Обложка Хроники Сильвана

Хроники Сильвана

Ruslan Vasilev

0% прочитано
Стандартный
Ruslan Vasilev

Хроники Сильвана

Глава 1

Кровь растекалась по бетону тёмной лужей, пахнущей железом и озоном. Этот запах, пограничное состояние между жизнью и смертью, где человеческая плоть встречается с высоким напряжением, врезался в память навсегда, въедаясь в ноздри и оседая на языке металлическим привкусом. Взгляд неотрывно смотрел на распластанное тело Горба, на монтажку, зажатую в онемевшей руке, на индикатор нейросети на виске убитого, всё ещё мигающий красным перед окончательным угасанием. Удивительно, но страха не возникало. Только звенящая, абсолютная пустота и странное ощущение остановившегося времени, превратившегося в вязкую субстанцию, в которой увязали все мысли и движения. Секунды тянулись бесконечно, растягиваясь в бесконечные минуты, прежде чем пришло запоздалое осознание: необходимо бежать. Инстинкт самосохранения, притуплённый годами изнурительного труда и хронического недоедания, наконец включился, выбрасывая в кровь спасительный адреналин, проясняющий затуманенное сознание.

Пальцы разжались сами собой, подчиняясь безотчётному импульсу. Монтажка — тяжёлый слесарный инструмент с заострённым концом, весивший не меньше двух килограммов, — с глухим лязгом ударилась о бетон, и этот звук эхом разнёсся по пустому ангару, многократно отражаясь от металлических стен и высокого потолка. Руки дрожали мелкой противной дрожью, костяшки побелели от нечеловественного напряжения последних минут. На правой руке, чуть выше запястья, там, где начинались старые мозоли от постоянной работы, темнело небольшое пятно — кровь Горба. Жест ветошью, валявшейся рядом, только размазал её, въедая в поры глубже, оставляя на коже грязный, бурый след. Потом. Всё это можно будет пережить потом, когда опасность минует. Сейчас главное — исчезнуть, раствориться в ночи, пока никто не заметил, пока патрульные дроны не начали прочёсывать территорию, пока случайный свидетель, привлечённый шумом, не вызвал службу безопасности. Мысли лихорадочно заметались, просчитывая возможные пути отступления.

Но прежде чем ноги понесли прочь от места преступления, перед внутренним взором, словно старая потрескавшаяся плёнка дешёвого голографа, прокрутился весь этот день. Каждая секунда, каждая мелочь, каждое унижение, каждая капля пота врезались в память с фотографической чёткостью, доступной лишь тем, кто балансирует на грани отчаяния, чья жизнь уже не раз висела на волоске.

За двенадцать часов до удара очередь у ворот грузового терминала казалась бесконечной, уходящей в серую, промозглую мглу утра. Серое, промозглое утро ничем не отличалось от предыдущих пяти лет существования на Кессалии, на этой планете контрастов, где надежда умирала первой. Низкие тучи затянули небо тяжёлым, свинцовым одеялом, моросил мелкий противный дождь, который в Нижнем городе мгновенно смешивался с выхлопами атмосферных буксиров, чадящих дешёвым топливом, и грязью, въевшейся в потрескавшийся бетон за десятилетия. Тысячи оборванцев, прижимающихся друг к другу в тщетной попытке согреться и не потерять место в очереди, надеялись получить смену. Их лица, серые от недосыпа и хронического голода, выражали лишь тупое, животное терпение. Дроны-распределители — зелёные ИИ первого уровня, похожие на металлических пауков на колёсных платформах, питающихся от небольших SOL-блоков, закреплённых на их корпусах, — деловито сновали вдоль очереди, сканируя лица. Луч сканера равнодушно скользил по толпе, выхватывая из серой массы тех, у кого не было проблем с законом. Проблем с законом пока не было. Была только мать, лежащая в сырой каморке с туберкулёзом, и пустой карман, где не осталось ни одной кредиты на очередной курс нанодроидов-санитаров, которые могли бы продлить ей жизнь.

Её лицо в тот день, когда она узнала диагноз, не забыть никогда. Ни слёз, ни причитаний — только слабое пожатие худой, горячей от жара ладони и тихая, едва слышная просьба не волноваться. Врач в муниципальной клинике, усталый мужчина с трясущимися руками, одетый в дешёвый, застиранный халат, равнодушно объяснил: нужен курс нанодроидов-санитаров за шестьсот кредитов. Шестьсот кредитов. Для тех, кто зарабатывал по восемьдесят за двенадцатичасовую смену, таская тяжёлые грузы, эта сумма казалась астрономической, недостижимой, как звёзды в небе над планетой. Сто двадцать, отложенных за три месяца ценой нечеловеческих усилий и постоянной экономии на еде, — всё, что удалось скопить. Мать кивнула и поблагодарила врача, будто он сообщил ей хорошие новости. Никогда никаких жалоб. Ни на жизнь в сыром подвале, где по стенам текла вода, ни на работу на текстильной фабрике, где за гроши травили лёгкие синтетической пылью, ни на болезнь, медленно, но верно высасывающую жизнь. Просто существование сквозь стиснутые зубы, молчаливая, героическая попытка дать сыну хоть какое-то подобие нормальной жизни, которой у них никогда не было.

Турникет наконец пропустил внутрь, и привычный, монотонный гул грузового терминала заполнил всё вокруг, заглушая мысли. Огромное пространство, заставленное штабелями контейнеров с маркировкой разных корпораций, паллетами с SOL-блоками, аккуратно уложенными в пластиковую упаковку, и вечно снующими погрузчиками на гравитационной подушке, питаемыми от мощных промышленных батарей. Спёртый, тяжёлый воздух, пахнущий перегретыми двигателями, дешёвой смазкой, машинным маслом и человеческим потом, которым были пропитаны все поверхности. Место сбора грузчиков — небольшой закуток у стены, отгороженный ржавой сеткой, где уже толпились такие же измождённые фигуры в грязной, промасленной одежде. Молчаливое сборище, экономящее силы, прекрасно понимающее, что сегодня предстоит адский труд, который позволит заработать на кусок синтезированного хлеба и, возможно, на ещё один день жизни для таких же умирающих где-то в сырых подвалах близких.

Появление бригадира Горба было неторопливым и самоуверенным, как у хозяина жизни. Он прошёл к грузчикам вразвалочку, поигрывая электрошокером, питаемым от микро-SOL-блока на поясе. Зелёный индикатор на шокере весело подмигивал, обещая сотню болезненных ударов. Заплывшее жиром лицо с маленькими, глубоко посаженными поросячьими глазками, в которых не читалось ничего, кроме тупого самодовольства, лоснилось от пота. Воспалённый разъём нейросети старого образца на виске, из которого сочилась сукровица, добавлял его облику отталкивающих черт. Такие нейросети ставили беднякам — дешёвый способ контроля для корпораций, позволяющий отслеживать местоположение и состояние здоровья живого инструмента, не тратясь на дорогие системы слежения. Оценивающий взгляд, задержавшийся на худых, но жилистых, натруженных руках, и короткое, брошенное как подачка распоряжение: разгрузка SOL-блоков, двенадцать часов, восемьдесят кредитов.

Сто — обычная ставка за такую работу. Это знали все. Но спорить означало получить разряд и навсегда остаться за воротами. Тех, кто спорил, выбрасывали безжалостно, и обратная дорога им была заказана. Опущенные глаза и безмолвный шаг к конвейеру, где уже громоздились поддоны со стандартными кубами, готовыми к разгрузке. Привычное, многократно повторённое движение.

Двенадцать часов. Семьсот двадцать минут ада, растянувшиеся в вечность. Размеренные, почти механические движения, доведённые до автоматизма. Каждый SOL-блок размером с ладонь и весом чуть больше килограмма снимался с бесконечно движущейся ленты конвейера и аккуратно укладывался на поддон. Паллеты по сто штук, перетянутые пластиковой лентой, увозили дроны-погрузчики, но сначала их нужно было подготовить, уложить ровными рядами. Изнурительная, монотонная работа, от которой к концу смены затекала спина, немели руки, а перед глазами начинали мелькать чёрные точки от перенапряжения. Состояние автомата, не думающего ни о чём, кроме одного: каждая минута приближает к заветной цели. Шестьсот кредитов. Ещё семь таких смен — и курс нанодроидов для матери будет оплачен. Эта мысль держала, придавала сил, была единственным якорем в реальности, не дающим сорваться и упасть.

К третьему часу руки стёрлись в кровь. Кожа на ладонях, и без того огрубевшая, лопнула, обнажая саднящую плоть, и каждый новый куб, который приходилось брать, отдавался острой, пронзительной болью, пронизывающей всё тело. Грязная ветошь, которой наскоро обмотали ладони, пропиталась кровью и помогала мало. Пот заливал глаза, соль разъедала их, смешиваясь с пылью, но работа не прекращалась ни на секунду. Вокруг, словно тени, двигались другие грузчики — такие же молчаливые, такие же загнанные в угол обстоятельствами. Лишь изредка мёртвую тишину, нарушаемую лишь гулом механизмов, разрезал чей-то отчаянный крик — поскользнувшийся, уронивший блок человек тут же получал разряд от подлетавшего охранника. Взгляд старательно отводился в сторону, чтобы не видеть корчащегося на полу собрата по несчастью. Просто продолжать таскать, считать про себя, молиться богам, в которых не верилось, чтобы мать продержалась ещё хотя бы неделю, пока сын не соберёт проклятую сумму.

За час до конца смены Горб появился снова. Медленный, вальяжный обход грузчиков, выборочные, почти небрежные удары шокером тем, кто, по его мнению, работал недостаточно быстро, недостаточно расторопно. Остановка прямо напротив, и ленивое, равнодушное, как сообщение о погоде, объявление: всем недоплатят по двадцать кредитов из-за «поломки оборудования». Ни тени смущения или сомнения в голосе.

Работающее оборудование гудело ровно, без перебоев, индикаторы на пультах горели ровным зелёным светом. Никакой поломки не было и в помине. Обычная, отработанная годами дань, которую этот толстый урод, чувствующий свою безнаказанность, собирал с тех, кто не мог дать сдачи. Привычная практика, давно переставшая вызывать возмущение. Люди боялись. Боялись потерять работу, боялись получить разряд, боялись, что завтра их просто не пустят на порог терминала. Боялись настолько, что готовы были терпеть любое унижение.

Взгляд упёрся в толстое, лоснящееся лицо, в воспалённый разъём нейросети, сочащийся сукровицей, в маленькие, заплывшие глазки. Двадцать кредитов — два дня жизни матери. Два дня, которые отнимал этот человек, имеющий власть только потому, что стоял выше в иерархии таких же загнанных крыс, борющихся за выживание. Внутри что-то оборвалось. Не злость — злость была привилегией тех, у кого оставались силы на эмоции, у кого не всё было потеряно. Глухая, ледяная, всепоглощающая пустота заполнила всё существо, вытеснив усталость и боль, оставив только холодную, расчётливую ясность.

Молчали грузчики. Кто-то опускал глаза, кто-то отворачивался, делая вид, что занят делом. Привычка ко всему, выработанная годами бесправия. Молчание и опущенный взгляд, когда Горб проходил мимо. Просто смотреть и запоминать. Каждую чёрточку заплывшего лица, каждое движение коротких, толстых пальцев, сжимающих электрошокер, каждую ноту насвистываемой мелодии. В этой холодной пустоте зарождалось что-то новое, доселе неведомое, чему даже не было названия в лексиконе загнанного рабочего.

Ожидание конца смены, когда остальные разошлись, устало волоча ноги к выходу, торопясь поскорее покинуть это место. Огромный ангар опустел, только дроны-погрузчики продолжали своё монотонное, бездумное движение между штабелями, перевозя грузы. Стояние у конвейера, пристальный взгляд на гаснущие один за другим огни. Непонимание, чего именно ждёшь. Возможности? Случая? Или просто невозможность уйти, оставить всё как есть, позволить этой несправедливости восторжествовать в очередной раз?

Появление Горба из его закутка, когда ангар опустел окончательно, прозвучало как сигнал. Ленивое насвистывание дешёвой, прилипчивой мелодии, неторопливое направление к выходу. Остановка при виде одинокой фигуры, застывшей у конвейера, ленивая, самодовольная усмешка на заплывшем лице.

Вопрос о том, почему ещё здесь, сопровождался привычным, отточенным движением — поигрыванием шокером, перебрасыванием его из руки в руку. Приближение, сокращающее расстояние между жертвой и палачом. Спокойная, без единого признака страха или вызова, просьба о двадцати кредитах. Ровный, тихий голос, неожиданно твёрдо прозвучавший в гулкой тишине пустого ангара и отразившийся от стен, как выстрел.

Усмешка стала шире, обнажив жёлтые, неровные зубы. Такого от этого замученного, худого парня, с опухшими от недосыпа глазами, явно не ожидали. Шокер, проверка разряда — синяя, потрескивающая искра между контактами, осветившая на миг довольную физиономию. Шаг вперёд, и холодный металл прижался к груди.

Разряд, пронзивший тело, сводящий мышцы мучительной судорогой, выбивающий воздух из лёгких. Падение на колени, звон в ушах, заглушающий всё, разноцветные круги перед глазами. Пинок тяжёлым ботинком в бок, обзывательство ничтожеством, плевок на бетон. Поворот, чтобы с чувством выполненного долга уйти.

Доля секунды. Абсолютная пустота в голове, никаких мыслей — только чистое, животное действие. Рука сама нашарила на полу монтажку, выроненную во время работы и так и оставшуюся лежать в пыли. Пальцы сами собой сомкнулись на холодном, шершавом металле рукояти. Медленный, тяжёлый подъём. Горб уже сделал несколько шагов к выходу, насвистывая ту же беззаботную мелодию, широкую спину было хорошо видно в свете дежурных ламп.

Никаких воспоминаний о замахе. Только глухой, тошнотворный, влажный хруст, когда заострённый конец монтажки с чудовищной силой вошёл в основание черепа. Дёрнувшееся, выгнувшееся дугой тело, обмякшее и рухнувшее на бетон, даже не вскрикнув. Шокер выпал из разжавшейся руки и, сверкая зелёным индикатором, покатился по полу, описывая неровную дугу.

Стояние над телом, паралич, сковавший всё тело, и запоздалое, леденящее душу осознание: назад дороги нет. Убийство человека. Даже если этот человек был мразью, пользовавшейся своей безнаказанной властью, закон, суровый и беспощадный к бедным, этого не учитывал. Закон всегда был на стороне тех, у кого есть деньги, чтобы его купить. А денег не было ничего, кроме ста двадцати жалких кредитов в кармане куртки и умирающей матери, оставшейся одной. Убийца. Беглый преступник. Теперь охота, и поимка означает не просто тюрьму, а каторжные шахты на Фронтире, где люди, закованные в нейросети-ошейники, умирают за пайку через полгода, если не раньше.

Взгляд на монтажку в руке, тяжёлую, покрытую тёмной, ещё тёплой кровью. Разжатые пальцы, выпустившие орудие убийства. Глухой, тяжёлый лязг инструмента о бетон рядом с безжизненным телом. Оглушительный, невыносимо громкий звук в наступившей мёртвой тишине, эхом разнёсшийся под высокими сводами. Окончательное, бесповоротное осознание: нужно бежать. Прямо сейчас. Не думая, не оглядываясь.

Рывок в темноту ангара, прочь от тела, прочь от окровавленной монтажки, прочь от всей своей прошлой жизни, только что безвозвратно закончившейся здесь, в тёплой, дымящейся луже крови, пахнущей железом и озоном. Бег, спотыкание о ящики, падения, подъёмы, снова бег, не разбирая дороги, пока служебный выход не вывел в ночной, холодный воздух порта. Бесконечный лабиринт контейнеров, тёмных штабелей, путанных переулков. Вдалеке, то усиливаясь, то затихая, завыли сирены — кто-то всё же вызвал полицию. Или просто патруль облетал территорию, реагируя на сигнал тревоги. Неважно. Главное — спрятаться. Затаиться. Пережить эту бесконечную, холодную ночь. А завтра... завтра что-нибудь обязательно придумается. Должно придуматься.

Прыжок в узкий, зловонный проход между двумя высоченными штабелями контейнеров, забивание в самый тёмный угол, замирание. Попытка унять бешено колотящееся сердце, готовое выпрыгнуть из груди, унять дрожь в руках и ногах. Сто двадцать кредитов в кармане куртки, мятые, пропахшие потом купюры — всё, что осталось от прежней жизни. Мать, оставшаяся одна в сырой каморке, наверное, уже беспокоится, не знающая, что её сын только что стал убийцей и теперь прячется в порту, боясь каждого шороха, каждой тени. Закрытые глаза и беззвучный, отчаянный приказ самому себе: дышать ровно. Выживание. Абсолютная, всепоглощающая необходимость выжить. Ради неё. Ради того, чтобы когда-нибудь вернуться.

Глава 2

Холод был таким сильным, что исчезли пальцы. Не онемели, не затекли, а именно исчезли из восприятия — словно их никогда и не существовало, словно руки заканчивались ровными, гладкими культями чуть выше запястий. Там, где должны были находиться кисти, ощущалась только пульсирующая, звенящая пустота, переходящая в тупую, ноющую, растекающуюся боль где-то глубоко внутри предплечий. Сильван сидел в технической траншее, погружённый по грудь в ледяную воду, густо перемешанную с машинным маслом и неизвестными химикатами, оставляющими на коже жжение даже сквозь полное онемение. Маслянистая плёнка колыхалась на поверхности чёрными, переливающимися всеми цветами радуги разводами, отражающими далёкий, холодный свет редких портовых прожекторов. Запах здесь стоял такой, что глаза слезились непрерывно, не переставая — кислый, едкий, химический, въедающийся в слизистую, проникающий в лёгкие и оседающий там противным, металлическим привкусом, от которого начинало подташнивать, а горло сжималось спазмами. Но выбираться на поверхность было нельзя.

Над головой, низко и угрожающе, гудели патрульные дроны. Зелёные ИИ второго уровня, оснащённые мощными тепловизорами и сканерами электромагнитного спектра, прочёсывали территорию порта в поисках нарушителя, чьи биометрические данные уже, несомненно, были разосланы по всем постам, интегрированы в системы слежения и занесены в чёрные списки. Их низкий, вибрирующий, проникающий в самую кость гул то приближался, наполняя всё вокруг липкой, животной тревогой, то удалялся, растворяясь в общем шуме вентиляционных систем, работающих на пределе, и далёком, приглушённом расстоянием гуле грузовых гравилётов, заходящих на посадку. Лучи прожекторов, яркие, режущие глаза даже сквозь прикрытые веки, методично шарили по поверхности, выхватывая из темноты куски потрескавшегося бетона, штабеля ржавых контейнеров с облупившейся краской, обрывки колючей проволоки на ограждениях, оставленные кем-то ящики. Один из дронов, самый крупный, с дополнительными сенсорными блоками, висящими под брюхом, завис прямо над траншеей. Сильван замер, перестав дышать, вжавшись спиной в скользкую, покрытую слизью и какими-то водорослями стену, стараясь стать частью этого холодного, вонючего мира, раствориться в нём без остатка. Холодная вода, обжигающая кожу сильнее любого огня, скрывала его тепловую сигнатуру, маслянистая плёнка на поверхности искажала отражения и создавала помехи для оптических сенсоров, но если дрон включит ультразвуковой сканер для построения трёхмерной модели местности или, хуже того, гравитационный детектор, реагирующий на малейшие изменения плотности, способный уловить присутствие живого тела даже под толщей воды и грязи — тогда конец. Луч прожектора скользнул по краю траншеи, выхватив из темноты маслянистую, переливающуюся поверхность воды, осветив на мгновение плавающий в ней чей-то забытый ботинок, и медленно, словно нехотя, пополз дальше, в сторону штабелей контейнеров. Секунды тянулись бесконечно, растягиваясь в вязкие, бесконечные минуты, наполненные только гулом двигателей и бешеным стуком собственного сердца, готового, казалось, выпрыгнуть из груди, разорвать рёбра и выдать его местонахождение с потрохами.

В этой ледяной, вонючей ловушке, когда каждый, даже самый тихий вдох мог стать последним, а любое, самое осторожное движение — фатальным, мысли, освобождённые от необходимости контролировать застывшее, недвижимое тело, понеслись вскачь, бешено перебирая события прошедших часов, словно пытаясь найти в них хоть какой-то смысл, хоть какую-то зацепку за нормальность, за ту жизнь, которая ещё вчера казалась такой тяжёлой, а сегодня представлялась потерянным раем. Сначала паника, захлёстывающая липкой, удушающей волной: его поймают, отправят в каторжные шахты на Фронтире, где люди, прикованные нейросетевыми ошейниками к бесконечному конвейеру породы, умирают за жалкий паёк через полгода, где никогда не увидишь солнца, только тусклый, болезненный свет дешёвых искусственных светильников и бесконечные, уходящие в самое сердце планеты штольни, полные пыли, ядовитых газов и внезапных, никем не контролируемых обвалов. Где каждый день похож на предыдущий, и единственное, что ждёт впереди — медленное, мучительное угасание в полной темноте и забвении. Потом злость, глухая, тяжёлая, поднимающаяся из самых глубин существа, затмевающая разум, лишающая способности мыслить здраво: на Горба, который своим ничтожеством, своей тупой, животной жадностью, своей патологической уверенностью в безнаказанности подтолкнул к этому краю, на самого себя, за то, что не смог сдержаться, за эту дурацкую, никому не нужную, разрушительную вспышку ярости, за слабость, за то, что позволил эмоциям взять верх над рассудком, за эту проклятую монтажку, так внезапно и так тяжело оказавшуюся в руке, на весь этот прогнивший, несправедливый до самой своей сердцевины мир, где человеческая жизнь не стоила и ломаного гроша, где справедливость продавалась и покупалась, как любой другой ходовой товар на галактическом рынке, а честность была просто синонимом глупости и гарантией скорой и мучительной гибели. Потом злость схлынула так же внезапно, как и нахлынула, оставив после себя только выматывающую пустоту, и осталась только усталость — тяжелая, липкая, всепроникающая, въевшаяся в самые кости, в каждый сустав, в каждую клеточку тела, от которой не было спасения нигде. Усталость от бесконечной, изматывающей борьбы за существование, от вида вечно голодных, серых, безразличных ко всему, кроме собственного выживания, лиц в бесконечных очередях на биржу труда, от запаха сырости и плесени в материнской каморке, который, казалось, пропитал уже всё его существо, от безнадёжности, которая была таким же привычным, естественным, неотъемлемым фоном жизни, как гул генераторов, вой патрульных сирен и вечный, ни на минуту не прекращающийся шум большого, равнодушного, давящего города.

Всплыло воспоминание о матери. Её лицо, спокойное и какое-то отстранённое, почти просветлённое, когда она узнала диагноз. Не та отстранённость равнодушия или безразличия к собственной судьбе, а отстранённость человека, давно и прочно, с каким-то даже облегчением, принявшего неизбежное и не желающего обременять своей бедой единственного близкого человека, и без того задавленного жизнью. Она сжала его руку своей худой, горячей от постоянного, изнуряющего жара ладонью, и в этом слабом, почти невесомом пожатии была вся её многолетняя, ничем не оплаченная, жертвенная любовь, вся её забота, все те бессонные ночи, когда она, работая за двоих на текстильной фабрике, тайком, чтобы не обидеть, подкладывала ему лучшие, более калорийные куски, отказывая себе во всём. Врач в муниципальной клинике, куда их направили после того, как в бесплатной амбулатории только развели руками и посоветовали готовиться к худшему, говорил ровным, безразличным, механическим голосом, словно зачитывал инструкцию к дешёвому бытовому прибору, не имеющему ни души, ни чувств, ни права на жизнь. Туберкулёз. Запущенная, резистентная ко всем доступным антибиотикам форма. Единственный, теоретический шанс — курс нанодроидов-санитаров последнего поколения, очищающих организм на клеточном уровне. Шестьсот кредитов. У Сильвана, после трёх месяцев каторжной, изнуряющей работы на разгрузке, было сто двадцать. Мать, выслушав этот безжалостный, как пощёчина, приговор, спокойно, с каким-то даже достоинством кивнула врачу, вежливо поблагодарила его за уделенное время и на выходе, сжимая его руку всё той же горячей ладонью, сказала, что всё будет хорошо. Она всегда так говорила. Даже когда приходилось выбирать между буханкой синтезированного хлеба и жизненно важными, без которых она просто не могла дышать, лекарствами, даже когда отключали электричество за хроническую неуплату и они сидели при тусклом, болезненном свете дешёвого фонаря на солнечной батарее, заряжающегося только днём, даже когда отец, надорвавшись на стройке, тихо, мучительно, день за днём угасал за полгода, оставив их с долгами за самые дешёвые, казённые похороны и зияющей, незаживающей пустотой в душе. Всё будет хорошо. Эти слова были её единственной, наивной защитой, её мантрой, её хрупкой бронёй от жестокой, абсолютно несправедливой реальности, которая каждый день, каждую минуту доказывала обратное.

Теперь эти сто двадцать кредитов, ради которых он, сам того не желая, убил человека, лежали в кармане его куртки, намокшие, пропитанные ледяной водой, машинным маслом и неизвестными химикатами, слипшиеся в плотный, неприятный на ощупь, холодный комок. Но, если их аккуратно просушить, разъединить и дать им высохнуть, они всё ещё будут годны к оплате, всё ещё смогут купить немного еды или лекарств. А мать осталась одна в сырой, промозглой каморке, наверное, уже начала беспокоиться, вглядываться в темноту за мутным, никогда не мытым окном, прислушиваться к шагам на лестнице, не понимая, почему сын, который всегда возвращался с ночной смены, какими бы тяжёлыми, изматывающими они ни были, до сих пор не пришёл. Она не знала, не могла даже предположить, что её сын, её единственная надежда и опора в этом безумном мире, только что переступил черту, стал убийцей и теперь, рискуя жизнью с каждой секундой, прячется в ледяной воде технической траншеи, ожидая, когда бездушные, запрограммированные патрульные дроны, созданные для поиска таких, как он, потеряют интерес к этому забытому богами и людьми участку порта.

Когда дроны наконец улетели, их гул стих в отдалении, окончательно растворившись в общем, монотонном, убаюкивающем шуме просыпающегося порта, Сильван с трудом, с нечеловеческим, запредельным усилием выбрался из траншеи. Окоченевшие, полностью потерявшие чувствительность, превратившиеся в чужие, негнущиеся культи мышцы отказывались повиноваться, каждое движение давалось с таким невероятным напряжением, что перед глазами плыли радужные круги, а в ушах начинало звенеть. Тело, казалось, состояло из сплошной, нестибаемой, абсолютно чужой боли, которая не имела конкретного источника, а просто заполняла собой всё пространство, вытесняя всё остальное. Он ухватился за скользкий, покрытый тонким, коварным слоем льда бетонный край траншеи, подтянулся на руках, которые он почти не чувствовал, и перевалился через него, грузно, как мешок с картошкой, рухнув на холодный, шершавый, покрытый мелкой ледяной крошкой пол. Несколько минут, показавшихся бесконечной, мучительной вечностью, лежал неподвижно, широко открытым ртом, хватая холодный, колючий, но такой чистый и живительный после невыносимой вони траншеи воздух, пытаясь восстановить сбившееся, хриплое дыхание и заставить своё восставшее против него, чужое тело двигаться дальше. Зубы выбивали мелкую, неконтролируемую, выматывающую до последней степени дробь так сильно, что челюсть сводило болезненной, непрекращающейся судорогой, отдающейся в висках. Он поднялся на колени, опираясь дрожащими, почти негнущимися, потерявшими чувствительность руками о холодный, шершавый, царапающий кожу бетон, и поднял голову, чтобы посмотреть на светлеющее, наливающееся бледным, нездоровым светом небо. Где-то далеко за горизонтом, над бескрайними, уходящими в бесконечность просторами Нижнего города, начинался рассвет.

Рассвет означал, что порт, этот гигантский, никогда не спящий муравейник, начнёт оживать с новой силой. Скоро здесь появятся первые, заспанные рабочие, устало, на автомате бредущие на свои бесконечные смены, загудит техника, заполняя пространство лязгом и грохотом, и его, мокрого, грязного, вывалявшегося в мазуте и химикатах, еле стоящего на ногах, шатающегося от слабости, заметят сразу, без вариантов. В таком состоянии, когда каждое движение даётся с невероятным, запредельным трудом, а сознание то и дело норовит уплыть в спасительную, тёплую, манящую темноту, спрятаться, стать невидимым — невозможно. Нужно было уходить немедленно, сейчас, сию секунду, пока предрассветный, холодный туман, смешанный с тёплыми, клубящимися испарениями от подземных коммуникаций, ещё хоть как-то, хоть краем, скрывал его передвижения от возможных наблюдателей.

Сильван, шатаясь, как былинка на сильном ветру, побрёл вдоль забора, ориентируясь по памяти, которую за долгие, бесконечные месяцы работы в порту изучил до мельчайших, интимных подробностей. Ноги, обутые в промокшие насквозь, хлюпающие при каждом, даже самом осторожном шаге ботинки, скользили на обледенелых, покрытых тонкой, коварной коркой льда участках бетона, не давая опоры. Руки, потерявшие всякую чувствительность, превратившиеся в две бесполезные, чужеродные плети, висели вдоль тела, не сгибаясь в локтях, и казались невероятно тяжёлыми. Где-то здесь, он точно помнил, за грудой давно забытых, ржавых, никому не нужных контейнеров должна быть калитка, неприметный, узкий лаз в ограждении, через который самые опытные, знающие рабочие иногда выходят в город, экономя драгоценные минуты на обходных, официальных путях. Серая, невзрачная, почти идеально сливающаяся с цветом старого, проржавевшего, изъеденного коррозией металла, неприметная даже с десяти шагов. Но вместо калитки, когда он, спотыкаясь на каждом шагу и хватаясь онемевшими, неслушающимися руками за стены, чтобы не упасть, с трудом вышел к нужному месту, Сильван увидел человека.

Тот стоял у стены, небрежно, почти лениво прислонившись плечом к холодному, покрытому ржавчиной и пятнами многолетней грязи металлу, и курил. Настоящую сигарету, не дешёвый, вонючий, вызывающий тошноту синтетический заменитель, которым травились обитатели Нижнего города, ароматный, синеватый, пахнущий настоящим табаком дым от которой тонкой, изящной, почти художественной струйкой тянулся вверх, медленно, завораживающе тая в холодном, прозрачном предрассветном воздухе. В полумраке, ещё не развеянном первыми, робкими лучами солнца, лицо незнакомца казалось высеченным из цельного куска тёмного, вулканического камня — резкие, чёткие, почти хищные, но при этом удивительно гармоничные черты, глубоко посаженные, немигающие глаза, наблюдающие за миром спокойно, без какого-либо выражения, с холодной, отстранённой, почти звериной уверенностью. Одет он был в тёмную, неброскую, но явно очень дорогую куртку из плотной, качественной, отлично сидящей на широких плечах ткани, и удобные, разношенные, но тоже явно недешёвые, добротные ботинки. В правой руке, помимо тлеющей, ароматной сигареты, он держал пистолет — маленький, изящный, почти игрушечный на вид, но с той особой, смертоносной, опасной эстетикой, которая сразу выдаёт оружие, созданное не для парадных смотров или самоуспокоения, а для одного-единственного, конкретного, грязного дела. Он не целился — просто держал его, опустив ствол вниз, расслабленно, почти небрежно, но в самой этой расслабленности, в самой этой позе чувствовалась такая невероятная, пугающая готовность к мгновенному, смертоносному, абсолютно точному действию, что становилось физически не по себе. Само его присутствие, спокойное, уверенное, властное, было красноречивее любого направленного на тебя ствола.

Сильван замер, как вкопанный, на полушаге, не в силах вымолвить ни слова, не в силах даже вздохнуть. Язык, распухший и чужой, неподъёмный, прилип к нёбу, губы, синие, почти фиолетовые от холода, ставшие бесчувственными, не слушались, отказываясь складываться в членораздельные звуки. Он просто стоял, мелко, неконтролируемо, почти конвульсивно дрожа всем телом, пошатываясь от нечеловеческой, всепоглощающей слабости, и смотрел на этого человека, ожидая выстрела, удара, резкого окрика, всего, чего угодно, только не того, что произошло дальше.

— Верк, — сказал человек, выпустив в сторону тонкую, аккуратную, почти идеальную струйку дыма. Голос его был низким, спокойным, глубоким, лишённым каких-либо эмоций, словно он сообщал о погоде или о времени суток, словно происходящее было для него самым обыденным делом. — Я видел всё.

Эти три коротких, простых, будничных слова повисли в холодном, неподвижном, пропитанном запахом табака и металла воздухе, тяжёлые и необратимые, как окончательный приговор, не подлежащий обжалованию. Видел всё. Значит, был свидетелем убийства, от начала и до конца, от первого удара шокером до последнего хруста монтажки. Значит, теперь судьба Сильвана, его жизнь, его будущее, если такое вообще было возможно в принципе, полностью, безраздельно, целиком и полностью находились в руках этого спокойного, уверенного в себе, пугающего человека. Страх, на время отступивший перед всепоглощающим холодом и чудовищной, высасывающей все силы усталостью, снова вполз в душу липким, скользким, холодным, как эта вода, ужом, сдавил внутренности ледяными, невыносимыми тисками, перекрыл дыхание.

Но Верк не сделал ничего, что предвещало бы немедленную, неминуемую опасность. Он спокойно, без лишней, ненужной суеты, не меняя выражения лица, спрятал пистолет в скрытую кобуру под курткой, докурил сигарету до самого фильтра, аккуратно, тщательно затушил её о холодную, шершавую, покрытую копотью стену и спрятал окурок в карман — жест человека, привыкшего не оставлять после себя никаких, даже самых незначительных следов, человека, для которого скрытность, анонимность были не просто полезной привычкой, а второй натурой, основой существования. Затем, не торопясь, выдержав паузу, достал из другого кармана небольшой, плотный, слегка помятый конверт из толстой, дорогой, приятной на ощупь коричневой бумаги и протянул его Сильвану.

Сильван взял конверт дрожащими, почти негнущимися, полностью потерявшими чувствительность пальцами, даже не взглянув на содержимое, просто механически сжав его в кулаке. Верк, не произнеся больше ни единого слова, не дав никаких объяснений, показал рукой короткий, но удивительно выразительный жест — лёгкое, едва уловимое движение головой в сторону тёмного, узкого, зловещего прохода между двумя громадами складских зданий, чернеющего на фоне светлеющего неба. Иди, мол, вон туда, не мешкай, не оглядывайся. Там, в самом конце этого тёмного, узкого прохода, за грудами мусора и битых поддонов, стоит старый, давно заброшенный ангар, где когда-то, ещё до того, как порт перешёл под контроль нынешних, не менее тёмных владельцев, ремонтировали тяжёлую, колёсную технику. Там, внутри, под грудой старого, никому не нужного хлама, спрятан грузовик, старый, видавший виды, давно списанный, но ещё вполне, на удивление, на ходу, с ключ-картой, небрежно оставленной в замке зажигания, и полностью заряженными, готовыми к работе SOL-блоками. В горах, далеко отсюда, тебя встретят. Там, в горах, будет безопасно.

Сильван, не в силах задать ни одного из тысяч вопросов, роившихся в его обессиленной, затуманенной холодом и страхом голове, просто молча кивнул, повинуясь этому властному, не терпящему никаких возражений жесту. Все слова, все объяснения, все вопросы, все «почему» и «зачем» застряли в горле плотным, болезненным, непроходимым комком, который невозможно было ни проглотить, ни выплюнуть. Он развернулся и, спотыкаясь на каждом шагу, шатаясь, как пьяный, как сломанная кукла, побрёл в указанном направлении, в зияющую черноту прохода. Шаги его были нетвёрды, тело неудержимо кренило то в одну, то в другую сторону, но он упрямо, отчаянно шёл вперёд, потому что идти больше было некуда. Позади, в сером, рассветном мареве, навсегда оставалась его прежняя, такая привычная и такая ненавистная, такая невозможная жизнь, бездыханное, уже остывающее тело Горба, распластанное на холодном бетоне ангара, и этот загадочный, пугающий своей невозмутимостью, своей властью человек, Верк, который видел всё, абсолютно всё, но почему-то не вызвал полицию, не пристрелил его на месте, не поступил так, как поступил бы любой другой на его месте, а вместо этого, непостижимым образом, дал ему шанс на спасение, конверт с неизвестным содержимым и направление в полную, зияющую, пугающую неизвестность.

Глава 3

Кабина грузового гравилёта модели «Вездеход-476» представляла собой тесный, замкнутый мирок, живущий по своим, особым законам. Здесь пахло старым, выгоревшим на беспощадном солнце пластиком обшивки, густым машинным маслом, сочившимся из микроскопических неплотностей в гидравлической системе, и чужим, застарелым потом, который, казалось, въелся в ткань сидений за долгие годы бесконечных рейсов по самым гиблым и забытым дорогам планеты. Эти запахи, смешиваясь в тяжёлый, почти осязаемый, удушливый коктейль, создавали неповторимую, гнетущую атмосферу замкнутого пространства, где время текло иначе, подчиняясь только ровному, монотонному гудению силовой установки и бесконечному мельканию за лобовым стеклом серой, однообразной ленты дороги, уходящей в никуда, в неизвестность.

Сильван сидел в глубоком водительском кресле, вцепившись побелевшими, дрожащими пальцами в края обшивки, и смотрел на приборную панель абсолютно невидящим, отсутствующим взглядом. Она представляла собой сложный, почти хаотичный, пугающий непосвящённого набор элементов, усеянный бесчисленными индикаторами, тумблерами, маленькими, потускневшими от времени и пыли экранами, каждый из которых мерцал своим, особым, приглушённым светом, отбрасывая на его осунувшееся, бледное, покрытое грязью лицо причудливые, непрерывно пляшущие тени. Слева, на отдельном, вынесенном вперёд щитке, располагались жизненно важные индикаторы уровня заряда главных силовых элементов. Два промышленных SOL-блока по сто двадцать пять тысяч гигаджоулей каждый, подключённые параллельно к единой, тщательно сбалансированной энергосистеме, обеспечивали массивной гравитационной платформе возможность уверенного отрыва от земли и движения в любых направлениях с приличной скоростью. Один из них, судя по тускло светящейся, почти успокоительной зелёной шкале, сохранил семьдесят процентов от первоначальной ёмкости. Второй, более старый, с заметными следами глубокой коррозии на помятом корпусе и потускневшей маркировкой, показывал всего сорок пять процентов и явно требовал скорой замены. Гравилёт, конечно, не мог подняться высоко в стратосферу с такими показателями, но для движения по земле, на небольшой высоте, маневрируя между холмами и скалами, этого запаса энергии должно было хватить с лихвой, по крайней мере, до места назначения, которое было отмечено на навигаторе.

Справа от массивной рулевой колонки, вмонтированный прямо в толстую пластиковую панель, тускло, но уверенно светился экран бортового навигатора, на котором был проложен чёткий, пульсирующий ярко-синим цветом маршрут, уходящий куда-то далеко за пределы видимости, в непроглядную темноту за стенами ангара. Линия маршрута была прямой и уверенной, словно тот, кто её прокладывал, абсолютно точно знал, куда нужно попасть и как туда добраться. В самом центре панели, прямо перед лицом водителя, находился маленький, чувствительный джойстик управления турелью на крыше и крошечный, почти игрушечный индикатор боезапаса, который сейчас зиял пугающей красной пустотой, сигнализируя, что магазины полностью пусты и турель бесполезна, превратившись в бесполезный, мёртвый груз. Рядом с джойстиком красовалась аккуратная, но уже изрядно выцветшая от времени и выгоревшая на солнце нашивка: «Система «Глаз-7» — оптический комплекс наблюдения». Это означало, что машина была не просто транспортным средством для перевозки грузов, а хорошо оснащённым, серьёзно модернизированным разведывательным или даже лёгким боевым модулем, способным не только доставить ценный груз или человека в нужную точку, но и при необходимости дать отпор, оценить обстановку на большом расстоянии и передать данные.

Сильван не спешил заводить двигатель и трогаться с места. Слишком много невероятных впечатлений, слишком много сильнейших потрясений обрушилось на него за последние несколько часов, чтобы можно было просто взять и уехать, механически выполняя инструкции, данные загадочным, пугающим своей невозмутимостью незнакомцем. Он сидел неподвижно, вцепившись в руль, и смотрел на свои руки, не в силах отвести от них взгляд. Они всё ещё мелко, едва заметно, но неконтролируемо дрожали, но уже не так сильно, как несколько минут назад, когда он, шатаясь и падая, с трудом выбирался из зловонной, ледяной траншеи. Пальцы, посиневшие от холода, с обломанными, грязными, почерневшими от масла ногтями и свежими, кровоточащими ссадинами, медленно, мучительно, с противным покалыванием обретали чувствительность, и вместе с ней возвращалась тупая, ноющая, выматывающая боль в измученных суставах и перенапряжённых мышцах.

Где-то глубоко в недрах гравилёта, под толстым слоем изоляции и броневыми листами пола кабины, тихо, но уверенно и ровно гудели мощные системы жизнеобеспечения и гравитационные компенсаторы, питаемые от тех самых надёжных SOL-блоков. Это ровное, монотонное, невероятно успокаивающее, почти гипнотическое гудение действовало на измотанные до предела, истрепанные нервы лучше любого самого сильного лекарства, создавая иллюзию полной безопасности, временного, надёжного убежища от внешнего мира, полного смертельных опасностей и звенящей, как натянутая струна, неопределённости. Сильван закрыл глаза и позволил себе на несколько драгоценных, бесценных минут полностью выпасть из жестокой реальности, провалиться в спасительное, тёплое забытьё, просто слушая этот ровный, убаюкивающий звук и чувствуя, как в тесной, нагретой дыханием кабине, несмотря на проникающий отовсюду предутренний холод, постепенно становится теплее, почти уютно.

