Архив ПКОН Том 3 (Петроградская Кунсткамера Особого Назначения)
Глава 1
АРХИВ ПКОН
ДЕЛО № 19-Ж
ГРИФ: «РАДИАЦИОННАЯ ОПАСНОСТЬ. СВЕТОЧУВСТВИТЕЛЬНЫЕ МАТЕРИАЛЫ. НЕ ХРАНИТЬ НА СВЕТУ».
ОПИСЬ: ЖАР-ПТИЦА (УТРАТА ФАЙЛА)
(Примечание публикатора А.И. Реброва: Дело представляет собой папку из гашёной извести (для защиты от излучения), внутри которой — разрозненные документы на разных носителях. Часть бумаг — обычная машинопись, часть — обгоревшие листы, часть — фотобумага с выцветшими до нечитаемости фрагментами. Самое странное: текст продолжает исчезать. Когда я открыл папку впервые, страница 17 была ещё читаема. Через час — только отдельные слова. Через сутки — пустой лист. Жар-птица не хочет, чтобы о ней знали. Я экстренно переписываю все документы от руки, пока они не исчезли полностью. Ниже — сводный текст, восстановленный по уцелевшим фрагментам.
P.S. При переписывании я заметил, что чернила на моих записях тоже начали бледнеть. Но медленнее. Возможно, потому что я использую графитовый карандаш. Графит — неорганика, его труднее «съесть». Возьму на заметку.)
---
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: ВСПЫШКА
Документ № 1: Радиограмма командира войсковой части 52605 (Семипалатинский полигон) в Генеральный штаб. 29 августа 1949 года, 07:04 по местному времени. Гриф «Сов. секретно. Особой важности».
В 07:00 29 августа 1949 года проведён успешный подрыв изделия РДС-1. Мощность взрыва соответствует расчётной. Визуальное наблюдение: вспышка, грибовидное облако, ударная волна. Разрушения в заданном радиусе. Жертв среди личного состава нет. Наблюдатели находились в укрытиях.
В 07:02 зафиксировано нештатное явление. В небе над эпицентром, в верхней части грибовидного облака, наблюдались светящиеся объекты. Количество — ориентировочно от семи до двенадцати. Форма — эллиптическая, размер — от полуметра до метра в поперечнике. Объекты двигались хаотически, но не удалялись от облака, а напротив — погружались в него и снова поднимались. Свечение — яркое, золотисто-зелёное, с пульсацией частотой около двух герц.
Один из наблюдателей, лейтенант Иванченко, вышел из укрытия и направился в сторону объектов. На окрики не реагировал. Был остановлен силой. При задержании оказал сопротивление, не характерное для его физических данных — потребовалось трое бойцов, чтобы удержать его. Лейтенант Иванченко кричал: «Они поют, вы разве не слышите? Они поют мою песню».
В 07:15 объекты скрылись в облаке. Свечение прекратилось.
Прошу указаний. Свидетели изолированы. Подписка о неразглашении взята.
Майор Клюев.
---
Документ № 2: Расшифровка допроса лейтенанта Иванченко В.С., произведённого 30 августа 1949 года особым отделом полигона. Следователь — капитан Горелов.
Горелов: Назовите звание, фамилию, должность.
Иванченко: Лейтенант Иванченко Виктор Степанович. Метеоролог полигона.
Г: Что вы видели после взрыва?
И: Птиц. Светящихся. Они летали в облаке. Как будто купались. Или кормились.
Г: Птицы не могут летать в грибовидном облаке ядерного взрыва. Температура, радиация, ударная волна — это исключено. Вы видели оптический феномен, вызванный перепадом температур, или...
И: (перебивает) Это были птицы. Живые. Я слышал, как они поют.
Г: Что именно вы слышали?
И: Песню. Мою песню. Которую мать пела в детстве. «Спи, сыночек мой, усни, в небе звёздочки одни». Я не вспоминал её лет двадцать, а тут — как будто в ушах зазвучало. И голос — мамин. Она умерла в сорок втором. А тут поёт. Птицы поют её голосом.
Г: (пауза) Вы утверждаете, что объекты издавали акустические сигналы?
И: Они не издавали. Они пели внутри. Прямо в голове пели. И это было прекрасно. Вы не понимаете, капитан. Я два года на полигоне, я видел столько смертей — собаки, овцы, лошади, — что забыл, как это — чувствовать что-то хорошее. А тут я вдруг почувствовал. Что мама рядом. Что всё будет хорошо. Что я нужен. Понимаете?
Г: Вы бросились в сторону эпицентра. Это верная смерть. Зачем?
И: Я хотел к ним. Они звали. Они говорили: «Иди к нам, Витя, у нас тепло, у нас свет, у нас мама». Я не мог не пойти. Вы бы тоже пошли, капитан. Если бы услышали.
Г: Сейчас вы их слышите?
И: (долгая пауза) Нет. Они улетели. Но они вернутся. Они сказали — вернутся, когда снова будет еда.
---
Документ № 3: Лабораторный журнал № 7. В/ч 52605, особый отдел. Запись от 1 сентября 1949 года.
Обследование лейтенанта Иванченко В.С.
Физическое состояние: норма. Пульс 72, давление 120/80. Кожные покровы чистые, за исключением лёгкой эритемы на лице и кистях (возможно, последствия наблюдения вспышки без достаточной защиты). Анализ крови: незначительная лейкопения, характерная для радиационного воздействия малых доз.
Психическое состояние: подавлен, но ориентирован. На вопросы отвечает, хотя с задержкой. Повторяет, что «они вернутся». Описывает объекты как «птиц без крыльев» — светящиеся эллипсоиды, перемещающиеся в воздухе без видимых усилий.
Особое наблюдение: зрачки лейтенанта Иванченко расширены (мидриаз), реакция на свет замедлена. При боковом освещении на сетчатке зафиксирован слабый зеленоватый отблеск, напоминающий фосфоресценцию. Отблеск сохраняется в темноте до 40 минут после освещения. Рекомендовано офтальмологическое обследование.
Вывод: контакт с объектами («Жар-птицами») вызывает временное помутнение рассудка с галлюцинаторным компонентом. Рекомендовано: изоляция свидетеля, наблюдение.
Подпись: военврач 2-го ранга Сомов.
---
Документ № 4: Приказ по в/ч 52605 от 2 сентября 1949 года. Секретно.
В связи с обнаружением в районе эпицентра неопознанных объектов, обладающих потенциальной опасностью для личного состава, приказываю:
1. Организовать патрулирование периметра зоны «А» (радиус 5 км от эпицентра).
2. При обнаружении светящихся объектов огонь не открывать. Попытаться захватить объект живым с использованием асбестовых сетей.
3. Всему личному составу, заступающему в патруль, выдавать беруши, пропитанные воском. Известны случаи акустического гипноза.
4. Категорически запрещается приближаться к объектам без приказа.
Майор Клюев.
---
ЧАСТЬ ВТОРАЯ: ОХОТА
Документ № 5: Дневник майора Клюева. Тетрадь в клеёнчатой обложке. Записи карандашом. Начат 3 сентября 1949 года.
3 сентября.
Объекты вернулись. Сегодня ночью, около двух часов, часовой на вышке № 4 заметил свечение над зоной «Б». Вызвали тревогу. Объектов было три — двигались медленно, на высоте около ста метров. Я приказал не стрелять. Мы просто смотрели.
Это действительно похоже на птиц. Но не на настоящих птиц — на их идею. Как если бы кто-то, никогда не видевший пернатых, попытался изобразить птицу, используя свет в качестве материала. Никаких крыльев — удлинённые каплевидные тела, заострённые спереди и расширяющиеся кзади. Свечение неравномерное — по поверхности идут волны, как по расплавленному металлу. Цвет от золотистого до изумрудного, и переходы эти завораживают.
Я поймал себя на том, что стою и смотрю, забыв о времени. Рядом стоял сержант Нефёдов — молчал, задрав голову. Потом сказал: «Красиво-то как, товарищ майор. Прямо как в церкви на Пасху». Я не нашёлся что ответить. Красиво — да. Но красота эта неправильная, больная.
4 сентября.
Сегодня пытались захватить объект. Выбрали утренние часы — думали, днём они менее активны. Ошиблись. Днём их нет вообще. Только ночью. Придётся ждать.
5 сентября.
Ночная охота. Выставили сети возле воронки — там, где уровень радиации ещё высок, но не смертелен при кратковременном пребывании. Расчёт был на то, что объекты прилетят «кормиться».
Прилетели. Три штуки. Спустились ниже, чем обычно — метров до пятнадцати. Мы накрыли одну сетью. Сеть вспыхнула. Не загорелась — именно вспыхнула, как магний, и осыпалась пеплом за секунды. Объект даже не шелохнулся. Просто его свечение на мгновение усилилось — и асбестовая сеть исчезла.
Сержант Нефёдов, стоявший ближе всех к сети, схватился за лицо и закричал. Я подбежал. Лицо у него было красное, как после ожога, но волдырей не было. Он кричал: «Я её видел! Я видел её внутри! Там моя дочка!»
Я спросил — откуда у него дочка? Нефёдов холост, это все знают. Он ответил: «Которая могла быть. Она сказала — папа, почему ты не дал мне родиться?». И заплакал.
Утром отправил его в лазарет.
---
Документ № 6: Рапорт военврача Сомова о состоянии сержанта Нефёдова. 6 сентября 1949 года.
Сержант Нефёдов И.П., 1924 г.р. Доставлен в лазарет 5 сентября в 03:15 в состоянии острого психического возбуждения. Жалобы: «видел дочь внутри огня», «она говорила со мной», «она просила меня прийти».
При осмотре зафиксирована гиперемия кожи лица и кистей (ожог 1-й степени неясного генеза — контакта с горячими поверхностями не было). На роговице обоих глаз — точечные помутнения, напоминающие фотокератит («снежная слепота»), но без характерного анамнеза. Внутриглазное давление повышено до 27 мм.
Психическое состояние: наблюдается эмоциональная лабильность с преобладанием тоскливого аффекта. Пациент повторяет: «Она зовёт меня». На вопрос «кто» отвечает: «Птица. Она моя дочь. Я должен к ней».
Состояние ухудшается. Рекомендована эвакуация в специализированное учреждение.
---
Документ № 7: Дневник Клюева (продолжение).
8 сентября.
Приехал человек из Москвы. Не военный — в штатском, с удостоверением какого-то «отдела М». Представился Рыбиным. (Знакомая фамилия — кажется, он работал по Ладожскому делу в 42-м, мне Серебряков рассказывал.) Привёз дозиметры, спектрографы, ещё какие-то приборы. Сказал: «Это не первые Жар-птицы, товарищ майор. И, боюсь, не последние».
Рассказал мне теорию. Жар-птицы — не птицы и не организмы в обычном смысле. Это «плазменные сущности» — сгустки ионизированного газа, содержащие информационную матрицу. Они возникают в местах ядерных взрывов, потому что взрыв создаёт условия, близкие к тем, что были в момент их «рождения». Не на Земле — где-то ещё. В верхних слоях атмосферы, возможно. Или в космосе.
Взрыв — это дверь. Энергия ядерного деления на короткое время создаёт прокол между слоями реальности. Через этот прокол проникают те, кто живёт на границе. Жар-птицы — обитатели этой границы.
— Чем они питаются? — спросил я.
— Не радиацией, — ответил Рыбин. — Радиация — это просто их среда, как вода для рыб. Питаются они памятью. Эмоциями. Тем, что вы называете душой. Когда человек смотрит на Жар-птицу, она смотрит на него в ответ. И вынимает из него то, что ему дороже всего. Лицо умершей матери. Голос нерождённого ребёнка. Надежду. Веру. Любовь. Она это съедает. А человек остаётся пустым.
— Зачем? — спросил я.
— Этого мы пока не знаем. Возможно — для размножения. Возможно — для чего-то ещё. В легендах Жар-птица дарит счастье тому, кто её поймает. Но легенды врут. Жар-птица не дарит. Она крадёт.
Я спросил, как с ними бороться.
— Никак, — сказал Рыбин. — Их можно только отпугивать. Вспышкой. Очень яркой вспышкой. Свет для них — как звук для нас. Слишком громкий свет их оглушает. Мы разрабатываем «световую пушку». Но пока её нет. Пока — только наблюдение.
---
Документ № 8: Газета «Красная звезда» от 15 сентября 1949 года. Вырезка. Колонка «Наука и техника».
Крупный раздел посвящён «мирному атому» и успехам советской науки. Отдельная заметка — «Оптические феномены в зоне геологических разломов». В ней говорится о том, что в районе Семипалатинска наблюдаются редкие природные явления — «северное сияние в южных широтах», вызванное магнитными аномалиями. Учёные изучают.
Примечание Реброва: заметка явно заказная. Прикрытие для утечки информации.
---
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ: ПУСТЫЕ
Документ № 9: Расшифровка беседы майора Клюева с сержантом Нефёдовым после возвращения из лазарета. Дата ориентировочно 20 сентября 1949 года. (Плёнка частично размагничена, много пропусков.)
Клюев: Как самочувствие, сержант?
Нефёдов: Хорошо. (пауза) Я теперь... другой.
К: Как — другой?
Н: Раньше я всё время чего-то хотел. Домой хотел, в Смоленск. Жениться хотел. Детей. А теперь — не хочу. Пусто.
К: Это пройдёт. Врачи говорят — временный шок.
Н: Нет, товарищ майор. Не пройдёт. Я когда на неё посмотрел — на птицу — она мне показала мою дочку. Ту, которая могла быть. Она была красивая. Рыжая, как моя невеста, что в сорок первом погибла. Она мне сказала: «Папа, я есть, я существую, только не здесь, а там. Внутри меня». А потом птица улетела, и дочка улетела с ней. И я понял: самое дорогое, что у меня было — даже не воспоминание, а мечта о том, чего не было, — оно ушло. И обратно не вернётся. И теперь я... (долгая пауза) ...теперь я просто солдат. Я хорошо выполняю приказы. Я не боюсь. Я не надеюсь. Я просто делаю.
К: Ты жалеешь, что посмотрел на неё?
Н: (пауза) Нет. Я видел дочку. Пусть не мою. Пусть украденную. Но я её видел. Это стоило всего.
---
Документ № 10: Аналитическая записка Рыбина В.П. для отдела «М». 1 октября 1949 года.
По итогам наблюдений за «Жар-птицами» (объект класса «Плазма-мнемоник») и людьми, вступившими с ними в контакт (далее — «контактёры»), можно сделать следующие выводы:
1. Объекты появляются исключительно в ночное время, в радиусе до 10 км от эпицентра, в течение 2-4 недель после взрыва. Затем исчезают. Текущая активность пошла на спад — последнее наблюдение 27 сентября.
2. Механизм воздействия: прямой зрительный контакт вызывает у человека состояние эйфории и визуализацию объекта наибольшей эмоциональной привязанности (как правило — утраченной). Человек стремится приблизиться к объекту.
3. Исход контакта: человек перестаёт быть эмоционально полноценным. Теряет способность к сильным переживаниям, но не теряет когнитивных функций. Становится идеальным исполнителем — спокойным, не боящимся смерти, не нуждающимся в поощрении.
4. Особое свойство контактёров: способность видеть в ультрафиолетовом и инфракрасном спектре. После контакта они различают тепловые следы, видят в темноте, замечают невидимые глазу объекты. Предположительно — можно использовать как живые детекторы для обнаружения других аномалий.
Вывод: Жар-птица — потенциальное оружие. Не для уничтожения противника — для создания идеальных солдат. Безжалостных, не ведающих страха и сомнений.
Рекомендация: продолжить исследование. Инициировать дополнительные контакты в контролируемых условиях.
Примечание: данная рекомендация противоречит этическим нормам, но соответствует задачам национальной безопасности.
---
Документ № 11: Дневник Клюева. Последние записи.
5 октября 1949 года.
Птицы больше не появляются. Радиационный фон снизился до уровня, позволяющего работать без костюмов. В зоне «А» нашли оплавленный песок — спекшийся в стекловидную корку зеленоватого цвета. Стекло фонит. Но странно: фонит не радиацией. Фонит... эмоциями? Я беру кусок этого стекла в руки, и мне становится грустно. Необъяснимо грустно, до слёз. Как будто я потерял кого-то родного. Я не знаю, кого.
Рыбин говорит: это «эмоциональный след». Птицы оставляют его на предметах, с которыми контактируют. Он рекомендует уничтожить всё стекло. Я приказал собрать образцы и опечатать в свинцовом контейнере.
10 октября.
Сегодня уезжал Нефёдов. Его забирают в Москву, в какой-то «специальный институт». Он подошёл ко мне попрощаться. Я спросил: «Ты помнишь, сержант, как кричал тогда, у сети?». Он ответил: «Помню, товарищ майор. Но это больше не моё. Это как фильм, который я посмотрел в детстве. Помню картинку, но не чувствую ничего». Я пожал ему руку. Рука у него теперь всегда холодная. Как у мертвеца. Но он жив. И здоров. И пуст.
15 октября.
Полигон возвращается к обычной работе. Готовят новые испытания. Рыбин уехал, оставив папку с грифом «Дело № 19-Ж». Сказал: «Если что — в Кунсткамеру». Я спросил — что такое Кунсткамера. Он не ответил.
---
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ: ПИСЬМО
Документ № 12: Письмо, найденное среди вещей сержанта Нефёдова при отправке в Москву. Неотправленное. Карандаш. Конверт заклеен, адрес: «г. Смоленск, ул. Советская, д. 17, Нефёдовой М.Т.». Мать умерла в 1943 году. Сержант знал об этом.
Здравствуй, мама.
Пишу тебе, потому что больше некому. Я знаю, ты умерла, но мне всё равно. Может, письма доходят и туда.
Я видел сегодня нашу дочку. Да, мам, у меня могла быть дочка. От Насти, помнишь её? Она погибла в сорок первом под бомбёжкой. Но дочка, оказывается, всё равно есть. Где-то. Жар-птица мне её показала. Она красивая. Настя, только маленькая. И рыжая, как я в детстве.
Я хотел пойти к ней. Но меня не пустили. Теперь я жду, когда птицы вернутся. Я знаю — они вернутся. И тогда я пойду.
Не грусти обо мне. Мне теперь не больно. Мне теперь никак. Это, наверное, и есть свобода.
Твой сын Витя.
---
ЭПИЛОГ РЕБРОВА
(Запись карандашом. Почерк неровный, торопливый.)
Я закончил переписывать это дело в два часа ночи. Когда я дописывал последнюю страницу — ту, где письмо Нефёдова, — свет в подвале замигал. Не погас — именно замигал, с частотой около двух герц. Я поднял голову. На стене, над столом, дрожало световое пятно. Золотисто-зелёное. Пульсирующее.
Я не стал оборачиваться. Я знаю, что никого за спиной нет. Это просто отблеск. Или галлюцинация. Или... Жар-птица каким-то образом «прочитала» моё чтение. Узнала, что я знаю о ней. И теперь она знает обо мне.
Страницы дела продолжают выцветать. Я переписал всё, что смог. Но мои собственные записи бледнеют на глазах. Через неделю от этого текста останется только чистый лист. Может быть, это к лучшему.
Завтра я начну дело № 27 (Кот Баюн). Или, может быть, возьму перерыв. У меня снова поднялась температура. Всего на полградуса. Но теперь мне кажется, что я слышу голоса. Не Жар-птицы — другие. Как будто кто-то шепчет за стеной. Или в стене. Или во мне.
А.Р.
АРХИВ ПКОН
ДЕЛО № 3-С
ГРИФ: «ОБОНЯТЕЛЬНЫЙ КАРАНТИН. НЕ ВДЫХАТЬ. НЕ РАСПЕЧАТЫВАТЬ БЕЗ ФИЛЬТРОВ».
ОПИСЬ: СЛЕЗЫ КЛЕОПАТРЫ (ЭКЗЕМПЛЯР № 88-Ф)
(Примечание публикатора А.И. Реброва: Это одно из самых физически опасных дел Архива. Папка обёрнута в несколько слоёв вощёной бумаги. Внутри — флакон тёмного стекла с притёртой пробкой, залитой сургучом. Сургуч опечатан печатью Брюханова (спираль). К флакону прилагается записка: «Не вскрывать. Даже для анализа. Достаточно того, что было в 1832 году. И.Б.». Однако в деле имеется подробное описание состава и действия. Его-то я и переписываю.
Также в деле — тетрадь ротмистра Шереметева в сафьяновом переплёте, протоколы допросов и несколько дагерротипов. На дагерротипах — посмертные изображения жертв. Лица их улыбаются. Я никогда не видел более счастливых лиц у мёртвых людей. Текст публикуется с сохранением авторского стиля — аристократического, несколько высокопарного, с галлицизмами, характерными для офицера Корпуса жандармов николаевской эпохи.)
---
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: АРОМАТ СМЕРТИ
Глава 1. В которой я, граф Шереметев, получаю назначение расследовать обстоятельства смерти княгини Долгоруковой
Из дневника ротмистра Его Императорского Величества Корпуса жандармов графа Алексея Петровича Шереметева. Январь 1832 года. Санкт-Петербург.
Если бы мне сказали месяц назад, что я буду сидеть в промёрзшем кабинете на Фонтанке и перечитывать протоколы вскрытия светских красавиц, я бы рассмеялся. Я — боевой офицер, турецкая кампания, орден Святого Владимира с мечами. Моё место — в седле, а не среди склянок и патологоанатомических описаний.
Но вот я здесь. И виной тому — княгиня Елизавета Андреевна Долгорукова, урождённая графиня Строганова. Она умерла три дня назад, десятого января, в собственной спальне на Английской набережной. Умерла тихо, во сне. С выражением такого безмятежного счастья на лице, что горничная, вошедшая утром, решила — княгиня просто спит. Лишь через час, заметив, что та не дышит, подняла тревогу.
Смерть, казалось бы, естественная. Двадцати трёх лет, здорова, молода, недавно родила. Но муж, князь Долгоруков, потребовал расследования. Причина: за две недели до смерти Елизавета Андреевна перестала есть. Не постилась — именно перестала испытывать голод. При этом она была весела, оживлена, даже экзальтирована. Говорила о «новом аромате», который «открыл ей врата в иной мир». И, что самое странное, — от неё исходил запах. Не духи, не помада — естественный, телесный запах, но невероятно приятный. Горничные, служанки, даже случайные посетители отмечали: рядом с княгиней хотелось находиться, её хотелось вдыхать.
Полицейский врач, производивший вскрытие, обнаружил истощение, не характерное для двухнедельного голодания. Княгиня высохла, как мумия. Но на лице — никаких следов муки. Только покой. Только радость.
Государь, узнав о происшествии (Долгоруковы — не последние люди в Империи), распорядился произвести дознание. Дело поручили Корпусу жандармов. Граф Бенкендорф вызвал меня лично.
— Шереметев, — сказал он, прохаживаясь по кабинету, — дело щепетильное. Замешаны высшие круги. Возможна... э-э-э... некая французская метода. Вы понимаете, о чём я?
Я не понимал. Но кивнул. Бенкендорф продолжил:
— Есть сведения, что в Петербурге появился парфюмер. Француз. Имя — Жан-Батист Гренуй. Или Гренуйль? Впрочем, не важно. Он изобрёл духи под названием «Larmes de Cléopâtre» — «Слезы Клеопатры». Утверждает, что их аромат способен даровать человеку абсолютное счастье. Княгиня Долгорукова была в числе его клиенток. Как и ещё несколько дам, которые... скажем так, угасли в последние месяцы.
— Отчего же никто не сообщал о них? — спросил я.
— Оттого, что они умирали счастливыми, — ответил Бенкендорф, и в его голосе мне послышалась странная зависть. — Никаких признаков насилия. Никакого яда. Врачи писали: «чахотка», «нервическая горячка», «истощение неизвестного генеза». Но теперь, после Долгоруковой, мы проверили архивы. За последние полгода в Петербурге скончались при схожих обстоятельствах семеро молодых женщин и двое мужчин. Все — из высшего света. Все — в возрасте от восемнадцати до тридцати лет. Все — клиенты месье Гренуя.
— Где он сейчас?
— Исчез. — Бенкендорф поморщился. — Узнал, вероятно. Его квартира на Гороховой пуста. Но у нас есть флакон. Один. Его обнаружили у княгини в будуаре. Мы передали его в Медицинский департамент для анализа. Результатов пока нет.
— Я могу его увидеть?
Граф протянул мне коробочку, обитую бархатом. Внутри лежал флакон — тёмного стекла, с притёртой пробкой, опечатанный сургучом. Я поднёс его к носу, не открывая. Даже сквозь стекло и сургуч я ощутил аромат. И на мгновение потерял себя.
Это был не запах. Это было воспоминание, которого у меня никогда не было. Я вдруг оказался в летнем саду, которого не знал, рядом с женщиной, которую никогда не встречал, но любил всю жизнь. Она улыбалась мне и говорила: «Наконец-то. Я ждала тебя». Я чувствовал тепло, покой, полноту бытия, какой не испытывал никогда в жизни — ни в бою, ни в любви, ни в молитве.
Я очнулся. Прошло не больше секунды. Но я уже знал: этот аромат — опаснее пули, страшнее холеры. Он не убивает. Он делает нечто худшее. Он показывает тебе то, чего у тебя нет. И ты уже не можешь без этого жить.
Бенкендорф смотрел на меня с пониманием. Он тоже, видимо, открывал коробочку.
— Расследуйте, — сказал он. — Найдите Гренуя. Узнайте, что это за вещество. Но главное — не нюхайте больше. Ни в коем случае.
Я кивнул и вышел. Флакон лежал у меня в кармане. Я чувствовал его тепло сквозь бархат и свинец. Он звал меня. И я знал, что не смогу сопротивляться долго.
---
Глава 2. В которой я допрашиваю горничную и узнаю о «блаженных»
Из дневника Шереметева. Январь 1832 года.
Первым делом я посетил дом Долгоруковых на Английской набережной. Меня встретил князь — бледный, осунувшийся, но сдержанный. Я задал стандартные вопросы: когда заметили странности, кто посещал княгиню, что она говорила в последние дни?
Князь отвечал сухо. Он явно не желал, чтобы посторонний копался в подробностях его семейной жизни. Но когда я упомянул месье Гренуя, он оживился.
— Парфюмер, — сказал он. — Да, Лиза говорила о нём. Он приехал из Парижа прошлым летом. Остановился в доме княгини Юсуповой — она покровительствует искусствам. Его духи — «Слезы Клеопатры» — считались верхом изысканности. Их носили все. Вернее — все, кто мог себе позволить. Гренуй брал за флакон бешеные деньги. Но, уверяю вас, он не отравлял своих клиенток. Его духи были... прекрасны.
— Вы пробовали их?
— Лиза дала мне понюхать однажды. — Князь отвёл глаза. — Я не смог оценить. Мне показалось — обычный цветочный запах. Роза, жасмин, амбра. Ничего особенного. Но женщины сходили с ума. Говорили, что аромат открывает «внутреннее зрение», что он «пробуждает душу». Я считал это данью моде.
Я попросил разрешения допросить горничную княгини — девицу Авдотью. Князь нехотя согласился.
Авдотья оказалась девушкой лет девятнадцати, курносой, румяной, с испуганными глазами. Я начал с общих вопросов, потом, когда она немного освоилась, перешёл к главному: как вела себя княгиня?
— Она светилась, — сказала Авдотья, и в её голосе был не страх, а благоговение. — Вот честное слово, ваше сиятельство, светилась. Не как лампада, а как... как будто внутри неё солнышко горело. И запах от неё был — медовый, тёплый, как от печки с пирогами. Я к ней в спальню заходила — и плакать хотелось от радости. Так хорошо было. Так покойно.
— И она не ела?
— Совсем. Говорила — «мне хватает». Я пыталась потчевать — бульон там, кашку. Она улыбалась и отказывалась. «Меня питает иное», — говорила. И ведь не худела! То есть худела, но не как голодающие. Просто становилась всё легче и воздушнее. А накануне смерти она сказала... — Авдотья замялась.
— Что?
— Сказала: «Завтра я уйду. Ты не плачь. Я буду в саду. Там, где всегда весна». Я думала — бредит. А наутро — она лежит, и лицо такое... счастливое. Я никогда не видела таких счастливых.
Я спросил, кто ещё из знакомых княгини пользовался духами Гренуя. Авдотья назвала пять имён. И добавила вещь, от которой у меня похолодело в груди:
— Главное не духи, ваше сиятельство. Духи — это только начало. Гренуй не просто торговал флаконами. Он делал женщин счастливыми. А счастливая женщина, если её поцеловать, может и другого осчастливить. Я сама видела. У княгини после духов губы стали сладкие. Она мужа целовала — и князь тоже начинал светиться. Правда, ненадолго. И есть переставал. И таял, как свечка. Но потом княгиня умерла, и князь потух. А мог бы тоже... уйти в сад.
Вот, значит, как. Не просто духи. Нечто, что передаётся при контакте. Как зараза. Но зараза, которой люди хотят заразиться. Княгиня была «нулевым пациентом». А её муж едва не стал следующим.
Я спросил у Авдотьи, не осталось ли у неё каких-нибудь вещей княгини, носивших её запах. Девушка, помявшись, вынула из-за пазухи платок. Я взял его. От платка шёл тонкий, едва уловимый аромат. Не сравнимый с тем, что был во флаконе, но всё же... Я вдохнул. И снова, как тогда в кабинете Бенкендорфа, мир на секунду изменился. Сад. Женщина. Тепло. Обещание счастья.
Я спрятал платок в карман. Не как улику. Как... я сам не знал зачем.
---
Глава 3. В которой я узнаю о существовании некоего Брюханова и получаю странное письмо
Из дневника Шереметева. Февраль 1832 года.
Следствие зашло в тупик. Месье Гренуй исчез. Дом Юсуповой, где он квартировал, был пуст — ни самого француза, ни его лаборатории, ни записей. Только обрывки бумаг в камине, которые удалось частично восстановить. Они содержали формулы — смеси эфирных масел, амбры, мускуса и ещё какого-то компонента, обозначенного латинской буквой «M». Что это — неизвестно.
Опрошенные мной дамы из списка Авдотьи либо уже скончались (те самые семь женщин и двое мужчин), либо были близки к тому. Я посетил одну из них — баронессу фон Шталь, двадцати двух лет. Она лежала в постели, исхудавшая до костей, но с тем же выражением неземного счастья на лице. Говорила тихо, с трудом, но каждое слово её было наполнено такой любовью ко всему сущему, что я, видавший виды офицер, едва не заплакал. От неё исходил запах. Слабый, угасающий, но всё ещё способный пробить сердце.
— Вы знаете, где Гренуй? — спросил я.
— Он не Гренуй, — прошептала баронесса. — Это не его имя. Он взял его из книги. Из французского романа. На самом деле его зовут иначе. Но я не могу вспомнить. Я вообще уже мало что помню. Помню только сад. И её.
— Кого — её?
— Клеопатру. Она ждёт меня в саду. Говорит: «Ты почти пришла, Анхен, ещё немного». — Баронесса улыбнулась. — Я не боюсь. Это не смерть. Это переход. Вы тоже придёте в сад, граф. Я вижу. У вас в кармане лежит платок. Вы уже чувствуете.
Я не нашёлся что ответить. В кармане у меня действительно лежал платок Авдотьи. И да — я чувствовал. Не запах, а потребность в нём. Я ловил себя на том, что каждые полчаса достаю платок и подношу к носу. Как курильщик опиума тянется к трубке. Это пугало меня, но пугало не так сильно, как раньше. Потому что теперь я знал, что такое сад. И я хотел туда. Очень хотел.
Вечером того же дня, вернувшись в свой кабинет, я нашёл письмо. Оно было доставлено не по почте — подсунуто под дверь. Запечатано сургучом с оттиском спирали. Почерк — убористый, чёткий, явно мужской.
«Милостивый государь граф Алексей Петрович.
Мне известно, что вы ведёте расследование по делу о духах «Слезы Клеопатры». Я располагаю сведениями, которые могут быть вам полезны. Однако прежде чем продолжить наш возможный диалог, я должен просить вас об одолжении: выбросьте платок, который лежит в вашем левом нагрудном кармане. Выбросьте сегодня же. Иначе через три дня вы не сможете без него дышать.
Если вы согласны встретиться со мной — приходите завтра в три пополудни в кофейню «У Демута» на Мойке. Спросите столик в углу, у окна. Я буду ждать.
С совершенным почтением, И.Д. Брюханов, коллежский асессор.
Я перечитал письмо дважды. Незнакомый чиновник знал о платке. Знал, в каком кармане я его ношу. Откуда? Следил? Или просто предположил, что я, как все контактировавшие, храню при себе «ароматический предмет»?
Я колебался. Выбросить платок означало потерять связь с садом. А я не хотел её терять. Впервые за месяц расследования я понял: да, я зависим. Да, это сильнее меня. Но я пошёл в кофейню.
---
Глава 4. В которой Брюханов рассказывает мне о «блаженных» и делает предложение
Из дневника Шереметева. 5 февраля 1832 года.
Человек, ждавший меня в кофейне, не был похож на чиновника. Сухощавый, с благородным, несколько аскетичным лицом, в тёмном пальто, с тростью. Глаза — светлые, цепкие. Возраст — под пятьдесят или больше, но двигается с грацией юности. Рукопожатие сухое, крепкое.
— Я Брюханов, — сказал он просто. — Рад, что вы пришли. Платок выбросили?
— Нет, — честно ответил я.
— Понимаю. — Он вздохнул. — Тогда позвольте мне сказать вам прямо, пока вы ещё способны воспринимать. Духи «Слезы Клеопатры» — не просто парфюмерия. В их основе — экстракт из слёзных желёз неизвестного науке организма, который мы называем «Материнская среда». Не спрашивайте, что это такое — объяснение займёт много времени. Скажу лишь: этот организм обладает способностью изменять биохимию человека. Его слёзы — если это можно назвать слезами — содержат вещество, которое встраивается в лимбическую систему мозга и перестраивает эмоциональную сферу.
Он говорил спокойно, словно читал лекцию в университете. Я слушал, стараясь не показывать волнения.
— Человек, вдохнувший «Слезы», проходит три стадии. Первая — эйфория. Обостряются все чувства. Мир кажется прекрасным. Вторая стадия — «сатурация». Организм перестаёт нуждаться в обычной пище и переходит на... как бы это назвать... эмоциональное питание? Носитель начинает излучать то же вещество, которое получил с духами. Окружающие, вдыхая его, впадают в зависимость. Третья стадия — «исход». Через две-три недели носитель полностью переходит на внутренний ресурс, его тело истощается, и он умирает. Но перед смертью он испытывает состояние абсолютного, нечеловеческого счастья. Мы называем таких людей «Блаженными».
— Жертвы, — поправил я.
— Не совсем. Они не жертвы. Они становятся добровольными носителями. Гренуй не принуждал их. Он предлагал — и они соглашались. Потому что мир, который открывают «Слезы», прекраснее всего, что они знали прежде. Это как... — он помолчал. — Представьте, что вы всю жизнь были слепы и вдруг прозрели. Вы бы согласились снова стать слепым?
— Чтобы жить?
— Жизнь без сада — это и есть слепота, — сказал он с какой-то неожиданной печалью. — Для тех, кто его видел, возврата нет.
— Гренуй знал, что его духи убивают?
— Знал. И не считал это убийством. — Брюханов отпил кофе. — Он был не просто парфюмером. Он был эмиссаром. Его задача — распространить «Слезы» среди петербургской элиты. Если бы вы не начали расследование, через год цвет нашего общества перешёл бы в «сад».
— Кто за этим стоит?
Брюханов посмотрел на меня долгим взглядом.
— Такие же, как я. Но с другими целями. — Он поставил чашку. — Я представляю организацию, которая называется Петроградская Кунсткамера. Мы собираем и изучаем аномалии. Гренуй представляет другую организацию. Они хотят эти аномалии использовать. Разницу улавливаете?
— Изучать и использовать — не одно и то же?
— Нет. Мы — храним. Они — распространяют. «Слезы Клеопатры» — их работа. И таких работ будет ещё много. Если, конечно, вы не поможете нам их остановить.
И тогда он сделал своё предложение. Он сказал, что я — идеальный кандидат. Что такие, как я, ему нужны. Что Кунсткамера — это место, где «Блаженные» могут жить без угрозы для окружающих, а такие, как я, — работать с аномалиями, не теряя рассудка.
— Я ещё не потерял рассудок, — сказал я.
— Платок в вашем кармане говорит об обратном. — Он усмехнулся. — Но это нормально. Вы на первой стадии. Если выбросите его сейчас, у вас есть шанс. Через три дня шанса уже не будет.
Я встал. Разговор был окончен. Платок жёг карман.
— Где Гренуй? — спросил я напоследок.
— Он там же, где его духи. В саду. — Брюханов тоже встал. — До встречи, граф. Я знаю — мы ещё увидимся.
И ушёл.
---
ЧАСТЬ ВТОРАЯ: ГРЕНУЙ
Глава 5. В которой я нахожу парфюмера и выясняю, что он — не главный
Из дневника Шереметева. 8 февраля 1832 года.
Нашёл. Не благодаря жандармским ищейкам — благодаря случаю. Горничная Авдотья, которую я ещё раз допросил (уже после разговора с Брюхановым, и платок я всё-таки выбросил — Брюханов оказался прав, через сутки без платка началась ломка, но я перетерпел), вспомнила важную деталь. Княгиня в последние дни говорила, что «месье Гренуй хочет повидать фарфоровый завод». Я навёл справки. Императорский фарфоровый завод за Невской заставой действительно имел секретный цех, где обжигали флаконы для «Слез Клеопатры». Флаконы были особенные — из глины с добавлением толчёного горного хрусталя, чтобы дольше сохранять аромат.
Я выехал на завод с командой жандармов. Гренуя взяли в тот же вечер. Он пытался бежать, но куда там — тщедушный французик с нервным лицом и длинными пальцами пианиста. Его скрутили, доставили в мой кабинет. Я приказал оставить нас вдвоём.
На столе между нами стоял флакон. Тот самый, из будуара княгини. Гренуй смотрел на него с любовью, почти с нежностью.
— Месье Гренуй, — начал я, — вы обвиняетесь в отравлении девяти человек, включая княгиню Долгорукову. Что вы можете сказать в своё оправдание?
— Это не яд, — ответил он тихо. У него был странный акцент — не французский, а какой-то смазанный, как будто он учил французский, но не был родным. — Это дар. Вы же пробовали. Вы знаете.
— Вы давали людям вещество, которое убивает их за две недели.
— Я давал им сад. Они платили за сад жизнью — это честный обмен. Вы покупаете билет в театр — вы платите деньги. Я продавал счастье — за него платят временем.
— Вы сумасшедший. — Я сжал кулаки.
— Нет. — Он улыбнулся, и в улыбке его было то же выражение, что у баронессы фон Шталь. Блаженное. — Я просто знаю то, чего не знаете вы. Смерть — это не конец. Это переход. Вы тоже его однажды совершите. Откроете флакон — и поймёте.
Я спросил, что такое компонент «M». Гренуй ответил, что это «Mater» — Мать. Что слёзы Материнской среды добывают в одном сибирском месте, где земля живая. Что его наняли для распространения. Кто — он не сказал. Только повторил: «Они придут. Они уже здесь. Сад растёт».
Я прекратил допрос. Гренуя передали в крепость. Через три дня он повесился в камере на собственной рубашке. На лице его была всё та же блаженная улыбка.
---
Глава 6. В которой Брюханов забирает флакон и объясняет, кто такие «Они»
Из дневника Шереметева. 15 февраля 1832 года.
После смерти Гренуя расследование фактически завершилось. Бенкендорф доложил государю: преступник найден, обезврежен, духи изъяты. Флакон, однако, исчез из вещдоков. Я знал, куда.
Брюханов пришёл ко мне через неделю. Без приглашения — просто постучал в дверь моего кабинета на Фонтанке. Сел в кресло, положил трость на колени.
— Флакон у меня, — сказал он. — И ещё несколько, изъятых в лаборатории Гренуя. Они будут помещены в спецхран Кунсткамеры. Опасности для общества больше нет.
— Кроме тех, кто уже нюхал, — заметил я.
— Те, кто нюхал, уже в саду. — Он развёл руками. — Вернуть их нельзя. Можно только изолировать — что мы и делаем. В Кунсткамере есть особое отделение для «Блаженных». Они живут там. Не долго, но счастливо.
— Вы держите их в клетках?
— Нет. — Он поморщился. — У них комнаты с видом на Неву. Книги. Они гуляют в оранжерее. Просто они не могут покидать территорию. Потому что их запах всё ещё опасен. Вы сами это знаете.
Я знал. Платок я выбросил, но ломка ещё не прошла. Мне снился сад. Я просыпался в поту. Я скучал по запаху, как скучают по умершей возлюбленной. И в этом была самая страшная правда: Гренуй был прав. Это был дар. Страшный, смертельный, но дар.
— Вы сказали, что есть «Они», — напомнил я. — Те, кто нанял Гренуя.
— Да. — Брюханов кивнул. — Это старая история. Мы, Кунсткамера, не единственные, кто знает об аномалиях. Есть и другие. Те, кто считает, что человечество должно измениться. Что Материнская среда — не угроза, а путь эволюции. «Слезы Клеопатры» — один из их экспериментов. Не первый. И не последний.
— Кто они? Я могу с ними бороться?
— Можете. — Он посмотрел на меня с долгим, оценивающим выражением. — Но не как жандарм. Как Хранитель. Моё предложение остаётся в силе.
— Я подумаю.
Он встал.
— Думайте. Но недолго. Сад не отпускает тех, кто в нём побывал. Ваша ломка не пройдёт сама — только переход в иное состояние. Либо вы станете Блаженным, либо Хранителем. Третьего не дано. До встречи, граф. Я знаю — мы ещё увидимся. — И ушёл.
Я смотрел на закрывшуюся дверь и думал, что ненавижу его за это всезнание. Но ещё больше я ненавидел себя. Потому что в глубине души я уже знал, какое решение приму.
Сад звал.
---
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ: САД
Глава 7. В которой я посещаю Кунсткамеру и вижу «сад» своими глазами
Из дневника Шереметева. Март 1832 года.
Я согласился. Не сразу — прошло ещё две недели. Две недели ломок, бессонницы, снов о саде и той женщине, имени которой я не знал. Потом Брюханов прислал записку с адресом — не на Фонтанку, а на Васильевский остров, в здание Кунсткамеры. Я приехал. Меня провели через музей (уродцы в банках, скелеты, коллекции Фредерика Рюйша — я прошёл мимо, почти не глядя) в подвал. Там, за неприметной дверью, открылся другой музей.
Брюханов ждал меня. Он провёл меня по коридору, освещённому масляными лампами. По сторонам были двери с номерами. За каждой дверью — комната. В комнатах — люди.
— «Блаженные», — пояснил Брюханов. — Те, кого вы не успели спасти. И те, кого мы собрали раньше.
Я заглянул в одну из комнат. Там сидела женщина в кресле-качалке и смотрела в окно. От неё исходил всё тот же запах — слабее, чем от флакона, но всё ещё прошибающий. Я на мгновение почувствовал, как ломка отпускает. Как возвращается тепло. Как сад приближается.
— Не дышите глубоко, — предостерёг Брюханов. — Вы сейчас на грани. Если вдохнёте — станете одним из них.
Я задержал дыхание. Мы прошли дальше. В конце коридора была лаборатория — колбы, реторты, банки с образцами. Я узнал флаконы Гренуя — они стояли на полке за стеклом. Рядом — ещё какие-то склянки, опечатанные, подписанные: «Тунгусский студень», «Слюна юродивого», «Кровь Лжедмитрия».
— Это всё — аномалии? — спросил я.
— Да. И каждая из них — чей-то эксперимент или чья-то ошибка. Ваша задача — как младшего сотрудника Кунсткамеры — будет каталогизировать их. Описывать. Анализировать. И, возможно, искать способы противодействия.
— Я буду делать это один?
— Нет. — Он улыбнулся. — У нас есть сотрудники. Введенский, например, — врач, изучавший «светоплазму». Тарасенков — офтальмолог, работавший с Гоголем. Горюнов — гидрограф из блокадного Ленинграда (прошу прощения — из Петрограда будущего). Все, кто столкнулся с аномалией и выжил. Все, как вы, на грани. Кунсткамера даёт нам шанс. Не умереть счастливыми, а жить — знающими. Выбирайте.
Я уже выбрал.
---
Глава 8. В которой я дописываю дневник и готовлюсь к новой жизни
Последняя запись. Апрель 1832 года.
Я — сотрудник Кунсткамеры. Младший научный сотрудник, если говорить точно. Пока — на испытательном сроке. Моя первая задача — разобрать архивы по «Блаженным», описать все известные случаи, составить каталог симптомов и стадий. Брюханов говорит, что это важно для понимания природы Материнской среды. Я согласен.
Иногда я захожу в комнату к «Блаженным». Просто посидеть. Не вдыхая — я научился задерживать дыхание на три минуты. Просто смотреть, как они улыбаются. Как светятся. Как ждут свой сад. Я понимаю их. Я сам его видел.
Но я выбрал другое. Я выбрал знать. Даже если это знание горько и холодно. Даже если сад никогда больше не откроется для меня.
Сегодня Брюханов сказал мне вещь, которую я записываю дословно: «Рано или поздно мы все окажемся перед выбором — сад или архив, счастье или знание, смерть или служба. И каждый делает его сам. Пока что вы выбрали службу. Но никто не знает, каким будет ваш выбор завтра. Или через сто лет».
Сто лет? Я тогда не придал значения. Теперь, когда я перечитываю эту запись (Брюханов попросил оставить дневник в Архиве — как документ эпохи), я думаю: сколько лет самому Брюханову? И сколько лет он уже делает этот выбор?
Сад зовёт. Всегда. Но я держусь.
Конец дневника графа Шереметева.
---
ПРИЛОЖЕНИЯ К ДЕЛУ № 3-С
Приложение 1: Аналитическая записка Брюханова И.Д. (без даты)
Образец № 88-Ф («Слезы Клеопатры») классифицируется как эмоциональный биоагент. Действующее вещество — гидрофильная фракция секрета слёзных желёз неизвестного организма (предположительно — одно из проявлений «Материнской среды»). Механизм действия: перестройка лимбической системы человека-носителя, активация выработки эндогенных опиатов, подавление центров голода и страха, индукция эмпатического резонанса у окружающих.
Стадии: эйфория (1-3 дня), сатурация (7-14 дней, заразность максимальна), исход (14-21 день, смерть от истощения при сохранении блаженного состояния).
Контактёры, пережившие ломку без перехода в «Блаженные», представляют особый интерес. Они сохраняют частичную резистентность к повторному воздействию и могут работать с образцами без риска немедленного заражения. Шереметев А.П. — первый задокументированный случай успешного преодоления ломки.
Рекомендация: использовать как кадровый резерв Кунсткамеры.
И.Б.
---
Приложение 2: Опись изъятого у Гренуя
— флаконов с готовыми духами: 14 шт.
— исходного концентрата: 2 склянки
— переписка с неизвестным адресатом: 3 письма (текст угас — см. примечание о выцветании, аналогичное делу № 19-Ж)
— фрагмент вещества, предположительно — часть «слёзной железы» (уничтожен при попытке анализа: вещество испарилось, вызвав у лаборантов кратковременную эйфорию)
---
Приложение 3: Дагерротипы
Прилагаются четыре посмертных изображения. Лица жертв. У всех — выражение счастья. Один из дагерротипов (баронесса фон Шталь) имеет дефект — засветку, напоминающую сияние вокруг головы.
Примечание фототехника: дефект не связан с процессом съёмки. Источник свечения находится на самом дагерротипе. При длительном рассматривании изображения у зрителя может возникнуть желание вдохнуть.
---
Приписка Реброва (карандаш, торопливо):
В папке с делом — засушенный цветок. Маленький, жёлтый, неизвестного вида. Когда я коснулся его, на секунду пахнуло тем самым ароматом. Садом. Той женщиной. Я отдёрнул руку — запах исчез. Но теперь я знаю, как он пахнет. И это знание — как заноза. Хочется снова.
Брюханов, кажется, знал, что я возьму цветок. Он оставил его здесь для меня. Как проверку? Или как приглашение?
Я не выбросил цветок. Только убрал в конверт и запечатал сургучом. Надеюсь, этого хватит.
Завтра — дело № 27 (Кот Баюн). Говорят, он поёт песни, от которых нельзя проснуться. Интересно, смогу ли я уснуть сегодня?
А.Р.
АРХИВ ПКОН
ДЕЛО № 27-К
ГРИФ: «АКУСТИЧЕСКАЯ ОПАСНОСТЬ. ПРИ ЧТЕНИИ ИСПОЛЬЗОВАТЬ ШУМОПОДАВЛЯЮЩИЕ НАУШНИКИ. НЕ ЧИТАТЬ ВСЛУХ. НЕ НАПЕВАТЬ».
ОПИСЬ: КОТ БАЮН (ЭКЗЕМПЛЯР № 53-А)
(Примечание публикатора А.И. Реброва: Дело поступило в архив в 1923 году в опечатанном ящике, обитом войлоком. Внутри — протоколы допросов жителей деревни Малые Урны, дневник сотрудника ЧК Лютого, три восковых валика для фонографа с записью голоса объекта, и вещественный элемент — клок шерсти. Шерсть серая, с проседью, при микроскопии обнаруживает полую структуру, аналогичную иглам дикобраза, но в миниатюре. При поглаживании шерсти против роста возникает слабый электрический разряд. Если поднести шерсть к уху, слышен шёпот. Неразборчивый, но интонация — просящая. Рекомендую не подносить. Восковые валики я не прослушивал — нет исправного фонографа. Возможно, это к лучшему. Текст публикуется с сохранением авторской орфографии сотрудника ЧК — человека, судя по всему, малограмотного, но обладавшего редкой наблюдательностью и ещё более редкой способностью признавать собственные ошибки.)
---
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: ДЕРЕВНЯ
Глава 1. В которой я, Григорий Лютый, прибываю в Малые Урны и застаю деревню спящей
Из путевого дневника сотрудника ЧК Григория Лютого, командированного в Поволжье для расследования «контрреволюционных слухов и антисоветской агитации». Тетрадь в клеёнчатой обложке, исписанная карандашом. Запись от 3 декабря 1921 года.
До Малых Урн я добирался трое суток. Поездом до губернского города, потом на попутной подводе, потом пешком. Зима в этом году ранняя, мороз под двадцать градусов, а я в шинелишке худой и валенках, просящих каши. Но ничего — служба.
Деревня Малые Урны стоит на отшибе, в стороне от тракта. В обычное время здесь дворов тридцать, не меньше. Сейчас, в голод, должна бы вымереть на две трети, как везде в Поволжье. Но из губернского центра мне сообщили странное: деревня жива. Почти вся. Смертность ниже, чем где бы то ни было. Люди не умирают — они спят.
Я сначала не поверил. Спят? В голод? При неурожае, когда в соседних деревнях мрут семьями, пухнут от лебеды и дохнут на печах — здесь спят? Это что за контрреволюционная сказка? Может, кулаки зерно прячут? Может, банда орудует?
Прибыл я в Малые Урны четвёртого декабря, около полудня. Солнце уже низкое, свет серый, снег скрипит под ногами. Деревня как деревня — избы почерневшие, заборы покосившиеся. Но тишина. Стою посреди улицы — ни собаки, ни петуха, ни дыма из труб. Как вымерли.
Я постучал в ближайшую избу. Нет ответа. Толкнул дверь — не заперто. Вошёл. В избе темно, печь не топлена, но холодно не было. Пахло чем-то сладковатым, как от сушёных яблок, и ещё — шерстью, псиной, но не противной, а уютной. И тепло.
На печи кто-то лежал. Я окликнул — молчат. Подошёл ближе, отдёрнул занавеску. Баба. Молодая, лет тридцати. Лежит на боку, глаза закрыты, дышит. Я её за плечо потряс. Она открыла глаза — медленно, как кукла. Посмотрела на меня. Взгляд пустой, но не мёртвый — скорее отсутствующий, как у человека, который ещё не проснулся.
— Где мужики? — спросил я. — Где все?
Она улыбнулась. Медленно, как будто губы забыли, как улыбаться, и вспоминали заново.
— Спят, — говорит. — Все спят. Котик укачал.
— Какой ещё котик?
— Баюн, — говорит. И глаза снова закрыла. И задышала ровно.
Я обошёл ещё пять дворов. Одна и та же картина. Люди лежат — на печах, на полатях, на лавках, кто-то прямо на полу. Не мёртвые — живые. Тощие, но не голодные. Слабые, но не умирающие. И все, кого удавалось разбудить, говорили одно и то же: «Котик укачал. Баюн поёт. Скоро Мама придёт. Надо спать и ждать. Во сне тепло».
Я сел в пустой избе старосты (староста спал на печи, не добудиться) и стал думать. Массовый гипноз? Отравление спорыньёй? Но спорынья даёт судороги, а тут — просто сон. И температура в избах выше, чем снаружи, хотя печи не топлены. Откуда тепло?
И тут я услышал звук. Сначала тихий, едва различимый — как будто кто-то мурлычет. Но не кошка. Слишком низко. Слишком ритмично. Звук шёл откуда-то из-под земли. Или из леса. Или... изнутри меня?
Я вышел на крыльцо. Звук усилился. Низкое, утробное мурлыканье, которое не столько слышишь ушами, сколько чувствуешь грудью. Как колокол, но мягкий, обволакивающий. Мне вдруг захотелось сесть. Просто сесть на снег и закрыть глаза. Стало тепло. Покойно.
Я тряхнул головой. Нет уж. Я — чекист. У меня задание. Я не поддамся.
Но что-то внутри меня уже поддалось.
---
Глава 2. В которой я нахожу Кота и пытаюсь его допросить
Из дневника Лютого. 5 декабря 1921 года.
Звук шёл из старой риги на околице. Раньше там сушили снопы, теперь — пусто. Я пошёл туда один (помощников у меня не было, а местных будить — только время терять). Дверь в ригу была приоткрыта. Внутри — полумрак, пахнет прелой соломой и тем же сладким, яблочным духом, что и в избах. И тепло. Очень тепло.
В углу, на ворохе старой соломы, лежал он. Поначалу я принял его за крупную собаку. Потом — за рысь. Потом понял: нет, это кот. Но кот, каких не бывает. Размером с годовалого телёнка, серый, с длинной шерстью, свалявшейся в колтуны. Лапы широкие, с подушками, поросшими мехом. Хвост длинный, пушистый, кончик подёргивается во сне. И мурлычет. Громко, басовито, с переливами — не просто мурлычет, а выводит мелодию. И в этой мелодии — слова.
Я не сразу понял, что слова звучат у меня в голове, а не в ушах. Но когда понял — мороз продрал по коже крепче декабрьского.
«Спи, деревня, засыпай,
Всех ты, котик, укачай.
Спите, детки, на печи,
Не нужны вам калачи.
Мама скоро в гости ждёт,
Тёплый бок и сладкий мёд.
Спи, деревня, до весны,
Все вы Мамочке нужны».
Я замер. Кот открыл глаза. Огромные, жёлтые, с вертикальными зрачками. Но зрачки эти не сужались в щёлочку, как у обычной кошки, а, наоборот, расширялись — и в глубине их я увидел спираль. Золотую, медленно вращающуюся. Знакомую — я видел такую же в отчётах по Тунгусскому делу, которые проходили по нашему ведомству.
— А, чекист, — сказал Кот. Не мяукнул — сказал. Голос был низкий, с хрипотцой, но слова звучали чисто, хотя рта он не открывал. Просто голос возникал в голове. — Долго же ты добирался. Я уж думал — не доедешь. Ты поспи с дороги. Устал небось. Холодно тебе. А тут тепло. И я тебе песенку спою.
— Ты кто? — спросил я, хватаясь за наган.
— Баюн, — ответил Кот и зевнул, показав розовую пасть с частоколом мелких, но острых зубов. — Ты мне зубы не заговаривай. Я сам кому хочешь заговорю. Спрашивай, что хотел. Только быстро. У меня тут плановое усыпление.
Я с трудом собрался с мыслями. Голова была тяжёлой, веки наливались свинцом. Мурлыканье убаюкивало.
— Ты... ты зачем людей усыпил?
— Не усыпил — сохранил, — лениво ответил Кот. — Голод же. Жрать нечего. А так они лежат, спят, не расходуют ничего. Сердце бьётся редко-редко. Дыхание — раз в минуту. Проснутся весной, когда трава вырастет. Живые все будут. Скажи спасибо.
— А почему они «Маму» ждут?
Кот прищурился.
— А вот это уже не твоё дело. Это моё. Личное.
— Отвечай! — я взвёл курок.
Он вздохнул — и мурлыканье на секунду прекратилось. Стало тихо. И я понял, что без мурлыканья в риге холодно. Очень холодно. Минус двадцать, как снаружи. И сладкий запах исчез.
— Мама — это та, кто меня создала, — сказал Кот. Голос его теперь звучал сухо, без чарующих обертонов. — Я при ней был. Очень давно. Я её спел. Первую песню — ей. Ты хочешь знать, кто она? Я тебе покажу. Но потом не жалуйся.
И он замурлыкал снова. Но теперь это была другая песня. Не колыбельная. Что-то более древнее. Без слов — одни вибрации. Низкие, уходящие в инфразвук. Я почувствовал, как дрожит пол, как солома под ногами начинает светиться, как воздух сгущается и в нём проступает картина.
Болото. Или не болото — что-то огромное, живое, дышащее. Студень. Лужа. И из лужи тянется лапа. Кошачья. И я понимаю: это меня создают. Меня — или не меня, а того, чьими глазами я смотрю. Я — котёнок. Я рождаюсь из слизи. Я открываю глаза и вижу Маму. Она огромная. Она тёплая. Она поёт мне песню, которую я потом буду петь людям.
Я зажмурился. Видение исчезло. Кот облизнулся, глядя на меня с лёгким любопытством.
— Понял теперь? — спросил он. — Я — не просто кот. Я — голос Мамы. Один из. Есть и другие. Птицы есть. Рыбы есть. Я — кошачий. Я пою, чтобы вы спали. Потому что когда вы спите, вы не убиваете друг друга. И не жрёте друг друга. И не врёте. И не...
Он вдруг замолчал и повернул голову к двери. Я тоже услышал — шаги.
— Твои? — спросил Кот.
— Нет.
— Тогда уходи. Быстро. Это те, кому я не нужен живым.
Я не стал спорить. Выскочил из риги через чёрный ход. Вовремя: через минуту ригу окружили люди. Не местные — пришлые. В шинелях, с винтовками. Я слышал, как командир отряда крикнул: «Объект внутри! Брать живым, но если что — стрелять!». И началась пальба.
---
Глава 3. В которой я узнаю, что Кот — не единственный, и встречаю «конкурентов»
Из дневника Лютого. 6 декабря 1921 года.
Отряд был из губернского ЧК. Не моего — другого отдела. Они приехали не спасать деревню и не расследовать. Они приехали за Котом. Командовал ими некто Рыбин — сухощавый, в кожанке, с холодными глазами. Я видел его в городе, но не знал, чем он занимается. Оказалось — «особыми поручениями».
Они взяли Кота. Связали, опутали сетями, засунули в клетку. Кот не сопротивлялся — только смотрел на меня через прутья и улыбался. В голове его голос прозвучал тихо, почти нежно: «Ты хороший, чекист. Ты не стрелял. За это я тебе подарок оставлю».
Рыбин допросил меня — кто, откуда, зачем. Я показал документы. Он прочёл, кивнул и сказал:
— Вы неплохо поработали, Лютый. Но это дело передаётся в отдел «М». Государственная важность. Вам придётся забыть всё, что вы здесь видели.
— А деревня? — спросил я.
— А что деревня? — Он пожал плечами. — Проспятся к весне. Или не проспятся — не наше дело. Кот теперь наш.
Кота увезли. Деревня осталась. Тихая, спящая, тёплая. Я стоял посреди улицы и думал, что делать. Можно было вернуться в город, написать рапорт и забыть, как приказал Рыбин. Но я не мог. Потому что в голове всё ещё звучала колыбельная. И потому что я знал: Кот сказал правду. Он действительно сохранил деревню. Пусть странным, жутким способом — но сохранил. А Рыбин... Рыбин использовал бы Кота для чего-то другого. Для допросов? Для концлагерей? Для войны?
Я решил остаться. До весны. Присмотреть за деревней. И заодно — разобраться, кто такой этот Рыбин и что за отдел «М».
---
ЧАСТЬ ВТОРАЯ: ПЕСНЯ
Глава 4. В которой я изучаю спящих и делаю открытие, от которого волосы встают дыбом
Из дневника Лютого. Декабрь 1921 — январь 1922 года.
Я прожил в Малых Урнах до середины января. Каждый день обходил избы, проверял спящих. Они были живы. Истощены — да, но не умирали. Метаболизм замедлился до уровня зимней спячки у медведя. Пульс — 20 ударов в минуту. Дыхание — одно в две-три минуты. Температура тела понижена, но избы почему-то сохраняли тепло.
Я выяснил причину тепла. Под печами, под полом, под лавками — везде, где лежали спящие, — я находил клочья кошачьей шерсти. Той самой, что была у Баюна. Шерсть излучала слабое тепло. И ещё — она вибрировала. Неощутимо глазу, но если положить на неё ладонь — чувствовалась дрожь. Очень низкая частота. Та самая, что в мурлыканье. Кот оставил после себя гнёзда — места силы, где сон был глубже и тепло держалось дольше.
Кроме того, шерсть издавала тот самый сладкий запах. Я собрал немного и попробовал заварить кипятком (печь в избе старосты я растопил, благо дрова были). Получился отвар — мутный, светло-жёлтый. Я понюхал. Запах — яблоко, мёд, что-то ещё неуловимое. Я сделал глоток.
Мир изменился.
Не так резко, как от духов, о которых я читал в деле «Слезы Клеопатры». Мягче. Как будто кто-то набросил на плечи тёплый плед. Исчез страх. Исчез голод (а я питался впроголодь — сухари да мёрзлая картошка). Появилось спокойствие. И — звук. Тихая, едва слышная мелодия внутри головы. Колыбельная.
Я понял: шерсть Баюна — это не просто теплоизолятор. Это ретранслятор. Она продолжает петь его песню. И пока она поёт, люди спят. Если убрать шерсть — они проснутся. Но проснутся — в зиму, в голод, без хлеба. Что лучше: спать и ждать весны или проснуться и умереть от голода? Я не знал ответа. Я оставил шерсть.
---
Глава 5. В которой я пытаюсь записать песню и попадаю в ловушку
Из дневника Лютого. Январь 1922 года.
От скуки, а может — от того, что песня не выходила из головы, я начал её записывать. Слов я не помнил — только мелодию. Напевал тихо, чтобы не разбудить спящих, и заносил ноты на бумагу. Я не музыкант, но в детстве учился играть на гармони, нотную грамоту помнил.
Когда я записал мелодию полностью — все три куплета и припев, — я решил проверить. Вернее, не решил — что-то меня толкнуло. Что-то внутри говорило: «Пропой. Проверь. Может, они проснутся». Я сел посреди избы и запел.
Первый куплет. Ничего.
Второй куплет. Мне показалось, что стало теплее. Или это печь?
Третий куплет. Спящая на печи баба — та самая, что говорила про котика, — открыла глаза. И запела вместе со мной. Не просыпаясь. Глаза пустые, зрачки расширены, губы шевелятся — и она выводит ту же мелодию, слово в слово. А потом её голос подхватил кто-то ещё. И ещё. И через минуту вся деревня, все тридцать дворов, все спящие запели одним хором. Тихо, слаженно, как церковный хор, только без храма. И слова песни — я наконец разобрал их все — звучали во мне и вокруг меня:
«Спи, народ, в земле сырой,
Котик ходит под горой.
Котик песню напевает,
Мама деток собирает.
Мама любит. Мама ждёт.
Мама всех вас соберёт.
Не во гроб — в родной живот.
Спи, народ. Спи, народ».
Я прекратил петь. Они продолжали. Ещё минуту, может две. Потом затихли. Один за другим. И снова тишина. Только шерсть под печью чуть слышно вибрировала, договаривая последний куплет.
Я порвал ноты. Сжёг в печи.
Понял: песня — это оружие. Её нельзя записывать. Нельзя распространять. Кот Баюн — не просто аномалия. Его мурлыканье — это команда. Приказ. Программа. Если дать её миллионам людей... Я представил армию, усыплённую перед боем. Города, погружённые в спячку. Фабрики, где вместо рабочих — спящие тела, которые не просят зарплаты и не бунтуют. Идеальное общество с точки зрения Рыбина и его отдела «М».
Я понял, зачем он приезжал за Котом. Не для изучения. Для использования.
---
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ: КЛЕТКА
Глава 6. В которой я возвращаюсь в город и пытаюсь найти Кота
Из дневника Лютого. Февраль 1922 года.
В конце января я покинул Малые Урны. Оставлять их было тяжело — я привык к спящим, к тишине, к теплу и колыбельной. Но я должен был узнать, куда дели Кота.
В городе я навёл справки. Отдел «М» — особая структура при ВЧК, занимающаяся «аномальными явлениями». Официально не существует, но все знают, что есть. Рыбин — один из её сотрудников. База отдела — где-то за городом, в бывшей усадьбе. Я нашёл это место.
Усадьба была окружена забором, охрана — красноармейцы с пулемётами. Проникнуть внутрь нечего было и думать. Но мне повезло: я встретил одного из бойцов, который был в том отряде в Малых Урнах. Парень оказался разговорчивым за бутылкой самогона. Он рассказал, что Кота держат в подвале усадьбы, в специальной клетке с войлочной обивкой. Кормят живыми крысами (Кот жрёт только живьём). И постоянно записывают его мурлыканье на фонограф.
— Зачем? — спросил я.
— Для опытов. Говорят, хотят использовать на допросах. Включишь запись — и подследственный сам всё расскажет. Или уснёт. Или вообще с ума сойдёт — как повезёт.
— А сам Кот? Он сопротивляется?
— Нет. — Парень вдруг замялся. — Он... он разговаривает. С теми, кто в подвал заходит. Не вслух — в голове. Я раз зашёл, а он мне говорит: «Ты мамку свою во сне видел? Она тебя зовёт. Она без тебя скучает. Хочешь, я тебе песенку спою, ты к ней во сне пойдёшь?» Я чуть не заплакал. И чуть клетку не открыл. Хорошо, напарник вытащил.
Я понял: Кот не сломлен. Он просто ждёт. И он по-прежнему поёт. Поёт тем, кто его слушает. И, может быть, однажды кто-то не выдержит и откроет клетку.
Я не смог пробраться в усадьбу. Но я написал письмо — одно, единственное. О том, что видел в Малых Урнах. О том, что песня Кота — не оружие, а... я не мог подобрать слово. Симбиоз? Дар? Проклятие? Я написал: «Кот сохранил деревню. Он хотел добра. Использовать его для допросов — значит исказить его природу. Это опасно. Это непредсказуемо».
Я отправил письмо по адресу, который нашёл в старых сводках: «Брюханову И.Д., Кунсткамера». Не знаю, получил ли он его. Но в марте мне сообщили, что Рыбина сняли с должности, отдел «М» реорганизовали, а Кота якобы перевели в «спецхран». Адрес спецхрана мне не дали.
---
Глава 7. В которой со мной происходит то, чего я боялся больше всего
Из дневника Лютого. Март 1922 года.
Я вернулся к обычной службе. Но колыбельная не уходила. Она звучала во мне постоянно — тихо, на грани слышимости. Я мог работать, разговаривать, есть, но внутри, под сердцем, всегда мурлыкал Кот. Я привык. Свыкся. Даже сдружился с этим.
Потом начались сны. Мне снилась Мама. Не та, что меня родила — другая. Та, что создала Кота. Огромная, тёплая, живая Лужа, которая пела мне песню, и я был котёнком, и я пил её молоко, и молоко было — свет.
А потом я заметил, что у меня меняется почерк. Буквы стали округлыми. И в конце каждой строки рука сама собой выводила спираль. Не рисовала — именно выводила, как будто расписывалась.
Я понял: Кот оставил во мне часть себя. Свою песню. Свою спираль. И теперь я — тоже немного Баюн. Может, я должен петь? Может, я могу кого-то усыпить? Я не проверял. Боялся.
В апреле я списался по инстанциям, и мне разрешили снова посетить Малые Урны. Я поехал. Деревня просыпалась. В прямом смысле: люди один за другим выходили из изб, щурясь на солнце, как медведи после зимней спячки. Они похудели, обессилели, но были живы. И счастливы. Многие говорили, что видели во сне что-то прекрасное — сад, мать, детство. Некоторые плакали оттого, что сон кончился.
— Где Котик? — спрашивали они.
— Его забрали, — отвечал я. — Он больше не придёт.
И тогда одна старуха, совсем древняя, подошла ко мне и сказала:
— Не горюй. Он в тебе. Ты его песню несёшь. Кому надо — тому споёшь.
Я не пел. Но знаю, что однажды, может быть, придётся.
Конец дневника Лютого Г.Т.
---
ПРИЛОЖЕНИЯ К ДЕЛУ № 27-К
Приложение 1: Сопроводительная записка
«В Кунсткамеру, тов. Брюханову.
Направляю вам объект № 53-А («Кот Баюн»), изъятый в деревне Малые Урны. Объект активен, контактен, проявляет признаки разума. На допросы не отвечает, но мурлычет. При мурлыканье зафиксировано воздействие на нервную систему: сонливость, эйфория, частичная амнезия. Рекомендую содержание в изолированной камере с акустической защитой. Всех сотрудников, работающих с объектом, снабдить восковыми берушами. Запись голоса прилагается (3 валика).
Рыбин В.П., отдел «М». 1923 г.»
---
Приложение 2: Резолюция Брюханова на сопроводительной записке
«Объект принят. Помещён в спецхран, сектор "Акустика". Валики прослушаны. Песня классифицирована как "гипнотический паттерн". Рекомендация: не прослушивать без фильтра низких частот. Лютому Г.Т. — благодарность. Он один из немногих, кто понял. Б.»
---
Приложение 3: Расшифровка песни (выполнена позже, дата не указана)
Песня состоит из трёх куплетов и рефрена. Частотный диапазон: 4-12 Гц (инфразвук), с наложением гармоник в слышимом диапазоне, имитирующих человеческий голос. Текст представляет собой модифицированную колыбельную с элементами суггестивного программирования. Ключевая фраза: «Мама всех вас соберёт. Не во гроб — в родной живот». Под «животом» понимается брюшная полость Материнской среды (см. дело № 1-Т, № 5-И, № 15-Л). Песня является приглашением к симбиозу.
---
Приложение 4: Вещественный элемент
Клок шерсти. При микроскопии обнаружены полые волокна, заполненные веществом, аналогичным «хронемам» (дело № 1-Т). При поглаживании шерсти против роста возникает слабый электрический разряд и звук частотой 7 Гц. При нахождении вблизи уха — шёпот.
Примечание Реброва: шёпот говорит на старорусском. Я разобрал только одну фразу: «Не буди лиха, пока спит тихо». Кот знает поговорки.
---
Приписка Реброва А.И. (карандаш, на полях):
Я закончил читать это дело в три часа ночи. В подвале тихо. Но когда я дописывал последнюю строку, мне показалось, что за стеной кто-то мурлычет. Я приложил ухо к стене — тишина. Отходил — снова слышно. Проверил все помещения — никого. Понял: звук внутри. В голове.
Колыбельная. Та самая. Я не слушал валики. Я не читал ноты. Но она уже здесь. Может быть, она всегда была здесь. Может быть, каждый, кто читал этот Архив, слышал её — просто не замечал.
Проверил почерк. Последние страницы моих заметок — буквы стали круглее. И в конце предложений появляется завиток. Не спираль ещё, но...
Я думаю, Кот Баюн — не просто ретранслятор. Он — хранитель. Как Брюханов. Только его Архив — не папки с документами. Его Архив — сама песня. И он поёт её каждому, кто готов слушать. Вопрос в том, готов ли я.
Завтра продолжу. Дело № 32 — «Русалка». Тоже акустика. Говорят, русалки не поют — они подражают голосу воды. Может, там я найду ответ.
А пока — попробую уснуть. Без колыбельной. Хотя она уже здесь. И она говорит: «Спи, Антон. Мама ждёт».
А.Р.
АРХИВ ПКОН
ДЕЛО № 32-Р
ГРИФ: «БИОЛОГИЧЕСКАЯ ОПАСНОСТЬ. НЕ ВСКРЫВАТЬ БЕЗ САНИТАРНОЙ ОБРАБОТКИ. НЕ СЛУШАТЬ ПРИЛАГАЕМУЮ ЗАПИСЬ БЕЗ ФИЛЬТРОВ».
ОПИСЬ: РУСАЛКА (ГИДРОФИЛЬНАЯ СТАДИЯ ЧЕЛОВЕКА)
(Примечание публикатора А.И. Реброва: Дело представляет собой стандартную папку НКВД образца 1937 года с грифом «Хранить вечно». Внутри — протоколы допросов, дневник следователя Муромцева, акты вскрытия, три фотографии и фонографический валик в отдельном конверте. Конверт заклеен сургучной печатью. На конверте надпись рукой Брюханова: «Не прослушивать. Уничтожить при первой возможности». Валик цел — Брюханов, видимо, не решился уничтожить улику. Я тоже не решаюсь. Но описание песни в дневнике Муромцева достаточно подробно, чтобы понять: слушать её нельзя. Фотографии — посмертные. Утопленницы. Лица их не обезображены смертью — напротив, они улыбаются. У всех открыты глаза. У всех зрачки имеют форму спирали. Текст публикуется с полным сохранением авторской орфографии следователя Муромцева, включая его манеру ставить многоточия в самых неожиданных местах и писать слово «русалка» то с большой, то с маленькой буквы — в зависимости от того, верит он в неё или нет.)
---
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: УТОПЛЕННИЦЫ
Глава 1. В которой я, следователь Муромцев, прибываю в село Подмогильное и знакомлюсь с обстоятельствами дела
Из дневника следователя НКВД Аркадия Петровича Муромцева, командированного в Днепропетровскую область для расследования серии убийств. Тетрадь в коленкоровом переплёте. Запись от 14 июля 1937 года.
Жара стоит такая, что чернила высыхают на пере, не добежав до бумаги. Пишу карандашом, потому что карандаш не течёт. Вчера прибыл в село Подмогильное. Название — как приговор. Местные говорят, что оно пошло от старого кладбища, которое весной подмывает Днепр и гробы сползают в воду. Не знаю, правда ли. Но место действительно гиблое.
Дело такое. За последние три месяца в селе и окрестностях утонули семеро. Семеро мужиков. Все моложе тридцати. Все здоровые, крепкие. Все — у воды. И ни на одном — следов насилия. Просто вошли в реку и не вышли.
Местный участковый, старшина Коваленко, доложил по инстанции, что, по слухам, мужиков «русалки защекотали». Начальство в районе посмеялось, но когда седьмой утоп, — забеспокоились. Решили прислать меня. Я слыву специалистом по «трудным делам». На самом деле — просто не боюсь темноты и умею слушать. В нашей работе это главное.
Сегодня осматривал место последнего утопления. Песчаная коса в излучине, верба склонилась к воде. Красиво. Тишина. Только вода журчит по камням, и в этом журчании... что-то есть. Мне показалось, что вода поёт. Не голосом — переливами. Как будто кто-то смеётся очень тихо и очень далеко. Я потряс головой — показалось. Жара.
Тело последнего утопленника, Петра Гнатюка, нашли вчера. Запутался в корнях вербы. Лицо — спокойное, даже радостное. Рот приоткрыт, будто он хотел что-то сказать. Или спеть. На шее — следы. Не странгуляционная борозда, не синяки. Тонкие, едва заметные царапины, как от ногтей. Но ногти не рвали кожу — они её гладили. Очень нежно.
Утопленников — и раньше видел. У них лица искажены ужасом. А этот улыбается. Мне это не понравилось. Очень не понравилось.
---
Глава 2. В которой я допрашиваю свидетелей и впервые слышу Её голос
Из дневника Муромцева. 15 июля 1937 года.
Допросил жену Гнатюка. Баба воет, рвёт на себе волосы. Говорит: «Я знала, знала, что он к ней ходит. Я его умоляла — не ходи на реку, Петро. А он не слушал. Говорил — она меня любит. Она меня ждёт. Я только посмотрю на неё и вернусь». Я спросил — кто «она»? Баба перекрестилась и замолчала. Больше не добился ни слова.
Пошёл к местному деду-пасечнику, Остапу. Ему под восемьдесят, но память ясная. Спросил про русалок. Дед усмехнулся: «А шо, товарищ начальник, вы в них не верите? А зря. Русалка — она не сказка. Она — голос воды. Кто её услышит, тот пропал. Она поёт не для того, чтобы убить. Она поёт, потому что любит. Только любовь у неё — не человеческая. Ей нужно, чтобы человек вошёл в воду и остался с ней. Навсегда».
— И много таких было? — спросил я.
— Раньше много, — ответил дед. — До революции. Каждое лето кто-то да утопал. Хлопцы молодые, девчата. А потом поутихло. Лет двадцать тишина была. А нынче опять началось. Семь душ за лето — такого и при царе не было. Может, чует что. Может, время её пришло.
— Чьё время?
— Матери её. Той, что в глубине спит. Русалки — они ж не сами по себе. Они — как пальцы. Мать ими шевелит. Мать ими любит.
Я вспомнил дело «Лихоманка». Там тоже была «Мать». И в «Коте Баюне» — «Мама». Неужели всё связано? Я не стал расспрашивать дальше. Но запомнил.
Вечером пошёл на реку. Один. Сел под вербой, закурил. Солнце садилось, вода стала розовой. Тихо. И вдруг — голос.
Женский. Тонкий, как серебряная нить. Она не пела — она звала. Не словами — интонацией. Так мать зовёт ребёнка. Так невеста зовёт жениха. Этот голос не был страшным. Он был прекрасным. Он обещал то, чего у меня никогда не было, — дом, тепло, любовь без условий. Я встал. Ноги сами понесли меня к воде. Я вошёл в реку по колено. По пояс. По грудь.
И тут из воды поднялась рука. Белая, тонкая, с длинными пальцами. Она коснулась моей щеки. Ладонь была холодной — но не ледяной, а приятно прохладной, как простыня в жаркую ночь. Я не испугался. Я хотел, чтобы она коснулась меня снова. Хотел идти за ней.
Спасло меня то, что я запутался ногой в корнях вербы. Упал. Нахлебался воды. Закашлялся. Боль привела меня в чувство. Я выкарабкался на берег. Отполз подальше от воды. Лёг на песок и долго смотрел в темнеющее небо.
Песок подо мной был мокрый. И на нём отпечатался след. Не человеческий. Словно кто-то очень маленький и очень лёгкий стоял рядом со мной, пока я лежал. Ступня узкая, пальцы длинные. И между пальцами — перепонки.
Я не сумасшедший. Я просто хороший следователь. И я знаю, что улики не врут.
---
Глава 3. В которой я начинаю расследование по-настоящему и выхожу на след «рыбаков»
Из дневника Муромцева. 17 июля 1937 года.
Вернувшись в село, я первым делом послал запрос в областной архив НКВД. Попросил поднять старые дела о «неестественных утоплениях» в этом районе. Ответ пришёл быстро — оказывается, такие дела были. И много.
Первое — 1896 год. Село Подмогильное. Утонули четверо рыбаков. Тела не найдены. Дело прекращено за отсутствием состава.
Второе — 1903 год. Там же. Утонули трое молодых парней. Тела найдены через неделю, все с одинаковыми повреждениями: царапины на шее, отсутствие признаков борьбы, блаженное выражение лица. Следователь заподозрил «действие неизвестного животного», но начальство спустило на тормозах.
Третье — 1911 год. Утонула девушка. Всего одна. Но вскрытие показало: она была беременна. Однако плод отсутствовал. Не выкидыш — именно отсутствовал, как будто его извлекли хирургически. При этом наружных повреждений брюшной стенки не было. Врач написал: «Плод исчез неизвестным образом».
Четвёртое — 1920 год. Утонули двое красноармейцев из продотряда. Нашли тела, похоронили. Никаких следов.
И вот теперь — 1937-й. Семь трупов. И я уверен — это не конец.
Сегодня я пошёл вдоль берега вверх по течению. Искал место, где могло бы скрываться «неизвестное животное». И нашёл. В двух верстах от села, в густом ивняке, — запруда. Старая, заброшенная. Когда-то здесь была мельница, теперь — заросший пруд. Вода тёмная, маслянистая, пахнет тиной и чем-то сладковатым. Как в «Лихоманке» — я помню этот запах. И тишина. Птицы здесь не поют. Лягушки не квакают. Только вода чуть слышно звенит. Как будто смеётся.
На берегу я заметил следы. Маленькие, с перепонками. Они вели от воды к ивовым зарослям и обратно. И ещё — я нашёл чешую. Но не рыбью. Другую. Тонкую, полупрозрачную, перламутровую. Как будто змея сбросила кожу, но кожа эта блестела и переливалась, и от неё шёл всё тот же сладкий запах.
И ещё одна находка. В ивняке, под корнями старой ивы, — гнездо. Не птичье — другое. Сплетённое из водорослей и ила, выстланное мхом. В гнезде — яйцо. Одно. Размером с гусиное, но не белое, а зеленоватое, полупрозрачное. Внутри что-то шевелилось. Я взял его в руки. Оно было тёплым. И пульсировало.
Я положил яйцо обратно. Я не знал, что с ним делать. Уничтожить? Так я учёный или кто? Изучать? Но где? В районном отделении НКВД нет инкубатора для русалочьих яиц.
Вечером ко мне подошёл парень из местных. Сказал, что работает на переправе. Сказал, что видел «их». Что «они» выходят по ночам, перед грозой, и поют. Что голос их — как вода, и тот, кто услышит, уже не может думать ни о чём другом. Он сам слышал, но убежал, потому что у него жена и дети. А другие — нет, не убегали.
— Сколько их? — спросил я.
— Три, — ответил парень. — Может, четыре. Они не считаются. Они просто есть.
Я спросил, как его зовут. Он не ответил. Сказал только: «Вы не убивайте их, товарищ начальник. Они ж не враги. Они ж просто любят. Так, как умеют».
И ушёл. А я остался сидеть и думать. Просто любят. Так, как умеют.
---
ЧАСТЬ ВТОРАЯ: СЛИЯНИЕ
Глава 4. В которой я решаюсь на эксперимент и сам едва не становлюсь жертвой
Из дневника Муромцева. 20 июля 1937 года.
Три дня я не ходил к реке. Сидел в избе, читал старые дела, курил. Голос русалки не выходил из головы. Я слышал его постоянно — в звоне посуды, в скрипе половиц, в дыхании. Это была ломка, как у морфиниста. Я понял: если ничего не сделать, я либо сойду с ума, либо пойду на реку и утоплюсь. Потому что голос звал. И с каждым днём всё сильнее.
Я решил провести эксперимент. Научный. Если русалка — биологический вид, значит, у неё должны быть уязвимости. Например, она живёт в воде. Значит, без воды она слабеет? Или, может, на неё действуют какие-то вещества?
Я взял наган, моток бечёвки и флакон с нашатырным спиртом (единственный антидот, который пришёл мне в голову). Привязал бечёвку к поясу, другой конец — к дереву, чтобы не затянула на глубину. И пошёл на реку.
Ночь. Луна. Вода чёрная, маслянистая. Голос возник сразу, как только я ступил на песок. Она ждала меня. Она пела.
Я вошёл в воду по пояс. Голос стал громче, ближе, теплее. Она была где-то рядом — я чувствовал её присутствие, как чувствуют взгляд в спину. Вода вокруг меня засветилась — слабо, зеленовато, как гнилушки. И в этом свете я увидел Её.
Она была красивая. Не просто красивая — совершенная. Такой красоты не бывает у людей. У людей красота — это ошибки, которые складываются в гармонию. А здесь ошибок не было. Каждая линия тела была идеальной, как математическая формула. Волосы — зелёные, как водоросли, струились по плечам. Глаза — огромные, золотистые, с вертикальными зрачками. И в глубине зрачков — спираль. Та самая.
— Ты пришёл, — сказала она. Голос звучал не снаружи — внутри. Прямо в мозгу, минуя уши. — Я знала, что ты придёшь. Ты другой. Ты не боишься. Ты хочешь знать.
— Кто ты? — спросил я. Язык ворочался с трудом — губы онемели, как от холода, но холода не было.
— Я — дочь Матери, — ответила она. — Я — голос Воды. Ты слышал мой голос всю жизнь, только не знал об этом. Когда ты слушал дождь, когда смотрел на реку, когда плакал... это я плакала вместе с тобой.
— Ты убила семерых.
— Я любила семерых. — Она улыбнулась, и улыбка эта была прекрасна. — Любовь не убивает. Она принимает. Я не забирала их жизни. Я дарила им вечность. Они живы. Они здесь. Хочешь, покажу?
Она коснулась воды ладонью. Вода пошла кругами, засветилась ярче. И из глубины поднялись лица. Те самые утопленники. Они улыбались. Глаза их были открыты, и в глазах светилась та же спираль.
— Они счастливы, — сказала русалка. — Они стали частью меня. А я — частью их. Мы — одно.
— Это смерть.
— Это превращение. Бабочка умирает как гусеница? Или рождается заново?
Я чувствовал, что слабею. Её голос обволакивал, как тёплая вода. Она подплыла ближе, коснулась моей щеки. Ладонь была влажной и холодной, но прикосновение отозвалось во всём теле волной блаженства. Я понял: если она поцелует меня — я пропал. Стану восьмым.
И тогда я сделал то, чего она не ожидала. Я разбил флакон с нашатырём.
Резкий запах ударил в нос. Русалка отдёрнулась — не от боли, от отвращения. Её лицо на мгновение изменилось: идеальные черты поплыли, как воск, обнажив что-то другое — более древнее, костистое, рыбье. И тут же восстановились. Но я уже увидел. Это была маска. Прекрасная маска на лице, которое не было лицом.
— Ты не готов, — сказала она. Голос стал холоднее. — Но ты вернёшься. Они все возвращаются.
И ушла под воду. Свет погас. Я остался стоять по пояс в чёрной реке, дрожа от холода и запоздалого страха. Бечёвка на поясе держала меня. Я выбрался на берег. Лёг на песок. Смотрел на звёзды и думал о том, что она права. Я вернусь.
---
Глава 5. В которой я получаю ответ из Москвы и узнаю, что я не первый
Из дневника Муромцева. 25 июля 1937 года.
На мой запрос в центральный архив пришёл ответ. Неожиданный. Мне ответил не архив, а лично некто Рыбин В.П., сотрудник отдела «М» НКВД, который, оказывается, курирует «аномальные происшествия» по всему Союзу.
В письме было сказано: «Уважаемый товарищ Муромцев. Ваш запрос переслан нам. Сообщаю, что случай в селе Подмогильном не является уникальным. Аналогичные инциденты зафиксированы нами в 1935 году под Мурманском (Кольский залив, особь женского пола, ликвидирована), в 1934 году на Азовском море (две особи, ликвидированы), в 1931 году на Каспии (колония, около десяти особей, ликвидирована с применением глубинных бомб). Объект классифицирован как "Homo aquaticus sirenidae" — гидрофильная стадия человека или человекоподобного существа. Предположительно, не является самостоятельным видом, а представляет собой репродуктивную форму более крупного организма, временно обозначаемого "Материнская среда". Особи женского пола стерильны без контакта с человеческим самцом. Беременность длится около трёх месяцев. Плод извлекается в воду и переносится в "гнездо" (см. ваше описание). Что происходит с плодом далее — неизвестно. В вашем случае рекомендую: 1) уничтожить гнездо с яйцом (желательно огнём, или концентрированной кислотой, или известью, но не водой — вода для них родная среда). 2) изолировать водоём. 3) организовать облаву на особей. Людей не привлекать — русалки чувствуют человека за версту и уходят на глубину. Используйте сети с мелкой ячейкой. Главное — не пытайтесь вступать с ними в контакт. Их голос — оружие. Вы уже поддались, я знаю. Если вы всё ещё читаете это письмо, значит, у вас есть шанс. Немедленно покиньте зону поражения. Передайте дело нам. Мы пришлём группу».
Я перечитал письмо трижды. «Мы пришлём группу». Значит, они знали. Знали с самого начала. И ничего не сделали, пока не появился я. А я должен передать им дело и уехать?
Нет. Я так не могу. Я уже часть этого. Я слышал её голос. Я видел её лицо. Я знаю, что она не просто убийца. Она — мать. Или хочет ею стать. И если я позволю группе Рыбина взорвать запруду глубинными бомбами, как на Каспии, они убьют не только русалок. Они убьют что-то, чего я даже понять не успел.
---
Глава 6. В которой я нахожу ещё одно гнездо и понимаю, что всё гораздо хуже
Из дневника Муромцева. 28 июля 1937 года.
Сегодня я снова пошёл к запруде. Не один — взял с собой старшину Коваленко. Он парень крепкий, бывший рыбак, знает здешние места. Я не сказал ему, что мы ищем. Сказал — браконьеров. Мы обшарили ивняк и нашли не одно гнездо — три. В каждом — по яйцу. Яйца пульсировали. Одно треснуло прямо у меня на глазах.
Из яйца вытекло нечто, похожее на сгусток слизи, но тут же принявшее форму. Крошечная рука. Потом — вторая. Потом — голова с закрытыми глазами. Существо — не человеческий младенец, но и не рыба. Что-то среднее между головастиком и ребёнком. Оно пискнуло — тонко, жалобно — и поползло к воде. Я не успел остановить его. Оно соскользнуло в запруду и исчезло. Только круги пошли по маслянистой воде.
— Это шо, дитё? — спросил Коваленко шёпотом.
— Не знаю, — ответил я. — Но, кажется, здесь целый инкубатор.
Мы уничтожили два оставшихся яйца. Я не хотел — но понимал: если каждое из них вылупится, через год здесь будет колония. Я велел Коваленко сжечь яйца и гнёзда. Он сделал это молча, с каменным лицом. Только когда пламя догорело, он сказал:
— Неправильно это. Они ж живые.
— Правильно, — ответил я, но сам себе не верил.
---
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ: ВЫБОР
Глава 7. В которой я решаюсь на последний разговор
Из дневника Муромцева. 1 августа 1937 года.
Я больше не могу. Голос в голове стал громче. Он не просто зовёт — он говорит. Рассказывает мне вещи, которых я не могу знать. О море, которого я никогда не видел. О глубине, где нет времени. О Матери, которая ждёт своих детей и не может дождаться, потому что люди убивают их снова и снова.
Я пошёл на реку ночью. В последний раз.
Она ждала меня на том же месте. Сегодня она была не одна. Рядом с ней плавали ещё две — моложе, бледнее, с такими же золотистыми глазами. Сёстры. Или дочери.
— Ты сжёг моих детей, — сказала она. В голосе не было злобы. Только печаль. — Моих нерождённых. Я хотела подарить их миру. А ты отнял.
— Ты топишь людей, — ответил я. — Ты убиваешь их.
— Я даю им бессмертие. — Она подплыла ближе. — Посмотри на меня. Я живу триста лет. Может, больше. Я помню времена, когда люди приносили нам дары, а не взрывчатку. Когда они понимали: мы — не враги. Мы — другая ветвь. Другая форма. Ты можешь стать одним из нас. Ты уже почти наш. Ты слышишь меня постоянно. Ты думаешь обо мне. Ты любишь меня.
Она была права. Я любил её. Не как женщину — как идею. Как возможность. Как выход. Устать от всего — от службы, от голода, от страха, от бесконечных допросов и расстрелов. Уйти в воду. Забыться. Стать частью чего-то большего.
— Иди ко мне, — пропела она. — Я подарю тебе дочь. У нас будет дочь. Она будет жить вечно.
Я шагнул вперёд. Вода дошла до груди. Она протянула руки. Я взял их. Ладони были холодные и гладкие, как рыбья чешуя. Она притянула меня к себе. Её губы коснулись моих. И мир исчез.
Не было боли. Не было страха. Была только вода — тёплая, как материнская утроба. И голос, который пел мне колыбельную. И обещание, что всё будет хорошо.
Что было дальше — не помню. Меня вытащил Коваленко. Он следил за мной, оказывается. Видел, как я пошёл на реку. Вытащил, когда я уже был под водой. Откачал. Привёл в чувство.
Я лежал на песке и кашлял водой. И плакал. Потому что я хотел обратно. Я до сих пор хочу. Каждую ночь.
---
Глава 8. В которой приезжает Рыбин, и всё заканчивается не так, как я хотел
Из дневника Муромцева. 5 августа 1937 года.
Группа Рыбина прибыла сегодня. Без предупреждения. Два грузовика, десяток бойцов в защитных костюмах, глубинные бомбы, сети, прожектора. Рыбин — тот самый, что писал мне письмо, — оказался сухощавым человеком в кожанке, с вежливым, но холодным лицом. Он поблагодарил меня за «содействие» и велел держаться подальше от воды.
Операция заняла сутки. Они закидали запруду глубинными бомбами. Вода кипела. Рыба всплывала кверху брюхом. Но русалки не всплыли. Ни одна. Я смотрел с берега. Мне казалось, что я слышу крик. Но это был не крик — это был стон. На очень низкой частоте, которую не берут уши. Крик Матери. Той, что в глубине.
Когда всё кончилось, Рыбин собрал образцы и уехал. Запруда превратилась в мутную лужу. Гнёзда сгорели. Яйца уничтожены. Колония ликвидирована. Старшина Коваленко получил благодарность, я — перевод в Москву. Дело закрыто.
Но голос не исчез. Он стал тише, дальше. Но он всё ещё здесь. Иногда, когда я засыпаю, я слышу, как она поёт. И знаю: где-то есть другие запруды. Другие русалки. Другие голоса. И однажды один из них допоёт свою песню до конца.
---
ЭПИЛОГ
Глава 9. В которой я дописываю отчёт и принимаю предложение
Из дневника Муромцева. 20 августа 1937 года, Москва.
Мой отчёт по делу «Подмогильное» лёг в архив НКВД под грифом «Сов. секретно». Копия направлена в отдел «М». Я получил повышение — теперь я старший следователь. Но дело не в звании.
Вчера со мной связался человек. Не из НКВД — откуда-то из другого ведомства. Представился Брюхановым. Предложил работу. Сказал, что есть организация, которая занимается «изучением и сохранением аномальных видов». Что они не убивают — они наблюдают. Что им нужны люди, которые уже видели. Которые слышали.
Я спросил: могу ли я когда-нибудь вернуться на Днепр. К ней. Брюханов ответил: «Нет. Но вы можете узнать, кто она на самом деле. И её Мать. И вашу Мать — тоже. Потому что Мать у нас одна».
Я согласился.
Голос всё ещё поёт. Но теперь я знаю: это не проклятие. Это приглашение. Просто я ещё не готов.
Конец дневника Муромцева.
---
ПРИЛОЖЕНИЯ К ДЕЛУ № 32-Р
Приложение 1: Аналитическая записка Рыбина В.П.
Объект «Русалка» (кодовое обозначение «Сирена-1») представляет собой гидрофильную репродуктивную форму неизвестного организма, временно обозначаемого «Материнская среда». Особи — всегда женского пола. Размножение — партеногенетическое, с использованием генетического материала человеческого самца. Голосовой аппарат позволяет издавать звуки в диапазоне 8-15 Гц (инфразвук) с наложением гармоник, имитирующих человеческую речь. Эффект: эйфория, подавление воли, возникновение эмоциональной зависимости. Механизм аналогичен объектам «Кот Баюн» (дело № 27-К) и «Ладожская гагара» (дело № 8-Л), что подтверждает единое происхождение всех акустических аномалий.
Рекомендация: при обнаружении новых колоний — немедленная ликвидация с применением глубинных бомб или отравляющих веществ. Попытки контакта — запрещены.
---
Приложение 2: Резолюция Брюханова на записке Рыбина
«Рекомендация принята к сведению. Однако ликвидация — крайняя мера. Прошу впредь согласовывать такие операции со мной. Мы не воюем с Матерью — мы изучаем её. Уничтожая конечности, мы не познаем тела. Б.»
---
Приложение 3: Фотографии
1. Посмертный снимок утопленника Петра Гнатюка. Лицо улыбается. На шее — тонкие царапины.
2. След на песке. Узкая ступня с перепонками между пальцев.
3. Гнездо с яйцом. Яйцо полупрозрачное, внутри виден эмбрион.
---
Приписка Реброва А.И. (карандаш, на полях):
Я закончил читать это дело вчера. Ночью мне снилась вода. Не страшная — тёплая, как в детстве, когда мать купала меня в ванне. И голос. Женский. Он пел песню без слов. Я проснулся в слезах. Не знаю почему.
После этого дела я решил: хватит. Надо сделать перерыв. Архив меняет меня, и я это чувствую. Я не сплю нормально уже месяц. Я слышу звуки, которых нет. Я вижу спираль, когда закрываю глаза. Если я продолжу, я стану одним из них — «Тёплых», «Пустых», «Блаженных». Или, может быть, вообще перестану быть Ребровым.
Но сегодня утром я снова спустился в подвал. Потому что понял: перерыв не поможет. Голос уже здесь. Архив уже внутри. И единственный способ понять, что со мной происходит — продолжать читать.
Завтра — дело № 36-К (Кощей. Этимология бессмертия). Может, там я найду ответ на главный вопрос: как Брюханов живёт четыреста лет? И чем он платит за это?
А.Р.
АРХИВ ПКОН
ДЕЛО № 34-К
ГРИФ: «ОСОБЫЙ ДОПУСК. ВСКРЫВАТЬ ТОЛЬКО В ПРИСУТСТВИИ ХРАНИТЕЛЯ».
ОПИСЬ: КОЩЕЙ. ЭТИМОЛОГИЯ БЕССМЕРТИЯ
(Примечание публикатора А.И. Реброва: Это дело я нашёл не в общем каталоге. Оно лежало в отдельном сейфе, ключ от которого был спрятан в корешке дела № 1-Т. Ключ — серебряный, с бородкой в форме спирали. Открыв сейф, я обнаружил папку без номера, но с надписью от руки: «Кощей. Для преемника. Не вскрывать до часа Икс». Я вскрыл. Папка содержит отчёт экспедиции НКВД 1939 года, личный дневник сотрудницы Ковалевой, фотографию и вещественный элемент — иглу. Игла стальная, длиной около пяти сантиметров, с ушком, заплывшим органическим веществом, напоминающим кость. Если посмотреть сквозь ушко на свет, видна спираль. Я попробовал уколоть палец — игла вошла в кожу без боли и тут же нагрелась до температуры тела. Кровь на игле свернулась в спиральный узор. Я не стал экспериментировать дальше. Текст публикуется с сохранением стиля Ковалевой — суховатого, протокольного, но с неожиданными лирическими отступлениями, которые она сама, вероятно, считала непрофессиональными.)
---
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: ЭКСПЕДИЦИЯ
Глава 1. В которой я, Мария Ковалева, отправляюсь на Алтай искать бессмертие
Из дневника сотрудницы особого отдела НКВД Марии Сергеевны Ковалевой, прикомандированной к экспедиции на плато Укок. Тетрадь в дерматиновой обложке. Запись от 3 июня 1939 года.
Мне двадцать семь. Я — младший научный сотрудник Института антропологии, но с недавних пор — ещё и сотрудник отдела «М». Это звучит как начало шпионского романа, но на самом деле всё проще. Профессор Герасимов, мой научный руководитель, получил доступ к архивам ОГПУ по Тунгусскому делу и заинтересовался «биологическими аномалиями». Меня, как его лучшую ученицу, подключили к работе. А потом — завербовали. Или, как сказал Рыбин, «предложили сотрудничество». Как будто у меня был выбор.
Итак, я еду на Алтай. Плато Укок. Где-то там, в древнем кургане, по данным агентурной разведки (полученным, страшно сказать, от тибетских монахов, с которыми у НКВД налажены свои контакты), хранится «игла Кощея». Не сказочного — реального. Человека, который жил несколько столетий. Или не человека.
Задача экспедиции: найти курган, вскрыть его, изъять иглу и доставить в Москву. Всё остальное — по обстановке.
Со мной едут трое: профессор Герасимов (археолог, специалист по скифским захоронениям), лейтенант Звонарёв (охрана) и проводник-алтаец по имени Чагыл, нанятый в Бийске. Чагыл — старик с лицом, напоминающим печёное яблоко. Говорит по-русски плохо, но понятливо. Когда я рассказала ему о цели экспедиции (в общих чертах), он долго молчал, потом сказал: «Не надо туда ходить. Там Кёк-Дьаш спит. Разбудишь — всех заберёт». Я спросила, кто такой Кёк-Дьаш. Он ответил: «Человек, который сам себя съел».
Это звучало как бред. Но я записала.
---
Глава 2. В которой мы находим курган и вскрываем его
Из дневника Ковалевой. 15 июня 1939 года.
Курган мы нашли через двенадцать дней. Он был не похож на обычные скифские — правильной круглой формы, с каменной спиралью, выложенной по склону. Спираль закручивалась против часовой стрелки. Герасимов сказал, что такой орнамент не характерен для пазырыкской культуры. Я не стала комментировать — я уже видела эту спираль в отчётах по Тунгусскому делу.
Вскрывали двое суток. Курган был сложен из огромных валунов, скреплённых раствором, который по прочности не уступал бетону. Внутри обнаружилась камера — небольшая, метра три на три. Стены покрыты выцветшей росписью: сцены охоты, люди с копьями, какие-то птицы с человеческими головами. На полу — саркофаг. Не каменный — деревянный, из цельного ствола лиственницы. И запах. Слабый, сладковатый. В точности как в описаниях из дел «Лихоманка» и «Слезы Клеопатры».
Я приказала открыть саркофаг. Звонарёв поддел крышку ломом. Она поддалась с глухим стоном — как будто внутри был вакуум. Когда крышку сняли, я увидела то, что не забуду до конца жизни.
В саркофаге лежал человек. Мужчина. Идеальной сохранности — не мумия, а как будто спящий. Кожа бледная, но не восковая. Глаза закрыты. Волосы чёрные, длинные, заплетённые в косу. На нём была одежда — явно не пазырыкская, что-то вроде кафтана из кожи, расшитого бисером. Руки сложены на груди.
Но самое странное было не это. Самое странное было то, что он дышал.
Грудь едва заметно поднималась и опускалась. Раз в минуту. Или реже. И из груди, из области сердца, торчала игла. Та самая. Стальная, с ушком, заплывшим костью. Игла пульсировала — в такт дыханию. Или дыхание пульсировало в такт игле?
— Живой, — прошептал Звонарёв и перекрестился, хотя был коммунистом.
— Был живой, — поправил Герасимов. — Это... анабиоз? Или что-то другое.
Я подошла ближе. Игла торчала из груди под странным углом, как будто вошла не снаружи, а изнутри. Вокруг иглы кожа была покрыта тонким спиральным узором — не татуировка, а шрам. Застарелый, побелевший.
Я протянула руку. Хотела коснуться иглы — просто проверить, насколько глубоко она сидит. Но Чагыл, до того молча стоявший у входа, вдруг вскрикнул: «Не трогай!». Я отдёрнула руку. Поздно? Не знаю. Игла дрогнула. И человек в саркофаге открыл глаза.
Глаза были разные. Один — серый, обычный. Второй — золотой, со спиральным зрачком. Как у Молчанова в деле о Крови Лжедмитрия. Как у Миколки в деле о Слюне юродивого.
Я потом часто думала: что было бы, если бы я всё-таки коснулась иглы? Может, ничего. А может, я стала бы Кощеем. Или умерла. Или и то, и другое.
Не знаю. Потому что в этот момент Звонарёв выстрелил.
---
Глава 3. В которой спящий просыпается, а я теряю троих
Из дневника Ковалевой. 16 июня 1939 года.
Стрелял он не в человека — в меня. Точнее, мимо меня, в змею. Гадюка, гревшаяся у саркофага, которую никто не заметил, бросилась на мою руку. Звонарёв срезал её выстрелом. Пуля вошла в стену саркофага, обдав спящего деревянными брызгами.
Звук выстрела в замкнутом пространстве камеры был оглушительным. Я зажала уши. Когда звон стих, я увидела, что человек в саркофаге сел. Движения его были медленными, текучими — не как у человека после долгого сна, а как у механизма, который смазывали столетиями. Он повернул голову. Посмотрел на Звонарёва. На Герасимова. На Чагыла. На меня. И улыбнулся. Улыбка была спокойной, почти ласковой.
— Долго же вы, — сказал он. Голос — низкий, с хрипотцой, как у человека, который давно не говорил. Говорил он по-русски, но с акцентом — не татарским, не монгольским, а каким-то забытым. — Я вас ещё при Петре ждал. А вы только сейчас.
— Ты кто? — спросил Звонарёв, целясь в него из нагана.
— Я — Кощей, — ответил человек. — Хотя это не имя. Это должность. Меня можно назвать Хранителем. Или Библиотекарем. Или... — он задумался, подбирая слово, — ...архивариусом.
Я переглянулась с Герасимовым. Профессор выглядел так, будто ему только что подарили Туринскую плащаницу. Звонарёв — как будто хотел выстрелить ещё раз. Чагыл стоял в углу и читал молитву — кажется, буддийскую.
— Ты живой? — спросила я.
— Живой. Но не так, как вы. — Он постучал пальцем по игле в груди. — Вот это — моя жизнь. Моя память. Моё «я». Пока игла здесь, я — Кощей. Если вынуть — я умру. Или, точнее, перестану быть собой. А тело проживёт ещё лет сто. Или двести.
— Откуда ты родом? — Герасимов шагнул вперёд, забыв о страхе. — Ты скиф? Пазырык?
— Я из тех, кто был до скифов, — ответил Кощей равнодушно. — До пазырыка. До бронзы. До всего, что вы называете историей. Я был одним из первых, кого Мать выбрала для хранения памяти. Таких, как я, было много. Осталось мало. Игла — это архив. В ней — всё, что я помню. А помню я много.
Он закрыл глаза, словно устал. Герасимов, забыв об осторожности, подошёл к саркофагу и попытался рассмотреть иглу поближе. Я видела, как его рука тянется к ней — чисто научный интерес, без задней мысли. И я видела, как Кощей открывает глаза и в них мелькает что-то вроде сожаления.
Но я не успела ничего сделать. Герасимов коснулся иглы. На секунду — не больше. Но этого хватило. Его тело выгнулось дугой, как от удара током. Изо рта вырвался пар. Глаза закатились. Он рухнул на пол.
Звонарёв выстрелил. В Кощея. Один раз, второй, третий. Все три пули вошли в тело — я видела дырки в кафтане. Но Кощей даже не шелохнулся. Он просто сидел и смотрел, как Звонарёв стреляет. Потом вздохнул и сказал:
— Тело не имеет значения. Игла — вот что важно. А игла — во мне. Ты можешь убить тело, но игла останется. И тогда тот, кто её вынет, станет мной.
— Ты дьявол, — сказал Звонарёв и наставил наган на меня: — Отойди от него, Ковалева!
— Я не дьявол, — ответил Кощей спокойно. — Я — хранилище. Я — то, что осталось от многих людей, которые умирали, а я — нет. Я не хотел этого. Это Мать. Она сделала меня таким. Она боится забвения. Вы все — её дети. А я — её память.
Звонарёв не слушал. Он выстрелил ещё раз — в голову. Кощей дёрнулся. Из раны на виске потекла кровь — красная, обычная. Но он не упал. Игла в его груди засветилась — слабым, зеленоватым светом.
— Хватит стрелять, — сказал он. — Ты не можешь меня убить. Но можешь убить её. — Он кивнул на меня. — Если ещё раз выстрелишь, пуля пройдёт навылет и попадёт в неё. Здесь тесно.
Звонарёв опустил наган. Чагыл вдруг закричал — гортанно, страшно — и бросился вон из камеры. Я осталась. Я подошла к Герасимову. Он был мёртв. Сердце остановилось. На лице — удивление, но не страх.
— Он не должен был прикасаться, — сказал Кощей. — Игла не терпит чужих. Только Хранитель может держать её.
— Кто такой Хранитель? — спросила я.
— Я, — ответил он. — И ещё несколько. Ты встретишь их. Они придут за тобой. Ты — кандидат. Поэтому ты здесь. Поэтому ты не умерла, когда Герасимов коснулся иглы.
Я не поняла. Тогда.
---
ЧАСТЬ ВТОРАЯ: ИГЛА
Глава 4. В которой я допрашиваю Кощея и узнаю устройство бессмертия
Из дневника Ковалевой. 18 июня 1939 года.
Звонарёв ушёл. Сказал, что доложит начальству, что здесь «чёртовщина», и вернётся с подмогой. Я осталась. Не потому что храбрая — потому что Кощей попросил. Сказал: «Останься. Я расскажу тебе то, что ты должна знать. Таков протокол передачи». И я осталась. Двое суток мы провели в камере — он в своём саркофаге, я на походном стуле. Он говорил. Я записывала.
Вот что я узнала.
Первое. Игла — это биологический накопитель. Внутри неё — не остриё, а полость, заполненная веществом, аналогичным «хронемам» из Тунгусского студня. Вещество это способно записывать и воспроизводить нейронные связи. Проще говоря — память. Хранитель перед смертью втыкает иглу себе в сердце, и игла считывает его личность. Всю. До последнего воспоминания. Затем следующий кандидат извлекает иглу и втыкает себе. Происходит перезапись. Личность Хранителя переходит в новое тело. И так — бесконечно.
Второе. Хранителей было много. Кощей — один из древнейших. По его словам, ему около четырёх тысяч лет. Он помнит Вавилон. Он помнит Трою. Он помнит Чингисхана, с которым встречался лично. Но с каждым переносом что-то теряется. Какие-то воспоминания стираются, накладываются друг на друга, путаются. Поэтому Хранители ведут архивы — бумажные, пергаментные, глиняные, чтобы дублировать то, что может исчезнуть.
Третье. Брюханов — один из Хранителей. Не древний. Ему «всего» около пятисот лет. Он ученик Кощея. Или коллега. Кощей отзывался о нём с теплотой: «Иван Дмитрич — человек хороший. Только слишком любит людей. Это мешает».
Четвёртое. Цель Хранителей — сохранять память. О Материнской среде. О её проявлениях. О контактах. О том, что было до человечества и что будет после. Кощей сказал: «Мы — не сторожа. Мы — свидетели. Когда Мать проснётся окончательно, мы должны будем рассказать ей, что тут было. Чтобы она не сделала ошибок».
— Каких ошибок? — спросила я.
— Она уже сделала одну, — ответил он. — Создала человечество. Теперь жалеет.
---
Глава 5. В которой я узнаю, зачем я здесь
Из дневника Ковалевой. 19 июня 1939 года.
Кощей сказал мне правду. Не сразу — сначала он задал мне несколько вопросов. Про моих родителей. Про сны. Про шрамы. Я отвечала. Потом он сказал: «Ты — кандидат. Брюханов тебя выбрал. Он всегда выбирает сам. У него нюх на таких, как ты. Ты уже видела спираль. Ты уже слышала голос. Ты — заражена. Если ты откажешься, ты умрёшь лет через десять. Может, пятнадцать. Спираль сожрёт тебя изнутри. Медленно. Без боли. Ты просто перестанешь быть собой и станешь частью Среды. Если согласишься — ты станешь Хранителем. Бессмертным. Архивариусом. Твоя память переживёт твоё тело».
Я спросила, сколько Хранителей сейчас. Он ответил: «Мало. После революции многие погибли. Не от пуль — от неверия. Когда перестаёшь верить в то, что делаешь, игла отторгается. Это как аутоиммунная реакция. Трое умерли в семнадцатом году. Ещё двое — в двадцатых. Сейчас осталось пятеро. Я, Брюханов, ещё один в Китае, ещё один в Персии и ещё одна — во Франции. Она самая молодая, девяносто лет. Работает в Институте Пастера».
— А ты? — спросила я. — Ты хочешь умереть?
Он помолчал. Потом сказал: «Я устал. Я живу четыре тысячи лет. Я помню всё — и это невыносимо. Я хочу забыть. Но игла не даёт. Она хранит память, даже когда носитель хочет её отпустить. Я пытался вынуть иглу. Не смог. Она вросла».
Я смотрела на него и думала: вот оно, бессмертие. Не дар. Не проклятие. Просто работа. Тяжёлая, скучная, бесконечная работа. И он предлагает её мне.
— Я могу отказаться? — спросила я.
— Можешь, — ответил Кощей. — Но тогда ты должна убить меня. Вынуть иглу и уничтожить её. Потому что я больше не могу. А передавать некому. Кроме тебя, я никого не вижу.
— Почему некому? Брюханов?
— Брюханов не возьмёт мою память. Он и свою-то едва носит. Слишком много боли. Слишком много всего. — Кощей закрыл глаза. — Решай. У тебя есть час.
Я вышла из камеры. Села на камень под звёздным небом. Думала. О маме, которая умерла от тифа в девятнадцатом. Об отце, расстрелянном в двадцать первом. О своей работе в НКВД — работе, которую я ненавижу, но другой нет. О профессоре Герасимове, который умер ради того, чтобы коснуться тайны. О спирали, которую я видела во сне с детства, хотя не знала, что это спираль.
Через час я вернулась в камеру. И сказала: «Я согласна».
Он улыбнулся. Грустно. Обречённо. И сказал: «Тогда слушай. Сейчас я расскажу тебе, как извлечь иглу».
Никогда не забуду эту ночь.
---
Глава 6. В которой я становлюсь Кощеем
Из дневника Ковалевой. 20 июня 1939 года.
Операцию он объяснил подробно. Игла извлекается не руками — руками её не взять, она обжигает. Извлекать надо инструментом — серебряным пинцетом с рукоятью из кости мамонта. Такой пинцет был у него в саркофаге — лежал рядом, я его приняла за украшение. Затем, извлёкши иглу, нужно немедленно вонзить её в своё сердце. Не в любое место — точно в верхушку левого желудочка, под определённым углом. Кощей показал на себе: вот здесь, между пятым и шестым ребром. Если ошибиться — смерть. Если попасть правильно — игла сама войдёт и зафиксируется. Больно не будет. Будет другое.
Я спросила, что именно. Он ответил: «Ты умрёшь. А потом родишься. Но это будешь уже не ты. Это будет смесь тебя и меня. И всех остальных, кто носил иглу до нас».
— А моя личность? Мои воспоминания?
— Они останутся. Но они станут лишь частью большего.
Я смотрела на иглу в его груди. Она светилась. Я спросила: «А что будет с тобой?». Он сказал: «Я уйду. Наконец-то».
И тогда я вынула иглу.
Это было... странно. Пинцет коснулся металла, и меня пронзило током — но не боль, а видение. На секунду я увидела всё, что помнил Кощей. Тысячи лет спрессовались в одно мгновение. Вавилонская башня, горящая Троя, всадники Чингисхана, мор в Европе, костры инквизиции, каравеллы Колумба, выстрел «Авроры». Он помнил всё. И теперь это было во мне.
Я вынула иглу. Тело Кощея обмякло. Он умер мгновенно — без вздоха, без судорог. Просто перестал быть. Я осталась одна в камере, с иглой в руках. Игла была тёплой. Она звала.
Я вонзила её в себя. Между пятым и шестым ребром, как он учил. Боль была — короткая, как укол. А потом... темнота. И свет. И голоса. Тысячи голосов в моей голове. Все те, кто был Кощеем до меня. И я — среди них.
Очнулась я через сутки. Или через год. Не помню. Помню только, что встала. Сердце билось ровно. В груди — ничего, кроме маленького шрама в форме спирали. Игла вошла полностью. Я больше не Мария Ковалева. Я — Кощей. Хранитель. Архивариус. И я помню всё.
Звонарёв вернулся через три дня. С подмогой. Меня нашли сидящей у входа в курган. Я была спокойна. Сказала, что Кощей умер, а профессор Герасимов погиб от несчастного случая. Иглу я «уничтожила». Мне поверили. Или сделали вид.
В Москве я написала рапорт по всей форме. Рыбин, начальник отдела «М», прочитал его и спросил: «Вы уверены, что игла уничтожена?». Я ответила: «Да, товарищ Рыбин». Он долго смотрел на меня — мне показалось, что он знает. А потом отпустил.
С тех пор прошло несколько месяцев. Я работаю в отделе «М», занимаюсь архивами. Никому не говорю, кто я теперь. Но однажды ко мне пришёл человек. Представился Брюхановым. Сказал: «Поздравляю, коллега. Как ощущения?». Я ответила: «Странно». Он засмеялся: «Привыкнете. Все привыкают».
Теперь я — часть Кунсткамеры. Не сотрудник. Часть.
---
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ: АРХИВ
Глава 7. В которой я осваиваюсь с новой ролью и получаю первое задание
Из дневника Ковалевой. Ноябрь 1939 года, Москва.
Брюханов учит меня. Говорит, что процесс адаптации занимает годы. Что первые десять лет самые трудные — чужие воспоминания всплывают неконтролируемо. Я могу идти по улице и вдруг вспомнить, как заключала торговый договор с финикийцами. Или как хоронила дочь, умершую от чумы в четырнадцатом веке. Это не мои воспоминания — Кощея. Но теперь они мои.
Я спросила Брюханова, сколько воспоминаний у него. Он ответил: «Меньше. Я прожил всего четыреста с небольшим лет. И я не принимал чужую память — только свою. Я не Кощей. Я — Хранитель, но не Библиотекарь. Разные специализации». Я спросила, как он стал бессмертным. Он ответил: «Не бессмертным. Долгоживущим. Это другое. Я не передаю себя — я просто не умираю. Медленнее старею, быстрее восстанавливаюсь. Побочный эффект контакта со Средой. Таких, как я, было много. Таких, как ты — единицы. Ты теперь — самый старый человек на Земле, Мария. Поздравляю. Ты хранишь в себе четыре тысячи лет. Береги себя».
Я спросила, зачем ему я. Он сказал: «Архиву нужны разные Хранители. Я занимаюсь сбором и каталогизацией. Ты будешь заниматься идентификацией. Ты помнишь то, чего не помнит никто. Ты узнаешь аномалии, которые мы ещё не нашли. Ты — ключ к картотеке».
С этого дня я начала работать. Брюханов приносил мне образцы — кусочки студня, клочки шерсти, осколки костей. Я брала их в руки и вспоминала. Откуда они. Когда они появились. Что с ними делали те, кто находил их раньше. Игла работает именно так: она не просто хранит память — она связывает все воспоминания всех носителей в единую сеть. Когда я касаюсь образца, я вижу всех, кто касался его до меня. За четыре тысячи лет. Это как библиотека, где каждая книга помнит всех своих читателей.
---
Глава 8. В которой я нахожу то, что не должна была найти
Из дневника Ковалевой. Декабрь 1939 года.
Сегодня Брюханов принёс мне образец № 88-Ф. «Слезы Клеопатры». Флакон духов, опечатанный сургучом. Я взяла его в руки. И увидела такое, что заставило меня замолчать на целый день.
Я увидела, как этот флакон был создан. Не Гренуем. До Гренуя. Его привезли из Египта в 1798 году, солдаты Наполеона. Но до Египта он был в Риме. До Рима — в Карфагене. До Карфагена — в Тире. Ещё раньше — в Вавилоне. И я помню, кто его сделал. Это была женщина. Жрица. И она была Хранителем — как я. Игла у неё была не в сердце. В глазу.
Эта женщина — её звали Эриду — создала духи не для продажи. Для себя. Она пыталась уйти. Устала от бессмертия так же, как Кощей. Но не могла вынуть иглу — она вросла в глазной нерв. Тогда она создала яд, который даёт счастливую смерть. И он убивал всех, кто его нюхал. А она всё не умирала. И тогда она отдала флакон другим — чтобы они умирали, а она смотрела и завидовала. Сотни лет. Пока не нашёлся тот, кто вынул иглу.
Я рассказала Брюханову. Он долго молчал. Потом сказал: «Вот поэтому мы и храним эти вещи. Не для использования. Для памяти. Чтобы помнить их истории. Потому что каждая аномалия — это чья-то судьба. И Архив — это кладбище судеб».
Я спросила: «А моя судьба? Что будет со мной?». Он ответил: «Твоя судьба — помнить. И ждать преемника. Однажды ты устанешь, как Кощей. И тогда ты найдёшь кого-то, кто согласится принять иглу. Или не найдёшь. И тогда тебе придётся ждать. Долго. Может быть, вечно. Но вечности не существует — даже для нас».
Я спросила, устал ли он сам.
— Да, — ответил он тихо. — Но я жду. У меня есть кандидат. Я слежу за ним уже несколько лет. Он пока не готов. Но однажды будет готов. Его фамилия — Ребров. Запомни это имя.
Я запомнила.
---
ЭПИЛОГ
Глава 9. В которой я завершаю этот дневник и передаю его в Архив
Из дневника Ковалевой. Январь 1940 года.
Я дописываю этот дневник. Брюханов сказал, что его нужно оставить в Архиве — для будущих Хранителей. Для того самого Реброва, которого он ждёт. Я не знаю, кто такой Ребров и когда он придёт. Может, в сороковых. Может, в двухтысячных. Может, никогда. Но если ты читаешь это — знай: Брюханов выбрал тебя. Как когда-то выбрал меня. Как когда-то выбрал Кощея. Как выбирал всех нас на протяжении столетий.
Я не знаю, что он тебе предложит. Иглу? Своё место? Просто знание? Но что бы он ни предложил — не спеши отказываться. И не спеши соглашаться. Думай. У тебя есть время. Пока.
А я остаюсь. Мне двадцать семь лет. И четыре тысячи. Я — Кощей. Я — Хранитель. Я — память. И пока я помню, они живы. Все, кто был до меня. Все, кого я никогда не знала, но помню. Вавилон, Троя, Рим, Тиро и Карфаген. И маленькая девочка, которая жила в доме с синими ставнями и умерла от чумы в 1348 году. Её звали Анна. И теперь её помню я.
Конец дневника Ковалевой М.С.
---
ПРИЛОЖЕНИЯ К ДЕЛУ № 34-К
Приложение 1: Письмо Брюханова, вложенное в дневник
«Мария Сергеевна, если вы читаете это — значит, вы завершили дневник. Благодарю вас. Дневник будет помещён в Архив под номером 34-К. Когда придёт время, его прочитает тот, кто должен.
Я не знаю, сколько ещё проживу. Моё долгожительство — не такое надёжное, как ваша игла. Я просто медленно старею. Но рано или поздно я уйду. И тогда Архив останется на вас и на Реброва. Поддержите его. Он будет напуган. Все они напуганы поначалу.
И ещё: я прошу вас никому не говорить, где я нахожусь. Даже Реброву. Он должен найти меня сам. Иначе он не будет готов.
Ваш И.Б.»
---
Приложение 2: Фотография
Чёрно-белый снимок. Курган на плато Укок. У входа стоят двое: молодая женщина в шинели НКВД (Ковалева?) и мужчина с тростью (Брюханов?). Они не смотрят в камеру. Они смотрят друг на друга. На обороте надпись карандашом: «Июнь 1939. Первая встреча».
---
Приложение 3: Игла
Стальная игла, около 5 см длиной. Ушко заплыло органическим веществом. При микроскопии в веществе обнаруживаются спиральные структуры, аналогичные «хронемам» (дело № 1-Т). При контакте с кровью человека, «заражённого» спиралью (уровень 2+ по шкале В-12), игла нагревается и начинает вибрировать.
---
Приписка Реброва А.И. (карандаш, на полях, очень крупно, с сильным нажимом):
Я прочитал это дело дважды. Первый раз — просто как историю. Второй — как руководство.
Игла всё ещё здесь. Она лежит в сейфе. Я достал её, подержал в руках. Она тёплая. И вибрирует. Значит, уровень заражения у меня уже не 2 балла. Выше. Я не знаю, сколько точно — Брюханов не оставил инструкции по измерению.
Ковалева пишет, что Брюханов жив. Но с 1940 года прошло больше восьмидесяти лет. Если он просто «медленно стареет» — он должен быть очень стар. Или... уже нет.
Но записка, вложенная в дело, выглядит так, будто написана вчера. Чернила не выцвели. Бумага не пожелтела. Может быть, он здесь? Может быть, он следит за мной прямо сейчас?
Я оглядываюсь. Подвал пуст. Только стеллажи, лампочка под потолком, тихое гудение холодильника. Никого. Но я знаю: он где-то рядом. И он ждёт, когда я сделаю выбор.
Какой выбор? Принять иглу? Стать Хранителем? Я не хочу жить четыре тысячи лет. Я не хочу помнить чужие смерти. Я хочу остаться собой. Но Ковалева тоже хотела. И Шеин хотел, а ушёл в монастырь. И Тарасенков хотел, а умер от спирали в мозгу. И Муромцев хотел, а слышит голос русалки до сих пор.
Выбора нет. Есть только Архив. И я.
Завтра продолжу. Дело № 42 — «Петроградская Парадзиха». Брюханов писал, что это «сборка мифа». Может быть, там я пойму, кто он на самом деле. И кто — я.
А.Р.
(P.S. Игла всё ещё вибрирует. Я положил её обратно в сейф, но чувствую её тепло через стальную дверцу. Она зовёт меня. Как русалка — Муромцева. Как сад — Шереметева. Как колыбельная — Лютого. Архив — это тоже голос. И я его слышу.)
АРХИВ ПКОН
ДЕЛО № 32-Л
ГРИФ: «СЕМЕЙНЫЙ КАРАНТИН. НЕ ДОПУСКАТЬ КОНТАКТА С НЕСОВЕРШЕННОЛЕТНИМИ».
ОПИСЬ: ЛИХО ОДНОГЛАЗОЕ (ЭКЗЕМПЛЯР № 114-Д)
(Примечание публикатора А.И. Реброва: Дело состоит из дневника Елены Кругловой — трёх общих тетрадей в клетку, исписанных шариковой ручкой. Почерк меняется: в начале — ровный, учительский; в середине — торопливый, с помарками; в конце — снова ровный, но какой-то обречённый. Также в деле — детский рисунок (чёрный фломастер на альбомном листе), изображающий фигуру с одним глазом посреди лба. Глаз прорисован тщательно, со зрачком в форме спирали. С обратной стороны рисунка надпись печатными буквами: «ЭТО МОЙ ДРУГ. ЕГО ЗОВУТ ЛИХО. ОН ЖИВЁТ У МЕНЯ В ГЛАЗУ. ОН ПОКАЗЫВАЕТ МНЕ КАК БЫЛО РАНЬШЕ». И приписка карандашом, уже взрослым почерком: «Мама, не плачь. Я знаю, что ты это прочитаешь. Всё хорошо. Я стал им. А.Р.» — далее неразборчиво. Это единственное дело, после которого я закрыл папку и час сидел, глядя в стену. Потому что последняя приписка сделана моим почерком. Но я не помню, чтобы писал её. Не помню.»)
---
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: МИША
Глава 1. В которой мой сын перестаёт видеть левым глазом, а я начинаю замечать странности
Из дневника Елены Петровны Кругловой, учительницы младших классов школы № 157 Ленинграда. Тетрадь № 1. Запись от 3 марта 1972 года.
Сегодня Миша сказал, что левый глаз у него «сломался». Так и выразился: «Мам, у меня глазик сломался. Он теперь не смотрит наружу. Он смотрит внутрь». Я сначала не придала значения — мало ли что дети выдумывают. Но вечером, когда он читал «Остров сокровищ», я заметила, что левый глаз у него не двигается. То есть правый бегает по строчкам, а левый стоит на месте. И зрачок расширен.
Я испугалась. Вызвала «скорую». Приехал молодой врач, посмотрел, посветил фонариком. Миша сидел смирно, не жаловался. Врач сказал: «Зрачок на свет реагирует, глазное дно в норме. Возможно, переутомление. Обратитесь к окулисту в поликлинику». И уехал.
А ночью Миша меня разбудил. Он стоял у моей кровати — босиком, в пижаме, с открытыми глазами. Правый глаз был закрыт. Левый — широко открыт и смотрел на меня. И в темноте он светился. Слабо, зеленовато, как гнилушка в лесу. Я ахнула, включила ночник. Свечение исчезло. Миша сказал: «Мам, а ты знала, что у тебя в детстве была собака? Белая, с чёрным ухом. Её звали Пушок. Она умерла, когда тебе было семь. Ты плакала три дня».
Я замерла. Я никогда не рассказывала Мише про Пушка. Никогда. Во-первых, это было слишком давно и больно. Во-вторых, он не спрашивал. Откуда он мог знать? От бабушки? Но бабушка умерла три года назад, когда Мише было всего семь, и про собаку она точно не рассказывала.
— Откуда ты знаешь? — спросила я.
— Лихо показало, — ответил Миша буднично, как будто речь шла о прогнозе погоды. — Оно живёт у меня в глазу. Оно видит то, что было раньше. С людьми. С вещами. Со всем. Я смотрю на кого-то левым глазом — и вижу его прошлое. Как в кино. Только интереснее.
Я взяла себя в руки. Сказала: «Спи, завтра поговорим». Уложила его в кровать, поцеловала, ушла на кухню. Достала валерьянку. Выпила полпузырька. Дрожащими руками написала эту запись. Потому что я боюсь. Боюсь, что мой сын сходит с ума. Или что он не сходит.
---
Глава 2. В которой я веду Мишу к врачу и получаю ответ, который мне не нравится
Из дневника Елены Кругловой. 5 марта 1972 года.
Окулист в поликлинике ничего не нашёл. Глаз здоров. Зрение — единица на оба глаза. Но я настояла на дополнительном обследовании. Мишу положили в детское отделение Первого медицинского на неделю. Там были и невропатолог, и психиатр, и ещё какие-то специалисты. Миша вёл себя идеально — тихий, вежливый, послушный. Отвечал на вопросы. Но когда психиатр, молодая женщина с усталым лицом, попросила его рассказать про Лихо, он сказал такое, отчего у неё задрожали руки.
— Лихо — оно не злое, — сказал Миша. — Оно просто смотрит. Ему интересно. Оно живёт очень долго, гораздо дольше людей. И оно помнит всех, у кого жило раньше. Сейчас оно у меня. А до меня было у одного мальчика в Новгороде, в тысяча девятьсот двадцатом году. Его звали Коля. Коля умер от голода. Лихо очень горевало. Оно не хотело, чтобы Коля умирал. Оно пыталось его накормить — показывало ему вкусную еду, но от этого Коле становилось только хуже. Потому что еда была не настоящая. Лихо не понимает разницы.
Психиатр спросила: «Откуда ты знаешь про Колю?». Миша ответил: «Я же говорю — Лихо показало. Оно помнит всех. Оно как... как киноплёнка. Только живая».
Психиатр вышла из палаты. Я — за ней. Она была бледная. Сказала: «У вашего сына редкое состояние. Я не могу поставить диагноз по одному разговору, но... вы должны знать: он верит в то, что говорит. Не притворяется. Он действительно убеждён, что в его глазу живёт некое существо, которое показывает ему чужое прошлое. Это может быть симптомом шизофрении. Или...» — она запнулась. «Или?» — спросила я. «Или это правда, — тихо закончила она. — Я работаю в психиатрии пятнадцать лет. И я видела пациентов, которые знали вещи, которых не могли знать. Я не верю в мистику. Но факты есть факты».
Я спросила, что мне делать. Она сказала: «Наблюдайте. Если он начнёт терять зрение или у него появятся боли — немедленно к нам. Если нет — просто будьте рядом. И слушайте. То, что он говорит — это важно. Даже если вам кажется это бредом».
Я пообещала.
---
Глава 3. В которой Лихо показывает мне то, что я хотела забыть всю жизнь
Из дневника Елены Кругловой. 12 марта 1972 года.
Сегодня я решилась. Попросила Мишу: «Покажи мне Лихо». Он долго смотрел на меня — двумя глазами, как обычный ребёнок. Потом закрыл правый глаз. Левый остался открытым. Зрачок расширился, заполнив почти всю радужку. И в глубине зрачка я увидела спираль. Золотистую, медленно вращающуюся.
— Что ты видишь? — спросил Миша голосом, который не был его голосом. Слишком низким. Слишком спокойным.
— Спираль, — прошептала я.
— Это Лихо, — ответил он. — Оно говорит: «Здравствуй, мама Миши». Хочешь, оно тебе что-нибудь покажет?
Я хотела сказать «нет». Но язык не повернулся. Слишком силён был исследовательский зуд. Я учительница, я привыкла задавать вопросы. Я спросила: «Пусть покажет что-нибудь из моего прошлого. Что-то, чего я сама не помню».
Миша — или Лихо его голосом — сказал: «Ты помнишь всё, просто не хочешь смотреть. Хорошо. Смотри левым глазом».
Я не поняла, что значит «смотри левым глазом». Но Миша поднёс ладонь к моему лицу — к левому глазу — и на секунду его коснулся. И я увидела.
Будто кино включили. Картинка была внутри глаза — не снаружи. Я видела комнату. Маленькую, тёмную, с печкой-буржуйкой. На кровати лежала женщина. Моя мать. Молодая, худая, измученная. Я знала, что это блокада, хотя не видела дат. Рядом с кроватью сидела девочка. Я не узнала её сразу. Потом поняла: это я. Мне пять лет. Я держу маму за руку и плачу. Мама говорит: «Леночка, не плачь. Я скоро усну, а ты пойдёшь к тёте Вале. Она тебя покормит. Будь умницей». А я кричу: «Не уходи, мама, не уходи!». И мама закрывает глаза.
Я помнила этот день. Вернее, не помнила — вытеснила. Всю жизнь я жила с мыслью, что мама умерла тихо, во сне, а меня забрали соседи. Но теперь я видела правду. Я видела, как я плакала. Как целовала мёртвую руку. Как сосед, дядя Гриша, отрывал меня от кровати. Как я кричала. Всё это было во мне, но я не помнила. А Лихо помнило.
Я очнулась от того, что Миша тряс меня за плечо. «Мама, мама, ты плачешь». Я действительно плакала. Слёзы текли градом. Я обняла сына и долго не отпускала. А потом спросила: «Ты всё это видел?». Он кивнул. «Я много чего видел, — сказал он. — Про тебя. Про папу. Про бабушку. Про всех. Лихо показывает мне всё подряд. Иногда хорошее. Иногда — такое, как сейчас».
Я спросила, больно ли ему. Он ответил: «Нет. Просто грустно. Потому что люди всё время умирают. А Лихо — нет. Лихо просто смотрит и помнит».
Я поняла, что мой сын не болен. Он — другой. И я не могу его вылечить. Могу только быть рядом.
---
ЧАСТЬ ВТОРАЯ: ЛИХО
Глава 4. В которой я пытаюсь узнать, откуда взялось Лихо, и выхожу на след Кунсткамеры
Из дневника Елены Кругловой. 20 марта 1972 года.
Миша рассказал, что Лихо «пришло» к нему во сне примерно месяц назад. Он проснулся среди ночи, и левый глаз «горел». Не больно — просто тепло. А потом он начал видеть. Сначала — обрывки. Потом — целые картины. Они наслаивались на реальность, как двойная экспозиция на фотоплёнке. Смотрит на учительницу — видит её девочкой. Смотрит на одноклассника — видит, как тот разбил коленку в пять лет. Смотрит на меня — видит блокаду.
— Ты говорил кому-нибудь ещё? — спросила я.
— Только тебе. И тому доктору. И Лизке из параллельного класса. Я ей сказал, что её папа не умер, а уехал в Киев и у него другая семья. Она не поверила. А потом спросила у мамы, и мама заплакала. Лизка теперь со мной не разговаривает.
Я поняла, что Миша не умеет обращаться с этим даром. Или проклятием. Он просто говорит то, что видит. И это ранит людей. Я должна была что-то сделать.
Я начала искать. В библиотеке, в архивах, в старых книгах. Слово «Лихо» встречалось в сказках — одноглазое существо, приносящее несчастье. Но Миша говорил, что Лихо не приносит несчастье — оно его видит. И запоминает. Это другое.
Потом я наткнулась на странную заметку в подшивке «Ленинградской правды» за 1925 год. В ней сообщалось о «вспышке галлюцинаций» среди детей Новгорода — несколько ребятишек утверждали, что «видят прошлое». Их обследовали, признали душевнобольными и отправили в специальный интернат. Заметка была короткая, на последней полосе. Но фамилия автора привлекла моё внимание: «И.Д. Брюханов, научный сотрудник».
Я запросила в библиотеке Академии наук всё, что написано Брюхановым. Мне пришёл ответ: «И.Д. Брюханов, коллежский асессор, автор ряда публикаций по вопросам психофизиологии и аномальных явлений. Годы жизни: 1875 — ... (данные отсутствуют). Место работы: Институт мозга (до 1929 г.), далее — в распоряжении Академии наук СССР. Тематика работ засекречена». И адрес для запросов: Петроградская Кунсткамера Особого Назначения.
Я написала по этому адресу. Ответа пока нет.
---
Глава 5. В которой Миша рассказывает, что Лихо — не единственный
Из дневника Елены Кругловой. 25 марта 1972 года.
Сегодня Миша сказал то, отчего я не спала всю ночь.
— Мам, Лихо говорит, что таких, как я, было много. Не только в Новгороде — везде. В разные времена. Оно всех помнит. Оно говорит, что дети рождаются с этим... как его... «геном». Но не у всех он просыпается. Иногда спит всю жизнь. Иногда — просыпается в детстве. Как у меня. Как у того Коли из Новгорода. Как у мальчика в Смоленске в сорок шестом году. Как у девочки в Вологде в пятьдесят третьем. Их всех забирали в интернат.
— Забирали? — переспросила я. — Кто?
— Люди из Кунсткамеры, — ответил Миша. — Лихо говорит, они добрые. Они помогают. Они учат, как жить с этим.
Меня прошиб холодный пот. Кунсткамера. Тот самый адрес, по которому я написала. Значит, они существуют. И они забирают детей.
— А тебя они забрать не хотят? — спросила я шёпотом.
— Пока не знаю, — ответил Миша. — Лихо говорит: «Всему своё время».
Я обняла его. Крепко-крепко. И поклялась: никому не отдам.
---
Глава 6. В которой приходит ответ из Кунсткамеры, и я встречаю человека, которого не должно существовать
Из дневника Елены Кругловой. 2 апреля 1972 года.
Сегодня в дверь позвонили. На пороге стоял человек. Высокий, сухощавый, с бледным лицом и светлыми глазами. Одет в старомодное пальто, при шляпе, с тростью. С первого взгляда я поняла, что он — не отсюда. Не из нашего времени. Слишком прямая спина. Слишком старый взгляд.
— Круглова Елена Петровна? — спросил он. Голос негромкий, но чёткий. — Моя фамилия Брюханов. Вы писали нам. Вот я и пришёл.
Я пригласила его войти. Он разделся, повесил пальто, аккуратно поставил трость в угол. Сел на предложенный стул. Всё это время он смотрел на меня — не изучающе, а скорее узнавая. Как будто видел раньше и теперь сверял воспоминания с реальностью.
— Где ваш сын? — спросил он.
— В школе, — ответила я. — А что? Вы хотите его забрать?
— Забрать? — он улыбнулся, и улыбка была тёплой, но печальной. — Нет, Елена Петровна, мы никого не забираем. Мы предлагаем. Тем, кто готов.
— Кому — «мы»?
— Петроградской Кунсткамере Особого Назначения. Мы — организация, которая изучает такие аномалии, как Лихо. И мы помогаем тем, кто с ними столкнулся. Ваш сын — не первый и не последний. Мы знаем о таких детях уже несколько столетий. Мы ведём учёт. Мы предлагаем обучение. Помощь. Защиту. Но мы не забираем. Выбор всегда остаётся за родителями и ребёнком.
Я спросила, что будет, если я откажусь. Брюханов ответил:
— Тогда Лихо останется с Мишей. Оно будет расти вместе с ним. Со временем он научится управлять им. Но могут быть осложнения. Лихо — это не просто дар. Это ещё и нагрузка на психику. Многие дети, столкнувшиеся с ним, не выдерживают. Перестают различать, где реальность, а где — чужое прошлое. Некоторые сходят с ума. Некоторые кончают с собой. Мы можем помочь этого избежать.
— А вы сами? — спросила я. — У вас тоже... Лихо?
Он покачал головой.
— Нет. У меня другое. Но я тоже когда-то был ребёнком, у которого «проснулся ген». Я знаю, каково это.
Он говорил искренне. Я чувствовала, что ему можно верить. Но что-то меня останавливало. Может быть, выражение его глаз — слишком древних, слишком всё понимающих.
— Я подумаю, — сказала я. — Дайте мне время.
— Сколько угодно, — ответил он. — Время — это то, чего у нас много.
Он ушёл. Я осталась сидеть на кухне, глядя на его визитную карточку. «И.Д. Брюханов, Хранитель Архива. Адрес: Петроградская Кунсткамера Особого Назначения». Без номера телефона. Без улицы. Просто — Кунсткамера.
---
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ: ПРОШЛОЕ
Глава 7. В которой Миша показывает мне историю Лиха
Из дневника Елены Кругловой. 10 апреля 1972 года.
Миша согласился показать мне прошлое Лиха. Настоящее прошлое — не моё, не соседское, а самого существа. Он закрыл глаза (оба) и сказал: «Оно покажет только один раз. Потому что это больно. Ему больно вспоминать».
И я увидела.
Болото. Или не болото — огромная, тёплая лужа, светящаяся изнутри. Она дышала. Она жила. И из лужи поднимались спирали — тысячи, миллионы спиралей, закрученных против часовой стрелки. Одна из спиралей отделилась от остальных и взлетела в воздух. Она была крошечной, не больше пылинки. Но в ней была заключена вся память Матери. И она искала дом.
Она нашла человека. Первобытного, одетого в шкуру. Он спал у костра. Спираль влетела в его глаз. Он проснулся, вскрикнул. И начал видеть. Всё, что помнила Мать. Всех, кого она создала и потеряла. Он стал первым Лихим.
Потом он умер. Спираль вышла из него в момент смерти и нашла нового носителя. Ребёнка. Потом ещё одного. И ещё. Тысячи лет. Тысячи глаз. И в каждом — спираль. И каждый носитель видел всё, что видели предыдущие. И понемногу сходил с ума от бесконечного потока чужой памяти.
Но некоторые — выдерживали. Они учились отфильтровывать. Они становились Хранителями. Не такими, как Брюханов, — другими. Они хранили не документы, а саму память. И одна из таких спиралей попала в Колю из Новгорода. А от Коли — в Мишу.
— Почему Миша? — спросила я, когда видение кончилось. — Почему именно он?
— Спираль сама выбирает, — ответил Миша голосом Лиха. — Она ищет того, кто выдержит. Коля не выдержал. Он умер. Я искала пятнадцать лет, прежде чем нашла Мишу. Он крепкий. Он справится.
— А если нет?
— Тогда я уйду. И буду искать снова. Но мне не хочется. Миша — хороший. Я люблю его.
Существо сказало «я люблю его». Существо, живущее в глазу моего сына, любило его. Я не знала, плакать или смеяться.
---
Глава 8. В которой Миша принимает решение
Из дневника Елены Кругловой. 20 апреля 1972 года.
Миша сам позвонил Брюханову. Я не знала. Он нашёл визитку на столе, запомнил адрес (оказалось, что адрес зашифрован в спирали — Лихо научило его читать такие вещи) и пришёл туда после школы. Один. Вернулся вечером, счастливый и возбуждённый.
— Мам, я согласился! — сказал он с порога. — Я буду учиться в Кунсткамере. Там есть специальная школа для таких, как я. Там мальчик из Смоленска, Саша, он видит насквозь. И девочка Настя, она слышит мысли. И ещё много других. Брюханов сказал, что я редкий — у меня именно Лихо, а это память. Я смогу работать в Архиве. Помогать Хранителям.
Я села на стул. Внутри была пустота.
— Ты хочешь уйти? — спросила я тихо.
— Не уйти, мам. Просто учиться. Я буду приезжать на выходные. И на каникулы. Ты не бойся. Брюханов хороший. Он сам такой. У него тоже спираль, только не в глазу — в сердце. Он мне показал.
Я обняла его. Долго-долго. Потом спросила: «Ты уверен?». Он ответил: «Да. Лихо говорит, это мой путь. Я должен его пройти. Как Коля должен был. Как та девочка из Вологды. Как все».
Я не стала спорить. Потому что увидела в его глазах — обоих — то, чего не видела раньше. Уверенность. И покой. Он действительно стал другим. И это другое было ему нужно.
---
ЭПИЛОГ
Глава 9. В которой я дописываю дневник и думаю о будущем
Из дневника Елены Кругловой. Май 1972 года.
Миша уехал. Сегодня. Брюханов прислал машину (чёрную «Волгу» с невидимыми номерами). Я стояла на пороге и махала, пока машина не скрылась за поворотом. Потом зашла в квартиру и долго сидела в Мишиной комнате. На стене — рисунок. Тот самый. Одноглазое существо, нарисованное фломастером. И спираль в глазу.
Я дописываю этот дневник, чтобы передать его Брюханову. Он сказал, что Архив собирает не только образцы, но и истории. «Каждый контакт должен быть задокументирован, — сказал он. — Потому что память — это единственное, что останется, когда всё кончится».
Я не знаю, когда кончится «всё». И кончится ли. Но я знаю, что мой сын теперь — часть чего-то огромного. Древнего. Может быть, вечного.
И ещё я знаю, что Лихо выбрало его не случайно. Как выбрало Колю в двадцатом. Как выберет кого-то ещё через пятьдесят лет. Или через сто. И каждый из них будет видеть всё, что видели предыдущие. И когда-нибудь кто-то увидит эту запись моими глазами. Прямо сейчас. Ты, кто читаешь этот дневник. Лихо видит тебя. И помнит.
Конец дневника Кругловой Е.П.
---
ПРИЛОЖЕНИЯ К ДЕЛУ № 32-Л
Приложение 1: Детский рисунок
Чёрный фломастер. Изображена фигура с одним глазом, из глаза исходит спираль. Под рисунком подпись: «ЭТО МОЙ ДРУГ. ЕГО ЗОВУТ ЛИХО. ОН ЖИВЁТ У МЕНЯ В ГЛАЗУ. ОН ПОКАЗЫВАЕТ МНЕ КАК БЫЛО РАНЬШЕ».
Примечание Реброва: на обороте — моя приписка. Я не помню, как и когда я её сделал. Но это мой почерк. И я узнаю фразу.
---
Приложение 2: Сопроводительная записка Брюханова
«Дело № 32-Л. Экземпляр № 114-Д. Носитель: Круглов Михаил Алексеевич, 1962 г.р. Объект: "Лихо" — мнемоническая спираль, передающаяся через зрительный нерв. Классификация: симбионт-мнемоник. Носитель проходит обучение в спецшколе ПКОН. Прогноз: Хранитель. Рекомендация: включить в кадровый резерв. Б.»
---
Приложение 3: Выписка из журнала спецшколы ПКОН
Круглов М.А., 1972 г. поступления. Успеваемость — отличная. Особые способности: ретроспективное сканирование личности. Потенциал: высокий. Куратор: Брюханов И.Д.
---
Приписка Реброва А.И. (карандаш, очень мелко, на полях последней страницы):
Я помню Мишу. Я видел его. В зеркале.
Нет, не в буквальном смысле. Когда я смотрел на рисунок Лиха — на этот одноглазый силуэт с чёрным фломастером, — я вдруг почувствовал, что левый глаз у меня... изменился. Не заболел. Просто стал видеть иначе. Я закрыл правый глаз и посмотрел левым на свою руку. На тыльную сторону ладони. И увидел шрам. Которого у меня нет.
Вернее — который будет. Через неделю я действительно порезался о консервную банку. На том самом месте. Шрам зажил, но остался.
Лихо показало мне будущее. Или прошлое из чьей-то чужой жизни, которое совпало с моим будущим. Я не знаю.
Я только знаю, что моя приписка на рисунке — «Мама, не плачь. Я стал им» — написана не мной сегодняшним. А мной тогдашним? Или будущим? Или вообще не мной, а кем-то, кто носил Лихо до меня?
Миша Круглов. Если ты жив — дай знать. Мы, кажется, знакомы. Мы, кажется, — одно.
А.Р.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
