Обложка Звук в конце туннеля

Звук в конце туннеля

Игорь Таланов

0% прочитано
Стандартный
Игорь Таланов

Звук в конце туннеля

Глава 1. Ключи и сквозняк

С кухни потянуло горелой кашей, и отец, стало быть, опять забыл про плиту. Айя поняла это раньше, чем до нее дошла гарь, потому что кастрюля перестала булькать и начала скрести - сухо, царапающе, будто по дну водили ногтем. Она отложила смычок, нашарила трость и вышла в коридор, а из кухни навстречу ей пахнуло жаром, паленым и сквозь все это папиным одеколоном, тем самым горьким апельсином, который он держал якобы для праздников, а пользовался им каждое утро без исключения.

- Пап, плита.

Он загремел кастрюлей и пробормотал что-то себе под нос. Айя постояла в дверном проеме, привалившись плечом к косяку, и послушала, как отец воюет с завтраком: ложка скребет по металлу, вода из крана шипит на раскаленном дне, потом короткий сдавленный вздох.

- Ань, прости. Я хотел нормально.

- Да ладно.

- Нет, ну она же стояла пять минут. Пять минут, Ань!

- Двенадцать.

- Откуда ты...

- Оттуда, - сказала она и ушла к себе, потому что каша была ерундой, а вот у скрипки с утра поплыла четвертая струна, и вместо чистого «ми» инструмент теперь сипел, как простуженный, - и это, в отличие от каши, было серьезно.

Окно у нее оказалось приоткрытым, она поняла это по расслоившемуся воздуху: снизу, от пола, тянуло холодным, а сверху стояло теплое и почти душное. Сентябрь у них всегда был такой, ни то ни се; мама в свое время называла эту неделю «межсезонье - хоть волком вой», и говорила, надо признать, точно. С залива несло водорослями и ржавчиной. По вечерам дворы-колодцы принимались гудеть, и дом при этом мурлыкал себе под нос одну и ту же заунывную ноту, никак не мог ее домурлыкать и бросить тоже не мог.

Она провела пальцами по деке. Дерево было теплым, а там, где лак стерся, чуть шершавым, и скрипку эту она знала лучше, чем, наверное, знала бы собственное лицо: все царапины наперечет, каждый изгиб, запах канифоли, когда та греется под смычком. Лица своего она не видела ни разу.

Врачи так и не сумели объяснить, в чем дело: глаза здоровы, нервы целы, а сигнал где-то по дороге теряется, и где именно - науке пока неизвестно. По клиникам ее возили лет до двенадцати, потом родители перестали, устав смотреть, как очередной профессор в очередном белом кабинете разводит руками, а Айя сидит рядом совершенно спокойная.

Тьмы она, кстати, тоже не видела, никакой. Тьма - это когда свет был, а потом взял и пропал; а если его не было изначально, то там и нет ничего, даже черноты.

Зато со звуками все обстояло прекрасно, их хватило бы на десятерых. Дом был старый, дореволюционный, с толстыми стенами и потолками, до которых не докричишься, и характер у него имелся вполне определенный. По утрам он щелкал батареями, сначала на кухне, потом в коридоре, потом добирался до ее комнаты, будто просыпался частями и не сразу вспоминал, где у него что. Днем в шахте гудел лифт, утробно, как большой зверь на привязи. Зверь этот за прошлую зиму вставал четыре раза, и один раз вместе с соседкой с верхнего этажа внутри.

Соседей Айя знала по шагам, так было надежнее, чем по голосам. Соседка сверху ходила так, будто забивала сваи, а здоровалась всегда одним и тем же:

- Аечка! Ты кушала?

И, что бы ты ни ответила, отвечала:

- Ну вот и молодец.

Снизу жил студент, легкий и вечно опаздывающий, шаги смазанные, как дробь; имени его в подъезде не знал никто, звали «этот, снизу». Слева была семья с ребенком - топот, визг, и мамин голос, мягкий, теплый, будто завернутый в шерсть.

А в то утро отец искал ключи, и слышно это было великолепно. Он хлопал себя по карманам, сначала по брюкам, потом по куртке. Выдвинул ящик в прихожей - там звякнули не те ключи, - задвинул обратно с досадой. Зачем-то сходил на кухню, постоял там безо всякого дела, вернулся. Шаги участились.

- Ань, ты мои ключи не трогала?

- Нет.

- Я же их сюда клал. Я их всегда сюда кладу.

Ящик выдвинулся снова, и что-то упало на пол с глухим стуком - легкое, не металлическое, обувная щетка, наверное.

Он нервничал, и это тоже было слышно, по дыханию: рваному, короткими толчками через нос. Опаздывал. В последнее время он опаздывал постоянно - новая должность, вечная гонка, попытка успевать везде, которая, честно говоря, удавалась ему плохо.

Она отложила трость и встала посреди комнаты.

Если перестать слушать самое себя - дыхание, стук в груди, шорох ткани при каждом движении, - начинаешь слышать дом, причем не так, как слышат его обычные люди, а глубже, будто снимаешь слой за слоем. Холодильник на кухне гудел ровно и низко. В дальней комнате форточка была приоткрыта примерно на два пальца, и оттуда тянуло еле заметным сквозняком, той самой разницей давления, которую не всякий уловит. Паркет под ногами потрескивал, потому что дерево живое, оно оседает и дышит. В ванной капало из крана раз в пять секунд, и папа обещал починить его еще в мае.

А на самом краю слуха обнаружился металл.

- Пап, - крикнула она в коридор, - а ты вчера в кабинет заходил?

- Что? Заходил, наверное. Я не помню, Ань, я вчера вообще не помню ничего.

Звон был тонкий и нерегулярный, так звенит подвешенная вещь, когда ее задевает ветер: то стукнет обо что-то, то отойдет. Шло из кабинета, и туда она и пошла.

В кабинете пахло бумажной пылью и тем самым одеколоном, который въелся в обивку кресла так основательно, что выбить его оттуда не смогло бы уже никакое проветривание. На пороге звук сделался отчетливее: латунное колечко брелока покачивалось на деревянном крючке у окна, и сквозняк его исправно задевал.

- Они здесь. На крючке у форточки.

Отец замер где-то в коридоре, потом быстро прошел мимо нее, тяжело и торопливо, скрипнула дверца шкафа, и ключи звякнули у него в ладони.

- Ты откуда знаешь?

- Ты сам их туда вчера повесил.

- Я не вешал.

- Повесил.

Вчера точно шел дождь: отец вернулся поздно, с зонта капало мерно и тяжело, он скинул куртку, и мокрая ткань повисла на стуле с таким характерным весом, потом шаги в кабинет, потом глухой стук - ключи легли то ли на полку, то ли на крючок. Все это запомнилось само, без ее участия, как запоминались сотни других мелочей.

- Ладно, - сказал отец. - Ладно.

Он подошел и положил ладонь ей на плечо, тяжелую и теплую.

- Уникум ты у меня, Анька.

- Опаздываешь, уникум.

- Да знаю я, знаю.

Когда за ним хлопнула входная дверь, Айя еще постояла в кабинете. Сквозняк трогал волосы, холодный, влажный. Она нащупала шпингалет и закрыла форточку, и звук металла о металл вышел резким, окончательным, как точка в конце предложения.

Вот тогда она это и почувствовала. Не звук и не запах, и воздух тут был ни при чем, - скорее уж чужой взгляд: будто в комнате кто-то стоял и смотрел на нее, задержав дыхание. Только дышать там было решительно некому. Она слышала всю квартиру до последнего шороха, каждое сердцебиение - свое, и больше ничье. И тем не менее кто-то там был.

Чувство это приходило к ней с самого детства, редко и обычно на границе сна и утра, когда тело уже проснулось, а голова еще нет. Не человек - что-то без формы, которую можно было бы хоть как-то назвать.

Она мотнула головой и пошла на кухню.

По дороге она все-таки остановилась у зеркала - старого, в тяжелой раме, которую мама когда-то приволокла с блошиного рынка и полгода потом ею гордилась, а отец полгода ворчал, что за такие деньги можно было купить холодильник. Зеркало Айя знала на ощупь: резные завитки, трещина в нижнем левом углу, шершавая позолота, местами облезшая до дерева. Она приложила ладонь к стеклу, и оно оказалось холодным, как всегда.

- Ну и кто там? - сказала она вслух, чувствуя себя при этом полной дурой.

Никто, разумеется, не ответил, и стало легче.

Она опустила руку, дошла до кухни и поставила чайник, и ощущение чего-то лишнего вернулось опять. Все предметы стояли на местах и звучали ровно так, как им положено, и все-таки было что-то еще, чему тут быть не полагалось, а что именно - не поймешь. Чайник закипал, мелко подрагивая крышкой. Обычное утро понедельника в городе, где осень пахнет ржавчиной и водорослями.

Глава 2. Учитель и ноты Брайля

У двери Эрнеста Борисовича пахло лаком и старой обувью, и за столько лет Айя так и не разобралась, какой запах откуда берется. Лак тянуло из мастерской, где старик подклеивал ученические скрипки и ворчал, что дети их калечат, а банку он закрывать не считал нужным. Обувь жила в прихожей отдельной жизнью - четыре пары гостевых тапок, купленных, судя по фасонам, при разных генеральных секретарях, и на балкон их, кажется, не выносили ни разу. Свои она нашла сразу, растоптанные, с вышитыми розами по всему верху; левый протерся на большом пальце еще зимой, дырка потихоньку росла, но выбрасывать их никто не собирался.

- Анечка! - крикнул он из комнаты, и голос был как всегда: низкий, прокуренный и при этом до странности живой, будто по контрабасу шарахнули смычком не в той тональности, а он все гудит и никак не уймется. - Проходи, проходи. Чай будешь? У меня сушки свежие. Почти.

- Почти - это как?

- Почти - это вторник.

- А сегодня?

- А сегодня пятница, - сказал он без малейшего смущения. - Садись, чего ты столбом-то.

Сушками и правда пахло, а еще мятой: он жевал жвачку перед учениками, чтобы перебить табак, и был свято уверен, что это работает. Айя усмехнулась и пошла к роялю, не доставая трости.

Эта квартира была единственным местом на свете, где трость ей не требовалась. Тут ничего не двигалось лет пятнадцать, а может, и дольше: рояль в трех шагах левее двери, этажерка с нотами справа у окна, кресло с продавленным сиденьем в углу, и продавленность его была величиной постоянной, как ускорение свободного падения. У знакомых мебель имела мерзкую привычку переезжать - стул отодвинули, сумку бросили на пол, - и каждый такой стул оказывался маленьким предательством, о котором никто, кроме нее, не догадывался. А тут музей. Мавзолей вещей, и ей это нравилось.

Вокалом он занимался уже на пенсии, а до того много лет был хормейстером: камерный хор, гастроли по области, один раз даже тот самый круглый зал с лепниной и желтыми креслами, про который рассказывала мама. Потом что-то у него случилось, то ли голос сел, то ли надоело; Айя не спрашивала, он не рассказывал, и обоих такой расклад устраивал. Теперь у него были частники, и любили его решительно все - от семилетних девочек с бантами до взрослых басов, которые приходили якобы разучивать арии, а на самом деле пожаловаться на жизнь и попить чаю.

Айя была любимицей. Поначалу ей казалось, что из жалости, - она вообще долго все подряд списывала на жалость, лет до тринадцати, - а потом однажды он сказал ей: «Ты у меня одна тут слышишь, остальные слушают», и она успокоилась. Когда он объяснял про диафрагму, она чувствовала ее ход. Когда про резонаторы - ловила, как звук ходит в костях лица.

Сегодня, впрочем, ему было не до резонаторов. Он шелестел бумагами на этажерке своими сухими музыкантскими пальцами, которые умудрялись шелестеть, даже когда он просто тер их друг о друга. Звук был из детства, из той же коробки, где папа нервничал, а мама вздыхала.

- Черт, - сказал он себе под нос. - Ну куда я ее дел? Ань, ты в понедельник не видела... господи. Извини.

- Да ничего.

- Нет, ну как я сказал, а.

- Что вы ищете-то?

- Тетрадь. Нотную, с Брайлем, я ее полгода выписывал, вещь редкая. Там весь осенний репертуар и мои пометки карандашом. Вчера перебирал, куда-то положил - и все, провал. Склероз, чтоб его совсем.

Он выдохнул, и досады в этом выдохе было куда больше, чем он хотел показать. Тон Айя знала наизусть: так дышал папа над потерянными ключами, так вздыхала мама, когда не находила заколку. Ей всегда казалось странным, что взрослые до такой степени стыдятся забывчивости, будто вся их взрослость держится на способности помнить, куда положена очередная ерунда. Вещи ведь теряются постоянно, и мир от этого пока не рухнул.

- Давайте помогу.

- Да как ты поможешь, милая? Я вон глазастый - и то не вижу.

- Зато я слышу.

Он хмыкнул, но спорить не стал, потому что однажды она уже сообщила ему, что слышит, как остывает чайник, - не чайник, разумеется, а металл, который сжимается, - и старик тогда долго качал головой, потом махнул рукой и с тех пор привык.

Она села на круглый табурет, выпрямилась и расслабила веки. Открывать глаза смысла не было ровным счетом никакого, но с прикрытыми меньше отвлекало.

И квартира зазвучала.

Эрнест Борисович переступил с ноги на ногу, и половица под ним скрипнула дважды, потому что под одной доской там была пустота. Штора шевельнулась у приоткрытого окна, коротко потерлась о подоконник. Где-то кварталах в трех завыла сигнализация, повыла немного и заткнулась, будто передумала. А дверь в комнату была прикрыта неплотно, из щели тянуло холодным, коридорным, и сквозняк этот чего-то там касался.

Айя наклонила голову. Поток был слабый, кожей его почти не возьмешь, но фон от него менялся, и все, что попадало в струю, начинало вибрировать иначе. Особенно бумага - самый болтливый материал на свете, потому что она шуршит даже тогда, когда ее никто не трогает.

- Не шелестите минутку, - попросила она.

- Чего?

- Постойте спокойно.

Он замолчал, и стало слышно лучше. На нижней полке этажерки лежало несколько листов, тонких и шершавых, в выпуклых точках, и точки цеплялись за воздух, сопротивлялись ему, и получалась не то тень, не то рябь, тише некуда. Человек с обычным слухом такого не разобрал бы. И было там еще кое-что помимо звука, какой-то толчок, будто ей легонько надавили пальцем на висок и сказали: там.

- Она на нижней полке, с краю. Раскрытая, и страницы шевелятся от сквозняка.

Старик замер.

- С чего ты взяла?

- Да вы подойдите просто.