В голове, освобождённой от необходимости постоянно контролировать каждое движение и ежесекундно ожидать смертельной опасности, снова, как в бешеном, неуправляемом калейдоскопе, замелькали обрывки мыслей, лиц, недавних событий. Мать. Её спокойное, почти отстранённое, просветлённое лицо в тот страшный момент, когда она узнала о безжалостном, как пощёчина, диагнозе. Она не плакала, не причитала, не задавала бессмысленных вопросов, на которые всё равно не было ответа. Она просто крепко сжала его руку своей худой, невесомой, но горячей от постоянного, изнуряющего жара ладонью и тихо сказала, чтобы он не волновался. Всё будет хорошо. Врач в муниципальной клинике, куда их направили после того, как в бесплатной, вечно забитой амбулатории только развели руками и посоветовали готовиться к самому худшему, говорил ровным, абсолютно безразличным, механическим голосом, словно зачитывал не смертельный приговор близкому человеку, а скучную инструкцию по эксплуатации дешёвого бытового прибора. Туберкулёз. Запущенная, резистентная ко всем доступным антибиотикам форма. Единственный, чисто теоретический шанс — курс нанодроидов-санитаров последнего поколения. Шестьсот кредитов. Это страшное, неумолимое число теперь было выжжено в мозгу калёным железом, не оставляя места ни для чего другого. У Сильвана, после трёх месяцев каторжной, изнурительной, почти бесплатной работы на разгрузке в порту, было всего сто двадцать. Мать, выслушав приговор, спокойно, с каким-то даже достоинством кивнула врачу, вежливо поблагодарила его за уделенное время и на выходе, всё так же сжимая его руку, повторила: всё будет хорошо. Она всегда так говорила. Даже когда приходилось делать мучительный выбор между буханкой синтезированного хлеба и жизненно важными лекарствами, даже когда безжалостно отключали электричество за хроническую, безнадёжную неуплату, даже когда отец, надорвавшись на стройке, тихо, мучительно, день за днём угасал за полгода, оставив их с долгами за самые дешёвые похороны. Всё будет хорошо. Эти простые, наивные слова были её единственным, но невероятно мощным оружием против жестокого, безжалостного мира.

Теперь эти сто двадцать проклятых кредитов, ради которых он, сам того не желая, не планируя, в одно мгновение перечеркнул всю свою жизнь, убил человека, лежали в кармане его мокрой, грязной куртки, намокшие, пропитанные ледяной водой, вонючим машинным маслом и неизвестными химикатами, слипшиеся в плотный, холодный, неприятный, почти живой комок. Но, если их аккуратно просушить, разъединить промокашкой и дать им как следует высохнуть, они всё ещё будут годны к оплате, всё ещё смогут купить немного еды или лекарств. А мать осталась одна в сырой, промозглой, вечно тёмной каморке, наверное, уже начала по-настоящему беспокоиться, вглядываться в мутную темноту за окном, прислушиваться к каждому шороху на лестнице. Она не знала, не могла даже в страшном сне предположить, что её сын, её единственная надежда и опора в этом безумном мире, только что переступил непоправимую черту, стал убийцей и теперь, рискуя жизнью с каждой секундой, прячется в кабине старого, разрисованного граффити гравилёта, готовясь бежать в полную, зияющую, пугающую неизвестность.

Сильван открыл глаза и посмотрел на конверт, который всё ещё машинально, не отдавая себе отчёта, сжимал в руке, не выпуская его ни на секунду, словно это был единственный якорь в реальности. Бумага была плотной, дорогой, приятной на ощупь, совсем не похожей на ту дешёвую, серую, шершавую бумагу, на которой печатали муниципальные уведомления, квитанции и повестки. Он с трудом, непослушными, дрожащими пальцами разорвал край конверта и заглянул внутрь. Там, тускло и призывно поблёскивая в мягком, рассеянном свете приборов, лежала аккуратная, ровная пачка новеньких, хрустящих, ещё не бывших в обращении кредитов — очень приличная сумма, судя по внушительной толщине пачки, способная решить множество самых разных проблем, и небольшая, гладкая пластиковая карточка с выгравированным на ней номером и каким-то непонятным символом. Деньги. На первое время, чтобы не умереть с голоду, пока доберётся до места, пока не найдёт, где укрыться. И номер, по которому можно будет связаться с тем, кто готов помочь, когда он окажется в относительной безопасности. Доверие, оказанное этим загадочным, спокойным незнакомцем, поражало и пугало одновременно. Кто он? Почему он так уверен в Сильване? И что он потребует взамен за такое невероятное спасение?

Воспоминание о матери нахлынуло с новой, неожиданной, сокрушительной силой, прорываясь сквозь плотную пелену усталости, холода и животного страха. Он вспомнил, как однажды, когда ему было лет десять, а отец был ещё жив и здоров, она повела его в единственный во всём их районе муниципальный бассейн — удивительное, почти сказочное место, где вода была прозрачной, голубой и чистой, а не технической, мутной и вонючей, где можно было хоть ненадолго забыть о вечной серости, грязи и безысходности. Он помнил запах хлорки, резкий, неприятный, но почему-то казавшийся тогда невероятно праздничным, предвещающим что-то хорошее. Помнил, как звонко, заливисто смеялась мать, стоя у голубого бортика и призывно махая ему рукой. Он плыл, изо всех сил загребая руками и ногами, чувствуя, как прохладная вода обтекает его усталое, вечно голодное тело, как легко и свободно, почти невесомо дышится в этом огромном, светлом, наполненном солнцем помещении, как беззаботно и хорошо может быть, оказывается, в этом мире. Потом вылез, дрожа от холода и счастья, и она закутала его в огромное, чуть влажное, пахнущее свежестью махровое полотенце, пахнущее домом, тем самым единственным и неповторимым, тёплым, родным запахом, который ни с чем нельзя было спутать. «Ты мой герой», — говорила она, глядя на него сияющими глазами, и он, маленький и абсолютно счастливый, безоговорочно, без тени сомнения верил каждому её слову. Тогда, в той далёкой, почти забытой, счастливой жизни, он ещё умел верить в простое, ничем не замутнённое, наивное детское счастье.

Сильван снова открыл глаза, прогоняя наваждение. В кабине было по-прежнему сумрачно и тихо, только разноцветные, равнодушные индикаторы на приборной панели мигали в такт ровной работе систем, отбрасывая на его осунувшееся, бледное лицо и стены причудливые, непрерывно танцующие, почти зловещие блики. То далёкое, безвозвратно ушедшее, потерянное навсегда счастье осталось там, в недосягаемом детстве, за плотной, непреодолимой стеной бесконечных лет, чудовищных лишений и невосполнимых потерь. Сейчас была только суровая, жестокая, беспощадная реальность: грязь, засохшая, тёмная кровь на руках, въевшийся в поры, в кожу, в волосы невыносимый запах зловонной траншеи и отчаянное, паническое бегство в полную, зияющую, пугающую своей бездонностью неизвестность. Никаких иллюзий, никакой призрачной надежды на лучшее, только холодная, расчётливая, животная необходимость выжить любой ценой, чтобы когда-нибудь, если повезёт, вернуться.

Он с невероятным усилием оторвал остановившийся, застывший взгляд от пульсирующих приборов и посмотрел в мутное, покрытое толстым слоем пыли и грязных разводов лобовое стекло. Сквозь него, как в тумане, были смутно видны очертания ангара, ржавые, проржавевшие насквозь фермы крыши, сквозь которые проглядывало светлеющее небо, груды никому не нужного, давно забытого хлама по углам. Где-то там, снаружи, в этом сером, неприветливом мире уже начинался новый, тяжёлый день, просыпался огромный, равнодушный порт, но здесь, в этой старой, потрёпанной машине, время словно остановилось, застыло, не желая двигаться дальше. Сильван глубоко, судорожно вздохнул, пытаясь хоть немного унять не прекращающуюся мелкую дрожь во всём теле, и наконец потянулся к панели управления. Его онемевшие, негнущиеся пальцы с трудом нащупали небольшую, тускло блестевшую в полумраке ключ-карту, небрежно, но точно вставленную в замок зажигания. Он с силой повернул её, и гравилёт немедленно отозвался негромким, но мощным, уверенным, нарастающим гулом — силовая установка, получив долгожданную команду, начала раскрутку, гравитационные генераторы, жадно втягивая энергию из надёжных SOL-блоков, с тихим, нарастающим свистом набрали необходимую мощность, и тяжёлая машина чуть заметно, на какие-то миллиметры, приподнялась над бетонным, покрытым многолетней грязью полом, легко и послушно повиснув в воздухе на невидимой, но могучей антигравитационной подушке. Индикаторы на панели на мгновение дрогнули, перестраиваясь, мигнули и успокоились, показывая незначительный, в пределах допустимого, расход драгоценной энергии.

Сильван, превозмогая дрожь и слабость, выжал педаль управления вектором тяги, плавно, насколько позволяли трясущиеся, неслушающиеся руки, повернул тяжёлую рулевую колонку. Гравилёт, удивительно послушно и точно реагируя на каждое, даже самое неловкое движение, медленно, тяжело, словно нехотя, но неотвратимо выкатился из спасительной темноты ангара в серый, неприветливый, продуваемый всеми ветрами предрассветный сумрак, навсегда оставляя позади место, где его жизнь в одно страшное мгновение безвозвратно разделилась на «до» и «после», где он навеки простился со своим прошлым, со своей прежней, такой тяжёлой, но такой понятной жизнью, оставив за спиной только горький, холодный пепел и мучительное, разъедающее душу чувство безвозвратной потери.

Дорога, едва различимая в скупом, робком свете набирающего силу холодного дня, вела прочь от порта, прочь от ненавистного Нижнего города с его нищетой и безысходностью, всё выше и выше, в горы. Узкая, разбитая, покрытая глубокими трещинами лента асфальта петляла между серыми, безжизненными, поросшими редким, чахлым кустарником холмами, словно пытаясь запутать возможных преследователей. Туда, где, как уверенно обещал загадочный Верк, его должны были встретить люди, готовые помочь. Кто эти люди, чего они от него хотят, почему этот странный, пугающе спокойный человек с пистолетом решил помочь ему, убийце, беглому преступнику, — на эти вопросы не было и не могло быть ответов. Но выбора не оставалось совершенно. Везде, куда бы он ни направился, куда бы ни побежал, его уже ждала либо полиция с бесчисленными блокпостами и дронами-ищейками, запрограммированными на его поиск, либо мучительная, холодная и голодная смерть в какой-нибудь грязной подворотне. Оставалось только безоговорочно довериться этому таинственному незнакомцу, этому человеку, который, казалось, знал о нём всё, и его туманному, но такому заманчивому обещанию.

Сильван, собрав остатки воли, вдавил педаль акселератора в пол до упора, и мощный гравилёт, взревев силовой установкой, резко, как пришпоренный конь, рванул вперёд, стремительно набирая скорость. Холодный, пронизывающий ветер, с силой врывающийся в неплотно закрытое, дребезжащее окно, хлестал по лицу, выдувая из нагретой кабины застоявшийся запах пота и масла, принося с собой свежесть, чистоту и обжигающий холод высокогорных предгорий. Позади, в густых клубах поднятой из-под гравитационной подушки пыли и выхлопных газов, навсегда исчезала его прошлая, такая тяжёлая, но единственно возможная жизнь с её бесконечной нищетой, ежедневными унижениями, непосильным, изнуряющим трудом и единственной, тихой, почти незаметной радостью — редкими, бесценными минутами, проведёнными с матерью, когда они могли просто сидеть рядом и молчать, чувствуя тепло друг друга. Впереди была зияющая, пугающая неизвестность, смертельные опасности и, возможно, скорая и мучительная смерть. Но это было всё же лучше, чем медленно, день за днём умирать от полной безнадёжности в грязных, вонючих кварталах Нижнего города, бессильно наблюдая, как безжалостная болезнь день за днём, час за часом пожирает самого родного, самого близкого человека, не оставляя ни малейшего шанса на спасение.

Глава 4

Дорога вилась по горному склону бесконечной серой лентой, местами почти полностью разрушенной оползнями и временем, когда-то проложенная для нужд геологов, а теперь служащая только контрабандистам да таким же беглецам, как Сильван. Гравилёт «Вездеход-476» шёл на предельно малой высоте, всего в полуметре над поверхностью, чтобы экономить энергию и не привлекать внимания возможных наблюдателей с патрульных дронов, которые изредка появлялись в этом секторе. Сильван сидел за рулём уже четвёртый час, и спина начала ныть от постоянного напряжения, наливаясь тупой, тянущей болью, которая поднималась от поясницы к плечам. Глаза слипались, веки тяжелели с каждой минутой, но он заставлял себя всматриваться вперёд, в эту бесконечную череду скал и осыпей, мелькающих в неровном, дрожащем свете фар, вырывающих из темноты лишь небольшие куски реальности.

За последние две недели он привык к таким поездкам. Кремень, тот самый человек с искусственным красным глазом, оказался жёстким, молчаливым, но неожиданно справедливым учителем. Каждый день начинался с тренировок задолго до рассвета, когда горы ещё тонули в сером, липком тумане, а холод пробирал до костей, несмотря на тёплую куртку. Стрельба из разных положений, рукопашный бой на гравийной площадке перед штольней, ориентирование на местности без навигатора, работа со снаряжением в полной темноте. Сильван впитывал всё, как иссохшая, потрескавшаяся земля воду после долгой засухи, потому что каждой клеткой тела понимал: любая ошибка, любая секунда промедления здесь могут стоить жизни. Не абстрактно, как в городе, где смерть приходила медленно, через голод и болезни, а быстро, хлестко, с металлическим привкусом во рту. Вьюга, молчаливая женщина с вечно перепачканными машинным маслом руками и короткой стрижкой, из-под которой виднелся старый, неровный шрам на виске, научила его разбираться в технике. Не просто менять блоки, а чувствовать машину, слышать её дыхание, понимать по едва уловимой вибрации, какой именно узел скоро откажет. Она показывала, как снимать кожухи, прочищать фильтры, заменять микро-SOL-блоки в полевых условиях, когда каждая секунда на счету, а пальцы коченеют от холода. Он уже не путал стандартные промышленные кубы разной ёмкости, не тратил время на поиск нужного разъёма, мог на слух, по едва заметному изменению тона работающего генератора, определить, какой из двигателей работает с перебоями и требует немедленного внимания.

Сегодняшнее задание было обманчиво простым: доставить герметичный контейнер с микро-блоками для систем слежения на дальний пост наблюдения, затерянный в горах в трёх часах езды от основной базы. Кремень, вручая ключ-карту и коротко кивнув на карту, проложенную в навигаторе, сказал только: «Проверка. Один. Без подсказок». В этих трёх словах заключалось всё: доверие, граничащее с испытанием, и понимание, что если он не справится, то грош цена всем предыдущим урокам. Сильван не возражал. Ему до дрожи в пальцах хотелось доказать, доказать прежде всего самому себе, что он не просто обуза, случайно подобранная на портовой свалке, а может быть полезным, может стать частью этого странного, замкнутого мирка, где выживание было единственным законом, а молчание – золотом.

Дорога становилась всё хуже с каждым километром. Гравилёт то и дело подпрыскивал на выступах скал, которые не успевал объехать на такой скорости, и Сильван каждый раз сжимал руль до хруста в пальцах, до ощущения, что кости вот-вот не выдержат и треснут. Слева, почти отвесно, нависала серая, иссечённая трещинами каменная стена, с которой то тут, то там осыпалась мелкая крошка, стуча по крыше и лобовому стеклу. Справа – зияющая пустота, обрыв, на дне которого лишь угадывался, скорее чувствовался, чем слышался, глухой, непрекращающийся шум невидимой горной реки, скрытой плотной пеленой тумана. Туман, висевший над ущельем, сгущался с каждым поворотом, превращаясь из лёгкой, почти прозрачной дымки в плотную, вязкую, непроницаемую стену, сквозь которую свет фар пробивался с трудом, выхватывая лишь какие-то смутные, расплывчатые тени. Видимость упала до каких-то трёх-четырёх метров. Пришлось включить дополнительные прожекторы, укреплённые на крыше кабины, которые жрали энергию с невероятной жадностью, но без них дальнейшее движение превращалось в русскую рулетку, где единственным проигрышем была смерть в каменистой бездне.

Индикатор заряда на панели, который Сильван контролировал каждые пять минут, мигал уже не жёлтым, а тревожным, пульсирующим оранжевым – сорок два процента. Цифра, ничего не значащая для обывателя, но для него, прошедшего школу Вьюги, означавшая, что до предела осталось чуть больше часа, если не увеличивать нагрузку. До поста, судя по навигатору, оставалось около часа пути, но дорога шла всё время вверх, преодолевая перевал, и расход энергии неуклонно рос, стремительно таял на глазах, как кусок льда, брошенный на раскалённую сковороду. Сильван мысленно прикинул, перебрал в голове все возможные варианты, которым учила Вьюга: если переключить двигатель на экономичный режим, снизив тягу до минимума, может быть, и хватит. Может быть. Он потянулся к тумблеру, перевёл его в другое положение, и гравилёт, послушно отреагировав, опустился ещё ниже, почти касаясь колёсами каменистого грунта, волочась над самой поверхностью, цепляя выступающие камни. Скорость упала до двадцати километров в час, но зато индикатор перестал так стремительно, пугающе быстро таять, замер на отметке тридцать восемь, потом медленно, очень медленно пополз вниз.

В кабине было тепло. Отопление работало от отдельного малого блока, спрятанного под панелью, и Сильван, чувствуя, как пот заливает глаза, стянул с себя куртку, не глядя бросив её на соседнее сиденье. Тело, измотанное постоянными, изнуряющими тренировками, которые Кремень не прекращал ни на день, наливалось привычной, почти приятной, тягучей усталостью, той, что приходит после долгой, хорошо выполненной работы. Он поймал себя на странной, неожиданной мысли, что впервые за долгое, очень долгое время не думает о прошлом. Совсем. Все мысли, все ощущения, всё его существо было сосредоточено здесь и сейчас: на этой проклятой дороге, на тяжёлом грузе в кузове, на далёком посте, на молчаливом Кремне, который, наверное, уже отсчитывает минуты до его возвращения, на Вьюге, которая, может быть, приготовила ему горячий ужин. Мать... Он старался не вспоминать, потому что каждое воспоминание, даже самое светлое, отзывалось в груди тупой, ноющей, не отпускающей болью, от которой хотелось выть. Он отправил ей деньги через Верка – тот появился на базе через неделю после его прибытия, молча забрал конверт с кредитами и так же молча исчез. Но знает ли она, где он? Что думает о его внезапном, ничем не объяснимом исчезновении? Успела ли получить курс? Жива ли вообще?

Внезапно гравилёт дёрнулся. Резко, сильно, так что Сильвана бросило вперёд, и только ремень безопасности удержал его от удара о лобовое стекло. В следующую секунду машину тряхнуло ещё раз, и левый борт просел, заскрежетав по камням. Сильван вцепился в руль побелевшими пальцами, пытаясь выровнять гравилёт, задействовав правые генераторы на полную мощность. Индикатор левого двигателя, ещё минуту назад горевший ровным зелёным, замигал тревожным, пульсирующим красным, потом погас совсем, сменившись мёртвой, чёрной пустотой. Система, автоматически перераспределив нагрузку, попыталась компенсировать потерю, но тяги стало катастрофически мало. Гравилёт просел, задел колёсами острые камни, жалобно взвизгнул и, подпрыгнув на очередном ухабе, остановился, ткнувшись носом в холодную, мокрую от тумана скалу.

Сильван выругался сквозь зубы. Коротко, зло, но без паники. Паника была роскошью, которую он не мог себе позволить. Он выключил двигатель, чтобы не тратить остатки драгоценной энергии впустую, отстегнул ремень и, толкнув дверцу, вывалился наружу, в холодную, сырую, обжигающую лёгкие мглу. Холодный, пронизывающий воздух ударил в лицо, заставив поёжиться после тёплой кабины. Он обошёл машину, скользя по мокрым камням, и осмотрел левый гравитационный генератор. Тот был покрыт маслянистой, липкой плёнкой, из щели между деформированными кожухами сочилась какая-то тёмная, густая жидкость, пахнущая горелым пластиком и озоном. Перегрев, который не выдержали уплотнители? Или механическое повреждение от удара о камень? Он не знал точно. Вьюга учила его многому, учила быстро и настойчиво, но с такими серьёзными поломками в полевых условиях он ещё не сталкивался. Всё, что было до сих пор – замена блоков, прочистка фильтров, мелкий ремонт проводки.

Он вернулся в кабину, достал из-под сиденья ящик с инструментами и запасной SOL-блок, тяжёлый, холодный, с ровно горящим зелёным индикатором. Если проблема в питании, если блок просто вышел из строя, замена могла помочь. Это был самый простой, самый очевидный вариант. Сильван открутил крепления, удерживающие защитную крышку генератора, с усилием содрал её, ободрав пальцы об острый край. Вытащил разряженный блок – тот был обжигающе горячим, почти раскалённым, так что пришлось перехватывать его тряпкой, чтобы не обжечь ладони. Вставил новый, тщательно, до щелчка, зафиксировал его в разъёме, закрутил крышку, включил систему. Индикатор левого генератора на панели загорелся зелёным, радостно, обнадёживающе, и Сильван облегчённо выдохнул, чувствуя, как отпускает напряжение в плечах. Но радость была недолгой. Минуту, не больше, индикатор проработал ровно, а потом снова замигал красным, часто, панически, и погас, оставив после себя только мёртвую тишину и чувство полной, абсолютной безнадёжности.

Не помогло. Значит, не в блоке дело. Значит, что-то серьёзное, внутри самого генератора, куда ему, неопытному, необученному, лезть нельзя, страшно, смерти подобно. Он выключил систему, чтобы окончательно не посадить второй двигатель, и вылез из кабины. Сел на холодную, мокрую подножку, глядя в серую, непроглядную стену тумана, которая, казалось, давила со всех сторон, сжималась вокруг него, не оставляя ни просвета, ни надежды. До поста, который теперь был где-то там, за этой стеной, оставался ещё час ходу, а он застрял здесь, в горах, в полной, абсолютной неизвестности, с неработающим двигателем и тающим на глазах зарядом второго блока. Связи не было – горы, эти древние, молчаливые гиганты, создавали мёртвые зоны для любых передатчиков, и даже аварийный маячок, который Вьюга показывала ему вчера, здесь был бесполезен. Оставалось только сидеть и ждать. Ждать, пока кто-нибудь на базе хватится, пока Кремень, может быть, пошлёт кого-то на поиски. Или пытаться чинить самому, лезть в недра этой сложной, чужой, непонятной техники, рискуя окончательно её угробить.

В голову, освобождённую от необходимости вести машину и следить за дорогой, полезли мысли. Тяжёлые, липкие, неотвязные. Он вспомнил, как в детстве, в той, другой, почти забытой жизни, они с матерью ездили на экскурсию в горы. Единственный раз, единственный за все его детство, когда он выбрался из душного, вечно воняющего гарью и отходами Нижнего города. Тогда всё было по-другому. Яркое, почти ослепительное солнце, от которого слезились глаза, чистый, прозрачный, пьянящий воздух, которым хотелось дышать и дышать, и смех. Её смех, звонкий, заливистый, который он так редко слышал потом. Мать купила ему мороженое – настоящее, не синтетическое, в хрустящем вафельном стаканчике, и он ел его медленно, смакуя каждый глоток, чувствуя, как сладкий, непривычный холод разливается по горлу, по всему телу, проникая в самые дальние уголки души. Она смотрела на него и улыбалась, и в этой улыбке, в её глазах, было столько тепла, столько безграничной, ничем не обусловленной любви, что ему казалось – ничего плохого в жизни с ними никогда не случится. Они будут всегда вместе, и всё будет хорошо.

Он ошибался. Жестоко, бесповоротно ошибался.

Отец умер, когда Сильвану было двенадцать. Просто не пришёл однажды вечером со смены. Надорвался на стройке, таская непомерно тяжёлые бетонные блоки для фундамента нового небоскрёба, который строили для богатых. Сердце не выдержало. Оно просто остановилось, прямо там, на лесах, в двадцати метрах над землёй. Мать осталась одна. Работала на текстильной фабрике, в цеху, где за гроши, за жалкие восемьдесят кредитов в смену, травила свои и без того слабые лёгкие ядовитой синтетической пылью, которая вечно висела в воздухе, оседала на коже, на волосах, въедалась в лёгкие. А потом, через несколько лет, заболела. Сначала просто кашель, который никак не проходил, потом слабость, постоянная, выматывающая, потом кровь. Врач в муниципальной клинике, тот самый, с трясущимися, вечно потными руками и равнодушным, усталым взглядом человека, который видел слишком много смертей, чтобы переживать из-за каждой новой, сказал, глядя куда-то в сторону: «Туберкулёз. Запущенная форма. Нужны нанодроиды-санитары, курс. Шестьсот кредитов». Шестьсот. Сто двадцать у них было. Сильван тогда только устроился на разгрузку в порт, таскал эти проклятые SOL-блоки, стирая руки в кровь, за восемьдесят кредитов в смену. Если бы не Горб с его поборами, с его вечными «поломками оборудования» и недоплатами, он бы уже собрал. Почти собрал. Если бы не этот толстый, самодовольный урод, который считал себя вправе воровать у таких же нищих, у таких же загнанных, как он сам, у людей, для которых каждый кредит был вопросом жизни и смерти.

Воспоминание о Горбе, о его заплывшем, лоснящемся лице, о его тупой, самодовольной усмешке, не вызвало сейчас ни злости, ни ярости. Только странное, ледяное, всепоглощающее спокойствие. Тот глухой, тошнотворный хруст, когда тяжёлая монтажка вошла в затылок, до сих пор иногда снился по ночам, заставляя просыпаться в холодном поту, с бешено колотящимся сердцем и липким, противным страхом в груди. Но Сильван не жалел о том, что сделал. Совсем. Не потому что был бессердечным, жестоким или бездушным. А потому что с каждым днём, проведённым здесь, в горах, с каждым уроком Кремня, с каждым молчаливым жестом Вьюги, он всё отчётливее понимал одну простую, страшную истину: в этом мире, в котором ему выпало жить, жалость, сострадание, сомнения – это непозволительная роскошь. Роскошь, которую могут себе позволить только те, кто сыт, кто защищён, у кого есть будущее. У него, загнанного зверя, беглого убийцы, не было ничего, кроме этой холодной решимости выжить.

Он поднялся, стряхнул с куртки налипшую влагу, и снова подошёл к генератору. Всматриваться в его недра, пытаясь понять причину поломки, было бесполезно. Он просто не знал, не умел. Но Вьюга, эта странная, молчаливая женщина, учила его не только теории. Она показывала, как слушать машину, как чувствовать её. И сейчас, вглядываясь в маслянистые разводы, в щель, из которой всё ещё сочилась жидкость, он вдруг понял. Не головой, а каким-то внутренним, обострившимся чутьём. Засор. Не генератор сгорел, не блок вышел из строя. Просто, скорее всего, от тряски и постоянной вибрации забилась система охлаждения. Вон тот комок грязи, смешанной с маслом, который он заметил краем глаза. Вьюга показывала, как чистить фильтры. Это было не сложно, если не бояться испачкаться и не спешить.

Он лихорадочно, дрожащими от холода и напряжения пальцами, открутил защитную решётку, которая закрывала доступ к фильтрующим элементам. И оттуда, из тёмного, маслянистого нутра, прямо ему на руки, вывалился плотный, слежавшийся комок грязи, перемешанный с мелкими камешками и загустевшим, почерневшим маслом. Сильван выдохнул. С облегчением, с надеждой. Он прочистил фильтр, насколько это было возможно в полевых условиях, используя тонкую проволоку и ветошь, продул каналы ртом, не жалея лёгких, и снова собрал всё на место. Затянул крепления, проверил, надёжно ли держится решётка. Забрался в кабину, включил зажигание. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть. Генератор загудел. Сначала неуверенно, с хрипотцой, потом ровнее, мощнее, и индикатор на панели загорелся ровным, спокойным, таким родным зелёным цветом. И не погас. Сильван откинулся на спинку сиденья, закрыл глаза и позволил себе несколько секунд просто дышать. Ровно, глубоко, чувствуя, как отступает липкий, ледяной страх.

Он прогрел двигатель, давая ему время войти в рабочий режим, и медленно, осторожно, буквально на ощупь, тронулся с места. Туман, словно сжалившись над ним, начал понемногу редеть, и в просветах, в разрывах серой пелены, стали видны далёкие, величественные вершины, покрытые ослепительно-белым, нетронутым снегом. Красота, которую он раньше, в суете и вечной борьбе за выживание, не замечал, не видел, не чувствовал, вдруг открылась ему сейчас во всей своей суровой, величественной, нечеловеческой красоте. Он подумал о том, что, возможно, его жизнь здесь, в этих горах, среди таких же, как он, беглецов и изгоев, – это не наказание за совершённое убийство, не бесконечное искупление вины, а шанс. Реальный, осязаемый, единственный шанс стать кем-то другим, не тем загнанным, вечно голодным, дрожащим перед каждым патрульным дроном зверьком, каким он был всего несколько недель назад.

Пост наблюдения показался через час с небольшим, когда туман рассеялся почти полностью, открыв взору небольшой, почти незаметный на фоне скал купол, врезанный прямо в каменную породу, с торчащими в разные стороны антеннами систем слежения и парой тускло горящих прожекторов. Сильван аккуратно приземлился на узкой, вырубленной в скале площадке, выключил двигатель и вышел. Из узкого, низкого лаза в куполе появился человек. Пожилой, с длинной, неопрятной седой бородой, в старом, выцветшем армейском кителе, с потухшей самокруткой в углу рта. Он молча, без единого слова, принял из рук Сильвана тяжёлый, герметичный ящик, коротко кивнул, даже не взглянув на него, и так же молча скрылся внутри, задвинув за собой тяжёлую, обитую металлом дверь. Ни слова благодарности, ни вопроса, ни даже намёка на любопытство. Так здесь было принято. Так было правильно.

Сильван постоял с минуту, глядя на бескрайнюю, уходящую к самому горизонту горную гряду, освещённую первыми, робкими лучами пробивающегося сквозь облака солнца. Ветер, сильный, порывистый, трепал его волосы, забирался под расстёгнутую куртку, обжигал холодом, но он не двигался. Он думал о том, что только что пересёк ту самую точку невозврата, о которой говорил Кремень в одном из своих редких, отрывистых монологов. Не тогда, когда убил Горба, и не тогда, когда, дрожа от холода и страха, сел в гравилёт, доверившись незнакомцу. А именно сейчас, в эту самую минуту, стоя на краю пропасти, глядя на эту суровую, равнодушную красоту, он понял, что прошлая жизнь кончилась окончательно и бесповоротно. Там, внизу, в грязном, вонючем городе, остались только тени. А впереди, здесь, на этой дороге, среди этих скал и этих молчаливых, немногословных людей, его ждала только она – новая, неизвестная, пугающая, но его собственная жизнь.

Он вернулся в кабину, завёл двигатель и, развернув гравилёт, направил его в сторону базы, откуда уже, наверное, начали беспокоиться. В зеркалах заднего вида пост, с его антеннами и прожекторами, быстро таял в набегающих волнах тумана, превращаясь в смутное, нереальное пятно, в мираж, который вот-вот исчезнет навсегда. Сильван нажал на педаль газа, и послушная машина, набирая скорость, рванула вперёд, унося его обратно, к тем, кто за две короткие недели стал для него ближе и роднее, чем все, кого он знал в той, прошлой жизни.

Где-то глубоко внутри, там, где ещё жила, не умирая, память о матери, о том единственном счастливом дне в горах, о бассейне с чистой, прозрачной водой и о её тихом, ласковом голосе, он дал себе слово. Тихое, никому не слышное, но твёрдое, как эти древние скалы. Он вернётся. Когда всё это закончится. Если всё это вообще когда-нибудь закончится. Он найдёт способ вернуться и увидеть её. Живую или мёртвую. Просто увидеть. А пока, сейчас, нужно было жить дальше. Жить, учиться, воевать, выживать. Потому что другого выбора у него не было. И не будет никогда.

Глава 5

Внутри штольни было тепло. Не той сырой, пробирающей до костей теплотой, что дают дешёвые электрические обогреватели в каморках Нижнего города, вечно гудящие и пожирающие остатки энергии из полумёртвых SOL-блоков. Здесь тепло было другим — ровным, глухим, настоянным, как старая заварка. Оно держалось в скале годами, проникая в каждый выступ, в каждую трещину, и теперь мощные генераторы, питающие свет и вентиляцию, только поддерживали этот естественный баланс, не давая холоду пробраться внутрь. Гул основного реактора, спрятанного где-то в глубине штольни, въелся в уши, стал привычным, почти незаметным фоном, на который уже не обращали внимания ни люди, снующие по своим делам, ни редкие дроиды, выполняющие простые поручения. Пахло машинным маслом, разогретой синтетической едой, запах которой смешивался с ароматом дешёвого растворимого кофе, и ещё чем-то неуловимым, чему Сильван долго не мог подобрать названия. Возможно, это был просто запах жилья, которого он был лишён много лет — запах, который остаётся от людей, когда они живут вместе долго, не собираясь расходиться, и их дыхание, их кожа, их вещи пропитывают воздух, делая его своим, родным, непохожим на стерильную вонь муниципальных ночлежек или затхлую сырость подвалов.

Сильван сидел на пустом ящике из-под патронов, закутанный в старое, колючее, пропахшее машинным маслом одеяло, которое кто-то сунул ему, когда он, трясущийся и обессиленный, ввалился на базу после возвращения с поста. Тогда он почти не соображал, что происходит вокруг. Память зафиксировала лишь отдельные кадры: чьи-то руки, подхватившие его под мышки, тяжёлая, обитая железом дверь, пропустившая внутрь, тёплый, спёртый воздух, ударивший в лицо после ледяного ветра, и чей-то голос, коротко бросивший: «На нары его, пусть проспится». Он повалился на указанное место — жёсткие, пахнущие деревом и смолой нары, застеленные таким же колючим одеялом — и провалился в сон без сновидений, глубокий и чёрный, как та пропасть, над которой он провёл несколько часов. Сколько проспал — неизвестно. Часы на стенах отсутствовали, собственное чувство времени, и без того несовершенное, окончательно отказало. Тело само решило, когда пора просыпаться, и теперь, очнувшись, Сильван просто сидел и смотрел, не в силах пошевелиться, как вокруг него течёт чужая, давно устоявшаяся жизнь, в которую ему предстояло каким-то образом вписаться.

В дальнем углу общего зала, у массивного стола, сколоченного из толстых досок и заваленного планшетами, схемами, обрывками проводов и прочим техническим хламом, сидел Кремень. Над столом висела объёмная голографическая карта местности, проецируемая небольшим, но мощным генератором. Голограмма мерцала, показывая извилистые линии горных троп, отметки баз и постов, зоны, покрываемые системами слежения. Кремень не шевелился, только искусственный красный зрачок его глаза непрерывно перемещался, сканируя данные, то замирая на одной точке, то скользя по сложной сети дорог. Рука изредка тянулась к планшету, чтобы сделать короткую пометку стилусом. Со стороны могло показаться, что он дремлет с открытыми глазами, если бы не это постоянное, неуловимое, почти гипнотическое движение алого огонька в глазнице.

Женщина с короткой стрижкой, которую все называли Вьюгой, возилась с дроидом, подключённым к диагностическому стенду. Тот, кого она чинила, был старой, изрядно потрёпанной моделью, с потрескавшимся пластиковым корпусом, заклеенным в нескольких местах изолентой, и тускло горящими оптическими сенсорами, которые, казалось, смотрели на мир с бесконечной усталостью. Вьюга что-то подпаивала миниатюрным паяльником, меняла мелкие блоки, копалась в недрах дроида с сосредоточенностью хирурга. Время от времени дроид дёргал верхними конечностями, словно пытаясь освободиться от чужеродного вмешательства, но Вьюга лишь коротким, точным движением возвращала его в неподвижность. Пахло от неё паяльной кислотой, озоном и металлической стружкой, но она, кажется, не замечала этого, полностью погружённая в работу, в мир тонких схем и послушного металла.

Ещё двое находились в другом конце помещения, у широкого входа в один из боковых тоннелей, уходивших в темноту. Один из них был молодым, с нервными, дёргаными движениями, и то и дело закидывал в рот какие-то таблетки — стимуляторы, как понял Сильван, глядя на пустые блистеры, валяющиеся рядом. Второй был стариком с лицом, которое когда-то давно встретилось с огнём. Кожа собралась в уродливые, блестящие складки вокруг глаз и рта, веки не закрывались до конца, обнажая полоски белка, нос превратился в два бесформенных отверстия. Старик чистил винтовку. Делал он это медленно, с какой-то даже любовной, отрешённой тщательностью, протирая каждую деталь промасленной ветошью и аккуратно складывая их на расстеленном перед ним куске брезента в строгом, годами выверенном порядке. Молодой поглядывал на Сильвана с плохо скрываемым недоверием, даже враждебностью, но старик ни разу не поднял головы, полностью сосредоточившись на своём занятии.

Никто не обращал на новичка прямого внимания, но кожей, тем обострённым, почти животным чутьём, которое развивается у людей, долго живших в постоянной опасности, Сильван отчётливо чувствовал, что его изучают, оценивают, взвешивают. Каждое его движение, каждый, даже самый незначительный взгляд фиксировались, запоминались, заносились в незримые списки теми, кто находился в этом зале. Это было похоже на то, как стая оценивает нового, прибившегося к ней зверя, прежде чем принять или отвергнуть. Он старался не делать лишних движений, сидел смирно, только глаза медленно обводили пространство, впитывая обстановку, запоминая расположение выходов, людей, оружия.

Красный свет от искусственного глаза Кремня, скользнув по карте, вдруг упал на стену рядом с Сильваном. Луч был узким, но ярким, и, отразившись от грубо обтёсанного камня, окрасил его в глубокий, насыщенный, кроваво-красный цвет. Сильван вздрогнул, не сумев сдержать этой внезапной, почти судорожной реакции. Тело отреагировало быстрее разума, сжавшись в ожидании боли или удара. Этот цвет — густой, пульсирующий, словно живой — мгновенно выдернул его из настоящего, перенёс в другое время, в другое место, где красный свет был единственным, что он видел долгими, бесконечными ночами.

Воспоминание пришло резко, без спроса, накрыло с головой мутной, тёплой волной, вытесняя реальность штольни, запахи, звуки, людей. Всё исчезло, остался только тот красный свет и он сам, маленький, перепуганный, одинокий.

Ему восемь лет. Он впервые в детдоме. Мать, измученная болезнью, работой, вечной нехваткой денег, сдала его туда. Не бросила, нет — сдала, надеясь, что здесь ему будет лучше, чем с ней, умирающей. Она говорила что-то быстро, сбивчиво, гладила по голове дрожащей рукой, а потом ушла. Быстро, почти бегом, не оглядываясь. Он остался один в длинном, бесконечном, плохо освещённом коридоре, где пахло хлоркой, дешёвым казённым мылом, капустным супом и чужим, невыплаканным горем. Пахло так, как пахнут все казённые дома — бездушно, стерильно и тоскливо. Воспитательница, полная женщина с равнодушным лицом, взяла его за руку и повела в спальню. Большая комната, ряды железных кроватей, заправленных серыми, казёнными одеялами. На тумбочках — ничьи вещи, чужие, безликие.

Ночью, когда выключали основной свет, чтобы экономить электроэнергию, в коридоре зажигалась красная лампа. Горела она тускло, с перебоями, пульсируя в такт старому, уставшему генератору. Тот же оттенок, что сейчас на стене — кроваво-алый, тяжёлый. Свет пробивался в спальню сквозь щель под дверью, рисовал на потолке дрожащее, расплывчатое пятно. Сильван лежал в кровати, глядя на это пятно, и боялся закрыть глаза. Боялся темноты, которая наступала сразу за порогом красного света. Боялся, что в темноте придут те, кто забрал мать, кто заставил её уйти, кто сделал его жизнь такой пустой и страшной. Он смотрел на красный свет и ждал. Ждал, что она вернётся, что дверь откроется, и она войдёт, и всё станет как раньше. Ждал месяц, два, полгода. Она не вернулась. Никогда.

В детдоме его научили многому. Научили драться, потому что иначе били каждый день старшие, более сильные мальчики. Научили терпеть боль, потому что жаловаться было некому — воспитателям было всё равно. Научили не плакать, потому что слёзы вызывали только насмешки и новые пинки. Но от красного света, от этого проклятого, пульсирующего, живого цвета внутри всегда поднималось что-то липкое, тяжёлое, давящее, от чего хотелось забиться в угол, закрыть голову руками и ждать, пока пройдёт. Оно и сейчас поднялось, прорвавшись сквозь годы, сквозь новую, взрослую жизнь, в которой, казалось, уже не осталось места детским страхам. Руки на мгновение дрогнули, сжимая край одеяла, дыхание перехватило.

Сильван моргнул, с усилием прогоняя наваждение. Сделал глубокий, медленный вдох, чувствуя, как возвращается реальность. Красный свет на стене исчез — Кремень повернул голову, и луч скользнул в другую сторону, изучая другой участок карты. В зале ничего не изменилось. Вьюга всё так же возилась с дроидом, старик всё так же чистил винтовку, нервный молодой жевал свои таблетки. Только теперь Сильван заметил, что старик на короткое мгновение поднял на него глаза, и в этом быстром, скользящем взгляде мелькнуло что-то — не сочувствие, нет, здесь не принято было сочувствовать. Скорее узнавание, понимание. Будто он тоже знал, что такое этот красный свет, что такое — бесконечные ночи в казённых домах, ожидание, страх и одиночество. Взгляд длился не больше секунды, потом старик снова уткнулся в свою винтовку, и лицо его снова стало непроницаемой, обожжённой маской.

Кремень поднялся из-за стола. Движения его были неторопливыми, экономными, без лишней суеты. Он чуть прихрамывал на правую ногу, но это не делало его уязвимым или слабым — наоборот, в этой лёгкой асимметрии чувствовалась скрытая, пружинистая сила, готовность к мгновенному действию. Он подошёл к Сильвану, сел на пустой ящик напротив, сложив руки на коленях. Расстояние между ними было совсем небольшим, метра полтора, и Сильван мог хорошо рассмотреть его лицо. Искусственный глаз смотрел прямо, немигающе, а второй, живой, изучал его с каким-то странным, почти гипнотическим спокойствием. С такого расстояния стало видно, что красный зрачок — не просто светодиод, не дешёвая подделка, а сложный, высокотехнологичный механизм. Внутри него постоянно что-то двигалось, перестраивалось, фокусировалось — крошечные линзы, зеркала, датчики. Это было не просто протез, заменяющий утраченный орган, а мощный инструмент, дающий своему владельцу возможности, недоступные обычным людям.

Время тянулось медленно, вязко, как смола. Кремень не торопился начинать разговор. Он сидел неподвижно, только красный зрачок перемещался, сканируя лицо Сильвана, его руки, всё ещё сжимающие край одеяла, его одежду, его позу. Минута, две, три — время растянулось в бесконечность. Тишина в зале стала почти осязаемой, давящей на уши. Сильван чувствовал, как по спине бегут мурашки, как в висках начинает стучать кровь, но заставил себя сидеть смирно, не отводить взгляд, не показывать слабости. Это было испытание, проверка — сможет ли он выдержать давление, не сломается ли, не заговорит ли первым, не попросит ли пощады или объяснений.

Потом Кремень коротко кивнул сам себе, будто приняв какое-то окончательное решение. В этом кивке не было одобрения или похвалы, только констатация факта. Он заговорил. Голос оказался неожиданно низким, с хрипотцой, будто прокуренным до самых лёгких или настоянным на холодном горном воздухе. Звук шёл откуда-то из глубины груди, рождая лёгкую вибрацию, которая, казалось, передавалась через воздух, через пол, через ящики.

Вопрос, который он задал, был прямым и тяжёлым, как удар приклада. Верк сказал, что этот новичок, сидящий сейчас перед ним, убил человека. Не на войне, не в перестрелке, а просто взял и убил. И Кремень хотел знать причину. Не детали, не оправдания, а именно причину, ту самую, глубинную, которая толкнула руку на удар.

Вопрос повис в воздухе, тяжёлый и неотвратимый. Сильван открыл рот, чтобы ответить, но слова не шли. За двадцать кредитов? Звучало мелко, недостойно той цены, которую пришлось заплатить. За мать? За её умирающие лёгкие, за её тихое «всё будет хорошо», за её сломанную жизнь? За то, что надоело быть ничтожеством, которое любой может пнуть, унизить, ограбить? За всю ту боль, что копилась годами, слоями, как геологические отложения, сдавливая душу? Слишком много всего намешалось в этой простой причине, чтобы можно было выразить её одной фразой, одним коротким ответом. Он промолчал, только сжал челюсти сильнее, до хруста в зубах, и встретил взгляд живого глаза Кремня.

На лице Кремня не отразилось ни разочарования, ни гнева. Только лёгкая, едва заметная усмешка тронула уголок рта. Усмешка человека, который многое повидал и понимает, что слова часто лгут, а молчание — почти никогда. Он снова кивнул, и на этот раз в этом жесте было нечто большее, чем просто принятие информации. Какое-то одобрение, пусть и скупое, пусть и выраженное столь скупыми средствами.

Слова, которые он произнёс потом, были короткими, как удары. Правило, высеченное в камне этого места: работаешь — ешь. Предаёшь — умираешь. Всё остальное, всё, что было до того, как Сильван переступил порог этой штольни — его прошлое, его счёты, его страхи, его воспоминания о красном свете, о матери, о Горбе, о монтажке — всё это остаётся снаружи. За порогом. Здесь он начинается заново. С чистого листа, на котором ещё ничего не написано, и только от него самого зависит, что будет начертано дальше.

Кремень поднялся, давая понять, что разговор окончен, и направился обратно к своему столу. Шёл он всё так же неторопливо, чуть прихрамывая, но теперь в его походке чувствовалась какая-то законченность, будто важное дело было сделано. На полпути, однако, он остановился и обернулся. Красный зрачок снова скользнул по лицу Сильвана, задержался на его руках, всё ещё сжимающих одеяло. Короткая фраза, брошенная через плечо, заставила Сильвана внутренне подобраться. Завтра начнётся обучение. Скоро будет война. Людей не хватает. В этих словах не было вопроса, не было просьбы. Была только констатация факта и приказ, не терпящий возражений.

Кремень отошёл, и Сильван остался один. Вьюга поднялась от своего стенда, вытерла руки ветошью и направилась к импровизированной кухоньке в углу зала. Через несколько минут она вернулась с дымящейся миской, в которой что-то булькало, и молча протянула её Сильвану. От миски шёл пар, пахло крупой, тушёнкой и ещё чем-то, что трудно было определить, но запах этот был тёплым, сытным, почти забытым. Сильван взял миску, чувствуя, как горячий пар обжигает лицо. Вьюга не улыбнулась, лицо её оставалось таким же сосредоточенным, как и во время работы с дроидом, но в глазах, в том, как она чуть задержала взгляд на его перепачканных, израненных руках, мелькнуло что-то тёплое, человеческое. То, чего он не видел уже очень давно.

Она коротко представилась, назвав своё имя, и спросила, как его зовут. Простой, обычный вопрос, на который у Сильвана не было ответа. Имя, данное при рождении, осталось там, внизу, в порту, рядом с телом Горба, рядом с той жизнью, которую он больше никогда не сможет вернуть. Здесь он должен был стать кем-то другим. Он покачал головой, давая понять, что не знает, что ему нечего сказать. Вьюга кивнула, приняв это как должное, как ещё один факт биографии этого странного, измождённого парня, и отошла обратно к своему стенду, оставив его одного с миской горячей каши.

Сильван ел медленно, чувствуя, как тепло разливается по телу, возвращая жизнь закоченевшим мышцам. Глаза его снова и снова возвращались к красному свету, исходящему от глазницы Кремня. Но теперь, после разговора, после этого странного, молчаливого испытания, свет перестал вызывать липкий, животный страх. Он всё ещё напоминал о прошлом, о детдоме, о бесконечных ночах, но теперь к этому воспоминанию примешивалось что-то ещё. Понимание, что прошлое осталось там, за порогом. Что здесь, в этой штольне, среди этих людей, у него есть шанс. Шанс стать кем-то другим, не тем загнанным зверьком, который дрожал перед каждым патрульным дроном. Тем, у кого есть цель, есть дело, есть место в этом суровом, замкнутом мире.

Где-то в глубине души, там, где всё ещё теплилась память о матери, о детстве, о бассейне с чистой водой, зародилось чувство, похожее на надежду. Слабое, почти незаметное, но настоящее. Завтра начнутся новые уроки. Скоро будет война. Людей не хватает. И он, Сильван, человек без прошлого, будет среди них. Будет учиться, воевать, выживать. Потому что другого выбора у него не было. И, возможно, это был единственно правильный выбор.

Глава 6

Серый, беспросветный рассвет застал Сильвана уже на ногах, хотя понятие времени здесь, в недрах горы, давно потеряло всякий смысл. Подъём был объявлен не голосом, не резким сигналом тревоги, а чьей-то тяжёлой, мозолистой ладонью, тряхнувшей за плечо с такой силой, что зубы противно лязгнули, а голова мотнулась в сторону. Вьюга, стоявшая над ним с выражением лица, не предвещавшим ровным счётом ничего хорошего, только коротко мотнула подбородком в сторону выхода, туда, где за толстым слоем теплоизоляции начинался настоящий, холодный мир, и исчезла так же бесшумно, как появилась, растворившись в полумраке штольни. Спросонья, ещё не до конца понимая, где находится и что происходит, Сильван скатился с жёстких нар, на ходу натягивая куртку, и, путаясь в рукавах, сунул ноги в холодные, задубевшие за ночь ботинки. Спотыкаясь о камни и выступающие корни старых креплений, он поплёлся за ней, ориентируясь только на удаляющийся звук шагов.

Снаружи штольни было по-настоящему холодно. Горный воздух, разреженный и колючий, обжёг разгорячённые после сна лёгкие, заставив закашляться, выдохнуть облачко пара, мгновенно растаявшее в прозрачной утренней мгле. Туман, густой и молочный, как парное молоко, лежал в низине тяжёлым, неподвижным покрывалом, скрывая подножия скал и дно ущелья, но верхние уступы гор уже золотил неяркий, ещё совсем не греющий свет только что взошедшего светила. Полигон, куда привела его Вьюга, представлял собой ровную, специально расчищенную от крупных камней площадку перед входом, заставленную старыми, изъеденными временем покрышками, пробитыми и прожжёнными мишенями из ржавого, кое-где сварочного металла и остовами разбитых вездеходов, которые, видимо, когда-то служили здесь верой и правдой, а теперь были брошены догнивать под открытым небом, превратившись в бесформенные груды металлолома. Всё это пространство было густо засыпано мелкой, острой каменной крошкой, противно хрустящей и скользящей под ногами при каждом шаге.

Кремень уже стоял в центре этого странного, пустынного полигона, неподвижный, как изваяние, как часть этого каменного пейзажа. На нём была та же тёмная, видавшая виды куртка, что и вчера, но сейчас, в сером, бескомпромиссном утреннем свете, Сильван смог разглядеть под ней лёгкий, но надёжный бронежилет с множеством карманов и целых два десятка подсумков, плотно набитых неизвестным содержимым, на широком армейском поясе. В руках Кремень держал оружие — импульсную винтовку старого, ещё довоенного образца, с длинным, чуть ли не в метр, стволом и массивным, грубо обработанным прикладом, в который, судя по аккуратному технологичному разъёму, был вставлен микро-SOL-блок, питающий всё это смертоносное устройство. Красный искусственный глаз, казалось, горел ярче обычного, впиваясь в Сильвана с холодной, оценивающей, почти осязаемой беспощадностью, пронизывающей до самых костей.

Никаких приветствий, никаких объяснений, никаких слов вообще. Кремень просто повёл стволом в сторону груды покрышек и искореженного металла, и этого жеста оказалось достаточно. Сильван понял без слов. Он сбросил куртку, оставшись в одной тонкой, застиранной фуфайке, которая совершенно не спасала от пронизывающего ветра, и побежал по периметру полигона, огибая ржавые остовы и зияющие чёрными провалами ямы. Ноги, ещё не отошедшие после вчерашнего изнурительного маршрута, сразу заныли, натруженные до предела мышцы отзывались тупой, ноющей болью на каждый шаг, на каждое приземление. Холодный, как лезвие ножа, воздух обжигал горло, раздирал лёгкие, но он заставлял себя дышать ровно, в такт бегу, как учил когда-то отец в той, другой, почти забытой жизни, когда они изредка выбирались на пустыри и бегали по утрам, пытаясь выжать из своих тощих тел хоть каплю здоровья — единственная роскошь, которую они могли себе позволить.

Кремень стоял неподвижно, как скала, наблюдая. Его красный зрачок неотрывно следил за каждым движением Сильвана, фиксировал время, темп, сбивы дыхания, малейшие признаки слабости. Пробежав первый круг, Сильван перешёл на шаг, пытаясь отдышаться, но тут же последовал новый, не терпящий возражений жест — резкое движение рукой вниз, означавшее только одно: отжимания. Он рухнул на колючую, острую крошку, которая немедленно впилась в ладони тысячами мелких игл, и начал делать, молча считая про себя, чтобы не сбиться. Десять, двадцать, тридцать. Руки уже дрожали от перенапряжения, пот заливал глаза, смешиваясь с пылью, но он продолжал, потому что Кремень не говорил «хватит». Сорок, пятьдесят. Грудь горела огнём, локти подкашивались, того и гляди готовые сломаться. Шестьдесят. Он рухнул лицом в каменную пыль, тяжело, по-собачьи дыша, чувствуя, как острые края впиваются в щёку, и услышал, как жалобно хрустнула под ним крошка.

Кремень подошёл. Его длинная, уродливая тень упала на Сильвана, накрыла его с головой, лишая последнего тепла. Молчание длилось долго, бесконечно долго, минуту, две, быть может, целую вечность. Потом раздался короткий, почти безразличный, хозяйский звук — Кремень носком тяжёлого армейского ботинка перевернул его на спину, как переворачивают бревно, и протянул руку. В ней была походная алюминиевая фляга, покрытая каплями конденсата. Сильван взял её дрожащими, окровавленными пальцами, с жадностью припал к горлышку, обжигая горло ледяной, до ломоты в зубах, водой. Кремень ждал, не двигаясь, глядя куда-то в сторону, на посеревшее, наливающееся светом небо, давая время прийти в себя.

Когда дыхание восстановилось и перестало вырываться из груди со свистом, Кремень поднял винтовку, лежавшую рядом на камнях, и жестом подозвал Сильвана к мишеням. Они подошли к одному из остовов, на котором на высоте груди был грубо приварен лист металла с выжженным, оплавленным кругом в центре — следом множества предыдущих попаданий. Кремень встал ровно в двадцати шагах, вскинул винтовку одним отточенным, годами тренированным движением, плотно прижал приклад к плечу, замер на секунду. Выстрел был почти беззвучным — только сухой, резкий треск электрического разряда и яркая, режущая глаза синяя вспышка, вырвавшаяся из глубокого жерла ствола. В самом центре мишени, там, где был нарисован круг, мгновенно вспухло оплавленное, дымящееся, с прожилками раскалённого металла пятно. Сильван невольно моргнул, ослеплённый яркостью разряда даже в этом сером, пасмурном свете утра.

Кремень опустил оружие, повернулся к нему и, не глядя, протянул винтовку. Та оказалась неожиданно тяжёлой, гораздо тяжелее, чем выглядела. Холодный, рифлёный металл ствола, чуть тёплый от только что произведённого выстрела приклад, пахнущий оружейной смазкой, металлом и тем неуловимым, тревожным запахом озона, который всегда сопровождает мощные электрические разряды. Сильван поднял её, чувствуя, как непривычная, мертвая тяжесть сразу оттягивает усталые, дрожащие руки, заставляя мышцы напрячься до предела. Приклад упёрся в плечо неловко, неудобно, пришлось долго поправлять, перехватывать. Кремень молча наблюдал, не вмешиваясь, не помогая, просто фиксируя каждую ошибку.

Первый выстрел ушёл далеко в сторону, разрядившись где-то в груде старого, никому не нужного мусора, подняв лишь небольшое облачко пыли и каменной крошки. Сильван выругался про себя, но Кремень даже бровью не повёл, ни один мускул не дрогнул на его каменном лице. Он только указал пальцем — сначала на мишень, потом на спусковой крючок. Снова. Снова мимо, пуля прошла в метре от цели. Ещё раз. Снова. Десять выстрелов подряд — и ни одного, даже отдалённо похожего на попадание. Руки дрожали уже не от усталости, а от бессильной злости, плечо невыносимо ныло от постоянной отдачи, глаза слезились от бесконечных, ослепляющих вспышек. Винтовка, этот кусок мёртвого, но такого сложного металла, казалось, жила своей, отдельной жизнью, совершенно не желая подчиняться неопытному, неловкому стрелку.

Кремень наконец остановил его коротким, властным жестом. Подошёл, встал сзади, почти вплотную, и своими сильными, уверенными руками, пахнущими порохом и машинным маслом, поправил хват. Развернул плечи, заставив держать спину прямо, плотнее, до боли, прижал приклад. Что-то коротко, хрипло прозвучало у самого уха, но слов Сильван не разобрал — он просто чувствовал глубокую, грудную вибрацию, передающуюся через чужое, сильное тело в его собственное, измученное. Потом Кремень отошёл, и Сильван снова поднял винтовку, изо всех сил пытаясь повторить то единственно верное положение, которое тот задал.

В этот раз выстрел лёг намного ближе. Оплавленное пятно возникло всего в полуметре от заветного круга. Ещё выстрел — ещё ближе, буквально в паре сантиметров. Сильван чувствовал, как постепенно, выстрел за выстрелом, с каждым новым нажатием на спуск, оружие начинает подчиняться, становится продолжением руки, а не чужеродным, враждебным предметом. Не потому что он вдруг понял какой-то секретный, сокровенный смысл, а просто потому что измученное тело само, на каком-то глубинном, мышечном уровне запоминало нужное положение, нужное усилие, нужный ритм дыхания.

Кремень снова остановил его. Подвёл к другому остову, где висела мишень на другой, гораздо более неудобной высоте, и коротким, резким жестом показал стрелять с колена. Сильван мгновенно, не раздумывая, опустился на одно колено прямо на острую каменную крошку, которая безжалостно впилась в кость, пронзив тело острой, нестерпимой болью, но он даже не обратил на это внимания, не позволил себе отвлечься. Выстрел. Опять мимо, пуля взрыла землю далеко слева. Ещё. Ещё. Пот заливал глаза, смешиваясь с каменной пылью и копотью от выстрелов, превращаясь в липкую, грязную, обжигающую глаза массу, но он продолжал, стиснув зубы, потому что Кремень не говорил «хватит». Боль в колене, пронзительная, невыносимая, стала просто фоном, к которому он, как ни странно, сумел приспособиться, заставил себя не замечать.

В коротком перерыве между изнурительными сериями Кремень подошёл и, не говоря ни слова, не глядя на него, открыл небольшой отсек в прикладе винтовки. Там, в специальном, идеально подогнанном гнезде, тускло и уютно светился микро-SOL-блок — маленький, размером всего с фалангу указательного пальца, аккуратный технологичный кубик с едва заметным, ровно горящим зелёным индикатором заряда на полированной поверхности корпуса. Кремень ловко вытащил его, покрутил перед глазами Сильвана, давая хорошо рассмотреть, потом так же ловко вставил обратно, до характерного, мягкого щелчка. Этот короткий, выразительный жест был красноречивее любых, самых длинных и подробных лекций. Вот оно, сердце оружия, его жизнь, его душа. Без этого маленького, безобидного на вид кубика винтовка — просто бесполезный, мёртвый кусок металла и пластика, ни на что не годный. Кремень давал понять, и это понимание проникало глубоко в сознание, что беречь энергию, каждый джоуль, каждый процент заряда так же важно, как и метко стрелять. Каждый промах, каждое неточное движение — это не просто ошибка, это бессмысленно потраченный заряд, который в настоящем бою, в настоящей перестрелке может стоить жизни. И не только ему, но и тем, кто рядом.

Сильван молча кивнул, принимая эту простую, суровую истину, впитывая её в себя. Пот снова залил глаза, и он устало, почти машинально вытер лицо грязным, промасленным рукавом, чувствуя, как на коже остаётся густой, липкий, маслянистый след. Руки нестерпимо саднили — кожа на ладонях, и без того вечно потрескавшаяся и покрытая мозолями после порта, сейчас была стёрта в кровавое месиво грубой, шершавой поверхностью приклада и той острой, как битое стекло, каменной крошкой, в которую он бесчисленное количество раз упирался, делая отжимания. Боль, казалось, стала новым, постоянным, неизбежным спутником, привычным фоном, на который он уже не обращал почти никакого внимания, как не обращают внимания на шум собственного сердца или дыхание.

Следующий час, а может быть, и два — время окончательно потеряло все ориентиры — превратился в бесконечную, изнуряющую, выматывающую до последней капли череду выстрелов, мучительной смены позиций, коротких, рвущих лёгкие перебежек, снова отжиманий, снова приседаний и снова бесконечных, бессмысленных, казалось бы, выстрелов. Кремень, этот безжалостный механизм в человеческом обличье, не давал ни секунды передышки. Как только Сильван начинал ловить какой-то, пусть даже призрачный, ритм, как тело начинало хоть немного приспосабливаться к чудовищной нагрузке, следовал новый приказ — едва заметный жест, короткое движение головы, едва уловимое движение брови, — и всё начиналось заново, по новому, ещё более изощрённому кругу. Мышцы горели невыносимым, живым огнём, отказываясь слушаться, дыхание сбивалось, превращаясь в хриплый, надсадный кашель, но он упрямо, отчаянно продолжал, потому что где-то в самой глубине истощённого сознания, за слоями боли и усталости, всё ещё тлела одна-единственная, спасительная мысль: если он сейчас остановится, если покажет хоть малейшую слабость, его вышвырнут обратно. Обратно в тот грязный, вонючий, безнадёжный мир, из которого он ценой нечеловеческих усилий сумел вырваться. А туда, в этот липкий, всепоглощающий ужас, он не хотел возвращаться. Ни за что.

К полудню, когда солнце, наконец, пробило плотную завесу облаков и поднялось достаточно высоко, туман окончательно рассеялся, открыв бескрайние, величественные, покрытые ослепительно-белым снегом горные вершины, уходящие в самую бесконечность. Но здесь, на продуваемом всеми ветрами полигоне, было всё так же холодно, колючий ветер пробирал до костей. Сильван, мокрый от пота насквозь, дрожащий крупной, неконтролируемой дрожью, продолжал стоять на коленях, сжимая в онемевших руках бесполезную, казалось бы, винтовку. Кремень наконец подал едва заметный знак, означавший долгожданную остановку. Сильван не удержался на ногах — просто опустился на колени прямо там, где стоял, уронив винтовку на острые камни, и замер, тяжело, со свистом дыша, глядя в одну невидящую точку перед собой. Руки тряслись крупной, не прекращающейся ни на секунду дрожью, в глазах стоял кроваво-красный туман от нечеловеческого перенапряжения.

Кремень подошёл, не спеша, в своей обычной, чуть прихрамывающей походке, поднял винтовку, тщательно, со знанием дела проверил индикатор заряда, удовлетворённо кивнул каким-то своим мыслям. Потом, к крайнему, невыразимому удивлению Сильвана, протянул ему флягу и — невероятно! — кусок чёрствого, почти каменного, но самого настоящего ржаного хлеба. Есть совершенно не хотелось, желудок сжимался от боли, но он заставил себя, переборол отвращение, откусил маленький кусочек, долго, с трудом прожевал, запил обжигающе ледяной водой. Кремень стоял рядом, глядя куда-то далеко-далеко, на эти бесконечные, заснеженные, величественные вершины, и молчал. Молчание было абсолютным, полным, только холодный ветер свистел в ушах, забираясь под мокрую одежду, да где-то очень далеко, на невидимых скалах, тоскливо, протяжно ухала какая-то горная птица.

Сильван смотрел на свои собственные руки, лежащие на острых камнях. Они были в чудовищных ссадинах, кровавых мозолях, въевшейся в каждую пору грязи и в собственной, уже запёкшейся крови. Но теперь, в этих искалеченных, изуродованных руках было настоящее оружие. Не монтажка, схваченная в приступе животного, безысходного отчаяния, а боевая, смертоносная винтовка, которую он, пусть коряво, пусть с тысячей ошибок, но учился использовать. Это новое, странное, пугающее и одновременно пьянящее, почти эйфорическое ощущение постепенно, по капле, заполняло ту зияющую, ледяную пустоту, что поселилась внутри него в тот самый момент, когда голова Горба встретилась с монтажкой.

Кремень, так и не обернувшись, сделал короткий, едва заметный жест рукой, означавший, что сегодняшний, первый, но далеко не последний урок окончен. Сильван с трудом поднялся, чувствуя, как дрожат, подкашиваются ноги, подобрал с земли свою пыльную, грязную куртку и, пошатываясь на каждом шагу, как пьяный, побрёл к спасительному, тёплому входу в штольню. В спину ему, прощаясь, ударил очередной яростный порыв холодного, пронизывающего ветра, но он даже не обернулся, не замедлил шага.

Внутри штольни было удивительно, обволакивающе тепло. Пахло сытной, наваристой едой, которую готовила Вьюга на импровизированной кухне. Сама Вьюга, сидевшая за грубо сколоченным столом, подняла на него свои усталые, но внимательные глаза и молча, без единого слова, кивнула на дымящуюся миску с кашей, стоящую на самом краю. Сильван взял тяжёлую, горячую миску, чувствуя, как благословенное тепло через обожжённые пальцы расходится по всему измученному телу, сел на своё привычное место — пустой ящик из-под патронов — и начал медленно, с наслаждением есть, чувствуя, как предательски дрожат пальцы, с трудом удерживающие ложку. В дальнем углу, у своей неизменной голографической карты, уже сидел Кремень и, казалось, совершенно не замечал его присутствия, целиком поглощённый изучением местности. Красный, немигающий свет его искусственного глаза метался по пульсирующей голограмме, выискивая что-то, известное только ему одному.

Сильван медленно, методично жевал пресную, но такую сытную кашу и смотрел на этот пульсирующий, тревожный красный свет. Тот самый свет, что ещё сегодня утром вызывал в душе липкий, животный, неконтролируемый страх, возвращая в проклятое детдомовское прошлое. Теперь же, после этого бесконечного, изнуряющего дня, после первого, самого важного урока, свет перестал пугать. Теперь он вызывал только невыносимую, всепоглощающую, почти приятную физическую усталость и странное, доселе незнакомое, почти спокойное, умиротворённое принятие. Принятие того, что этот мир, эта штольня, эти люди, этот красный глаз и эта бесконечная, изматывающая учёба — теперь и есть его единственная, новая, настоящая жизнь. Завтра будет новый, ещё более тяжёлый урок. Послезавтра — ещё один, и так будет продолжаться до тех пор, пока он не научится всему, что умеют они, или пока его истощённое тело не сломается, не выдержит этой бешеной, безжалостной гонки. Он не знал, что выберет судьба, что выберет его собственное, поставленное на грань тело, но одно он знал совершенно точно, с кристальной ясностью: он попробует. Он сделает всё, что в его силах, и даже больше. Ради того, чтобы не возвращаться. Ради того, чтобы остаться здесь, среди этих молчаливых, суровых, но ставших вдруг почти родными людей. Ради того, чтобы этот красный свет навсегда перестал быть символом страха и одиночества, а стал просто светом, освещающим его новый путь.

Глава 7

В штольне было тихо. Не той звенящей, вымораживающей душу тишиной, которая наступает после катастрофы, когда ещё не успели включить генераторы и люди замирают в ожидании следующего удара. И не той гнетущей тишиной одиночества, которую Сильван так хорошо знал по ночам в детдоме, когда только красная лампа в коридоре боролась с темнотой, а он лежал и слушал, как тяжело дышат во сне чужие, равнодушные дети. Здесь тишина была другой — ровной, наполненной, живой. Она состояла из множества звуков, которые, сливаясь воедино, создавали тот самый привычный, убаюкивающий фон, на который со временем перестаёшь обращать внимание.

Генератор гудел ровно и мощно, как большой механический зверь, уютно устроившийся в самом сердце скалы и переваривающий SOL-блоки с методичностью сытого хищника. Его низкая, вибрирующая нота проникала повсюду, чувствовалась даже сквозь толстые подошвы армейских ботинок, заставляя пол слегка подрагивать в такт работе поршней и турбин. Где-то в системе вентиляции ритмично, с металлическим присвистом, вращались лопасти, нагнетая внутрь нагретый воздух и вытягивая наружу отработанный, пропитанный запахами пота, машинного масла и синтетической еды. В дальнем конце общего зала едва слышно потрескивали динамики старой радиосистемы, настроенной на волну, по которой редко, но передавали сводки новостей и обрывки музыки, заглушаемые помехами. Где-то в жилых отсеках, вырубленных в боковых тоннелях, переговаривались люди — голоса доносились приглушённо, словно сквозь толстый слой ваты, и разобрать слова было невозможно, только интонации: спокойные, деловые, изредка с нотками раздражения или усталого смеха.

Сильван сидел в углу мастерской, привалившись спиной к холодному металлическому ящику с запчастями, и просто смотрел. Смотрел, как Вьюга возится с очередным дроидом, и не мог заставить себя отвести взгляд, не мог найти в себе сил заняться чем-то другим, уйти, сделать вид, что ничего особенного не происходит. За последние дни он привык к этому занятию — сидеть и наблюдать. Это было единственное, что ему здесь позволяли, единственное, что он умел делать, не мешая другим и не вызывая подозрений. Кремень ещё не дал нового задания, тренировки были закончены до завтра, и время, казалось, застыло в этой тёплой, пахнущей металлом и маслом мастерской.

Он уже несколько недель жил на базе, но до сих пор чувствовал себя чужим, случайно забредшим зверем, которого терпят из милости, но не принимают до конца, держат на расстоянии, готовые в любой момент указать на дверь. Кремень был слишком занят своими картами, планшетами и бесконечными расчётами, чтобы обращать на него внимание, кроме как во время обязательных тренировок, где он превращался в безжалостного, требовательного инструктора, не прощающего ни малейшей ошибки. Старый обожжённый, которого все за глаза и иногда в лицо называли Циклопом из-за его страшного, стянутого рубцами лица и вечно прикрытых век, вообще не разговаривал. Он только изредка поглядывал в сторону Сильвана своими не закрывающимися до конца, влажно блестящими глазами, и в этом взгляде нельзя было прочесть ничего — ни угрозы, ни интереса, ни даже простого любопытства. Молодой нервный, которого все звали просто Лысым, хоть никакой лысины у него не было, косился на Сильвана с плохо скрываемой, почти осязаемой враждебностью, но пока не лез, ограничиваясь злыми взглядами и демонстративным отворачиванием при встрече. Только Вьюга, казалось, не замечала его чуждости, его инаковости, его сомнительного прошлого. Она принимала его присутствие как должное, не задавала вопросов, не пыталась залезть в душу, не требовала объяснений, но и не отгораживалась стеной ледяного молчания, как остальные. Просто была рядом — иногда молча, иногда обмениваясь парой незначащих фраз, иногда только взглядом, в котором читалось что-то тёплое, почти человеческое.

Дроид, над которым она сейчас колдовала, был старым, довоенной модели, выпущенным, наверное, ещё до того, как нынешние стандарты стали обязательными для всей галактики. Облупившаяся краска, когда-то бывшая, вероятно, защитно-зелёной, теперь облезла почти полностью, обнажая тёмный, кое-где проржавевший металл. Пластик корпуса потрескался в нескольких местах, щели были кое-как заделаны изолентой и какими-то серыми, застывшими комками, напоминающими эпоксидную смолу. Оптические сенсоры, главные глаза этой машины, потускнели, покрылись сетью мелких царапин и смотрели на мир с выражением бесконечной, вселенской усталости. Таких машин Сильван никогда раньше не видел — в порту, где ему довелось работать, использовали более новые, унифицированные модели, которые легче было чинить и проще заменять целиком, чем возиться с каждой поломкой. Этот же дроид был настоящим ветераном, прошедшим огонь, воду и медные трубы, со следами множества боевых повреждений и не менее многочисленных, кустарных починок. Он был похож на старого солдата, который никак не хочет уходить на покой, цепляется за жизнь всеми своими искусственными конечностями.

Вьюга подключила диагностический кабель к своему планшету — старому, потрёпанному, с треснувшим экраном, но, видимо, надёжному, как и всё здесь. На дисплее побежали строки данных, мелькающие так быстро, что уследить за ними было невозможно. Для Сильвана это был просто бессмысленный набор символов, цифр и непонятных аббревиатур, но Вьюга смотрела на них с сосредоточенностью художника, рассматривающего почти законченную картину. Индикаторы на корпусе дроида, маленькие разноцветные лампочки, мигали тревожным жёлтым — искусственный интеллект первого уровня, примитивный, почти игрушечный по современным меркам, пытался загрузиться, запустить свои базовые программы, но что-то шло не так. Какой-то сбой, какая-то ошибка в бесконечных строках кода не давала ему ожить, вернуться к той простой, незамысловатой жизни, для которой он был создан десятилетия назад.

Сильван наблюдал за её руками. Тонкие, но сильные пальцы, несмотря на въевшееся в каждую складку кожи, в каждую пору машинное масло, двигались уверенно и точно, без лишних движений. Они знали, куда нажать, какой провод подсоединить, какой блок требует немедленной замены, а какой можно пока оставить, продлив ему жизнь ещё на немного. В ней была та же сосредоточенность, что и у Кремня на тренировках, когда он, прихрамывая, обходил стрелковые позиции и молча поправлял положение рук или корпуса. Но в этой сосредоточенности не было жёсткой, давящей требовательности, не было приказа. Было что-то другое — терпение, спокойствие, почти нежность. Она не командовала железом, она договаривалась с ним, уговаривала, убеждала, ухаживала за ним, как за больным ребёнком. И железо, этот мёртвый, холодный металл, напичканный электроникой, казалось, слушалось. Оно отвечало на её прикосновения, на её терпение, на её молчаливую заботу.

Сильван попытался вспомнить, когда в последний раз просто сидел и смотрел на кого-то без страха, без вечного ожидания подвоха, без желания убежать или, наоборот, ударить первым, чтобы не ждать удара. Наверное, никогда. В детдоме он быстро усвоил простую истину: смотреть на других — опасно. Взгляд мог быть воспринят как вызов, как попытка утвердиться за чужой счёт, как приглашение к драке. Особенно если ты новенький, слабый и одинокий. На улице, куда он попал после детдома, — тем более. Там взгляд, задержавшийся на секунду дольше положенного, мог стоить жизни или, по крайней мере, пары сломанных рёбер и потери всех денег, что были в кармане. А здесь, в этой странной, вырубленной в толще скалы штольне, среди этих неразговорчивых, битых жизнью, поломанных судьбами людей, что-то было по-другому. Здесь не нужно было постоянно доказывать своё право на существование. Здесь это право давалось автоматически, вместе с правом на тёплое место у реактора и на миску горячей каши. Но только если ты не нарушаешь неписаные, но от этого не менее жёсткие правила. Если ты не предаёшь, не подставляешь других, не лезешь, куда не просят. И, кажется, он пока справлялся.

Вьюга, не оборачиваясь и не отрываясь от своего занятия, от своей возни с проводами и микросхемами, вдруг протянула руку назад и пошевелила пальцами в воздухе — жест, который мог означать всё что угодно: от просьбы подать инструмент до приказа отойти подальше и не мешать. Сильван не сразу понял, чего она хочет. Он заозирался по сторонам, пытаясь сообразить, что именно ей может понадобиться в этот момент. Рядом с ним, на засаленном, покрытом пятнами масла и каплями припоя верстаке, в полном беспорядке валялись самые разные инструменты: отвёртки, кусачки, паяльники, какой-то странный прибор с одним единственным глазком-индикатором и, конечно, разводной ключ. Большой, тяжёлый, с раздвижными, покрытыми слоем засохшего, почерневшего масла губками. Инструмент, которым здесь, кажется, пользовались все и который никто не считал своим личным, приберегая для особых случаев более мелкие и точные приспособления. Сильван протянул ключ, стараясь не задеть её руку, не коснуться случайно, не нарушить ту хрупкую дистанцию, которая установилась между ними за эти дни. Вьюга взяла инструмент, даже не взглянув на него, на ощупь, одними кончиками пальцев определив, что это именно то, что нужно, и продолжила работу, даже не прервав своего занятия ни на секунду.

Это простое, будничное движение — просьба о помощи, принятая как нечто само собой разумеющееся, как должное, как часть обычного рабочего процесса — вдруг согрело его изнутри. Не той яркой, ослепительной вспышкой, которую он испытал, когда Кремень после их первого разговора коротко кивнул ему, признавая его право находиться здесь. А чем-то более глубоким, более тёплым, разливающимся медленно и уютно, как горячий, крепко заваренный чай по продрогшему, замёрзшему телу после долгого пути по горам. Он был здесь нужен. Не как убийца, чьи руки уже однажды сомкнулись на монтажке. Не как грубая сила, которую можно будет использовать в ближайшей перестрелке, прикрываясь им, как щитом. А просто как тот, кто может подать ключ. Как часть этого маленького, замкнутого, но живого мирка, где каждый выполняет свою, только ему предназначенную функцию, и никто не задаёт лишних, ненужных вопросов о прошлом.

Вьюга наконец закончила свои манипуляции с дроидом. Отложила в сторону тонкий, как игла, паяльник, вытерла руки о промасленную ветошь, которая всегда висела у неё на поясе, привязанная к ремню простым, но надёжным узлом. Критически, почти по-хозяйски оглядела дело своих рук, склонив голову набок, как птица, разглядывающая добычу. Дроид дёрнулся. Сначала едва заметно, мелкой дрожью, пробежавшей по всем его искусственным сочленениям. Потом сильнее. Его конечности, до этого безжизненно висевшие вдоль корпуса, как у тряпичной куклы, медленно, неуверенно пришли в движение, сгибаясь и разгибаясь в суставах с тихим, механическим жужжанием. Оптические сенсоры, ещё минуту назад тусклые и мёртвые, загорелись ровным, спокойным, умиротворяющим зелёным светом. И машина, словно пробуждаясь от долгого, тяжёлого, похожего на смерть сна, сделала шаг вперёд. Один шаг, другой, третий — ровно, уверенно, как солдат на параде, будто и не было всех этих десятилетий забвения, пыли, ржавчины и бесчисленных, неумелых починок. Вьюга улыбнулась. Улыбка была едва заметной, только уголки губ чуть дрогнули и разошлись в стороны, но в этом движении, в этом мимолётном изменении её обычно сосредоточенного, почти сурового лица было столько тепла, столько тихой, глубокой радости, столько удовлетворения от хорошо, идеально выполненной работы, что Сильван невольно задержал дыхание, боясь спугнуть это мгновение.

Она повернулась к нему. В полумраке мастерской, освещённой только мигающими разноцветными индикаторами многочисленных приборов и тусклой, давно не чищенной, запылённой лампой дневного света над верстаком, её лицо казалось нереальным, почти призрачным. Чистые, правильные линии, спокойные, чуть усталые глаза, в которых, как в глубоком колодце, отражался зелёный свет ожившего дроида, лёгкая, уже почти исчезнувшая улыбка. Сильван смотрел и не мог отвести взгляд. Что-то происходило внутри него, что-то, чему он не мог подобрать названия, чего никогда раньше в своей жизни не испытывал. Не страх, не злость, не голод, не холод — что-то другое, тёплое и пугающее одновременно, заполняющее ту самую зияющую пустоту, что образовалась в нём после того, как монтажка вошла в затылок Горба.

Она подошла ближе. Слишком близко по меркам того мира, откуда он пришёл. В детдоме такое расстояние означало либо неизбежную драку, либо попытку что-то украсть, пока ты отвлёкся. На улице — подготовку к удару, к нападению, к быстрой и жестокой расправе. Но здесь, в этой тесной, заставленной железом мастерской, это было просто — близко. Обычное, человеческое расстояние между двумя людьми, которым нечего делить и нечего бояться друг друга. Он почувствовал запах — машинное масло, въевшееся в грубую ткань её куртки, в кожу рук, в волосы, собранные в небрежный пучок на затылке. Озон от только что работавшего паяльника, ещё витавший в воздухе. И ещё что-то своё, женское, тёплое, едва уловимое, чего он не мог идентифицировать, но что заставляло сердце биться чаще, гнать кровь быстрее по жилам, наполняя тело непривычной, почти забытой энергией.

Рука сама, без участия сознания, без приказа из затуманенного мозга, потянулась к её лицу. Пальцы, всё ещё в свежих ссадинах и застарелых мозолях, с чёрными, въевшимися в кожу полосками машинного масла под обломанными ногтями, осторожно, почти несмело коснулись щеки. Кожа была гладкой, тёплой, живой — такой живой, что это прикосновение обожгло его, пронзило электрическим током, более сильным и сладким, чем тот удар шокера, которым Горб когда-то свалил его с ног.

Она не отшатнулась. Не отпрянула, не закричала, не ударила по руке, не отскочила в сторону с испуганным возгласом. Просто стояла и смотрела ему в глаза, и в этом долгом, немигающем взгляде не было ни страха, ни осуждения, ни даже удивления. Был только вопрос. Тихий, молчаливый, но настойчивый вопрос, на который он не знал ответа, но на который его тело, его изголодавшаяся по теплу душа отвечали сами, помимо воли, помимо страхов и запретов.

Сильван не знал, что на него нашло. Не мог объяснить, проанализировать, разложить по полочкам. Может быть, это была запредельная усталость от постоянного, многолетнего, нечеловеческого напряжения, от вечной готовности к бегству или борьбе, от ожидания удара, который может прийти с любой стороны в любую секунду. Может быть, этот чёртов, проклятый и одновременно такой родной запах машинного масла, который вдруг, неожиданно, выдернул из глубин памяти совсем другое воспоминание: как мать, возвращаясь с текстильной фабрики, пахла не только гарью, едкой синтетической пылью и усталостью, но и смазкой от станков, которую она безуспешно, часами пыталась отмыть с рук жёсткой щёткой и дешёвым мылом. И в этом запахе, в этом прикосновении было что-то до боли знакомое, что-то потерянное навсегда и вдруг обретённое вновь. Может быть, просто одиночество, которое он носил в себе так долго, что перестал его замечать, как не замечают шума собственного сердца или дыхания, но которое никуда не делось, только затаилось глубоко внутри, ожидая своего часа, чтобы вырваться наружу.

Он поцеловал её. Неуклюже, почти испуганно, зажмурившись, как мальчишка, впервые решившийся на это, не зная, как правильно, боясь сделать больно или вызвать отвращение, боясь, что сейчас последует удар, крик, и всё, что начало зарождаться между ними, рухнет в одно мгновение. Губы её были тёплыми и мягкими, пахли тем же маслом, озоном и ещё чем-то неуловимо сладким, терпким, что кружило голову сильнее любого вина. Она ответила. Спокойно, уверенно, без тени колебания, будто ждала этого весь вечер, всю эту бесконечную неделю, будто знала, что это должно было случиться, и теперь просто принимала неизбежное, давно предрешённое. Её руки легли ему на плечи — не отталкивая, не притягивая насильно, а просто обозначая присутствие, давая понять, что она здесь, что она рядом, что всё правильно.

Потом была темнота. Не та, враждебная, полная страхов и кошмаров темнота детдомовских ночей, когда каждый шорох казался шагами убийцы. И не та, давящая, безысходная темнота подвала, где его держали несколько часов перед побегом. А другая — тёплая, уютная, почти живая темнота, в которой можно было спрятаться от всего мира, от всех его проблем, страхов и опасностей. Сплетённые тела, ставшие вдруг невесомыми, почти нереальными, запах пота и масла, смешавшийся с её собственным, едва уловимым, но таким притягательным запахом, и странное, доселе совершенно неведомое чувство, что он вернулся домой после долгого, бесконечно долгого, изнурительного отсутствия. Не в то убогое, сырое помещение, которое он называл домом в Нижнем городе. И не в те казённые, безликие стены детдома. А домой — туда, где его ждали, где он был нужен не как инструмент для убийства, не как грубая рабочая сила, не как временное пристанище для беглого преступника, а просто как он сам. Со всеми его шрамами, страхами и сомнениями.

Утром он проснулся один. Рядом, на грубо сколоченных, узких нарах, застеленных всё тем же колючим, пропахшим машинным маслом одеялом, не было никого. Только смятая ткань ещё хранила тепло её тела и тот особый, ни с чем не сравнимый, пьянящий запах, от которого кружилась голова и сладко замирало сердце. Сильван сел, обхватил голову руками, запустил пальцы в спутанные, давно не мытые волосы, пытаясь привести мысли в порядок, разложить по полочкам то, что произошло. Что это было? Случайность? Ошибка, о которой лучше забыть и никогда не вспоминать, сделав вид, что ничего не случилось? Или что-то большее, чему он пока не мог подобрать названия, но что уже пустило корни глубоко в душе? Но тело помнило. Каждая клетка его измученного, израненного тела помнила это тепло, это прикосновение, этот запах, эту близость.

Он оделся, натянул на себя всё ту же застиранную, грязную одежду, и вышел в общий зал. Вьюга уже была на ногах, сидела за массивным, грубо сколоченным столом и пила что-то горячее из большой, мятой жестяной кружки, обхватив её ладонями и грея о металл замёрзшие за ночь пальцы. Увидев его, она не отвела взгляд, не сделала вид, что ничего не случилось, не уткнулась в свою кружку, делая вид, что его не существует. Только чуть заметно кивнула, как всегда, и продолжила пить свой напиток, глядя куда-то в сторону, на мигающие индикаторы диагностических стендов. На столе, рядом с её кружкой, лежала какая-то небольшая металлическая деталь — шестерёнка от дроида, судя по аккуратным, ровным зубцам и характерной форме. Аккуратно выточенная, отполированная до лёгкого блеска, она лежала отдельно от всего остального хлама, покрывавшего стол. Вьюга, не глядя, чуть заметным движением пододвинула её к Сильвану.

Он взял деталь, повертел в руках, рассматривая. Холодный, тяжёлый металл, идеально гладкие, отполированные грани, ровные, без единого заусенца зубцы. Она ничего не сказала, не объяснила, зачем это. Просто оставила как знак. Как молчаливое, но недвусмысленное подтверждение того, что минувшая ночь была не случайностью, не ошибкой, не мимолётным помутнением рассудка. Что она помнит и принимает то, что произошло между ними. Что это что-то значит. Пока непонятно что, но значит.

Сильван спрятал шестерёнку в карман, туда же, где уже лежала первая деталь, оставленная ею в ту самую, первую ночь. Первый подарок в этой новой, странной, непредсказуемой жизни. И, наверное, самый важный. Самый ценный из всего, что у него когда-либо было. Он сел за стол напротив неё, взял протянутую кем-то кружку с горячим, обжигающе-горьким синтетическим кофе, и они сидели молча, глядя друг на друга, и в этом молчании было больше смысла, больше слов, больше правды, чем он мог бы произнести за всю свою оставшуюся жизнь.

Глава 8

Визг дроида разорвал утреннюю тишину штольни с такой внезапной, режущей слух силой, что Сильван, спавший на своих нарах в углу общего зала, подскочил, не успев даже открыть глаза. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть, руки сами, на абсолютном автоматизме, нашаривали под подушкой нож, которого там, конечно, не было — оружие полагалось сдавать перед сном, это было одним из немногих строгих правил, установленных Кремень, и нарушать его не рисковал никто, даже вечно невменяемый Лысый. Но тело, наученное горьким опытом выживания на улицах Нижнего города, не желало подчиняться разуму и продолжало судорожно сжиматься в ожидании удара, выстрела, новой, неизбежной опасности, которая, казалось, подстерегала на каждом шагу.

Однако это был всего лишь диагностический стенд. Один из нескольких, установленных в мастерской Вьюги, издал сигнал критической ошибки — пронзительный, заливистый вой, который, казалось, проникал в самые кости, заставляя зубы ныть, а вибрирующий звук метался между каменных стен, многократно усиливаясь эхом. Сильван, тяжело дыша, спустил ноги с нар, провёл ладонью по лицу, разгоняя остатки сна, и посмотрел в сторону источника шума, всё ещё чувствуя, как бешено пульсирует кровь в висках.

Лысый стоял у стенда, вцепившись обеими руками в край металлического стола, и мелко, почти незаметно, но непрерывно трясся всем телом. Тот, кого все здесь называли Лысым, хотя лысым он не был — просто носил короткую, почти под ноль, стрижку, открывающую бледную, никогда не видевшую солнца кожу головы с выступающими венами. Сегодня он выглядел особенно плохо. Даже хуже, чем обычно, когда после очередной бессонной ночи выползал из своего закутка с трясущимися руками и мутным взглядом. Его пальцы, неестественно выгнутые, судорожно сжимали маленькую, с ноготь величиной, таблетку — стимулятор, который он принимал каждые несколько часов, чтобы заглушить постоянную, грызущую изнутри тревогу, чтобы хоть немного унять тот внутренний тремор, который, казалось, никогда не покидал его истощённого тела.

Глаза у Лысого были красные, налитые кровью, с расширенными до предела зрачками, в которых почти не осталось места радужке. Они бегали, ни на чём не останавливаясь, сканируя пространство в поисках невидимой, только ему ведомой угрозы, которую его воспалённый мозг видел повсюду. В углах губ запеклась слюна, на лбу выступила испарина, крупными каплями стекающая по переносице и падающая на стол, оставляя на металле тёмные, влажные пятна. Лысый был похож на натянутую до предела струну, которая вот-вот лопнет, и этот разрыв будет ужасен для всех, кто окажется рядом, кто попадётся под руку в тот самый момент, когда его больное сознание окончательно потеряет связь с реальностью.

Сильван наблюдал за ним из своего угла, стараясь не привлекать внимания, не делать резких движений, даже дышать старался тише, втягивая воздух медленно и бесшумно. Он уже достаточно прожил на этой базе, чтобы понять простую истину, которую здесь знали все, но никогда не обсуждали вслух: Лысый опасен. Не в том смысле, как Кремень — спокойной, расчётливой, почти звериной силой, которую тот демонстрировал на тренировках, когда одним неуловимым движением мог выбить оружие из рук или уложить противника на лопатки, даже не запыхавшись. Лысый был опасен по-другому. Своей непредсказуемостью. Сегодня он мог сидеть в углу, тупо глядя в стену и жуя свои таблетки, а завтра, под воздействием очередной дозы или, наоборот, в период мучительной ломки, когда тело начинало выть от недостатка химии, мог вцепиться в горло любому, кто подвернётся под руку, без всякой причины, без всякого повода, просто потому что его больной, измученный постоянными скачками дофамина мозг воспримет этого человека как врага, как источник всех своих бед.

Сильван уже видел таких на улицах Нижнего города. Там их называли по-разному: «скорлупками», «пустышками», «хрониками». Люди, которые слишком долго сидели на дешёвых стимуляторах, пытаясь заглушить голод, страх, холод, вечную усталость и безнадёжность существования, и в конце концов превращались в пустые оболочки, движимые только животными инстинктами и примитивными реакциями. Они были непредсказуемы и оттого опаснее любого вооружённого бандита. С бандитом можно было договориться, можно было откупиться или, в крайнем случае, попытаться убежать. От «скорлупки» нельзя было убежать — он не чувствовал боли, не знал страха, его невозможно было остановить, пока он не падал замертво от истощения или передозировки. Они были как зомби из старых фильмов, только настоящие, живые, и от этого ещё более страшные.

Стимулятор, который Лысый наконец закинул в рот и, запрокинув голову, с трудом проглотил, запив водой из мутной пластиковой бутылки, подействовал быстро. Почти мгновенно. Фармакология дешёвых уличных стимуляторов была примитивной, но безотказной — ударная доза синтетического дофамина и норадреналина врывалась в кровь, заставляя сердце работать как насос, а мозг — временно обрести иллюзию ясности. Тряска прекратилась, тело перестало выписывать немыслимые кульбиты, глаза хоть и остались красными, но перестали бегать с такой бешеной скоростью. Лысый выдохнул — шумно, со свистом, провёл рукой по лицу, стирая липкий пот, и его взгляд, наконец обретший хоть какое-то подобие осмысленности, упал на Сильвана.

В этом взгляде не было ничего хорошего. Ни тени дружелюбия, ни даже простого, человеческого любопытства к новичку, который появился на базе несколько недель назад и пока не сделал ничего плохого. Была только злость. Глубокая, застарелая, ничем не мотивированная злость человека, который ненавидит весь мир за то, что он болен, слаб и зависим от маленьких разноцветных таблеток, которые медленно, но верно убивают его изнутри. Злость, которая искала выход, искала жертву, на которую можно было бы её выплеснуть без последствий.

Лысый оттолкнулся от стола и, пошатывающейся, но уже более уверенной походкой, направился прямо к Сильвану. Его ботинки тяжело ступали по бетонному полу, и каждый шаг отдавался эхом в тишине зала, где остальные обитатели базы, притихшие, наблюдали за происходящим, не вмешиваясь. Сильван внутренне подобрался, приготовился к чему угодно — к удару, к оскорблению, к попытке спровоцировать драку, но внешне остался совершенно спокоен. Он уже усвоил первый и главный урок выживания здесь, в этом суровом, замкнутом мирке: нельзя показывать страх. Страх здесь воспринимался не как приглашение к жалости или сочувствию, а как приглашение к нападению, как признак слабости, которую более сильный обязательно использует.

Лысый остановился в двух шагах, почти вплотную. От него разило потом, несвежей одеждой, которую он, кажется, не менял неделями, и тем специфическим, кисловато-сладким запахом, который всегда исходит от людей, сидящих на химии, — смесью разложения тканей, нарушения обмена веществ и постоянного стресса. Он смотрел на Сильвана сверху вниз, хотя был не намного выше, просто пытался доминировать, утвердить своё мнимое превосходство единственным доступным ему способом — через агрессию.

— С Вьюгой спутался, — сказал Лысый. Голос его был хриплым, срывающимся, будто он долго не говорил или просто сорвал связки в очередном припадке, когда орал на стены в своём закутке. Это был не вопрос, даже не утверждение. Это была констатация факта, произнесённая с такой интонацией, будто Сильван совершил непростительное преступление, будто он украл что-то, что по праву принадлежало ему, Лысому. — Смотри, чтобы не обжечься.

Лысый ждал ответа. Ждал, что Сильван начнёт оправдываться, объяснять, отрицать, спорить. Ждал хоть какой-то реакции, чтобы зацепиться, чтобы спровоцировать конфликт, выпустить наружу ту злость, что копилась в нём годами, не находя выхода. Его кулаки сжимались и разжимались, глаза снова начинали бегать, ища поддержки у несуществующих союзников. Но Сильван молчал. Он уже давно, ещё в детдоме, понял простую истину: слова здесь ничего не значат. Что любую проблему здесь решают не разговоры, не объяснения и не оправдания, а только действия. И что самый лучший способ не дать себя спровоцировать, не ввязаться в бессмысленную драку, которая никому не нужна, — это просто не реагировать. Смотреть в ответ спокойно, даже равнодушно, как смотрят на пустое место, на предмет мебели, на стену.

Лысый ждал. Секунда, другая, третья, четвёртая. Тишина в зале стала почти осязаемой, давящей на уши, тяжёлой, как свинцовое одеяло. Даже дроиды, казалось, замерли, прислушиваясь к напряжению, повисшему в воздухе. Где-то в вентиляции ритмично гудел вентилятор, но этот звук только подчёркивал тишину, делая её ещё более глубокой. Но Сильван молчал, и его молчание было красноречивее любых слов. Оно говорило: ты мне не интересен, ты мне не страшен, ты — пустое место, которое не стоит моего внимания.

Лысый не выдержал первым. Его больная психика, только что успокоенная дозой стимулятора, не вынесла этого равнодушия, этого презрения, которое читалось в спокойном взгляде Сильвана. Он сплюнул на пол, прямо между собой и Сильваном, густой, тёмный, вязкий плевок, и, резко развернувшись, пошёл прочь, к своему вездеходу, стоящему в дальнем конце штольни, под навесом из рифлёного металла. Его спина, чуть сгорбленная, напряжённая, выражала такую концентрацию злобы, что, казалось, воздух вокруг неё плавился и искрил.

Сильван остался стоять, чувствуя, как внутри, в самой глубине, поднимается ответная злость. Но не на Лысого — на себя. На себя за то, что позволил этому трясущемуся, больному, ничтожному человеку вывести себя из равновесия, заставил сердце биться чаще, а мышцы — напрячься в ожидании удара. Кремень учил его на тренировках, вбивая это знание через боль и усталость: «Враг, которого ты видишь, не так опасен, как тот, кто улыбается тебе в лицо». Лысый не улыбался. Он был слишком слаб, слишком сломлен, слишком зависим, чтобы быть по-настоящему опасным врагом. Он был просто дурак, которого никто здесь не принимал всерьёз, которого терпели только потому, что он умел водить вездеход и знал горные тропы.

И всё же что-то в этом взгляде, в этой концентрированной, почти осязаемой, физически ощутимой ненависти, направленной лично на него, заставило Сильвана насторожиться. Заставило вспомнить всё, чему его учила жизнь на улице: спящий враг не так опасен, как враг, который притворяется спящим. Лысый не притворялся. Он был открытой книгой, по которой можно было читать все его эмоции. Но открытая книга, полная злобы, могла быть опасна тем, что однажды её страницы могли вспыхнуть, сжигая всё вокруг.

Он вспомнил, как вчера вечером, когда они с Вьюгой сидели в мастерской, она мельком, будто невзначай, словно речь шла о чём-то незначительном, упомянула, что Лысый некоторое время назад пытался ухаживать за ней. Не то чтобы прямо ухаживать — такие понятия, как ухаживание, романтика, свидания, здесь вообще не существовали, были слишком далеки от суровой реальности выживания. Просто пытался быть рядом чаще, чем обычно, пытался помогать с работой, заговаривал, делал неуклюжие, неловкие комплименты, которые звучали дико в устах человека, едва связывающего слова. Она не обращала внимания, пропускала мимо ушей, а когда он стал слишком навязчивым, когда его присутствие начало мешать работе, просто послала его подальше. Коротко, ясно, без возможности двойного толкования, без намёков, которые можно было бы понять неправильно. Лысый, видимо, воспринял это как личное оскорбление, как удар по своему и без того хрупкому самолюбию. И теперь его больная, воспалённая постоянными перепадами химии психика нашла нового врага — того, кто, по его мнению, занял его место, украл то, что по праву принадлежало ему.

Вечером того же дня все обитатели базы, как обычно, собрались в общем зале. Это было негласное, никем не писаное, но строго соблюдаемое правило — после ужина, когда заканчивались основные работы и тренировки, люди собирались вместе. Кто-то чистил оружие, кто-то читал потрёпанные, зачитанные до дыр книжки на планшетах, кто-то просто сидел и смотрел на голографические карты, которые Кремень разворачивал на своём столе, погружаясь в изучение местности. Это было время относительного покоя, короткой, хрупкой передышки перед новым, неизбежно тяжёлым рабочим днём.

Лысый сидел в своём обычном углу, на старом, продавленном, потерявшем форму ящике из-под патронов, и жевал свои бесконечные таблетки. Он делал это машинально, даже не глядя на них, просто закидывая в рот одну за другой, словно это был не лекарственный препарат, а дешёвые леденцы, и запивая водой из той же мутной, засаленной пластиковой бутылки, которая, казалось, была неотъемлемой частью его тела. Его глаза, хоть и оставались красными, налитыми кровью, сегодня смотрели более осмысленно — видимо, доза была подобрана правильно, и химия в его истощённом мозгу временно установила хрупкое, неустойчивое равновесие, позволяющее ему более-менее адекватно воспринимать реальность.

Вьюга, как ни в чём не бывало, возилась с тем самым дроидом, которого оживила вчера. Теперь она настраивала его программы, калибровала сенсоры, добиваясь идеальной точности движений. Дроид послушно выполнял её команды: поворачивал голову, плавно поднимал и опускал конечности, делал несколько шагов вперёд и назад, и каждое его движение было точным, выверенным, лишённым той дёрганости, которая была у Лысого. Она была полностью поглощена процессом, растворилась в нём без остатка и, казалось, не замечала никого вокруг, включая напряжённую атмосферу, повисшую в зале.

Кремень, как обычно, изучал карты. Его красный искусственный глаз метался по пульсирующей голограмме, выхватывая какие-то детали, известные только ему одному, отмечая точки, которые оставались невидимыми для других. Рядом с ним на столе лежал планшет, куда он время от времени заносил короткие, отрывистые пометки стилусом. Циклоп, старый обожжённый, сидел в другом углу и чистил свою неизменную винтовку. Движения его были медленными, почти ритуальными, он, казалось, получал от этого процесса такое же глубокое, почти медитативное удовольствие, как Вьюга от возни с дроидами, как Кремень от изучения карт.

Сильван сидел рядом с Вьюгой. Не специально, не нарочно, не для того, чтобы кого-то позлить — просто свободное место оказалось именно там, рядом с её рабочим столом, где было теплее от работающих приборов и уютнее от её спокойного, умиротворяющего присутствия. Но он не стал пересаживаться, когда заметил, куда сел, и это было замечено. Лысый видел. Его взгляд, скользнув по залу, остановился на них, и в нём снова вспыхнула та самая, уже хорошо знакомая Сильвану, злоба, смешанная с чем-то ещё, похожим на ревность и отчаяние.

Вьюга, закончив очередной этап настройки, отложила пульт управления и чуть придвинулась к Сильвану. Совсем чуть-чуть, на несколько сантиметров, так, что их плечи почти соприкасались, разделённые только тонкой тканью одежды. Это могло быть случайностью — в тесноте зала, заставленного ящиками и приборами, трудно сохранять дистанцию. Но Сильван знал, что это не случайность. Это был знак. Для него. И для Лысого. Молчаливое, но недвусмысленное подтверждение того, что произошло между ними, и того, что она делает свой выбор.

Лысый видел это. Его пальцы, сжимающие очередную таблетку, побелели от напряжения, костяшки выступили белыми буграми под тонкой, бледной кожей. Таблетка, не выдержав давления, рассыпалась в мелкую, белую, ядовитую пыль, которая просыпалась сквозь пальцы на пол, смешиваясь с грязью и окурками. Лысый даже не обратил на это внимания. Он смотрел только на них, и в его взгляде читалась такая концентрация ненависти, что, казалось, воздух вокруг него должен был заискрить.

Кремень поднял голову от карт. Его взгляд — один живой, второй искусственный, красный, немигающий — медленно скользнул по залу, задержался на Лысом, оценивая степень его опасности, потом на Сильване с Вьюгой, и снова вернулся к голограмме, к своим бесконечным линиям и отметкам. Он ничего не сказал. Не сделал никакого замечания, не вмешался. Но в этом коротком, мимолётном, почти неуловимом взгляде читалось предупреждение. Он видел всё. Он знал всё. И, возможно, уже сейчас, в своём изощрённом, просчитывающем всё на много ходов вперёд уме, прокручивал варианты развития событий, как он прокручивал маршруты обходов, места возможных засад и варианты отхода, и уже знал, чем это может кончиться.

Ночью Сильвану не спалось. Он лежал на своих жёстких нарах, застеленных всё тем же колючим, пропахшим машинным маслом и чужим потом одеялом, и слушал, как за стеной, где-то в самом сердце скалы, ровно и мощно гудит генератор, методично переваривающий SOL-блоки и превращающий их в тепло и свет. Ритмичный, монотонный, убаюкивающий гул действовал успокаивающе на измотанное тело, но мысли, роящиеся в голове, не давали провалиться в спасение небытия. Всё, что произошло за последние дни, крутилось в мозгу, как заевшая, потрескавшаяся голограмма, повторяя одни и те же кадры.

Лысый. Его взгляд, полный немой, животной, почти физически ощутимой ненависти. Вьюга. Её близость, её спокойное, молчаливое принятие, её присутствие, которое согревало лучше любого генератора. Кремень. Его предупреждающий взгляд, в котором читалась вся мудрость человека, прошедшего через десятки таких конфликтов и знающего, чем они обычно заканчиваются. Всё это смешивалось в тревожный, пульсирующий, болезненный комок, который, казалось, рос в груди, мешая дышать, сдавливая горло.

Сильван знал, чувствовал каждой клеткой своего израненного, наученного выживать тела, что рано или поздно этот конфликт должен был случиться. Что Лысый, с его больной психикой, с его чудовищной зависимостью от стимуляторов, которые медленно, но верно уничтожали его мозг, не сможет просто так смириться с тем, что кто-то другой, чужак, новичок, пришедший неизвестно откуда, занял место, которое он считал своим по праву давнего пребывания здесь. Что рано или поздно его внутреннее напряжение, его злоба, его отчаяние должны найти выход. И этот выход может быть ужасен. Для кого-то из них.

Глава 9

Карта лежала на столе, развёрнутая во всю ширину массивной, грубо сколоченной столешницы, которая помнила десятки таких же ночных совещаний, десятки судеб, решённых одним лишь движением пальца по бумаге. Это была не та эфемерная, полупрозрачная голограмма, которую Кремень обычно использовал для текущего планирования и быстрых прикидок, когда нужно было просто оценить расстояния или прикинуть маршрут. Сегодня было другое. Сегодня на столе лежала настоящая, физическая карта, распечатанная на плотной, чуть пожелтевшей от времени, потрескавшейся на сгибах бумаге. Такие карты ценились здесь, в этом мире беглецов и контрабандистов, выше любых цифровых копий, выше самых защищённых баз данных. Их нельзя было взломать, перехватить радиосигнал, они не зависели от капризных генераторов и не боялись мощных электромагнитных импульсов, которые могли в одно мгновение превратить любой навороченный планшет в бесполезный кусок пластика и металла. Просто лист бумаги, покрытый типографской краской, с нанесёнными на него линиями, которые для непосвящённого, случайного взгляда были всего лишь хаотичным, ничего не значащим переплетением, но для тех, кто умел читать, для тех, кто сам ходил по этим тропам, рассказывали целые истории, полные опасностей, засад и смертельных ловушек.

Кремень стоял над картой, опершись на стол костяшками сжатых кулаков так, что побелела кожа, и медленно, почти ласково водил пальцем по извилистым линиям горных хребтов, отмечая точки, известные, наверное, только ему одному. Его красный искусственный глаз, этот сложнейший механизм, заменявший утраченный орган, метался по бумаге с невероятной скоростью, сканируя каждую деталь, выхватывая мельчайшие пометки, сделанные, вероятно, годами ранее его собственной, уже тогда дрожащей от напряжения рукой. Второй глаз, живой, сохранившийся, был прищурен до узкой щёлочки, сосредоточен на чём-то, что находилось далеко за пределами этого физического листа, в его собственном внутреннем пространстве, где в эту самую минуту выстраивались сложнейшие, многовариантные схемы будущих действий, просчитывались риски, оценивались возможные потери.

Сильван стоял рядом, почти не дыша, впитывая каждое движение Кремня, каждую, даже самую незначительную паузу, каждый, едва уловимый вздох. Он уже хорошо усвоил за эти недели, проведённые в штольне, что такие моменты — когда Кремень, отложив все остальные дела, разворачивал свою драгоценную бумажную карту и надолго, иногда на часы, замирал над ней — предшествуют всегда чему-то очень важному. Чему-то, что неизбежно изменит привычное, размеренное течение жизни в этом маленьком, замкнутом мирке. Чему-то, что может стоить жизни. Не абстрактно, не в перспективе, а прямо сейчас, завтра, послезавтра.

— Здесь пост Коршуна, — Кремень ткнул пальцем в точку на карте, расположенную на самой вершине одного из самых труднодоступных, почти отвесных перевалов, обозначенную едва заметным крестиком, проставленным, видимо, много лет назад. Его голос, всегда низкий и хриплый, прокуренный до самых лёгких, сейчас звучал особенно глухо, почти угрожающе, не предвещая ничего хорошего. Палец, покрытый сетью мелких, давно заживших шрамов и огрубевших мозолей, с обломанным, почерневшим ногтем, надавил на бумагу с такой силой, что она чуть не порвалась, оставляя вмятину. — Здесь засада. Дорога только одна, и она простреливается с трёх сторон.

Сильван смотрел на карту и видел не просто абстрактные линии, не просто топографические обозначения, отметки высот и направления склонов. Он видел перед собой горы, которые успел не просто узнать, а полюбить за эти несколько недель. Их суровую, неприступную, величественную красоту, их смертельную, коварную опасность, их пьянящую, ни с чем не сравнимую свободу, которую он впервые в жизни почувствовал здесь, вдали от душных, вонючих, клетчатых кварталов Нижнего города. Внизу, в том мире, откуда он сбежал, не было такой карты, не было таких гор. Там была только унылая, однообразная сетка улиц, похожая на тюремную решётку, квадраты одинаковых кварталов, пронумерованные, как в концлагере, клетки, в которых люди рождались, жили и умирали, так и не узнав за всю свою никчёмную жизнь, что такое настоящий простор, настоящий, обжигающий лёгкие ветер в лицо, настоящая, животная опасность, которая только и делает человека по-настоящему живым.

Воспоминание пришло неожиданно, как это всегда бывало в последнее время, вынырнуло из самых глубин памяти без спроса, без предупреждения, накрыв тёплой, ностальгической волной. Ему шесть лет, совсем ещё маленький, мать ведёт его в парк — единственный жалкий, убогий клочок зелени во всём их районе Нижнего города, где вместо настоящей, живой травы была жёсткая, колючая, неестественно-яркая синтетика, а вместо настоящих деревьев — тощие, больные, едва живые стволы, с трудом пробивающиеся сквозь многотонный слой бетона и асфальта. Там, на одной из стен, была карта, нарисованная от руки яркой, но давно облупившейся, выцветшей на солнце краской, с маршрутами для бега и велопрогулок, проложенными по этому жалкому подобию парка. Мать, держа его за маленькую, потную ладошку, показывала ему, где они сегодня пойдут, какой дорогой лучше возвращаться, чтобы не забрести в опасные районы, а он, глупый маленький мальчишка, смотрел не на карту, не на эти скучные, нарисованные линии, а на настоящее, живое, бесконечное небо, видневшееся сквозь редкие, чахлые кроны деревьев. Настоящее, живое, огромное, такое далёкое и недоступное небо, по которому плыли белые, пушистые облака. Тогда, впервые в своей короткой жизни, он захотел увидеть, что там, за этим небом. Что там, за горизонтом, за пределами этого душного, вечно воняющего гарью и отчаянием, клетчатого, как тетрадный лист, города.

Теперь он видел. Видел своими собственными глазами, не через мутные стёкла дешёвого скафандра, а так, как и должен видеть человек — свободно и ясно. И цена этого знания, этого умения читать карту и понимать, что за каждой, даже самой незначительной линией скрывается реальная, осязаемая опасность, была чудовищно высока. Выше, чем он мог себе представить всего несколько месяцев назад, когда ещё таскал тяжёлые SOL-блоки в порту, мечтая только о куске хлеба и курс нанодроидов для умирающей матери.

— Ты пойдёшь с нами, — сказал Кремень, и эти простые, будничные слова, произнесённые всё тем же ровным, глухим, лишённым каких-либо эмоций голосом, вывели Сильвана из задумчивости, грубо, без предупреждения вернули в реальность штольни, с её привычными, но сейчас вдруг ставшими чужими запахами, звуками и этим вечным, никогда не прекращающимся напряжением, висящим в воздухе. — Первый раз в деле.

Сильван кивнул, хотя внутри всё сжалось в тугой, болезненный, почти невыносимый комок. Страх и нервное возбуждение, смешавшись в чудовищный, невообразимый коктейль, ударили в голову, заставили сердце биться где-то в горле, а ладони, ещё минуту назад сухие и спокойные, мгновенно покрылись липким, холодным, неприятным потом. Первый раз. Настоящее, не учебное, не тренировочное дело. Не стрельба по бездушным, неподвижным мишеням на полигоне, где Кремень терпеливо поправлял его хватку и учил дышать ровно. А реальная, боевая операция, где на другом конце прицела, за тонкой линией оптики, будут такие же живые люди, как и он сам, которые тоже умеют стрелять, которые тоже хотят жить и которые будут делать всё возможное, чтобы убить его первыми. Где любая, даже самая незначительная ошибка, любое неверное, слишком резкое движение, любая, самая микроскопическая секунда промедления будут стоить жизни. Не только ему одному — всем, кто пойдёт с ним в эту ночь.

Сборы заняли чуть больше часа, хотя по субъективным ощущениям время, казалось, растянулось в бесконечную, вязкую, как патока, ленту, где каждая секунда длилась целую вечность. Каждый из участников предстоящей вылазки проверял своё оружие с той особой, почти ритуальной, доведённой до автоматизма тщательностью, которая бывает только у опытных бойцов перед серьёзным, смертельно опасным делом. Лязг передёргиваемых затворов, сухие, отрывистые щелчки снаряжаемых магазинов, тихое, едва слышное жужжание портативных диагностических приборов, подключённых к оружейным разъёмам — все эти звуки, смешиваясь воедино, сливались в тревожную, напряжённую, выматывающую душу симфонию, от которой по спине невольно бежали мурашки, а волосы на затылке вставали дыбом.

Сильван в очередной, наверное, в десятый раз за последние полчаса, проверил свою винтовку — ту самую, старую, но надёжную, с которой Кремень гонял его на полигоне до полного изнеможения, до состояния, когда руки отказывались подниматься, а в глазах темнело от усталости. Холодный, чуть шершавый металл ствола, привычная, уже ставшая почти родной тяжесть, знакомый, успокаивающий запах оружейной смазки, смешанный с лёгким запахом озона от многочисленных выстрелов. Он открыл отсек в прикладе, в котором, как в надёжном сейфе, хранился микро-SOL-блок, и убедился, что индикатор заряда горит ровным, успокаивающим, почти родным зелёным светом. Сто выстрелов. Ровно сто раз он сможет нажать на спусковой крючок, посылая смертоносные импульсы в сторону врага. Сто раз решить чью-то судьбу, чью-то жизнь. Или не решить ничего, если промахнётся, если рука дрогнет в самый ответственный момент. От этой неотвязной, грызущей мысли внутри всё снова болезненно сжималось.

Запасные микро-блоки, три маленьких, тяжёлых, холодных кубика, каждый из которых мог дать ему ещё одну сотню выстрелов, он аккуратно, один за другим, уложил в специальный подсумок на поясе, справа, чтобы в случае необходимости можно было достать их мгновенно, не глядя, на автомате. Две осколочные гранаты, тяжёлые, с предохранительными чеками, надёжно закреплённые на поясе слева, чтобы случайно не зацепиться за что-нибудь в темноте. Нож — тот самый, большой, с тяжёлым лезвием, что дала ему Вьюга в первые дни, — он сунул в наружный карман куртки, откуда его можно было выхватить одним быстрым, отработанным движением. Сильван провёл пальцем по острому, как бритва, лезвию, проверяя заточку, и, удовлетворённый, убрал обратно.

Вьюга подошла к нему, когда он уже застёгивал последний подсумок, проверяя, надёжно ли всё закреплено, не болтается ли что-нибудь, не создаст ли лишнего шума при движении. В руках она держала маленький, аккуратный, туго перевязанный бечёвкой свёрток. Протянула его Сильвану, не говоря ни слова, глядя прямо в глаза своим спокойным, чуть усталым взглядом. Он развернул — внутри оказался ещё один нож, гораздо меньше того, что она дала ему в первый раз, почти игрушечный на вид, изящный, с тонким, идеально заточенным, почти невесомым лезвием из какого-то тёмного, матового, не отражающего свет металла. Идеальное оружие для скрытного, бесшумного убийства.

— На всякий случай, — сказала она, и эти два коротких, простых слова, произнесённые её спокойным, чуть хрипловатым от вечного пребывания в прокуренных помещениях голосом, значили для него сейчас больше, чем любые длинные, пафосные прощания, больше, чем тысячи пустых, ничего не значащих фраз. На всякий случай. Если основной нож потеряется в суматохе боя. Если придётся действовать скрытно, не привлекая внимания. Если... Она не договорила, но он и так всё понял.

Сильван взял нож, покрутил в пальцах, оценивая баланс, и спрятал его во внутренний карман куртки, ближе к сердцу, туда, где уже лежала та самая маленькая шестерёнка, оставленная ею после их первой ночи. Их взгляды встретились. В её глазах, обычно спокойных и немного отстранённых, словно она всегда была погружена в свои мысли о железе и механизмах, сейчас читалось беспокойство. Настоящее, живое, глубоко человеческое беспокойство. И гордость. Тихая, сдержанная, но от этого не менее ощутимая гордость за него, за то, что он идёт, что он стал частью их мира, что он не сломался, не сбежал, не предал. Он понял без слов: это её способ сказать то, что невозможно выразить никакими, самыми прочувствованными речами. «Возвращайся».

Вездеход выехал из штольни, когда солнце, уставшее за долгий день, уже окончательно скрылось за острыми, как зубья пилы, вершинами гор, окрасив небо на прощание в багровые, тревожные, почти кровавые тона. Сильван сидел в кузове, прижавшись спиной к холодному, вибрирующему от работы двигателя металлическому борту, и изо всех сил сжимал винтовку так, что побелели костяшки пальцев, а на коже остались красные полосы от насечек приклада. Рядом с ним, в полумраке кузова, сидели ещё трое — Кремень, неподвижный, как каменное изваяние, с красным огоньком глаза, горящим в темноте; Циклоп, старый обожжённый, бережно прижимающий к груди свою неизменную снайперскую винтовку; и Лысый, который, как ни странно, сегодня выглядел почти нормально, даже трезво. Видимо, Кремень лично, своими руками, проконтролировал, чтобы тот принял ровно столько своей химии, сколько нужно для поддержания работоспособности, и ни миллиграммом больше. От него, конечно, всё равно разило застарелым, кисловатым запахом дешёвых стимуляторов, но глаза, хоть и оставались красными, смотрели на удивление осмысленно и ясно, а руки, обычно мелко подрагивающие, сейчас лежали на автомате спокойно и уверенно.

Вездеход, подпрыгивая на каждом ухабе, на каждом камне, с трудом преодолевал разбитую, давно не ремонтировавшуюся дорогу, поднимая за собой густые, непроницаемые тучи пыли, которая ещё долго висела в воздухе, не желая оседать. Каждый толчок, каждый резкий крен больно отдавался в напряжённом, сжатом, как пружина, теле, напоминая о том, что путь будет долгим и опасным. Сильван смотрел в проём между бортами на удаляющиеся огни базы, которые с каждым пройденным километром становились всё меньше и меньше, тусклее и тусклее, пока наконец не превратились в едва заметные, почти неразличимые точки на фоне абсолютно чёрной, беззвёздной стены гор. Там, в этой темноте, оставалась Вьюга, её тепло, её запах, её молчаливая, ничем не выраженная, но от этого ещё более ценная забота. Там оставалась безопасность, какой бы хрупкой, какой бы относительной она ни была в этом жестоком, непредсказуемом мире. Впереди была только зияющая, непроглядная темнота, леденящий душу холод, молчаливые, враждебные скалы и люди, которые, не задумываясь, убьют его при первой же встрече. Или те, кого, возможно, уже через несколько часов придётся убить ему самому.

Странно, но того всепоглощающего, липкого, животного ужаса, который сковывал его по рукам и ногам в первые минуты после того, как тяжёлая монтажка вошла в затылок Горба, сейчас почти не было. Тот липкий, выматывающий душу страх, от которого подкашивались колени и темнело в глазах, исчез, растворился в холодном ночном воздухе, уступив место чему-то совершенно иному. Холодному, расчётливому, почти отстранённому спокойствию, которое он впервые, сам того не ожидая, почувствовал в то самое мгновение, когда, поднявшись на дрожащие ноги, занёс монтажку над головой своего мучителя. Тогда это внезапно нахлынувшее спокойствие испугало его самого, показалось чем-то чужеродным, неестественным, нечеловеческим. Теперь, спустя недели изнурительных тренировок, бесконечных разговоров с самим собой и наблюдений за теми, кто давно живёт в этом мире, он принял это чувство как неотъемлемую часть себя, как необходимый, жизненно важный инструмент для выживания в условиях, где любая эмоция, любой порыв могут стать последними.

Вездеход, наконец, остановился, замер, тяжело вздохнув двигателем. Кремень подал короткий, отрывистый сигнал, и все, не сговариваясь, бесшумно выскользнули из кузова, мгновенно растворившись в темноте, слившись с ней, став её неотъемлемой частью. Дальше нужно было идти пешком, используя каждую складку местности, каждую тень, каждый выступ скалы как надёжное укрытие.

Сильван ступал осторожно, стараясь не производить ни малейшего шума, не выдать своего присутствия случайным хрустом ветки под ногой или стуком камня, выскользнувшего из-под подошвы. Он двигался медленно, плавно, почти по-кошачьи перетекая из одной тени в другую, используя каждый валун, каждую неровность рельефа. Винтовка была готова к бою, палец лежал на спусковом крючке, но он прекрасно знал, что стрелять можно будет только в самом крайнем, самом безнадёжном случае, когда скрытность уже будет потеряна. Сначала — тишина. Потом — стремительное, смертоносное действие.

Мысли, не спрашивая на это разрешения, снова, в который уже раз за этот бесконечный вечер, понеслись вскачь, лихорадочно перебирая события последних недель, пытаясь найти в них хоть какой-то смысл, хоть какую-то закономерность. Кремень, его жёсткие, безжалостные, но, как ни странно, справедливые уроки, его молчаливое одобрение, его предупреждающий взгляд. Вьюга, её руки, навсегда пропахшие машинным маслом, её тёплое, податливое тело рядом в холодные ночи, её молчаливая, ничем не выраженная, но от этого ещё более ценная поддержка. Лысый, его безумные, налитые кровью глаза и та затаённая, глубинная, почти животная злоба, которая, казалось, готова была вырваться наружу в любую минуту. И вот теперь это — первый в его жизни настоящий бой, первая серьёзная проверка всего того, чему он успел научиться за это время.

Где-то высоко в горах, над самой головой, протяжно, тоскливо, как плач по чему-то несбывшемуся, навсегда утерянному, завыл зверь. То ли волк, то ли ещё какой-то ночной хищник, чей вой леденил кровь и заставлял сердце биться быстрее. Сильван поднял голову и увидел над острыми, как зубья пилы, скалами всё те же бесконечные, равнодушные звёзды, что и вчера, и неделю, и месяц назад. Они светили ровно, холодно, безучастно, не замечая маленьких, ничтожных, копошащихся где-то далеко внизу людишек, ползущих по холодным камням с оружием в руках, готовых в любую секунду начать убивать друг друга за жалкий клочок каменистой земли, за право на существование, за то, что каждый из них, в глубине души, считал своим и только своим.

Кремень, двигавшийся впереди всех, вдруг замер на месте, превратившись в неподвижное, слившееся со скалой изваяние, и поднял вверх сжатый кулак — универсальный, понятный без слов сигнал «внимание, опасность, всем замереть». Все, кто был в группе, мгновенно подчинились, застыв в тех позах, в которых их застал сигнал, превратившись в такие же каменные изваяния, неотличимые от окружающего пейзажа. Сильван прижался спиной к холодной, шершавой, покрытой вековым мхом скале, стараясь дышать как можно тише, почти беззвучно, и осторожно, на несколько миллиметров, выглянул из-за надёжного укрытия.

Впереди, метрах в ста, может, чуть больше, в разрыве между скалами, горел огонь. Неяркий, специально приглушённый, явно замаскированный от воздушного наблюдения, но для опытного, натренированного глаза — отчётливо видимый. Пост Коршуна. Та самая маленькая, ничем не примечательная точка на карте Кремня, которую он показывал несколько часов назад, теперь превратилась в реальное, осязаемое место, где сидели реальные, живые люди с самым настоящим, смертоносным оружием в руках, готовые стрелять в любого, кто осмелится приблизиться к ним без предупреждения.

Сильван медленно, стараясь не производить ни малейшего шума, опустился на холодные, острые, как бритва, камни, прижался щекой к шершавому, пахнущему порохом и холодным металлом прикладу винтовки и замер, неотрывно вглядываясь в темноту, пытаясь разглядеть хоть какие-то детали, хоть какое-то движение. Теперь оставалось только одно — ждать. Ждать сигнала Кремня, который сам выберет момент для атаки. Ждать того самого мгновения, когда можно будет действовать быстро, решительно и безжалостно. Ждать, пока липкий, противный страх окончательно не уступит место той самой холодной, расчётливой ярости, о которой он столько слышал от бывалых бойцов.

Где-то далеко внизу, за многочисленными хребтами и ущельями, всё ещё мерцали едва заметные, почти неразличимые на этом расстоянии огни базы, где осталась Вьюга, где было тепло, безопасно и уютно. Сильван зажмурился на секунду, представляя её лицо, её руки, её запах, и заставил себя думать только о предстоящем деле, только о тех людях, что ждали их там, впереди. Потому что если он выживет сегодня, если справится, он сможет вернуться. Сможет снова увидеть её, прикоснуться к ней, почувствовать тепло её тела. А если нет... тогда все эти мысли, все эти воспоминания уже не будут иметь ровным счётом никакого значения.

Кремень, всё так же неподвижно стоявший впереди, сделал ещё один короткий, едва заметный знак рукой, и вся группа, повинуясь беззвучной команде, медленно, как ночные хищники, поползла вперёд, к одинокому, манящему огню, к неизвестности, к бою, который навсегда изменит их жизни. Сильван, стиснув зубы, отбросив последние сомнения, двинулся следом.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге