врач судебной экспертизы и вездесущий Вагап. Труп Маркела, накрытый коробом, все это время лежал на том же месте, где был убит быком. Охранял его плотник. Труп уже стал разлагаться, запах стоял нестерпимый.
После долгого осмотра трупа опросили единственного свидетеля — Ахматшу. Володька на допрос вызван не был.
Потом комиссия составила протокол, в котором написали:
«Пастух Маркел Мазавин был в пьяном состоянии после выпитой водки вместе с пастухом табуна помещика Унгвицкого Ахматшой. Когда они разошлись по своим табунам после выпитой водки, что подтверждается свидетельским показанием, пастух Маркел в пьяном состоянии напал на быка и стал палкой избивать оного. Животное не стерпело — разъяренный бык, желая отомстить обидчику, напал на оного обидчика, пастуха Маркела, проколол его рогами в области кишечника, после чего пастух Маркел скончался на месте. Констатируем: несчастный случай произошел по вине самого потерпевшего, убитого, и по его оплошности, благодаря пьянству пастуха Маркела Мазавина. А посему судебно-экспертная комиссия решила: тело убиенного разрешается передать его семье или родственникам и за их счет предать земле».
Протокол подписали все члены комиссии; какие-то закорючки поставил и неграмотный Вагап.
Комиссия приехала на заимку к священнику, отцу Адриану. Во время обеда, после обильной выпивки и закуски, урядник посоветовал попу:
— Ты, батюшка, вот что сделай. Чтобы не приключилась еще такая штука, да и пастуха не скоро найдешь на такого зверя, надо быка убить, а скотобоем рекомендую мясника Дениску Бродина. Не всяк за это дело возьмется, так ты ему, батюшка, перед этим делом, не пожалей, графинчик поднеси. — Он показал на пустой графин, стоявший на столе.
Священник догадался, крикнул:
— Эй, матушка, обнови-ка нам графинчик!
— Ну, выпьем за покойничка Маркелыча, — глумился урядник. — Сам-то уж покойничек не совсем виноват, батюшка, но что поделаешь, уважать надо святую церковь и служителей ее, помазанников божиих. Выпьем, батюшка! Дел немало ведь было, батюшка, с твоей оплошкой, а скольких моих трудов потрачено, что стоило мне уговорить этого судебного! — Он нагнулся к попу и тихо продолжал ему на ухо: — Они тоже господа понимающие, ты уж не поскупись, батюшка, подбрось им толику, да и меня не забудь. Тебе принесут старушки-старички божий копеечек-то. Только стоит пропеть: «Аллилуйя! Аллилуйя! Слава тебе, боже» — полтинник, а сбасишь «Аминь» — вот тебе и рубль. Так, что ли, батюшка? — Урядник похлопал попа по плечу. — Ну, выпьем, батюшка?
Поп ёрзал, морщился, пока урядник пил рюмку, но ничего не сказал.
Только поздно вечером закончились поминки по убитому Маркелу, труп которого все еще лежал на месте убийства. Старуха Маркела дважды приходила к батюшке просить лошадь отвезти покойника в село:
— Батюшка, не откажи уж, родимый наш, сделай божескую милость, дай лошадку довезти покойника до села — киснуть ведь стал.
Поп пьяно отвечал:
— Все понятно. Утром завтра, милая, утречком дам лошадь. Не лезь! Понимать надо — видишь, у меня начальство, о вас же пекусь. Прохор, закрой ворота да больше не пускай.
Близко к полуночи далеко слышны были пьяные голоса отъезжающего с поповской заимки начальства после исполнения своей «службы и долга».
Бычья казнь
Еще с вечера все село знало, что Дениска Бродин завтра будет убивать поповского быка. Видели, как поп, его сын и работник вели с заимки привязанного к телеге быка. На рога его была надета доска, в ноздри продето кольцо. Бык вышагивал, зло посматривая по сторонам на бежавшую за ним ватагу ребят.
С самого утра вокруг заднего поповского двора на крышах, на заборе сидели ребятишки и выжидающе смотрели на конюшню, в которой был заперт бык.
Денис Иванович Бродин в селе и округе пользовался большой известностью. Огромного роста детина, он был плечист и силен. Водки в кабаках больше Дениски Бродина никто не выпивал, а пьяный он всегда задирался и, несмотря на свое могучее телосложение, всегда бывал бит.
За свою сорокапятилетнюю жизнь Денис Бродин не одну сотню забил скота. Но на сей раз перед поповским быком он оробел. Несмотря на выпитый графинчик водки, Денис несколько раз прибегал на задний двор и заглядывал в окошко конюшни, где был заперт бык, как бы еще и еще раз оценивая силу своего противника.
Вскоре к дверям конюшни принесли два чурбака, топор, на двери двумя скобами по сторонам прикрепили толстую перекладину, чтобы когда откроют двери конюшни, бык мог только выставить голову.
Вот появился Денис, вооруженный двумя ножами: один заткнут за пояс, второй — за голенище. В правой руке он держал балду, пряча ее за спину, в левой — кусок хлеба. Денис крикнул работнику:
— Ну, отворяй конюшню!
Работник открыл двери конюшни и быстро отбежал. «Аудитория», особенно детская «галерка», замерла и наблюдала, как бык выставил голову, зло посматривая по сторонам, а увидев Дениску у косяка дверей — попятился.
Дениска протянул трясущуюся руку с куском хлеба и стал манить быка, приговаривая: «Бусинька, Бусинька…»
Бык почувствовал хлебный запах, потянулся за куском, выставил голову за перекладину. Дениска, отдав кусок хлеба быку, со всей силы ударил его балдой по лбу. Бык отскочил, упал на передние ноги, пригнул голову к земле, затем неожиданно ударил холкой о перекладину, да так, что скобы вылетели и перекладина отскочила.
Дениска в ужасе бросил балду и пустился бежать вдоль двора,
Дениска бросил ножи и ушел со двора.
Батюшка предложил Дениске продать мясо быка на базаре.
— Нет, батюшка, — отвечал Денис, — наши крестьяне не купят — говорят, у вас бык был бешеный. Вот разве в деревню повезти, там махан веселый любят.
— Увези уж, голубчик Денис Иванович, продай мясо в деревне, а шкуру-то возьми себе за труды.
— Шкуру-то, батюшка, можешь оставить себе, а за труды, как договорились, красненькую платите: такая работа — демона ведь забил — не красненькой пахнет, другой бы и не взялся за такую работу.
— Да ты, Денис Иванович, и впрямь десять рублей с меня хочешь получить? Да это же разор, ограбить меня, грешное ты чадо, намерен, по миру пустить?
— Вот что, батюшка: меня грабителем не кликай, а грехи я тебе на третьей неделе великого поста сдал полностью на всю рублевку. Не хочешь платить, как уговорились, — не надо. Сам и вези дикий махан продавать.
Денис поднял с земли ножи, воткнул их за пояс и пошел к воротам. У ворот остановился и зло крикнул:
— Запомни, долгогривый: сам принесешь мне эту десятку, да теперь не возьму ее.
Вся «галерка» была в восторге от происшедшей ссоры. Ребята орали, свистели, а народ посолидней только в усы посмеивался.
Последнее свидание
Володька дни и ночи подсчитывал, сколько еще дней оставалось до поездки в Челябинск, на городской сабантуй. Волновал его не столько праздник и вновь предстоящее участие в конном состязании, сколько встреча с Гришей.
Он тосковал по своему другу, ему уже давно хотелось с ним повидаться, но возможности не представлялось. Много раз Унгвицкий обещал привезти Гришу из города, но обещания своего не выполнял. Володя всегда встречал хозяина из города вопросом:
— Почему Гриша не приехал?
Хозяин чаще всего отмалчивался или говорил:
— Он занят. Такая пора горячая, мастер Пантелеев не пустил. Да что ты о нем больно беспокоишься? Ты беспокойся больше о табуне. Вон брат Михаил Александрович рассказывал, что вы опять с Ахматшой табун проспали, чуть жеребенка волк не задрал. Ты мало коней тренируешь, а уж сабантуй на носу.
Это последнее было самым обидным, незаслуженным упреком.
Володькин трудовой день начинался с пяти часов утра. До наступления жары он добросовестно наганивал двух коней, проделывая на каждом не менее чем по пятнадцати верст. И по часу еще вечером тренировал, когда жара спадала. Остальное дневное время и всю ночь он проводил с Ахматшой в табуне. Ахматша жалел Володю и часто ночью говорил:
— Давай, Волутька, дремай мала-мала, я одна глядеть станем.
И так день за днем тянулась Володькина трудовая пора. Он с упорством и добросовестностью выполнял порученную ему работу. Он любил свой труд, дороги были ему и лошади чужие и табун чужой. В голову еще не приходили мысли о том, что все это он делает для хозяина, его добро хранит, его добро множит, ему капитал наживает. То, что рассказывал ему отец, он еще не умел связать со своей работой. Володька гордился, когда Ахматша, уезжая на базар или к себе в деревню, оставлял его за главного пастуха. Ему доверялся весь табун! Ахматша говорил:
— Ну, моя пошла. Волутька, смотри востра! Табун держи ближе дорога, тут народ туда-сюда гуляет, тебе мала-мала весело будет.
Наконец настал долгожданный день отъезда в Челябинск. В город приехали вечером. На базе «Аксай» поставили коней. Володька отпросился у хозяина и тут же побежал разыскивать Гришу, который жил при мастерских на чердаке.
Друзья встретились радостно, стояли улыбаясь и молча рассматривали друг друга.
Первым заговорил Гриша:
— А ты, Володя, нарядный.
— А ты, Гриша, больно чумазый. На твой пай воды нехватило, что ли?
— Каждый день не наумываешься. Утром чуть свет надо в кузницу — тут близко, внизу, а за водой итти надо вон куда — на тот двор…
Володька внимательно осмотрел Гришино жилье. Чердак был задымленный, во всю длину протянуты железные вытяжные трубы от кузнечных горнов, в углу стоял ящик, перевернутый вверх дном, на нем лампа без стекла — коптилка. За ящиком у стенки — еще один длинный деревянный ящик.
— Ты что, Гриша, в этом гробу и спишь? — спросил Володя, показывая на ящик.
— Это не гроб, голова садовая, это мой гардероб и моя спальня.
— Житье твое незавидное, Гриша, прокоптился ты весь на этой верхотуре.
— А все же лучше, чем у тех Захаровых. Ты ведь не знаешь, Захаровы теперь здесь не работают. Самого Захарова в кабаке во время драки убили, а Васька подрядился к киргизам в гурт, ушел в степи и больше не вернулся… Погляди, я здесь даже костюмом обзавелся.
Из-под ящика — «спальни» — Гриша вытащил старенький фанерный чемоданчик, вынул из него брюки, пиджак и надел поверх грязной рубахи.
— А, как сидит? Словно на меня сшитый. Все в кузнице так говорят. Мне что — как доброму вору, все впору. А я купил эту пару случайно. У нас тут слесарь есть, у него сын был вроде меня. Ходил рыбачить на Миасс, да в пойме и утонул. Похоронили его, слесарь мне и говорит: «Купи, Гринька, пару. А то я все равно с горя пропью. А тебе память будет о моем Сережке». Ну, я в получку и деньги на кон. И ботинки настоящие купил, только вот сегодня к сапожнику снес — ремонт небольшой требуется. Завтра утром готовы будут. Я ведь знал, что вы сегодня приедете. А что в степи делается! Сабантуй готовят. Киргизов наехало тьма-тьмущая. Кони у них звери. Любой ветер обскачут. Я вчера там был, все видел.
Володька даже вздрогнул и спросил:
— Неужели лучше наших коней и мне их не обскакать?
— Ну, где им! — поторопился Гриша успокоить своего друга. — Разве у них такие кони, как у вас? И они же не казаки, чтобы с тобой равняться.
Успокоившись, Володька сказал:
— Пойдем, Гриша, на базу. Там на сене полежим, поговорим.
— Ну, пойдем. По дороге забежим на реку, я помоюсь, а то
— Он твой хозяин такой же, как и мой, — сказал Володька.
— Нет, Володя, у меня не было хозяина и не будет. Я сам себе хозяин. Я вольная птаха. Прожил сезон — и дальше. Уральских белых мух ожидать не собираюсь. Вот получу получку и полечу к Черному морю, на солнцепек.
— А что же ты там будешь делать, кто тебя будет кормить?
— Как-нибудь прокормлюсь, мне много не надо. Ну, поработаю где-нибудь, зато в море покупаюсь.
Наивные мечты Гриши не показались странными Володьке.
Ребята уютно устроились на свежем сене и до полуночи проболтали там. Володя побежал к хозяину узнать, когда будет конный заезд на сабантуе. Но неожиданно оказалось, что Володькино участие в этот день отменяется.
Вот радости-то было! Можно посмотреть все развлечения сабантуя, да еще вдвоем с Гришей!
Сабантуй
Сорок лет тому назад в город Челябинск шли дороги со всех сторон: из Казахстана, Башкирии, Татарии и Заволжья. На татарско-башкирский праздник — сабантуй — съезжались сюда башкиры, татары, киргизы, оренбургские казаки — лихие конники.
Национальный самобытный спорт народов, населяющих восточные районы нашей страны, существует и сейчас. Он развивается и культивируется. Но в те времена спорт, представленный в виде всевозможных состязаний на сабантуе, строго говоря нельзя было даже назвать спортом. Это были в большинстве грубые игрища, заменявшие отсталому, забитому народу настоящий, культурный спорт.
Ребятам, не знавшим других развлечений, все было очень интересно. Володька и Гриша быстро добрались до загородных степей, где происходил праздник. Они влились в людской муравейник, как бы накрытый огромным куполом пыли, поднятой к небу людским и лошадиным топотом.
Первое, что увидели ребята, было состязание борцов. Обхватив друг друга, пары борющихся опоясками дрались не на живот, а на смерть, без соблюдения каких бы то ни было правил, без судей и жюри. Орущая и хохочущая вокруг толпа сама решала, кто победил в борьбе.
Володька и Гриша, не очень увлеченные видом борьбы, пошли дальше. Зато они вдоволь насмеялись, наблюдая бегунов в мешках: вид этих бегунов вызывал смех у всех вокруг.
Потолкавшись весь день в людском скопище, ребята пересмотрели почти все многочисленные состязания.
В стороне от игр, требующих большой площади, стояли рядами базарные коновязи, на которых сидели парами противники, оседлав пятивершковые бревна. Ноги их были внизу связаны. Каждый держал в руках по мешку с ржаной соломой, ударял этим битнем своего противника, стараясь сбить сидящего. Побежденный сваливался вниз с бревна, а так как ноги его были связаны, он висел вниз головой до тех пор, пока не выплачивал победителю установленный денежный штраф.
Вот вкопан в землю шест — мачта высотой в несколько метров, толщиной от корня в две ладони, а чем выше, тем тоньше. Мачта гладко отполирована и намазана жиром или мылом. На самой вершине прикреплен мосол — жареный кусок мяса с костью. Желающий полакомиться этим куском жеребятины или баранины снимал обувь и лез на эту качающуюся, скользкую мачту. Не многие счастливцы добивались цели. Большинство, едва достигнув середины мачты, стремглав летели на землю. Получив солидный удар о высохшую глину, они уж больше не пытались лакомиться.
Мерились силой под денежный залог тягуны стоячие и тягуны сидячие. Равные по количеству группы сидящих перетягивали одна другую за руки, а стоячие — держась за пеньковый канат. Победители, забрав деньги, уходили пить кумыс, а чаще водку. Напившись, начинали драться стенка на стенку до приезда эскадрона ингушей с нагайками.
Неописуемое зрелище — искать «семишник». На площади стояли чугунные чаны емкостью до десяти ведер жидкости, наполненные простоквашей или прокисшим кобыльим молоком. Двое спорящих подходили к такому чану, бросали в него серебряную монету, раздевались до пояса, и кто-нибудь первым закладывал руки за спину, нырял и начинал губами искать монету. Так поочередно окунались любители в этот грязнокислый раствор. Редкий счастливец-«водолаз» вынимал зубами или губами монету, выигрывал денежный залог. Неудачники прямо рукой доставали монету и уходили под хохот и улюлюканье. Их сменяли следующие.
Только к концу дня ребята выбрались на степную конно-спортивную площадку, где стеной стояла масса людей, напряженно наблюдавших все виды конных состязаний. Тут были скачки на расстояние, скачки с препятствиями, джигитовка, вольтижировка и многое еще, чему ребята и названия не знали.
Одна из наиболее диких конных игр назывались «карабчить калым». Володя и Гриша попали к началу игры и сразу оказались в числе самых азартных болельщиков.
Игру начали на большом степном участке двадцать молодых башкирских джигитов, красиво и уверенно сидящих на добрых своих низкорослых скакунах.
На середину елани выехал молодой, крепкого сложения джигит, очень нарядно одетый. На нем был желтый блестящий камзол с пуховой оренбургской опояской, сарыки белого чистого самодельного сукна, расшитые красными узорами; на голове — шапка-башкирка: оранжевый плисовый верх, низ — опушенный лисьим мехом. Конь под ним буланый, как огонь. В руках джигит держал молодого белого курчавого баранчика.
Игра началась.
Тысячи людей замкнутым кольцом окружали елань. Джигит с гиканьем в дикой скачке понесся по кругу, а на него со всех сторон начали нападать другие всадники, каждый из которых старался «карабчить калым» — отнять барана. Игра продолжалась около часа. Баран попадал из рук в руки и в конце концов был разорван на куски. Каждый джигит гордился завоеванным куском. Всадники были измазаны бараньей кровью, как после кровопролитного боя. Победитель высоко над головой, для всеобщего обозрения, держал баранью голову и сердце, а неудачники помахивали менее достойными частями разодранного ягненка. Эта жестокая забава, требовавшая, однако, от участников уменья и навыка в джигитовке, была любимейшим зрелищем и всячески приветствовалась зрителями сабантуя.
Володя и Гриша, насмотревшись за день на все игры и состязания, до того устали, что едва добрались до базы, без всяких разговоров улеглись, и сразу же их сразил сон.
Ранним утром хозяин заорал не своим голосом:
— Наездники, по коням!
От громкого басистого его голоса ребята вмиг проснулись и вскочили. В это утро Володьке предстояло уже самому быть участником конного состязания городского сабантуя.
На разостланных коврах и подушках в первых рядах чинно сидели седобородые старшины, отцы и деды джигитов, которым школой, наукой и трудом был конь, а пищей была конина. Каждый старшина гордился своими потомками, участниками сабантуя, державшими экзамен на высокое звание джигита.
Володька скакал в третьем заезде на Буяне. В этом заезде на пятнадцать верст участвовало десять всадников. Володька опять получил пятый номер и шел в середине шеренги. Буян вел себя безукоризненно. На третьей версте он вырвался вперед, дальше шел голова в голову с двумя другими всадниками, а к финишу пришли
Первый приз разделили пополам между Унгвицким и Сарачинским. Радостный хозяин тут же вручил Володьке… два серебряных рубля. Володька был доволен, для него это были большие деньги, а хозяйской выручки он не считал. Один рубль он отдал Грише.
— А мне за что же? — спросил Гриша у Володи.
— А за то, что свистел хорошо, так что твой свист у меня и у Буяна все пятнадцать верст в ушах звенел.
— Ну, если так, тогда ладно, куплю себе картуз.
Гриша положил серебряный рубль в свой карман.
Ребята направились прямо на базар. Гриша купил себе залихватский картуз — ему понравился почему-то с синим околышем — и надел его по-казацки, набекрень к левому уху.
— Ну вот, теперь я в полном параде, можно собираться в дорогу.
— Так ты, Гриша, верно решил ехать? — спросил Володя.
— А ты как думал? Я останусь ждать, чтобы мои пятки пристыли к ботинкам? Хватит и того, что мы с тобой прошлую зиму поморозились. Не нравится мне здесь. Всё табуны да табуны, а я в табун не пойду. Мне завод нравится, с большими машинами. А что здесь сидеть, в этой кузнице, и нареза́ть болты! Я хочу большую машину крутить. У меня теперь костюм есть, поеду прямо в Ростов, а там видно будет.
Володьке было очень жалко отпускать друга. Он предложил Грише поехать с ним вместе в село.
— Оставайся, Гриша, — сказал он. — Будешь у нас жить, вместе в школу пойдем. Отец обещал нас обоих устроить.
— Нет, не зови и не проси. Как вас с хозяином провожу, сотни две болтов накручу, получу получку и — ходу-пароходу. Отцу твоему спасибо. Только смотри, Володя, не говори об этом хозяину или кому-нибудь из ихних, а то беда.
Друзья расстались утром около кузницы. Молча постояли, посмотрели друг на друга. Слов не находилось.
— Ну, Володя, — сказал наконец Гриша, — беги, а то хозяин ждет. Да смотри — молчок! — Он хлопнул Володьку по плечу и убежал в кузницу.
Через неделю Володька узнал, что Гриша забрал свои вещички, никому ничего не сказал и уехал в неизвестном направлении.
На косачей
Лето проходило. Наступал охотничий сезон. Унгвицкий готовился к выезду на охоту. Абелькинские, шамгуновские болотные камыши кишели водоплавающей дичью. Там были утки всевозможных пород — от мелкого чирка до крупной серухи и селезня. Кулики, бекасы летали стаями, как тучи. И днем и ночью звенело где-то в выси: кулик-кулик-кулик… Только журавли, старинные хозяева этих охотничьих просторов, могли своим «курлы» заглушить передаваемую из конца в конец куличью эстафету. Гордые гусаки, переговариваясь между собой, выводили на пойму свой гусиный выводок. Как только начинало темнеть, они с шумом поднимались из своих дневных убежищ и летели на хлебные поля. Горе той хлебной полоске и ее хозяину, на которую приземлялась эта стая гусей на ночь: к утру она была поедена в колосе, истоптана, словно по ней прошел табун лошадей. Жители окрестных деревень на ночь выходили стеречь свои хлебные полоски и охотиться на грабителей.
Били эти дикие стаи не ружьем, а дубьем — обыкновенной длинной палкой с суковым набалдашником на конце. Охота проходила под покровом темной ночи. Охотники одевались в темную одежду, на ноги для бесшумного передвижения надевали суконные чулки. Когда стая садилась на полоску, гуси с жадностью нападали на свежий колос и мягкое зерно. Увлекшись, они рассыпались во все концы. Старые гуси держались по краям, а молодые зарывались в самую глубь полосы. Тогда из своих укрытий бесшумно выскакивали сторожа. В темноте им были хорошо видны серые и белые гуси. Тяжелый, жирный гусь не может сразу подняться в воздух. Быстрый удар набалдашника укладывал его на месте. Особенно часто попадались молодые, неопытные гуси. Старые гусаки, заметив опасность, поднимали тревогу, и оставшиеся в живых улетали. На месте оставались трофеи — десятка два убитых гусей. Вся охота продолжалась не более десяти минут.
…Зажелтел, закраснел лист на осиннике — наступила пора охоты с чучелами на косачей.
Помещик Унгвицкий выезжал на охоту всегда на перелеты — утром и вечером, когда дичь идет на поля и с полей. Володька при нём выполнял обязанности загонщика дичи.
Унгвицкий выбирал поляну, на которой росло два-три дерева — чаще березы. На ветвях деревьев охотник усаживал тряпичные чучела косачей. На расстоянии выстрела — двадцать-тридцать метров — Унгвицкий устраивал из веток шалаш-заградку, в котором укрывался, поджидая подлетающих к чучелам косачей. Результат охоты зависел не только от меткости стрелка, но и от уменья загонщика. Загонщик должен был найти выводок косачей и подогнать его к чучелам.
Володька выезжал на буланой кобыле, носившей смешную кличку Косопузая. Для охоты это была самая подходящая лошадь, так как своей мастью она сливалась с осенними тонами леса.
Чутким ухом Володька за две-три версты слышал щебет косачей. Он заезжал к стае с тыла и постепенно сгонял выводок к расположению охотника.
Особенное уменье требуется, чтобы посадить выводок к чучелам поодиночке. Володька хорошо изучил это искусство, и Унгвицкий, сидя в шалаше, выстрелом из своего «зауэра» по одному снимал весь выводок. За один загон он убивал восемь-десять косачей, что считалось в охотничьем мире отличным успехом.
Нагруженный добычей, Володька направлялся на кухню Унгвицкого и сдавал всю битую птицу кухарке Марфе.
Конец пастушьего оброка
Вечером воскресного дня Володька вернулся из Тютняр. Звучали и пели в его ушах слова, сказанные ему отцом на прощанье:
— Ну, Володька, скоро Покров, конец твоего пастушьего оброка. Получишь расчет, купим тебе новые сапоги, бабушка сшила тебе из моего старого пальто отличный пиджак на вате, и ты пойдешь в школу. Я уже договорился с учителем Александром Мардарьичем, он тебя внес в список учеников первого класса. Видишь, как все складывается в нашу пользу. Ты должен учиться хорошо. Саня в последнем письме из Туруханска спрашивает, почему Володя письмо не напишет. Или все еще неграмотный? Нам с тобой надо торопиться с учебой. А главное, тебе нужно быть прилежным учеником, старательным, послушным, а на уроках внимательным. Тогда к будущему лету ты сам будешь писать Сане письма, а ему там будет приятно читать. Он и товарищам своим расскажет, какой у него брат грамотный.
Володькиной радости не было предела: он скоро пойдет в школу, он будет грамотным и будет письма писать, кому захочет, и будет сам книжки читать, какие захочет! Он напишет письмо Грише. Нет, раньше брату Александру, пусть узнает, что он грамотный.
Володя думал, что где бы человек ни находился, раз
Володька настойчиво приставал к Ахматше со своими рассказами о предстоящей учебе, но тот сначала упорно молчал в ответ, а потом с сумрачным видом сказал:
— Меня школа сроду не ходил, атай моя тоже не знал грамота, моя баранчук тоже дома изба сидит, грамота не знает. Грамота знает наша деревня один мулла. Он книжка читает, ему молитвы аллаху отдавать надо, а моя чаво? Табун пасем, лошадкам книжка читать не надо. Ты пастух был хараша, зачем твоя грамота знать? Совсем не надо. Может, мулла хочешь быть? Тогда другой резон, надо гулять школа.
Ахматша тяжело вздохнул и в заключение сказал:
— Не знай, какой мне подпаска хозяин давать станет. Будем говорить, пусть такой парнишка дает, который школа не надо. А то твоя подпаском хараша табун ходил, мы тебя учил, совсем пастух стал, а ты школа захотел. Нет, такой подпаска не годится.
Ахматша был совершенно неграмотным, знал только устный счет до ста. Учет конского поголовья он вел зарубками на своем посохе. А так как в табуне его больше сотни голов не было, его устраивала эта скрижаль. Если же в табуне было две, три и более сотен голов, так, по его мнению, это учету не подлежало: длинной палки, как верста, не найдешь, таскать ее не будешь, значит и учета не может быть.
Володька доказывал Ахматше, что грамоте учиться надо: во-первых, будешь уметь книжки читать, а во-вторых, можно вести учет табуна на бумаге, вот как хозяин: запишет все в маленькую книжечку и положит ее в карман. Значит, за собой большой палки таскать не надо. Ахматша с последним соглашался, но с оговоркой:
— Эта хараша книжка писать, только он хозяин, а моя пастух. А книжка читать — наша не положено. Мулла пускай читает.
Володька не мог объяснить Ахматше, для чего нужна грамота. Но он не мог себе представить, что кто-нибудь может не хотеть учиться. Повидимому, думал он, Ахматша знает, что взрослых не учат, для них и школ нет, а поэтому так говорит. И Володька не переставал твердить все о том же:
— Вот я научусь за зиму читать, писать, летом вернусь обратно в табун — буду тебе интересные книжки читать, научу тебя считать и писать на бумаге. Ты не бойся, это ведь не так трудно. Только нужно быть прилежным, послушным и внимательным.
Вот и школа
Утки и гуси стаями поднялись в небо, отправляясь в свой далекий путь, на зимовку на юг. Шамгуновские камыши и болота опустели. Последними, сделав разбег на подмороженном за ночь болоте, стартовали журавли и пошли, пошли, напевая свою песню: курлы-курлы-курлы… Среди оголенного кустарника, на ковре из опавших листьев, далеко было видно сороку. Как она нервничала от этой пустоты и щебетала «чи чи-чи» при всяком появлении постороннего! Она ведь бессменный сторож этих огромных опустевших просторов.
Собирались ближе к дому на зиму и люди. Первого октября по старому стилю — Покров, в Тютнярах престольный праздник. На базаре — ярмарка, народом переполнена. В этот день двадцатитысячное население Тютняр в сборе. Все сезонники — углекопы, землекопы, батраки и пастухи — вернулись домой. Кто с обновкой, а больше с горем. Зима на дворе, а семья в избе, хлеба не заготовлено, дров не припасено. Особенно грустно возвращались старатели — золотари. Проработали сезон — и впустую. «Не было фарту, залез в долг к Уркварту»[15], сложилась здесь издавна поговорка. Эх, Тютняры, что это за город, когда хлеба не на что купить!
У Володьки же этот день был особенный. Самый особенный в его жизни. В новых сапогах ходил он по комнате из угла в угол. Сапоги были со скрипом, и он своей сестренке Ире доказывал, что его сапоги лучше скрипят, чем у Васьки, сына торговца, и чем он их больше будет носить, тем больше будет скрипу.
Сестренка немало удивлялась, щупала руками новые сапоги — никогда она на Володьке не видела такой роскошной обуви.
Вошла бабушка из кухни. Володька только было собрался и ей похвастаться, как она разворчалась:
— Что ты ходишь, как маятник от часов, и скрипишь этими обутками! Присядь, а то сниму эти скрипуны и положу в сундук, будешь тогда босиком на печи сидеть.
В семье Ивана Петровича празднично, но не людно. Старшая дочь, Зоя, уехала в Кыштым. Леонид тоже был вынужден уехать, так как полиция в последнее время часто посещала квартиру, производила обыски и допросы.
Вошел Иван Петрович. Увидев опечаленного Володьку, он спросил:
— Ты что, соловей, не весел, нос-то повесил?
— Да вон бабушка ругается, что мои сапоги сильно скрипят. Обещала их отобрать и в сундук положить.
— Э, братец, скрип твоих сапог — это не твоя вина, а сапожника. А разносить их, размять надо, завтра ведь в школу. Ну как ты, рад?
— Как же, папа! Я скоро научусь и Сане письмо напишу.
— Ну, а не забыл, каким нужно быть в школе?
— В школе нужно быть прилежным, внимательным на уроках и на учительницу смотреть, — отчеканил Володя.
— А смотреть зачем?
— Да чтобы урок слушать. А то если будешь смотреть на другое, значит урок не поймешь, — объяснил Володька.
— Пожалуй, и это верно.
— Потом я вернусь в табун и буду Ахматшу учить, — продолжал Володя.
— Пойдешь ли ты будущим летом в пастухи к Унгвицким — еще неизвестно. Может быть, что получше подыщем для тебя.
— А почему?
— Да потому, что довольно Унгвицкий твоим трудом пользовался. Он ведь и учиться не хотел тебя отпускать, все отговаривал. Ему бы побольше даровых рук, а грамота твоя ему вовсе не нужна. Так-то, брат, понимай. Богатые о нас не очень-то беспокоятся, им от нас только работа нужна. У нас с тобой состояния нет, нам не на что рассчитывать. Значит, нужно учиться, пока можно.
Уже темнело. Осенний день короток, его рано сменила ночь. Иван Петрович распорядился покормить детей ужином и уложить спать.
Володьке не спалось. Мысль о завтрашнем дне, о начале ученья будоражила и отгоняла сон. Тревожили и слова отца. Жаль было навеки расставаться и с Ахматшой, а особенно с лошадьми.
Володька слышал, как поздно ночью пришли к отцу люди. По голосу он узнал одного из них — Акима Петровича, соседа. О чем-то они беседовали, а потом спустились в подполье. Володька вспомнил о том, что рассказывал отец, все спуталось в голове, ясное с туманным, и он уснул.
* * *
Школа каменная, двухэтажная, на базарной площади. В
Это было для Володьки нечто новое и непонятное. Какой молебен, когда он пришел учиться грамоте, писать и читать!
Весь молебен Володька прослушал рассеянно — все ожидал, когда же учить начнут. Наконец разошлись по классам. Учительница, Вера Павловна, посадила Володьку на первую парту. Весь первый урок она вызывала учеников и знакомилась с ними. На второй урок явился священник, отец Михаил, батюшка. Урок назывался «закон божий».
Батюшка чинно сел и по журналу стал вызывать учеников к столу.
— Павлов Николай, подойди сюда.
Мальчик подошел смело.
— Какие молитвы знаешь?
Мальчик ответил не робея:
— Я ведь еще в школе не учился, а только пришел. А раньше нам некогда было молитвы читать, мы с тятькой работали. Я коней гонял и землю возил.
— Это все понятно! — строго сказал батюшка. — А разве тебя мать молитвам никогда не обучала?
— Ей некогда нас обучать-то было. Нас много, да все на работах.
— Плохо, — сказал батюшка. — Садись.
Скоро очередь дошла до Володьки.
— Ну, а ты, Владимир, какую молитву знаешь? — спросил батюшка.
Володька сразу вспомнил, как они с Гришей когда-то изучали рождественский псалом, и ответил:
— Знаю «Рождество твое…»
— А что это такое — «рождество твое»? — спросил строго батюшка.
— А это когда Христа славят. — И Володька сначала рассказал, чему их с Гришей монах в ночлежке научил, а потом и запел в полный голос.
Весь класс расхохотался. Батюшка разозлился, замахал на Володьку руками. Ребята еще больше расходились. Не будучи в силах унять учеников, отец Михаил вышел из класса. Володька стоял растерянный — он не понял, почему ребята смеются, почему неожиданно закончился урок.
Так началась новая жизнь Володьки, учение в школе.
Ёлка
Зима на Урале и в Сибири длинная, конца-краю ей нет. Длинны ее ночи, от начала темноты до утреннего рассвета больше полусуток. Метелица охапками хватает снег с крыш, безжалостно бросает на землю, снова поднимает столбом на крышу или гонит этот снежный самум в одурелой скачке вдоль улицы, тычется в дома, в заборы, как бы проверяя, есть ли еще свободная, незаметенная щель.
Горюет богатей-кулак: времечко золотое пропадает, прибыль не множится. Шутка ли дело: стены в переполненных амбарах ломятся, хлеб в цене, а тут со двора не вылезешь!
Горе, горе-горькое нищете-бедноте. Единственное спасение — на печке, да и там терпежу нет, ребятишки малые пищат:
— Тятька, холодно! Подбрось дровишки в печку, холодно!
— Да нет, детки, больше дровишек-то, все спалил. Вот утро настанет, може пурга пройдет — съезжу на саночках на Лысенькую горочку. Нарублю хворосту, привезу, натоплю пожарче — вот тогда и отогреемся. А пока жмитесь плотнее друг к дружке, може и теплее будет, согреетесь.
— Тятька, есть хочется, хлебушка дай кусочек маленький… Есть хочется… холодно…
— Молчите, детки… Утром зайду к хозяину, може даст под оброк еще муки с полпуда — вот напечем тогда лепешек.
И так день, вечер и ночь, нет конца беспощадной, горькой нищете.
Иван Фирсов, батрак, до срока ушел от хозяина — кулака Лезина. Виновница всему жена Марфа: по осень на поденной у кулаков конопли мяла на закуте, за баней, простудилась, будто и не долго хворала, а умерла. И оставила Ивану пятерых сироток ребят, мал-мала меньше. Куда от них денешься?
Нежданно-негаданно пришли к Ивану Фирсову гости. Кто бы это мог притти в лютую такую непогоду?
Долго открывал дверь — снегу до половины навалило.
— Здравствуй, Иван! Знать, не ждал гостей, коль так дверь-то приковал.
Фирсов пристально рассматривал посетителей. Потом от растерянности начал тыкаться из угла в угол по избе, отдернул пук соломы, которым было закрыто окно. Бледный свет ворвался в жилье, оконная дыра обозначилась в этой жалкой лачуге, как старушечий глаз с бельмом. Метелица со снегом ворвалась в избу.
— Зачем ты окно-то открыл? У тебя и так в хате мороз, ребятишки на печке замерзли. Закрой, свету хватит. Садись да лучше расскажи про свое житье-бытье.
Иван, успокоившись, сел к столу.
— А кто вы будете? Что-то я вас не узнаю. И, видно, малый-то — братан, схожи.
— Да, братья, сыны Ивана Петровича Каурова. Слыхал про такого?
— А, вон что… Как не слыхать! Слышал, знаю. За политику он у нас здесь находится. Хороший старик. Ну, как не знать Ивана Петровича! Косили мы елань, а он кусты обкашивал. Лето было гнилое, може слыхали — хлеб не доспел, не уродился. Ну вот, вытаскивал он из кустов сено-то на еланку в валы — в кустах-то ведь плохо сохнет. Смотрим, старик все ворошит, как бы помогая сохнуть, да и сена-то всего ничего — копен пять, не больше. Уж за обед время перешло, вдруг потянуло ветерком, дождь засобирался. Тут и прибегает к нам ваш-то старик и говорит: «Подмогните, дескать, с валов скопнить, в стожок сметать. Сено-то у меня все тут. Жаль, пропадет — дождь собирается. За трудовую помощь я, — говорит, — вас из рыбы ухой угощу. Вон в Баике мережи стоят». Ну, мой зять, Николай, да покойница Марфа — все втроем пошли и вмиг сгребли и сметали, а тут и дождь закапал. Мы в балаган, а Иван-то Петрович в лодку да к мережам. Не прошло и полчаса, смотрим — несет полное ведро карасей. «Нате, — говорит, — вот вам за труды. Спасибо, — говорит, — во-время помогли». Уж так мы рады были! Хозяин по бездорожью харч-то нам не вез, ну и выручил он нас, ваш-то отец, спасибо ему. Почитай, дня три питались ухой карасевой. — Иван тяжело вздохнул и проглотил слюну.
— Так, значит, хорошо знаете отца-то? Ну, а я Александр, а это вот Володька.
— Этого-то казачка знаю. Да и про тебя знаю. Что, дал бог, отпустили?
— Как видишь, явился. Так вот, Иван: прислал отец наш кое-что твоим ребятишкам. Старенькое, да все одеть еще можно. Да просил заходить — дело у него к вам есть.
Прикрытые тряпьем ребятишки на печи зашевелились все сразу, заверещали:
— Тять, мне!.. Тять, мне!..
Иван трясущимися руками стал развязывать узелок, но он ему не давался. Александр помог развязать, а детишки, вытягивая худенькие свои шеи, пытались с печи рассмотреть, что в узелке.
Возвращались Володька с братом домой молча. Да и трудно что-нибудь произнести — метель не дает.
С тех пор как появился в Тютнярах Александр, Володька от него не отходил ни на шаг. Точно чувствовал, что недолго пробудет с ним его старший брат…
Товарищи устроили Александру Каурову побег из ссылки в последний день навигации. Рассчитывали на
Когда братья вошли в дом, Иван Петрович встретил их радостным возгласом:
— Хорошо, что уже вернулись! А у нас тут гости, из Кыштыма приехали знакомые — Обухов Александр, Борис Швейкин, Николай Крючков.
— Вот и хорошо! Познакомимся.
Александр, подавая руку каждому, рекомендовался:
— Александр Туруханский.
Обращаясь к одному из приезжих, Александр сказал:
— О вас, товарищ Швейкин, я слыхал еще в Екатеринбурге. Проезжая через Кыштым, хотел повидать вас, пытался встретиться, но не удалось. Очень хорошо, что вы приехали, есть о чем поговорить. Кстати, у нас завтра елка… Да раздевайтесь, здесь у отца тепло — это не в Туруханске.
Елка?.. Для Володьки это была полная неожиданность. Он даже представить себе не мог, каким образом такая красота будет у него дома. Елка, украшения, подарки — он хорошо помнил екатеринбургские елки в богатых домах, куда ходил славить, и представлял себе елку именно такой нарядной. Но те елки, говорили, приносил дед Мороз, а кто эту принесет? Впрочем, он и тогда не верил словам барчуков, что какой-то дед Мороз елки разносит.
На этот раз он убедился, что был прав. Елку принесли Александр с соседом, Акимом Петровичем. Игрушки привезли приезжие гости, а конфеты и пряники принесли старые знакомые — Кудряшов и Кругляшов, тоже прибывшие на елку. Будет и дед Мороз на елке. И кто же? Иван Петрович первый сказал, что сам Володька станет этим дедом — борода, шапка и рукавицы ему уже приготовлены.
Радость была, однако, сильно омрачена: оказывается, елку устраивали только для взрослых. Он не мог этого никак понять: елки устраивают для детей, и игрушки на них тоже для детей, а будут приглашены взрослые. Александр объяснил, что елку устраивают агенты фирмы швейных машин Кудряшов и Кругляшов для своей клиентуры.
Володька не соглашался, доказывал, что у клиентуры есть дети, так пусть бы они были на елке. Ведь он будет дед Мороз, и стихотворение он приготовил — выучил наизусть «Умирающий гладиатор» Лермонтова, а папа будет играть на скрипке. И вдруг все это устраивается для взрослых.
Видя такое огорчение братишки, Александр нашел выход:
— Вот что, Володя. Елку, ты знаешь, устраиваем не мы, поэтому не мы распоряжаемся, но мы сделаем вот как. На следующий день ты своих ребят пригласи, и тогда уж мы уйдем, а вы тут сами будете вокруг елки крутиться. Один вечер наш, другой ваш, ладно?
На этом и договорились.
Елка стояла в большой комнате, вершиной своей почти упираясь в потолок. На верхушке ее красовался большой стеклянный, совсем как зеркальный, шар, в котором отражалась Володькина физиономия — смешная, расплывшаяся, как блин, нос лепешкой, а уши длинные-длинные и выше головы. Он не раз влезал на стул, корчил рожицы, показывал язык и хохотал над своим изображением.
Пришли кыштымские приезжие. Александр отослал Володьку в кухню:
— Поди, браток, поучи получше стихи — тебе же выступать надо. А мы тут поговорим о своих делах, тебе неинтересно.
Володьке было, конечно, очень интересно, но что поделаешь… Он уж привык к тому, что в их доме много происходит необычного, он сам свято хранил тайну случайно обнаруженного подполья. Поэтому он понимающе кивнул брату и вышел.
* * *
Еще засветло в дом Ивана Петровича стали собираться званые гости. Встречал гостей в прихожей Кругляшов, помогал раздеваться, вешал одежду на вешалку. В углу комнаты на столике была приготовлена закуска. Иван Петрович каждому предлагал сначала отдать должное кулинарным изготовлениям — искусству бабушки.
Появился Володька — дед Мороз. Все гости шумно приветствовали его, а он смешно раскланивался во все стороны.
— Папа, а когда стихи говорить? — спросил он шопотом.
— Вот сейчас и читай. Дай-ка я тебя поудобнее устрою.
Иван Петрович рассадил гостей поближе к стенам, Володьку поставил у самой елки. Тряся седой бородой, дед Мороз с чувством и выражением начал читать.
Все слушали внимательно, а Володька читал все взволнованней и громче. Ему очень нравилось это стихотворение великого поэта, которого он почти не понимал, но каким-то детским чутьем воспринимал его поэтическую прелесть, угадывал его силу.
Вдруг Володька приостановился, проглотил слюну, глубоко вздохнул, сдернул с головы шапку, а с ней парик и бороду деда Мороза и звонко произнес:
Не так ли ты, о европейский мир,
Когда-то пламенных мечтателей кумир,
К могиле клонишься бесславной головою,
Измученный в борьбе сомнений и страстей,
Без веры, без надежд — игралище детей,
Осмеянный ликующей толпою!
Все шумно приветствовали декламатора, а он, радостный и смущенный, раскланивался, как заправский актер. Мальчика наградили конфетами и пряниками с елки, а Кудряшов подарил ему давнюю мечту — пугач.
Подошел Александр, подергал Володьку за нос и сказал тихо:
— Ну, теперь ступай к бабке на печь, спи, а завтра, как условились, будет у вас елка детская.
Но все произошло не так.
Гости разошлись поздно, унося с собой елочные «подарки» — пачки свежеотпечатанных листовок-воззваний подпольного революционного, большевистского кружка. Расходились тихо, по одному. Уехали и кыштымские представители.
Отец с Александром привели всё в порядок, прибрали комнату, подмели пол.
— Ну, теперь можно и поспать. Большое дело сделали мы, Александр. Только бы прошло гладко. Побаиваюсь за новичков — сумеют ли распространить так, чтобы не вызвать подозрений, — сказал Иван Петрович.
— Да ведь и мы, отец, когда-то были новичками. Ничего не поделаешь, нужно привлекать новых товарищей — приходится рисковать. Но опыт мне подсказывает, что мы всё сделали чисто, людей мы все-таки знаем, доверять им можно. А полиция если хватится, то будет уже поздно.
Вдруг стук в дверь. Не стук, а грохот — кто-то колотил руками и ногами.
Отец с сыном тревожно переглянулись. Полиция? Не может быть! Откуда они узнали? Кто-нибудь выдал? Нет, тогда пришли бы раньше, чтобы захватить с поличным. Что же это, кто, зачем?
Но оказалось — все-таки полиция.
Когда Володька проснулся от шума и вбежал в комнату, елка лежала на полу, а Александр стоял уже в наручниках.
Побег Александра Каурова был обнаружен, и след его найден. Снова арест, снова ссылка.
Бедный Володька горько плакал на плече у отца. Так мучительно было жаль брата, все время в глазах стояла его скорбная фигура и эти страшные наручники…
Все
Не мог сдержать слез и отец. Он гладил Володьку по голове и тихо говорил:
— Вот и довелось тебе самому увидеть эту картину. Запомни, Володька, как царские жандармы расправляются с теми, кто хочет свободы народу. Вырастешь — не забывай этого. Учись, пока можно. Учись, пока мал. А вырастешь — поймешь, как жизнь устроена и как ее нужно перестроить.
Обыск при аресте Александра ничего не дал — ничего предосудительного жандармы не обнаружили. Александр был прав: все было проделано чисто, елка была отпразднована благополучно.
Утром Володька собрался на улицу. Жутко было выходить: ребята обступят, будут расспрашивать — как да что. А что он может сказать! Но не сидеть же дома? Хорошо хоть каникулы, в школу не нужно итти — там было бы еще тяжелей.
Володька надел полушубок, застегнулся, сунул по привычке руки в карманы. Рассеянно перебирая в кармане пальцами, он обнаружил какую-то бумагу. Что бы это могло быть? Володька вытащил бумагу — она была аккуратно сложена вчетверо. Нет, он не знает, что это такое, ничего похожего он в карман не клал. Развернул — листовка.
Володька, не снимая полушубка, пошел на кухню. Бабушки не было — она помогала отцу убирать комнату после обыска. Володька сел на скамейку и начал медленно читать. Буквы большие, ясные, читать легко.
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Кто такие пролетарии? Володька слышал это слово, отец иногда говорил ему: «Эх ты, пролетарий!» Он думал, что слово это шуточное. Но нет, тут уж он понял, что дело не шуточное и слово тоже. Обыск, арест и эта листовка — все сплелось в один клубок чего-то очень значительного и важного.
Весь потный и напряженный, Володька продолжал читать листовку. Простые ее слова Выли ясны даже ему. Он, по крайней мере, был совершенно уверен, что понял все: царь и его приспешники — фабриканты и помещики — угнетают народ. Рабочий гнет спину на фабриканта, батрак — на кулака и помещика. Сыщики и полицейские охраняют весь этот гнусный порядок. Но порядок этот не вечный. Его можно и нужно опрокинуть, перевернуть. «Кто не работает — тот да не ест», впервые прочитал здесь Володька. А Унгвицкий? Он не работает, на него все работают, а как он ест! Ого, как он ест! А Ахматша? Он только работает на Унгвицкого. А как он ест? Семья впроголодь перебивается, сам весь ободранный. Нет, не такая должна быть жизнь! Но какая же?
— Это что у тебя, Володька?
Мальчик быстро повернулся. Возле него стоял отец.
— Где же ты это взял? — продолжал спрашивать Иван Петрович.
Володька рассказал, где он достал листовку.
— Ах, вот оно что! Видно, впопыхах Александр тебе в карман сунул. Хорошо, что жандармы твоей шубейкой не заинтересовались. Ну, и что ты там понял, сынок?
— Папа, я все понял. Только одно не понял: что это — революция?
— Ну что ты будешь делать! Одного жандармы только угнали — другой за ним просится. Что же мне тебе, малыш, сказать? Мал ты еще… Одно, Володька, запомни: слово это до поры до времени — наш с тобой секрет. Кроме как со мной, ни с кем о нем не говори. Слово это великое. Вырастешь — не только узнаешь, но, я уверен, сам будешь участником революции. Листовку давай уничтожим — как бы чего не вышло. А все, что там написано, вижу, ты запомнил.
Так закончилась елка, и началась жизнь у Володьки какая-то иная — он сразу повзрослел и возмужал. А впереди ждали его учеба, работа и революция.
Примечания
1
Буй— сокращенное «буйвол».
2
Обрат— снятое молоко.
3
Атава— трава, выросшая на месте скошенной.
4
Урман— лес.
5
Бишбармак— традиционное праздничное кушанье башкир.
6
Ёк— нет.
7
Бисэ— жена.
8
Баранчук— дети.
9
Калым— выкуп за невесту, который жених вносил ее родителям. Богатые башкиры имели несколько жен — это не запрещалось и не считалось предосудительным.
10
Атай— отец.
11
Сабантуй— национальный праздник.
12
Красненькая— десятирублевая ассигнация.
13
Кунак— гость.
14
Ульган(башкирск.) — умер.
15
Уркварт— владелец крупной заграничной фирмы.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
