Обложка Рождение бога: Долг сильного

Рождение бога: Долг сильного

Radan

0% прочитано
Стандартный
Radan

Рождение бога: Долг сильного

Глава 1 После катострофы

Лето в тот год выдалось долгим и тёплым. Вечерами солнце не торопилось уходить: подолгу висело над кромкой леса, рыжее и ленивое, и всё под ним делалось медовым — изгородь, крыша сарая, пыльная тропинка к колодцу и даже старый пёс Бурый, развалившийся у крыльца. Пахло сеном и нагретой смолой, а где-то за домом Леорик колол дрова, и каждый удар топора отзывался в воздухе коротким сухим «тук», будто кто-то стучался в небо.

Рагнар сидел на земле у сарая и строил из щепок крепость, причём не какой-нибудь домик, а настоящую, с башней и стеной, такую, какую отец однажды нарисовал ему углём на доске. Башня всё время падала; он ставил её, она валилась опять, и мальчик сопел, хмурился, закусывал губу и упрямо начинал сначала.

— Рагнар, — позвала мать. — Сынок, подойди ко мне.

Сигрун сидела на нижней ступеньке крыльца с корзиной гороха на коленях, и пальцы её работали быстро, привычно, почти не глядя: щёлк — стручок раскрылся, горошины скатились в миску, шелуха полетела в ведро, и тут же снова щёлк, а за ним ещё.

Он бросил свою крепость (башня, конечно, тут же рухнула), подошёл и встал перед матерью, отряхивая ладони о штаны.

— Да, матушка.

Ему было пять: худой, темноволосый, с ободранными коленками и с глазами такого цвета, какого больше ни у кого в округе не водилось, — жёлтыми, как солнце сквозь мёд. Дети с дальнего хутора поначалу дразнили его за эти глаза, но перестали после осенней ярмарки у мельницы, где он, четырёхлетний, сам не понимая как, приподнял за край гружёную телегу, придавившую ногу чужому мальчишке. Взрослые мужики потом долго стояли вокруг той телеги и молчали.

Сигрун отложила корзину и посмотрела на сына долго и внимательно, как смотрела всегда, когда хотела, чтобы он что-то запомнил.

— Подумай хорошенько и ответь мне на один вопрос, — сказала она. — Ты знаешь, для чего ты родился сильнее, чем другие люди?

Рагнар моргнул, почесал нос, оставив на нём серую полосу от щепок, и задумался — честно, всерьёз, так старательно, что у него даже зашевелились губы.

— Э-эм… — Он пожал плечами. — Я не знаю.

— Для того чтобы помогать слабым.

Сказала она это просто, без всякого нажима, как говорят, что вода мокрая, а огонь горячий.

— Тот, кто с рождения одарён так, как другим и не снилось, просто обязан пустить эту силу во благо людей и всего мира. — Она взяла его руку, перевернула ладонью вверх, будто на маленькой грязной ладошке было что-то написано. — Сила, дарованная свыше, не может ранить других. Помогать слабым и неимущим — вот долг того, кто силён. Ты обязан исполнить свой долг с честью. Это твоя миссия, Рагнар. Помни о том, что я сказала.

Понял он не всё. Слово «миссия» он слышал впервые, и оно показалось ему большим и тяжёлым, как отцовский топор, но главное до него всё-таки дошло: это важно, и мама сейчас говорит не про горох и не про дрова.

— Да, — серьёзно сказал он.

Сигрун улыбнулась и протянула к нему руки.

Он шагнул к ней сразу, не раздумывая, и уткнулся носом в плечо. От неё пахло хлебом, молоком, летней пылью и ещё чем-то своим, только её, чему он не знал названия, а на затылок ему легла ладонь, тёплая и шершавая от работы.

— Какое же это счастье, — тихо сказала она ему в макушку, — быть матерью доброго и сильного мальчика.

Пальцы у него на затылке чуть сжались.

— Не подведи меня.

— Не подведу, — прошептал он.

За домом снова застучал топор Леорика — тук, тук, — солнце медленно сползало за лес, и Бурый у крыльца вздохнул во сне и дёрнул ухом.

До того дня, когда небо раскололось, оставалось девять дней.

Не подведи меня. Эти слова он потом помнил дольше, чем её лицо.

***

Он открыл глаза, и первым, что он увидел, было небо — огромное, чёрное, без единого облака, словно кто-то вымел его до самого дна. Звёзды висели низко и густо, такие холодные и близкие, что, казалось, протяни руку — уколешься, но руки Рагнар так и не поднял.

Он лежал на спине и не помнил, как лёг, и не знал, сколько с тех пор прошло времени. В памяти остался только крик — свой? чужой? — да ещё чувство, что из него выдрали что-то огромное, с корнями, и оставили на этом месте холодную сквозную дыру, в которую теперь задувал ветер.

Вокруг стояла тишина, и не та, что бывает ночью в лесу, где вечно кто-нибудь шуршит, скрипит или ухает, а совсем пустая: ни сверчка, ни комара, ничего. Даже собственное дыхание звучало в ней громко, неприлично, как смех на похоронах.

Он медленно сел — и увидел, что леса больше нет.

Насколько хватало звёздного света, вокруг лежали деревья, причём не срубленные, а вывороченные: вековые дубы, ели, старые берёзы с треснувшей корой легли ровными рядами, кронами в одну сторону — от него, как трава, примятая чьей-то ладонью. Корни торчали в небо чёрными растопыренными пальцами, и с них ещё осыпалась земля. Повсюду темнели ямы, вспоротый дёрн, камни и щепа, а пахло сырой глиной, древесным соком и ещё чем-то тяжёлым, сладковатым, с привкусом железа.

Кровью.

Это был круг — огромный, ровный,— и сидел он в самой его середине.

Это сделал я.

Мысль пришла без всякого удивления, как приходит то, о чем знал всегда.

Рагнар опустил взгляд. Совсем рядом с ним, посреди развороченной земли, уцелел маленький клочок травы, мягкой и зелёной, с мелкими белыми цветами, которые так и не закрылись на ночь. На нём лежала она.

Словно сила, что выдирала с корнем столетние деревья, дошла до неё и не посмела тронуть. Или, наоборот, её одну и пыталась защитить — да опоздала.

Из травяного мешочка у неё на поясе высыпались стебельки чабреца, те самые, что она срезала утром и показывала ему: «Смотри, листья мелкие, а пахнут на всю поляну. Так и люди бывают». Он тогда не понял, о чём она, но переспрашивать не стал, а теперь спросить было уже некого.

— Элира, — сказал он.

Тихо, как будят человека, который очень устал.

— Элира, вставай. Уже ночь. Ты же сама говорила… ночью в лесу нельзя.

Она не встала. Он и знал, что не встанет, знал ещё до того, как открыл глаза, но слова всё равно надо было сказать, иначе они так и остались бы внутри и гнили там, как яблоко, забытое в кармане.

И тогда в этой тишине откуда-то очень издалека, из того лета, где пахло горохом и сеном, до него донёсся голос.

Сила, дарованная свыше, не может ранить других.

Рагнар посмотрел на свои руки. Они были в земле и ещё в чём-то тёмном, засохшем, стянувшем кожу коркой, и это тёмное было не его.

Он вспомнил нож: как тот сверкнул в воздухе, когда всё вокруг сорвалось с места, и куда потом полетел.

Не может ранить других.

— Ты ошиблась, мама, — сказал он вслух.

Голос у него не дрогнул. Ему было семь, а сказал он это как старик — без обиды и слёз, просто возвращая на место то, что долго стояло кривясь.

Чуть погодя следом приползла другая мысль, тихая и холодная, как змея в мокрой траве.

Или не ошиблась. Или просто моя сила — не оттуда.

Он поднял голову. Звёзды висели над ним тысячами, холодные и равнодушные, такие же, как те двое в небе в ночь, когда рухнул дом. Те тоже были наверху и тоже не смотрели вниз.

Где-то на востоке, у самого края неба, одна звезда вдруг мигнула красным, и Рагнару на миг почудилось, что на самой границе слуха, там, где тишина кончается и начинается что-то другое, она поёт.

Он моргнул, и всё пропало. Остались только холод да звёзды, которым не было до него никакого дела.

***

Оставить её здесь он не мог — это единственное, что он знал наверняка. Утром придут звери, волки и лисы, слетятся вороны, а что они делают с тем, что лежит на земле, он видел той зимой, когда жил один среди обгоревших балок.

Он попробовал её поднять: взял под руки и потянул на себя. Элира была невысокой и худой, но для семилетнего мальчишки взрослый человек всё равно что гора. Голова её качнулась и упала ему на плечо, волосы скользнули по щеке; он сделал шаг, потом другой, и тут ноги подкосились, так что в траву они повалились вместе.

— Прости, — выдохнул он. — Прости. Сейчас.

Во второй раз он ухватился за край её плаща и потащил волоком, шаг за шагом. Ткань врезалась в ладони, в те самые места, которые когда-то кровили, когда он разрывал пальцами землю под пять могил. На двенадцатом шаге плащ зацепился за корень, тело чуть повернулось, и её рука безвольно чиркнула по земле.

Рагнар замер. Волочь её по корням и камням, как мешок с зерном, он не мог. Кого угодно, только не её.

Значит, оставалось одно, и от этой мысли его замутило. Сила сидела внутри; он чувствовал её так, как в тёмной комнате чувствуешь зверя, которого не видно, — того самого, что несколько часов назад вырвался наружу и разорвал лес. И её тоже.

А если опять? А если он её… ещё раз?

Рагнар сидел возле неё на корточках и дышал медленно, вдох за выдохом, как учила Элира, когда на столе начинала дрожать вода в чашке.

«Прятать — не выход. Нужно понять».

Он закрыл глаза и потянулся внутрь — осторожно, на цыпочках.

Зверь не рычал. Он лежал где-то под рёбрами, уткнувшись мордой в лапы, измотанный, пустой и почти виноватый, как пёс, который натворил бед и теперь боится поднять глаза.

Пожалуйста, — попросил Рагнар, даже не думая приказывать. Только её. Только тихо. Ничего больше.

И воздух под ней загустел — медленно, вязко, без того рывка, что был тогда, — как густеет на холоде мёд. Трава под телом Элиры пригнулась, словно на неё налегла чья-то невидимая рука, а потом распрямилась, потому что тело приподнялось на палец, на два, на целую ладонь над землёй и повисло.

Рагнар боялся дышать. По верхней губе поползло что-то тёплое — из носа пошла кровь; он слизнул её, не чувствуя вкуса, и положил Элире руку на плечо, чтобы вести её за собой.

— Пойдём домой, — сказал он.

Шли они всю ночь. Сначала через мёртвый круг, по вывороченной земле, между поваленными стволами, мимо ям, на дне которых поблёскивала вода; однажды он наступил на что-то мягкое и не стал смотреть, на что. Потом круг оборвался, резко, по невидимой черте, и начался живой лес с его шорохами, совиным уханьем и запахом прелой листвы — лес, которому было всё равно.

Дважды сила начинала ускользать: воздух под Элирой редел, тело медленно оседало, и Рагнар останавливался, упирался ладонями в колени и дышал, пока в глазах не переставало темнеть. Один раз он не выдержал и тихонько заскулил, скорее от боли, чем от горя, — голова раскалывалась так, словно в виски вбивали гвозди.

— Ааа… — он стиснул зубы. — Ничего. Ничего, мы идём. Мы уже близко.

Он говорил с ней всю дорогу — про чабрец, про то, что грибов они так и не собрали, про колодец, который опять затянуло тиной и надо бы почистить. Говорил, потому что молчать было нельзя: в тишине слишком хорошо слышно, что тебе никто не отвечает.

К церкви они вышли на рассвете. Она стояла такая же, как вчера, — маленькая, каменная, с провисшей крышей и покосившейся колокольней, где колокола не было уже давным-давно. Из трубы не шёл дым, на верёвке у стены сохли пучки душицы и зверобоя, у колодца стояло ведро, там, где он оставил его вчера утром. Всё было на своих местах, и почему-то именно это оказалось тяжелее всего.

Рагнар опустил её на траву за церковью, под старой липой, где Элира любила сидеть вечерами с шитьём, опустил медленно и бережно и отпустил силу только тогда, когда её затылок коснулся земли.

Ноги тут же отказали, и он, присев рядом, долго смотрел, как солнце ползёт по камням стены.

Потом встал и пошёл за лопатой. В прошлый раз у него были только руки, а теперь была эта, старая, с треснувшим черенком, обмотанным бечёвкой; он сам обматывал его прошлой весной, и Элира смеялась, что теперь у них в хозяйстве самая нарядная лопата во всём королевстве.

Копал он до полудня и силой не пользовался потому, что это должны были сделать его собственные руки, а не зверь внутри: каждый ком земли, каждый корень, каждый камень, который приходилось выковыривать пальцами.

Когда могила была готова, он завернул Элиру в её любимое серое покрывало, то самое, что лежало у неё на кровати и пахло лавандой, и положил ей на грудь стебелёк чабреца. Листья мелкие, а пахнут на всю поляну.

Молитв он не знал: два года прожил в церкви и ни одной не выучил, потому что Элира никогда не заставляла. «Бог не глухой, — говорила она. — Ему не нужны красивые слова. Ему нужны честные».

Рагнар долго стоял над ямой, сжимая черенок. Честных слов у него было много: «Это я», «Прости», «Зачем ты меня подобрала», — только ни одно не годилось.

А потом он вспомнил ту, самую первую ночь, когда проснулся от света и крика и звал маму, а пришла она — пришла и сказала единственные слова, которые тогда были нужны.

Он опустился на колени у края могилы.

— Я здесь, — сказал он тихо. — Я с тобой.

Потом взялся за лопату, а когда над землёй вырос невысокий холмик, воткнул в него две связанные палки и сел рядом, обхватив колени.

Пять могил остались там, на западе, среди обгоревших балок, и одна теперь была здесь. Шесть. Ему было семь лет, и могилы он уже умел считать лучше, чем дни собственной жизни.

***

Первые дни он жил так, будто она вот-вот вернётся. Вставал рано, с первыми птицами, носил из колодца воду — два ведра, как всегда, хотя теперь хватило бы и одного, — собирал хворост, полол грядку с мятой, как она показывала, хватая сорняк у самого основания, чтобы корень выходил целиком. Варил похлёбку из крупы и кореньев, и выходила она то пересоленной, то пресной, а то пригорала ко дну, и по всей церкви тянуло гарью.

— Брр… — морщился он, пробуя. И всё равно доедал до конца, потому что еду не выбрасывают. Этому его никто не учил — этому научила та зима.

На третий день он заметил, что ставит на стол две миски. Ставил, оказывается, и вчера, и позавчера, просто не видел: руки делали это сами, как два года подряд. Вторая миска так и стояла до вечера, похлёбка в ней застывала серой коркой, и никто не говорил ему «ты опять не ешь».

Он убрал её, потом поставил обратно, потом всё-таки убрал и долго сидел, глядя на столешницу, где от донышка остался светлый круг.

Ночами было хуже, потому что ночами приходили сны. Раньше в них были свет с неба и крик матери, теперь к ним прибавился нож: он летел медленно, очень медленно, поворачиваясь в воздухе и поблёскивая на солнце, и Рагнар всякий раз тянулся его поймать — и всякий раз не успевал.

Проснувшись, он подолгу сидел без света, и никто к нему не заходил, никто не садился на край кровати. Поскрипывали старые стены, остывали в печи угли, и однажды, сам не зная зачем, он прошептал в темноту:

— Я здесь…

И сам же себе не поверил.

На пятый день он решился зайти в её комнату. Там всё осталось как было: узкая кровать, теперь без покрывала, стол у окна, на нём ступка, пучки трав, стопка лоскутков для заплат и оплывшая свеча. На гвозде висел её запасной передник с недошитым карманом, и из ткани так и торчала игла с продетой серой ниткой.

Он долго смотрел на эту иглу. Человек начал дело и собирался его закончить — вечером, после леса, — потому что всегда ведь бывает какое-то «после», и никто не втыкает иглу в передник, думая, что больше не вернётся.

Под кроватью нашлась шкатулка, небольшая, деревянная, с потёртой крышкой и без замка. Рагнар повертел её в руках. За два года он ни разу её не видел, а значит, Элира её прятала и открывать было нельзя.

Он открыл.

Внутри лежала детская рубашка, совсем крошечная — Рагнару такая стала бы мала ещё года в три, — льняная, выцветшая до серого, с веточкой, вышитой синей ниткой по вороту. Тут же была деревянная свистулька-птичка с отколотым клювом и прядь светлых, почти белых волос, перевязанная красной ниткой. На изнанке ворота неровными стежками было вышито имя: «Ивар».

Рагнар сидел на полу с рубашкой на коленях и вдруг очень ясно вспомнил, как Элира иногда на него смотрела, особенно по утрам, когда он, ещё сонный, садился за стол: долго, а потом быстро отворачивалась к печи. Он тогда думал, что у него что-то не так с лицом, и тёр щёки.

Вот почему она меня подобрала.

Мысль была неприятная, колючая, как репей под рубашкой. Не меня. Его. Я был вместо.

Он посидел с этой мыслью, потом покрутил в пальцах свистульку и вспомнил другое: как Элира смеялась, когда у него убежала каша, как сидела ночью у его кровати и ничего не говорила, как сказала над осколками кувшина: «Значит, будем учиться». Ивар не разбивал кувшинов взглядом, и жёлтых глаз у него не было. Всё это было его, Рагнара, и она всё равно осталась.

Не вместо. Вместе с.

Правда это или нет, он не знал, но решил, что будет в это верить. Может, вера иногда и есть такое решение — какую из двух болей нести дальше.

Рубашку он аккуратно сложил по старым сгибам и убрал обратно, а на следующий день отнёс шкатулку к липе и закопал в изголовье могилы: пусть будут вместе, хотя бы так.

Себе он оставил только иглу с серой ниткой и воткнул её в ворот своей рубахи, с изнанки, где никто не увидит.

***

В тот же вечер он зажёг свечу, ведь с этого они когда-то и начинали. «Смотри на огонь, — говорила Элира. — И сделай так, чтобы он не дрогнул. Не приказывай ему. Просто будь спокоен. Огонь чувствует, когда рядом с ним всё дрожит». Раньше его хватало ненадолго, на счёт до десяти, до двадцати, а потом пламя всё равно начинало метаться, чуя что-то, чего боялось.

Теперь он сидел перед свечой и считал — до ста, до трёхсот, до тысячи. Пламя стояло струной, ровное, неподвижное, почти нарисованное, и ни разу не дрогнуло.

Только спокойствие тут было ни при чём: просто внутри у него не осталось ничего, что могло бы дрожать. Он это понял и радоваться не стал.

Потом он попробовал другое: налил в чашку воды и смотрел на неё, пока поверхность не дрогнула и не пошла мелкими кольцами. Дальше начиналось самое трудное — кольца нужно было остановить. Не разорвать чашку, и выплеснуть воду, а именно остановить, растерев зверя по ладони тонким слоем, как масло по хлебу.

К полуночи у него получилось: вода в чашке сделалась гладкой, как стекло, настолько гладкой, что в ней отразилось его лицо.

Рагнар наклонился ниже. Лицо было бледное, худое, с тёмными кругами под глазами, а сами глаза — жёлтые, как всегда, мамины «солнышки», за которые его когда-то дразнили дети с дальнего хутора.

Только по самому краю радужки теперь шла тонкая тёмно-красная кайма, словно кто-то обвёл их тлеющим угольком. Раньше её не было.

Он разглядывал её долго, пока вода всё-таки не дрогнула; отражение поплыло, и от чашки с тихим сухим треском откололся край.

— Угу, — сказал Рагнар сам себе. Так же, как отвечал ей в лесу. — Значит, ещё раз.

И налил воды в другую чашку.

***

На девятый день пришли люди.

Рагнар услышал их раньше, чем увидел. Он вытягивал из колодца ведро и вдруг замер, потому что со стороны леса, по старой заросшей дороге, доносился мерный стук копыт — лошадей было несколько, — а с ним лёгкий звон металла, какого у крестьянских телег не бывает.

Ведро он аккуратно поставил на край сруба, не уронив и не расплескав, а потом бесшумно, как научился той зимой у дорог, скользнул в церковь и оттуда вверх по трухлявой лестнице колокольни, куда Элира запрещала ему лазить. Наверху, под самой крышей, между сгнившими досками была щель шириной в палец, и сквозь неё виднелся весь двор — и липа.

Всадников было трое, все в одинаковых серых плащах, пыльных после дороги, и у каждого на груди серебряный знак: корона над сжатым кулаком. Что он означает, Рагнар не знал, но кулак узнал сразу — такой же был у торговца яблоками.

Первым ехал старик (а может, просто очень уставший мужчина) — широкий, тяжёлый, с короткой седой бородой и белым шрамом через бровь. Сидел он сутуло, как сидят те, кто провёл в седле полжизни и вдоволь наслушался об этом от собственной спины.

За ним ехал парень, совсем молодой, веснушчатый и лопоухий; плащ был ему велик, а серебряный знак на груди блестел — видно, начищали каждое утро.

Последней ехала женщина, худая и прямая, с коротко остриженными тёмными волосами и чёрной лентой на глазах, но держалась она так, будто видела лучше остальных: голова чуть наклонена, ноздри подрагивают, как у гончей, взявшей след.

— Шестьсот шагов, Гордвин, — говорил парень, никак не унимаясь. Видно, говорил уже давно. — Шестьсот! Я считал. Ровный круг. Ты видел, как деревья лежат? Будто гребнем расчесали. Все в одну сторону…

— Видел, Нейл.

— Это ж ранг А, не меньше. А может, и…

— Не каркай.

Они въехали во двор и остановились. Женщина с лентой спешилась первой, постояла и медленно повернула лицо сначала налево, потом направо, как флюгер, который ищет ветер.

— След идёт сюда, — сказала она. Голос был низкий, сухой. — Старый уже. Дней восемь. Но густой. Очень густой. Здесь им всё пропитано, Гордвин. Как дымом.

— Значит, живёт тут.

Старик тяжело, кряхтя, слез с лошади и прямиком, ни на что больше не глядя, пошёл к липе. Там он остановился над свежим холмиком и долго разглядывал две связанные палки.

Наверху Рагнар сжал кулаки. Не трогай. Не смей.

— Элира, — сказал старик. Не спросил. Просто назвал. — Травница. В прошлом году она мне руку зашивала, когда нас на броду потрепали. Хорошая баба была. Ни о чём не спрашивала. Зашила, налила травяного и выставила за дверь.

Он снял капюшон. Что это значит, Рагнар не знал, но кулаки у него почему-то разжались сами.

— Думаешь, это он её? — тихо спросил Нейл.

Гордвин не ответил и снова надел капюшон.

— Думаю, скоро узнаем.

Парень помолчал, переступил с ноги на ногу, и Рагнару сверху было видно, как он теребит край плаща — так делают, когда страшно, а показывать нельзя.

— Ты ведь говорил, что видел такое, — сказал он наконец. — Ну, круг. Где?

— На западе. В войну.

— В магическую?

— А была другая? — Гордвин посмотрел на него исподлобья. — Когда башни с короной грызлись. Ты тогда ещё гусей пас. Там двое из Первых сошлись прямо над лесом. Один — из башен, другой — наш. Полночи небо полыхало. Я с отрядом стоял за рекой, в двух днях пути, — и то видел. Потом пепел две недели падал. Серый, мягкий. Как снег.

Наверху, в колокольне, у мальчика перехватило дыхание.

— А люди? — спросил Нейл. — Там же хутора были. Деревни.

Гордвин пожал плечами.

— Какие люди, парень. Там война шла.

Вот так просто, без всякой злобы, как говорят о граде, который побил чужое поле.

Рагнар вцепился в балку. Дерево было старое, размякшее от сырости, и ногти вошли в него, как в хлеб. Перед глазами стояло небо той ночи: два силуэта, огонь и холодный белый свет, и ни один не смотрел вниз, потому что внизу ничего не было — ничего важного. Только стол, лампа, мамино тушёное мясо и Астрид, которая грозилась украсть у него ужин.

Какие люди.

Внутри у него что-то подняло голову. Зверь девять дней пролежал тихо, прижав уши, а теперь вставал — медленно, тяжело, как прибывает вода в реке перед паводком. Воздух в колокольне загустел, с балок посыпалась труха.

Свеча, — подумал Рагнар. Свеча. Чашка. Вода как стекло.

Он дышал: на вдохе растирал зверя по ладони, на выдохе ещё тоньше, тоньше, как масло по хлебу. И зверь неохотно лёг.

В тот же миг женщина во дворе резко повернула голову прямо к колокольне, и чёрная лента уставилась на него так, будто под ней были глаза.

— Наверху, — сказала она. — Только что плеснуло. Как из ведра.

Нейл вздрогнул, и рука его сама потянулась к поясу, где висел короткий жезл с тусклым камнем на конце.

— Гордвин… а если это ребёнок? Тут же… тут детские следы у колодца.

— Знаю.

— И что мы… по закону?

Старик долго молчал, а потом заговорил ровно и мерно, как читают вслух то, что давно выучено наизусть и так же давно опротивело.

— Дикий маг. Без ранга, и клейма надзора. Либо идёт с нами в башню на учёт. Либо, если сила выше допустимой и не поддаётся, — гасим.

— А если ему семь? Или восемь?

— Закон не спрашивает, сколько тебе лет. Пожар тоже.

Нейл сглотнул.

— «Гасим» — это как? Запечатываем, да? На время?

Гордвин промолчал.

Ответила за него женщина с лентой, спокойно, даже не повернув головы.

— Насовсем.

***

Он спустился сам.

Можно было, конечно, бежать — через пролом в задней стене, в овраг, в лес, где он знал каждую тропу, — но тогда они полезли бы искать: по церкви, по её комнате, где на гвозде висит передник, по грядке с мятой, а то и могилу раскопали бы, чтобы проверить, что там. К тому же он устал прятаться: той зимой он только этим и занимался.

Когда он вышел из церкви, все трое уже стояли к нему лицом: Нейл с жезлом, который держал неловко, как палку, женщина с лентой чуть в стороне и старик посередине, с опущенными руками.

Рагнар не пошёл к ним, а прошёл вдоль стены и встал у липы, между ними и могилой.

Гордвин это заметил, и у него что-то дрогнуло в лице, там, где белый шрам рассекал бровь. Он медленно опустился на одно колено, и колено хрустнуло.

— Ну, здравствуй, — сказал он. — Как тебя звать?

— Рагнар.

— Рагнар, — повторил Гордвин. — Хорошее имя. Старое. Так раньше на западе дедов называли. А меня — Гордвин. Это Нейл. А это Ведда. Она не кусается, хотя с лентой и страшная.

Рагнар молчал.

— Там, в лесу, — сказал Гордвин уже другим голосом, потише. — Это ты?

— Я.

За спиной у старика Нейл поперхнулся вдохом.

Гордвин кивнул на свежий холмик под липой.

— А её?

Рагнар мог соврать и, наверное, даже должен был, но в голове прозвучало: «Ему не нужны красивые слова. Ему нужны честные».

— Тоже я, — сказал он.

Гордвин на мгновение прикрыл глаза.

— Нечаянно?

— Да. — Рагнар помолчал. — Но это ничего не меняет.

Старик посмотрел на него странно — так смотрят на собаку, которая вдруг заговорила человеческим голосом, да ещё сказала что-то слишком верное.

— Ведда, — не оборачиваясь, позвал он.

Женщина сняла с шеи цепочку, на которой покачивался камень, прозрачный, с лёгкой голубизной, величиной с лесной орех, подошла и протянула его Рагнару точно в руки, хотя видеть не могла.

— Возьми в кулак, — сказала она. — И ничего не делай. Он сам.

Камень был холодным секунду, две, а потом в его сердцевине затеплилась жёлтая искра. Она росла, расплывалась и заполняла камень, как мёд заполняет соты, и это было бы даже красиво, если бы посреди золота вдруг не поползла тонкая тёмно-красная жилка, за ней вторая, и обе ветвились, как корни.

Камень тихо зазвенел, треснул по всем жилкам разом и осыпался сквозь пальцы Рагнара мелким стеклянным песком, который с шорохом упал в траву.

Никто ничего не сказал.

— Так… так не бывает, — сипло выдавил наконец Нейл. — Мерник же до «А» держит. С запасом. Нам же говорили…

Ведда ему не ответила. Она стояла перед Рагнаром, чуть наклонив голову, и когда заговорила, в её голосе впервые послышалось что-то живое — страх.

— Гордвин. Я не вижу дна.

— В смысле?

— У каждого есть дно. У тебя, у меня, у самого сильного мага королевства. Я всегда его чую. А у него… — Она медленно покачала головой. — Там колодец. И из него кто-то смотрит наверх.

Гордвин медленно поднялся, отряхнул колено и как-то разом постарел, так что Рагнару показалось: сейчас он просто сядет на край колодца и больше не встанет.

— Прости, малец, — сказал он.

— Гордвин! — Нейл шагнул вперёд. — Ты чего?! Ему же лет семь! Он же сам вышел, он не…

— Знаю, сколько ему лет. — Голос старика был тихим и очень усталым. — Именно поэтому. В семь лет он сровнял лес. В двенадцать его никто не остановит. А в двадцать он сам себя не остановит. Ты видел круг, Нейл. Теперь представь такой же — посреди города.

Он поднял руки, и из ладоней полился свет, белый, мертвенный, без капли тепла. Свет свивался в кольца, кольца с тонким стеклянным звоном цеплялись друг за друга, и через мгновение к Рагнару уже летели две светящиеся цепи.

Они обвили ему грудь, руки, горло и сдавили.

Боль оказалась совсем другой, чем от кулака торговца: цепи жгли не кожу, а то, что под ней: нащупывали внутри зверя и искали, за что ухватить, чтобы выдернуть его наружу.

И зверь проснулся. На этот раз он не просто поднял голову, как в колокольне, а вскочил и рванулся наружу с такой силой, что у Рагнара потемнело в глазах, и в этой темноте он ясно, как наяву, увидел, что сейчас будет.

Гордвина сорвёт с места и швырнёт о стену церкви, Ведду переломит, как сухую ветку, а Нейла… Нейла даже не заметит. Потом волна покатится дальше и снесёт липу вместе с могилой под ней.

И полетит нож, какой-нибудь нож, — всегда ведь найдётся какой-нибудь нож.

Нет.

Рагнар стиснул зубы так, что заскрипели челюсти.

Нет. Нет. Сидеть.

Зверя он не отпустил, а сделал то, чего не делал никогда прежде: всю рвущуюся наружу силу сжал и развернул на себя, вокруг себя, прочь от чужих.

Воздух сжался, пошёл рябью и сомкнулся прозрачной оболочкой — той самой, что два с лишним года назад встала между ним и падающим светом.

Цепи лопнули с таким звоном, будто разом разбилась дюжина стеклянных кубков. Белые осколки света брызнули во все стороны и гасли на лету, а Гордвин пошатнулся: отдача ударила ему в руки.

— Ведда!

Женщина уже стояла на коленях, вжав обе ладони в землю, и от её пальцев по траве поползла серая изморозь. Воздух вокруг Рагнара сделался вязким, неподвижным и мёртвым; он не давил, он гасил, как мокрая тряпка, наброшенная на огонь.

Прозрачная оболочка дрогнула, и по ней побежали тонкие трещины.

А Гордвин уже собирал в кулаке новый свет и вытягивал его в копьё — узкое, длинное, с наконечником, который сиял нестерпимо, как полуденное солнце в воде.

От удара щит прогнулся, и Рагнара отбросило на шаг назад, спиной к стволу липы. Кровь из носа теперь хлынула потоком, горячо, на подбородок и рубаху, и в ушах тонко зазвенело.

Зверь внутри выл, просился, бился о рёбра, как о прутья клетки. Дай. Дай мне. Один раз. И они замолчат.

— Нет, — сказал Рагнар вслух. Губы едва шевелились. — Я не буду. Я больше… никогда…

После второго удара щит затрещал весь, как лёд на реке по весне. Под ногами у Рагнара лопнула земля, но трещины ушли вниз, в глубину, а не в стороны: он вдавливал силу в себя, в землю, куда угодно, только не наружу, и чувствовал, как внутри что-то рвётся — тихо, по шву, как старая рубаха.

— Хватит! — заорал Нейл. Голос сорвался на писк. — Хватит, Гордвин! Он же не нападает! Он даже не бьёт в ответ!

— Вижу, — хрипло сказал старик. По его вискам тёк пот. — Думаешь, мне от этого легче? Он держит это в себе, парень. Всё это. Понимаешь? В себе. А если однажды не удержит?

Он занёс руку в третий раз, и копьё в его кулаке стало тоньше и ярче, добела, до рези в глазах. Рагнар смотрел на него сквозь треснувший щит и кровь, заливавшую ресницы, и понимал, что третьего удара не выдержит и что всё равно не ударит.

Странно, но страшно ему не было. Было просто… понятно.

И в эту секунду стало жарко, разом, словно кто-то распахнул заслонку огромной печи. Изморозь, ползущая от пальцев Ведды, с тихим шипением испарилась, трава во дворе за один вдох пожухла и свернулась, а лошади у колодца захрапели и шарахнулись, обрывая поводья.

— Трое взрослых на одного ребёнка, — сказал чей-то голос. — Который даже не огрызается. Хм. Узнаю корону.

Голос был старый, хрипловатый, как у того, кто много лет дышал дымом, и спокойный — таким тоном рассуждают о погоде.

На каменной ограде церковного двора сидел человек. Как давно он там, Рагнар не знал: может, только что пришёл, а может, видел всё с самого начала. Высокий и худой, с длинными седыми волосами, стянутыми на затылке кожаным шнурком, он был в долгополом кафтане выцветшего тёмно-красного цвета, как старая запёкшаяся кровь, а левую сторону шеи и всю левую кисть у него покрывали давние ожоги, гладкие и блестящие, словно оплывший и застывший воск.

В правой руке он держал яблоко со старой яблони за церковью, той, что каждую осень сыпала мелкие кислые плоды прямо в крапиву, и неторопливо откусил, пожевал и поморщился.

— Кислятина, — сообщил он никому.

И поднял глаза — цвета раскалённых углей, оранжевые, с тёмными пятнами внутри, как жар в кузнечном горне.

Гордвин увидел их и побелел весь, до самых губ. Копьё в его руке дрогнуло.

— Хальдор, — выдохнул он.

— О, — человек на ограде чуть улыбнулся. — Помнят ещё. Приятно.

— Ты… ты же мёртв. Тебя вычеркнули. Из всех списков.

— Списки пишут живые, — сказал Хальдор. — А живым свойственно ошибаться.

Ждать Гордвин не стал: развернулся и метнул копьё, уже не в ребёнка, а в ограду, вложив в бросок всё, что у него оставалось, — Рагнар понял это по тому, как старика потом качнуло.

Хальдор даже не поднялся с места, только щёлкнул пальцами обожжённой руки.

Копьё не долетело. На полпути оно помутнело, оплыло, как сосулька в кузнице, и стекло в траву белыми каплями, а по тому же пути, только в обратную сторону, уже летел огонь — узкий, сжатый, похожий не на пламя, а на лезвие.

Гордвин успел вскинуть руки, и больше ничего.

Ведда крикнула коротко, один раз, и на её месте вспыхнул второй столб огня, такой же узкий и такой же недолгий.

Когда они погасли, на выжженной траве остались два чёрных пятна и два серебряных знака, оплавленных и скрюченных так, что в них уже не разобрать было ни короны, ни кулака. Всё заняло меньше времени, чем вдох.

Щит вокруг Рагнара лопнул и рассыпался сам, без всякого удара, потому что держать его стало нечем; ноги подкосились, и он сполз по стволу липы, обдирая спину о кору.

У колодца стоял Нейл — живой, с жезлом в опущенной руке и в мокрых штанах. Он смотрел на два чёрных пятна, и его так трясло, что даже отсюда было слышно, как стучат зубы: та-та-та-та.

Хальдор доел яблоко, бросил огрызок в крапиву и наконец спрыгнул с ограды. Лениво, как отгоняют муху, повёл рукой, и на ладони у него сам собой собрался третий огонёк.

Нейл заскулил.

И тогда Рагнар поднялся. Откуда взялись силы, он не знал — их и не было, — просто встал, весь в крови, шатаясь, со звоном в ушах, сделал три шага вперёд и оказался между Хальдором и парнем у колодца.

Воздух вокруг него снова сжался, и щит вышел слабый, мутный, дырявый, как старая рыбацкая сеть, но всё-таки вышел.

— Не надо, — сказал Рагнар.

Хальдор замер, и огонёк на его ладони замер вместе с ним, вытянувшись струной, как пламя свечи на тысячном счёте.

— Он пришёл тебя гасить, — заметил старик.— Насовсем, как сказала бы покойная Ведда.

— Он кричал «хватит».

— И?

— И всё.

Хальдор долго смотрел на него — на кровь на подбородке, на рваный мутный щит, на кулаки, сжатые так, что ногти вошли в ладони, — а потом рассмеялся сухо и отрывисто, с треском, как трещат угли, если пошевелить их кочергой.

— Кричал «хватит» и стоял рядом, — повторил он. — Знаешь, малец, сколько на свете таких? Которые говорят «хватит» и стоят рядом? Почти все. Весь мир из них состоит.

Он сжал ладонь, и огонёк погас.

— Ну беги, — бросил он Нейлу через голову Рагнара. — Расскажешь своим, что Хальдор из Красной башни жив. Пусть вспомнят, как пахнет дым. И скажи спасибо вот этому. Он тебе сегодня вторую жизнь подарил.

Нейл не сказал спасибо, он вообще ничего не сказал, только посмотрел на Рагнара странно, дико, будто из них двоих страшнее был как раз мальчишка, и кинулся к лошади. В стремя он попал с третьего раза и поскакал прочь, нахлёстывая, не оглядываясь.

Когда стук копыт стих, Рагнар опустился на траву — даже не сел, просто у него кончились ноги.

Хальдор подошёл и остановился над ним. От него пахло дымом, потом и кислым яблоком.

— Знаешь, что ты такое? — спросил он.

— Нет.

— И я не знаю. — Старик почесал обожжённую шею. — Это интересно. Я давно не видел ничего интересного. Хотя нет. Вру. Интересно другое.

Он присел на корточки, и оранжевые глаза оказались совсем близко.

— С такой силой — и сдержался. Старый Гордвин тебя жег, а ты терпел. Вот это, малец, интересно. Я за свою жизнь видел много сильных. И ни одного, кто умел бы не ударить.

Рагнар смотрел сквозь него, на два чёрных пятна на траве.

— Ты их убил, — сказал он.

— Убил.

— Гордвин знал Элиру. Она ему руку зашивала.

— А потом он пришёл и стал жечь того, кого она выходила. Так себе благодарность, скажи?

Рагнар не ответил: ответа не было, а может, и был, только не влезал в слова.

— Они вернутся, — спокойно продолжал Хальдор. — Слышишь? Не трое. Тридцать. Потом триста. А ты будешь стоять и закрываться своей дырявой сеткой, потому что боишься ударить. День продержишься. Два. А потом твой зверь решит за тебя. И тут будет ещё одна поляна. Побольше той.

Он кивнул на липу.

— И её могила будет на ней первой.

Рагнар медленно поднял голову и долго смотрел старику в глаза, выискивая подвох, как когда-то в глазах Элиры. Подвох там был, тлел на самом дне, как уголёк под пеплом, но была и правда.

— Ты научишь меня его держать? — спросил он. — Зверя.

— Держать? Хм. — Хальдор чуть склонил голову. — Научу. Держать — это первое. Бить — второе. А третье ты поймёшь сам. Если доживёшь.

Рагнар помолчал.

— А помогать слабым?

Старик поднял брови, решив, видно, что ослышался.

— Чего?

— Помогать слабым. Тот, кто силён, должен помогать слабым. Это его долг.

Хальдор помолчал секунду-другую, а потом снова засмеялся, и на этот раз в его смехе было что-то усталое, почти грустное.

— Кто тебе это сказал?

— Мама.

— И где она теперь?

Рагнар посмотрел на запад, туда, где за лесом и дорогами, за целой зимой и двумя годами стояли обгоревшие балки.

— Там, — сказал он. — В земле.

— Вот видишь, — тихо сказал Хальдор. И в этот раз в его голосе не было насмешки. — Слабым нельзя помочь, мальчик. Можно только перестать быть слабым самому. Всё остальное — сказки. Их сильные рассказывают слабым, чтобы те не мешали.

Неправда.

Мысль вспыхнула сразу, остро, как искра. Мама не рассказывала сказок, и сильной она не была, и Элира тоже, а помогали обе — каждая своими слабыми руками.

И обе в земле.

Эта мысль пришла первой, но весила больше.

Спорить Рагнар не стал и больше вообще ничего не сказал.

Хальдор выпрямился, сунул руку за пазуху и достал ещё одно яблоко, большое, красное и налитое, совсем не похожее на церковную кислятину, — точно такое, какие лежали на прилавке в том городе. Его он просто бросил Рагнару, и руки поймали сами.

— Ешь, — сказал старик. — Ты похож на скелет, которого забыли похоронить. До вечера нам нужно уйти отсюда как можно дальше.

Рагнар смотрел на яблоко у себя в ладонях, на гладкую красную кожуру, где отпечатались его окровавленные пальцы. За такое вот яблоко его однажды чуть не забили на глазах у целого города, и никто тогда не сказал «хватит». А этот просто взял и дал, сам, ничего не попросив взамен.

Он откусил. Яблоко оказалось сладким, до того сладким, что защипало в горле, и Рагнар возненавидел себя за то, что это заметил.

— Хм, — Хальдор вдруг наклонился и взял его за подбородок — не грубо, а так, как берут камень, чтобы рассмотреть прожилки. Заглянул в глаза. — Жёлтые. А по краю — красная кайма. Давно у тебя?

— Неделю.

— Значит, что-то в тебе уже сгорело. — Старик отпустил его. — Остальное догорит само. Вставай.

***

Ушли они, когда солнце перевалило за полдень. С собой Рагнар взял немного — вторую рубаху, нож для трав да лепёшки, завёрнутые в тряпицу, — а игла с серой ниткой так и осталась у него в вороте, с изнанки.

У липы он остановился. Хальдор его не торопил: стоял в стороне, жевал травинку и смотрел в небо.

Вслух Рагнар ничего говорить не стал. Он поправил покосившиеся палки на холмике, положил сверху кислое церковное яблоко и пошёл.

Двинулись они на север, старой оленьей тропой. Хальдор шагал впереди размашисто и не оглядываясь, уверенный, что мальчишка и так идёт следом, и от скуки перекатывал на ладони маленький огонёк — то сжимал его в искру, то вытягивал в тонкий острый луч.

Узкий, сжатый, похожий на лезвие.

Рагнар смотрел на этот луч и сам не понимал, отчего у него вдруг вспотели ладони и почему под рёбрами завозился и заскулил зверь — не зло, а тревожно, как пёс, учуявший запах, знакомый ему когда-то давно и совсем не здесь.

Он тряхнул головой и отвёл взгляд. Просто огонь, мало ли на свете огней.

Позади оставались маленькая каменная церковь с провисшей крышей, липа, шестая могила и два чёрных пятна на выжженной траве, которые он не стал считать могилами, — и ещё детская рубашка с чужим именем на вороте, зарытая рядом с той, кто её сшила.

А впереди лежала долгая дорога и шагал старик, считавший доброту сказкой для слабых.

Не подведи меня, — сказала когда-то мать.

Он ещё не знал, что исполнит её слова, все до последнего, и что однажды от того, как именно он их исполнит, содрогнётся целое королевство.

Глава 2 11 лет спустя

Таргос шёл за ним двенадцатый день.

Работа была простая — по крайней мере, так её описал человек, который нанимал: лицо без примет, дорогие перчатки и кошелёк, на застёжке которого кто-то совсем недавно спиливал корону, да не доспиливал. Найти. Убить. Принести доказательство — голову, а если голова окажется слишком тяжёлой для дальней дороги, то хотя бы глаза, их, мол, ни с чьими не спутаешь. Пятьсот золотых, половина вперёд. За такие деньги в южных портах покупали небольшой корабль вместе с командой, а в Вальмире — смерть кого-нибудь из мелких советников, причём с правом выбрать, кого именно.

Таргосу было тридцать пять, и последние восемь из них он смотрел на мир одним глазом. Второй остался в портовом городе на юге, где человек, которого он пришёл убить, оказался быстрее, чем выглядел. Человек потом всё равно умер, долго и некрасиво, а глаз так и не вернулся. Таргос об этом не жалел. С тех пор как мир стал плоским, в нём поубавилось лишней глубины — той самой, в которой люди прячут от себя неудобное, — и осталась только правда, честная и скучная, как грубо нарисованная карта.

А ещё оставшийся глаз научился видеть швы.

Никто не знал об этом. В его ремесле это называли чутьём, везением, иногда — сделкой с демоном, и Таргос никого не поправлял. Но на деле всё было проще: у всего на свете есть место, где оно сшито. У каменной стены — кирпич, на котором она держится. У корабля — доска, потекшая раньше других. У заклинания — узелок, в который маг в спешке затянул нить. А у человека — то, что он любит или чего боится, что чаще всего одно и то же. Дерни за этот шов — и расползётся всё остальное. Стена, корабль, маг, король. Особенно король.

Таргос за свою жизнь распорол много швов.

***

О человеке, за которым он шёл, в трактирах рассказывали разное. Одни говорили, что ростом он два с лишним метра и с рогами. Другие — что у него нет лица, а вместо лица чёрное пламя. Третьи клялись, что сами видели, как он ест детей, хотя на поверку выходило, что те же самые дети сидели теперь у родных на печке, сытые и живые.

История была такая. Полгода назад на Вороньем перевале кто-то остановил обоз королевского Надзора: шесть повозок с клетками, а в клетках — дикие дети, набранные по деревням для «учёта» в башнях. Двадцать два стражника и трое магов Надзора там и остались. Точнее, не они — от них не осталось даже пепла. Остались только круги, выжженные прямо в камне дороги, идеально ровные, будто их чертили циркулем. Таргос сам ездил туда и долго стоял над этими кругами, и первый раз за много лет ему стало не по себе: глаз, который видел шов в чём угодно, не видел в них ни одного. Ни неровности, ни надрыва. Так словно тот, кто их оставил, совсем не торопился.

Надзор назначил за него цену. А человек с кошельком без короны её удвоил.

Нашёл его Таргос на третий день, в придорожном трактире возле Ольхи, и первое, что он почувствовал, было разочарование.

За угловым столом, спиной к двери, сидел парень лет восемнадцати, худой, темноволосый, коротко и неровно остриженный — видно, сам, ножом, без зеркала. Одет просто, во всё тёмное, без единого украшения. Ни рогов, ни пламени вместо лица. Лицо как лицо, из тех, что забываешь, едва отведя взгляд. Парень ел похлёбку — медленно, серьёзно, до последней ложки, а потом ещё и вытер миску коркой хлеба, как делают те, кто когда-то долго голодал и так и не смог этого забыть.

И только когда он поднял глаза, чтобы позвать трактирщицу, Таргос понял, что не ошибся.

Глаза были красными — не воспалёнными, не налитыми кровью, а именно красными, цвета тлеющего угля, и только у самого зрачка шло тонкое жёлтое колечко, словно когда-то они были другого цвета, а потом выгорели с краёв внутрь, и вот этот ободок — всё, что осталось от прежнего. Смотрели эти глаза спокойно. Пожалуй, слишком спокойно для восемнадцати лет.

Таргос сел в другом конце зала, заказал пива, которое не собирался пить, и стал смотреть.

***

Искать шов он начал, как всегда, с тела.

Тело у парня было хорошее, жилистое, без лишнего. Двигался он не как боец — бойцы всегда немного напоказ, — а как вода: без усилия и без места, за которое можно ухватиться. Никакой старой раны, которую берегут не думая, никакой любимой руки. Хм.

Тогда Таргос взялся за привычки, потому что привычки выдают человека вернее любого лица. Но с привычками вышло ещё хуже. Парень не пил — ни пива, ни вина, ни даже кислого кваса, которым в тех краях поили скотину. Не играл в кости. Не смотрел на женщин, хотя они на него — ещё как, так что красные глаза его, судя по всему, не сильно пугали. Спал мало, где придётся, и никогда не садился лицом к двери. Таргос сначала принял это за глупость, потом — за вызов, и только на пятый день до него дошло, что это ни то и ни другое. Парню просто нечего было бояться входящих.

Зато всё остальное сложилось в такую картину, что Таргос перестал доверять собственному глазу.

На четвёртый день парень отдал нищенке с ребёнком все деньги, какие у него были, — не монету, а весь кошелёк, и даже не остановился, чтобы послушать, как его благословляют. На пятый и шестой чинил крышу вдове на окраине Ольхи, и чинил руками, держа гвозди во рту, сдирая пальцы, хотя Таргос дал бы отрубить себе мизинец, что тот, кто выжег круги на Вороньем перевале, мог бы перекрыть эту крышу одним движением брови. На седьмой день он остановился возле возчика, который лупил кнутом упавшую лошадь, и ничего не сделал — просто встал рядом и посмотрел. Возчик помахал кнутом ещё немного, уже неуверенно, вхолостую, а потом опустил его, слез с козел и стал распрягать кобылу сам, сопя и не поднимая глаз.

На девятый день Таргос видел, как он собирает яблоки в чужом заброшенном саду. И вот что странно: с веток парень не сорвал ни одного, хотя сад был ничей, деревья ломились от плодов и никто бы ему слова не сказал. Собирал только падалицу с земли, помятую, с червоточиной, и каждое обтирал рукавом, прежде чем сунуть в мешок. Таргос смотрел на это из кустов добрую четверть часа и так и не понял, что именно видит. У него было противное чувство, что за этим стоит какая-то история, и что история эта очень невесёлая.

А на десятую ночь он увидел иглу.

Парень сидел у костра и зашивал порванный рукав. Иглу он достал из ворота, с изнанки, и в неё была продета старая серая нитка — короткая, всего в ладонь, настолько вытертая, что такой не зашить даже мешка. Парень и не зашивал ею: серую нитку он аккуратно смотал и сунул за пазуху, продел в ушко новую, чёрную, зашил рукав дурно, крупными стежками, как шьют мужчины, которых никто не учил, а потом выдернул чёрную нитку, снова продел серую и вернул иглу на место, в ворот.

И всё это время смотрел на неё так, как не смотрел ни на что за все двенадцать дней.

Вот он, — подумал Таргос и даже не обрадовался, так устал ждать. Шов. У каждого есть одна вещь, которая ничего не стоит и стоит всего.

Игла была только верхушкой. Под ней пряталось то же, что под вдовьей крышей, под кошельком для нищенки, под падалицей и под лошадью, которую перестали бить. Таргос назвал это для себя просто и честно, как привык называть всё. Парень был добрым. Не мягким, не глупым — добрым, той тяжёлой, упрямой добротой, которая не ждёт благодарности и не спрашивает, заслужил ли ты. Сильные так не делают. Таргос видел много сильных — князей, архимагов, пиратских капитанов, одного святого и двух палачей, — и все они были добры ровно до того места, где доброта начинала что-то стоить.

А этот платил всегда. И, кажется, даже не замечал цены.

Значит, за это и нужно дёрнуть.

***

На двенадцатый день Таргос заплатил девчонке из Ольхи серебряный, чтобы она на закате кричала в лесу у старой дороги. Просто кричала — «помогите», «мама», что угодно, лишь бы пострашнее. Девчонка была конопатая, бойкая, с дыркой на месте переднего зуба, и вопросов не задавала: серебряный есть серебряный.

Поляну он выбрал заранее — узкую, с одним входом со стороны дороги. Приготовил иглы, свои длинные тонкие иглы без ушка, смазанные тем, от чего не спасала никакая магия, потому что магии для этого нужно сначала понять, что её убивают. Он залёг в папоротнике, на ветер, так чтобы парень, выбежав на крик, оказался к нему спиной на три удара сердца. Больше и не нужно.

Девчонка не подвела. Когда солнце коснулось верхушек елей, из леса донёсся такой визг, что у Таргоса самого свело затылок. А за ним ещё один. И ещё. «Помогите-е», «мама-а», «отпусти-и» — и всё так жалобно и натурально, что Таргос мысленно дал ей ещё один серебряный.

Он ждал.

Крики стихли. Солнце село. С дороги никто не пришёл — ни бегом, ни шагом, ни чёрным огнём. В лесу застрекотал сверчок, потом другой, и когда стемнело так, что собственную руку с иглой стало видно хуже, чем иглу, Таргос выбрался из папоротника, отряхнул колени и сплюнул.

— Тьфу ты…

Он впервые за много лет ошибся со швом, и это было неприятно, как зубная боль.

До его собственной стоянки было с полверсты — овраг за ручьём, неприметный, сухой, один из тех, куда не сунется ни один здравомыслящий человек. Таргос шёл туда в темноте, не зажигая света, и уже спускаясь по склону, почуял дым.

Пахло сосновыми дровами и пшённой кашей.

На дне оврага, в его собственном костровище, весело трещал огонь. Над огнём висел его собственный котелок. Возле костра, на его собственном свёрнутом плаще, сидела конопатая девчонка с дыркой на месте зуба и ела кашу из его собственной миски — жадно, обжигаясь, дуя на ложку.

А напротив неё, помешивая в котелке оструганной веткой, сидел его заказ.

Не оборачиваясь. Спиной к склону, по которому спускался Таргос.

— Садись, Таргос, — сказал он. — Каша стынет.

***

Таргос не двинулся.

Рука сама легла на левое запястье, туда, где под рукавом в кожаных гнёздах сидели три иглы, а голова тем временем считала сама, без его участия, как считала всю жизнь. Девять шагов до костра. Спина открыта. Девчонка сидит левее, на линии броска не мешает. Три иглы — в шею, под лопатку и в поясницу, на каждую полудара сердца.

Он посмотрел на эту спину оставшимся глазом, тем, другим взглядом, которым искал швы. И не увидел ничего. Ни натяжения в плечах, ни той тонкой растянутой жилки ожидания, которая есть у любого, кто сидит спиной к врагу и делает вид, что ему всё равно. Спина была гладкой, цельной, как чёрное вулканическое стекло, из которого на юге делают ножи. И от этой гладкости у Таргоса, кажется, впервые в жизни вспотела ладонь.

— Дяденька! — девчонка наконец его заметила и радостно махнула ложкой. — А мне он тоже серебряный дал! И сказал, кричать больше не надо, а надо есть. А каша солёная!

— Доедай и беги домой, — сказал парень, по-прежнему не оборачиваясь. — По ручью, не сворачивая. И больше не бери денег у тех, кто просит кричать в лесу. Хорошо?

— А почему?

— Потому что на крик не всегда приходят те, кто даёт кашу.

Девчонка подумала, согласно шмыгнула носом, выскребла миску дочиста и вскочила. Парень чуть повёл пальцами, и с их кончиков сорвался огонёк — крошечный, с наперсток. Чёрный. Таргос никогда в жизни не видел, чтобы чёрное светило, а это светило: не грело, не слепило, а просто делало темноту вокруг себя понятной, словно чернилами обвели каждый камень и корень. Огонёк повисел перед девчонкой на уровне лица и неторопливо поплыл вверх по склону.

— Ооох, — выдохнула девчонка и побежала за ним, забыв попрощаться.

Когда шаги стихли, Таргос спустился до конца, обошёл костёр и сел напротив — так, чтобы видеть лицо. Иглы он так и не вынул. Парень наложил каши в освободившуюся миску и протянул ему через огонь.

Таргос взял. Сам не зная зачем.

— Откуда ты знаешь моё имя?

— Ты спрашивал обо мне у трактирщицы в Ольхе. Она спросила, как тебя звать, и ты сказал. — Парень пожал плечами. — Ты не врёшь в мелочах. Это редкость.

— И с какого дня ты…

— С первого. Ты сел у окна и заказал пива, которого не пил. Люди, которые не пьют то, что заказали, либо кого-то ждут, либо кого-то ищут. А ждать в Ольхе некого.

Таргос помолчал. Впервые за пятнадцать лет ремесла его читали так же, как он читал других, и читал мальчишка, которому в том самом портовом городе продавали бы пиво только в долг и под присмотром матери.

— Почему ты меня не убил? — спросил он наконец. — Ты знал двенадцать дней.

— Ты ничего не сделал.

— Я собирался тебя убить. Сегодня. На той поляне.

— Собирался, — согласился парень. — Если убивать каждого, кто собирается, на земле никого не останется. Ешь.

Таргос зачерпнул каши. Каша была пересолена так, что свело скулы.

— Кхм. Пересолил.

— Всегда пересаливаю, — спокойно сказал парень. — Так и не научился.

И в этих простых словах Таргос вдруг услышал то, чего не нашёл за двенадцать дней: что когда-то рядом с этим парнем был кто-то, кто должен был его научить. И не успел.

— Как тебя зовут? — спросил он. — По-настоящему. Надзор зовёт тебя Черноогненным, а в трактирах — и похуже.

— Рагнар.

— И всё? Без рода, без прозвища?

— Род лежит на западе, под обгоревшими балками, — сказал Рагнар так же ровно, как говорил про соль. — А прозвища пусть придумывают другие. У них хорошо получается. Мне нравится про рога.

Таргос хмыкнул — и сам удивился, что хмыкнул.

***

Некоторое время они ели молча. Над оврагом высыпали звёзды, и Таргос заметил, что Рагнар время от времени поднимает на них глаза, причём смотрит не куда попало, а всегда в одну точку на востоке, низко над лесом. Там не было ничего особенного. Обычные звёзды, мелкие и тусклые.

— Мне заплатили пятьсот золотых, — сказал Таргос. В его ремесле такие вещи не говорят цели, но мир давно уже стал плоским и честным, а врать этому парню почему-то не хотелось. — Половину вперёд.

— Кто?

— Человек без лица. С кошельком, на котором спилили корону. Плохо спилили.

Огонь в костре на мгновение потемнел. Не погас, а именно потемнел, стал цвета старой железной окалины, и все тени в овраге разом дрогнули, будто их кто-то дёрнул за край. Таргос всем телом почувствовал в этот миг то, что чувствовали, наверное, стражники на Вороньем перевале перед тем, как стать кругами на камне, — что он маленький. Совсем маленький, как муравей на краю колодца.

Потом огонь снова стал обычным.

— Корона, — сказал Рагнар. И больше ничего.

— Зачем ты их сжёг? — спросил Таргос. — На перевале. Двадцать пять человек. Детей можно было забрать и без этого. Ты же можешь.

Рагнар долго смотрел в огонь.

— Дети сидели в клетках, — сказал он наконец. — В железных, как для собак. Одна девочка два дня не пила, потому что она плакала, а тех, кто плачет, там не поят. Я вышел на дорогу и попросил открыть. Они смеялись. Я попросил ещё раз. Они перестали смеяться и достали жезлы. Я попросил в третий раз.

Он подбросил в костёр ветку.

— Три раза — это честно. Я так решил. Давно.

Таргос молчал. В его плоском честном мире ответ лёг на место сразу, как камень в кладку, и от этого стало не по себе ещё сильнее.

— Я нашёл твой шов, — сказал он. — Если тебе интересно.

— Интересно.

— Ты помогаешь. Всем подряд. Вдове крышу, нищенке кошелёк, лошади — и той кусок себя. Ты побежишь на любой крик, и кто-нибудь однажды будет ждать тебя в папоротнике умнее меня. Сильные так не делают, Рагнар. Это и есть твоя трещина.

Рагнар поднял на него глаза, и Таргосу вдруг показалось, что жёлтое колечко у зрачков стало чуть шире.

— Это не трещина, — сказал он. — Это то, на чём держится всё остальное. Убери его — и останется просто сила. А просто силы на свете и так слишком много.

Таргос вгляделся в него тем самым взглядом — и впервые за двенадцать дней увидел. Не шов. Шов идёт поверху, сшивает края, и его можно распороть. А это шло изнутри, сквозь всё его существо — как киль у корабля, тот самый брус, на который набивают все остальные доски. Из киля не выдернешь нитку. Его можно только сломать, и тогда корабль уйдёт на дно весь, целиком, и тянет за собой всё, что окажется рядом.

И сломать его, — подумал Таргос с холодной ясностью, может только сам мир. Если очень постарается.

И почему-то он не сомневался, что мир постарается.

***

— За Седым хребтом есть долина, — сказал Рагнар, когда каша кончилась и котелок был вычищен песком из ручья. — Раньше её называли Вербной. Теперь называют Серой падью. Полгода назад там завелась тварь. Пришла с востока, из-за гор. Она пьёт всё живое: траву, скот, людей. После неё остаётся серое. Оттуда и имя.

— Слышал, — кивнул Таргос. Слышал он, впрочем, немного: такие слухи всегда кончаются на словах «говорят» и «будто бы». — Говорят, Надзор всё уладил.

— Надзор поставил кордон на выходе из долины. С рунами и копейщиками. — Рагнар смотрел в огонь. — И кордон этот не пускает людей наружу.

Таргос сначала не понял. Потом понял, и в его плоском мире это тоже легло на место сразу, без зазора.

— Тварь идёт за людьми, — медленно сказал он.

— Да.

— Если люди выйдут из долины, она выйдет следом. Значит, люди должны остаться. Чтобы она ела там.

— Да.

— Хм. — Таргос потёр пустую глазницу под повязкой. Там ничего не болело уже восемь лет, но иногда чесалось. — Умно. Дёшево. И честно, если подумать. Корона просто посчитала, что несколько деревень стоят меньше, чем её покой.

— Я туда иду, — сказал Рагнар. — Пойдёшь со мной?

Таргос даже не сразу понял, что его спрашивают.

— Я? Зачем я тебе? Ты выжигаешь дыры в камне. А я человек с иглами.

— Тварь в Серой пади не берут заклинания. Она их пьёт, как всё остальное. Там уже побывали двое магов из башен, и оба там остались, серые. Её нельзя бить вслепую. Её нужно видеть. — Рагнар помолчал. — А ты видишь.

Таргос застыл.

Об этом не знал никто. Ни одна живая душа за восемь лет.

— С чего ты взял?

— Ты двенадцать дней смотрел на меня так, будто ищешь, где я разойдусь по швам, — просто ответил Рагнар. — Не на меня. В меня. Так смотрят плотники на бревно, когда ищут, куда вбить клин.

— А если я найду, куда вбить клин? — тихо спросил Таргос. — Там, в долине. Пока ты будешь занят своей тварью.

— Тогда бей. — Рагнар пожал плечами. — Я и так двенадцать дней сижу к тебе спиной.

— А пятьсот золотых?

— Аванс оставь себе. Скажешь, что не нашёл.

Таргос несколько мгновений смотрел на него — на обычное лицо, на неровно обрезанные волосы, на рукав с дурацкими крупными стежками, — а потом рассмеялся. Хрипло, отвыкше, как смеётся человек, который давно забыл, где у него внутри лежит смех.

— Я ни разу в жизни не возвращался без сделанной работы, мальчик.

— Значит, будет первый раз.

Таргос медленно вытащил из рукава одну из игл — длинную, тонкую, тёмную от того, чем она была смазана, — покрутил в пальцах и воткнул остриём в землю между собой и костром. Так в его краях клали нож на стол, когда садились есть с человеком, которого собирались убить и передумали.

— Ладно, — сказал он. — Посмотрю, как ты дерёшься. Интересно же, где у тебя всё-таки трещина.

Рагнар кивнул так, словно другого ответа и не ждал, и подбросил в костёр ещё одну ветку.

А Таргос лёг на свой плащ, ещё тёплый после конопатой девчонки, и долго смотрел в ту самую точку на восточном небе, куда всё время поглядывал парень. И так и не увидел там ничего.

Заснул он спиной к костру. Впервые лет за десять.

***

До Седого хребта они шли четыре дня, и за эти четыре дня Таргос узнал о своём спутнике немногое. Что тот спит по три часа и просыпается сам, без всякого толчка, будто внутри у него стоит неслышный колокол. Что по крутому склону поднимается, не сбивая дыхания, и при этом ниразу не пользуется силой, хотя мог бы, наверное, перенести на ту сторону хребта и себя, и Таргоса, и полдеревни в придачу. И что вечерами, когда думает, что его никто не видит, он подолгу смотрит на восток.

— Что там? — не выдержал Таргос на третий вечер.

Рагнар ответил не сразу.

— Не знаю. Иногда мне кажется, что оттуда поют.

— Кто?

— Говорю же, не знаю.

И больше на эту тему не сказал ни слова, а Таргос не стал спрашивать. Он давно знал: чтобы человек рассказал важное, его нужно не спрашивать, а дождаться, пока молчать станет тяжелее, чем говорить.

Кордон они увидели на пятый день, едва перевалив через седловину.

Ущелье, через которое дорога спускалась в долину, перегородили частоколом из свежего, ещё жёлтого тёса, а вдоль него, через равные промежутки, вкопали столбы с рунами. Руны тлели бледно-голубым, и между столбами воздух чуть заметно дрожал, как над дорогой в жару. По эту сторону частокола дымили костры, стояли палатки и травили байки копейщики в серых плащах Надзора — человек двадцать, не меньше.

А по ту сторону сидели люди.

Их было человек тридцать — женщины, старики, дети, несколько мужиков с тёмными, тяжёлыми лицами. Они сидели прямо на земле, у самого частокола, с узлами и корзинами, с козой на верёвке, и никуда не шли. Не просились, не кричали. Просто сидели и смотрели сквозь просветы между тёсинами на костры, на котлы, на солдатский хлеб. Так смотрят те, кто уже понял, что никто не придёт.

Пока Рагнар и Таргос спускались по склону, один из мужиков встал, подошёл к частоколу и попробовал перелезть. Руны на ближайшем столбе вспыхнули — и его сдёрнуло вниз, как котёнка за шкирку, а копейщик, стоявший на помосте по эту сторону, лениво ткнул его тупым концом копья в лицо. Мужик упал в грязь. Полежал. Потом медленно сел, зажимая разбитый рот, и вернулся к своим.

Никто из сидевших даже не повернул головы.

Таргос покосился на Рагнара. Тот шёл так же ровно, как все четыре дня, и лицо у него было спокойное. Только трава под его сапогами теперь темнела и сворачивалась, как бумага над свечой.

— Стоять! — их заметили, и навстречу из палатки вышел десятник, краснолицый, с лоснящимися от жира губами, на ходу дожёвывая кусок мяса. За ним, придерживая полу длинного синего плаща, высунулся сухонький маг с кристаллом на навершии посоха. — Проход закрыт. Карантин Надзора. Поворачивайте.

— Откройте им, — сказал Рагнар и кивнул за частокол.

Таргос про себя отметил: раз.

Десятник слизнул с пальцев жир и оглядел их с ног до головы — одноглазого и худого парня в тёмном, без оружия, без знаков, без коней.

— А ты ещё кто такой, чтобы мне указывать? Приказ из самого Вальмира, парень. Из долины никого. Ни человека, ни козы. Чтоб эта дрянь оставалась там, где есть.

— Откройте им, — повторил Рагнар тем же голосом.

Два.

Десятник перестал жевать. Видно, что-то в этом спокойном голосе ему не понравилось, но что именно — он понять не успел, потому что сухонький маг у него за спиной вдруг побелел и вскинул посох.

— Глаза! — взвизгнул он. — У него красные глаза! Это он, это черноогненный!

Кристалл на посохе вспыхнул, и с него сорвался луч — голубой, тонкий, такой холодный, что трава вдоль его пути покрылась инеем. Таргос даже не дёрнулся. За пятнадцать лет он научился отличать удар, от которого нужно уклоняться, от удара, который всё равно не долетит. В луче было столько швов и неровностей, что он походил на плохо связанный веник.

Луч вошёл Рагнару в грудь — и исчез. Вокруг того места, куда он ударил, на мгновение вспыхнул и опал чёрный огонь, словно кто-то лениво прихлопнул ладонью комара, и на тёмной рубахе не осталось даже пятна инея.

— Взять! — заорал десятник. И на заставе загрохотало, забегало, залязгало железом.

Рагнар посмотрел на него. Не зло. Скорее устало, как смотрят на ребёнка, который в третий раз тянется рукой к огню.

— Откройте им, — сказал он в третий раз.

Три, — подумал Таргос. И сам не заметил, как на полшага отступил в сторону.

Копейщики бежали на них полукругом, кто с копьём, кто с коротким мечом, и уже опускали наконечники, когда Рагнар неторопливо, почти нехотя, опустил раскрытую ладонь к земле.

И небо над ущельем стало тяжёлым.

Таргос потом долго подбирал слова и так и не подобрал ничего лучше. Двадцать человек на бегу вдруг разом стали как будто вчетверо тяжелее, и колени у них подогнулись так же разом, как по команде. Копья выскользнули из рук и легли в траву ровными рядами. Люди легли рядом — ничком, лицом в землю, раскинув руки, и так и остались лежать. Никто не кричал, потому что кричать было нечем: воздух сам придавил их к земле, как ладонь придавливает к столу рассыпанные монеты. Десятник лежал там же, где стоял, уткнувшись щекой в собственный кусок мяса. Сухонький маг — на своём посохе, как на жерди.

А чёрный огонь между тем тихо прошёл вдоль частокола, от столба к столбу, и на месте каждого из них остался идеально ровный чёрный круг, а между кругами — пролом, достаточно широкий, чтобы прошла телега.

Люди по ту сторону медленно поднимались с земли, не веря и боясь поверить.

— Идите, — сказал им Рагнар. Не громко, но услышали все. — До Ольхи четыре дня. Там есть вдова на окраине, у неё новая крыша и пустой сенник. Скажете, что вас прислал тот, кто чинил крышу.

Они шли мимо него цепочкой, стараясь не наступить на лежащих солдат и не глядя Рагнару в лицо, и только старуха с козой на верёвке остановилась, потрогала его рукав сухой рукой, будто проверяла, настоящий ли, и пошла дальше.

Когда последний скрылся за поворотом, десятник сумел повернуть голову.

— Тварь… — прохрипел он в землю. — Ты… дурак… она же теперь за ними… выйдет…

Рагнар присел рядом с ним на корточки.

— Не выйдет, — сказал он. — Она идёт туда, где больше еды. Теперь еда — это я.

Он поднялся, и невидимая тяжесть над ущельем отпустила. Двадцать человек разом вдохнули, захрипели, закашлялись, но ни один не потянулся к копью.

— Если она всё-таки выйдет из долины, — сказал Рагнар, не оборачиваясь, — значит, я умер. Тогда бегите.

И прошёл в пролом.

Таргос догнал его через десяток шагов и пошёл рядом. Долго молчал. Потом всё-таки сказал:

— Ты мог их всех. Как тех, на перевале.

— Мог.

— Так почему?

— На перевале дети сидели в клетках, а у стражи были ключи и жезлы. Пока они живы, дети в клетках. А здесь… — Рагнар пожал плечами. — Здесь хватило и того, чтобы они полежали. Силы нужно столько, сколько нужно. Лишнее — это уже не сила, это удовольствие.

Таргос ничего не ответил. Он думал о том, сколько знал людей — совсем не восемнадцатилетних, а седых, мудрых, облечённых властью, — для которых лишнее и было самой сладкой частью.

***

За ущельем начиналась Серая падь.

И Таргос, который за свои тридцать пять лет видел чумные кварталы южных портов, пожарища, виселицы и одну деревню, целиком вырезанную из-за несошедшегося налога, понял, что видел далеко не всё.

Долина была серой. Не тёмной, не выжженной — именно серой, как старая холстина, с которой время слизало краску. Серая трава хрустела под ногами и рассыпалась в пыль. Серые деревья стояли с серыми листьями, тонкими и сухими, как пергамент, и когда дул ветер, они не шумели, а шуршали, как страницы. На дороге лежали серые птицы. Река внизу текла серая и беззвучная, и над ней не вилось ни одной мошки.

И стояла тишина — та самая, пустая, от которой собственное дыхание кажется слишком громким.

Рагнар знал эту тишину. Таргос видел это по тому, как он шёл — чуть медленнее, чем обычно, и чуть прямее, будто нес что-то на плечах.

Первая деревня началась прямо за поворотом. Двенадцать дворов, колодец, плетни, серые козы за серыми жердями. И люди.

Люди были везде. Женщина у колодца с вёдрами на коромысле. Старик на лавке у ворот с трубкой в зубах. Двое мужиков с топорами — видно, выбежали на шум, как были, и так и остались на полпути к дороге. Все серые, как всё вокруг, сухие и лёгкие на вид, похожие на пугала из пепла и старой бумаги. На лицах у них не было страха — не успели. Только удивление, недосказанное, застывшее на полуслове.

Таргос подошёл к женщине у колодца и сам не зная зачем коснулся её плеча пальцем. Плечо промялось, как сухая глина, и с него соскользнула струйка серой пыли. Внутри ничего не было. Ни крови, ни плоти, ни даже запаха. Пустота, как в кувшине, из которого выпили всё до капли и оставили сохнуть на солнце.

— Брр… — Таргос отдёрнул руку и вытер палец о штаны, хотя на нём ничего не осталось. — Выпитые. До дна.

Рагнар стоял у плетня, на котором сидел мальчишка лет семи, оседлав жердь, как коня. В руке мальчишка держал яблоко, надкушенное с одного бока. И яблоко было серым.

Рагнар долго смотрел на это яблоко. Потом осторожно, чтобы ничего не сломать, положил ладонь мальчишке на макушку. Несколько мгновений подержал и убрал.

Таргос отвернулся. Смотреть на это было неловко, как заглядывать в чужое окно.

Они прошли ещё две деревни, и обе были такими же. Во второй, у маленькой часовни, нашлись те самые двое магов из башен — в дорогих мантиях с вышивкой, с воздетыми руками, из которых так и не успело вырваться последнее заклинание. Серые с головы до пят. У одного на пальце блестел перстень с сапфиром, единственная цветная точка на всю деревню, и Таргос по привычке оценил его в тридцать золотых. И не взял.

К вечеру они вышли к реке, к последней деревне долины. Деревня называлась Ивняки, и в ней ещё жили.

Это было слышно издалека: где-то плакал ребёнок, и Таргос, который детского плача терпеть не мог, впервые в жизни обрадовался этому звуку, как музыке. Людей на улицах не было. Все они сидели в каменном амбаре на краю деревни, заперевшись изнутри, и сквозь узкие окошки под крышей сочился слабый свет лучин.

А на площади перед амбаром росла трава.

Зелёная. Настоящая, живая, сочная трава, и среди всей этой серой долины от её цвета болели глаза. Она росла ровным кругом шагов в десять поперёк, и в самой середине этого круга, скрестив ноги, сидел человек.

Высокий — даже сидя было видно, какой он высокий, — жилистый, с бритой головой, на которой уже проступила тёмная щетина. Руки до локтей были обмотаны серыми бинтами — аккуратно, виток к витку, как обматывают рукоять меча, — только на левой бинты были не серыми, а пепельными, и там, где они сопрели, просвечивала кожа, тоже серая, мёртвая. Он сидел, положив ладони на колени, с закрытыми глазами, и дышал. Медленно. Глубоко. Так ровно, что Таргос привычно начал считать — и сбился на том, что между вдохом и выдохом у этого человека умещалось двадцать ударов его собственного сердца.

Рагнар остановился у края зелёного круга. На траву он не ступил.

Человек глаз не открыл.

— Вы опоздали на два дня, — сказал он. Голос был низкий, спокойный, чуть хриплый, как у тех, кто мало говорит. — Или пришли на день раньше. Смотря, зачем пришли.

***

— А зачем мы пришли? — спросил Рагнар.

— Два дня назад оно выпило Заречье. Там было сорок дворов. Если вы шли туда — вы опоздали. А завтра ночью оно придёт сюда в третий раз. Если вы за этим, то пришли на день раньше. Дважды я его прогнал, — человек помолчал и добавил без всякого выражения: — В третий не прогоню.

Он наконец открыл глаза. Глаза у него были светлые, почти бесцветные, как вода в ледяной проруби, и смотрели они не в лицо Рагнару, а куда-то ниже, в грудь. Так смотрят в огонь в печи, прислушиваясь, хорошо ли тянет.

Потом он медленно выдохнул.

— Тебя слишком много, — сказал он. Не спросил и не удивился, просто отметил, как отмечают, что в реке весной много воды.

Таргос тем временем смотрел на бинты. Он смотрел на них с самой первой минуты, и лицо у него сделалось такое, какое бывает у человека, когда он разматывает клубок и вдруг находит конец нитки.

— Бинты до локтей, — медленно сказал он. — Бритая голова. И так дышит, что у меня самого сбивается счёт. Ты Иридан. Гаситель Надзора.

Человек в зелёном круге не стал спорить.

— Был.

Одно короткое слово, а Рагнар услышал в нём другое. Услышал сухой низкий голос женщины с чёрной лентой на глазах: «Насовсем». Услышал, как хрустнуло колено старого Гордвина, и как тот сказал «прости, малец». Одиннадцать лет прошло, а слово так и не стерлось. Внутри, под рёбрами, что-то тяжело и недобро перевернулось — то, что когда-то было зверем, а теперь стало просто частью его самого. Трава у ног Рагнара, серая и мёртвая, тихо потемнела.

Иридан это почувствовал. Рагнар видел — по тому, как чуть напряглись спина и пальцы на коленях. Но из круга не встал и дыхания не сбил.

— Мне давали твоё описание, Черноогненный, — сказал он. — Два года назад. Перед тем, как я ушёл. Красные глаза, чёрный огонь, ни ранга, ни клейма, ни рода. Сказали: этого — в первую очередь, пока не вырос.

— И?

— И я ушёл.

Рагнар молчал. Таргос, стоявший чуть позади, незаметно сместился в сторону, туда, откуда было удобнее смотреть на обоих сразу и откуда, если придётся, было удобнее бежать.

— Сколько? — спросил Рагнар.

Иридан понял сразу.

— Сорок один.

— Детей?

— Семеро.

Над площадью стало так тихо, что из амбара стало слышно, как женщина вполголоса баюкает ребёнка. Таргос медленно перенёс вес на переднюю ногу и прикинул, что из этих двоих он сейчас держался бы подальше от обоих.

А Рагнар шагнул в зелёный круг.

Иридан не шелохнулся. Рагнар прошёл до середины и сел напротив него на траву, точно так же — скрестив ноги, положив ладони на колени, так близко, что между их коленями осталось не больше ладони. Расстояние одного касания. Того самого, которое гасит.

— Расскажи про последнего, — сказал он.

Иридан долго смотрел на него своими прозрачными глазами. Потом опустил их на свои руки.

— Девочка. Девять лет. Дочь кожевника из уездного городка на юге. Она не сделала ничего страшного. Отец сек её брата, а она испугалась, и у них загорелся сарай. Никто не пострадал. Соседи написали в Надзор. Мерник показал силу выше допустимой, а для башен её сила была не та — неудобная, дикая, не учится. И прислали меня.

Он говорил ровно, как дышал. Но Таргос своим глазом видел то, чего не видел никто, — как с каждым словом в этом человеке расходится старый шов. Один-единственный, зато через всю грудь.

— Мать стояла на коленях в дверях и держалась за мой сапог, — продолжал Иридан. — А девочка плакала и звала её. Я положил ей ладонь вот сюда, — он, не глядя, коснулся своей груди чуть ниже ключицы, — и выдернул из неё всё. Три удара. Я всегда делаю три. И она осталась жива. Так бывает не со всеми, но бывает. Она перестала плакать сразу, на полуслове. И больше никогда не плакала. И не смеялась. И не говорила. Я приезжал туда через месяц, сам не знаю зачем. Она сидела у окна. И смотрела так, как смотрит пустой дом.

Он повёл головой — на серую долину за краем травы, на выпитые деревни, которые отсюда было не разглядеть.

— Вот как они. Такие же серые. Я сделал с ней то же, что эта тварь делает с деревнями. Только медленнее. И с королевской печатью на приказе.

Он поднял руки в бинтах и посмотрел на них так, будто они были чужими.

— В тот день я обмотал их. Чтобы никого больше не касаться. Снял знак Надзора, положил на стол в казарме и ушёл. Два года ходил. Потом услышал про Серую падь. — Он помолчал. — Мои руки умеют только отнимать. Другого их не учили. Я подумал: пусть хоть раз в жизни они отнимут у того, у кого нужно.

Рагнар долго ничего не говорил.

Он думал о девочке у окна, которую никогда не видел, и о себе семилетнем, прижатом спиной к липе, с разбитым щитом и кровью на подбородке. Думал, что если бы в тот день к церкви прислали не старого Гордвина, а вот этого человека, то Хальдор просто не успел бы доесть своё кислое яблоко. Три удара. И сидел бы сейчас ещё один мальчик у ещё одного окна.

И ещё он думал о ноже.

— Меня тоже пытались погасить, — сказал он наконец. — Когда мне было семь. Старик по имени Гордвин.

В прозрачных глазах что-то чуть сдвинулось.

— Я знал Гордвина. Он нас учил цепям. Он пропал лет десять назад. Говорили — Хальдор Красный.

— Хальдор, — согласился Рагнар. И ничего больше про Хальдора не сказал, и Таргос своим глазом вдруг заметил в нём на этом имени что-то новое. Не шов. Скорее шрам — свежий, даже не затянувшийся до конца. — Гордвин кричал мне «прости». Когда бил.

— Мы все кричим «прости», — тихо сказал Иридан. — Это ничего не меняет.

— Не меняет, — согласился Рагнар. И, помолчав, добавил тем же голосом, каким семилетним сказал это над свежей могилой: — Нечаянно тоже ничего не меняет. Я знаю.

Иридан посмотрел на него — и впервые не в грудь, а в глаза.

И что увидел там, Таргос так и не узнал. Но что-то в лице Гасителя расправилось, словно человек долго нёс на плечах мешок и вдруг увидел, что рядом идёт кто-то с таким же мешком. Легче не стало. Просто перестало быть одиноко.

***

О твари Иридан рассказывал так же ровно, как о себе.

В деревнях её прозвали Бледным. Приходит он всегда в полночь, с севера, из тумана над рекой, и перед тем, как он появится, замолкают собаки. Ростом он с амбар и похож на оленя, если бы оленей делали из мутного стекла и забывали дать им глаза. Идёт он бесшумно. Где пройдёт — всё сереет. А если остановится и наклонит голову, сереет сразу целая улица.

— Магию он пьёт, — сказал Иридан. — Любую. Огонь, свет, холод — всё, что в него бросают, уходит внутрь, как вода в песок, и он от этого только растёт. Те двое из башен не знали. И кормили его, пока ему не захотелось сладкого. А сладкое для него — это сами маги.

— А ты? — спросил Таргос. Он так и стоял за краем травы, но уже не на том месте, откуда удобно бежать. — Ты же тоже маг.

— Я не даю. Я забираю. — Иридан чуть шевельнул пальцами в бинтах. — Он весь соткан из маны, как из пряжи. Петля за петлёй. Я бью — и выдергиваю нить. В первую ночь я распустил ему переднюю ногу. Он ушёл. Во вторую — половину груди. Он снова ушёл. — Он приподнял левую руку в серых, обгоревших бинтах. — Но сначала дотронулся до меня рогом. А к следующей ночи всё, что я распустил, снова связалось. Внутри него есть что-то, что держит всё плетение. Узел. Сердцевина. Пока она цела, он будет перевязываться снова и снова.

— И где она?

— Не знаю. Я её чувствую, но не вижу. Она двигается внутри него. Туда, где в данную минуту безопаснее.

Таргос и Рагнар переглянулись.

— Я увижу, — сказал Таргос.

Иридан перевёл на него свои светлые глаза. Долго смотрел — и вдруг чуть наклонил голову, точно прислушиваясь.

— У тебя кривая сила, — сказал он. — Маленькая и вся собрана в одном месте. В глазу. Даже не в глазу — в том, что ты им делаешь. Такой никогда не видел.

— Зато никто никогда не пытался её погасить, — сухо ответил Таргос. — Считай, повезло.

И вот тут Иридан — Таргос готов был поклясться — едва заметно усмехнулся.

— Ещё кое-что, — сказал он, снова поворачиваясь к Рагнару. — Эта тварь не родилась. Её сделали. У диких тварей плетение кривое, как ветки у дерева. А у этой ровное. Петля к петле, ряд к ряду. Так плетут печати. Так плетут клейма Надзора. И говорят, пришла она с востока. Из-за гор. А за горами на востоке стоит одна из королевских башен.

Рагнар ничего не сказал. Только трава вокруг него на мгновение пригнулась к земле, как пригибается перед грозой, и снова выпрямилась.

— Значит, так, — сказал он наконец. — Таргос ищет узел. Ты рвёшь плетение. А я держу его на месте, чтобы он не ушёл и чтобы у вас было время.

— Держать? — Иридан впервые за весь разговор позволил себе что-то похожее на удивление. — Чем? Он пьёт магию, Черноогненный. И чем сильнее маг, тем он ему слаще. А ты… — он снова посмотрел Рагнару в грудь и слегка поморщился, как от слишком яркого света. — Ты для него будешь как мёд для медведя.

— На это я и рассчитываю, — спокойно сказал Рагнар. — Медведь, который нашёл мёд, никуда не уходит.

Таргос хмыкнул. Иридан — нет. Иридан долго смотрел на него, а потом спросил то, что Таргос не решался спросить уже пятый день:

— Зачем тебе это? За тобой охотится полкоролевства. Корона на эти деревни плюнула. За них никто не заплатит и никто спасибо не скажет. Зачем ты пришёл?

Рагнар пожал плечами.

— Потому что больше никто не пришёл.

Это были слова самого Иридана, и Иридан их узнал. Уголок его твёрдого рта едва заметно дрогнул. Таргос потом так и не решил, что именно там дрогнуло: улыбка или что-то совсем наоборот.

***

Дверь амбара скрипнула, и в щель выскользнула девочка лет шести, с двумя светлыми косичками и краюхой хлеба в обеих руках. Из темноты за её спиной зашипели: «Аннека! Куда?!» — но девочка уже бежала к зелёному кругу, прижимая свой хлеб к животу, как сокровище.

— Дядя Иридан, вот. Вы вчера не ели. И позавчера…

И тут она увидела Рагнара. И его глаза.

Девочка вскрикнула — коротко, тоненько, как птичка, — и мигом юркнула за спину Иридана, и оттуда, из-за локтя в серых бинтах, выглянул один круглый испуганный глаз.

Рагнар не пошевелился.

— Ты… тоже будешь драться с Бледным? — спросил глаз.

— Да.

— А ты сильный?

Рагнар подумал. Честно подумал, так старательно, что Таргос вдруг увидел в нём мальчишку — не восемнадцатилетнего, а совсем маленького, лет пяти, с ободранными коленками, которого кто-то однажды спросил о чём-то очень важном.

— Достаточно, — сказал он.

Девочка подумала над этим ответом, потом серьёзно, по-взрослому, разломила свою краюху пополам, одну половинку сунула Иридану в бинты, а другую, поколебавшись, протянула Рагнару — на вытянутой руке, как кормят чужую собаку, которая может и куснуть.

Рагнар взял. Аккуратно, кончиками пальцев, чтобы не задеть её руки.

— Спасибо, — сказал он.

И съел всё до последней крошки, собрав крошки с ладони, а Таргос смотрел на это и думал, что за пять дней пути ни разу не видел, чтобы этот парень что-нибудь брал. Только отдавал.

А тут взял.

***

День прошёл медленно.

Таргос точил иглы — не те, отравленные, а другие, длинные и чистые, каждую с маленьким лоскутом красной ткани на конце, чтобы их было видно в темноте. Отрава против того, у чего нет крови, была бесполезна, зато метка могла пригодиться.

Иридан размотал старые бинты на левой руке и тщательно, виток за витком, намотал новые. Рука под ними оказалась серой почти до локтя — сухой и лёгкой, как у людей в тех деревнях, и пальцы её сгибались с тихим сухим хрустом.

— Болит? — спросил Рагнар.

— Нет, — сказал Иридан. — В этом и дело.

А Рагнар половину дня просидел у амбара, прислонившись спиной к тёплому камню. Дети сначала смотрели на него через щели и шептались. Потом Аннека вышла и села рядом, за ней ещё двое, а к вечеру он уже показывал им, как строить из щепок крепость с башней и стеной. Башня всё время падала. Дети хохотали. А он ставил её снова — упрямо, терпеливо, без всякой магии, хотя Таргос знал, что одного его взгляда хватило бы, чтобы эта башня простояла сто лет.

На закате он встал, отряхнул колени и посмотрел на север. Там, над рекой, уже поднимался туман — серый, как всё в этой долине.

— В амбар, — сказал он детям. Тихо, но так, что никто не стал спорить. — И заприте дверь. Что бы ни случилось, не выходите до утра.

Аннека задержалась у двери.

— А если ты… — она не договорила.

— Тогда башню достроишь сама, — сказал Рагнар. — У тебя получится.

Дверь захлопнулась. Лязгнул засов.

И в Ивняках стало тихо.

***

Туман пришёл раньше него.

Сначала он лежал над рекой низкой серой полосой, такой же, как всякий ночной туман у воды. Потом начал подниматься — не клубами, как поднимается пар, а слоями, ровно, полоса за полосой, будто кто-то накладывал его на долину, как накладывают полотно. К полуночи он добрался до крайних дворов Ивняков и пополз по улице, неторопливо, по щиколотку, и от него пахло не сыростью, а старой пылью, той, что годами лежит на чердаках.

В амбаре заскулила собака. Протяжно, тонко, по-щенячьи — и вдруг замолчала, словно ей зажали пасть.

Таргос лежал на крыше амбара, вжавшись животом в холодную черепицу, и смотрел, как гаснут факелы. Он сам расставил их по краям площади — восемь штук, на жердях, пропитанных смолой, — и теперь они один за другим теряли цвет. Пламя не металось и не трещало, просто бледнело: из рыжего делалось жёлтым, из жёлтого — белёсым, из белёсого — серым, и гасло без всякого ветра, с тихим вздохом, как засыпает больной.

Иридан сидел в своём зелёном круге. Так же, как вчера, — скрестив ноги, с закрытыми глазами, и дышал. Только бинты на его руках теперь чуть светились изнутри, тускло, как угли под пеплом.

А Рагнар стоял на северном краю площади, там, откуда входила улица, спиной к амбару, опустив руки. Таргос видел сверху его затылок, неровно обрезанные волосы и спину — ту самую, гладкую, без единого шва. И почему-то именно сейчас подумал, что не хотел бы увидеть на этой спине ни одной трещины. Особенно сегодня.

Потом туман в конце улицы разошёлся.

Не рассеялся — именно разошёлся в стороны, как расходятся занавесы, и из него вышел Бледный.

Таргос представлял его себе по словам Иридана, и всё равно оказался не готов.

Он был высоким — выше амбарной крыши, на которой лежал Таргос, — и похожим на оленя ровно настолько, насколько мертвец похож на спящего. Ноги слишком длинные, с лишним суставом. Шея слишком тонкая. Рога — сотня сухих мёртвых ветвей, переплетённых между собой, и по ним, как сок по весенним деревьям, текло тусклое серое сияние. А тело было из чего-то похожего на мутное стекло, и сквозь это стекло было видно, как внутри что-то движется: тысячи тонких светлых нитей, бесконечно скользящих друг по другу, как спицы в руках невидимой вязальщицы.

И глубоко в этой пряже едва заметно вспыхивала красная искра. Вспыхивала — и тут же пряталась.

Глаз у Бледного не было. Вместо морды — гладкая вытянутая маска, как у фарфоровой куклы, которой забыли нарисовать лицо. На груди, слева, стекло было другим — мутнее, корявее, сросшееся кривым рубцом. След второй ночи.

Там, где его копыта касались земли, не было ни звука, ни следа. Только сухой тихий треск — крррк — и серое пятно, расбегающееся от копыта во все стороны, как изморозь по оконному стеклу.

Бледный вышел на площадь и остановился.

Постоял. Повёл слепой головой — на зелёный круг, где сидел Иридан, на амбар, где за стеной теснились шестьдесят человек и одна собака. И наконец — на Рагнара.

И замер.

Таргос не мог бы объяснить, как узнал, что у безглазой фарфоровой маски может поменяться выражение. Но оно поменялось. Так меняется лицо у голодного, который долго бродил по помойкам и вдруг увидел накрытый стол.

Бледный медленно наклонил голову.

***

Рагнар почувствовал это сразу.

Будто кто-то приложил холодные губы к его груди, прямо к тому месту под рёбрами, где жила сила, и медленно, со вкусом втянул в себя воздух. И сила потекла. Не вся сразу — ниткой, словно из него сматывали клубок, аккуратно, не торопясь, виток за витком. И каждый виток уходил туда, в мутное стекло, и там становился ещё одной светлой нитью в чужой пряже.

Впервые за долгие годы Рагнар почувствовал себя слабым.

Ощущение было старое, давно забытое и очень противное. Оно пахло чужим городом, мостовой под щекой, кровью во рту и красным яблоком, которое катится по земле всё дальше и дальше.

Чёрный огонь на кончиках его пальцев вспыхнул сам, без спроса, и потянулся вперёд, к твари, как пламя свечи тянется к открытой двери.

— Хм, — сказал Рагнар вслух. И решил проверить.

Он вытянул огонь в узкий сжатый луч — так, как когда-то делал на ходу от скуки старик в тёмно-красном кафтане, — и ударил Бледного в плечо.

Луч вошёл в стекло и пропал. Не прожёг, не расколол, а просто пропал, будто упал в колодец. Нити в теле твари засновали быстрее, жаднее, на секунду в мутном стекле проступили тёмные прожилки — и растворились. А Бледный стал выше. На ладонь. Может, на две.

— Не корми его, дурень! — зашипел с крыши Таргос. — Тебе же сказали!

— Проверил, — не оборачиваясь, отозвался Рагнар.

Бледный сделал шаг вперёд. Потом ещё один. Он не торопился — куда торопиться тому, кто уже пьёт? Витки сматывались из Рагнара всё быстрее, и под рёбрами начинало тянуть той самой холодной сквозной пустотой, что однажды осталась в нём после разорванного леса.

Не бить, — сказал себе Рагнар. Держать. Держать — это первое.

И сделал то, что умел с самого детства. То, что делал семилетним, когда нёс сквозь ночной лес тело, которое не мог поднять руками.

Он сделал воздух густым.

Не вокруг себя — вокруг него. Каждую пядь пространства между ногами Бледного, между его рогами, над его спиной, под брюхом. Не удар — тяжесть. Как над кордоном, только не вчетверо, а в сотни раз тяжелее, и не вдавливая в землю, а заливая, как жидкую смолу заливают в форму.

И Бледный встал.

Его длинные ноги подогнулись в лишних суставах. Шея просела. Рога с сухим стеклянным треском коснулись земли. Он дёрнулся — и не смог сдвинуться с места, как не может сдвинуться муха, севшая в мёд.

Только что мёд тоже был сделан из силы. И Бледный стал пить и его.

Рагнар почувствовал это так, словно держал на вытянутых руках мельничный жёрнов, а жёрнов с каждым ударом сердца становился тяжелее. Чтобы не уронить, нужно было лить в смолу ещё и ещё, а всё, что он лил, уходило в тот же колодец. По верхней губе поползло тёплое. Кровь из носа. Он слизнул её, не чувствуя вкуса, так же, как одиннадцать лет назад в ночном лесу, и подумал, что за одиннадцать лет всё-таки стал сильнее: тогда кровь пошла от одного тела, а сейчас — от чего-то размером с амбар.

И от этой глупой мысли ему вдруг захотелось засмеяться.

— Иридан, — сказал он сквозь зубы. — Сейчас.

***

Иридан уже бежал.

Таргос сверху так и не увидел, когда он встал. Вот только что сидел в зелёном круге — и вот уже несётся через площадь, низко, почти касаясь грудью земли, и бинты на его руках тлеют уже не тускло, а бело, как раскалённый добела металл. Двигался он не так, как воины, и не так, как маги. Скорее как животное, которое слишком долго сидело в клетке и вдруг поняло, что дверца открыта.

Первый удар пришёлся в переднюю ногу, чуть выше копыта.

Таргос увидел его так, как не увидел бы никто другой. Обмотанная бинтами ладонь вошла в мутное стекло не как кулак в стену, а как рука в корзину с пряжей — нащупала среди тысячи нитей одну, нужную, ту, что держала ряд, и рванула. И весь ряд пополз. Петли побежали вверх по ноге, спускаясь одна за другой, как на порванном чулке, и из стекла брызнули серые искры.

Бледный качнулся. Нога под ним стала на сустав короче.

И закричал.

У него не было рта, и крик зазвучал не в ушах, а везде сразу: в зубах, в рёбрах, в черепице под Таргосом. Тонкий и высокий, как стекло, которое ведут гвоздём. В амбаре заплакали дети.

Иридан уже бил во второй раз — выше, в бок, туда, где стекло было толще. Но Бледный уже понял, что из трёх людей на площади только один делает ему больно, и мотнул головой — тяжело, медленно, против всей той смолы, что заливал в воздух Рагнар, — и конец одной из мёртвых ветвей-рогов чиркнул Иридана по рёбрам.

Иридана отбросило шагов на десять. Он прокатился по серой траве, поднимая пыль, и Таргос увидел, как на его боку, сквозь разорванную рубаху, медленно, как чернила по промокашке, расползается серое пятно.

Иридан встал. Сначала на колено, потом во весь рост. Вдохнул — медленно, глубоко, так же, как дышал все эти дни, — и серое пятно на его боку остановилось. Не исчезло, но остановилось.

— Таргос! — хрипло бросил он, не оборачиваясь. — Где?!

А Таргос смотрел.

Он никогда ещё не смотрел так. Вся его жизнь, все восемь лет с одним глазом, все распоротые швы — всё это сейчас собралось в одну точку, в несколько шагов света между его зрачком и мутным стеклом. И мир и вправду стал плоским — настолько плоским, что Бледный разложился перед ним, как выкройка на столе портного.

Нити. Тысячи нитей, ряд за рядом, и Иридан был прав — они были ровными. Слишком ровными для живого. Так вяжут чулки на мануфактурах, так плетут рыбацкие сети по образцу, и в каждом ряду были свои швы — слабые, неважные, их можно было распускать до утра, и ничего бы не изменилось. Но все ряды сходились к одному.

К красной искре.

Она была совсем маленькой — с ноготь, не больше, — и не стояла на месте ни мгновения. Когда Иридан бил в ногу, она сидела в шее. Когда он бил в бок, она уже ускользнула в заднее бедро. А сейчас, пока Таргос смотрел, она перетекла из бедра в спину, из спины — в основание рогов, и нити вокруг неё послушно расступались и смыкались за её спиной.

— Рога! — заорал Таргос. — Основание рогов, слева! Нет — ушла! В шею! Тьфу ты… опять в грудь!

Он вырвал из рукава иглу с красным лоскутом и бросил, не целясь, потому что целиться ему давно было не нужно. Игла вошла в мутное стекло в той самой точке, где миг назад вспыхнула искра, и красный лоскут затрепетал на ветру, как флажок. Искра уже ушла оттуда. Вторая игла. Третья. Четвёртая. Он метал их одну за другой, и на стеклянном теле Бледного один за другим расцветали красные флажки — цепочкой, следом, как отмечают на карте путь корабля.

И вдруг Таргос увидел.

Не искру — её путь. Она не просто бегала. Она всё время держалась подальше от Иридана — и всё время, куда бы ни бежала, поворачивалась к одной и той же стороне. Как стрелка компаса. Как подсолнух за солнцем.

К Рагнару.

***

Бледный понял про Таргоса на седьмой игле.

Он медленно, преодолевая тяжесть, повернул слепую голову — и фарфоровая маска остановилась на крыше амбара. На Таргосе. А потом — Таргос почувствовал это всем телом — чуть ниже. На стены. На то, что было за стенами.

Шестьдесят человек. Маленькие тёплые огоньки, сбитые в кучу в темноте. Не такие сладкие, как парень с красными глазами. Зато их много. И они совсем не сопротивляются.

Бледный наклонил голову в сторону амбара.

И камни под Таргосом начали сереть.

Сначала по краям — тонкой каймой, как иней по краю лужи. Потом всё шире. Черепица под его ладонями сделалась сухой и лёгкой и захрустела, как печенье. А изнутри, из-под крыши, сквозь толстые каменные стены, вдруг донёсся крик — тонкий, детский, и Таргос не знал, чей он, но очень надеялся, что не Аннекин.

Иридан рванулся к твари — и не успел. Длинная стеклянная нога лениво, как муху, отшвырнула его назад.

И тогда Рагнар отпустил смолу.

Всю сразу. Тяжесть, державшая Бледного, исчезла, и тварь, не ожидавшая этого, пошатнулась, как человек, у которого из-под ног выдернули ковёр. А Рагнар уже шёл. Не бежал — шёл, спокойно и ровно, через всю площадь, через зелёный круг, мимо Иридана, который пытался подняться, — и остановился у самой стены амбара. Между Бледным и дверью.

Так когда-то стоял семилетний мальчишка между стариком с огнём на ладони и парнем в мокрых штанах.

Только щита вокруг него на этот раз не было. Он развёл руки в стороны, раскрыв ладони, как раскрывают их перед тем, кто идёт обнять.

— Не туда, — сказал Рагнар Бледному. Тихо, почти ласково. — Сюда.

И потом, когда фарфоровая маска медленно опустилась к нему:

— Хочешь пить? Пей.

***

И Бледный пил.

Уже не ниткой, не виток за витком. Рагнар сам распахнул дверь, и сила хлынула из него так, как хлыщет вода из прорванной запруды, сразу всей толщей, с рёвом, со стороны неслышным, но таким, что у самого Рагнара заложило уши.

Его тащило вперёд, к фарфоровой маске, и он упёрся пятками в землю, чтобы устоять. В груди стало холодно. Потом пусто. Потом в эту пустоту начали падать какие-то обрывки, непрошенные, ненужные, как падает с полок всякая мелочь, когда дом трясёт.

Корзина гороха на коленях. Щёлк — и горошины в миску.

Астрид щёлкает пальцами у него перед носом: «Смотри, сейчас еду украду».

Шершавая тёплая ладонь на затылке.

Смех убежавшей каши. Нет — смех Элиры над убежавшей кашей.

Игла в переднике.

Красное яблоко в руках, сладкое до того, что щиплет горло.

Тоже заберёшь? — подумал он с внезапной острой злостью. И это тоже?

Нет. Это Бледному было не нужно. Это не было силой, и оно оставалось в пустоте, как остаются на дне перевёрнутого сундука самые маленькие, самые никчёмные и самые дорогие вещи. И поняв это, Рагнар перестал сопротивляться и начал отдавать сам.

Таргос с крыши видел другое.

Он видел, как Бледный растёт. Тварь стала выше амбара, потом выше старой ветлы у реки, и мутное стекло её тела светлело на глазах: серое становилось белым, белое — прозрачным, как лёд на лесном озере. И в этом льду теперь были видны все нити — каждая, сотни, тысячи, натянутые, дрожащие, переполненные чужим светом, как переполненные водой жилы на шее у того, кто несёт слишком тяжёлое.

А потом в белом льду проступила красная жилка.

Тонкая, тёмная, как волос. За ней вторая. Третья. Они ветвились, как корни, растекались от груди к ногам, к шее, к мёртвым ветвям-рогам, и весь Бледный тихо, тонко зазвенел, как звенит тонкий бокал, если провести по краю мокрым пальцем.

Рагнар этот звон узнал.

Он слышал его однажды, одиннадцать лет назад, у липы за маленькой каменной церковью, когда женщина с чёрной лентой на глазах вложила ему в кулак прозрачный камень. Камень тогда тоже сначала заполнился светом, как соты мёдом. А потом пошли красные жилки.

Я не вижу дна.

— Ты хотел пить, — сказал Рагнар Бледному. Голос был хриплым и чужим, губы слипались от крови. — Пей до дна. Только у меня его нет.

И Бледный понял.

Таргос увидел, как дёрнулась фарфоровая маска, как тварь попыталась отвернуть голову, оторваться, закрыть себя, как закрывает рот человек, захлебнувшийся водой. Но теперь уже не он тянул — теперь в него давили. И сила, которую он так жадно начал пить, теперь шла в него сама, не спрашивая и не останавливаясь, и нити в его теле начали лопаться одна за другой — не распускаясь, как под руками Иридана, а именно лопаясь, с тонким сухим треском, будто кто-то ломал одну за другой сотни сухих тростинок.

И красная искра остановилась.

Ей больше некуда было бежать. Все нити вокруг неё были полны до краёв и больше не расступались, и она застряла в груди Бледного, слева, чуть ниже того самого кривого рубца, который оставил Иридан во вторую ночь. Застряла — и билась там, как сердце.

Таргос вскочил на крыше, забыв про серую, хрустящую под ногами черепицу.

— Грудь! — заорал он так, как не орал никогда в жизни. — Под рубцом! Стоит! Иридан, она стоит!

Последняя игла сорвалась с его пальцев сама. Перелетела через площадь тонкой тёмной чёрточкой и вошла в лёд именно там, куда и должна была войти, — и красный лоскут затрепетал прямо над бьющейся искрой.

Иридан был уже там.

Он бежал, прижимая локоть к серому боку, и лицо у него было совсем спокойным — таким же, каким оно, наверное, было в тот день, в доме кожевника, когда мать держалась за его сапог. Только теперь по этому спокойному лицу текли слёзы. Он, кажется, и сам этого не замечал.

— Я всегда делаю три, — сказал он никому.

И ударил в третий раз.

Его ладонь вошла в лёд под рубцом, рядом с красным лоскутом, по запястье. Пальцы сжались. И Иридан рванул — не одну нить, а все сразу, сверху вниз, от рубца до брюха, так, как распускают свитер с ворота до подола одним движением.

Грудь Бледного раскрылась.

И внутри, в гнезде из лопнувших светящихся нитей, Таргос увидел его.

Камень. Чёрный, с ноготь величиной, пронизанный красными светящимися прожилками, в тонкой серебряной оправе, как в клетке. И он бился.

Тук.

Рагнар шагнул вперёд.

Ноги держали его плохо, и перед глазами всё плыло, и чёрного огня в нём осталось ровно столько, чтобы обвить одну кисть тонкой тёмной перчаткой. С этой перчаткой он и сунул руку в раскрытую грудь Бледного — между лопнувших нитей, рядом с бинтами Иридана, рядом с красным лоскутом Таргоса — и сомкнул пальцы на камне.

И услышал.

Не ушами. Всем телом сразу, костями, зубами, тем местом под рёбрами, где сейчас была одна пустота. Звук, похожий сразу на колокол, на ветер в горах и на колыбельную, которую поют над кроватью вполголоса, когда ребёнку страшно. Он знал этот звук. Он слышал его однажды — едва-едва, на самой границе слуха, семилетним, в мёртвом круге вывороченного леса, когда на востоке мигнула красная звезда. И потом — каждый вечер, глядя на восток.

Только теперь он держал его в ладони.

Камень бился в его пальцах часто, испуганно, как сердце пойманной птицы. Рагнар сам не знал, зачем, но сжал пальцы чуть мягче. Так, как держат птенца, выпавшего из гнезда.

И камень успокоился.

Тук. Тук. Тук.

Моё, — подумал Рагнар, и не понял, откуда пришла эта мысль. Она была спокойной, тихой и невероятно древней, будто её думал не он, а кто-то, кто жил в нём задолго до того, как его подобрали в дымящейся воронке за лесом. Это моё.

И он вынул руку.

***

Бледный не упал. У него просто больше не осталось того, чем падать.

Все нити разом, все тысячи ровных рядов отпустили друг друга, как отпускают руки люди, державшиеся за край лодки, когда лодка уже ушла под воду. И стеклянный олень выше амбара рассыпался. Не вдребезги, не с грохом — бесшумно, сверху вниз, начиная с кончиков мёртвых ветвей-рогов, мелкой белой пылью, которая падала медленно и мягко, как первый снег.

Или как пепел, что падал две недели после той ночи над западными лесами.

Рагнар стоял под этим снегом, сжимая в кулаке бьющийся камень, и смотрел вверх. Туман над долиной полз прочь, рвался на клочья, и сквозь него проступали звёзды. Одна, другая, десятая. И та, далеко на востоке, низко над хребтом, куда он смотрел каждый вечер.

Она мигнула. Красным.

И камень в его кулаке ответил ей одним тихим ударом.

А потом ноги у Рагнара кончились, и он опустился на колени прямо в белую пыль. Рядом, шагах в трёх, так же сидел Иридан — прижав локоть к боку, с мокрым лицом, и дышал своим медленным ровным дыханием, только теперь оно сбивалось на каждом третьем вдохе.

С крыши неуклюже, с руганью, под хруст серой черепицы сполз Таргос, подошёл и стал над ними двоими, уперев руки в бока.

— Ну, — сказал он, отдышавшись. — Хорошо дерёшься. Глупо. Но хорошо.

Рагнар поднял на него глаза. По лицу у него текла кровь, в волосах и на ресницах белела пыль, и выглядел он сейчас на свои восемнадцать — и ни днём старше.

— Нашёл? — спросил он.

— Что?

— Куда меня бить. Я же стоял к тебе спиной.

Таргос долго смотрел на него своим единственным глазом. Потом сплюнул в белую пыль.

— Тьфу ты. Нет. Не нашёл.

***

К рассвету начала возвращаться трава.

Сначала Таргос решил, что ему кажется. Там, где упала белая пыль, земля вдруг потемнела — не до серого, а до настоящего, бурого, влажного. А от неё по серой траве, медленно, как по скатерти ползёт пятно пролитого вина, расходился цвет. Зелёный. Такой, какой бывает только в самом начале лета. Когда над хребтом показалось солнце, зелень уже добралась до крайних дворов, полезла по коре старой ветлы у реки, и в ветле вдруг, неуверенно, будто пробуя голос, чирикнула птица.

Трава вернулась. Птицы вернулись. Река зажурчала.

Люди в трёх деревнях выше по долине — нет.

Таргос думал об этом, пока смотрел, как скрипит, отворяясь, дверь амбара, как наружу осторожно, щурясь на свет, выходят люди — старики, бабы, мужики с вилами, которые держали в руках всю ночь и так и не пустили в дело, — и как они замирают на пороге, увидев зелёную траву. Думал о том, что мальчишка на плетне в первой деревне так и останется серым, с серым яблоком в руке, пока его не развеет ветром, и что трава под ним теперь будет зелёной. Мир был плоским и честным. Он возвращал то, что можно вернуть. И никогда не возвращал остального.

Аннека выскочила из дверей первой. Остановилась. Оглядела площадь, белую пыль, зелёную траву, дядю Иридана с мокрым лицом и парня с красными глазами, сидевшего в этой пыли как на полу в избе. Потом развернулась, убежала обратно и вернулась с ковшом воды, который несла обеими руками, расплёскивая на себя, — и протянула Рагнару. Не на вытянутой руке. Просто протянула.

Рагнар взял ковш левой рукой — правую он так и не разжал — и пил долго, крупными глотками, и вода бежала по подбородку, смывая кровь.

— Башню всё-таки надо достроить, — серьёзно сообщила ему Аннека. — Она опять упала. Ночью.

— Достроим, — сказал Рагнар.

И улыбнулся.

Таргос на всякий случай сперва посчитал дни — и вышло семнадцать. Семнадцать дней он смотрел на это лицо и ни разу не видел, чтобы оно улыбалось. А улыбка, оказалось, была совсем мальчишеская — кривоватая, на одну сторону, и жёлтое колечко у зрачков стало на мгновение совсем широким.

***

Камень они рассмотрели только к полудню, когда отоспались в чьей-то пустой избе и поели того, что нанесли им со всего села.

Рагнар положил его на стол. Камень больше не бился — или бился так редко, что этого не было заметно. Он просто лежал в своей серебряной клетке, чёрный, с красными жилками, неровный с одного бока, будто его откололи от чего-то большого. И все трое смотрели на него молча.

Таргос подцепил оправу кончиком иглы и повернул к свету.

На серебре было выбито клеймо. Маленькое, аккуратное, канцелярское. Корона. И под ней — три прямые чёрточки.

— Тройка, — сказал Таргос.

— Тройка чего?

— Понятия не имею. Номер, судя по всему. — Таргос положил камень обратно. — А если есть третий, значит, был первый и второй. А может, ещё и тридцатый. Канцелярия всегда считает дальше, чем ты думаешь.

Иридан сидел, прислонившись к стене, с новой повязкой на боку и с закрытыми глазами.

— Он поёт, — сказал он, не открывая их.

Рагнар быстро повернулся к нему.

— Ты слышишь?

— Слышу. Тихо. — Иридан помолчал и открыл свои прозрачные глаза. — Только поёт он не мне. Тебе.

Рагнар ничего не ответил. Он взял камень со стола, подержал на ладони — и камень тихонько толкнулся в неё, один раз, как толкается носом в ладонь щенок, который узнал своего. Потом Рагнар достал из ворота иглу с серой ниткой, отмотал от своего клубка чёрной нити, продел её сквозь серебряную оправу и повесил камень себе на шею, под рубаху, прямо над сердцем.

И посмотрел в окно. На восток.

— Я иду туда, — сказал он.

— За горами на востоке стоит королевская башня, — спокойно напомнил Иридан.

— Знаю.

Иридан долго смотрел на свои руки в бинтах. Левая была серой до локтя, на правой теперь тоже посерели кончики пальцев, как и у Рагнара, — метка этой ночи, выданная обоим вместо награды.

— Мои руки умеют только отнимать, — сказал он наконец. — Это не изменится. Но сегодня ночью они отняли у того, у кого было нужно. Впервые. — Он поднял глаза на Рагнара. — Рядом с тобой, Черноогненный, они, может быть, научатся не ошибаться адресом.

Таргос хмыкнул, потянулся и с хрустом расправил спину.

— А я так и не нашёл твою трещину, — сказал он. — А я, знаешь ли, не люблю недоделанную работу. Придётся поискать ещё. Со стороны видно не всё. Иногда нужно подойти поближе.

Рагнар переводил взгляд с одного на другого. Он ничего их не просил. Не предлагал, не звал с собой. И Таргос вдруг понял, что и не попросит. Что никогда ни у кого ничего не просит для себя. И что именно поэтому за ним и пойдут.

— Ну и кто я теперь? — спросил Таргос, прищурив свой единственный глаз. — Второй, выходит? Первый — ты, это понятно.

— У меня нет никаких номеров, — сказал Рагнар.

— Будут, — уверенно сказал Таргос. — У таких, как ты, рано или поздно всегда появляются номера. И стол, за которым их сажают. И люди, которые собираются за этим столом и делают вид, что советуются. Вот увидишь.

— Тогда я третий, — спокойно сказал Иридан и снова закрыл глаза.

Рагнар посмотрел на них долго. На одноглазого наёмного убийцу, который пришёл за его головой. На Гасителя, которому когда-то приказали погасить его в первую очередь.

И ничего не сказал. Только чёрный огонь в печи, над которой варилась каша, стал на мгновение совсем тёплым.

Кашу, кстати, он опять пересолил.

***

Вторым Таргос пробудет шесть лет.

Пока однажды Рагнар не вернётся с запада не один. Рядом с ним будет идти парень лет семнадцати — беловолосый, пустоглазый, со сбитыми до мяса пальцами, которыми он три дня разрывал пепел сгоревшего поместья. Таргос посмотрит на эти пальцы своим единственным глазом. Потом на Рагнара. Потом снова на пальцы.

И сам отодвинет для него второе кресло.

Потому что уже знал то, чего не знал в то утро в Ивняках. Пальцы, сбитые о чужой пепел, — это и есть тот самый киль, на котором держится Рагнар.

А осколок под номером три так и останется висеть у него на шее, на чёрной нитке, под рубахой, прямо над сердцем. И каждый вечер, когда на востоке низко над хребтом зажигалась красная звезда, он тихонько отвечал ей одним ударом.

Тук.

Рагнар ещё не знал, от чего его откололи.

Но уже знал, что найдёт.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге