Бенефис Джека Тирни
Окна на обе стороны
В Дрейкотт я приехал в четверг около двух часов дня, во втором классе по билету третьего. Кондуктор, который от самой узловой ни разу не спросил у меня билета, на подножке приложил два пальца к фуражке, и я поблагодарил его за бдительность. Он кивнул, как человек, которого благодарят часто и всегда не за то.
Дрейкотт стоит на шарде. Кто не ездил дальними линиями, тому скажу просто: шард это кусок земли, который висит в пустоте сам по себе, и через пустоту к нему идёт путь на опорах, а больше к нему не идёт ничего. Дрейкотт из маленьких. С перрона видно, где он кончается: там стоит часовня, а за часовней сразу небо. Место, где земля обрывается, здесь зовут краем, а про то, что за ним, говорят «за краем», и никто не говорит «внизу». Я быстро понял, что «внизу» тут слово неприличное, вроде как спросить у вдовы, сколько ей оставили.
Пассажирский ходит сюда раз в неделю и стоит двадцать минут. У самого перрона от главного пути отходит боковой, туда состав и отвели, а главный оставили пустым. Паровоз топок не гасил, дышал горячим. Состав ждал, не снимая перчаток.
Стояла сушь, конец лета. Доски перрона звенели под каблуком, и пыль на них была угольная, из тех, что не выметешь. С края тянуло сквозняком. Пахло горячим железом и пирогами, а откуда-то сверху луком на сале. Под ногами ровно и низко гудели опоры, как гудит большой зал, когда в нём никого нет. Я поставил саквояж и поправил на левом рукаве креп в ладонь шириной. Некоторое время я просто стоял и нюхал. За это здесь денег пока не берут.
Буфета на станции не было. Я втайне проверяю каждую станцию яичницей, с тех пор как в Лоуфорде-узловой за полночь мне подали яичницу с краями как кружево. Больше ни одна станция этой проверки не прошла, но Дрейкотт не прошёл её особенно убедительно.
Перрон лежит ниже города, на уступе, и город смотрит на него сверху, как с галёрки. Наверх ведут две лестницы. Левая поднимается к дому с флагштоком; флаг висел тряпкой, потому что ветер в тот день шёл понизу, с края, и до флагов не доставал. Правая лестница ведёт к четырём бакам на сваях. Ржавые баки торчали выше крыш, похожие на четырёх толстяков, которые влезли на ходули посмотреть, кто приехал. По боку каждого шли к люку скобы, лесенкой. На крайнем висел замок и блестел на солнце, как новая пуговица на старом пальто.
Через весь перрон, от стены до кромки, шла белая черта. Краску подновляли к каждому четвергу, и всё равно у стены она была белее, чем посередине, где её стирали подошвами. Слева от черты на ящиках сидели грузчики Марчей, справа грузчики Олденов, человек по шесть с каждой стороны. Марчам здесь принадлежит станция и земля под опорами, Олденам вода. Остальное делят. Груза не было никакого, да и откуда ему взяться: заводов в Дрейкотте нет. Чем он кормится, я так и не понял, хотя в чужих доходах разбираюсь лучше, чем в своих. Грузчикам платят за то, чтобы они здесь сидели, и сидели они добросовестно, как сидят только за деньги. Народ тут вообще тяжёл на подъём: где прижился, оттуда не уезжает. Все двенадцать смотрели на меня. У меня была публика.
Кобуры были у всех, у кого на поясе, у кого под мышкой. У одного слева торчала перламутровая рукоять «Фэрлоу» с насечкой. «Фэрлоу» берут те, кому надо, чтобы револьвер заметили раньше хозяина, и хозяина я действительно заметил вторым. У двоих справа были «Бэддоки». «Бэддок» надёжен, как тёща, и так же скучен. Длинноствольного «Корделла» не было ни у кого. Его ни у кого никогда нет, у меня тоже.
Крайний справа, широкий, в жилете без пуговиц, ни разу не посмотрел на черту. Остальные на неё поглядывали, как на спящую собаку, про которую не знаешь, чья.
Прямо на черте стоял ящик, на ящике доска, и через черту шла партия в шашки. Игроки сидели каждый на своей стороне. Ходили они медленно и называли ходы вслух, чтобы никто потом не сказал, что ход был другой.
- С третьей на четвёртую, - сказал левый.
- Видел, - сказал правый и долго думал. - Беру.
- Бери. Она у меня с мая лишняя.
Партия, как я узнал потом, шла с весны. Я постоял над ней. Правый мог взять две, а взял одну, и я ничего не сказал, потому что меня не спрашивали, а когда меня не спрашивают про шашки, я молчу из чистого самосохранения: проигрываю я в них даже детям и злюсь всерьёз.
К окнам вагонов подходили хозяйки с корзинами. Каждая поднимала пироги на ладонях к самым стёклам и называла цену. Из окон торговались. Я купил у полной женщины в синем платке пирог с луком на сале за два пенса. Сладкого не было.
- Сахар по карточкам, - сказала она. - И не спрашивайте, а то расскажу.
Я и не спрашивал. Сдачу с трёхпенсовика она дала латунным жетоном Олденов с дыркой посередине и сказала, что у Кэддик за него дадут полный пенни, а ближе к Марчам со скидкой и с лицом. Я прикусил жетон, потому что его все кусают, и положил в жилетный карман. Пирог я съел тут же и мысленно поставил рядом с одной сковородой, которую помню лучше многих лиц. Сковорода выиграла, но пирог держался достойно, и я облизал палец, что джентльмену не положено, а мне иногда можно.
На столбе у лестницы висел плакат, и сквозняк рвал его с гвоздей. Наверху крупно: «ДОРОГА ДОЛЖНА РАБОТАТЬ». Ниже мелко шла строка устава: «Беспорядки, препятствующие движению, влекут», и дальше бумаги не было. Что влекут, унесло за край. Так даже честнее: каждый может вписать своё.
Мальчишка сидел на черте. Не возле, а прямо на ней, на перевёрнутом ведре, одна нога у Марчей, другая у Олденов. Лет тринадцати, в фуражке, которая когда-то была чьей-то и до сих пор об этом помнила: она сползала ему на уши. Через плечо у него висела конторская книга на ремне, ремень был длинный, взрослый, и книга била его по коленям. Он брал с приезжих сбор и записывал их в книгу. Приезжих в этот четверг был один я.
- Сбор с приезжего три пенса, - сказал он. - Фамилия.
- Тирни.
Монета у меня уже была в пальцах. Я пустил её по костяшкам туда и обратно: монета должна ходить, а не бегать. Мальчишка смотрел на неё так же, как перед тем на мою шляпу. Я положил трёхпенсовик на раскрытую книгу, он убрал его не глядя и стал писать.
Карандаш у него был огрызок, с палец. Пока он писал, я читал страницу вверх ногами. Это несложно, если делать вид, что смотришь на пироги. Почти вся страница была исписана мелким наклонным почерком, суммы в столбик. У семёрок хвостики. Потом мелкий почерк кончался, и дальше шли круглые строчки с нажимом, какие выходят в тринадцать лет, когда стараются. Суммы в круглых строчках сходились. Я проверил.
Мальчишка дописал, положил карандаш на книгу и поднял голову. Когда он опустил глаза, карандаша не было. Он похлопал себя по карманам, поискал под ведром. Нашёл в нагрудном кармане, где никогда его не держал, и посмотрел на меня. Я смотрел на пироги.
Говорить на весь перрон я умею. Я заговорил так, чтобы слышали обе стороны черты.
- Мелко писал тот, кто был до тебя, - сказал я. - Это Хэлси? Которого нашли в цистерне у Олденов?
Справа кто-то перестал жевать. Левый шашечник так и держал шашку над доской.
- Его позавчера сожгли, мистер, - сказал мальчишка.
- Это я знаю. Сколько он носил?
- Чего?
- Денег. В неделю. Через черту.
Мальчишка честно посмотрел на грузчиков, сначала налево, потом направо.
- Сборы носил, - сказал он. - Олденам плату за воду, Марчам плату за путь. Десять лет носил, обоим. Он ничей был.
- А теперь ты носишь.
- Я ношу.
- И сколько тебе за это платят?
Он помолчал.
- Сколько надо.
Ответ был хороший, и я отложил его себе на будущее.
- Мне нужна комната, - сказал я так же громко. - Окнами на обе стороны.
Мальчишка подумал.
- Таких нет. Тут дома все на одну сторону, я каждый обошёл. Либо на улицу, либо на край.
- А если на обе стороны черты?
- Тем более нет.
- Тогда две. Одну окнами туда, другую сюда.
Грузчики слева переглянулись с грузчиками справа, первый раз за всё время, и тут же сделали вид, что этого не было.
- У Добба наверху сдают, - сказал мальчишка заметно быстрее, чем отвечал до сих пор. - Недорого, шиллинг в сутки комната. Вода отдельно, два пенса ведро, но это уж у всех так.
- Два шиллинга, - сказал я. - В одном году за два шиллинга продавали гамак, и ещё оставалось на ламповый фитиль.
- В каком году?
- В хорошем.
Я выучился читать по каталогу, по которому выписывают товар почтой, и цены того года помню лучше, чем некоторые дни рождения. Щипцы для завивки усов, никелированные, стоили там четыре шиллинга, и я до сих пор считаю, что это грабёж.
Тут рельсы на главном пути запели. Сначала тонко, как палец по краю стакана, потом ниже. Левый шашечник положил ладонь на доску, чтобы шашки не уехали, а мальчишка прижал книгу локтем. Хозяйки отошли от окон и накрыли корзины фартуками. Никто не посмотрел в ту сторону, откуда шло, и я тоже. Я придержал шляпу. Шляпу берут за поля, двумя пальцами. За тулью берут шляпы, за которые не платили.
Военный состав прошёл по главному пути без остановки. Шёл он долго. Закрытые вагоны сменялись платформами под брезентом, и на брезенте лежала пыль. На одной платформе сидел на ящике солдат. Он ел из жестянки и головы не поднял. Перрон дрожал. Плакат оторвался ещё от одного гвоздя и теперь хлопал, как ладонь по колену. Я стоял и думал про виадук на Скаррете, где больше года прослужил в охране. За полгода по нему прошло четыре состава. Охрану виадука я с тех пор считаю высшей формой военного искусства: ничего не случилось, и это твоя заслуга.
Когда последний вагон ушёл в пустоту, стало слышно, как гудят опоры. После состава минут десять пахло горячим маслом и сладковатой гарью флогистона.
- Чтоб тебе дно найти, - негромко сказал кто-то справа, непонятно кому, может, составу.
Тяжелее этого, как мне потом объяснили, в Дрейкотте не ругаются.
Снова стало слышно, как шашечники называют ходы.
Наш состав простоял свои двадцать минут до последней. Кондуктор оставил на скамье у лестницы перевязанную бечёвкой газету, одну на весь город и на всю неделю, и её тут же унёс наверх старик с палкой, быстро, как уносят горячее. Паровоз свистнул. Состав сдал с бокового пути на главный и ушёл. Я смотрел ему вслед недолго. Вслед составу в таких местах смотрят только приезжие, а я уже записан.
Не успел он уйти из виду, как на перроне уже играли в «стоянку». Один мальчишка был паровоз, четверо вагоны. Они встали в ряд, держась друг за друга за рубашки, и стали хором считать до тысячи двухсот: это двадцать минут, ровно столько, сколько стоит пассажирский. Кто собьётся, тот «остался на перроне» и до конца игры стоит в сторонке. Один сбился на ста сорока и отошёл к стене. Там он встал по-пассажирски: ни на кого не глядя, с рукой на весу, как с саквояжем.
Грузчики поднялись с ящиков и разошлись по своим лестницам. Шашечники остались. Им, кажется, платили за другое.
Мальчишка закрыл книгу и встал рядом со мной.
- Пойдёмте к Доббу, - сказал он. - Это наверх, по левой, где флагшток.
- Потом. Сначала город посмотрю.
Он поглядел на солнце.
- Добб ужином кормит, - сказал он как бы между прочим. - Того, кто постояльца приведёт.
- Значит, ужин у тебя уже в кармане. Я никуда не денусь. Отсюда некуда.
Он подумал и пошёл со мной, на полшага сзади, как носильщик, которому не дали саквояжа. Дать мальчишке понести саквояж за ужин значит купить у него гордость за медяк, а она у него стоила дороже. Я нёс сам.
- А вам сколько лет? - спросил он на лестнице.
- Сорок один.
- Я думал, больше.
- Это от костюма.
Мы поднялись по левой лестнице. Перила были тёплые, ступени стёрты посередине до ложбинки. Наверху стоял дом с флагштоком, единственный кирпичный, какой я здесь видел, и за стеной у него неторопливо стучал телеграфный ключ.
От дома с флагштоком шла улица, ровная, как линейка, через весь город до дома Марчей в дальнем конце. По обе стороны тянулись деревянные дома в два этажа, и ступеньки на солнечной стороне грели через подошву. На крышах в ящиках росла картошка.
- Земля в ящиках дороже картошки, - сказал мальчишка.
Я поверил сразу, потому что сказал он это без всякого удовольствия.
Над дверью цирюльни висела вывеска «Стрижём и бреем. С. Пэйн». Дверь была открыта. Внутри никого, только на табурете лежал ремень. Рядом была лавка Кэддик, в тени у её двери спал рыжий пёс с одним ухом. Увидев саквояж, он потянулся задом, потом передом и пошёл за мной с видом человека, который наконец дождался своей посылки.
- Это ничей, - сказал мальчишка. - Он думает, всякий свёрток его. Вы на него не глядите.
- Как его зовут?
- По-разному. Я зову Рыжим, миссис Кэддик Дармоедом. А Пэйн зовёт Клиентом. Он на всё идёт.
Я назвал его Кондуктором, и он пошёл на Кондуктора.
На скамейке у лавки сидели трое стариков и спорили о дожде.
- Будет, - говорил один. - Попомни моё слово, будет. Мох у крана зеленеет.
- Он всегда зеленеет. Его поливают, ты сам видел.
- Вот потому и зеленеет, что к дождю.
Увидев меня, они не прервались, только сменили предмет, не сбавив жару.
- Приказчик, - сказал первый. - По шляпе сразу видно.
- Приказчики в трауре не ездят. Ты на рукав погляди.
- Ездят, когда хозяин помер.
- Тогда б он не приехал, а уехал.
Я снял шляпу, двумя пальцами за поля, и сказал, что я не приказчик, а сам себе хозяин, и хозяин у меня, слава богу, пока жив.
- А траур, позвольте узнать, по ком? - спросил второй, сухой, в жилете на голое тело.
- По лошади, - сказал я.
- По какой ещё лошади?
- Выиграл на пари, в тот же вечер проиграл обратно. Лошадь была против.
Первый засмеялся. Второй сказал, что по проигранной лошади траур не носят, а третий, который до того молчал, возразил, что смотря какая лошадь. Заспорили они об этом с тем же жаром, что о дожде. Реприза вышла хорошая, и я дал ей отзвучать. Первый, решил я, был из тех, кто всю жизнь ставит на дождь и всю жизнь проигрывает, и проигрывать ему нравится больше.
- Самому вам сколько лет? - спросил третий.
- Тридцать четыре.
- На войне были?
- Был.
- Ну и как там?
- Сыро, - сказал я и рассказал им про ротного повара, который солил кашу дважды, потому что забывал, что уже солил. Они слушали внимательно. Про войну здесь любят, когда она про кашу.
Мальчишка стоял у края скамейки и делал вид, что его тут нет. Пёс сел у саквояжа и делал вид, что саквояж его.
- А Хэлси вы знали? - спросил я.
Старики переглянулись так, будто я спросил, знают ли они свою скамейку.
- Десять лет носил, - сказал первый. - По сорок раз на дню через черту. И ни разу его ни та сторона, ни эта не угостила, потому что ничей. Ничьего не угощают.
- Он и не пил, - сказал второй. - У Пэйна стакан в неделю, и то за свои. Ну разве что с Бидлом когда посидят вдвоем, так то редко.
- В шашки не играл, - добавил третий. - Смотрел только. Со старой Марч раз в неделю в карты перекинутся - и все.
- В пятницу утром хватились, - сказал второй. - Пустили воду, а из трубы одно сипение. Полезли по скобам к люку посмотреть, а там он.
- Марчи говорят, это Олдены его, - сказал первый. - Цистерна ведь их, с них и спрос.
- А Олдены говорят, Марчи его туда нарочно, им назло. Чтоб на хозяев воды и подумали.
- А вы что говорите? - спросил я.
- А мы говорим, вода теперь два пенса ведро, - сказал второй. - В прошлую сушь было полтора. А в позапрошлую пенни, и то ругались.
- Два пенса за ведро, - сказал я. - Шиллинг за шесть вёдер. Это дорого и для живого.
С этим согласились все трое, и разговор пошёл о том, кто сколько платил за воду в каком году, и я его не прерывал, потому что о деньгах люди говорят правду охотнее, чем о покойниках. Потом я спросил:
- Где его жгли?
- Да за часовней, - сказал первый и показал палкой вдоль всей улицы. - У самого края. Вчера ещё дымило.
Разговор прошёл хорошо, и я съел мятный леденец. Леденец я съедаю после разговора, который прошёл хорошо, и кулёк у меня поэтому держится долго. Мальчишке я не предложил. Он бы взял, и потом мы оба помнили бы, что я ему дал.
Я пошёл туда. Мальчишка шёл на полшага сзади, пёс на полшага сзади мальчишки. Пока мы шли, в двух окнах шевельнулись занавески: на втором этаже жёлтого дома напротив лавки и потом, ближе к концу, на первом этаже у Марчей. Дом Марчей стоял поперёк улицы, и улица в него упиралась, не решившись идти дальше. Под окнами там висела мешковина на верёвке, сухая, и верёвка гудела на сквозняке, на другой ноте, чем опоры.
Дощатая часовня стояла сбоку, у самого края. Колокола у неё не было, вместо него на перекладине висел обрезок рельса и рядом молоток на цепочке. На крыше сидел мужчина и прибивал доску, а женщина держала лестницу.
- Криво, - говорила она.
- Это не я, это доска кривая.
- Доска была прямая, пока ты её не взял.
Он вбил ещё гвоздь. Она сказала, что и этот криво. Дыра в крыше была размером с хорошую дверь, а доска, которую он прибивал, одна.
За часовней, шагах в трёх от края, земля была чёрная, круг шагов в пять поперёк. Пепла почти не осталось, сквозняк с края за два дня унёс всё лёгкое. Остались гвозди от досок, скрученные жаром, и камни, которыми обкладывали костёр. Посередине кто-то поставил жестяную кружку с водой. Вода в Дрейкотте стоит два пенса ведро. Кружку никто не тронул, по воде плавала серая плёнка пепла.
- У нас всех жгут, не одного его, - сказал мальчишка. - Земли мало. Её на картошку берегут.
Я остановился у кромки чёрного круга. Ближе к краю я не подхожу никогда.
Мальчишка обошёл круг и шагнул к самому краю. Плюнул за край, а смотреть вслед не стал.
- Вы чего там встали?
- Костюм от сквозняка жалею.
Он прикинул на глаз, стоит ли мой костюм того. Костюм стоит. Он у меня один.
Я снял шляпу и держал её за поля. Достал флягу и отвернул крышку. Завернул обратно. Монета пошла у меня по костяшкам левой руки. Левой у меня выходит хуже, и на третьей костяшке я её уронил. Она покатилась по чёрному к кружке и легла на бок.
Мальчишка подобрал её, вытер о штаны и протянул мне.
- Уронили.
- Спасибо, - сказал я и убрал её в другой карман.
Он постоял, поправил ремень книги на плече.
- Мать ему рубашки стирала, - сказал он, глядя за край, а не на меня. - Он медью платил. Не жетонами. Говорил, жетон кусать жалко.
Больше он ничего не сказал, и я не спросил.
Солнце садилось. Здесь оно садится не за горы и не за крыши, а за край, и последние полчаса город освещён снизу сквозь туман и неприлично ярко, как сцена из оркестровой ямы. Часовня с мужчиной на крыше и женщиной у лестницы стала розовой снизу и тёмной сверху. Старики на скамейке тоже, и никто этого не заметил, кроме меня. Женщина сказала, что темно, и мужчина слез.
Мы пошли обратно той же улицей. Старики на скамейке спорили, будет ли видно ночью огонёк за краем и узловая это или звезда. Ставили по пенни. Пёс отстал было у лавки, но передумал.
С верхней площадки левой лестницы был виден перрон. Он лежал в тени, а из щелей между досками уже вставал туман белыми нитками, как будто перрон кто-то начал распарывать по швам. Белая черта через него ещё светилась. Шашечников не было. Доска осталась на ящике, шашки на ней стояли, как стояли.
У двери дома с флагштоком мальчишка остановился. За стеной стучал ключ, всё так же неторопливо.
- Это здесь, - сказал он. - Постучу лучше я, мне он скорее откроет.
Он снял фуражку и пригладил волосы. Потом надел её и постучал. Пёс, который прошёл за моим саквояжем весь город туда и обратно, лёг на нижнюю ступеньку и положил морду на лапы, как будто посылка наконец доставлена по адресу, только адрес не его.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
