black bird Kira
Кира
Кира не искала мести и не вела войн с корпорациями. До семнадцати лет её жизнь сводилась к спорам с отцом-архитектором, редким тусовкам и бесконечной учебе. Все изменилось в обычный четверг, когда на крышу ее дома упал странный, будто сотканный из густой тени ворон.
Птица не улетела. Она въелась в её левый глаз, оставив под роговицей яркий алый силуэт расправившего крылья птичьего крыла. Вместе с этим Кира получила дар, который напугал её до полусмерти — способность на несколько секунд заставлять любого человека выполнять одну абсолютную, недвусмысленную команду. Но цена за эту силу оказалась мгновенной: каждый раз, когда Кира использует глаз, она полностью теряет память о последних трех часах своей жизни.
Вместо того чтобы становиться вершителем судеб в маске, Кира попыталась просто жить дальше, пряча глаз под плотной челкой и темными очками. Однако город сам начал меняться вокруг нее.
Люди на улицах стали странно спокойными. Соседи по дому, преподаватели в институте, продавцы в магазинах — все они постепенно теряли эмоции, превращаясь в идеальных, улыбчивых исполнителей. По городу тихо расползалась чья-то чужая, абсолютная воля. Кто-то другой, обладающий схожей, но куда более масштабной силой, методично подчинял себе миллионный мегаполис, стягивая нити к центру.
Кира поняла это слишком поздно — когда её собственная мать с застывшим, кукольным взглядом аккуратно сложила её вещи и закрыла дверь снаружи, выполняя чью-то ментальную установку.
Теперь Кира вынуждена вести чужую, невидимую войну. У нее нет армии, нет ресурсов и нет права на ошибку. Ей приходится пробираться по улицам города, где каждый второй прохожий может оказаться марионеткой неизвестного Кукловода.
Самое страшное для Киры — применять свою силу. Используя гиас, чтобы спастись или выбить информацию, она прирастает новыми провалами в памяти. Она просыпается в незнакомых переулках с окровавленными руками или чужими ключами в кармане, пытаясь по обрывкам записей в собственном телефоне восстановить, что именно она сделала пару часов назад и не стала ли сама причиной чьей-то гибели.
без..
Зимний город был идеален для неё — в этом была извращённая справедливость. Холод выедал мозг, но зато темнело рано, и Кира могла спускаться в метро в длинном сером пальто, с головы до пят укутанная в шарф, и никто не задавал вопросов. Она любила наблюдать за людьми, когда считала себя незамеченной: в отражениях витрин, в тёмных стёклах кафе, на платформе — сквозь парящий над толпой дыхание.
Проблема была в том, что «толпой» она больше не могла её называть.
В семь вечера переход у «Октябрьской» напоминал мороженую реку — люди двигались, не сбавляя шага, не разговаривая, не толкаясь. Какое-то время Кира думала, что это просто зимняя апатия, праздничная усталость. Потом заметила главное: *никто не оглядывался на неё*.
Красивую девушку семнадцати лет, 166 сантиметров света, с волосами по плечи, выбивающимися из-под шапки, — всегда кто-нибудь провожал взглядом. Мужчина, женщина, подросток — безразлично. Взгляд срабатывал сам, как коленный рефлекс.
А теперь — ничего. Люди смотрели *сквозь* неё, как сквозь фонарный столб, и это было страшнее любого прямого взгляда.
«Они знают, что я делаю это, — записала она в телефон вечером, прикрывшись в чужом подъезде, потому что дома было уже нельзя. — Они знают. Город стал зеркалом, которое не отражает. Это значит, что Кукловод тоже меня ищет. Или... уже нашёл».
Она листала свои же записи — она вела их усердно, как вели бы больной дневник смерти: *час за часом, факт за фактом*. Последний чистый день был помечен сноской: «Если пропущено три часа — проверь карманы. Если в карманах ключи — не иди домой. Ключи найдены. Дома не было. Мама не открыла».
Три часа. Ровно три часа. Цена не менялась и никогда не давала сдачи.
В ту ночь она сидела в чужом подъезде и впервые за долгое время позволила себе всплакнуть — беззвучно, в шарф, чтобы слёзы не успели замёрзнуть на лице. Она плакала о матери, о которой не знала, жива ли та вообще внутри этой куклы, что сложила её вещи аккуратнее, чем когда-либо в жизни. Она плакала об отце — он исчез ещё раньше, за две недели до падения ворона, оставив на столе чертежи чего-то огромного и странного, похожего на сеть. И она плакала о себе — о Кире, которая до семнадцати лет боялась только спорить с отцом и думала, что самое страшное в жизни — завалить сессию.
Затем она вытерла лицо, поднялась и достала из кармана пальто то, что нашла в нём вместе с чужими ключами: клочок бумаги с адресом, который она сама себе оставила, судя по почерку. И фразой, которую она *не помнила, как писала*:
*«Если читаешь это — значит, ты снова потеряла память. Хорошая новость: ты этого хотела. Плохая: я ничего не могу тебе сказать. Он может видеть всё, что ты знаешь, когда ты спишь. Не спи. И не используй глаз. Последний раз ты использовала его вчера. Последствия — на твоих руках».*
Кира опустила глаза. Под перчатками, которые она носила не снимая, кожа на костяшках пальцев ещё не зажила.
— Семнадцать лет, — тихо сказала она пустому подъезду. — Семнадцать лет, зима, и я воюю с кем-то, кого даже нельзя запомнить.
Из глубины глаза, под тёмной роговицей, там, где билось алым крыло ворона, будто отозвалась тишина. Глубокая. Довольная. Почти смеющаяся.
И Кира вдруг поняла страшную вещь — страшнее провалов, крови и кукольной матери, страшнее всего:
Три часа памяти, которые она теряла каждый раз... кто-то из них, возможно, *получал*.
город, который не засыпает
Адрес с клочка бумаги вёл на окраину — к заброшенной электростанции, которую ещё в советские времена прозвали «Холодильник», потому что из неё всегда валил пар, а зимой окна покрывались инеем изнутри. Сейчас она стояла тёмной, и Кира поняла почему: городской свет вокруг неё не просто горел — он *подчинялся*. Фонари мигали в такт, когда она шла мимо, и она впервые за всё это время испугалась не Кукловода, а себя.
Она не помнила, что сделала вчера. Но город, судя по всему, помнил её.
Ворота электростанции были открыты. Слишком открыты. Кира тронула створку, и та откликнулась ей — медленно, покорно, как дверь, которую открывают *для* кого-то.
Внутри, в полутёмном машзале, её ждал человек.
Он сидел на ржавом ящике, закутанный в такое же серое пальто, как у неё, и когда он поднял голову, Кира увидела глаза — не карие, не серые, а *дырявые*, словно в радужке было аккуратно вырезано зрачкообразное отверстие, сквозь которое светился глубокий, почти звёздный синий. И с этой стороны — внутри, под тёмной роговицей — Кира разглядела алый силуэт, похожий на свою собственную птицу.
— Ты пришла, — сказал он. Голос был молодым, уставшим. — Значит, записка сработала. Значит, я всё-таки написал её вовремя.
— Кто ты?
— Твой брат, — просто ответил он. — Младший. На два года. Тебя забрали в семью архитектора, меня — в интернат. Мы не знали друг о друге. Ворон упал на меня первым. Три года назад.
Кира почувствовала, как земля уходит из-под ног — не метафорически, а физически, словно пол под ней стал лишь картинкой.
— Враньё. Я бы знала.
— Ты знала, — он достал из кармана фотографию: отец, молодой, улыбающийся, с двумя детьми на руках — девочкой и мальчиком. Кира узнала себя лет пяти. А мальчик... мальчик смотрел в камеру с выражением, которое у пятилетних детей бывать не должно. — Папа стёр это из твоей памяти. И из маминой. Он умел такое. Он умел *слишком многое*.
И тут Кира вспомнила чертежи. Те самые, что оставил на столе отец перед исчезновением. Сеть. Огромная, городская, похожая на нервную систему, с узлами в метро, на телебашне, под мэрией. Она думала, это проект развязок. А это был не проект.
— Отец строил город не из бетона, — сказал брат, словно читая её мысли. Впрочем, возможно, он и читал. — Он строил его из *согласия*. Тридцать лет закладывал в фундаменты, в опоры мостов, в рельсы — резонансные элементы. Город — это инструмент, Кира. Антенна. А Кукловод — просто тот, кто первым взялся за ручку. И знаешь, кто это?
Она уже знала. Она поняла ещё тогда, в подъезде, когда сказала: «Он может видеть всё, что ты знаешь, когда ты спишь». Она просто не хотела, чтобы это было правдой.
— Папа.
— Папа умер, — тихо сказал брат. — В прошлую среду. Я видел тело. А Кукловод — *вот он*. Он указал пальцем ей в левый глаз. — Твой ворон. Мой ворон. Наш ворон. Он не даровал нам силу, Кира. Он *арендовал* нас. Каждый раз, когда ты командуешь — он смотрит твоими глазами. Каждый раз, когда я... я уже не буду говорить, что я делаю. А три часа твоей памяти — это не плата. Это *плёнка*. Он забирает её и учится на ней. Учился, скорее всего, с первого раза. Ты думаешь, ты восемь раз спасалась? Нет. Ты восемь раз *работала*.
Кира стояла в темноте машзала, и зима пришла внутрь неё — такая полная, такая безвозвратная.
— Почему ты мне всё это говоришь? — её голос звучал чужо. — Если он видит мои три часа... то он уже знает, что ты мне сказал.
— Знает, — брат улыбнулся, и в этой улыбке было что-то такое, от чего у Киры похолодели ладони. — Поэтому я сказал тебе только половину. Вторая половина — в твоём телефоне. Зашифрована. Ключ — твои провалы в памяти. Восемь провалов — восемь частей ключа. Ты должна восстановить то, что сделала в каждом из них. И когда соберёшь всё — откроешь то, что я спрятал от него. Единственное, что ему нужно, чтобы... — он замолчал.
— Чтобы что?
— Чтобы зимой город не проснулся. Весной резонансная сеть выйдет на полную мощность. Всё, что люди сейчас теряют — эмоции, волю, взгляды, — они потеряют навсегда. Тихо, добровольно, с улыбкой. Миллион кукол, которые будут счастливы.
Снаружи, за толстыми стёклами машзала, вспыхнул свет. Не молния — ровный, белый, направленный. Фонари вокруг электростанции загорелись одновременно, как софиты на сцене.
— Он нашёл меня, — спокойно сказал брат. — Я дал тебе восемь минут форы. Уходи через канализационный коллектор, третий люк слева. И слушай меня внимательно, это важнее всего, что я сказал.
— Говори.
— Не бойся своих рук в крови, которых ты не помнишь. *Проверяй их.* Ты не убивала никого. Пока.
Он поднялся, развернулся к окнам, к свету, и Кира увидела, как его пальто на спине — серое, как её, зимнее, как её — распахивается наружу, и из-под него, сквозь ткань, проступают крылья. Не алые, как у неё. Чёрные, настоящие, большие.
— Как тебя зовут? — крикнула она, уже бегя к люку.
Он обернулся, и на мгновение — одно — в его дырявых глазах вспыхнуло что-то человеческое.
— Ты знаешь моё имя. Ты выбрала его сама. В первый час нашей встречи, которую не помнишь.
Люк захлопнулся над ней. Кира побежала по темноте, по ледяному коллектору, сжимая телефон, как сердце, которое ей ещё предстояло разбить на восемь частей.
А в кармане пальто — она догадалась об этом уже в тоннеле, вдруг ощутив тяжесть — лежала фотография. Не та, с отцом. Другая. Новая. На ней был он — брат — и подпись его же почерком, которого она не знала, а значит, знала когда-то:
*«Меня зовут Равен. Не ищи меня. Собирай ключи. И, Кира... когда восстановишь восьмой провал — не верь тому, кто ты там увидишь. Даже если это я. Даже если это ты».*
первый снег..
Провал номер один начался не с крови. Он начался с улыбки.
Кира нашла её на крыше торгового центра — ту, куда сама ходила, когда город становился невыносим. Там, за вентиляционными коробками, спрятанная от камер, сидела девушка с белыми волосами, спадавшими на плечи, как свежий снег. Она рисовала. На коленях лежал блокнот, и карандаш скользил по бумаге быстро, зло, уверенно. На странице рождался город — их город, но в разрезе, как анатомический препарат: просвечивали туннели метро, опоры мостов пульсировали, а вместо телебашни росла нервная структура, похожая на позвоночник.
Кира застыла. Девушка обернулась — и у Киры перехватило дыхание. Голубые глаза, яркие, как лёд под фонарём. Красивое, слегка хищное лицо. Худощавая фигура, обтянутая тонкой зимней курткой, джинсы, кеды, не по сезону. Всё в ней было не по сезону — словно снег, который пришёл слишком рано и никого не спросил.
— Ты ходишь сюда по четвергам, — сказала девушка без всякого приветствия. — Я проверила. Три недели подряд. Сегодня четверг, поэтому я пришла. Меня зовут Миюки.
— Ты... за мной следила?
— Я следила за *городом*. А ты оказалась в кадре. — Она повернула блокнот. Рисунок был закончен. В самом центре города, там, где должна была быть мэрия, Миюки нарисовала человеческий глаз. Алый. С расправленным крылом ворона внутри. — Ты знаешь, что это. Я вижу, что знаешь. Твой левый глаз сегодня утром дрогнул, когда ты смотрела на прохожих у метро. Я сидела в кафе напротив.
Кира должна была убежать. Проверить карманы. Не спать.
Вместо этого она села рядом, потому что Миюки была первым человеком за месяцы, кто смотрел на неё *по-настоящему*. Взгляд скользил по лицу, удивлялся, исследовал — живой, злой, любопытный. Не кукольный. Не сквозь.
— Откуда ты знаешь про город? — спросила Кира.
— Мой отец работал с твоим, — сказала Миюки. — Он был инженером-акустиком. Он считал резонансные узлы. Потом он «совершил самоубийство», — она начертила в воздухе кавычки, — выбросившись из окна собственной лаборатории на третьем этаже. Знаешь, что странно? Он боялся высоты до рвоты. — Она помолчала. — У меня нет силы, Кира. У меня есть память. Абсолютная. Я ничего не забываю никогда. И вот в чём шутка: я единственный человек в этом городе, который *помнит тебя*. Все твои восемь провалов — я видела четыре из них. Следила. Снимала на телефон.
Кира почувствовала, как к горлу подступает что-то горячее.
— Покажи.
Миюки показала. Видео было дурного качества, снято из-за угла. На экране Кира стояла посреди ночной улицы, лицо к фонарю, и отдавала команду — Кира не слышала слов, но видела, как шевелятся губы, и как мужчина напротив медленно, как тонущий, опускается на колени. Потом видео обрывалось. Начиналось другое: Кира, та же ночь, тот же переулок, час спустя — она рвёт на себе перчатки, смотрит на руки и *плачет*.
— Что я сделала? — прошептала Кира.
— Ты освободила его, — сказала Миюки. — Он был марионеткой. Твоя команда перебила чужую установку. Он ушёл. Живой. — Она закрыла блокнот. — Ты не чудовище, Кира. Ты сломанный инструмент, который всё ещё пытается резать только по прямой. Я хочу помочь тебе собрать ключ. Восемь провалов. Я помню четыре. Ты восстановишь остальные через меня.
Так началась их зима.
Они стали неразлучны в мире, где неразлучность была роскошью. Миюки — светлая, резкая, говорящая короткими фразами, рисовавшая город за городом, слой за слоем, как хирург, вскрывающий пациента, — и Кира, тёмная, прячущая глаз под чёлкой и очками, ведущая дневник в три колонки: *что знаю. что забыл. что запомнила за Миюки*. Подруга стала её внешней памятью. «Куки» — так её звала Миюки, с лёгкой усмешкой, намекая на кукловода, — «ты опять спорила во сне с кем-то. Я записала. Вот».
Четвёртый провал она восстановила у Миюки на кухне, в тёплой вспышке лампы, над чаем, пока за окном мела метель. Пятый — в трамвае, глядя на своё отражение в стекле. Шестой — она вспомнила сама, среди ночи, с криком: она командовала *ворону*. Восемь часов назад до этого она стояла на крыше и шептала в темноту: «Улети из моего глаза». И ворон — дёрнулся. Впервые. Чуть-чуть.
— Он тебя не отпустит, — тихо сказала Миюки, когда Кира перестала дрожать. — Ты понимаешь это.
— Тогда зачем ты со мной?
Миюки долго молчала. Потом достала из-под дивана папку — отцовские расчёты, аккуратно пронумерованные ею же.
— Потому что в восьмом провале, который ты ещё не восстановила, ты была со мной. Три недели назад. Я нашла тебя на мосту в три часа ночи. Ты была в сознании ровно четыре минуты. Ты успела сказать мне вещь, которую я не записала. Которую *не могу* записать. Потому что это единственное, что он не может у тебя украсть, — она постучала пальцем по своему виску. — Оно теперь хранится здесь. И если я скажу его вслух — он услышит. Поэтому я его скажу тогда, когда наступит время.
— Какое время?
— Когда ты станешь опаснее его.
Восьмой провал должен был всплыть сам — так было с остальными. Но он не всплывал. Шли дни, недели. Город вымирал тише снега. Люди на улицах улыбались всё шире и шире, и Кира однажды поняла, что видела *одного и того же* прохожего в разных концах города трижды за день. Кукловод учился размножаться.
А потом, в последний четверг февраля, Миюки позвонила:
— Куки. Приходи на электростанцию. Я нашла девятый узел сети. И ещё. Я вспомнила, что мне сказали в восьмом провале. Я скажу тебе это сегодня. Всё кончится.
Кира пришла. Метель стояла такая, что город превратился в белый шум, и фонари горели, как свечи в муке. «Холодильник» встретил её тем же открытым воротом, тем же покорным темнотой машзалом.
Миюки стояла посреди зала, спиной к ней, у огромного старого щита с рубильниками, сплошь обросшего инеем.
— Я не записала твои слова на бумаге, — сказала она, не оборачиваясь. Голос был странный. Ровный. — Я записала их на *себе*. Ты понимаешь, Куки? Моя память абсолютная. Абсолютная память — это не дар. Это *ёмкость*.
И тут Кира увидела. Кровь. Тонкая струйка из-под белых волос, по шее, под воротник. Миюки повернулась, и на лбу у неё, сквозь волосы, сверкала свежая строчка — выцарапанная острым, чем-то металлическим:
***«НЕ ПОЛЬЗУЙСЯ СИЛОЙ. ОН ЖДЁТ ВОСЬМОГО»***
— Что с тобой? — Кира сделала шаг.
— Он пришёл ко мне прошлой ночью. Во сне. Он не мог забрать мою память — он попытался её *записать*. Записать себя. — Миюки улыбнулась, и это была её улыбка, живая, злая, и от этого стало хуже, чем если бы она была куклой. — Моя абсолютная память, Куки. Он три года искал ёмкость. Твои провалы были его уроками. А я — его библиотека. Я слышу его внутри. Он уже наполовину здесь. И вот в чём весь ужас, вот то, что ты сказала мне в восьмом провале, я скажу сейчас: *он не может войти в тебя, пока ты жива. Ты — замок. И замок открывается только с тем, кто его убил*.
Снег хлестал в разбитые окна. Где-то в глубине зала щёлкнул рубильник — сам, без прикосновения.
— Поэтому ты должна меня убить, — сказала Миюки.
— Нет.
— Куки. Посмотри на меня. — Голубые глаза горели. — Половина меня уже смотрит на тебя *его* глазами. Я держу его. Я держу его в себе, как склянку с кислотой, и моя память тает, как лёд на ладони. Минуты остались. Если он выйдет из меня сейчас — он войдёт в город целиком. Миллион человек. Весной. Навсегда. А если ты убьёшь меня — ёмкость разобьётся. Он погибнет вместе со мной. А ты... ты возьмёшь мою память. Абсолютную. Все восемь провалов. Сразу. Всё, что я помню о городе, о сети, о нём. Ты станешь тем, кто опаснее его. Это твои же слова. Восемь недель назад ты сама мне это сказала.
Кира плакала. Метель завывала в остове здания, как будто город сам знал, что сейчас решится.
— Я не смогу жить с этим.
— Сможешь. — Миюки подошла вплотную, взяла её холодные руки в свои. — У тебя есть дар, Куки. Ты умеешь терять три часа. А кое-что должно теряться навсегда — иначе оно гниёт. Убей меня. И потом используй глаз. Один раз. Дай команду: *«помни всё»*. Помни меня. — Она улыбнулась в последний раз. — Это единственная команда, которую ты никогда не забудешь, потому что она не будет работать. Но ты должна её отдать. Для меня.
Она протянула Кире металлический прут от обрушенной конструкции.
То, что произошло дальше, Кира помнила всю оставшуюся жизнь — и это было единственное, что она помнила абсолютно.
Снег. Удар. Тишина, какой не бывает.
А потом — алый взрыв в левом глазу, и Миюки, уходящая, улыбаясь, потому что половина её уже была свободна, шепчет на прощание:
— Теперь ты помнишь. И теперь, Куки... теперь он боится *тебя*.
---
Снег на её лице был первым, что она почувствовала. Потом — холод. Потом — тишину.
Она лежала на спине посреди машзала, и над ней медленно кружили белые хлопья, просачивающиеся сквозь разбитый купол. Тело рядом — белые волосы, растекшиеся по льду, как вода — оно было тёплым ещё секунду назад. Теперь — нет.
Она села. В голове стоял белый шум, густой, как сама метель. И сквозь этот шум — *она*. Не как голос. Как *библиотека*, которую выдали ей на руки за один день. Тысячи дней. Чужих и своих, перемотанных в одну плёнку.
Кира. Она знала это имя. Знала, что оно принадлежало девушке, которая убила её.
Миюки поднялась с льда. Посмотрела на свои руки — на них ещё была кровь другой. Чужая. *Её* кровь. Белые волосы были мокрыми, тяжёлыми, примерзли к пальто. Голубые глаза — она видела своё отражение в чёрном стекле рубильного щита — горели ровно, спокойно, без слёз. Слёзы требуют времени, чтобы подняться. А у неё теперь было всё время мира.
В голове, аккуратно, как книги на новых полках, стояли восемь провалов. Первый: девушка на крыше, рисующая город в разрезе. Второй: трамвай. Третий: четвёртый: пятый: шестой: седьмой — ворон, дёрнувшийся на крыше. Восьмой: мост, три часа ночи, четыре минуты сознания, и слова, сказанные в абсолютную тишину, без свидетелей, без записи:
*«Он не может войти в тебя, пока ты жива. Ты — замок. И замок открывается только с тем, кто его убил».*
Миюки стояла над телом Киры и понимала всё сразу — абсолютная память не давала ей роскоши понимать постепенно. Кира спасла её так, как могла спасти только Кира: отдала не силу, не глаз, не ключи. Отдала *причину*. Теперь Миюки была убийцей. А ворон, алое крыло под роговицей её левого глаза, — уже не мог быть открыт Кукловодом, потому что замка больше не существовало.
Он остался в ней. Склянка с кислотой не разбилась — она *перелилась*.
— Значит, вот ты какой, — тихо сказала Миюки вслух. Впервые за свою жизнь она не знала, говорит ли она сама, или это эхо. — Ты живёшь в чужих провалах. Ты — не ворон. Ты белое пятно между кадрами.
Щёлкнул рубильник. Весь машзал залило светом — фонари вокруг электростанции, городские сети, далёкая телебашня — всё вспыхнуло одновременно, как софиты, как в тот вечер, когда Равен сказал: *он нашёл меня*.
Только теперь Миюки знала то, чего не знала Кира. Она видела это в восьмом провале, в тех самых четырёх минутах: электростанция «Холодильник» была не девятым узлом сети.
Она была сердцем.
И Кукловод не искал Миюки, чтобы заполнить её. Он искал её, чтобы она *пришла сюда сама* — с библиотекой в голове и убийством на руках. Потому что замок Киры мог открыть только тот, кто её убил.
Миюки подняла с льда прут. В его отражении в чёрном льду её левый глаз светился алым.
— Хорошо, — сказала она городу, снегу и тому, кто слушал из глубины. — Ты открыл дверь. Но ты не учёл одного.
Она не теряла память. Ни за какие три часа. Ни за какую цену.
Ему досталась самая страшная ёмкость из всех: ум, который забыть не способен *ничего*.
---
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