Он недоверчиво кашлянул, прошелестел тапками к этажерке и наклонился с кряхтением, потому что спина у него была уже не та, и она услышала, как пальцы касаются бумаги.

- Матерь божья, - выдохнул он. - Она самая. Анька. Ну как ты, а?

- Говорю же, слышу.

- Что ты слышишь, она же не звенит!

- Не звенит.

- Ну и?

Айя пожала плечами, потому что объяснить это было решительно нечем. Слышала она не звук, а движение звука, перемену в потоках, и точки Брайля, те самые, которые она когда-то разбирала пальцем по слогам и от души ненавидела, выдавали себя каким-то еле уловимым эхом. Или не выдавали, а ей просто подсказали. Внутри дзынькнуло, тонко, на самой границе, и она отмахнулась.

- Феноменально, - пробормотал он. - Так, ладно, феномен. Давай заниматься. Я эту тетрадь теперь к столу гвоздями прибью, честное слово. Распелась?

- Еще нет.

- Тогда поехали. Первое: «ми-ме-ма-мо-му». В до мажоре, в твоем любимом. И чтоб без фальши мне тут.

Дальше пошло как обычно. Сначала дыхание: она стояла посреди комнаты с ладонью на животе, а Эрнест Борисович кружил вокруг и был недоволен решительно всем.

- Выдох! Ну куда выдох? Ты не шарик сдуваешься, ты звук рождаешь. Звук должен на опоре стоять, понимаешь? Как дом на сваях. Сваи сгнили - дом сложился. Выдох слабый - звук поплыл. Еще раз. Вдох - живот вперед, плечи не задирай, кому говорю. Выдох - тяни «с». Долго. Как змея.

- Как кто?

- Как змея. Ты слышала когда-нибудь, как змея шипит?

- Нет.

- И слава богу. Вот и представь, что ты змея. Только красивая. И музыкальная.

Айя прыснула. Змей она никогда не трогала и не собиралась, но идея понравилась.

Потом был вокализ, вверх и вниз, и она ловила каждый полутон, как ступеньку под ногой. Эрнест Борисович аккомпанировал и местами мазал.

- У вас «фа» врет.

- Знаю, что врет. Настройщик приходил в марте, взял деньги и уехал. Пой давай, не отвлекайся.

А потом романс. Голос у нее был не сильный, зато чистый до неприличия. Старик слушал, останавливал, поправлял - и вдруг замолчал на полуслове.

- Так. Погоди.

- Что?

- Еще раз последнюю фразу.

Она спела еще раз.

- Знаешь, - сказал он, - тембр у тебя сегодня какой-то. Не пойму какой. Будто с тобой кто-то третий поет.

- В смысле?

- Да в прямом. Обертон. Я такое только у старых итальянцев слышал, они, говорят, специально так пели, чтобы ангелы подпевали. У тебя сегодня итальянский вариант. Мистика какая-то.

Она промолчала, а внутри дзынькнуло снова, и погромче.

Чай пили из синих чашек с золотой каймой - фамильные, из прабабкиного сервиза, не вздумай разбить. Заварка была густая, почти чифирь, а сушки и вправду оказались почти свежими. Айя грызла и слушала про бывшую ученицу, которая уехала в столицу и поет теперь в хоре при каком-то театре: в голосе была гордость и совсем немного зависти, потому что он любил, когда ученики вырастали, и терпеть не мог, когда они уезжали.

- Все, Анна, иди, - сказал он наконец. - Мне еще с Витькой из тридцать второй мучиться. Помнишь Витьку?

- С лягушкой?

- С ней самой. Но мама платит, а мама - святое.

В прихожей, пока она переобувалась, он взял ее за руку и подержал на пару секунд дольше, чем следовало.

- Ань. Я вот что спросить хотел. Ты правда услышала, где тетрадь? Или как-то иначе?

- Как это иначе?

- Ну не знаю. Почувствовала. Догадалась. Может, я сам проболтался, а ты запомнила и забыла, что запомнила, так бывает.

- Вы не проболтались. Я услышала.

- Услышала, - повторил он и руку отпустил. - Ну-ну. Береги себя.

За спиной хлопнула дверь.

До дома было пятнадцать минут неспешным шагом: от парадной направо, вдоль сквера, мимо булочной, где всегда пахло корицей, и через мост. Дорогу она знала до последней трещины в асфальте и шла, постукивая тростью, и думала о том, что такое случается все чаще. Ключи. Тетрадь. Еще раньше мамина заколка, которую папа искал полгода, а нашел ровно там, где сказала Айя, и потом три дня шутил про это за ужином.

Интуицией назвать не получалось. Интуиция говорит смутно, вроде «кажется, я утюг не выключила», а тут была конкретика: нижняя полка, с краю, у окна. И приходила эта конкретика не как догадка, которую надо еще проверить, а как готовый ответ, будто кто-то сунул ей в голову решенное уравнение вместе с ответом в конце учебника.

Во дворе-колодце было тихо, только голуби топтались по карнизу и переговаривались. В детстве Айя думала, что голубь - это такой мохнатый шарик, который воркует горлом, а когда папа объяснил про перья, крылья и клюв, обиделась: перья и клюв показались ей слишком сложным устройством для такого простого звука.

Она села на скамейку и попробовала восстановить все по порядку. Вот старик шуршит бумагами. Вот она слушает комнату и просит его постоять спокойно. И вот оно - знание, четкое, как карта местности, которой у нее в принципе не могло быть ниоткуда. Она села на скамейку и попробовала восстановить все по порядку. Вот старик шуршит бумагами. Вот она слушает комнату и просит его постоять спокойно. И вот оно - знание. Четкое, как карта местности, которой у нее в принципе не могло быть ниоткуда.

А знание было не ее. Пришло снаружи. Или изнутри, но все равно не от нее.

- И что мне с этим делать? - спросила Айя вслух.

Голуби на карнизе не отреагировали никак. Они вообще ни на что не реагировали, кроме еды.

Страх оказался совсем не киношный, без криков и беготни, а тихий и холодный, как сквозняк из-под двери, и от него хотелось не бежать, а сидеть неподвижно. Вспомнилось, как в пять лет она проснулась среди ночи и поняла, что в комнате кто-то есть.

- Мам, - сказала она тогда, - тут кто-то стоит.

- Где стоит?

- Вон там.

- Показалось, солнышко. Спи.

Не показалось. Кто-то стоял рядом, молча, и просто ждал, а на следующую ночь его уже не было - или он затих. Потом появлялся изредка, всегда молча, тенью в шуме дождя. Она про это не говорила никому, даже родителям, потому что как это вообще произносится вслух: мам, у меня в голове кто-то живет. После таких разговоров едут не в консерваторию, а совсем в другое место.

А теперь он заговорил. Не словами, слова были бы слишком по-человечески; он обходился теплом в висках, легким давлением, иногда почти музыкальным тоном, который возникал и гас. И сегодня, пока она искала тетрадь, он сказал ей: там. Не вслух. Но она услышала.

По дороге домой вспомнилось еще, как в семь лет она расшибла коленку, а за секунду до того внутри прозвучало: осторожно, ступенька. Тогда она решила, что это ее собственная мысль, просто быстрая, а может, и вовсе додуманная задним числом, когда уже сидела на земле и ревела. Теперь она в этом сомневалась.

Дома было пусто, папа задерживался, на автоответчике висело его сообщение: «Ань, я к девяти, поешь там без меня». Есть не хотелось. Она прошла к себе, скинула туфли и легла.

Потолок над ней был белый и высокий, так ей говорили. Для нее он был просто пространством над головой, которое давит или не давит в зависимости от высоты, потому что звук от него возвращается по-разному. Сегодня давило.

Она лежала и считала случаи, и набралось их больше, чем она думала. Он подсказывал, где лежит потерянное. Предупреждал - та самая ступенька, потом машина, потом еще раз машина, и оба раза вовремя. Один раз вытащил ее на литературе, когда она разобрала стихотворение так, что получила пять, а учительница потом читала ее ответ вслух всему классу, и Айя сидела красная, потому что сама не очень поняла, откуда взялись выводы.

И ни разу не назвался. Ничего не попросил взамен.

В конце концов она собралась и спросила напрямую, не вслух, а внутри: кто ты?

Сначала не было ничего.

Потом пришло тепло, растеклось от висков к затылку, будто ей положили ладони на голову. И в этом тепле пришел ответ - не слово и не звук, а образ, вернее, даже ощущение образа: огромный пустой зал, и где-то далеко в нем звучит струна, одна-единственная, такая длинная, что конца у нее, кажется, нет вообще.

Айя села на кровати. Сердце колотилось, в горле пересохло.

Вот теперь страх был настоящий, липкий, подкатывающий к горлу, потому что ответ она получила и выдумать его не могла.

Бежать к папе? И сказать что - пап, со мной с детства разговаривает непонятное нечто? Он вызовет врача, а врачи, те самые, которые разводили руками над ее зрительными нервами и говорили маме «ну вы понимаете», назовут это галлюцинациями, и дальше будет только хуже.

Она стиснула зубы и просидела так довольно долго. Паника уходила медленно и неохотно, как уходит вода после наводнения, оставляя ил, мусор и запах.

Часов в девять хлопнула входная дверь.

- Ань! Ты поела?

- Поела, - сказала она.

- Ну молодец. Я спать, завтра рано.

Она послушала, как он возится в ванной, как скрипит под ним кровать, как он ворочается и затихает, и позавидовала ему до слез.

Уснуть в ту ночь не вышло. До утра в голове крутились обрывки мыслей, звуков и каких-то совсем посторонних воспоминаний, а когда за окном завозились воробьи, которых она узнавала по деловитому чириканью, Айя легла обратно и закрыла глаза.

Больше он не отвечал. Но она знала, что он там и был там всегда, и самым жутким оказалось даже не то, что он наконец заговорил. А то, что одиночество, которое она столько лет считала своим, всю дорогу было ненастоящим. Рядом все это время кто-то стоял и слушал.

Глава 3. Скрипка без имени

Телефон зазвонил в понедельник, в самом начале десятого, когда Айя доедала бутерброд и слушала, как за стеной ругаются соседи.

- Ань, у меня беда. Ты скрипку из мастерской Гольдберга помнишь?

- Здравствуйте для начала.

- Да, да, здравствуй. Помнишь?

Голос у него был не тот, и она услышала это раньше слов. Голос ведь тоже инструмент: треснуло внутри - поменялся тембр, и никакой бодростью такое не замажешь.

Скрипку она помнила. Гольдберг держал магазинчик на Старом переулке - тот самый, где пахнет деревом, воском и столетней пылью, которую не выметешь никакой уборкой. В прошлом году старик ее туда затащил, чтобы она потрогала нормальные инструменты, а не ученические деревяшки. Гольдберг тогда открыл витрину и надавал ей скрипок в руки, штук пять подряд, приговаривая «осторожненько, осторожненько», хотя держала она их куда бережнее, чем он сам.

Одна была холодная как лед и пахла лаком так, что щипало в носу. Вторая теплая, почти живая. А третья оказалась отдельной историей, и это чувствовалось еще до звука, просто на ощупь.

- Та, с узкой талией? Которая внизу пела человеческим голосом?

- Она. Украли.

- Как украли?

- Вот так. Вчера, или ночью уже. Гольдберг утром пришел открывать - замок целый, витрина целая, а скрипки нет. И главное, Ань. Больше ничего не взяли. Рядом две французские виолончели лежат, каждая как квартира стоит. Не тронули. А скрипку унесли.

- Странно.

- Странно! - сказал он с непонятным торжеством, будто она подтвердила какую-то давнюю его правоту.

Дорогой та скрипка не была, Гольдберг сам говорил: автор безвестный, итальянская школа, а чья конкретно - поди установи. Зато звук. Эрнест Борисович, послушав ее однажды, просидел молча минут двадцать, а потом выдал: «Эта скрипка знает что-то, чего мы не знаем». Айе тогда стало не по себе.

- А я тут при чем?

- При том, что там полиция уже. Следователь. Молодой, хмурый такой. Все осмотрел и говорит: следов взлома нет, значит, кто-то из своих. Теперь допрашивает подряд - меня, Гольдберга, продавцов, учеников. Я подумал... - Он замялся. - Ань, ты нужна здесь. Просто послушать.

- Послушать что?

- Ну ты же слышишь иногда то, чего мы не слышим. Тетрадь вон нашла.

Вот этого она и боялась.

Четыре дня Айя честно уговаривала себя, что ничего тогда не было, а если и было, то не с ней. Так обычно и выходит: проснешься, услышишь, как дождь колотит по жестяному карнизу, и ночные страхи оказываются ерундой, тенью от занавески, чем-то, о чем потом стыдно вспоминать. Она запретила себе думать про тот вечер и почти справилась. Мешало только тепло, которое время от времени заводилось в висках. Оно не пугало, оно напоминало - так ноет старый шрам к дождю.

- Я не сыщик, Эрнест Борисович.

- А я не балерина. Гольдберг там места себе не находит, говорит, скрипка ему была как член семьи.

За окном тарахтел мусоровоз. Айя дождалась, пока он уедет.

- Ладно. Если это хоть чем-то поможет.

Он пришел через час. У них так было заведено: надо куда-то выбраться, а папа на работе - старик или брал такси, или, если погода позволяла, приходил ногами. Сегодня повезло: дождь кончился, вылезло робкое сентябрьское солнце, и он явился сам, в своем вечном драповом пальто, от которого пахло нафталином и примерно всем двадцатым веком.

- Ань, я внизу! Спускайся, только осторожно, тут скользко, я подстрахую.

Подстраховать ее он мог разве что морально, потому что весил килограммов шестьдесят вместе с пальто, но говорить об этом было бы невежливо. Она спустилась, держась за перила, нащупала знакомый локоть - тонкий, но крепкий, как сухая ветка, - и они пошли.

До магазина минут пятнадцать: направо от парадной, вдоль сквера, через арку и сразу налево. Старик почти всю дорогу молчал, только у арки сказал:

- Там полиция. Ты не пугайся.

- Да чего мне пугаться.

- Ну мало ли.

Она и не пугалась. Занимало ее совсем другое - то, как напряглось что-то внутри еще на подходе, задолго до дверей.

У входа Эрнест Борисович остановился и зачем-то поправил на ней шарф.

- Ну, с богом.

Магазин сидел на первом этаже старого доходного дома, и, чтобы попасть внутрь, надо было одолеть тяжелую дубовую дверь, обитую железными полосами, а потом спуститься на три ступеньки. Пахло деревом, канифолью и чем-то еще, неуловимым. Временем, наверное. Этот запах Айя знала с детства, с первого прикосновения к скрипке, когда внутри у нее что-то задрожало и, честно говоря, не перестало до сих пор.

Сегодня к нему примешалось чужое: мокрые плащи, сырость, чей-то резкий одеколон. И металл - не музыкальный, а казенный. Жетон, ключи, пряжка ремня.

- Здравствуйте. Следователь Кирсанов, Максим Сергеевич. А вы, как я понимаю, та самая Анна Соболева?

- Почему «та самая»?

- Мне про вас уже полчаса рассказывают.

- И что рассказывают?

- Разное, - сказал он.

Голос был мужской, молодой и действительно хмурый - это слышалось в самой интонации, низкой и слегка загнанной.

- Она самая, она самая, - отозвался Эрнест Борисович из глубины зала. - Ань, проходи. Тут у нас... ну, ты сама слышишь.

Она прошла, ведя тростью по полу. Плитка, стык, деревянный пол, ковер у прилавка. Все знакомое, только какое-то встревоженное, будто перед грозой.

Кирсанов ей сразу не понравился. Впрочем, первое впечатление врет чаще, чем говорит правду, это Айя усвоила давно. Говорил он сухо, но равнодушия в сухости не было, скорее усталость. И еще любопытство, которое он старательно прятал. Дышал ровно. Двигался экономно, не топтался и не размахивал руками. Такие обычно доводят дело до конца, даже когда оно надоело им на третий день.

- Эрнест Борисович сказал, вы можете помочь. - Голос шел от окна, это она определила по легкой реверберации.

- Он преувеличивает.

- Он сказал, вы слышите то, чего не слышат другие.

- Все слышат то, чего не слышат другие. Просто никто над этим не задумывается.

Пауза. Кирсанов, кажется, усмехнулся, но куда-то в сторону.

- Философски, - сказал он. - Ладно. Что мы имеем. Магазин закрыт с вечера, замок не взломан. Сигнализация не сработала по той причине, что ее тут нет, хозяин пожалел денег. Витрина заперта на ключ, ключ, по словам Гольдберга, всегда при нем. Но витрина открыта, скрипки нет. Значит, до ключа кто-то добрался. Больше не пропало ничего. Ваши мысли?

- Никаких, - честно сказала Айя. - Я не думаю. Я слушаю.

- Это как?

- Молча.

Она отошла от прилавка и встала посреди зала. Тут было тихо, если не считать дыхания трех человек, дождя за окном и дальнего гула машин, но тишина была не пустая, а наполненная. Инструменты, даже молчащие, держат вокруг себя плотное поле: каждая скрипка, каждая виолончель, каждая флейта в витрине резонирует по-своему, и вместе получается что-то вроде аккорда, который никто не играет. Воздух от этого делается гуще.

Она медленно пошла вдоль стены, скользя пальцами по деревянным панелям, и трость постукивала по полу больше по привычке, чем по надобности. Здесь она бы и без трости прошла с закрытыми глазами.

Только сегодня поле было нарушено. Где-то в нем образовалась дыра - не пустота даже, а сдвиг, будто в привычном аккорде одну ноту заменили на соседнюю.

Айя остановилась.

- Здесь что-то не то.

- Что именно?

- Стена.

- Стена как стена, - сказал Кирсанов.

- Дайте мне скрипку. Любую, какая под рукой.

- Зачем?

- Увидите.

Гольдберг, до этого молчавший так, что о нем можно было забыть, засуетился и притащил ученическую скрипку - легонькую, с неглубоким тембром, из тех, на которых учат детей и которые не жалко.

- Только вы аккуратно, - сказал он зачем-то.

- Она же дешевая.

- Все равно.

Айя подняла ее к плечу, и смычок лег на струны сам, без участия головы. Она взяла одну ноту, ля на открытой струне, и стала слушать, как та живет в комнате. Звук стукнулся о дальнюю стену, отскочил от стекла витрины, проехался по потолку и утонул в ковре. Обычное эхо. Ничего особенного, кроме одного места: слева от витрины, там, где ему полагалось отразиться от глухой стены, он провалился. Не отразился, а ушел куда-то вглубь, будто за панелью было пусто.

- Там тайник, - сказала Айя и опустила смычок.

- Что? - Гольдберг чуть не поперхнулся. - Какой тайник? Я тут сорок лет работаю, нету тут никакого тайника!

- Есть. За этой стеной. Полость.

Кирсанов подошел ближе, провел ладонью по стене, постучал костяшками. Звук вышел глухой и совершенно обыкновенный - для него.

- Ничего не слышу.

- Так вы и не слушаете. Вы ждете, что будет громко, а оно тихо. Если знать, что искать...

Она снова подняла смычок и на этот раз сыграла целую фразу, короткую, из какого-то забытого этюда, который в нее вбили в третьем классе и который она с тех пор ненавидела. Звук наполнил зал. И у той стены опять провалился.

- Вот здесь. Стучите.

Кирсанов постучал сильнее, потом еще, потом - Айя услышала - вытащил что-то из кармана, вроде перочинного ножа, и надавил на стык панелей. Хрустнуло.

- Черт, - сказал он. - Тут правда щель.

Дальше пошло быстро. Он позвал кого-то из своих, в коридоре затопали, кто-то приволок ящик с инструментом, кто-то светил фонарем и ронял его два раза. Гольдберг охал. Эрнест Борисович молчал, но дышал часто и тяжело, и Айя все порывалась сказать ему, чтобы он сел. Сама она стояла в стороне, прижав к груди чужую ученическую скрипку, и ждала.

Стену вскрыли минут за десять.

- Ни хрена себе, - сказал кто-то из полицейских и тут же кашлянул. - Извините.

В тайнике лежала скрипка, та самая, с узкой талией. И еще стопка бумаг, бархатная коробочка и несколько старых смычков.

- Господин Гольдберг. - Голос Кирсанова стал ровным, и от этой ровности сделалось неуютно. - Не хотите объяснить, почему в стене вашего магазина тайник, о котором вы не знали, и почему в нем лежит краденая скрипка?

Гольдберг издал странный звук, не то всхлип, не то смешок.

- Это Леня, - прошептал он. - Помощник мой. Он вчера уволился, сказал, другую работу нашел. А я ему ключи от витрины давал, когда отходил. Я думал, он надежный человек. Он же у меня четыре года...

Дальше Айя почти не слушала, потому что ее занимала скрипка. Она подошла и протянула руку, и пальцы легли на дерево - теплое, живое, чуть пыльное. Та самая.

- Можно?

Кирсанов ничего не ответил, но она услышала, как он выдохнул и качнулся с носков на пятки, а так бывает, когда человек вместо ответа разводит руками: делай что хочешь. Она подняла скрипку к плечу и провела смычком. Звук пошел низкий, густой и тягучий, и в нем было что-то знакомое, что-то, что она уже слышала раньше и никак не могла вспомнить где.

И тепло в висках.

«Ты молодец», - сказал голос.

Айя вздрогнула так, что смычок соскочил со струн.

- Я хочу еще раз осмотреть зал, - сказала она, обернувшись примерно туда, где стоял Кирсанов. - Одна. Можно?

Он помедлил, потом отошел к окну и забарабанил пальцами по подоконнику, разглядывая улицу, и это, видимо, означало «можно». Айя осталась посреди зала - с инструментами, с тишиной и с тем, кто в этой тишине жил.

- Кто ты? - спросила она одними губами.

Ответа не было. Потом легкий звон в ушах, потом ощущение, будто ее погладили по голове невидимой ладонью, а потом голос, почти человеческий, но начисто лишенный тембра:

«Я - эхо».

- Эхо чего?

«Эхо всего».

Она постояла еще немного, прижимая скрипку к груди, потом положила ее на столик, выдохнула и пошла к выходу. Дело было раскрыто. Ее собственное только начиналось.

На улице опять моросило. Айя подняла лицо к небу, и капли забарабанили по щекам и ресницам, и это было хорошо, потому что в магазине воздух стоял мертвый. Рядом скрипнула дверца машины, и сквозь шум воды пробился голос Кирсанова:

- Анна Сергеевна, вас подвезти?

- Анна. Просто Анна.

- Хорошо.

- И да, подвезите. Заодно расскажете, что было в бархатной коробочке.

Кирсанов хмыкнул и распахнул дверцу пошире.

В машине пахло кожей, табаком и мокрой одеждой. Дворники скребли по стеклу, он вырулил с парковки, задев бордюр, и сделал вид, что не задевал.

- В коробочке? - переспросил Кирсанов. - Струны. Три штуки, кишечные, ручной работы. Судя по всему, покойный муж Розы Львовны когда-то играл. Гольдберг как их увидел, так и замер. Говорит, такие сейчас днем с огнем.

- А вы что?

- А я в этом не разбираюсь. Мне бы Леню найти.

Айя кивнула. Струны ее не занимали совершенно. Занимало то, что там, в магазине, кто-то впервые назвал себя.

- Максим Сергеевич. А бывает, что человек слышит то, чего нет?

Он ответил не сразу.

- Бывает. У меня свидетели такое слышат - вы не поверите. А что?

- Ничего. Просто спросила.

- Ну-ну, - сказал Кирсанов, и было понятно, что он это запомнил.

Больше за всю дорогу она не произнесла ни слова. А где-то в глубине тихо и, кажется, довольно звенело: эхо, эхо всего. Имя у голоса появилось. Объясняло оно ровным счетом ничего и запутывало прилично.

Ладно. Она спросит его обо всем - только не сегодня. Сегодня она устала.

Глава 4. Эхо

Дождь зарядил на три дня, и все это время Айя просидела у окна, слушая, как вода колотит по жестяному карнизу.

Теперь у него было имя. Не «голос», не «оно» и не «это» - Эхо. С большой буквы, как зовут человека. Объясняло имя, конечно, ровным счетом ничего, но с ним стало легче: когда у вещи есть название, она делается ручнее. В детстве Айя до дрожи боялась грозы, а мама сказала: «Это просто гром», - и страх убавился примерно наполовину. Работал тот же самый механизм, только вместо грома был бесплотный собеседник, живущий не пойми где - между звуком и мыслью.

Отец уехал в командировку, на какую-то конференцию по инженерным сетям, и звонил каждый вечер ровно в девять.

- Ань, ты как?

- Нормально.

- Ела?

- Ела.

- Ну молодец. Тут дождь такой, ты не представляешь.

- У нас тоже.

- А, ну да. - Он замолкал, потом спохватывался: - Ладно, не буду тебе мешать.

Он всегда так говорил, будто она была занята чем-то важным. Айя клала трубку и возвращалась к окну.

Четыре дня одна. Раньше одиночество было ее нормальным состоянием, чем-то вроде воды для рыбы: она в нем жила и плотности его не замечала. Теперь оно стало неполным, и это оказалось куда неудобнее.

Эхо молчал. Или делал вид, что молчит. Она пробовала звать - мысленно, осторожно, как стучат в дверь, за которой, может, вообще никого. Ответа не было. Приходило только тепло в висках, ровное, как температура тела, и не пропадало ни на минуту.

На третий день дождя Айя решила разобраться. Не с ним - с собой.

Память у нее работала не как у зрячих: картинок она не хранила, только звуки, запахи и шероховатости. И приходило все это не вспышками, а кусками, вроде музыкальных фраз, которые можно отмотать и послушать заново. Она забралась в кресло с ногами, натянула на колени плед и стала мотать.

Самое раннее - кроватка. За окном летний дождь, мелкий, будто в стекло горстями кидают горох, на кухне мама гремит посудой, пахнет молоком и чем-то сладким. И вдруг пауза. Не тишина, а именно пауза, в которой кто-то есть, - будто рядом задержали дыхание. Она тогда не испугалась ни капли. Маленькие дети вообще пугаются не непонятного, а громкого.

Наверху хлопнула дверь, и соседка со второго потащила вниз мусор, гремя пакетом на каждой ступеньке. Айя переждала.

Потом были ложки. Года четыре ей, может, и пять - она колотит по столу двумя деревянными ложками, ускоряет, замедляет, и вдруг между двумя ударами кто-то ритм подхватывает и чуть-чуть сдвигает, будто поправляет.

- Ты чего смеешься?

- Ложки танцуют.

- Ну танцуют так танцуют, - сказала мама и погладила ее по голове, и рука была теплая и немножко грустная, если рука вообще может быть грустной.

Лестница случилась в семь. Они с папой спускались, и внутри отчетливо прозвучало: осторожно, ступенька.

- Ты чего встала?

- Ничего.

И перешагнула через выщербленную. Тогда решила, что мысль своя, просто быстрая, - а сейчас, отматывая, зацепилась вот за что. У мыслей есть привкус. Свои шершавые, сомневающиеся, вечно недоделанные, а та была гладкая и точная, как чужая монета в горсти мелочи.

Щелкнул чайник, который она включила полчаса назад и забыла. Вставать было лень.

В девять ангина: температура под сорок, мокрое белье, мама рядом читает сказку. Только Айя слышала не сказку, а гул, ровный и тяжелый, вроде трансформаторной будки во дворе. Гул перекрыл боль в горле, и она уснула, а наутро сказала, что приходил звук и спел ей колыбельную.

- Это жар, солнышко. При температуре всегда что-нибудь слышится.

Не жар.

Двенадцать вспоминать не хотелось, и она все равно вспомнила. Первая гроза после того, как мамы не стало. Гром - это просто звук, ей объяснили давным-давно, гром не страшный; страшно, что мамы нет, и от этого никакой гул не спасает. Гул все равно пришел, ничего не сказал, просто побыл рядом, и одиночество село на размер, как шерстяная кофта после стирки. Тогда она первый раз подумала про ангела-хранителя, но ангелы, кажется, поют, а этот резонировал.

В пятнадцать был экзамен, Бах, самое трудное из всего, что она умела. Руки трясутся, смычок гуляет - и тот самый доворот, будто кто-то положил ладонь на плечо и поправил осанку. Дрожь ушла. Комиссия хлопала, педагог потом сказал: «Ты сегодня лучше всех играла».

Ага. Только не она.

Собака наверху процокала когтями до двери, потопталась и легла.

В восемнадцать была любовь, куда ж без нее. Парень из параллельного, она его, ясное дело, не видела, но он ходил на репетиции хора, и от голоса у нее сжималось в животе. Разговаривал вежливо, чуть покровительственно - так говорят со слепыми и с маленькими, - и она это слышала, и терпеть не могла, и терпела. Он позвал ее в кафе с живой музыкой, и весь вечер Эхо, тогда еще безымянный, бубнил в висках. Слов не разобрать, смысл читался: не тот.

Кончилось ничем. Через месяц он сошелся с другой, зрячей, и Айя ревела ночью в подушку, а гул молчал, и злилась она тогда на гул сильнее, чем на парня: от парня-то она ничего особенного и не ждала.

Ну а дальше уже недавнее. Ключи, тетрадь, скрипка. И признание.

Она открыла глаза. Дождь стихал, и все вокруг сделалось громче - капли с карниза, холодильник на своей ноте, город за окном.

- Эхо, - сказала она одними губами. - Я хочу поговорить.

Тишина.

- Я знаю, что ты здесь. Ты всегда был. Я не боюсь.

Ничего.

- Ну пожалуйста.

И тогда он ответил.

Не словами и не образом, как в тот раз. Он поменял акустику комнаты, и Айя вдруг услышала, что звук ее собственного голоса никуда не делся, а продолжает жить в воздухе - растянутый, будто включили невидимый ревербератор. В этом растянутом звуке прорезался ритм, какая-то последовательность нажимов и провалов, которая почему-то складывалась в смысл.

«Я здесь».

Пальцы сами вцепились в плед.

- Ты... все это время тут был?

«Был. И до того, как ты появилась, тоже был, только тогда мне некому было это сказать».

- Чего же ты ждал?

«Тебя ждал. Пустого канала. У тебя мозг не занят картинкой, а у остальных занят весь, целиком, там ни щелочки нет».

Пустым каналом ее еще никто не называл. Врачи говорили «нарушение обработки зрительного сигнала», учителя - «особенный ребенок», папа - «уникум», и от всего этого ее слегка мутило. А пустой канал почему-то прозвучал как комплимент.

- Ты живой вообще?

«Иначе живой. Я не двигаюсь никуда, я остаюсь».

- Это как?

«Ты бросала камень в воду?»

- Нет. Но про круги знаю.

«Вот я и есть круги. Только вода - это время.

Камень бросили давно, я даже не помню кто. Может, я сам и был камнем. А круги идут до сих пор».

Айя прикрыла глаза и попробовала это представить - не картинкой, картинок у нее не водилось, а ощущением. Круги, расходящиеся от невидимого центра, которые не угаснут никогда, потому что времени хватит на всех. И где-то в этих кругах - сознание. Не человеческое, но думающее.

- Зачем ты мне помогаешь?

«Ты вроде инструмента, а я вроде смычка. Я слышу то, чего ты не можешь, зато ты умеешь сказать вслух, а я нет. Один я просто вибрация, одна ты просто тишина, а вместе получается резонанс».

- Красиво излагаешь.

«Я старался. Времени потренироваться было предостаточно».

Она фыркнула. Вот тебе и древняя форма жизни - еще и острит.

- А почему раньше так не разговаривал?

«Мозг твой не справлялся, он еще учился. Сейчас справляется, но ты устанешь быстро».

- Я уже устала.

«Тогда спи, я подожду. Ждать я умею лучше всего».

Тепло в висках стало мягче, превратилось в еле заметную пульсацию, почти в колыбельную, и Айя откинулась на спинку кресла с отчетливой мыслью, что больше не боится.

Проснулась она часа через три, с затекшей шеей и отпечатком пледа на щеке. Дождь кончился совсем, и в окно пробивалось не то чтобы свет, а перемена в воздухе: подоконник нагрелся, мокрая листва во дворе запахла иначе. Значит, тучи разошлись.

- Ты здесь?

«Здесь».

- Расскажи про себя. Откуда ты взялся?

«Не знаю. Себя помню всегда, но это „всегда“ началось не тут».

- А где?

«Тоже не знаю».

- Толку с тебя, - сказала Айя.

«Ваш мир был совсем новый, когда я пришел. Тихий такой. Ни людей, ни зверей, ветер и вода, и больше ничего».

- А ко мне как попал?

«Долго искал. У вас ведь уши закрыты, вы слишком много смотрите, и картинка съедает все место. А у тебя было свободно».

Вопросов оставалось еще штук сорок, но усталость возвращалась - не та, что от беготни, а какая-то донная, будто из нее вычерпывали что-то, чего и так было немного. Она спросила последнее:

- Ты можешь показать мне мир? Не рассказать, а показать.

Он молчал так долго, что она успела испугаться.

«Могу, только ты пока не готова. И нужен проводник - вещь какая-нибудь старая, очень старая, чтобы я через нее перевел звук в свет».

- А звук может стать светом?

«Все может стать всем, это люди придумали границы. Звук и свет - одно и то же, просто частота разная. Переводить я умею, устройства нет».

- Какого устройства?

«Узнаешь. Скоро».

- Ненавижу, когда так отвечают.

Он не отозвался, и тепло погасло, оставив после себя слабый гул.

Айя пошла заваривать чай. Руки подрагивали, заварку она просыпала мимо кружки и собирать не стала.

Значит, так. Он не человек и не привидение, а какая-то жизнь, которая живет в волнах. Про физику Айя знала мало, но про стоячую волну он сказал сам, и звучало убедительно. Рядом он с самого ее рождения: занял, как занимают пустующую квартиру, и ждал, пока мозг дорастет. Дождался. Слышит то, чего не слышит никто, причем ушей у него нет вовсе - он сам и есть звук, и чужое колебание чувствует так же, как человек чувствует чужую руку на плече.

И еще он шутит. Вот это пугало сильнее всего прочего.

Айя отхлебнула чай, обожгла язык и тихо выругалась. Эхо в висках фыркнул - она готова была поклясться, что фыркнул, хотя никакого звука не было.

- Ты надо мной смеешься?

«Немного».

- Откуда у тебя вообще чувство юмора?

«У тебя научился. Ты смешно злишься: зубы сожмешь и сопишь, как еж».

- Ты знаешь, кто такой еж?

«Знаю, ты трогала чучело в зоопарке. Колючее».

Она захохотала - впервые за много дней, громко и некрасиво, и смех заметался по пустой кухне.

- Знаешь, - сказала она, отсмеявшись, - а ты не такой жуткий, как я думала.

«Я не жуткий. Я другой».

- Это я уже поняла.

Кружку она домыла и ушла в комнату. Вечер еще толком не начался, а сил не осталось никаких.

- Эхо.

«Да».

- А если я когда-нибудь смогу видеть - ты останешься?

Он молчал долго.

«Не знаю. Картинка съедает частоту, начнешь видеть - и сигнал, наверное, пропадет. Как радио в тоннеле».

Радио в тоннеле она знала прекрасно: папа въезжал в подземный паркинг, магнитола принималась шипеть и глохла, оставался один шум, и папа всякий раз чертыхался так, будто это случилось с ним впервые в жизни.

- Я не хочу тебя терять.

«Ты еще ничего не нашла. Спи».

И она уснула - спокойно, без снов. А где-то на границе, в теплой тишине между вдохом и выдохом, вибрировало чье-то неслышное «спокойной ночи».

Глава 5. Фарфоровый звон

Турка стояла на плите с самого утра, и гущу в ней теперь можно было отскребать разве что зубилом. Папа сварил кофе, налил дочери, себе забыл, спохватился уже в дверях и убежал так, что хлопнуло на весь подъезд.

Телефон зазвонил в восемь, когда Айя допивала этот самый кофе, и голос в трубке был помятый - так говорят люди, которые не спали и только что с удивлением обнаружили, что ночь почему-то кончилась.

- Анна, извините, что рано. У меня тут дело... необычное. Без вас не обойтись. Это в антикварном квартале, знаете, где Часовая с Глухим переулком пересекается?

Она знала. Там пахло старыми книгами и мокрой штукатуркой, и мама однажды водила ее туда за фарфоровой чашкой для бабушки - тонкой, почти прозрачной на ощупь, которая звенела от любого прикосновения и в итоге благополучно дожила до сих пор.

- Знаю. Только это через полгорода. Папа на работе, мне такси вызывать, потом объяснять водителю, где именно встать.

- А. - Кирсанов подумал секунду. - Я за вами заеду. Через двадцать минут буду у подъезда, ждите внизу, я посигналю.

- У меня телефон есть вообще-то. Можно просто позвонить, когда приедете.

- Ну да. Точно. Извините.

Она положила трубку и усмехнулась: он иногда напоминал ей здоровенную собаку, которая изо всех сил хочет помочь и попутно сносит хвостом все со стола.

Приехал он через двадцать пять.

В машине пахло табаком и старым кофе, и по тому, как Кирсанов трогался с места, чувствовалось, что спал он часа три, не больше.

- Так что за дело?

- Странное. Даже для меня странное. Четыре человека в больнице: слабость, головокружение, руки трясутся.

- Отравились?

- Сначала так и решили. Потом решили, что инфекция. Лежат месяц, и лучше им не делается.

- Я-то тут при чем?

Он помолчал, и она услышала короткий треск табака и выдох в приоткрытое окно.

- Они все из одного дома, три квартиры на Часовой. Один из них антиквар, Зильберман, лавка на первом этаже, ему семьдесят два. За ним и за остальными ходит племянник, и племянник этот говорит, что они просто старые и больные.

- А это, между прочим, похоже на правду.

- Вот и я о том же. - Он посигналил кому-то, кто лез из второго ряда. - Только меня гложет. Запах.

- Какой?

- Никакой, в том и дело. В квартирах пахнет стерильно, как в операционной. А должно пахнуть стариками - лекарствами, пылью, кошками. А там ничего, будто воздух вылизали.

Часовая встретила прелыми листьями и мокрым камнем. Кирсанов притерся к тротуару, подал ей локоть, и они вошли в подъезд, где сразу стало холоднее градуса на два, - Айя почувствовала это лицом. Пахло сырой штукатуркой и чем-то сладковатым, химическим, будто травили тараканов. Тишина стояла ватная, какая бывает только в очень старых домах.

- Лифта нет. Третий этаж. Справитесь?

- Я без лифта двадцать лет справляюсь. Ведите.

Ступени были высокие и стертые посередине, углубления она чувствовала подошвами. На площадке он позвенел ключами и отпер дверь.

Квартира пахла ничем.

Вот теперь она поняла, о чем он говорил. Ни пыли, ни старости, ни лекарств, ни еды - только тот же химический оттенок, что и внизу. И звук здесь гас быстрее, чем положено: шаги Кирсанова не разлетались, а сразу вязли.

- Тут жил Зильберман. Он сейчас в больнице.

- Давно слег?

- Сдавать начал полгода назад. Потом соседка сверху, Роза Львовна. Потом пара этажом ниже, Кацы, обоим за шестьдесят.

Айя прошла в середину комнаты. Квартира была забита антиквариатом - это слышалось по тому, как шаги отражались от множества предметов сразу. Шкафы вдоль стен, что-то стеклянное, что-то деревянное. От чугунной батареи поднималось сухое тепло и обволакивало все, что стояло на каминной полке.

Она прикрыла глаза.

- Эхо. Что здесь?

«Слушай выше. Выше, чем ты обычно слушаешь, там звон стоит».

- Какой звон?

«Фарфор, очень тонкий. Звенит без остановки уже полгода, и до сих пор его никто, кроме меня, не слышал».

Айя повернулась на звук, которого не слышала, а скорее чувствовала как легкое давление в висках. Обошла кресло, остановилась у камина.

- Тут что-то есть.

Кирсанов подошел, и дыхание у него сделалось частым.

- На полке. Маленькая. Фарфоровая.

- Балерина, - сказал он. - На одной ножке, руки кверху. А что не так?

- Дайте.

Он вложил фигурку ей в ладони. Фарфор был холодный и гладкий, как яичная скорлупа. Она провела пальцами по юбке, по талии, по поднятым рукам.

- Тяжелая.

- Фарфор вообще тяжелый.

- Не настолько. Возьмите сами, прикиньте на руку.

Он взял и молчал подозрительно долго, а потом она услышала, как он достает телефон.

- Петрович? Мне нужен эксперт по фарфору. Или по антиквариату, все равно кто. Срочно. Да, на Часовой. Жду.

Эксперта звали Рабинович, голос у него был прокуренный до хрипоты, и приехал он через час вместе с участковым, который все время вздыхал, и еще каким-то человеком, так и не сказавшим за все утро ни единого слова. Балерину разглядывали под лупой, взвешивали на ладони и просвечивали прибором, который противно пищал на одной ноте, отчего у Айи начало ломить зубы.

- Полость, - сказал наконец Рабинович. - В основании, запаяна.

- Аккуратно?

- Очень. Я бы даже сказал, с любовью. Такую работу за полчаса не делают.

- Вскрыть сможете?

- Попробовать могу, только вещь ценная. Если испорчу...

- Ответственность на мне.

- Ну, вам виднее, - сказал Рабинович тоном человека, который в случае чего непременно припомнит этот разговор.

Он хмыкнул и полез за инструментами, и дальше Айя слушала, как он работает: постукивание, скрежет, потом щелчок. И вдруг короткий глухой всплеск - тяжелые капли ударились о фарфоровое дно, и этот звук резанул ее сильнее любого запаха.

- Матерь божья, - выдохнул Рабинович. - Ртуть.

Секунду было тихо, потом заговорили все разом. Кирсанов рявкнул, чтобы замолчали. Айю увели в коридор и велели ничего не трогать; она стояла у стены и слушала, как в квартире хлопают дверцами и звенят стеклом.

- Эхо. Ты знал.

«Знал».

- Почему прямо не сказал?

«Потому что ты должна сама. Если я стану все говорить прямо, ты перестанешь думать и превратишься в пару ушей, а ты гораздо больше, чем просто уши».

Ответить было нечего.

Часа через два Кирсанов вышел в коридор. От него пахло потом и тем особым азартом, который появляется у полицейских, когда дело наконец сдвинулось.

- Вы были правы. Ртуть в основании, запаяна наглухо.

- А как она выходит?

- Через глазурь. Там микротрещины. Батарея греет, ртуть испаряется потихоньку, ни цвета, ни запаха. А люди этим дышат месяцами.

- Племянник, - сказала Айя.

- Что племянник?

- Это он. Он видимо дарил им статуэтки.

Кирсанов молчал.

- Он антиквар, - сказала она. - У него доступ. И он же за ними ухаживал. Ждал, пока они ослабнут настолько, что не смогут распоряжаться имуществом.

Он долго не отвечал, потом присвистнул.

- Вы это сами придумали или?..

- Или.

- Понял. Не лезу.

Он ушел звонить в участок, и в коридоре стало слышно, как он там кому-то втолковывает про наружное наблюдение. Тепло в висках пульсировало, и в этой пульсации Айе чудилось что-то похожее на одобрение.

- Эхо, а в других квартирах тоже?

«Тоже. У женщины кошка, у супругов две собаки, и все с начинкой».

Айя сглотнула. Старики годами дышали смертью и понятия не имели, что убивает их вот эта самая безделушка, которую они каждую неделю смахивали с полки тряпкой и ставили обратно на видное место - потому что подарок, потому что племянник обидится, если не увидит. А племянник приходил, пил с ними чай и участливо спрашивал про самочувствие.

Ей вспомнилась бабушкина чашка, тонкая и звенящая. Они пили из нее чай, и бабушка сказала тогда: «Красивая вещь, она как человек. Снаружи блестит, а внутри может быть что угодно». Айя в свои восемь лет не поняла ни слова и вежливо покивала. Теперь дошло.

Кирсанов вернулся минут через десять и тяжело сел рядом; стул под ним скрипнул с намеком.

- Задержали. У больницы, он как раз от дяди выходил.

- Навещал?

- Навещал. Сидел у постели, за руку держал.

Айя промолчала.

- Статуэтки нашли еще три, - продолжил Кирсанов. - Одну у Розы Львовны, две у Кацев, все с ртутью. И переписку с нотариусом нашли, и договор о передаче имущества, уже готовый, там только подписи не хватало. Все, как вы сказали.

- Я не сказала. Я предположила.

- Ну да, предположили. С первого раза и без единой зацепки. Случайно.

Она пожала плечами, потому что спорить не хотелось, да и что тут скажешь. «У меня в голове живет древняя звуковая сущность, которая слышит испарения ртути»? После такого ее упекут в психушку быстрее, чем успеешь моргнуть.

- Анна. - Голос у него сделался серьезным. - Я не верю ни в экстрасенсов, ни в магию, ни во что подобное.

- Я знаю.

- Но то, что вы делаете, - это за гранью. Как - спрашивать не буду, вы все равно не скажете. Просто спасибо.

- Пожалуйста.

- Вы четверых вытащили. Им теперь нормальное лечение назначат, и тем, кто был бы следующим, тоже. Если бы он продолжил...

Договаривать он не стал, а она и так поняла.

На улице ветер наконец стих, и город накрыла та особенная осенняя тишина, которая случается, когда листья уже облетели, а снег еще не выпал. Айя подняла лицо к небу. Небо было серое, так ей сказали; для нее оно было пространством над головой, холодным воздухом и дальним гулом машин.

- Вас подвезти?

- Да. Только сначала в одно место.

- Куда?

- К Эрнесту Борисовичу. Я ему с нотами обещала еще в пятницу.

Кирсанов вел молча и только чертыхался на пробки, а Айя откинулась на сиденье и думала о том, что страх сегодня был какой-то другой. Не за себя - за стариков, которые не могли понять, что с ними происходит, и за врачей, которые честно лечили их не от того.

И еще о том, что зло бывает совсем не громким. Иногда оно фарфоровое, стоит себе на каминной полке и красиво тянет ножку.

Глава 6. Полигон тишины

Скрипка с утра капризничала. В сухом воздухе дека рассохлась, верхние ноты пошли плоские, будто инструмент простудился, и французский этюд с кучей мелизмов от этого нещадно страдал - пальцы и без того заплетались в узлы. Айя отложила смычок и полезла за увлажнителем, когда зазвонил телефон.

- Анна. Мне нужна ваша помощь, точнее, ваши уши.

Голос у Кирсанова был какой-то придушенный. Не усталый даже, а сбитый с толку, что для него случалось редко.

- Рассказывайте.

- Студия звукозаписи, «Акустика-Люкс». Слышали?

- Нет.

- И ладно. Частная студия в подвале бывшего доходного дома на набережной, хозяин - Залесский, бывший звукорежиссер, теперь на пенсии и держит ее, как он выражается, для души. Оборудования там на полмиллиона евро. Но украли не оборудование.

- А что тогда?

- Пластинку.

Айя прислонилась плечом к стене. Обычно крадут деньги, драгоценности, картины. Но винил?

- Тысяча девятьсот двенадцатый год, - продолжал Кирсанов. - «Колыбельная», Шаляпин. Тираж был двести штук, сейчас в мире осталось пять, может, меньше. Залесский говорит, стоит она примерно как две его студии.

- Подробности давайте.

- Студия была заперта изнутри. Он ушел в десять вечера, пластинка лежала в сейфе. Утром пришел - сейф открыт, пластинки нет. Замок целый, ключ он носит на шее и не снимает даже в душе. А сама студия - комната с полной звукоизоляцией, там даже вентиляция с шумоподавлением. Туда не проникает ни звука.

- Совсем?

- Совсем. Я постоял внутри минут пять, у меня в ушах зазвенело. Как в космосе.

Вот теперь Айя поняла, почему у него такой голос.

Абсолютная тишина для нее была не отсутствием звука, а отсутствием опоры - примерно как для зрячего человека невесомость. В тишине мир вокруг переставал существовать, оставалось только тело, и тело начинало паниковать: тошнило, кружилась голова, воздуха делалось мало. Это была ее единственная настоящая фобия. Темноты она не боялась, темноты она попросту не знала. А вот тишина была ее личной бездной, и Айя старалась в нее не заглядывать.

- Я не уверена, что справлюсь. Тишина меня выбивает.

- Я понимаю. Но больше некому. Эксперты руками разводят, улик нет, свидетелей нет, камер нет. Только стены, тишина и вы.

Она помолчала, кусая губу.

- Ладно. Заезжайте.

Студия обнаружилась в подвале старого дома на набережной Обводного, и Айя определила это по запаху еще в машине: вода, сырой бетон, ржавчина от труб, а поверх всего что-то химическое - клей, наверное, которым сажали звукоизоляцию. Кирсанов всю дорогу молчал и только один раз спросил, не передумала ли она.

- Не передумала, - ответила она, хотя внутри все сжималось в кулак.

Залесский встретил их у входа. Судя по голосу - пожилой, с одышкой, и говорил он быстро и сбивчиво, как человек, привыкший, что его перебивают.

- Вы поймите, это же Шаляпин! Не пластинка - артефакт. Я ее двадцать лет искал, на аукционе в Лондоне выкупил, у меня руки тряслись, когда подписывал. Она в сейфе лежала, я ее по выходным слушал, на отдельном проигрывателе, игла из японского бамбука. А теперь как сквозь землю.

- Кто еще знал про пластинку? - спросил Кирсанов, пока они спускались.

- Да все знали, я же ею гордился! Коллекционеры, друзья, бывшие коллеги. Но в студию я чужих не пускаю, только своих.

- А свои это кто?

- Жена. Сын. И Леня, звукорежиссер мой бывший, мы с ним иногда записываемся, так, для удовольствия. Только Леня в Турции уже неделю, я проверял.

Айя слушала вполуха. Главное было впереди.

Дверь оказалась обита чем-то мягким - она провела рукой и не разобрала, поролон это или войлок.

- Вы уж извините, там внутри специфично, - предупредил Залесский. - Некоторые не выдерживают. Говорят, как в склепе.

Она сглотнула и шагнула внутрь.

Первым ударила тишина. Хотя нет, тишина - это когда просто ничего не звучит, а тут было хуже: пространство активно подавляло любые колебания, глотало их, как вата. Звук собственного дыхания не расходился, а глох в полусантиметре от лица. Зато сердце сделалось громким, неестественно громким, и от этого стало по-настоящему страшно - будто ее заперли внутри собственного тела и больше нигде ничего нет.

- Анна? - Голос Кирсанова донесся глухо, словно через подушку. - Вам плохо?

- Нормально. Дайте минуту.

Она закрыла глаза. Уши не работали совсем, но оставалось другое - не слух даже, а осязание звука, вибрационное чутье, которому ее натаскал Эхо. Айя медленно опустилась на корточки и прижала ладони к полу.

Пол был мягкий, скорее всего толстая пробка под ковролином, но под ним угадывалась твердая основа - не бетон, что-то вроде фанеры. А еще глубже шла еле заметная дрожь: трубы отопления гудели на такой низкой частоте, что ухо их не брало, а кости чувствовали прекрасно.

- Эхо. Ты слышишь?

«Слышу. Никакой тишины тут нет, это людям кажется, что тишина. На самом деле все гудит: трубы, проводка, земля под фундаментом. А еще я слышу пустоту».

- Какую пустоту?

«Под полом, в углу, где кресло. Там гудит по-другому, значит, полость. И в этой полости что-то лежит, плоское и круглое, оно отзывается на тридцати трех герцах. Это винил».

Айя поднялась. Ноги дрожали - то ли от напряжения, то ли от этой мертвой комнаты, которая все еще давила со всех сторон. Она прошла в угол, ведя ладонью по стене, и под подошвой у нее что-то хрустнуло.

- Тут коврик, - сказала она вслух, и голос умер сразу, не оставив после себя ничего.

- Есть коврик, - подтвердил Залесский. - Чтобы ногам не холодно. Я там иногда сижу и слушаю.

- Поднимите его.

Залесский неуверенно потоптался, потом Кирсанов отстранил его и отдернул коврик сам.

- Ну, пол. Обычный пол.

- Не обычный.

Она снова опустилась на колени и прошлась пальцами по поверхности. Пробка, мягкая, чуть пружинящая, и по ней - шов. Очень ровный, почти незаметный: если не знаешь, что искать, не найдешь никогда. А под пробкой, на сантиметр вглубь, чувствовалась другая фактура. Дерево. И холодок, такой слабый сквознячок, что кожа его едва брала.

- Здесь стык. Прямоугольник, примерно сорок на сорок. Люк.

- Быть не может, - сказал Залесский. - Я эту студию сам строил, я каждую панель тут знаю. Нет здесь никакого люка.

- Есть. Только сделали его позже и очень аккуратно: вырезали панель, посадили на петли, а сверху наклеили пробку, чтобы спрятать швы. Стыки промазаны тем же герметиком, что и вся студия, - иначе звукоизоляция бы нарушилась, и вы бы заметили.

Она помолчала секунду.

- Ваш сын столярным делом не увлекается?

Пауза вышла долгая. Потом Залесский выдохнул, длинно и с присвистом, как проколотая шина.

- Увлекался. В детстве. Он вообще рукастый... Но вы же не думаете...

- Дайте чем поддеть, - перебила Айя.

Через минуту ей в руку легло что-то плоское и металлическое, кажется, монтажная лопатка. Айя нащупала стык и вставила лезвие в щель. Панель подалась легко и почти беззвучно - петли были смазаны, все продумано заранее.

Снизу пахнуло деревом, старой бумагой и чем-то еще, теплым.

- Что там?

- Посмотрите сами, я не вижу.

Она услышала, как Кирсанов опускается рядом на корточки и шарит рукой в тайнике. Короткий вдох. Потом сухой смешок.

- Пластинка. В бархате. Портативный проигрыватель, наушники. И еще одна пластинка, старая, без конверта.

Залесский издал странный звук, не то стон, не то всхлип, и тяжело сел в кресло.

- Господи. Сын. Мой собственный сын.

Дальше все пошло по накатанной: группа, фотографии, изъятие пластинки как вещественного доказательства, - Залесский умолял отдать ее обратно, и его, разумеется, никто не послушал. Сына взяли часа через два, он играл в компьютер и даже не пытался бежать. На допросе раскололся сразу: слепок ключа сделал, пока отец спал, люк вырезал, когда тот уехал в командировку, слушал по ночам, продавать не собирался - просто хотел иметь доступ.

Все это Кирсанов пересказал ей уже на улице.

- Он мне так объяснил, - сказал он, закуривая. - У отца, говорит, к этой пластинке отношение почти религиозное, он мне ее давал раз в полгода, а я хотел каждый день. Это же Шаляпин, живой голос, которому сто лет. Это, говорит, как время потрогать.

Айя стояла, подставив лицо ветру, и молчала.

- Знаете, я его почти понимаю. Парень не вор. Он просто любил музыку так сильно, что построил себе тайник - слушать в тишине. Думал, отец не заметит. А отец заметил.

Она кивнула. Она тоже понимала - не вора, а меломана, человека, который без музыки не дышит. Как она сама. Как Эрнест Борисович.

- Пластинку вернут?

- После суда. Хотя я думаю, Залесский заявление заберет, он уже адвокату звонил. Все-таки сын.

- И правильно.

Кирсанов помолчал.

- Анна, а вы там, в этой мертвой комнате, правда услышали люк под ковриком? Или это опять ваша интуиция?

- Я же говорила: тишины не бывает. Все звучит, надо только знать, что слушать.

- И что вы слушали?

- Трубы. Они гудят под полом на инфразвуке, и в одном месте гул менялся - становился глубже. Значит, полость. А в полости лежал предмет, который отзывался на своей частоте. Винил отзывается не так, как дерево или бетон, вот и все.

- «Вот и все», - передразнил Кирсанов и выбросил окурок в урну. - Вы хоть понимаете, как это звучит со стороны?

- Понимаю. Но вам не нужно, чтобы это хорошо звучало, вам нужно раскрывать дела.

Он хмыкнул и открыл перед ней дверцу.

Дома она села за скрипку. Этюд по-прежнему не давался, мелизмы путались, пальцы скользили, но она играла снова и снова, пока звук не заполнил комнату целиком - до последнего угла, до последней пылинки. После той студии живой звук казался чем-то неприличным по щедрости.

Она играла и думала о парне, который выпилил в полу люк, чтобы слушать голос столетней давности. И об отце, который сидит сейчас в пустой квартире и смотрит на телефон.

- Эхо, - позвала она, не переставая играть. - А ты бы стал делать тайник? Чтобы слушать то, чего нельзя?

«Я сам тайник. Я храню звуки, которых никто больше не слышит, так что да, стал бы. И, наверное, уже сделал».

Айя улыбнулась и взяла следующую ноту.

Глава 7. Я хочу видеть

В пекарне на углу опять жгли старые поддоны, и сладковатая гарь пролезала во все щели, перебивая мокрую шерсть и прелые листья. По этому запаху Айя и определяла ноябрь. Зрячие в такие дни начинали ныть про темноту и серое месиво под ногами, а ей ныть было решительно не о чем.

Она сидела на подоконнике, подобрав ноги, и окно холодило спину даже через свитер. За стеклом шуршало. Масляный обогреватель, доставшийся от бабушки, щелкал через неравные промежутки, и в этих щелчках было что-то успокаивающее - Айя однажды попробовала засечь интервалы и бросила, потому что закономерности не нашлось.

А в голове крутилось одно и то же, даже не мысль, а желание, острое и почти физическое, вроде голода.

Она хотела увидеть.

Раньше это приходило редко и быстро уходило, как гость, которому не рады: хотеть невозможного глупо, глупо и больно, и Айя такие мысли гнала не задумываясь. Но после статуэток и тайника в студии желание вернулось и уходить не собиралось - поселилось где-то под сердцем и ныло, как травма к перемене погоды.

Виновата была одна фраза, которую Эхо обронил неделю назад. Про то, что переводить он умеет, только нужно устройство. Она тогда спросила, может ли звук стать светом. Он ответил, что все может стать всем.

Звук может стать светом.

Она повторяла это про себя, будто от повторения слова обрастут плотью. Звук - колебание воздуха, свет - колебание электромагнитного поля, и то и другое волны, просто разной частоты и природы. Если есть переводчик - почему нет?

- Эхо. Ты сказал, что можешь перевести звук в свет. Как это вообще работает?

«Я же говорил: нужен предмет. Старый, очень старый, с памятью, чтобы я мог через него пропустить вибрацию».

- А «с памятью» это как?

«Старые вещи помнят. Дерево помнит лес, камень помнит гору, металл помнит руду. Если вещь достаточно старая и при этом резонирует, я могу использовать ее память как линзу и перевести звук в образ. Образ будет грубый и нечеткий, но будет».

Память вещей звучала как сказка. Только Эхо сказкой не был - за эти недели Айя привыкла к нему, как привыкают к новому соседу: он жил в ее голове, дышал вместе с ней и время от времени комментировал происходящее с суховатым юмором, который она уже научилась узнавать.

- И где мне такой предмет искать?

«Понятия не имею, я же не вижу мир, я его слышу. Знаю только, что он должен быть старый и полый, чтобы резонировать. Вроде колокола, но маленький, чтобы ты могла таскать его с собой».

- Кулон, что ли?

«Или кольцо, или браслет - что-нибудь небольшое и пустое внутри, с резонансной полостью».

Айя даже отвлеклась.

- Откуда ты вообще знаешь такие слова? Резонансная полость.

«Я пятнадцать лет слушаю твои уроки музыки, терминологию я выучил давно. И не только ее».

Вот, значит, как. Сидел себе тихо и учился - сначала слушать, потом понимать, потом говорить, - а теперь разбрасывается терминами не хуже звукорежиссера.

- А таблицу умножения знаешь?

«Знаю. И систему Менделеева, и сонеты Шекспира в переводе Маршака, ты их в девятом классе зубрила две недели, я слушал».

Она расхохоталась так неожиданно и громко, что обогреватель щелкнул в ответ, будто тоже развеселился.

Потом смех кончился.

- Эхо. Если я найду такую вещь, ты правда сможешь дать мне зрение? Хоть на время, хоть намеком.

«Смогу. Но есть цена».

- Какая?

«Картинка съедает частоты. Мои в том числе. Начнешь видеть - я стану тише. Совсем тихо, как радио в тоннеле».

Про радио в тоннеле он уже говорил однажды. Тогда она пропустила это мимо ушей.

- Ты исчезнешь?

«Никуда я не денусь. Просто ты перестанешь меня слышать. Картинка очень громкая, у вас мозг так устроен: зрение - главный канал, остальное фон. Ты начнешь видеть, и я уйду в фон».

Она замолчала.

С одной стороны - свет. Лица, краски, папа, Эрнест Борисович, ее собственная комната, скрипка, небо. Наконец-то станет понятно, что люди имеют в виду под словами «красный» и «солнечный зайчик».

С другой - Эхо. Тот, кто был с ней всегда.

- Я не хочу тебя терять.

«Ты меня и не потеряешь. Я буду здесь, просто ты не услышишь. Как музыку за стеной: она есть, а для тебя ее нет».

От этого стало только хуже. Он будет говорить, а она не услышит. Будет рядом, а она не узнает.

Айя слезла с подоконника и пошла на кухню. Налила воды из чайника, отпила - вода была теплая и безвкусная. Дождь все шуршал.

И тут она вспомнила про Максима.

Кирсанов. Хмурый и упрямый, как сто чертей. За последние недели она к нему привыкла: к голосу, к тому, как он спотыкается о слова, когда волнуется. Он был первым, кто разговаривал с ней не как со слепой, а как с человеком, который умеет то, чего не умеют другие.

После дела со статуэтками он довез ее до дома и сказал, уже прощаясь:

- Знаете, Анна, если бы вы видели, вы бы увидели, что я улыбаюсь. Я вообще-то редко улыбаюсь.

Она тогда отшутилась чем-то нейтральным, а потом весь вечер об этом думала. Как он улыбается? Криво? Широко? Есть у него ямочки на щеках или нет? Она не знала и, что самое обидное, узнать не могла никаким способом.

Теперь это желание выросло и заматерело. Она хотела увидеть, какое у него лицо, когда он говорит «это что-то за гранью». Как он щурится на ветру. Как отводит глаза, когда смущается.

Айя поставила кружку в раковину и вернулась в комнату.

- Эхо, я хочу найти этот предмет. Я хочу увидеть.

«Я знаю. Я знал с самого начала».

- И не будешь меня отговаривать?

«Нет, это твой выбор. Я всего лишь эхо, а эхо не указывает, оно повторяет».

Папа пришел вечером - усталый, промокший, пахнущий холодом и типографской краской. Он работал в проектном бюро и задерживался почти всегда. Айя слушала, как он вешает куртку, стягивает ботинки, идет ставить чайник и по дороге задевает плечом дверь, как задевал последние двадцать лет.

- Ань, ты как?

- Нормально, этюд разучиваю.

- Получается?

- Пока не очень.

- Получится, у тебя все получается. Ты у меня уникум.

Он говорил это с тех пор, как она была маленькой, и Айе до сих пор становилось теплее, хотя она отлично понимала: он не просто поддерживает, он в это верит.

- Пап. Ты не помнишь, где мамина шкатулка? С украшениями.

Он помолчал, и дыхание у него изменилось, стало глубже. Мамина смерть до сих пор стояла между ними - необсуждаемая, как трещина в стене, которую заклеили обоями и делают вид, что ее нет.

- На антресолях где-то. А зачем тебе?

- Перебрать хочу.

- Хорошо, завтра достану.

И ничего больше не спросил. Он вообще редко спрашивал, принимал ее странности как погоду: то ли потому, что сам был инженером и знал, что мир устроен сложнее, чем кажется, то ли просто любил слишком сильно для лишних вопросов.

Ночью Айя долго не спала. В шкатулке лежали старые украшения - бабушкины, прабабушкины, еще чьи-то. Может, среди них найдется что-нибудь подходящее. Старое и полое.

- Эхо, - позвала она шепотом. - А ты узнаешь нужную вещь, если я к ней прикоснусь?

«Узнаю, я услышу ее резонанс. Если она подходит, она запоет».

- Запоет?

«Для меня. Ты услышишь только тишину, а я услышу песню».

Она закрыла глаза, и сон подступил медленно, как прилив.

Утро началось с того, что папа полез на антресоли. Айя слушала, как он гремит коробками, чихает от пыли и чертыхается, а потом на стол глухо опустилась шкатулка.

- Держи. Я на работу. Если что - звони.

Хлопнула дверь.

Шкатулка была деревянная, с резной крышкой, и от нее до сих пор пахло маминой пудрой. Айя открыла ее и стала перебирать.

Бусы. Серьги. Кольцо с гладким камнем. Брошь-стрекоза, у которой не хватало одного усика. Тонкая, почти невесомая цепочка.

И кулон.

Откуда он взялся у мамы, Айя не знала - какая-то семейная реликвия, про которую никогда толком не рассказывали, кажется, бабушка привезла еще до войны. Что это он, стало ясно сразу, и не потому, что Эхо подал знак. Просто кулон был странный. Материал вроде слоновой кости, но тяжелее и плотнее. Форма - неправильный овал, сплюснутый с боков. Внутри полость, это чувствовалось по тому, как вещь отзывалась в ладони. И запах - древний, как земля после дождя, только глубже.

- Эхо?

«Он. Я слышу его песню».

- Подходит?

«Подходит. Он не отсюда и старше твоей семьи, причем намного. Он ждал».

- Чего ждал?

«Тебя».

Айя сжала кулон в кулаке. Он был холодный и теплый одновременно, и он вибрировал - не как телефон и не как дверной звонок, а глубже и тише, будто внутри у него что-то билось.

Она надела цепочку. Кулон лег в ямку между ключицами так, словно всегда там и лежал.

- Что теперь?

«Теперь скрипка. Или голос. Любой звук, который ты сделаешь, я переведу через кулон в свет».

- Прямо сейчас?

«Нет, ты не готова. Будет больно: твой мозг не знает, что такое свет, ему нужно время. Но скоро».

Она кивнула и не стала спорить. Двадцать лет ждала, подождет еще немного.

Весь день Айя ходила по квартире, сжимая кулон в ладони. Иногда казалось, что кулон нагревается сам по себе, иногда - что он тихонько звенит, хотя никакого звона, разумеется, не было. Она играла на скрипке, и каждый звук отдавался в нем легкой дрожью, будто инструмент и эта штуковина связаны ниткой.

Вечером она позвонила Максиму.

- Алло?

Голос был удивленный - она никогда не звонила первой.

- Максим Сергеевич, вы не знаете хорошего антиквара? Мне нужно кое-что оценить.

- Антиквара, - повторил он. - После дела Зильбермана я их на дух не переношу, если честно. Но есть один старик, держит лавку на Глухом переулке. Честный, насколько это вообще возможно в его профессии. А что у вас?

- Кулон. Очень старый.

- Продать хотите?

- Нет. Понять, откуда он взялся.

Он помолчал, и она слушала, как он дышит в трубку - ровно, чуть с присвистом.

- Давайте отвезу. Завтра в одиннадцать, мне все равно в тот район.

- Договорились.

Она положила трубку и поймала себя на том, что улыбается, причем непонятно чему. Может, тому, что завтра его снова увидит.

Услышит.

И вот это «услышит» вдруг оказалось до обидного маленьким. Тесным, как свитер, из которого выросла еще в прошлом году, а выбросить все руки не доходят.

Глава 8. Амулет из слоновой кости

Дождя как такового не было - была водяная взвесь, которая никуда не падала, а просто висела в воздухе и оседала на всем подряд. Айя поняла это, едва вышла на крыльцо: куртка за минуту отяжелела, волосы у виска противно слиплись.

- Ань, шарф намотай! - донеслось из прихожей, пока дверь еще не захлопнулась.

Он кричал это ей вслед лет с семи и не перестал, хотя необходимость отпала примерно тогда же.

Кирсанов приехал без четверти одиннадцать - на пятнадцать минут раньше, чем обещал, и это было на него не похоже. В машине пахло свежим кофе и немного бензином, будто он только что заправлялся.

- Держите. - Ей в руку лег теплый стакан. - Взял на всякий случай, вдруг вы замерзли.

- Спасибо. А себе?

- А себе забыл.

Кофе был крепкий, с корицей. Про корицу она обмолвилась ровно один раз, случайно, месяц назад, - а он, оказывается, запомнил. Это грело сильнее, чем сам кофе.

- Так что за антиквар?

- Тец, Роман Аркадьевич. Держит лавку на Глухом лет тридцать, знает все обо всем - от бабушкиных сервизов до контрабандных статуэток. Я его таскал свидетелем года два назад, тогда через порт шла партия левых артефактов под видом сувениров. Он честно сказал, что кое-что видел, но не покупал. С тех пор консультирует меня неофициально.

- За деньги?

- Приношу найденные непонятные безделушки, он радуется как будто видит сокровища.

Она рассмеялась, и кулон на груди дернулся - просто цепочка сдвинулась, когда Айя поерзала на сиденье, но ощущение вышло такое, будто он смеялся вместе с ней.

- Эхо, - позвала она мысленно, пока Кирсанов перестраивался и чертыхался на кого-то подрезавшего. - Ты готов?

«Готов. Не волнуйся, я скажу, когда нужно будет».

- Что скажешь?

«Когда мы найдем того, кто про эту вещь знает. Ты поймешь».

Уточнять она не стала. Эхо в последние дни говорил загадками чаще обычного, и вытягивать из него подробности было бесполезно: открывался он ровно настолько, насколько считал нужным. Впрочем, у волны, застрявшей в воздухе на тысячи лет, характер тоже успевает сложиться.

В Глухом переулке пахло мокрым камнем и почему-то дымом, будто где-то рядом топили дровами, хотя дровяных печей тут не осталось лет пятьдесят.

- Приехали. Ступеньки, три штуки, вниз.

Лавка Теца оказалась еще теснее магазина Гольдберга. Это стало ясно сразу, по тому, как шаги увязли: вещи тут стояли впритык и глушили любое эхо. Пахло пылью, старой бумагой, мебельным воском и почему-то луком.

- Роман Аркадьич, принимай гостей!

В глубине что-то грохнуло - мягко, будто уронили сверток с тряпьем.

- Кто там еще... Максим? А я думал, участковый опять про парковку. Заходи. А это кто с тобой?

- Анна. Она мне помогает по одному делу.

- Помогает, значит. Здравствуйте, Анна. Руки не подам, я весь в лаке, комод чиню третий день.

Он подошел, шаркая, и от него пахло лаком, луком и одеколоном - вполне приличным, кстати. В голосе была та смесь любопытства и осторожности, с какой повидавшие всякое люди разговаривают с незнакомцами.

- Максим говорит, у вас вещь на оценку. Показывайте, не тяните кота за хвост.

Айя сняла цепочку через голову, и на секунду ей показалось, что кулон упирается.

Тец взял его, звякнув цепочкой, поднес к лампе - щелкнул выключатель.

И замолчал.

Молчал он долго. Неприлично долго для человека, который десять секунд назад торопил ее показать вещь.

- Ну? - не выдержал Кирсанов.

- Погоди.

Он завозился, доставая не то лупу, не то ювелирную оптику, щелкнул ею раз, потом другой. Дыхание у него стало чаще и суше.

- Где вы это взяли?

Деловитость из голоса пропала начисто.

- От мамы досталось.

- От мамы, - повторил Тец так, будто попробовал слово на вкус и выплюнул. - А мама откуда взяла, не знаете?

- Нет.

Он пробормотал что-то не по-русски, вроде «ой вэй», а может, ей и послышалось. Потом заговорил громче, уже не с ней:

- Максим, помнишь ту партию через порт? Я тебе тогда рассказывал про одного типа, скользкий такой, фамилию не вспомню, хоть убей. Он мне похожую штуку предлагал купить не глядя. Без документов, без провенанса, вообще ни бумажки. Я отказался, руки марать не хотел.

- И?

- И вещь была примерно такая же. Материал тот же: кость, только не кость. Тяжелая слишком. И блеск металлический, будто изнутри идет.

- И что это, по-твоему? - спросил Кирсанов, и Айя услышала в его голосе знакомый азарт - тот же, что в квартире Зильбермана и в студии Залесского.

- Понятия не имею, я по мебели больше, по фарфору. Но тот, скользкий, сказал мне тогда одно слово. Шумер.

- Что?

- Вот и я не поверил. Думал, врет, цену набивает: шумеры - это же другая планета, откуда в нашем городе шумерская вещь. - Он опять завозился с лупой. - Только материал похож. Кость с металлическими вкраплениями, в древности так делали культовые предметы. Не украшения, а именно культовые - амулеты, привязанные к звуку. Колокольчики, погремушки, что-то в этом роде. У них ведь акустика была главным делом, считалось, что звук - это разговор с богами.

По спине у Айи прошел холодок, и одновременно в горле застрял какой-то смех. Разговор с богами. А она-то думала, что нашла украшение.

- Точнее сказать можете? - спросил Кирсанов.

- Точнее - нет, нужен настоящий эксперт, из музея или из университета. Контакт дам, если надо. Только...

Он замялся, и кулон вернулся Айе в ладонь - Тец, кажется, торопился от него избавиться.

- Только вы его отсюда заберите. И не показывайте никому, кто умеет продавать.

- Почему?

- Потому что если это правда откуда-то оттуда, то шутки кончились. За контрабанду древностей дают серьезные сроки, а тот скользкий явно был не последним в цепочке: кто-то копал, кто-то вывозил, кто-то продавал. А мне до пенсии два года, и я не хочу, чтобы у меня в лавке нашли такую штуку без бумаг.

Кирсанов что-то черкнул в блокноте.

- Скользкого как найти?

- Телефон дам, какой был. Что рабочий, не обещаю, он мог и уехать давно.

Пока они переписывали номер, Айя стояла в стороне и сжимала кулон в ладони. Он был теплым - от ее же руки, разумеется, - но тепло почему-то ощущалось идущим откуда-то изнутри.

- Эхо.

Ответа не было так долго, что она успела испугаться.

«Здесь громко, - сказал он наконец. - Вещей много, все звенят по-своему, я сам себя еле слышу».

- В смысле?

«В прямом. Тут все старое, все что-то помнит. Шумно, как на вокзале».

Додумать эту мысль она не успела. В глубине лавки часы начали бить полдень - медленно, с тягучим скрежетом, и каждый удар тянул за собой долгое гулкое послезвучие.

И тут она провела ногтем по кулону. Совершенно машинально, как теребят пуговицу, - просто чтобы чем-то занять руки, пока эти двое переписывают телефон.

Звук вышел тихий, она и сама его еле различила: короткий сухой щелчок, смешавшийся с боем часов.

А потом голову разорвало.

Боль пришла первой - острая, режущая, где-то за глазами, будто туда загнали раскаленную иглу. Айя вскрикнула и покачнулась.

И увидела свет.

Не яркий и совсем не четкий, а такой, каким он бывает сквозь мутное стекло в разводах. Что-то дрожало, плыло, наезжало друг на друга, и она не понимала ровным счетом ничего: у нее просто не было опыта, чтобы это понимать, мозг не знал, куда девать все это свалившееся. Но одно пятно среди прочих выделялось - темное, наклонившееся к ней совсем близко, и в резкости этого движения было что-то знакомое.

- Анна! Анна, что с вами?!

Руки Кирсанова подхватили ее под локти раньше, чем она разобрала слова. И за долю секунды до того, как свет померк, она догадалась, что темное пятно - это он. Наклонился. Испугался за нее.

Свет исчез так же резко, как появился, оставив после себя тупую пульсацию и что-то теплое, стекающее по верхней губе.

- У вас из носа потекло! - Тец метнулся куда-то и загремел ящиком. - Вот, платок, чистый вроде...

- Анна, вы меня слышите? Скорую вызвать?

- Не надо скорую. - Голос вышел чужой, гнусавый из-за платка. - Уже проходит.

- Да вас всю трясет.

- Максим.

Она впервые назвала его просто по имени, и он это заметил: руки на ее плечах на секунду сжались сильнее.

- Дайте мне минуту. Пожалуйста.

Он замолчал, и стало слышно, как он часто дышит и как Тец топчется рядом, бормоча про валерьянку, которая у него точно где-то была, еще с прошлого года, и испортиться никак не должна.

Течь из носа перестало минуты через три, боль тоже отходила, оставляя после себя послевкусие вроде того, что бывает после слишком громкого концерта.

- Что это было? - тихо спросил Кирсанов, наклонившись ближе.

- Не знаю. Давление, наверное. Или духота, тут тесно.

Соврала она только наполовину: как объяснить такое словами, которые не звучат как бред, она действительно не знала.

- Анна.

- Что?

- Вы что-то увидели. Я слышал, как вы вскрикнули. Это не от духоты.

Она молчала так долго, что Тец за спиной кашлянул, давая понять, что чувствует себя лишним.

- Максим, если я скажу вам правду, вы решите, что мне нужен психиатр, а не следователь.

- Попробуйте. У меня по долгу службы богатая фантазия.

- Не сегодня. Простите. Мне правда нужно домой.

Он не стал настаивать, и за это она была благодарна больше, чем за кофе с корицей. Просто взял ее под руку - крепче обычного - и повел к выходу, бросив Тецу что-то вроде «спасибо, вспомнишь чего - звони».

В машине она долго молчала, сжимая кулон в кулаке. Тот снова был просто холодным куском кости с металлом. Ни вибрации, ни тепла, будто ничего и не случилось.

- Эхо. Что это было?

«Началось, - сказал он не сразу. - Раньше, чем я рассчитывал. Ты не была готова, прости».

- Ты извиняешься?

«Да. Больно получилось, я не рассчитал. Часы совпали с твоим щелчком и усилили его через кулон, я так не хотел».

- Я видела тебя? То, что ты показываешь?

«Кусок. Осколок. Настоящее зрение - это долго, тебе учиться надо, вернее, мозгу твоему. А пока будут только вспышки, случайные и опасные».

- Опасные - это когда из носа?

«Опасные - это что мозг не готов. Каждый раз будет цена. Он привыкнет постепенно».

Она сжала переносицу пальцами. Под кожей еще пульсировало.

- Ты заранее знал, что так будет?

«Подозревал. Хотел, чтобы вещь просто зазвучала для меня, а не для тебя. Не думал, что ты сама ее тронешь именно в эту секунду».

Разозлиться не вышло - усталость оказалась сильнее злости. За окном тянулся город, серый и мокрый, для нее по-прежнему невидимый; но впервые за двадцать лет она знала, каково это - увидеть хоть что-нибудь.

- Максим.

- Да?

- Спасибо, что не потащили меня в больницу силой.

- Не за что. Хотя я весь остаток дня буду думать, что там у вас произошло, и спать нормально не буду.

- Не думайте. Все в порядке.

- Ага. Поэтому у вас руки до сих пор трясутся.

Она удивленно повернула голову.

- Вы держите стакан так, что он вот-вот прольется. Уже минут пять.

Айя опустила голову туда, где, по ощущениям, был стакан, и действительно почувствовала, как кофе плещется у самого края.

- Профессиональная наблюдательность, следователь Кирсанов.

- А как же. Я не просто хмурый, я хмурый и наблюдательный.

Она засмеялась - тихо и устало, но по-настоящему - и на минуту забыла и про боль, и про свет, и про амулет в кармане куртки. Осталась только машина, кофе с корицей, дождь за стеклом и человек рядом, чей силуэт она сегодня увидела впервые в жизни.

Вечером, уже лежа в темноте, она снова достала кулон и покрутила его в пальцах.

- Эхо. Сколько еще раз мне так... с болью?

«Не знаю. Хочешь - остановимся прямо сейчас».

Айя долго молчала, слушая, как дождь шуршит по жестяному карнизу. Тот же самый звук, что и месяц назад. Только месяц назад она еще не знала, что в этом шуме прячется целая чужая жизнь.

- Дальше, - сказала она. - Конечно дальше.

«Так я и думал».

- Изучил ты меня.

«Пятнадцать лет слушал. Трудно было не изучить».

Она улыбнулась в темноту и закрыла глаза - привычно, бессмысленно, просто по инерции.

Глава 9. Синяк

Три дня после лавки Теца Айя просидела, как она это называла, на карантине. Слово нравилось ей своей взрослой медицинской солидностью, хотя на деле карантин сводился к тому, что она торчала дома, боялась лишний раз тронуть кулон и злилась на себя за эту трусость.

- Эхо, я трусиха.

«Ты осторожная. Это разные вещи».

- Звучит как оправдание труса.

«Возможно. Спроси у труса, он лучше знает».

Она фыркнула и все-таки надела кулон - просто чтобы висел, без всяких попыток что-то увидеть. Пусть привыкает к телу, как в свое время привыкала скрипка: сначала инструмент чужой, потом почти родной.

На третий день отец заметил, что она то и дело трогает шею.

- Ань, это что у тебя? Новое?

- Мамино. Из шкатулки.

- А.

И замолчал так основательно, что стало ясно: тема закрыта. От разговоров про маму он уходил мгновенно, будто в комнате внезапно кончался воздух.

Первую настоящую попытку - не считая того, что случилось у Теца, - она устроила в четверг, когда отец задержался на работе. Заперла дверь, что было довольно бессмысленно, поскольку она все равно не увидела бы, если бы кто-то заглянул в щель, но так почему-то было спокойнее. Пианино досталось им от бабушки по отцовской линии и было расстроено на верхних октавах примерно с тех же пор. Айя села и сыграла гамму. До мажор, вверх и вниз, медленно, как первоклассница.

Ничего не произошло.

- Не работает.

«Гамма - это не музыка, а упражнение. Мне нужно чувство, а звук без чувства просто шум, пусть даже красивый».

- То есть ты у нас сентиментальная древняя сущность?

«Я у вас практичная древняя сущность. Ты играешь Баха, когда злишься, и я эту разницу прекрасно слышу».

Она подумала и заиграла тот самый этюд, который мучила третью неделю. Недоученный, местами фальшивый, зато с честным раздражением в каждой ноте - мелизмы ей по-прежнему не давались, и злилась она искренне.

И вот тут дрогнуло. Не свет, а тепло в висках, слабый отголосок того, что было в лавке.

- Уже теплее, - сказала она и сама поморщилась от каламбура.

«В прямом смысле. Давай еще».

Она продолжала - не в тот вечер, так на следующий, понемногу, стараясь не превращать это в одержимость, хотя выходило скверно. Тепло делалось отчетливее с каждым разом, иногда проскальзывало что-то вроде цветного пятна: даже не образ, а ощущение, что за закрытыми веками кто-то шевелится. Нос больше не подводил, и это она сочла добрым знаком.

В воскресенье, часов в десять вечера, позвонил Кирсанов. Само по себе странно - обычно он звонил или с утра, или в разгар рабочего дня.

- Анна, вы не спите?

- Нет. Случилось что-то?

Пауза вышла короткая, но выразительная.

- Ничего. Просто предупреждаю: завтра я, скорее всего, не смогу приехать. У нас операция.

- Какая операция?

- По тому контакту, что Тец дал. Скользкий оказался не таким уж неуловимым, вышли на него через порт. Плановая история, ничего героического, просто буду занят.

В голосе было напряжение, аккуратно упакованное в деловой тон. Хмурый следователь и в лучшие дни звучал так, будто ждет неприятностей, но сегодня это слышалось отчетливее.

- Максим. Вы там поосторожнее.

- Я всегда осторожен, - ответил он с такой интонацией, что стало окончательно ясно: волнуется.

Ночь прошла скверно. Всерьез бояться за него было вроде бы не с чего - знакомы они без году неделя, - но тревога цеплялась и не отпускала. Утром она позвонила сама, около девяти, и получила длинные гудки, потом автоответчик. В полдень то же самое. К вечеру у нее было готово три сценария, один другого хуже, и она уже тянулась к телефону, когда он зазвонил сам.

- Живой, - сказал Кирсанов вместо здравствуйте.

Голос был хриплый, будто он весь день или кричал, или, наоборот, молчал на холоде.

- Слава богу. Вы не отвечали весь день.

- Долгая история. Если коротко: взяли, товар изъяли, все прошло успешно. Если длинно, туда входит мой не самый презентабельный нынешний вид.

- В смысле?

- Приеду - расскажу. Показывать-то бессмысленно.

- Максим, что у вас с лицом?

- С чего вы взяли, что именно с лицом?

- По голосу. Вы говорите как человек, у которого что-то с лицом.

Он хмыкнул, потом вздохнул.

- Ладно. Один из задержанных решил посопротивляться, хотя нас было пятеро, а он один, и смысла в этом не было никакого. В процессе заехал мне локтем в глаз. По-моему, даже не нарочно, просто размахивал руками, а я неудачно стоял.

- То есть вас подбили при задержании контрабандиста, а не в честном бою с превосходящими силами.

- Именно. Совершенно негероически, даже неловко.

- Больно?

- Терпимо. Хуже, что я теперь похож на панду и завтра буду объяснять это начальству. А начальство любит спрашивать что-нибудь вроде «а почему вы не уклонились, Кирсанов, вы же следователь, а не мебель».

Она рассмеялась, и тревога наконец отпустила.

- Приезжайте завтра. Хочу... - она замялась, - убедиться, что с вами все нормально.

- Убедиться на слух?

- На слух, на нюх. Как получится.

Он приехал в семь вечера, когда на улице было уже совсем темно - ноябрьская темнота начиналась теперь часам к пяти. Шаги на лестнице она узнала до звонка: чуть неровные, будто он щадит правую ногу.

- Заходите. Папа на кухне что-то готовит, он всегда с запасом, так что вас тоже покормят.

- Я не откажусь.

От него пахло чем-то аптечным, йодистым.

- Глаз обработали?

- Ну как обработали. Намазали чем-то в травмпункте, велели держать холод первые сутки. Я подержал полчаса и бросил, надо было отчет писать.

- Максим.

- Что?

- К своему здоровью вы относитесь примерно никак.

- Профессиональная деформация.

Отец выглянул из кухни, поздоровался, немедленно предложил чай и что-нибудь пожарить, и через минуту уже громыхал сковородками, обсуждая с Кирсановым пробки, погоду и то, что осень в этом году какая-то особенно склизкая. Айя слушала их болтовню и думала, что отец, похоже, окончательно решил для себя, кто такой этот следователь и почему он периодически возникает у них в квартире. Решение, судя по интонациям, было положительное, хотя вслух ничего такого не говорилось.

Потом отец ушел к себе смотреть сериал в телефоне - звук он включал неизменно слишком громко, за что Айя его вечно подкалывала, - и они остались в гостиной вдвоем.

- Покажете глаз?

- А смысл вам показывать, если вы все равно...

Он осекся на середине и замолчал так неловко, что ей стало его жалко.

- Ничего страшного. Можете описать словами. Или снимите очки, и я потрогаю, если позволите. Я так иногда понимаю, что у человека с лицом.

- А. Ну да. Логично.

Он взял ее руку и сам поднес к своему лицу. Кожа вокруг глаза была теплая, припухшая, и даже на ощупь чувствовалось, что там нехорошо: отек, легкая горячность воспаленной ткани. Пальцы наткнулись на тонкий рубец над бровью - старый, не сегодняшний. Спрашивать она не стала.

- Прилично он вас.

- Спасибо, самооценка резко пошла в гору.

Она рассмеялась и убрала руку. А внутри уже дозрело решение, которое она откладывала весь вечер.

- Максим, помолчите немного.

- Зачем?

- Просто помолчите.

Спорить он не стал - привык, видимо. Айя пересела за пианино, и пульс у нее стучал в ушах так, что перебивал все прочие звуки квартиры.

- Эхо. Сегодня.

«Уверена?»

- Нет. Но давай.

Она заиграла что-то безымянное, склеенное из всего подряд: немного Баха, немного маминой колыбельной и что-то совсем новое, рождавшееся прямо под пальцами из сегодняшнего дурацкого волнения.

Тепло пришло быстрее, чем в прошлый раз. Не рывком, а как вода набирается в ванну: от висков к затылку, потом вниз, к глазам.

И она стала видеть.

Не так, как видят зрячие, - смутными пятнами света и тени, будто сквозь запотевшее стекло в каплях. Играть она не переставала, потому что боялась: остановится, и все погаснет. Пятна дрожали и перетекали друг в друга, и одно из них, темнее прочих, сидело напротив, в кресле.

Максим. Она знала это не потому, что различала черты, а потому, что чувствовала всем телом.

А потом она увидела глаз.

Точнее, пятно вокруг него - расползшееся, с неровными краями, местами гуще, местами светлее, будто синяк намалевали акварелью и не дали высохнуть. Оно оказалось заметно больше, чем ей представлялось по одному прикосновению. Фиолетовое, с желтоватой каймой снизу.

Откуда она знала, что это фиолетовый и желтый, объяснить бы не смогла. Цвета пришли вместе с картинкой.

Максим сидел неподвижно, как она и просила, только дышал чаще обычного.

Слезы потекли сами, без команды, - тело не выдержало напряжения, - и сквозь эту мокрую пелену пятно расплылось окончательно. Пальцы задрожали, музыка сбилась, картинка стала гаснуть.

Она взяла последний аккорд почти вслепую - в самом буквальном смысле - и оставила руки на клавишах.

Комната вернулась в привычное состояние. Не в темноту, а в отсутствие всякого зрительного опыта, к которому она была приучена с рождения.

- Анна? - тихо позвал он. - Вы плачете.

- Все нормально. - Она провела ладонью по щекам, не снимая другой руки с клавиш. - Просто устала.

Он подался вперед, скрипнув обивкой.

- Что это было? Что вы играли?

- Не знаю. Само получилось.

- Странно красиво. И грустно.

Айя кивнула и ничего не ответила. В висках, в отступающем тепле, тихо прозвучало:

«Хорошо вышло. Очень хорошо».

Сил отвечать не было даже мысленно. Она сидела и слушала, как гудит холодильник, как тикают часы в прихожей, как за стеной в отцовском сериале кого-то догоняют, - и думала, что теперь у нее есть фиолетовый. С желтой каймой по нижнему краю.

Глава 10. Свет

Витька из тридцать второй наконец взял верхнее ля, и Эрнест Борисович позвонил среди дня специально, чтобы об этом доложить. Голос у него был возмущенный, будто Витька сделал это назло, из вредности, после стольких лет мучений.

- Я, честно скажу, Ань, уже не надеялся. Думал, помрем мы оба: я от старости, а он от немузыкальности.

- Поздравляю.

- С чем? С тем, что я дожил?

- И с этим тоже.

Он поворчал еще минуты три - про то, что мать Витькина, конечно, будет теперь требовать конкурс, а на конкурсе мальчик опозорится, и виноват окажется педагог, как всегда, - и повесил трубку, вполне довольный собой.

Днем у нее шла обычная жизнь: скрипка, гаммы, звонки, поход в магазин за хлебом, который она с некоторых пор стала любить, потому что по дороге можно было ни о чем не думать. А вечером начиналось другое. Запертая дверь, тепло в висках и обрывки света, которые она училась удерживать хоть на секунду дольше вчерашнего.

Получалось со скрипом, причем в буквальном смысле: смычок соскальзывал, звук выходил кривой, и картинка гасла, не успев толком проявиться.

Зато появилось кое-что другое, о чем она сначала не хотела думать. После каждой попытки звуки в квартире делались глуше - секунд на десять, иногда на минуту, - будто кто-то прикручивал громкость всему миру сразу, а потом медленно возвращал обратно. В первый раз она решила, что это от усталости. Во второй уже не решила ничего. На четвертый вечер сказала вслух.

«Я предупреждал».

- Ты говорил «съедает частоты». Я думала, это образно.

«Нет, я редко говорю образно, у меня с этим плохо. Хочешь еще раз?»

Она хотела. Каждый раз хотела, хотя в затылке уже копилось нехорошее предчувствие - из тех, с какими просыпаешься перед экзаменом, к которому не готовился, и первые полминуты лежишь, еще не вспомнив, что именно не так, но точно зная, что что-то.

В четверг Кирсанов заехал без предупреждения, чего за ним обычно не водилось: он всегда звонил заранее, будто боялся застать ее врасплох. А тут просто позвонил в дверь около восьми, с порога стряхивая с ботинок ноябрьскую грязь, которая в этом городе к ноябрю въедалась во все.

- У меня новости. Хорошие и не очень.

- Начинайте с не очень, их лучше слушать, пока есть силы злиться.

- Контрабандиста задержали, но он молчит. Адвокат хороший, но дело не движется.

- А про кулон?

- Говорит, впервые слышит. Хотя в его записях нашлось упоминание партии из того самого региона.

- И что это значит?

- Пока ничего, - сказал он честно. - Все по краю.

- Тогда давайте хорошие.

- Мне разрешили официально с вами консультироваться. Приказом, с печатью.

- Серьезно? Меня теперь можно вписывать в протоколы?

- Как эксперта-консультанта. Правда, я слабо представляю, как объясню начальству, в чем именно ваша экспертиза.

- Скажите, что акустическая криминалистика. Солидно, и никто не переспросит.

Он засмеялся - с тем облегчением, с каким люди наконец позволяют себе выдохнуть после долгого дня, когда все уже позади и можно не держать лицо.

Отец выглянул на голоса, поздоровался и спросил, будет ли Максим ужинать - «у меня плов, между прочим, впервые в жизни не подгорел». Получив согласие, он скрылся на кухне очень довольный собой.

Плов и правда удался, хотя рис местами слипся. За столом говорили ерунду: отец рассказывал длинную и, честно говоря, не смешную историю про коллегу, перепутавшего чертежи двух разных объектов, но рассказывал с таким удовольствием, что смеялись оба, и звенели вилки, и Айя слушала все это и думала, что вот это тоже часть мира, который она скоро увидит.

Или не увидит. Она пока не решила.

Отец ушел к себе рано, сославшись на ранний подъем, хотя никакого раннего подъема у него завтра не было, и Айя это прекрасно знала. Деликатность была для него жестом нетипичным, и оттого особенно заметным.

Кирсанов сел в то же кресло, что и в прошлый раз, - она узнала по скрипу пружин, у этого кресла скрипела только правая сторона.

- Максим. Помолчите сегодня подольше.

- Опять эксперимент?

- Опять.

Шутить он в этот раз не стал, хотя ей показалось, что хотелось: привычка снимать напряжение смехом сидела в нем крепко и вылезала обычно в самые неподходящие моменты. Просто скрипнул обивкой и замолчал.

Она взяла скрипку - не пианино, руки сами потянулись к футляру у окна. Приложила к плечу, и кулон коснулся деки: контакт был еле заметный, но она уже знала, что это важно, потому что вибрация шла тогда не только по воздуху, но и через ключицу, коротким путем.

- Эхо. Сегодня дольше обычного. Сможешь?

«Смогу. Но будет дороже».

- Насколько дороже?

«Узнаем».

Она заиграла. Опять то безымянное, что складывалось каждый раз заново из настроения вечера и никогда не повторялось дважды, потому что записывать это она не умела, а запоминать не пыталась. Смычок шел ровно, звук получался густой, почти виолончельный.

Тепло пришло сразу, будто копилось всю неделю и ждало только повода.

И пятна на этот раз не рассеялись, а держались. Дрожали по краям, конечно, но в центре, там, где сидел Максим, слой за слоем начало проступать что-то определенное.

Лицо.

Линия скул, которую она знала до сих пор только пальцами, ловила свет торшера. Глаза оказались темные и серьезные, смотрели прямо на нее, без обычного иронического прищура, с которым он смотрел, кажется, вообще на все. А над правой бровью нашлась бледная полоска наискось - этот шрам она нащупывала и раньше, но никогда не знала, какой он.

Синяк еще оставался: желто-зеленоватый след там, где неделю назад расплывалось фиолетовое.

Играть она не переставала, боялась, что звук оборвется, но голос вырвался сам:

- У тебя шрам над бровью. Справа. Тонкий, будто от чего-то острого.

Кирсанов не пошевелился. Дыхание у него остановилось совсем, на несколько секунд, будто он забыл, как это делается.

- И синяк еще видно. Уже желтеет по краям.

Смычок дрогнул, но она заставила себя тянуть дальше, цепляясь за последние ноты.

- Анна. - Голос был сиплый. - Я вам про шрам не рассказывал.

- Знаю.

- Никогда. Он у меня с детства, я про него сам забываю.

- Я его вижу.

Он молчал так долго, что она в конце концов опустила смычок. Картинка продержалась еще пару секунд, потом стала таять, и привычная пустота вернулась на свое законное место.

Кресло резко скрипнуло - он поднялся.

- Ты... - Он впервые сказал «ты», без всякой официальности. - Ты меня видишь?

Айя кивнула, прижимая скрипку к груди, и почувствовала, как по щеке скатилась одна тяжелая слеза.

- Видела. Несколько секунд. Не пятно, а лицо.

Он подошел - шаги были неровные - и опустился на колени перед табуретом, взяв ее свободную руку в свои.

- Как?

- Долго объяснять. И вы не поверите.

- Анна, вы только что описали мне шрам, о котором знают два человека: я и моя мать. Я сейчас готов поверить примерно во что угодно.

Она хотела засмеяться, а вышел всхлип. И в этот момент в висках прозвучало:

«Пора».

- Максим, помолчите еще немного. Мне надо поговорить кое с кем.

Спорить он не стал, только сжал ее руку крепче, и в этой неловкой хватке было больше слов, чем он произнес за весь вечер.

- Эхо. Я хочу видеть дальше. Не урывками.

Пауза тянулась так долго, что она успела испугаться.

«Знаю. Я всю неделю слышал, как ты этого хочешь, и всю неделю думал, что тебе сказать».

- Скажи цену. Целиком, без загадок.

«Картинка забирает частоты, и не сразу все. Но если ты начнешь видеть постоянно - просто открывать глаза и видеть, как видят они, - мой канал закроется. Через шум зрения я не пройду, для меня это слишком громко. Ты меня больше не услышишь».

Пальцы сами сжали руку Максима сильнее.

- Совсем?

«Совсем. Ни во сне, ни в тишине, нигде».

Внутри натянулось и лопнуло - беззвучно, потому что порвалось не снаружи.

Вспомнилось сразу и вразнобой, как выпадают из пачки старые фотографии. Темный угол детской, где кто-то стоял и молчал. Ложки, которые танцевали на кухонном столе. «Осторожно, ступенька» за секунду до падения. Дурацкая шутка про ежа, над которой она хохотала на пустой кухне.

- Ты был единственным, кто всегда был рядом, - прошептала она вслух.

Максим замер, не понимая, к кому она обращается, но спросить не решился.

«Знаю. Только ты и не была одна никогда, тебе просто так казалось. У тебя есть он, и отец, и музыка, и старик твой с его сушками. У тебя всегда было больше, чем ты считала».

- А у тебя?

«А у меня были круги на воде. Теперь я хотя бы знаю, каково это, когда тебя слышат.».

Она заплакала всерьез, беззвучно, только плечи вздрагивали, и Максим обнял ее через скрипку, зажатую между ними, - неловко, потому что поза была неудобная, а отпустить ее он, видимо, боялся. Ничего не спросил. Сообразил, должно быть, что сейчас не надо.

- Прощай, - сказала она шепотом.

Он вздрогнул, но промолчал.

Тепло в последний раз стало почти горячим, а потом начало остывать где-то за ухом, в том месте, которое анатомы называют улиткой, а Айя всегда представляла себе маленькой спиралью, где живут все звуки мира и куда они складываются на хранение.

Оно не оборвалось, а растаяло, как гаснет последняя нота. Проехала машина. Хлопнула дверь подъезда. Где-то залаяла собака - обычные звуки, без всякого второго дна.

Она вслушивалась жадно, отчаянно, как вслушиваются в телефонную трубку, когда там уже положили. Там, где секунду назад было тепло, теперь была тишина - не та пустота, о которой Эхо когда-то говорил, а обычная человеческая тишина, какая бывает у всех, с кем никто не разговаривает внутри головы.

- Он ушел.

- Кто ушел? - тихо спросил Максим.

Айя сняла скрипку с плеча, положила на табурет и открыла глаза. По привычке, бессмысленно, как делала это всю жизнь.

И увидела его.

Мир еще плыл, как сквозь воду, но очертания стали резче. Тусклый желтый торшер, светлые стены, лепнина у потолка, про которую отец каждый год говорил, что надо бы ее покрасить. А прямо перед ней, совсем близко, лицо - со шрамом, с желтеющим синяком и с глазами, в которых мешались испуг и изумление.

- Максим. Я тебя вижу.

Он смотрел на нее долго, и она видела, как на нее смотрят, - впервые в жизни видела. Потом улыбнулся, медленно, будто боялся спугнуть. Криво и немного неуклюже, с той самой асимметрией, о которой она столько раз думала, не зная, как это выглядит.

- Ну, - сказал он. - Здравствуй еще раз, Анна.

За окном шумел обычный ноябрьский вечер: машины, трамвай где-то вдалеке, чей-то смех во дворе. Город жил и знать не знал, что тут только что кое-что закончилось.

Айя сидела, не выпуская скрипку, и смотрела на человека напротив, а в голове у нее было тихо. Не пусто - просто тихо, как у всех.

Страшно ей от этой тишины или, наоборот, спокойно, она пока не поняла. Скорее, и то и другое сразу, и разбираться в этом предстояло еще долго.

За окном, в темноте, мигали фарами редкие машины, и она впервые в жизни могла на это посмотреть.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге