Поэт-романтик Василий Жуковский и его трагическая любовь
Пролог
Полина Ребенина
Поэт-романтик Василий Жуковский и его трагическая любовь
© Ребенина П., 2025
© ООО «Издательство «Вече», 2025
* * *
В наше время стало модно писать о любви. Во многих издательствах выходят книжные серии: «Любовные драмы», «Великие истории любви», «Лучшие истории о любви» и т. д., и т. п. И о ком тут только не пишут: тут и Джон Леннон с Йоко Оно, и Маяковский с Лилей Брик, и Элизабет Тейлор с Ричардом Бартоном, и Наполеон с Жозефиной, и Клеопатра с Антонием… Читаешь, вникаешь и, честно говоря, как-то большинство этих историй не впечатляет. Встречи, бурные увлечения, а потом измены, скандалы, расставания… Я бы назвала эти истории просто любовными приключениями. Начинается все красиво: мимолетное очарование, страсть, восторженные письма… А заканчивается уродливо: ссоры, проклятия, разводы… Встречаются и притворство, голый расчет и предательство. Изредка можно увидеть описания странной околдованности героев-любовников. Но как часто во всех этих историях встречается истинная любовь?
Вы, конечно, помните, как тот же вопрос задавал великий русский писатель А. Куприн в «Гранатовом браслете». И рассказал историю идеальной любви к княгине Вере мелкого чиновника Г. С. Желткова. Рассказал о мужчине, для которого не существовало жизни без любимой им женщины. Он боготворил ее и каждый день молился – «Да святится имя твое!»
Такие глубокие чувства встречаются крайне редко. Вдумаешься и видишь, что любовь не рождается на пустом месте. Каков человек, такова и его любовь! У человека приземленного любовь чаще всего ограничивается интрижкой. А у возвышенного может стать историей длиною в жизнь, огромным счастьем или же трагедией. Чаще всего второе.
Портрет поэта Василия Андреевича Жуковского. 1816 г. Художник О. А. Кипренский
Меня лично поразила история любви великого русского поэта Василия Жуковского к его воспитаннице Маше Протасовой. Возможно, что не все о ней знают, поэтому мне хотелось о об этом рассказать. В отношениях этих незаурядных людей переплелись нежность, духовная близость и взаимопроникновение до такой степени, что ни он, ни она не мыслили жизни один без другого. И уже не имело значения, находились они рядом или же на расстоянии, но мыслями и чувствами оказались крепко и навсегда спаяны.
Даже смерть не могла их разлучить, так как в душе прочно угнездилась любовь к ушедшему. И другой настоящей любви уже не могло существовать ни для него, ни для нее, хотя в силу жизненных обстоятельств могли возникнуть новые отношения. Воссоединиться им оказалось невозможно, но душа всегда принадлежала тому, одному-единственному. Ведь ни для кого другого места в душе не оставалось. Такая любовь проникает во все уголки души и живет в ней вечно.
История эта началась еще в юности наших героев. Но это был не порыв, не юношеская импульсивность, с последующим отчаянием и суицидом, как, по-видимому, у Ромео и Джульетты. И не платоническая идеальная любовь монаха Петрарки к замужней Лауре, которая, по-видимому, и не подозревала о его чувствах. Нет, здесь была вполне земная любовь, но вошедшая так глубоко в души героев, что жизнь без любимого для каждого из них стала немыслимой. Это любовь-нежность, любовь – душевное слияние, любовь-самопожертвование, любовь – самое большое счастье и горе. Такая любовь, когда прошедшее не умирает и живет в душе несмотря ни на что.
Но, как сказано, любовь отражает личность романтического героя. Личность – серая, незначительная, и любовь у нее мелкая, ничтожная. Не любовь, а половой рефлекс. Личность – душевно богатая, глубокая, и любовь у нее огромная, которая, как солнце, своим светом и теплом преображает жизнь его самого и любимого человека.
Поэтому никак нельзя рассказать о любви, не описав жизнь, судьбу и характер ее героев. В этой книге я постараюсь рассказать историю жизни и высокой любви великого русского поэта Василия Жуковского и Маши Протасовой. Все даты в книге приведены по старому юлианскому календарю, который применялся в России до 1918 года.
Самый добрый человек в русской литературе
О русском поэте Василии Андреевиче Жуковском большинство наших современников знает очень немного. В советской школе сведения о нем давались крайне скудные, ведь отношение к поэту было отрицательным, стояло на нем клеймо царедворца. Мало того, оказался Жуковский автором слов к гимну «Боже, царя храни», а уж это было совсем непростительно с точки зрения советского литературоведения.
А жаль, ведь Жуковский был великим поэтом, первопроходцем романтизма в русской литературе. Его произведения – элегии и баллады, стихотворные повести и лирические стихотворения, поэмы и драмы – вошли в золотой фонд русской классики. Переводы Жуковского, по мнению критиков, нередко превосходили по совершенству оригинальные произведения! Они открыли русскому читателю целые миры немецкой, английской, французской, испанской литературы. Голосом Жуковского заговорили с нами Гёте и Байрон, Вальтер Скотт и Фридрих Шиллер. Именно в переводе Жуковского русские читатели познакомились с «Одиссеей» Гомера. Жуковский был близким другом и учителем Пушкина и Гоголя, товарищем и собеседником практически всех известных литераторов первой половины XIX века.
Мало того, он был талантливым, незаурядным художником, и его наследие насчитывает тысячи листов: рисунки, офорты, гравюры, картины. Он рисовал пейзажи и портреты, по рисункам Жуковского можно почувствовать, что вдохновляло поэта и чем он жил.
На протяжении пятнадцати лет, с 1816 по 1841 г., он исполнял обязанности наставника наследника престола – будущего императора Александра II, и, углубившись в дебри педагогики, разработал собственную систему обучения (которую называл своей «педагогической поэмой»), а также составил целый ряд учебных пособий. То есть Жуковский создал собственную «педагогическую поэму» еще в XIX веке, задолго до советского педагога Макаренко.
Можно было бы долго перечислять дарования и заслуги Жуковского, но, пожалуй, самым поразительным фактом его биографии является не эта многосторонняя деятельность, а то, что никто из современников не оставил о нем ни одного отрицательного отзыва. Все – от колкого Ф. Ф. Вигеля до деликатного П. А. Плетнева, от консерватора М. П. Погодина до революционера А. И. Герцена – пишут о Жуковском с каким-то единодушным восторгом и преклонением. Чем же так располагал к себе окружающих этот человек? Оказывается, не чем иным, как своей необыкновенной добротой!
Цесаревич Александр Николаевич за уроком Жуковского. Гравюра XIX в.
Он был любим многими современниками за нравственность и духовность, доброжелательность, милосердие, чистоту помыслов и внутреннее достоинство.
А. С. Пушкин писал, что у Жуковского была «небесная душа», он считал его своим ангелом-хранителем, а о его творчестве
Его стихов пленительная сладость
Пройдет веков завистливую даль,
И, внемля им, вздохнет о славе младость,
Утешится безмолвная печаль
И резвая задумается радость.
П. Вяземский писал: «Благородство истинное, ничем не измененное, было основанием его жизни».
Н. Гоголь: «Жуковский, наша замечательнейшая оригинальность! Чудной, высшей волей вложено было ему в душу от дней младенчества непостижимое ему самому стремление к незримому и таинственному. Не знаешь, как назвать его – переводчиком или оригинальным поэтом. Переводчик теряет собственную личность, но Жуковский показал ее больше всех наших поэтов».
Поэтесса, переводчица, драматург и прозаик графиня Евдокия Ростопчина почтила память Жуковского стихотворением под заглавием «Прощальная песнь Русского Лебедя, посвященная семейству и друзьям». И сопроводила его письмом Булгакову: «Прошу вас, Фаддей Бенедиктович, напечатать в “Северной пчеле” это поминовение признательной дружбы тому, кого и вы, и я, и все, что на Руси не заражено безрассудным поклонением уродливому в ущерб прекрасному и высокому, должны чтить и оплакивать как первого и лучшего из современных уцелевших до сих пор поэтов наших, как примерного, благороднейшего и добрейшего человека».
Ведь, как мы знаем, поэт скончался в 1852 году, когда в русской литературной критике произошел радикальный переворот. Виссарион Белинский, как и его последователи революционные демократы – Н. Г. Чернышевский и Н. А. Добролюбов – стали требовать от поэтов и писателей не воспевания прекрасного, а описания ущербности, недостатков и «язв общества». Жестоко критиковали они даже признанных классиков – Ивана Тургенева, Льва Толстого, Федора Тютчева, Афанасия Фета и др. Литература, по их мнению, должна была служить одной-единственной цели – свержению самодержавия и революции.
Но даже яростный, непримиримый критик Белинский признавал: «Несоизмерим подвиг Жуковского и велико его значение в русской литературе!.. Подвиг, которому награда не просто упоминание в истории отечественной литературы, но вечное славное имя из рода в род». Хотя тут же замечал, что литература не располагала возможностями истинного воспроизведения жизни ни в период классицизма, ни при сентиментализме, ни в пору мистического романтизма Жуковского.
Современный критик и историк литературы Ю. Лотман называл Жуковского «самым добрым человеком в русской литературе».
Судьба у Жуковского сложилась удивительная. Незаконнорожденный мальчик, полурусский-полутурчонок, стал не только выдающимся поэтом, но был приближен к царскому двору и выполнял обязанности наставника и воспитателя будущего императора Александра II. И любовь у Василия Андреевича оказалась беспримерной – глубокой, прекрасной и трагической. Длиною в жизнь.
Происхождение поэта
Василий Жуковский родился 29 января 1783 года в селе Мишенском, расположенном в трех верстах от города Белёва Тульской губернии. Он был сыном богатого русского помещика Афанасия Бунина и пленной турчанки Сальхи.
Во время Русско-турецкой войны 1768–1774 годов какой-то приятель Бунина прислал ему на воспитание двух пленных сестёр-турчанок – Сальху и Фатьму.
Сальхе было шестнадцать лет, Фатьме – одиннадцать. Младшая сестра вскоре умерла, а старшая выучила русский язык и была перекрещена в православную веру под именем Елисаветы Дементьевны Турчаниновой (1754–1811).
Афанасий Иванович Бунин (1716–1791) был богатым вельможей екатерининского времени, в молодости он водил дружбу с фаворитом Екатерины II Григорием Орловым. Он владел многочисленными именями в Тульской, Калужской и Орловской губерниях. Жил на широкую ногу – пировал, охотился, с размахом благоустраивал имение. Чего только в его имениях не было: парки, цветники, пруды с рыбой, двухэтажные оранжереи, где росли абрикосы и лимоны, шампиньоны и всякие цветы. С балкона господского дома в Мишенском открывался вид на златоглавый Белёв, стоящий на берегу Оки.
Законная жена А. И. Бунина, Мария Григорьевна Безобразова, родила ему одиннадцать детей. К 1770 году, когда в Мишенское прибыла Сальха, детей в живых осталось лишь пятеро: Авдотья (родилась в 1754 году), Наталья (в 1756 году), Варвара (в 1768 году), Екатерина – грудной младенец, а также сын Иван, родившийся в 1762 году.
Позднее один из близких к Василию Жуковскому людей, связанных с ним дружбой, литературными интересами и постоянной перепиской, Петр Александрович Плетнев, так описал происхождение поэта в частном письме: «Бунин был помещик Белёвский… Жена его, приживши с ним несколько детей, оставила супружеское ложе и дала ему свободу в выборе потребностей Гимена. Какой-то приятель Бунина, участвовавший во взятии Силистрии, переслал ему оттуда, из гарема паши, одну премилую женщину, которая долго полагала, что мужчина везде имеет законное право на нескольких женщин. Поэтому она в полной невинности души предалась любви к Бунину и от ложа с ним родила ему сына: это был славный ныне поэт». Все это Плетнев слышал от самого Жуковского.
В усадьбе Буниных Сальху поселили в отдельном домике. Поначалу Мария Григорьевна приняла турчанку хорошо, рад ей был и друг Бунина – Андрей Григорьевич Жуковский, разорившийся дворянин, много лет живший у Буниных приживалом. Сальха стала поначалу нянькой младших детей, потом ключницей. Каждое утро она должна была являться к Марье Григорьевне за приказаниями. Старшие дочери Буниных учили Сальху читать и писать по-русски. Что касается Афанасия Ивановича, то он соблюдал сначала некоторые приличия, более или менее скрывая свою связь с пленной красавицей, но со временем раскрепостился и перебрался на глазах супруги и дочерей в домик Сальхи. Обставил ее домик как можно роскошнее и прожил там несколько лет. Трижды у турчанки рождались и умирали в младенчестве девочки.
В 1781 году в семье Буниных случилось несчастье: умер, а скорее всего покончил с собой в самый разгар вертеровского поветрия, т. е. по причине несчастливой любви, единственный сын Иван. Мария Григорьевна тяжко горевала и не сомневалась, что трагедия эта стала наказанием свыше за прелюбодеяния её мужа. После этого она прекратила всякие отношения с Афанасием Ивановичем и турчанкой.
Но вот 9 февраля (29 января по старому стилю) 1783 года у Елисаветы родился мальчик. Чтобы дать незаконнорожденному имя, Бунин попросил Андрея Григорьевича Жуковского крестить и усыновить этого младенца. Мальчика назвали Василий, а отчество и фамилию он получил от Андрея Жуковского.
Положение новорожденного оставалось щекотливым, но тут Сальха в один из отъездов Афанасия Ивановича совершила мудрый и решительный поступок. Она вошла в господский дом и положила сына к ногам Марии Григорьевны, как бы прося ее заступничества и защиты. И Мария Григорьевна смогла возвыситься над ситуацией и заявила: «Ну что ж, Лизавета, ты не виновата. Будь по-старому в доме. А Васеньку воспитаю я. Как родного».
С этого момента наступил мир в семье Буниных. В честь рождения сына Афанасий Иванович приказал разобрать ветхую деревянную церковь, из бревен ее сложить часовню на кладбище, а церковь выстроить новую, каменную. Были призваны хорошие мастера – каменщики, резчики, живописцы.
Предпоследняя дочь Буниных, Варвара Афанасьевна, была выдана за Петра Николаевича Юшкова, имевшего дома в Туле и Москве, и уехала. Младшая дочь Екатерина давно жила у сестры в Кяхту. Мальчик остался в Мишенском единственным ребенком. Но вскоре к нему присоединились девочки: дочь Варвары Юшковой Анна – родившаяся преждевременно, слабенькая, едва живая. Ее взяла бабушка Марья Григорьевна в Мишенское. Она оказалась первой подругою детства Васи Жуковского, его «одноколыбельницей», как он выражался (маленьким он ложился иногда к ней в кроватку, когда она плакала, и успокаивал ее). Другая подруга была Маша Вельяминова, дочь Наталии Афанасьевны Буниной, вышедшей замуж за Вельяминова. Она тоже жила и воспитывалась у бабушки.
Так среди девочек, в тишине и раздолье барской России, начал свою жизнь мальчик Жуковский. Был он характером жив и весел, лицо нежное, темные глаза, темные, хорошо вившиеся от природы волосы, ранняя склонность к мечтательности – светлое дитя, вызывающее расположение. Женщины – а их был полон дом – наперебой баловали его. Рос он барчонком. Сальхе лишь изредка удавалось на ходу приласкать его – все вокруг него няньки, мамки, тут же и Андрей Григорьевич, обожавший крестника и приемного сына своего.
Беседка у ключа в Мишенском. Офорт В. А. Жуковского
Был Вася веселым, добрым, шаловливым и всеми любимым. С утра до вечера он носился по старому парку, играя с девочками в рыцарей. Он ничего не боялся – ни быков, ни лошадей, ни разбойников, которыми пугали детей в крестьянских дворах и на барской усадьбе.
В 1785 году отец, Афанасий Бунин, записал сына сержантом в Астраханский гусарский полк. В шесть лет мальчик уже дослужился до прапорщика, что давало ему независимо от рождения право на дворянство. Мальчика внесли в соответствующий раздел дворянской родословной книги Тульской губернии. Такая вольница существовала при императрице Екатерине II.
Проба пера и домашний театр
В 1789 году Афанасий Иванович привез в Мишенское учителя немца, но он оказался тупым и самоуверенным шарлатаном, какими наводнена была в то время Россия. Нередко немецкие и французские парикмахеры, кучера, портные и лакеи выдавали себя за учителей, а русские вельможи им верили на слово и доверяли им воспитание своих детей. Звали немца Еким Иванович, учить Васю он стал немецкому чтению и арифметике. Ученик и учитель жили вместе во флигеле, за стеной их комнаты помещался Андрей Григорьевич Жуковский.
Учитель походя бил мальчика линейкой по пальцам, беспрестанно ворчал и топал ногами. Вася плакал. Ни счет, ни немецкие слова не лезли испуганному мальчику в голову. Андрей Григорьевич неодобрительно покачивал головой, но молчал. Однако не прошло и недели, как за стеной поднялся ужасный шум. Андрей Григорьевич открыл дверь в классную комнату и остолбенел: мальчик, стоя в углу голыми коленями на горохе, плакал, а немец бешено вопил и размахивал розгой, держа в другой руке немецкую книжку… Жуковский тут же позвал Буниных, и учитель был из Мишенского прогнан. Он сам стал заниматься со своим приемным сыном – учить его русскому письму, рисованию и счету.
В ноябре 1790 года Афанасий Иванович Бунин был вызван на службу в Тулу. Он нанял там, на Киевской улице, особняк, принадлежавший начальнику оружейного завода генерал-поручику Жукову, и тотчас переехал туда со всей семьей, включая Васю с матерью. Этой зимой Вася начал учиться в пансионе Христофора Филипповича Роде. Он был полупансионером, и после занятий его каждый вечер привозили домой. Для домашних занятий с ним был приглашен один из преподавателей Феофилакт Гаврилович Покровский.
В марте 1791 года Афанасий Иванович Бунин жестоко простудился и скончался. Все имущество он завещал своим четырем дочерям и жене, и ни словом не упомянул ни о сыне Василии, ни о Елисавете Дементьевне. Они фактически оставались без средств к существованию.
Однако перед смертью он сказал жене:
– Барыня, для этих несчастных я не сделал ничего, но поручаю их тебе и детям моим.
– Будь спокоен, – отвечала Мария Григорьевна. – С Лисаветой я никогда не расстанусь, а Васенька будет моим сыном.
И сдержала своё слово. После смерти мужа она с каждой из четырех долей взяла по две с половиной тысячи рублей – всего десять тысяч – и отдала эти деньги Елизавете Дементьевне, чтоб хранила для сына.
Тело А. И. Бунина было перевезено в Мишенское и захоронено в родовой усыпальнице-часовне.
Осенью вся семья снова вернулась в Тулу. Вася опять был помещен к Христофору Филипповичу Роде, но уже полным пансионером – теперь дома он появлялся только в субботу и воскресенье. Однако весной 1792 года пансион закрылся. Знаний в нем мальчик не получил почти никаких, а чтобы учиться дальше, надо было поступать в Главное народное училище.
Весной 1792 года из Кяхты в Тулу приехала младшая дочь Буниных Екатерина Афанасьевна. На первом же балу ее признали первой красавицей губернии, и предводитель дворянства Андрей Иванович Протасов посватался к ней.
Летом Марья Григорьевна переехала с домочадцами в родное Мишенское. В Мишенском в это лето гостили все четыре семейства ее дочерей: Бунины, Вельяминовы, Юшковы, Протасовы.
Протасов был из белёвских дворян, владел деревенькой Сальково. Погостив у тещи, Андрей Иванович увез супругу к себе. Расстаться с милым Мишенским, по которому Екатерина Афанасьевна тосковала в Кяхте, было грустно, и, чтобы скрасить разлуку с родными, она увезла с собой Васеньку. Забирая Васеньку в Сальково, Екатерина Афанасьевна не ведала того, чему случиться в будущем из ее привязанности к сводному братцу.
Вскоре пришло время возвращаться в Мишенское. Здесь собралась вся девчоночья кампания – пять девочек, ровесниц Васи: три Юшковых и две – Вельяминовых. Все детство Васи прошло «в девчоночьем царстве», возможно, этим объясняется свойственная ему мягкость характера. Вместе с Юшковыми явился в Мишенское и учитель Покровский, нанятый для занятий с девочками и для подготовки Васи в тульское училище. Изучались русский язык, арифметика, история и география.
Осенью Варвара Юшкова увезла Васю с собой в Тулу. Он поступил в Главное народное училище, но проучился там недолго. Учитель Покровский, который сделался теперь главным наставником в Тульском народном училище, был Васей постоянно недоволен. В конце концов он исключил его собственной властью из училища «за неспособность»! И правда, Вася под строгим взглядом наставника терялся и забывал, сколько будет дважды два и куда впадает Волга. Он снова перешел на домашнее обучение в доме Юшковых.
«Спутником» и «хранителем» своего
На домашнем театре ставились драмы. Они игрались настолько успешно, что устроители Тульского общественного театра, завсегдатаи дома Варвары Афанасьевны, обратились к ней за помощью. Она помогла выбрать пьесы для первых представлений. Это были «Цинна» Корнеля, «Британик» Расина и «Магомет» Вольтера. Провела в своем доме несколько репетиций с актерами новой труппы.
Варвара Афанасьевна словно торопилась жить – уже начинала она чувствовать усталость, покашливала, слабость и озноб охватывали ее временами. Медленная чахотка подтачивала с ранней юности ее силы.
Детям разрешалось присутствовать на репетициях. Когда приходили актеры, Вася забирался в уголок. Выразительная декламация и необыкновенные жесты потрясали его. В зиму 1794/95, в 11 лет, впервые вспыхнуло в Жуковском желание быть автором, сделаться новым Расином или по крайней мере Сумароковым. Варвара Афанасьевна посоветовала ему обратиться к произведениям Плутарха, русский перевод которого от 1765 года («Житие славных в древности мужей») был в ее библиотеке. Во втором томе нашелся нужный Василию герой – Фурий Камилл, освободитель Рима, разбивший в пятом веке до нашей эры полчища галлов.
В библиотеке на столе всегда были наготове перья, чернила и бумага. Жуковскому хотелось написать трагедию в один присест, но быстро удалось придумать только заглавие: «Камилл, или Освобождённый Рим». Окружив его кудрявыми росчерками, он задумался, ища первых слов. Первых в жизни будущего великого поэта… Поздно вечером Варвара Афанасьевна разбудила его – он спал, положив голову на руки, за столом. Рядом лежали исписанные листы. Трагедия, сочиненная в прозе, уместилась всего на двух страницах, хотя в ней было четыре действия.
Постановку трагедии взяла на себя Варвара Афанасьевна. Она распределила роли, помогла детям сделать костюмы, устроила в гостиной сцену при помощи стульев, ширм и горшков с цветами. Главного героя, Камилла, играл сам автор, Вася Жуковский. Он склеил себе из золотой бумаги шлем, прицепив к нему два страусовых пера. Красная женская мантилья почти ничем не отличалась от древнеримского пурпурного плаща. Еще был сделан панцирь из серебряной бумаги. И целый арсенал оружия: деревянный меч, обвитая цветной лентой пика, лук из можжевеловой ветки и колчан со стрелами. Все обитатели дома собрались посмотреть спектакль. Приехала из Мишенского даже Мария Григорьевна. Аплодисменты и возгласы одобрения не умолкали… Жуковский тут же принялся за сочинение второй пьесы.
Тем временем родные раздумывали о его будущем. Для получения дворянства еще в двухлетнем возрасте Васю зачислили на службу в Астраханский гусарский полк, где он «дослужился» до прапорщика, что давало право на личное дворянство. 1 июля 1795 года 12‑летнему прапорщику В. А. Жуковскому была выдана грамота о дворянстве с внесением в родословную книгу Тульской губернии. Дворянином он стал, но надо было подумать и о его дальнейшем обучении.
Триумф Марка Фурия Камилла. Фреска в Палаццо Веккьо, Флоренция
Заехавший как-то к Марье Григорьевне в Мишенское майор Постников, сосед по имению, предложил:
– Ему надо вступить в полк своим чином прапорщика. Да вот хоть в Нарвский, где я служу. Он теперь в Кексгольме.
– А и в самом деле! – подхватила Марья Григорьевна. – Это Афанасия Ивановича полк. Ведь помнят его там?
– Не думаю. Много воды утекло с тех пор. Однако я возьмусь присмотреть за молодым человеком. Будет ладно служить – чины пойдут. С хорошим чином можно и в статскую выйти.
Двенадцатилетний Вася, когда ему объявили новость, пришел в неописуемый восторг. Вскоре ему сделали полную офицерскую экипировку. В ожидании отъезда он не расставался с треуголкой, сапогами и шпагой, расхаживая по дому во всем параде.
В 1796 году Васенька отправился служить прапорщиком в Нарвский полк, квартировавший в Кексгольме (Выборге). Однако, к великому разочарованию мальчика и его родных, только что вступивший на престол император Павел I эту екатерининскую вольницу прекратил. Александр Пушкин в повести «Капитанская дочка» описывает порядок поступления на службу детей из дворянского сословия при Екатерине II: «Матушка была еще мною брюхата, как уже я был записан в Семеновский полк сержантом, по милости майора гвардии князя В., близкого нашего родственника».
Император Павел I решил навести порядок в армии, в том числе и в гвардии. Он уволил генералов, высших офицеров, низших офицеров, которые никогда в армии не были, но получали зарплату и всякие льготы. Уволены были около трех тысяч офицеров. Он запретил брать на действительную службу малолетних, особенно в офицеры.
Вот тогда-то хороший знакомый семьи Буниных Болотов присоветовал Марии Григорьевне отдать Василия в Благородный пансион при Московском университете.
Благородный пансион
В 1779 году поэт Херасков, тогда куратор Московского университета, основал при нем Благородный пансион – нечто вроде гимназии и лицея, исключительно для дворянских детей. К концу XVIII века, после некоторых перемещений, пансион обосновался между Тверской и Большою Никитской, в приходе церкви Успения на Овражке, в доме Шаблыкина. Во дворе стоял особняк, где жили, учились, воспитывались юные дети российских дворян, а у входа небольшой белый флигель – квартира инспектора. Вокруг строений имелся свой сад, то есть была здесь целая усадьба.
А. А. Прокопович-Антонский. Неизвестный художник
Заведение это было особенное, в своем роде единственное. Управлял им Антон Антонович Прокопович-Антонский, человек высокообразованный и культурнейший. Он руководил этим заведением в течение 35 лет, с 1791 по 1826 г. Прокопович-Антонский сумел создать оригинальную воспитательную систему, направленную на гармоничное развитие телесных и духовных сторон личности ребёнка, практиковал индивидуальный подход к детям, направленный на раннее выявление их талантов, развитие культа дружбы, честности, взаимопомощи среди воспитанников.
Благородный пансион предоставлял юным дворянам энциклопедическое образование по широкому кругу университетских предметов. К преподаванию в пансионе привлекались лучшие профессора Московского университета. Удивительно разнообразие образовательной программы пансиона: от математики до мифологии, от Закона Божия до наук военных. Но главное – литература, история, знание языков. Были уроки и искусств: музыки, живописи. Над всем же царил дух воспитания и просвещения нравственно-религиозного.
В 14‑летнем возрасте Василия поместили в этот пансион, где он проучился с 1797 по 1800 год. Согласно принятым правилам, ученики говорили в пансионе по-французски или же по-немецки! А по-русски изъясняться было дозволено только в выходные дни, то есть в воскресенье и по большим праздникам.
В пансионе царил дух организованности и четкого распорядка. Ученики пансиона вставали в 5 часов утра и целые дни усердно трудились. Эта привычка
Режим в пансионе был строгим. От шести до семи в специальной комнате – приготовление уроков, тут у каждого свое место с ящиком для тетрадей; в шкафу стояли общие учебники. В семь часов надзиратели ведут учеников, выстроенных попарно, в столовую. После молитвы и чтения вслух небольшого отрывка из Евангелия подается чай. От восьми до двенадцати – классы. Полупансионеры (те, которые не ночуют в пансионе) приезжают к восьми. В двенадцать – обед. С часу до двух – свободное время: кто бежит во двор играть на свежем воздухе, кто в спальне учится играть на флейте, кто читает и пишет письма. С двух до шести снова лекции. Потом полдник и приготовление уроков, а в восемь – ужин. В девять – после молитвы и чтения Библии – звенит вечерний колокольчик, призывая пансионеров ко сну. В комнатах горит по одной свече, скрытой под колпаком. В коридорах тишина – лишь изредка слышатся осторожные шаги дежурного надзирателя.
Учились по четырёхбалльной системе. Ученику разрешалось выбрать себе несколько предметов для изучения из тридцати пунктов программы, охватывающих словесность, историю, военное дело, искусства, разные науки и иностранные и древние языки. Пансионеры отпускались домой по субботам и воскресеньям, а также по праздникам и летом – на июль месяц. Жуковскому в пансионе понравилось все – чистые комнаты, натертые полы, большие аудитории, где скамьи уходят ярусами вверх, доброжелательный вид надзирателей и глубокие познания преподавателей.
В свободные часы Жуковский бежал в библиотеку. Это была гордость инспектора Антонского. В простенках между огромными окнами стояли высокие шкафы, где за стеклами поблескивало золото кожаных книжных корешков. Обширный дубовый стол, покрытый лиловым бархатом, был завален горами русских и иностранных журналов. Как-то само собой сложилось, что Жуковский отдал предпочтение среди прочих наук истории, словесности, французскому и немецкому языкам, и рисованию.
В эти годы происходило и нравственное становление поэта. Раздумывая о своей будущей жизни, Жуковский уже тогда стал мечтать об «удовольствии некоторых умеренных благодеяний». Эти благодеяния он в течение жизни оказывал не десяткам, а сотням людей, но умеренными назвать их мог только он сам – по душевному смирению. В своем дневнике он сформулировал «фундаментальные правила поступков»: «Какой бы случай ни представился действовать, действуй – как скоро в действии есть справедливость, воздерживайся от действия – как скоро справедливость в недействии». Следование этой максиме Жуковский считал своим нравственным долгом – и как христианина, и как верноподданного. Веря, что «всякий случай благотворить есть голос Божий», он старался всегда откликаться на этот голос.
Жуковский начал писать стихи и поэмы, в то же время увлекался переводами с немецкого, французского или древнегреческого языков. Причем он брал за основу сюжет или скелет произведения и совершенно преображал его, покрывая его прекрасной стихотворной плотью и вдувая душу в созданную Галатею. Он писал: «Переводчик в прозе есть раб; переводчик в стихах – соперник». Его мечтой стало изучить всю мировую литературу, а потом уже приняться за какое-нибудь важное, значительное произведение.
В пансионе он сблизился с Александром Тургеневым, сыном директора Московского университета. В пансионе оба они оказались словесниками – завсегдатаями библиотеки и поклонниками Михаила Никитича Баккаревича, молодого и пылкого преподавателя русской словесности. На его лекциях Жуковский и Тургенев садились у самой кафедры, чтобы не пропустить ни одного слова.
Баккаревич учил тому, что поэзия «есть одна из приятнейших наук», которую можно считать «усладительницею жизни человеческой». Он говорил, что «рифмы почитаются от некоторых пустыми гремушками, и это сущая правда, когда в стихах только и достоинства, что рифмы, когда в них нет ни огня, ни живости, ни силы, ни смелых вымыслов, составляющих душу поэзии, одним словом – когда в стихотворце нет дара».
В субботу вечером за Васенькой приезжала сводная сестра Варвара Афанасьевна Юшкова. Но весной она приболела и забирать его стал домашний учитель. У Варвары Афанасьевны чахотка, и весной наступило обострение. К сожалению, Варвара Афанасьевна этой московской весны не пережила, умерла.
Как-то Александр Тургенев пригласил Василия к себе домой, где он познакомился со старшим братом Андреем, студентом университета. Это знакомство сыграло большую роль в жизни Жуковского, высокоодаренный Андрей стал на долгие годы его лучшим другом и нравственным примером. Андрей был всего на два года старше Жуковского, но он показался ему очень серьезным и взрослым.
У Тургеневых познакомился Жуковский и с Алексеем Мерзляковым, который был репетитором русского и латыни у младшего брата Николая. Это тоже был юноша удивительный. Он вырос в купеческой семье, в маленьком уездном городке Далматово Пермской губернии. Еще учеником удивил Алеша сверстников и учителей своим стихотворением «Ода на заключение мира со шведами», которая директором народных училищ была представлена генерал-губернатору Пермской и Тобольской губерний А. Волкову, а им отправлена к главному начальнику народных училищ, который поднес ее императрице Екатерине II. Государыня приказала напечатать эту оду в издаваемом тогда при академии журнале и повелела, чтобы Мерзляков, по окончании курса наук в училище, был отправлен для продолжения образования в Петербург или Москву. Мерзляков выбрал Московский университет, который он блестяще закончил в 1798 году. Кроме русского и латыни он владел древнегреческим, французским, немецким и итальянским языками. И это в девятнадцать лет!
Василий стал каждую субботу бывать у Тургеневых. Его изумляла талантливость своих новых друзей. Знают столько языков – и уже столько успели прочитать. И стихи пишут… И ведут дневники. Жуковский, следуя их примеру, также завел себе дневник. Подналег на латынь и немецкий. Немецкий он знал неважно, а ему захотелось читать в подлиннике Гёте и Шиллера…
Новые друзья словно передали ему часть своего энтузиазма. Он понял, что нужно не журналы почитывать, не убивать время на чтение корявых переводов, а работать так, как крестьянин на пашне: до упаду. Стараться узнать все изящное и глубокое на тех языках, на которых оно существует. Отныне и всю жизнь Жуковский трудился так, как многим писателям и не снилось…
Однако его удивляло то, что Андрей весьма критически относился к Карамзину и его творчеству. Это было непонятно, ведь в те годы Карамзин был для всех неоспоримым литературным кумиром. Андрей подтверждал достоинства карамзинского языка, его огонь и вдохновение, но не считал его по-настоящему русским писателем. И потому он полагал,
Н. М. Карамзин. Художник А. Г. Венецианов
Придерживался того же мнения о Карамзине и Алексей Мерзляков:
– Что вы с ним носитесь? «Бедная Лиза»! «Письма русского путешественника»! Не спорю, Карамзин блюдо сладкое. Сладко, да не мёд. Патока! Все сочиненное Николаем Михайловичем встречено громким «Ура!». Но хваленый русский язык его, как постель невинной девицы, чистенько, мягонько и всюду кружева.
Мерзляков считал, что в отличие от карамзинской патоки настоящий мед – это библейская «Песнь песней» и крестьянские песни!
– Возьмите хоть мою пермскую глухомань, хоть вологодскую, нижегородскую… Не с тех цветов, знать, собирает свой нектар наш светоч.
В июне 1800 года, после выпускных экзаменов, Жуковский получил именную серебряную медаль. Имя его было помещено и на мраморной доске, в списке отлично кончивших пансион в разные годы, – доска висела в вестибюле главного входа. Задолго до выпускных экзаменов Жуковский был назначен на службу в Главную соляную контору в Москве. С 21 февраля 1800 года он уже числился приказным с жалованьем 175 рублей в год.
Служба в Соляной конторе
Выпускник Благородного пансиона Жуковский получил место в бухгалтерский стол Главной Соляной конторы в Москве. Место это было достаточно престижное. Известно, что именно на соли ловкачи и пройдохи умели делать целые состояния. Но, конечно, это не касалось юного поэта Жуковского, который этой скучной службой сильно тяготился.
21 февраля 1800 года 17‑летний Жуковский приступил к работе. Жил он в доме Юшковых, где ему отвели две комнатки на антресолях. По пансионской привычке просыпался в пять часов, пил чай и начинал работать над стихами и переводами. До начала службы выкраивалось около трех часов. К концу 1800 года у него уже сложилось много планов и литературных дел.
Алексей Мерзляков, зная, сколь горестно для гордой юности безденежье, отвел товарища к известному книгоиздателю Зеленникову, который заказал Василию Андреевичу перевод четырехтомного романа Августа Коцебу. Роман назывался «Младенческие мои причуды», но Жуковский дал ему иное, в духе времени, заглавие: «Мальчик у ручья, или Постоянная любовь». У этой книги вскоре появились читатели и почитатели. Она, как и повесть «Королева Ильдегерда» – следующая переводческая работа Жуковского, – стала тогда любимым чтением в семьях дворян России. Из-за трудного материального положения Зеленников обещал поэту платить за переводы лишь по случаю и лишь столько, сколько сможет. Но сверх платы обязался давать книги, из неходовых.
У Жуковского постепенно собралась солидная личная библиотека. Тридцать пять томов большой французской энциклопедии Дидро подарила ему в честь окончания пансиона Марья Григорьевна Бунина (это было приобретение покойного Афанасия Ивановича). Подарила она Василию и слугу – крепостного Максима. У Зеленникова в счет будущих переводов взял Жуковский «Естественную историю» Бюффона в тридцати шести томах на французском языке. Он купил несколько исторических сочинений на французском и немецком языках, переводы греческих и латинских классиков, полного Лессинга готическим шрифтом. Адам Смит, Шарль Бонне, аббат Баттё, Несторова летопись, изданная в Петербурге в 1767 году, философские труды лорда Шефтсбери – книга за книгой становились на его полки, прочитанные, с многочисленными пометками и закладками.
Однако как только Василий Андреевич приходил на службу, то его охватывало отвращение к окружающей его обстановке: расшатанные и ободранные конторки, потрескавшиеся шкафы и облупившиеся стулья – все чуть ли не времен царя Алексея Михайловича, все полно серых и синеватых бумаг, папок, облитых клеем и закапанных воском от свеч. В помещении стоял особенный, отвратительный канцелярский запах – мышей, бумаги и плесени. Конторские чиновники почти все были в годах. Жуковский с грустью думал об Иностранной коллегии архива, где служили братья Тургеневы. Там, конечно, тоже старые шкафы и облака бумажной пыли, но зато вокруг одна молодежь! И свобода! Можно рыться в грамотах и актах, как это с азартом делает сейчас Александр Тургенев, который от литературы все более склоняется к истории…
В Соляной конторе среди говора и шарканья, прелых запахов и чернильных пятен Жуковский, положив лист бумаги на груду шнуровых книг, писал другу Алексею Мерзлякову: «Надежда, кроткая посланница небес! тебя хочу я воспеть в восторге души своей. Услышь меня, подруга радости!.. Сопутствуй мне на мрачном пути сей жизни». Тот тоже жаловался на усталость души, на несбыточность мечтаний. Жуковский, обложившись штабелями папок, отвечал ему: «Тот бедный человек, кто живет на свете без надежды; пускай будут они пустые, но они всё надежды… Я пишу всё это в гнилой конторе, на куче больших бухгалтерских книг; вокруг меня раздаются голоса толстопузых, запачканных и разряженных крючкоподьячих; перья скрипят, дребезжат в руках этих соляных анчоусов и оставляют чернильные следы на бумаге; вокруг меня хаос приказных; я только одна планета, которая, плавая над безобразною структурою мундирной сволочи, мыслит au-dessus du vulgaire (выше обыкновенного, фр.) и – пишет тебе письмо».
А. Ф. Мерзляков. Старинная гравюра
Алексей Мерзляков был старше Жуковского на 5 лет. После окончания в 1798 году Московского университета первым и с Большой золотой медалью он был оставлен на кафедре Российского красноречия, стихотворства и языка. С 1804 года он уже профессор красноречия и поэзии в Московском университете (1804–1830 гг). Уже через несколько лет на знаменитые публичные лекции, которые читал Алексей Мерзляков, собиралась вся московская знать. Современники вспоминали: «Москва ничего подобного не слыхивала». Мерзляков был учителем Александра Грибоедова, Петра Вяземского, Петра Чаадаева и других выдающихся писателей и поэтов. Ученики в своих воспоминаниях называли его «красотой университета». Мерзляков написал много замечательных стихотворений для своего времени; перевел с итальянского «Освобожденный Иерусалим» Тассо, а также произведения древних поэтов, греческих и римских: Пиндара, Феокрита, Софокла, Еврипида, Вергилия, Горация. Романсы Мерзлякова, в которых он подражал народным песням, пользовались большим успехом, а некоторые и до сих пор поются. Вот, к примеру, одна из них:
Среди долины ровныя,
На гладкой высоте,
Цветет, растет высокий дуб
В могучей красоте…
Таков был этот одаренный друг Жуковского. Все больше сближался Жуковский и с Андреем Тургеневым. В ноябре 1800 года Тургенев подарил Жуковскому две книги: «Ироическую песнь о походе на половцев удельного князя Новагорода-Северского Игоря Святославича» – найденное и опубликованное графом Мусиным-Пушкиным древнерусское эпическое произведение – и
В одном Жуковский был не согласен со своими друзьями – он не понимал и не одобрял их критики Николая Карамзина, которым не уставал восхищаться. Однако это была не простая критика, она стала отражением возникшего тогда противостояния между архаистами и новаторами. Лидерами первого консервативно-патриотического движения стали поэт Г. Державин и писатель, государственный деятель адмирал. А. Шишков, в то время как лидером прогрессистов-новаторов был писатель-сентименталист Н. Карамзин. Последний выступал за реформу русского литературного языка, а Шишков и Державин – за его сохранение.
В начале века Жуковский решил заняться переводом шеститомного «Дон Кишота» Михаилы Серванта во французской переделке Флориана и печатать свои переводы у издателя Бекетова. Когда Жуковский перевел статью Флориана «Жизнь и сочинения Серванта», в предисловии к которой сказано, что «Дон Кишот – сумасшедший делами, мудрец мыслями. Он добр; его любят; смеются ему и всюду охотно за ним следуют», то был просто счастлив. Потом принялся за главу, которая следовала за предисловием. «Никто еще в России не знает Дон Кишота таким, каков он есть!» – думал он. В предшествующих русских переводах Дон Кихот выглядел дураком и сумасбродом, всех занимали только его нелепые приключения. Но Флориан дал понять, и Жуковский хорошо почувствовал, что книга Сервантеса не грубый фарс, а великое творение мудреца, поборника справедливости и добродетели… Эта работа Жуковского над «Дон Кишотом» растянулась на несколько лет (первый том вышел в 1804-м, последний – в 1806 году).
А. И. Тургенев. Неизвестный художник
В 1801 году молодые московские поэты решили создать Дружеское литературное общество. Ядром этого общества стал триумвират – Алексей Мерзляков, Андрей Тургенев и Василий Жуковский. Членами общества стали брат Андрея Тургенева Александр, Андрей Кайсаров, Александр Воейков. Вскоре Кайсаров предложил принять своих братьев Михаила и Паисия.
Мерзляков написал «Законы дружеского литературного общества». 12 января 1801 года в доме Воейкова на Девичьем поле состоялось самое первое организационное собрание. В предвкушении дружеской встречи Воейков приказал расчистить в саду засыпанную снегом аллею, хорошо натопить комнаты, поправить ступеньки на расшатанном крыльце. В одной комнате расставил кресла вокруг большого стола, в другой все было приготовлено для дружеского ужина. Жуковский пришел пешком, в сумерках, когда уже не видны были башни Новодевичьего монастыря. Когда все расположились в креслах, Мерзляков встал и начал читать по-немецки «Оду к радости» Шиллера. Это произвело на всех необыкновенное действие.
– Друзья! – воскликнул Мерзляков. – Что соединило нас? Дух дружества! Что значим мы каждый сам по себе? Почти ничего. Вместе преодолеем мы трудности и достигнем цели. Вот рождение общества! Один человек, ощутив пламя в своем сердце, дает другому руку и, показывая в отдаленность, говорит: там цель наша! Пойдем, возьмем и разделим тот венец, которого ни ты, ни я один взять не в силах! В нашем обществе, в этом дружественном училище, получим мы лучшее и скорейшее образование, нежели в иной академии.
Мерзляков разложил перед собой листы и стал читать статьи законов общества:
«Цель общества – образовать в себе талант трогать и убеждать словесностью: да будет же сие образование в честь и славу Добродетели и Истины целью всех наших упражнений. Что должно быть предметом наших упражнений? Очищать вкус, развивать и определять понятия обо всем, что изящно и превосходно. Для лучшего успеха в таких упражнениях надобно: первое – заниматься теорией изящных наук… Второе – разбирать критически переводы и сочинения на нашем языке. Третье – иногда прочитывать какие-нибудь полезные книги и об них давать свой суд. Четвертое – трудиться над собственными сочинениями, обрабатывая их со всевозможным рачением». Правила вновь созданного «Дружеского литературного общества» были подписаны всеми его участниками в тот же день, 12 декабря 1801 года. Это дружеское общество соединяло юношество университета и пансиона.
Решено было собираться по субботам вечером. Порядок принят был следующий: заседание открывает очередной оратор речью на какую-нибудь «нравственную» тему; затем секретарь читает сочинение одного из членов общества, не объявляя его имени (иногда и сам автор); потом чтение вслух какого-нибудь образцового произведения. Сочинения членов общества должны отдаваться для лучшего прочтения и приготовления к их разбору на дом. Дело пошло очень хорошо. Принятый порядок, правда, беспрестанно нарушался. Все говорили разом, поднимался спор, иной раз брань, хотя и дружеская. Начались обиды, объятия, пожимание рук, хохот… Никогда, ни одно заседание не обходилось без шампанского и громогласных песен.
На очередных встречах Мерзляков произнес еще несколько речей: «О деятельности», «О трудностях учения». Александр Тургенев выступил с «Похвальным словом Ивану Владимировичу Лопухину», Андрей Кайсаров – с речами «О кротости», «О том, что мизантропов несправедливо почитают бесчеловечными», Михаил Кайсаров – «О самолюбии», Воейков – «О предприимчивости».
Блестящие речи о поэзии и русской литературе произнес Андрей Тургенев.
– Русская литература! Русская! – говорил он. – Можем ли мы употреблять это слово? Не одно ли это пустое название?.. Есть литературы французская, немецкая, есть английская… Но есть ли русская? Читай английских поэтов, и ты увидишь дух англичан. То же французы и немцы – по произведениям их можно судить о характере их наций. Но что можешь ты узнать о русском народе, читая Ломоносова, Сумарокова, Державина, Хераскова и Карамзина? В одном только Державине найдешь очень малые оттенки русского. А в поэме Карамзина «Илья Муромец» – русское название, русские слова, но больше – ничего!
Все знали, что Андрей увлекался изучением фольклора и русскими народными песнями. Он постоянно выступал с критикой творчества Николая Карамзина, обличая льстивые оды и требуя от литературы патриотического содержания.
Жуковский зимой и весной 1801 года произнес три речи: «О дружбе», «О страстях» и «О щастии».
– Я буду говорить с вами о дружбе, – так начал он свою речь 27 февраля. – Что больше и приятнее может занимать нас в эти минуты, посвященные всему доброму, как не дружба – небесная, благодатная, услаждающая горести, оживляющая радости и наслаждения житейские?.. Дружба не боится ни злобы, ни предрассудков, никакая сила не может разлучить сердец, соединенных самою природой… Она есть чистый, неразрывный союз двух сердец, рожденных одно для другого… Человек без человека был бы самою бедною, беспомощною тварью на свете!.. Счастлив тот, кто нашел себе друга испытанного, постоянного, кто нашел его тогда, когда он более всего нужен. Не довольно того, чтобы уметь выбирать друга, должно уметь всегда быть ему другом… Эгоизм не может существовать вместе с дружбой – перестаньте быть эгоистами, и вы исполните все, чем обязаны друзьям своим…
Конечно, все это было не ново. Жуковский подчеркивал это, цитируя древних и новых писателей, приводя
Эти вечера в старом доме Воейкова на Девичьем поле надолго запомнились всем его участникам. Андрей Тургенев писал:
Сей ветхий дом, сей дикий сад глухой,
Убежище друзей, соединенных Фебом,
Где в радости сердец клялися перед небом,
Клялись своей душой,
Запечатлев обет слезами,
Любить отечество и вечно быть друзьями.
Греева элегия и потеря лучшего друга
В марте 1801 года был убит заговорщиками император Павел. Московская знать почти открыто праздновала это событие. Сразу один за другим посыпались новые указы его сына, Александра I, отменявшие все «ущемления», введенные Павлом.
После смерти Екатерины и восшествия на престол Павел I стал проводить политику, которая во многом противоречила духу правления его матери. Многие его нововведения были строги и справедливы, но они воспринимались как ущемления их прав разбалованными его матерью дворянами. Павел ужесточил требования к офицерам и чиновникам, повсюду была введена непривычная дисциплина. Он ввел ревизии – чрезвычайный надзор за деятельностью органов власти и судов. Многие коррупционные схемы, существовавшие полулегально во времена Екатерины II, были порушены.
Вместе с тем Павел I запретил офицерам уходить в долгосрочные отпуска, требуя от всех военнослужащих постоянно находиться по месту службы. Была ликвидирована практика записывать в полки с целью получения выслуги малолетних дворян. Если до Павла около 70 % офицеров служили чисто формально, то теперь все они вынуждены были находиться в частях и заниматься своими прямыми обязанностями. При этом Павел I выступал за более гуманное отношение к солдатам, чем это было во времена его предшественников. Он запретил начальникам использовать солдат в качестве крепостных крестьян, ограничил сроки службы в армии. Император улучшил солдатское довольствие и повысил качество медицинского обслуживания в армии, увеличил нижним чинам жалование. За ненадлежащее обращение с солдатами офицеров при Павле строго наказывали. В то же время возможность стать офицером император превратил в исключительно дворянскую привилегию, недоступную для выходцев из простого народа. Павел I начал жёстко пресекать произвол помещиков по отношению к крепостным. Своим манифестом он потребовал ограничить барщину тремя днями в неделю, чем вызвал сильное недовольство у дворян, воспринявших это как наступление на свои свободы. Поэтому верхи воспринимали убийство Павла как освобождение, они праздновали и пили шампанское, в то время как простой народ этому событию был совсем не рад.
Портрет императора Павла I. Художник С. Тончи
Был в убийстве Павла и явный английский след, не нравилось англичанам сближение России и Францией и подготовка совместного похода в занятую британцами Индию.
Очень странным было начало нового царствования. Александр I внешне казался добрым и либеральным, но ведь и он был замешан в убийстве своего отца. И об этом знали все – и в Москве, и в Петербурге…
Осенью этого года Андрей Тургенев был переведен по службе в Петербург. 12 ноября Жуковский вместе с семьей Тургеневых провожал его до станции Черная Грязь. Обнимая Андрея на прощанье, он плакал. С Александром Тургеневым и с другими членами литературного общества у него не было такой близости, как с Андреем. С отъездом Андрея он как бы терял опору.
Жуковский мечтал изменить свою жизнь, уйти в отставку и вернуться в Мишенское, где уединиться во флигеле среди книг, холмов и рощ. Все его друзья, закончив образование, служили, но Жуковский воспринимал государственную службу как неволю. Он надеялся, что сможет прожить на деньги, заработанные стихами и переводами. К этому времени он уже окончил перевод первого тома «Дон Кишота». Но он все не решался подать в отставку, – мать и Марья Григорьевна Бунина были категорически против таких его планов.
Но тут помог случай. Руководитель конторы Мясоедов давно был недоволен работой Жуковского и тут сделал ему очередной выговор особенно грубо. Жуковский вспылил и сказал какие-то резкие слова, от которых Мясоедов съежился и молча вышел. Жуковского тут же охватило чувство раскаяния и стыда. Ему не хотелось бунтовать, не в его это было характере. Мясоедов объявил, что дело он передает московскому полицеймейстеру. Жуковскому за нарушение присяги (как и всякий тогдашний чиновник при вступлении в службу, он был приведен к присяге, где был пункт об уважении к начальству) грозил суд. За него сразу же стали хлопотать Прокопович-Антонский и Иван Петрович Тургенев, и суда удалось избежать.
Жуковский написал Марии Григорьевне Буниной и матери отчаянные письма, прося разрешения опять поселиться в Мишенском. 4 мая Бунина отвечала: «Нечего, мой друг, сказать, а только скажу, что мне очень грустно… Теперь осталось тебе просить отставки хорошей и ко мне приехать… Всякая служба требует терпения, а ты его не имеешь. Теперь осталось тебе ехать ко мне и ранжировать свои дела с господами книжниками».
Марья Григорьевна и Елизавета Дементьевна не стали вспоминать о неудачной его службе и встретили сына с искренней радостью. Приехала в Мишенское и сводная сестра Жуковского – Екатерина Афанасьевна Протасова. В имении мужа, Сальково, у нее родились две дочери, в 1793‑м – Маша, в 1795‑м – Саша, но в 1797 году Андрей Иванович Протасов внезапно скончался. Он был богат, но крупно играл в карты и оставил после своей смерти много долгов. Молодая вдова вынуждена была продать Сальково и приехала со своими малолетками в Мишенское к матери. Отныне вся ее жизнь посвящена была дочерям. Еще молодая и красивая (ей не было тридцати), она с этих пор всю жизнь носила белый чепец и черное платье – знак непреходящего траура по любимому супругу…
Елизавета Дементьевна Турчанинова (Сальха). Рисунок В. А. Жуковского
В 1800 году белевский магистрат отвел ей место для постройки дома на Дворянской улице. Дом был выстроен… Сюда Протасова перебиралась на позднюю осень и зиму, у нее здесь бывали все мишенские. Статная, высокая, с горделивой походкой, в строгом одеянии, с решительным выражением лица, Екатерина Афанасьевна походила на королеву Марию Стюарт. Ее дочери, две миловидные, тихие девочки, сильно привязались к Жуковскому. Он гулял с ними в парке, в поле, рассказывал о своем детстве, читал с ними повести Жанлис, рисовал с натуры цветы и деревья. Машу он уговорил вести дневник – откровенный, чтоб видеть в нем себя как в зеркале и потом избавляться от всего нехорошего. Он
На холме, между парком и Васьковой горой, Жуковский часто сидел с книгой или просто так, размышляя. Ему здесь так было хорошо, что он решил построить на этом месте беседку для работы. Он сделал чертеж, и два плотника соорудили задуманное им здание; подсыпали повыше холм, утрамбовали землю, ошкурили несколько сосновых бревен, покрыли осиновой дранкой крышу.
Юный Жуковский обладал самой романтической внешностью – худощавый, загорелый, в белой рубашке с большим воротником, с черными, длинными кудрями и темными глазами. Он каждое утро приходил в беседку, неся под мышкой несколько книг и тетрадей, и здесь упорно работал. На одном из столбиков этого строения Жуковский начертал карандашом девиз: «Всякий пишущий человек может писать что ему угодно, только надобно садиться за работу с упрямой, твердой решимостью работать во что бы то ни стало!» Эти слова принадлежали английскому писателю Сэмюэлю Джонсону.
Жуковский задумал перевести «Сельское кладбище» Грея. Собственно, хотел он сделать этот перевод для Андрея Тургенева. Тот перевел «Элегию» Грея – и вместе с переводом Жуковского эти две части составили как бы единое целое. Бурность, дисгармоническая резкость, мрачная сила одной должны быть уравновешены стройностью, мелодичностью, меланхолией другого.
Чтобы погрузиться в тему, он стал часто ходить на сельское кладбище, где были похоронены его отец и сестра Варвара. Строчки элегии рождались и пели в нем, наполняя его душу сладким восторгом.
И вот, уже к осени, когда в листве сильно запестрели желтые и красные цвета, Жуковский закончил перевод и прочитал его в беседке всем, кто пришел послушать. Присутствовали Анна и Авдотья Юшковы, обе будущие писательницы и верные друзья поэта, слушала 9‑летняя Маша Протасова… Об этой элегии Жуковский всегда потом говорил: «Первое мое стихотворение…» Она в том же году была напечатана в «Вестнике Европы». Заголовок ее был таков: «Сельское кладбище. Греева элегия, переведенная с английского (переводчик посвящает А.И. Т-у)».
Осенью Жуковский поехал в Москву. Он побывал у Ивана Петровича Тургенева, у которого, по совету Андрея, взял на прочтение новую книгу Шатобриана, только что присланную Андреем, «Гений христианства», на французском языке. «Я недавно изорвал слабое изображение любви своей к Отечеству, увидя те же самые чувства, но изображенные сильным пером в Шатобриане», – писал Андрей.
Обрадовало Жуковского письмо из Мишенского от Екатерины Афанасьевны Протасовой, которая писала о дочерях Маше и Саше: «Дети тебя без памяти любят. Маша очень гордится, что ты уже ей даешь комиссии, и она себя считает от этого порядочным человеком. Собиралась к тебе писать, но я спешу и не дала ей… Журнал ее записывается порядочно, и она очень радуется, что ты его будешь читать». Большеглазая, полная тихой грации, добрая и робкая девочка… Доверчивая, открытая до дна души… Жуковскому захотелось поскорее вернуться в Мишенское, чтобы прочесть ее журнал, то есть дневник… И об этом он написал Андрею. О том, что теперь уже насовсем едет в родные места.
В конце января в Мишенском Жуковский написал стихотворение в честь собственного двадцатилетия – «К моей лире и к друзьям моим»:
…Не нужны мне венцы вселенной,
Мне дорог ваш, друзья, венок!
На что чертог мне позлащенный?
Простой, укромный уголок,
В тени лесов уединенный,
Где бы свободно я дышал,
Всем милым сердцу окруженный,
И лирой дух свой услаждал, —
Вот все – я больше не желаю,
В душе моей цветет мой рай.
Я бурный мир сей презираю.
О лира, друг мой! утешай
Меня в моем уединеньи;
А вы, друзья мои, скорей,
Оставя свет сей треволненный,
Сберитесь к хижине моей…
Но на этот призыв никто из его друзей не откликнулся. Им некогда было ехать в Мишенское. Мерзляков готовился в университетские профессора и целые ночи проводил над книгами. «Житье с тобою конечно почитаю я выше, нежели житье с чинами и хлопотами, – отвечал Мерзляков, – но, друг мой, у меня есть отец и мать: они не могут быть довольны одним романическим моим житьем. Они давно уже спрашивают, имею ли я чин и состояние». Александр Тургенев учился в Геттингене. Андрей вернулся из Вены в Петербург и тянул служебную лямку. «Вчера писал до того, что спина и глаза заболели, – жаловался он Жуковскому. – Здесь, брат, не то, что в Москве: когда велят, то надобно делать».
В Мишенском Жуковский беседовал с Екатериной Афанасьевной о Карамзине. Карамзин в 1801 году женился на младшей сестре ее покойного мужа. Он был счастлив и иногда писал Екатерине Афанасьевне как родственнице краткие письма. В марте 1802‑го у Карамзиных родилась дочь Софья. Но не прошло и месяца, как слабая здоровьем жена его скончалась, не оправившись от родов… Екатерина Афанасьевна была на похоронах и тогда сблизилась с Николаем Михайловичем.
Весной 1803 года Жуковский задумал съездить к Карамзину в Свирлово, где он жил на даче под Москвой. Поначалу никак не мог решиться, но ему помогла рекомендательным письмом Екатерина Афанасьевна. Он писал ей из Свирлова: «Его знакомство для меня – счастье, и верно мой добрый дух сказал вам, чтобы вы послали меня с письмом к нему: без того я бы к нему от своей глупой застенчивости не поехал». Карамзин встретил его ласково, говорил с ним откровенно, хотя и поучительно. Он был невысок ростом, черноглаз, в коротких волосах его начинала серебриться седина. В утренние часы оба они работали. По вечерам гуляли в Останкино, которое граф Шереметев только что великолепно обстроил.
А в середине июля 1803 года Жуковский получил трагическое известие. Пришло письмо от отца Андрея Ивана Петровича Тургенева, который сообщал о скоропостижной кончине сына. Жуковский читал: «Занемог покойный от простуды… болезнь страшная и крутая… похитила ево у нас…Лечил лучший медик государев… А мой цвет увял в лучшую пору! Скосила его жестокая смерть!»
Умер Андрей Тургенев. В это было страшно поверить. Его лучший друг и один из талантливейших молодых русских поэтов. Ведь совсем недавно, в 1802 году, Андрей написал известное стихотворение «К Отечеству»:
Сыны отечества клянутся,
И небо слышит клятву их!
О, как сердца в них сильно бьются!
Не кровь течёт, но пламя в них.
Тебя, отечество святое,
Тебя любить, тебе служить —
Вот наше звание прямое!
Мы жизнию своей купить
Твоё готовы благоденство,
Погибель за тебя – блаженство,
И смерть – бессмертие для нас!..
До ночи бродил Жуковский по окрестностям усадьбы, не находил себе места от душевной муки. Ранним утром закончил он письмо к отцу Андрея, Ивану Петровичу Тургеневу. «Не думаю и не хочу утешать вас, – писал он. – Только нынче узнал я о своем несчастии. Что делать? Мое сердце разрывается, но горесть и слезы его не возвратят… Он так был достоин жизни! Теперь, признаюсь, жизнь для меня потеряла большую часть своей прелести: большая часть надежд моих исчезла. Мысль об нем была соединена в душе моей со всеми понятиями о щастии». Вскоре вылились из-под его пера строчки короткой элегии «На смерть незабвенного человека»:
О, друг мой! неужли твой гроб передо мною!
Того ль, несчастный, я от рока ожидал!
Забывшись, я тебя бессмертным почитал…
Святая благодать да будет над тобою!
Покойся, милый прах; твой сон завиден мне!
В сем мире без тебя, оставленный, забвенный,
Я буду странствовать, как в чуждой стороне,
И в горе слезы лить на пепел твой священный!
Прости! не вечно жить! Увидимся опять;
Во гробе нам судьбой назначено свиданье!
Надежда сладкая! приятно ожиданье! —
С каким веселием я буду умирать!
Архаисты и новаторы
В 1803 году вышла из печати наделавшая много шума монография А. С. Шишкова «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка». Прочитав первые страницы, Жуковский даже несколько опешил: автор писал о наболевшем, он как на пожаре ударил в набат! Шишков утверждал, что могучий русский язык офранцужен, что вся литературная молодежь кинулась топтать родное свое, дедовское достояние, не замечая или не желая замечать, что оно полно жизни!
В это время началось серьезное противостояние двух литературных течений: охранителей русского языка, или «архаистов» – с одной стороны, и его преобразователей на западный манер, или «новаторов» – с другой. Во главе первого течения встали писатели и общественные деятели – А. С. Шишков и Г. Р. Державин. Идейным руководителем второго течения стал писатель-сентименталист Н. М. Карамзин. Жуковский симпатизировал Карамзину и без колебаний примкнул к новаторам. И его не смутило даже то, что его лучшие друзья, Андрей Тургенев и Алексей Мерзляков, разделяли взгляды шишковцев.
Гавриил Романович Державин (1743–1816) был признанным патриархом отечественной словесности и видным государственным деятелем. Широкая литературная известность пришла к нему еще в конце XVIII века после опубликования оды «Фелица», которая была посвящена автором императрице Екатерине II.
В конце XVIII века Державин вместе с Д. Фонвизиным и другими авторами создал «Словарь Академии Российской» – первый толковый словарь русского языка, содержащий 43 357 слов в шести частях. Работа над словарём продолжалась около 11 лет. Этот грандиозный труд был высоко оценен и в наше время, и переиздан в начале XXI века Московским гуманитарным институтом им. Е. Р. Дашковой и Российской академией наук.
В 1802–1803 годах Державин занимал высокий пост министра юстиции Российской империи. Однако в 1803 году он был вынужден выйти в отставку, что было вызвано его принципиальной позицией по еврейскому вопросу. Дело в том, что Державин выступил с предложением о запрете еврейского ростовщичества и виноторговли, которые разоряли местное население в Белоруссии. Для рассмотрения этого вопроса в ноябре 1802 года был создан комитет, в состав которого вошли Кочубей, Чарторыйский, Потоцкий, Зубов и сам Державин. Валериан Зубов – это младший брат фаворита Екатерины Платона Зубова, который вместе с братом принимал участие в убийстве Павла I. В еврейском мире весть об учреждении комитета вызвала паническую реакцию. В кагалах все понимали: угроза исходит от Державина, который старается лишить евреев права на винную торговлю. В комитете Державину пришлось сражаться с польско-украинской тройкой (Кочубей, Чарторыйский, Потоцкий). Почему-то их троих устраивала еврейская виноторговля… Да, попросту, они давно сотрудничали с купцами, разбогатевшими на пьяных деньгах.
Г. Р. Державин. Художник В. Л. Боровиковский
Г. Державин почувствовал резкое противодействие от некоей загадочной, тайной силы. Он вспоминал: «Тут пошли с их стороны, чтоб оставить их по-прежнему, разные происки… Гурко, белорусский помещик, (представил) перехваченное от кого-то письмо, писанное от одного еврея к поверенному их в Петербурге, в котором сказано, что они на Державина, яко на гонителя, по всем кагалам в свете наложили херем, или проклятие, что они на подарки по сему делу собрали 1 000 000 и послали в Петербург, и просят приложить всевозможное старание о смене генерал-прокурора Державина, а ежели того не можно, то хотят покуситься на его жизнь».
Министр юстиции Державин посмел потревожить финансовое положение еврейских магнатов, а такое не прощалось. К Державину явился влиятельный иудей Нота Ноткин и с доброжелательной улыбкой предложил присоединиться к польско-украинскому большинству в комитете. «В одиночку вы всё равно ничего не добьётесь, – растолковывал Ноткин, – а мы предлагаем вам 100, а то и 200 тысяч рублей». Жалованье министра считалось тогда беспрецедентно высоким, но 200 тысяч – это министерский доход почти за 13 лет. С докладом об этой взятке Державин поспешил к государю, захватив с собой и письмо, перехваченное белорусским помещиком Гурко. Александр I письмо взял и обещал разобраться, но ничего за этим не последовало. На следующем заседании комитета Чарторыйский, Потоцкий и Кочубей выступили против запрета на винную торговлю, а В. Зубов испугался и на заседание не явился. Так и постановили. Державинская жалоба на кагалы никаких последствий не возымела. Крестьяне по-прежнему запутывались в долгах и ростовщических процентах. Двойная удавка – водка и кредит – истребляла белорусско-польскую бедноту. «Итак, вместо того чтобы выйти от Государя новому строгому против пронырства евреев приказанию, на первом Собрании Еврейского Комитета открылось мнение всех чинов, чтобы оставить винную продажу у евреев», – с горечью заключил Державин.
Несмотря на важные государственные дела, Державин никогда не оставлял литературного поприща и создал знаменитые оды «Бог» (1784), «Гром победы, раздавайся!» (1791) – русский национальный гимн конца XVIII – начала XIX столетия, «Вельможа» (1794), «Водопад» (1798) и многие другие.
Вот образец поэтического творчества Державина, отрывок из оды «Руина»:
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остаётся
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдёт судьбы!
Державин был убежденным патриотом России, и ему повезло жить в обстановке всеобщего национального восторга и жертвенности Отечественной войны 1812 года.
Однако уже в начале века Державин с тревогой расслышал топот внутренней «пятой колонны» – он звучал в культуре и литературе. Дворянские дети сперва учились писать по-французски, а по-русски как придется. Некоторые уже и думали по-французски. Почти все они оказались пленниками моды, а Россия из моды вышла. Державин с ужасом узнавал, что многие русские дворяне – самые рафинированные, самые прогрессивные – восхищались Бонапартом. Над интересами империи, которым Державин посвятил жизнь, они презрительно посмеивались.
Друга и соратника Г. Державина адмирала Александра Семеновича Шишкова (1754–1841) Жуковский прозвал «литературным старовером». В занятия филологией его втянуло составление «Морского треязычного словаря» (1795 г.). При Павле Шишков состоял генерал-адъютантом – докладчиком по флоту. Вступление на престол Александра I заставило Шишкова отойти от двора и углубиться исключительно в «занятия словесности». Ему не нравилась либеральная фразеология Александра, и он видел в туманных декларациях царя влияние французской революции. В своих работах о языке Шишков, начиная с 1803 года, усиленно пропагандировал реставраторские идеи по его восстановлению. С этой же целью он в 1811 году организовал в Петербурге литературное общество «Беседа любителей русского слова». С 1812 г. по 1814 г. Шишков состоял государственным секретарем, с 1824 г. по 1828 г. – министром народного просвещения и главой цензурного ведомства. С 1813 года до самой смерти Шишков был президентом Российской академии.
«Рассуждение о старом и новом слоге российского языка», написанное Шишковым, заставило многих задуматься. Молодое поколение не знало и не желало знать Россию, Шишков видел это и бил во все колокола:
«Всяк, кто любит российскую словесность и хотя несколько упражнялся в оной, не будучи заражен неисцелимою и лишающею всякого рассудка страстию к французскому языку, тот, развернув большую часть нынешних наших книг, с сожалением увидит, какой странный и чуждый понятию и слуху нашему слог господствует в оных. Древний славянский язык, отец многих наречий, есть корень и начало российского языка…» Далее Шишков обличал новейших писателей в том, что они забыли исконный русский язык и начали «вновь созидать оный на скудном основании французского языка». «…Французы учат нас всему: как одеваться, как ходить, как стоять, как петь, как говорить, как кланяться и даже как сморкать и кашлять… Благородные девицы стыдятся спеть русскую песню. Мы кликнули клич, кто из французов, какого бы роду, звания и состояния он ни был, хочет за дорогую плату, сопряжённую с великим уважением и доверенностию, принять на себя попечение о воспитании наших детей. Явились их престрашные толпы; стали нас брить, стричь, чесать. Научили нас удивляться всему тому, что они делают, презирать благочестивые нравы предков наших и насмехаться над всеми мнениями и делами…»
«…Какое знание можем мы иметь в природном языке своём, когда дети знатнейших бояр и дворян наших от самых юных ногтей своих находятся на руках у французов, прилепляются к их нравам, научаются презирать свои обычаи, нечувствительно получают весь образ мыслей их и понятий, говорят языком их свободнее, нежели своим…»
«Французы научили нас удивляться тому, что они делают, презирать благочестивые нравы предков наших и насмехаться над всеми их мнениями и делами. Одним словом, они запрягли нас в колесницу, сели в оную торжественно и управляют нами, а мы их возим с гордостью, и те у нас в посмеянии, которые не спешат отличить себя честию возить их».
И в конце этого замечательного «Рассуждения» он заключал: «Делайте и говорите, что вам угодно, господа любители чужой словесности; но сия есть непреложная истина, что доколе не возлюбили мы языка своего, обычаев своих, воспитания своего, до тех пор во многих наших науках и художествах будем мы далеко позади других. Надобно жить своим умом, а не чужим».
Державин полностью разделял эти мысли своего друга и соратника. Он ведь задолго до Шишкова написал, будучи ещё безвестным поэтом: «Французить нам престать пора…»
Благородство Шишкова проявилось и в том, что он отказался собирать оброк со своих крестьян и существовал на одно казенное жалованье. Это, конечно, сказывалось на благосостоянии адмирала, и скромная обстановка в его доме на Фурштатской удивляла высокородных петербургских посетителей, привыкших к «роскоши, прохладам и негам».
Портрет А. С. Шишкова. Художник О. А. Кипренский
По другую сторону баррикады стоял главный «новатор» Николай Михайлович Карамзин, который выступал за реформу русского языка, за его европеизацию, сближение с немецким и французским языками. Для этого он предложил замену многих исконно русских слов, которые он считал архаизмами, на изобретенные им новые слова, которые были по сути иностранными словами, но написанными русскими буквами, или же переводами немецких или французских слов на русский.
А. С. Шишков взял за образец ломоносовское учение. Он создал языковую программу, выступая за сохранение славянской лингвистики и против внедрения иностранных слов в русский язык. В оппозицию заимствованиям из европейских языков, Шишков предлагал новые слова на славянский манер. В частности, он предлагал ряд заимствований заменить русскими словами: бильярд – шарокат; калоши – мокроступы. Фортепиано он предлагал называть «тихогромом». Хоть это и непривычно, но это звучит для нас понятнее, чем состоящее их двух итальянских слов «фортепиано» (от итал. forte – громко, piano – тихо).
Н. М. Карамзин стремился сделать русский язык приятным для слуха представителей высшего общества, привычных к звуку французской речи. Исходил он из того, что на тот момент дворянство в России говорило преимущественно на французском. Карамзинисты старались формировать русский литературный язык, используя европейские образцы. Применялся метод калькирования, то есть заимствования иноязычных слов, выражений, фраз буквальным переводом соответствующей языковой единицы. Такая калька обычно не ощущается как заимствованное слово, так как составлена из морфем своего языка. Поэтому реальное происхождение таких слов зачастую оказывается неожиданным для человека, впервые его узнающего. Так, например, русское слово насекомое – калька с латинского Insectum (in «на» + sectum «секомое»).
Карамзин придумал много новых слов: промышленность, общественность, будущность, влюбчивость, человечный, общеполезный, занимательный, развитие, впечатление и др. Он также ввел и много заимствований: будуар, эгоист, круиз, карикатура, мост, тротуар, терраса, авансцена; новые фразеологизмы (тоже кальки с французского): убить время, видеть в черном свете, оказаться не в своей тарелке. Стремление Карамзина к сближению письменной и разговорной речи, к выработке норм литературного языка можно было бы признать прогрессивным, если бы одновременно он не стремился очистить русский язык от простонародных, «грубых» элементов.
Развернулась широкая полемика между «новаторами» и «архаистами». Только если архаисты действительно хотели осуществить некий синтез церковно-славянского языка (как они
Широко известно письмо Карамзина к поэту и баснописцу Дмитриеву: «Один мужик говорит пичужечка и парень: первое приятно, второе отвратительно. При первом слове воображаю себе летний день, зеленое дерево на цветущем лугу, птичье гнездо, порхающую малиновку или пеночку и спокойного селянина, который с тихим удовольствием смотрит на природу и говорит: «Вот гнездо, вот пичужечка!» При втором слове является моим мыслям дебелый мужик, который чешется неблагопристойным образом или утирает рукавом мокрые усы свои, говоря: «Ай, парень, что за квас!» Надобно признаться, что тут нет ничего интересного для души нашей… Имя пичужечка для меня отменно приятно потому, что я слыхал его в чистом поле от добрых поселян. Оно возбуждает в душе нашей две любезных идеи: о свободе и сельской простоте».
При разработке «нового слога» Карамзин ориентируется на нормы французского языка и стремится уподобить русский литературный язык французскому. Типичной чертой его «нового слога» становятся перифразы. Следы таких перифраз живут во французском литературном языке (да и в русском) до наших дней. Манерная перифрастическая фразеология была неотъемлемым признаком литературного языка XVIII и XIX веков. Тогда вместо солнце было принято говорить и писать светило дня, дневное светило; вместо глаза – зеркало души и рай души; вместо нос – врата мозга; рубашка обозначалась как верная подруга мертвых и живых; сапожник именовался смиренный ремесленник; саблю заменяло губительная сталь; весну – утро года; юность – утро лет и т. п. Так, у Карамзина встречаем перифразы: магазин человеческой памяти, картинная галерея моего воображения, наслаждайтесь вечером своей жизни и др.
Шишков же высмеивал манерность и напыщенность языка Карамзина. В особой главе своего «Рассуждения…» Шишков приводит образцы карамзинского стиля из его сочинений и заменяет их более простыми выражениями. Например, вместо «когда путешествие сделалось потребностью души моей» – заменить на «когда я любил путешествовать». Или вместо «бедная Геката отражает тусклые отсветки» – на «луна светит». Или «трогательный предмет сострадания, которого уныла задумчивая физиономия» – на «жалкая старушка, у которой на лице уныние и горесть».
Насколько широкий отклик получила борьба двух литературных направлений, свидетельствуют, между прочим, «Воспоминания» С. Т. Аксакова, учившегося в 1806–1807 годах в Казанском университете. Весь его курс разделился тогда на сторонников и противников «нового слога».
План жизни
Начиная с пансионских лет, по примеру лучшего друга Андрея Тургенева, Василий Жуковский стал вести дневник. Он неустанно воспитывал самого себя, стараясь выработать в себе лучшие человеческие качества. Так, в дневнике за 1804 год он ребром поставил перед собой вопрос, который его постоянно мучил: «Как приучить себя к деятельности? Как сделаться неленивым?» А возник этот вопрос исключительно вследствие того, что поднялся с постели Василий Андреевич в этот день несколько позже обычного, на исходе 7‑го часа. И весь день, как ему казалось, из-за этого пошел прахом – ненужные разговоры, неспособность сосредоточиться. Это его сильно огорчало, и он все искал способы, как перебороть присущую многим природную тягу к бездействию, как достичь быстроты и остроты мышления! И пришел к заключению, что можно это сделать лишь «чтением и старанием не упускать ни одного способного случая к размышлению». И упрекал себя в неумении мыслить: «Ты не умеешь еще рассуждать, не наблюдаешь постепенность в своих мыслях, не знаешь выводить порядочные заключения. Привычка этому научит, но должно хватать времени – или опоздаешь». В это время Жуковский продолжал переводить «Дон Кишота». Он искал всевозможных средств, чтобы свою прозу сделать объемнее, богаче, психологичнее. В его переводе зазвучали живые голоса. Он стремился к изобразительной яркости своего языка, старался сталкивать веселое и печальное, придавая комическому особенное очарование. Особенным было и то, что во многих предыдущих переводах Дон Кишот был представлен как жалкий шут, дворянин, ставший паяцем. Но в переводе Флориана и Жуковского Дон Кишот был героем, преисполненным добродетели. Он всегда обманут окружающей действительностью, избит и без сил, но при первом же зове поруганной справедливости опускает забрало и снова мчится в бой…
Когда он читал готовые главы в Мишенском, то все родные с поразительным единодушием смеялись или плакали над злоключениями бедного идальго в корчмах и на дорогах. А Маша Протасова задумчиво произнесла, что Василий Андреевич сам почти как Дон Кишот, так же, как он – добр, беден и полон фантазий…
Тогда же возникла новая идея у Жуковского: перестроить дом в Белёве, подаренный ему, еще 14‑летнему мальчику, теткой Авдотьей Афанасьевной Алымовой. Он ветхий и старый, но стоит в Белёве на прекрасном месте – на высоком берегу Оки… Мечтал поселиться там с матушкой-турчанкой, с книгами, жить вблизи родных и друзей и работать, видя перед собой луга, поля, рощи, деревни… Вероятно, что хотелось ему жить поближе к Протасовым, он уже очень сильно привязался к этому семейству.
Загорелся этой мыслью, сделал расчеты и пришел к выводу, что можно строить. И тогда пошел к Марье Григорьевне и Елизавете Дементьевне со своими планами. Ждал возражений и протестов, но, к его удивлению, их не было. Марья Григорьевна даже обещала всяческую помощь, в том числе и плотников своих прислать. Вскоре начались строительные работы, которые стали стремительно продвигаться вперед. Девочки, Маша и Саша Протасовы, часто приходили в новый дом Жуковского в Белёве, который уже отделывали изнутри. Поднимались на второй этаж – в кабинет, еще не обставленный мебелью, но светлый, пахнущий свежим деревом, и робкая Маша тут оживала, обо всем расспрашивала. Ей нравилось смотреть из окна за Оку, ее большие грустные глаза освещались тихой радостью. Она не была красавицей, но редко можно было встретить такое милое, привлекательное лицо. У нее стремление ко всему доброму было врожденным. Жуковский чувствовал, что его уроки, его беседы, да и сам он со всеми своими склонностями и талантами, – все стало самой живой частью ее жизни. Ее душа тянулась к его душе безотчетно и безоговорочно, словно по какому-то таинственному внушению…
Жуковский скучал по своим друзьям-писателям и послал письмо Алексею Мерзлякову, зазывая его посмотреть место своего будущего уединения. Тот отвечал: «Нынешний год загуляем к тебе с Воейковым… Дожидайся, брат. Нам не надобно твоего дома, если он не отстроен: мы проживем в палатке. Стихи твои будут нагревать сердца наши, а твоя ласковая, простая дружба украсит самые прекрасные виды, представляющиеся с крутого берега Оки, где строится твоя храмина».
Жуковскому страстно захотелось снова увидеть Карамзина, спросить совета – что делать,
Вернулся в Мишенское, а в первых числах января 1805 года Жуковский опять поехал в Москву, чтобы встретить издателя Бекетова, который начал печатать второй, третий и четвертый тома «Дон Кишота». А в марте они вместе с Александром Тургеневым поехали в Петербург. Тургенев писал одному из приятелей: «Он прогуляться только едет, а я, бедный, на досаду и на поклоны».
В Петербурге повеяло на Жуковского Европой. Вольно дышалось у Невы. На стрелке Васильевского острова шли работы – ее досыпали, одевали берега в гранит, делали причалы и съезды к воде. Тут заготавливали материалы для гигантского здания Биржи, которую начал строить Тома де Томон. Остров окружен был плывущими и стоящими на якоре кораблями. Жуковский любил смотреть на широкое пространство вод перед Зимним дворцом, на сады и сельские домики островов за Петропавловской крепостью… Петербург словно звал его в далекое путешествие…
Вид на Биржу и Адмиралтейство от Петропавловской крепости. 1810 г. Художник Ф. Я. Алексеев
В апреле Жуковский, вернувшийся в Москву из Петербурга, получил письмо от матери, Елизаветы Дементьевны. Она советовала ему вернуться в Мишенское, рассказывала о том, как продвигается перестройка их дома в Белёве. Дом, собственно, был готов, и теперь строилась «изба людская» для дворовых. «Я тебе, мой друг, – писала турецкая мать, – советую в Москве купить задвижки для растворчатых окон и также крючки, чтобы рамы не бились… Желания твои о моем щастии чрезвычайно меня тронули. Конечно, мой друг, я с тобою надеюсь быть щастлива и спокойна; любовь твоя и почтение, право, одни могут сделать меня благополучной. А во мне ты напрасно сумневаешься, я очень чувствую, какого имею сына, и если когда с тобою бранюсь, то, право, это от лишних хлопот. А когда, даст Бог, мы будем жить в своем домике, то ты можешь быть уверен в моем снисхождении и доверенности; увидишь, что у тебя есть добрая мать, которая только твоего щастия и желает».
В мае Жуковский вернулся в Мишенское. С холма, на котором находилась усадьба, давно уже сошел снег, в парке веяло свежестью. В особой тетради Жуковский составил список того, что ему хотелось сочинить и перевести. Он собирался написать несколько повестей («Марьина роща», что-нибудь из американской жизни в подражание «Атала» и «Рене» Шатобриана), биографии великих людей (Руссо, Лафонтена, Стерна, Фенелона), разные статьи («О садоводстве», «О счастии земледельца», «О вкусе и гении»), романсы, оды, послания. Ему хотелось сделать так много, что на это потребовалась бы целая жизнь, – «Мессиаду» Клопштока и «Потерянный и возвращенный рай» Мильтона, «Оберона» Виланда, «Освобожденный Иерусалим» Тассо, хотя бы отрывки из Гомера, Вергилия, Овидия и т. д. В этом списке были еще «Дон Карлос» Шиллера, стихи Горация и Анакреона, Буало и Вольтера.
В своем дневнике Жуковский наметил «план жизни», во многом списанный с жизни Карамзина: «Путешествовать 3 года – с половины 1806‑го до половины 1809‑го года. Возвратясь, начать выдавать журнал; продолжать это издание четыре года… Потом приняться за какую-нибудь важную работу, которая бы принесла пользу и сделала бы меня более известным в литературе». Изданием журнала Жуковский намеревался скопить такую сумму денег, которая, если положить ее в банк, дала бы ежегодный доход, достаточный для скромной, но свободной жизни. Семья! Совсем бы хорошо, если бы дал бог найти верную жену… И Жуковский стал создавать в своем воображении – себе жену. И как ни странно, но в мечтах будущая жена все больше приобретала черты Маши Протасовой…
Учитель словесности
Осенью 1805 года Жуковский начал давать уроки дочкам Екатерины Афанасьевны Протасовой. В средствах его сводная старшая сестра была стеснена, и Жуковский вызвался бесплатно обучать ее подрастающих дочерей —12‑летнюю Машу и 10‑летнюю Сашу. В новый дом он еще не переселился и жить продолжал в Мишенском. Каждое утро проходил три версты до Белёва и лишь к вечеру возвращался обратно. Ученицы его были разными по характеру – старшую, Машу, он называл «Сумароза», то есть задумчивая, а младшую – Сашу – «Аллегро», что означало быстрая, живая. Они же своего учителя прозвали Базилем.
Занимался Жуковский с ними очень серьезно, следуя пансионской программе – преподавал историю, изящную словесность, французский и немецкий языки. Он разрабатывал планы занятий, увлекся этим, и уроки его стали необыкновенно интересны для девочек. Он читал с ними описания природы из Бюффона, Штурма и Бонне, гулял с ними в окрестностях Белёва и Мишенского, – собирал гербарий, поднимал их перед рассветом, чтобы любоваться восходом солнца. Он читал с ними те произведения, которые любил сам, – Руссо, Сен-Пьера, Жанлис.
Учитель занимался не только их обучением, но и воспитанием: убеждал девочек, как хорошо быть человеку чувствительным и добрым, и что надо быть скромными, нетребовательными и т. п. Он брал с собой на прогулки альбом и делал зарисовки: тонкими, легкими штрихами быстро набрасывал пейзажи, фигуры крестьян, и к удовольствию детей – их портреты. Увлеклись рисованием и девочки: Маша старалась, и неудачи не охлаждали ее интереса к карандашу и бумаге. Зато Саша оказалась способной рисовальщицей.
Мать, Екатерина Афанасьевна, присутствовала почти на всех уроках, но она часто раздражалась на дочерей и доводила их до слез, особенно Машу, у которой был менее ровный, чем у Саши, почерк. Однажды Жуковский не выдержал и сделал в своем дневнике запись, которую дал прочесть властной матери: «Тяжело и несносно смотреть на то, что Машенька беспрестанно плачет; и от кого же? От вас, своей матери! Вы ее любите, в этом я не сомневаюсь. Но я не понимаю любви вашей, которая мучит и терзает. Обыкновенно брань за безделицу… Но какая ж брань? Самая тяжелая и чувствительная! Вы хотите отучить ее от слез; сперва отучитесь от брани».
Чем дольше он занимался со своими ученицами, тем более душой привязывался к ним, особенно к старшей – Маше Протасовой.
Закончились последние работы в доме. Жуковский начал устраивать в кабинете шкафы для книг. Елизавета Дементьевна, в непривычном для нее качестве барыни, но ловко и умело, приводила все в жилой вид. Не о том ли мечтал Жуковский – своя семья, дом? Но вот он пишет в
В конце года состоялся переезд Жуковского в свой дом. Все обитатели Мишенского поселились на эту зиму у Жуковского в Белёве, – рядом были Протасовы, и никакого «уединения» не получилось. Наоборот, было людно, шумно…
Странная сложилась ситуация: Жуковский мечтал, что вот теперь в его новом белёвском доме будет собственный уголок у его матери. Ведь сам он собрался ехать за границу года на три, а потом журнал издавать три-четыре года, а для журнала нужно в Москве жить. То есть 6–7 лет он в Белёве сможет жить лишь наездами. Однако оказалось, что мать его сжилась рядом с Марией Григорьевной Буниной, ей с ней было хорошо и ничего другого она не желала. Сколько уже лет жили они рядом, и ни барыня, ни приживалка не могли жить друг без друга. Так и жили одной жизнью, и хлопотали по хозяйству, и сидели с рукоделием… Приедет Елизавета Дементьевна в Белёв, приберется, поживет день-другой с Жуковским – и опять к своей барыне спешит. Тогда дом-то зачем? Ведь в нем жить надо. Елизавета Дементьевна думала, что он сыну необходим, мечтала еще и деревеньку для него купить на сбережения, а Жуковский строил его для матери. Что-то не очень складно у них получалось с домом, даже стали возникать мысли о его продаже…
А 2 декабря 1805 года пришли в Россию известия о битве при Аустерлице. Сокрушительный разгром, произошедший в самом центре Европы, стал для считавшейся непобедимой русской армии настоящим потрясением. Главная вина за проигрыш в сражении, по мнению историков, лежала на Александре I, русском императоре, фактически возглавляющем армию. Честолюбие монарха одержало верх над здравым смыслом, а его недальновидные решения привели к сокрушительному поражению русских от наполеоновской армии. Безвозвратные потери составили около 21 тысячи русских воинов.
Возвращение русских кавалергардов после атаки на французов под Аустерлицем 1805 года. Художник Н. С. Самокиш
Жуковский почувствовал то сложное слияние печали, стыда, порыва к бою, уязвленной гордости, уверенности в своей силе, которое кипело повсюду в российском обществе. Не только в Петербурге и Москве, но и в Белёве! Виделись ему некие древние «славяне» и даже «россы» – освещенные трепетным пламенем костра, с окровавленными копьями в руках… Вот это всеобщее русское чувство и сделал он темой своей «Песни барда над гробом славян-победителей». И в этом секрет ее громадного успеха. Поэт обращается не к разуму, а к сердцу читателя. И тем сильнее было действие призывов барда:
О братья, о сыны возвышенных славян,
Воспрянем! вам перун для мщенья свыше дан.
Отмщенья! – под ярмом народы восклицают, —
Да в прах, да в прах падут погибели творцы!..
В начале ноября следующего года Жуковский уехал в Москву. «Песнь барда» была отдана Каченовскому в «Вестник Европы», который напечатал ее в декабре.
«Песнь барда» неожиданно прославила Жуковского, незнакомые люди снимали перед молодым поэтом шляпы на улицах Москвы и пожимали ему руки. Композитор Кашин положил стихотворение на музыку (по этому случаю Жуковский прибавил к нему новый «хор»), и оно готовилось к представлению на театре. Александр Тургенев писал одному из своих товарищей: «Пришлю тебе “Песнь барда” Жуковского – лучшее произведение российской словесности! Великий поэт – Жуковский».
Любовь к Маше Протасовой
Зимой 1806 года Жуковский поехал в Москву, чтобы узнать об издании своих книг. Навестил друзей, зашел в издательство к Бекетову, надеясь получить деньги за напечатанные тома «Дон Кишота», но денег пока не было. Из родного Мишенского Жуковскому написала Елизавета Дементьевна, что пока не хочет продавать дом в Белёве и «очень им утешается».
Пришло письмо и от Маши Протасовой. «Милый, бесценный друг Василий Андреевич! – писала она. – Не поверишь, как хочется поскорей с тобой видеться…» И далее Маша, рассказав о том, что «у маменьки вчера болела голова», просила Жуковского писать ей «особливые письма», чтоб было что ей прятать, а то он все «приписывает в маменькином письме». Как осветилось все вокруг, когда Жуковский прочитал этот простодушный, сердечный привет от девочки-подростка. И опять его неудержимо потянуло в родные края.
Приехав в Белёв, он сразу занялся любимым делом – учительством для девочек Протасовых. В свободное время пытался написать что-нибудь «важное», поэму например, но все не мог остановиться ни на каком сюжете (Оберон… Владимир… Гомера переводить…). Тогда взялся опять за дневник. «Если я не могу сделать большого, – пишет он 29 мая, – то почему ж не сделать малого?» Попался под руку Шиллер, раскрыл, прочитал цикл стихотворений «Идеалы»… Сам не заметил, как взял карандаш и стал прямо на полях книги переводить:
О счастье дней моих! Куда, куда стремишься?
Златая, быстрая фантазия, постой!
Неумолимая! ужель не возвратишься?
О вы, творения фантазии моей!
Вас нет, вас нет! Существенностью злою,
Что некогда цвело столь пышно предо мною,
Что я божественным, бессмертным почитал, —
Навек разрушено!.. Стремление к блаженству,
О вера, сладкая земному совершенству,
О жизнь, которою весь мир я наполнял,
Где вы? Погибло все! погиб творящий гений!
Погибли призраки волшебных заблуждений!..
1 марта 1806 года он проводил Екатерину Афанасьевну с Машей и Сашей в Троицкое. Они уехали на три месяца. «Что мне делать в эти три месяца, – записал Жуковский в дневнике, – которые проживу один совершенно?» Загрустил, вокруг образовалась пустота. Чем ее заполнить? Решил переделать, перевоспитать себя: «Надобно хорошенько обратить глаза на самого себя… Подумать о будущем и настоящем»… Надо бы поехать в Петербург, за границу, углубить свои познания, набраться опыта… Но в глубине души чувствовал, что не хочет никуда он уезжать, хотя и строил в письмах и дневнике такие решительные планы… Больше всего он желал быть рядом с Машей.
Жуковский затосковал: «Маша уехала!» Вначале никак не писалось, однако вскоре разгорелся, и, в целом, 1806 год оказался плодотворным. Писание шло разными пластами. Самый крупный – басни: Флориана, Лафонтена. Усердно переводит их, печатает в «Вестнике Европы». Это – скорее для заработка. Для большой литературы дает он очаровательную элегию «Вечер», нежно – пейзажно – меланхолическую, полную легкости и внутренней музыки.
Ручей, виющийся по светлому песку,
Как тихая твоя
Эти волшебные строки привлекли внимание Чайковского и он использовал их в словах знаменитого дуэта Лизы и Полины в «Пиковой даме»:
Уж вечер… облаков померкнули края,
Последний луч зари на башнях умирает;
Последняя в реке блестящая струя
С потухшим небом угасает…
Силой воли Жуковский заставлял себя отвлечься от посторонних мыслей, собраться, сосредоточиться и работать. Искал себе новых и новых дел. Еще осенью 1805 года задумал он издать «Собрание русских стихотворений» в нескольких томах. Стал собирать для него сочинения – перечитывать русских поэтов, копаться в журналах. Перевел начало баллады Бюргера «Ленардо и Бландина», дальше не пошло. Перевел с английского семьдесят два стиха из трехсот шестидесяти шести «Послания Элоизы к Абеляру» Александра Попа. Начал делать гекзаметром пересказ второй песни «Мессиады» Клопштока и оставил. Выбрал из «Декамерона» одну новеллу – «Сокол» – и решил переложить ее в стихи, но застрял на третьей строке… Задумал стихотворную сказку, начертал название – «Бальзора», сочинил восемь строк и тоже бросил… Наконец начал русскую идиллию о крестьянине Тите, жителе села Мишенского:
Назад тому с десяток лет,
Как жил у нас в краю, спокойно и смиренно,
Тит – добрый человек, ближайший наш сосед…
И это не закончил… Принялся за перевод шестой элегии Парни, увлекся, сделал уже половину работы, но вдруг раскрыл новую книжку «Вестника Европы», а там – та же элегия в переводе Мерзлякова, и отличный перевод! Тут же бросил свой…
Записывал в дневнике: «Что со мною происходит? Грусть, волнение в душе, какое-то неизвестное чувство, какое-то неясное желание!.. Можно ли быть влюбленным в ребенка?.. Третий день грустен, уныл. От чего? Оттого, что она уехала! Ребенок! Но я себе ее представляю в будущем, в то время, когда возвращусь из путешествия, в большем совершенстве!.. Это чувство родилось вдруг… Я им наполнен, оно заставляет меня мечтать, воображать будущее… Я был бы с нею счастлив конечно!.. Она умна, чувствительна, она узнала бы цену семейственного счастия и не захотела бы светской рассеянности… Моя первейшая цель есть наслаждение семейственною жизнью… Я был бы счастлив дома, с моею женою». Но тут же встревожился мыслью о возможном противодействии от Екатерины Афанасьевны: «Неужли для пустых причин и противоречий гордости К.А. пожертвует моим и даже ее счастьем, потому что она конечно была бы со мной счастлива: моя первейшая есть наслаждение семейственной жизнью; я бы нашел или стал бы искать средства ею наслаждаться; я бы не стал терять в суетных, ничтожных исканиях драгоценной жизни: литература была бы моим занятием, любовь жены и любовь к ней, самая нежная и спокойная, отдохновением; спокойствие и счастье окружающего меня счастьем, наградою… Удерживать жену принуждением, когда не мог привязать ее к себе любовью, почитаю безумством. Доверенность, совершенная доверенность и уважение к своему другу – вот главные подпоры супружеских связей…»
Вот так далеко распространялись мечты Жуковского. Легче всего в это время писалось ему о своих, все возрастающих, чувствах к Маше. Вот он дарит ей, на день ее 13‑летия (16‑е января 1806 года), альбом со стихами. По центру заглавного листа рисунок сепией: мужчина, женщина, холмик с вазой, деревня. Наверху надпись: «Памятник прямой дружбы». И затем, на обороте листа, четверостишие:
Мой друг бесценный, будь спокойна!
Да будущего мрак тебя не устрашит!
Душа твоя чиста! ты счастия достойна!
Тебя Всевышний наградит.
Маша прочно вошла в душу и мысли Жуковского, она вплелась в его настоящую и будущую жизнь. 12 августа 1806 года, когда он излагает свои мечты о будущем, то под номером первым пишет о задачах по собственному моральному образованию, а под номером вторым стоят мысли о Машином развитии: «Какова теперь Маша и какою я ей желаю быть!» А в 1807 году при подарке книги Жуковский пишет четверостишие, которое ясно говорит о его все возрастающих чувствах:
На новый год в воспоминанье
О том, кто всякий час мечтает о тебе,
Кто счастье дней своих, кто радостей исканье
В твоей лишь заключил, бесценный друг, судьбе!
Машенька росла и взрослела в чудной атмосфере этого любовного учительства, окруженная лаской, вниманием и поэзией. И, конечно, не могла не отозваться на чувства Жуковского, она тоже полюбила его всем сердцем. Как позднее оказалось, это были счастливейшие годы в ее жизни.
Маше скоро пятнадцать. Своего полудядю-наставника знает она очень хорошо, привязалась к нему всей душой. Иначе как всерьез ко всем его словам относиться не может. Обращая к ней эти стихи, он, конечно, брал на себя ответственность. И легкомыслия в этом определенно не было. А Жуковский пишет все горячее, он изливает свои чувства в стихах:
…С тобой, один, вблизи, вдали,
тебя любить – одна мне радость;
ты мне все блага на земли;
ты сердцу жизнь, ты жизни сладость.
И везде он воспевает несравненный милый образ Маши:
Мой друг, хранитель-ангел мой,
О ты, с которой нет сравненья,
Люблю тебя, дышу тобой;
Но где для страсти выраженья?
Во всех природы красотах
Твой образ милый я встречаю;
Прелестных вижу – в их чертах
Одну тебя воображаю.
Беру перо – им начертать
Могу лишь имя незабвенной;
Одну тебя лишь прославлять
Могу на лире восхищенной:
С тобой, один, вблизи, вдали,
Тебя любить – одна мне радость;
Ты мне все блага на земли;
Ты сердцу жизнь, ты жизни сладость.
В пустыне, в шуме в городском
Одной тебе внимать мечтаю;
Твой образ – забываясь сном,
С последней мыслию сливаю;
Приятный звук твоих речей
Со мной во сне не расстается;
Проснусь – и ты в душе моей
Скорей, чем день очам коснется.
Ах! мне ль разлуку знать с тобой?
Ты всюду спутник мой незримый;
Молчишь – мне взор понятен твой,
Для всех других неизъяснимый;
Я в сердце твой приемлю глас;
Я пью любовь в твоем дыханье…
Восторги, кто постигнет вас,
Тебя, души очарованье?
Тобой и для одной тебя
Живу и жизнью наслаждаюсь;
Тобою чувствую себя;
В тебе природе удивляюсь.
И с чем мне жребий
Чего желать в толь сладкой доле?
Любовь мне жизнь – ах! я любить
Еще стократ желал бы боле.
Он видел в ней то, чего не замечали многие другие:
И что, мой друг, сравнится
С невинною красой?
При ней цветем душой!
Она, как ангел милый,
Одной явленья силой,
Могущая собой,
Вливает в сердце радость,
О скромных взоров сладость!
Движений тишина!
Стыдливое молчанье,
Где вся душа слышна!
Речей очарование!
Беспечность простоты
И прелесть без искусства,
Которая для чувства
Прекрасней красоты!
В этих словах, в которых не знающие обстоятельств видели одну неопределенную мечту, одну сентиментальную романтику, таилась прекрасная действительность, истинный образ любимой девушки.
День шел за днем, месяц за месяцем, они складывались в годы. Чувства Жуковского становились все сильнее, и Маша отвечала ему в полной мере.
Поневоле задаешь себе вопрос, как могла 12‑летняя девочка так воздействовать на душу и разум 22‑летнего поэта, что он ее так сильно, на всю жизнь полюбил? Ведь он был высоко образован, прекрасно знал европейские языки, читал древнюю и современную литературу, общался с самыми передовыми и замечательными людьми своего времени? И в том числе с прекрасными женщинами… И вдруг 12‑летняя девочка из какого-то Белёва?
В 1904 году были издан Уткинский сборник – письма Жуковского, Маши и Екатерины Афанасьевны Протасовых, хранившиеся в семейном архиве у Авдотьи Ивановны Киреевской (Елагиной), их родственницы. Позднее они перешли в руки ее дочери М. В. Беэр (урожденной Елагиной).
А. П. Елагина
И читая эти письма, становится ясно, какая это была необыкновенная девочка-девушка, обладающая душевной теплотой, добротой, незаурядным умом. По мнению редактора сборника А. Грузинского, изучение эпистолярного наследия Марии раскрывает «глубоко интересную картину развития русской женщины». Другой литературный критик, П. Сакулин отмечал, что чтение писем наводит на мысль о сходстве их автора и пушкинской Татьяны. По его мнению, Мария Протасова, «типичная Пушкинская Татьяна, может быть более глубокая и мыслящая, более основательно образованная». Так вот в чем был секрет притягательности этой юной девушки! А вот как вспоминал о Маше и Саше Протасовых их друг и врач Зейдлиц, лично знавший этих замечательных девушек: «Я имел счастье знать их обеих в цвете их жизни. Хотя в течение многолетней врачебной практики я видел многих прелестных и отлично образованных женщин в разных кругах общества, но образы Марии и Александры Андреевен, преждевременно оставивших свет и друзей своих, живы в моей памяти до старости. Вполне понимаю, как Жуковский всею душой привязался к этим существам…»
Вестник Европы
В 1807 году к Жуковскому обратился книгопродавец Попов, просвещенный купец, ставший известным издателем и литератором. Попов предложил ему место редактора крупного ежемесячного журнала «Вестник Европы». Его прежний редактор Каченовский вынужден был оставить эту должность из-за перегрузки работой в университете как адъюнкт-профессор и доктор философии и изящных наук. Это было отличное предложение, которое сразу решало все материальные проблемы Жуковского.
Договорились, что с января следующего года Жуковский начнет редактировать «Вестник Европы», который отдается на полную его волю. Жуковский был, несомненно, рад этому предложению, в нем вспыхнули самые радужные надежды. Он решил сделать журнал на лучшем европейском уровне. Для этой работы надо было перебираться в Москву. Прокопович-Антонский предложил Жуковскому занять три комнаты в его домике при Благородном пансионе – это было очень удобно для редактора журнала, так как университетская типография располагалась поблизости, всегда можно будет заглянуть к наборщикам и печатникам…
Жуковский пишет другу Александру Тургеневу: «Теперь начинаю готовить материалы, но так как я довольно мало на себя надеюсь и даже боюсь своей лени, то, мой друг, не худо будет, если ты постараешься помочь мне. Ты теперь имеешь довольно пособий и источников… Записывай, что видишь и слышишь». Тургенев и на самом деле мог бы помочь и рассказать много интересного: он был в июле в Тильзите в свите императора Александра, видел Наполеона, Европу, по которой прогремели сражения…
В честь Тильзитского мира состоялся большой праздник в Москве с гуляниями на Тверском бульваре и в Сокольниках, с фейерверками, плясками цыган, музыкой. Бал в Дворянском собрании, обеды и балы в разных богатых домах. Постепенно схлынуло воинственное настроение москвичей, офицеры-ополченцы скинули мундиры и начали праздновать…
Жуковскому же шумные празднества были не по душе, и он отправился до осени в Белёв. Там опять встретился с сестренками Протасовыми и почувствовал, что любовь свою скрывать становится невозможно. Но и признаться матери, Екатерине Афанасьевне, не решался. Ведь она была женщина суровая, командир в юбке. Рассказывали о ней следующий случай: как-то летом произошло в Белёве несчастье, загорелась церковь. А в церкви той, в подвале, хранились 40 бочек с порохом. Власти были в панике, не знали, что предпринять. И тут взяла все в свои руки молодая вдова Екатерина Афанасьевна Протасова. Кинулась к полицмейстеру и потребовала, чтобы он спешно открыл тюрьму и выпустил заключенных.
– Отворяй тюрьму! И срочно 40 арестантов сюда!
Вышли заключенные, стоят, с ноги на ногу переминаются, а в церковь зайти боятся.
– Всем будет снисхождение, кто бочонки вынесет. Да не робейте вы, посмотрите, я – баба, а не боюсь!
И первая в подвал спустилась. Ну, а за ней и арестанты вниз кинулись. Бочонки выкатывали на пригорок, а оттуда прямо в Оку сбрасывали. Успели все вынести. А уж потом и церковь полыхнула. А Екатерину Афанасьевну приезжал сам губернатор благодарить. Вот какая это была женщина!
Жуковский чувствовал, что любовь свою к Маше скрывать больше не в силах, и вынужден был открыться суровой Екатерине Афанасьевне. Но как он и опасался, старшая Протасова осудила его строго и бесповоротно. Во-первых, сказала она, Маша еще ребенок (хотя Жуковский говорил о своей женитьбе, как о деле будущем), во-вторых, он обманул ее доверие и допустил в себе чувства, какие не пристало иметь дяде к племяннице! Не принимая во внимание, что Жуковский был не родным, а сводным братом Екатерине Афанасьевне, и подобные браки в то время были далеко не редкостью.
Жуковский почувствовал, что возникла преграда, которую вряд ли можно будет преодолеть. Он знал, что Маша не поступит против воли матери, таков был ее характер, да и сам он так ее воспитал. Больше того, не пойдет против воли своей сводной старшей сестры и он, Жуковский, так как не сможет построить себе счастья на несчастье других. Той
Ведь это его жизнь и судьба! Неужели могут разрушиться все те воздушные замки, которые он построил в своей душе? Нет, не может у него быть другой возлюбленной и другой супруги, кроме Маши! Страшное напряжение и полное непонимание другой стороны возникли в его отношениях с Екатериной Афанасьевной… Все это стало давить на Машу. Жизни без Жуковского она – его создание – не могла себе и представить. Но она не могла себе представить – еще больше – и неповиновения материнской воле. Она хорошо знала, что мать, с ее железным характером, никогда не изменит раз принятое решение… Чувство безнадежности и обреченности вошло в отношения двух любящих сердец, отчего еще большую нежность стали они испытывать друг к другу…
В этом отчаянном состоянии Жуковский вернулся осенью в Москву и приступил к своим обязанностям редактора журнала «Вестник Европы». Как ответственный редактор, он целиком подчинил журнал своим вкусам и стал почти единственным его автором. Жуковский писал собственные статьи, сказки, стихи. С огромным воодушевлением он переводил статьи и повести с немецкого и английского для «Вестника Европы».
Журнал Вестник Европы. 1807 г.
Друзья помогали, но совсем не в той мере как бы Жуковскому хотелось. Александр Тургенев прислал написанное им еще в 1803 году «Путешествие русского на Брокен» (описание горного массива Гарц с историческими отступлениями) и часть неизданных записок Антиоха Кантемира (об английском короле и его министрах). В первых четырех номерах московская поэзия представлена была произведениями Алексея Мерзлякова. Потом начали появляться стихи Вяземского, Давыдова, Дмитриева, Батюшкова, Василия Пушкина. Жуковский решил помещать в журнале гравюры с картин известных европейских живописцев, сопровождая их собственными объяснениями. Вообще ко многим материалам делал он краткие или развернутые примечания. На обложке каждой части, состоящей из четырех номеров (по два в месяц), помещался гравированный портрет какого-нибудь исторического лица. На обложке первого номера поставил Жуковский портрет Марка Аврелия.
Вот, наконец, вышел первый номер журнала: «Вестник Европы, издаваемый Василием Жуковским». Формат небольшой. Бумага синяя… Много раз перелистал Жуковский свежеотпечатанную книжку. «Как это случилось? – думал он. – Когда успелось?» Он огляделся: стол, стулья, вся комната загромождена книгами, тетрадями. Вдруг увидел, что за окном – ночь и круглая луна в темном зимнем небе… Но странно, не подумал ни о славе, ни о том, что вот все же на твердую землю встал он, а подумал о Маше, – и ее глазами еще раз перечитал синеватые страницы. Ему казалось, что довольно бы тиснуть и всего один экземпляр – только для Маши.
А любимая Маша пишет ему из Белёва письма сдержанно-грустные (каждое письмо ее проверяет строгая «маменька»). «Время свое провожу я очень весело… Время мое удивительно как скоро летит… Беспрестанно бываю с маменькой, и всем нам очень весело, – пишет она. – Только гораздо было веселее, когда ты был с нами. Теперь я никак не надеюсь скоро опять тебя видеть – Вестник разлучит нас по крайней мере на год! Очень грустно об этом думать! Пожалуйста, пиши ко мне почаще… Не нужно тебе сказывать, как мне весело получать твои письма… Помнишь ли, мой милый друг, как было весело как ты меня учил рисовать. Когда-то опять это будет. Милый мой Базиль, когда приедешь ты к нам… Прощай, мой милый друг, будь здоров, весел и люби меня по-старому» (сбоку приписка: «С каким нетерпением мы ждем Вестника – этого пересказать нельзя; маменька уже подписалась на него»). Сколько раз тут написано «весело»! И сколько оттенков таится в этом слове, и нигде нет его настоящего значения.
Одинокий, несчастливый редактор и поэт обращался со страниц журнала к неведомым читателям. Но уж так неизбежно получалось, что писанное про себя и для себя, то, что разделено душой с родной душою, начинало излучать свет на всех, как бы ища в толпе сочувствия, отзыва, любви…
Книжка открывалась программной статьей «Письмо из уезда к издателю», которой он придал особую форму: в ней создал Жуковский портрет пожилого провинциала Стародума, который рассуждает о назначении журнала. Он утверждает, что «польза журнала – не говоря уже о приятности минутного занятия – состоит в том, что он скорее всякой другой книги распространяет полезные идеи, образует разборчивость вкуса, и, главное, приманкою новости, разнообразия, легкости незаметно привлекает к занятиям более трудным, усиливает охоту читать, и читать с целью, с выбором!.. Охота читать книги – очищенная, образованная – сделается общею; просвещение исправит понятия о жизни, о счастии; лучшая, более благородная деятельность оживит умы». В словах этого выдуманного провинциала Жуковский высказал свою цель. И начал идти к ней…
Когда вышла из печати вся первая часть, Жуковский тут же отдал переплести несколько экземпляров и выслал в Белёв. «Вестник всех нас восхищает, прекрасно! прекрасно! – писала Екатерина Афанасьевна Жуковскому. – Базиль, мы уже все раза по три его прочли». Отозвалась и Марья Григорьевна Бунина: «Мы, мой друг, – пишет она, – все без ума от твоего Вестника, не только читаем, но даже учим».
Весной этого года Екатерина Афанасьевна сообщила Жуковскому, что Маша усердно переводит повесть Марии Эджворт «Прусская ваза», а Дуняша (ее кузина – Авдотья Петровна Киреевская) «поправляет и помогает». Этот перевод Жуковский напечатал в «Вестнике». В отдалении от Маши еще сильнее охватила его любовь к ней. Она для него всё – любая мысль, любая мечта связаны с нею.
В 1808 году Маше исполнилось 15 лет. Для Жуковского – знаменательное событие. Две его сказки, напечатанные в «Вестнике Европы» этого года – «Три сестры» и «Три пояса», приурочены к пятнадцатилетию Маши. Их героиням, Людмиле, как и Минване, «минуло пятнадцать лет». Каждая из них, как и Маша, «была не красавица», скромна и простосердечна. Подобно Золушке, благодаря чарам волшебницы она затмила во дворце пышность своих сестер и достигла счастья. «Какая привлекательная скромность, какой невинный взгляд, какая нежная, милая душа изображается на лице ее, приятном, как душистая маткина душка!» – говорили окружающие. «Маткиной душкой» в Белёве называли полевую фиалку. Зейдлиц обратил внимание на написанную Жуковским в «Вестнике Европы» статью под названием «Кто истинно добрый и счастливый человек?» (1808 год). Жуковский отвечает на этот вопрос так: «Один тот, кто способен наслаждаться семейственной жизнью!» В этом признании, по мнению Зейдлица, хранится ключ к объяснению многих событий в жизни Жуковского. Зейдлиц остановился еще на одной статье – «О нравственнной пользе поэзии», в которой Жуковский излагает свои понятия относительно нравственности (моральности) предмета и самого сочинителя. Эти понятия были
Полевая фиалка. Ботаническая иллюстрация XIX в.
В следующем году напечатал Жуковский повесть «Марьина роща» – здесь на фоне условной Руси древних времен развернул он балладный сюжет, опять же многими нитями связанный с его думами и видениями о судьбе своей любви. В сюжете повести – пророческие черты. Марья, любя «певца» Услада, вышла замуж за другого, но так, любя Услада, и скончалась, а певец остался верен своей любви, и она продолжалась – за гробом… И здесь он воспевает Машу, героине в повести «минуло пятнадцать лет», она «цвела как полевая фиалка» (это символ Марии-Маши).
Летом приехал в Москву из Петербурга Александр Тургенев. Брат его Николай в этом году уехал в Геттингенский университет, другой, Сергей, младший, учился в Университетском благородном пансионе. Тургенев и Жуковский были рады встрече и почти сразу отправились в подмосковное имение Вяземских Остафьево, где жил и работал Карамзин. В 1808 году Карамзин в своей «Истории государства Российского» добрался уже до нашествия татаро-монголов. Ранняя история Руси – вот о чем были их беседы на прогулках в Остафьеве, когда они шли к мельнице за деревней, в березовую рощу, в библиотеке усадебного дома. К ним нередко присоединялся сын скончавшегося в прошедшем году старого князя Вяземского, шестнадцатилетний Петр Андреевич, юноша высокого роста, с басистым голосом и в очках по причине сильной близорукости. Это был будущий русский поэт, литературный критик, историк, переводчик, публицист, мемуарист и государственный деятель. Говорили, что именно его изобразил Л. Н. Толстой в романе «Война и мир» в образе Пьера Безухова.
Жуковскому Петр Андреевич понравился своей открытостью, дельностью и остроумием разговора, но больше тем, что он почувствовал в нем одинокое и привязчивое к тем, кто его приветит, сердце.
В августе 1809 года Жуковскому снова в соиздатели журнала был предложен ректоратом университета Каченовский, прежний издатель «Вестника Европы». Это был человек тридцати четырех лет, с крепким характером и большой жизненной закалкой. В молодости он служил в армии. В 1805 году Каченовский уже магистр философии и университетский лектор по риторике. С этого же времени он редактор «Вестника Европы».
Усадьба Мишенское. Вид барского дома и части сада с качелями. По рисунку В. А. Жуковского
В 1808 и 1809 годах Каченовский писал для журнала ученые статьи. Жуковский охотно с ним сотрудничал, подружился и даже крестил его сына Георгия в 1808 году. Но литературные взгляды Каченовского радикально отличались, он был убежденный противник Карамзина и его школы и с сочувствием относился к славянофильским теориям Шишкова. То, что они как-то сошлись, на чем-то порешили, это заслуга одного Жуковского, который обладал дипломатическим талантом. Не поступаясь ничем своим, умел понять и даже во многом принять чуждого ему по убеждениям человека. Ведь еще в 1805 году в своем дневнике он записал: «Говорить истину с грубостью и жестокостью, которыми хвалились стоики, есть некоторым образом непозволенное самохвальство… Учи людей таким тоном, как будто бы от них сам желаешь научиться. Заставь их самих сказать то, что бы желал сказать им…»
Все больше издательские обязанности уходили к Каченовскому, надобность жить постоянно в Москве у Жуковского отпала, и уже в мае 1809 года он вернулся в Мишенское. Дом в Белёве, построенный с любовью и надеждами, матушка его продала. Снова судьба возвращает Василия на родину. Снова в мечтах любимая Маша, но вместе с тем и мучительная неопределенность будущего.
Муратово и деревня Холх
Летом 1809 года Екатерина Афанасьевна Протасова решила перебраться из Белёва в свое орловское имение Муратово, доставшееся ей по наследству от отца, где она решила надолго обосноваться. Там не было господского дома, и мать с дочерьми поселились временно в крестьянской избе. Тут же рядом, на реке Орлик, находилась деревушка Холх, принадлежавшая полковнику Ладыженскому.
Жуковский, приехав в Мишенское, выдержал там только три дня и помчался вслед за Протасовыми в Муратово. Слуга Максим остановил лошадок перед крестьянской избой с новехонькими прирубами, с просторной террасой. Но крыша, как у всех в Муратово, – соломенная. Стремительно сбежала по лестнице 14‑летняя Саша и кинулась на шею Жуковскому. 16‑летняя Маша, бледная, взволнованная, стояла в дверях и лишь сдержанно поздоровалась. Даже Екатерина Афанасьевна внешне обрадовалась, хотя чувствовалось, что была все время настороже.
Их жилище показалось Жуковскому очень уютным. Они уже успели рассадить цветник у крыльца, а к Орлику была проведена крестьянами усыпанная песком аллея. Обойдя окрестности, Жуковский одобрил намерение Екатерины Афанасьевны строить здесь усадебный дом и вызвался быть архитектором и руководителем работ. Место было прекрасное. Усадьба должна была расположиться у дубовой рощи на горе – вниз от нее намечены были цветники и парк. Речка Орлик была загорожена плотиной со шлюзом, и получился огромный чистый пруд… Началось строительство. Работали плотники. Работал Жуковский, вымерявший и вычислявший все по своим планам. Работали Маша и Саша, сажавшие цветы в новом парке, где мужики проводили дорожки, копали, насыпали горки, строили беседку, сажали деревья.
Вся окрестность звенела от ударов топора по звонким бревнам. Венец за венцом вырастало главное здание, потом флигеля, людская, амбары, дворы и прочее… Эти работы затянулись до весны следующего года.
Жуковский снова оказался на распутье – от журнала он отходил, так как слишком разнились их с соредактором Каченовским взгляды. В будущем ему трудно было представить себе что-нибудь определенное. Твердым и надежным в жизни Жуковского было одно – стремление творить, работать. Неизменной была (и неизменной останется – он в этом был убежден) и его любовь к Маше.
Зимой 1810 года он получил от матушки Елизаветы Дементьевны весть, совершенно неожиданную для себя и радостную: деревушку, которая стоит на другой стороне муратовского пруда, напротив усадьбы Протасовых, полковник Ладыженский продает! И Марья Григорьевна Бунина вместе с Елизаветой Дементьевной хлопочут о приобретении половины ее для Жуковского. Переговоры пошли так успешно, что уже к весне 1810 года Бунина оформила купчую на свое имя, уплатив деньгами Елизаветы Дементьевны и частично своими. Решено было сделать Жуковскому подарок. Василий Андреевич ликовал, ведь это была возможность жить рядом с Машей: «Наград не достоин, но
В деревушке Холх было семнадцать крепостных мужского пола, это вместе с бывшими во владении Жуковского Максимом (его слугой), Васькой и Ефимкой (которые находились где-то в бегах) и тремя братьями Казимировыми (которые жили в Туле, не платили барину оброка и считали себя свободными) составило двадцать три человека.
Жуковский сразу начал строить планы своей жизни в Муратове – он решил летом перенести в Холх на берег пруда избу с прирубами, в которой жили Протасовы до постройки господского дома. Решил разбить там сад, устроить кабинет, привезти книги, работать… Стоило в несколько минут перейти по тропе через плотину – и вот уже родной ему дом Протасовых, родной, дорогой потому, что в нем живет любимая Маша… Да и жить в такой близости! Окно в окно! И чистая поверхность воды между ними… И душа летит к душе… И беседа без слов может длиться бесконечно!
Жуковский мечтал, что тут, в Холхе, будет его собственный угол, родное место, где он проведет всю свою оставшуюся жизнь в чтении и трудах. Он воображал, что это будет его русский «Тускул». Как известно, когда-то это легендарное место, Тускул, привлекал множество состоятельных римлян, которые строили здесь виллы. На одной из таких вилл Цицерон написал свои «Тускуланские беседы».
Дом В. А. Жуковского в Белеве. Старинная открытка
Здесь он будет жить рядом с Машей, А там кто знает? Может, провидение смягчит сердце Екатерины Афанасьевны… И Маша… Он представил себе на минуту свою жизнь с Машей в этом доме…
Осенью Протасовы вернулись в Белёв. Вслед за ними переехал и Жуковский, теперь он жил рядом с ними, в Мишенском, углубившись в свои работы. «Пишу стихи, – сообщает он 15 сентября А. Тургеневу, – и после опять примусь за стихи, – следовательно, проза к черту!.. планов и предметов в голове пропасть, и пишется как-то скорее и удачнее прежнего». Делалось и другое, давно задуманное дело – собирались стихи для многотомной хрестоматии русской поэзии. Уже была договоренность с типографией Московского университета – намечалось первые тома выпустить в следующем году.
«Я издаю не примеры, – пишет он Тургеневу, – но полное собрание лучших стихотворений российских – книгу, которая могла бы заместить для людей со вкусом и для не весьма богатых людей собрание всех сочинений русских поэтов, каждого порознь. Беру из каждого лучшее… Вот расположение моего “Собрания”: оно должно состоять из пяти, если не из шести, полновесных томов; в первых двух или трех лирическая поэзия; в следующих по порядку: басни, сказки, элегии и прочее и прочее до дистиха… Все уже списано и приведено в порядок».
А в октябре Жуковский снова в Москве, ведь по условию он обязан был писать для «Вестника Европы» о театре. Ради этого Каченовский купил ему постоянный билет в кресла. Театральным критиком ему раньше не приходилось быть, но с теорией драмы он был хорошо знаком.
Он заполнял в каждом номере «Вестника» свою долю листов; это были – в основном переводные – рассказы о Руссо, Гайдне и Ривароле, отрывок из путешествия Шатобриана в Грецию и Палестину, небольшие повести Жанлис и Эджворт, «истинное происшествие» о явлении привидений где-то в Богемии, сказки («Три финика», «Лютик, цветы и сон», «Горный дух Ур в Гельвеции»), статьи Энгеля, Лагарпа, но самое существенное для Жуковского из всего этого – «Несколько писем Иоанна Миллера к Карлу Бонстеттену». Об этих письмах Жуковский сказал, что «они переведены хорошо, ибо я переводил их с истинным удовольствием».
Однако соиздатель Каченовский был недоволен тем, что Жуковский предпочитает переводы, а собственные стихи пишет мало. Осенью между ними даже возникла письменная перепалка:
Каченовский: «Я от вас несколько раз слышал, что вы предоставляете мне издание “Вестника” на 1811 год… Я затвердил это, денно и нощно занимаясь планом своим… Ректор сказал мне, что университет находит пользу свою в том, чтобы я был издателем… Ваши пиесы будут занимать у меня почетнейшее место… Мы с вами не одного мнения о некоторых предметах… Писать критику и выбирать мелкие статьи гораздо труднее, нежели переводить из готовой книги… Вы немножко хитры, но бог с вами, любезный кум! Я все-таки желаю вам добра и никак не хочу потерять вашу дружбу, хоть мне и кажется, будто бы вы хотели оттереть меня… Эй, кум! Я вам охотно сдал журнал, когда он был доведен мною до цветущего состояния, а вы так ли со мною поступаете?»
Жуковский: «“Вестник”, доведенный вами до цветущего состояния, не поблекший и при мне, сохранивший древнее свое и при нас, принадлежит вам теперь безраздельно… Но дело пока не о том… Вы пишете: “Позвольте сказать, что вы несколько хитры…” и т. д. Другими словами: любезный кум, вы вздумали хитрить, ибо нельзя не хитрить, когда дело идет об деньгах… Позволите ли спросить, Михайло Трофимович, у кого заимствовали вы такой язык и по какому праву говорите им со мною?.. Находясь в деревне, я никаких не имею способов, если бы и хотел оттереть вас от издания. Впрочем, этого и хотеть мне невозможно, ибо я располагаюсь большую часть года жить в деревне… Я живу в деревне, а вы – профессор университета, могущий иметь влияние на дела его, состоите налицо, и типография от вас в двух шагах… После нескольких лет короткого дружеского знакомства мог ли я вообразить, чтобы вы когда-нибудь сказали мне: “Ты хотел оттереть меня от издания “Вестника”…»
Каченовский: «Право говорить с вами откровенно и иногда шутить основывал я на коротком знакомстве между нами. Но знакомство сие, милостивый государь мой, не обязывало меня читать жестокие ваши сарказмы и укоризны, которых ни один честный человек переносить не должен и от которых прошу впредь меня избавить».
М. Т. Каченовский. Старинная гравюра
«Вестник Европы» уходил из рук Жуковского в объятия Каченовского. Теперь лишь прозаические переводы и собственные стихи Жуковского печатал Каченовский безотказно и легко. Но поэтические переводы проходили не так легко, как раньше. В том же году во время одной из поездок в Москву Жуковский познакомился у Карамзина на Дмитровке с поэтом Батюшковым. Невысокий, ладный молодой человек. Лицо худое, на лбу кудри, за ушами локоны, на щеках бакенбарды. Стихов написал пока немного, но уже проявил себя как убежденный карамзинист, то есть «европеец» и противник славянофилов. Они с Жуковским быстро сблизились и подружились.
Столичных друзей Жуковского удивляло то, что он не видел никого, кроме своей любимой Маши. Он
13 мая 1811 года в Мишенском скончалась в возрасте восьмидесяти трех лет Марья Григорьевна Бунина, а спустя десять дней в Москве, приехавшая к сыну со скорбной вестью, Елизавета Дементьевна Турчанинова…
Грустный, опечаленный смертью матушки и «бабушки», приехал Жуковский в Мишенское, поклонился праху Марьи Григорьевны в часовне-усыпальнице. И сразу же отправился в Муратово, в деревню Холх, в свой домик на берегу пруда… И здесь все сразу вернулось на круги своя. Стоило лишь ему один раз увидеть Машу, как вся душа его устремилась к ней. Ей было уже восемнадцать лет. Он стал ежедневно видеть ее, говорить с ней – они гуляли, читали вслух, играли на фортепьяно, но всегда не одни. Екатерина Афанасьевна не верила ни ему, ни Маше и не спускала с них глаз.
К Екатерине Афанасьевне и вообще-то трудно было подступиться, а теперь она была в двойном трауре – мрачная, строгая, недоступная. Жуковский вынужден был делать вид, что любовь его к Маше прошла, напускать на себя беспечность – это было условие, под которым он мог бывать в муратовском доме.
Бедный певец
Новый дом Протасовых в Муратово всех очаровывал, он был свеж и светел. В нем постоянно толклись любопытные соседи по имению – Апухтины, Боборыкины, Павловы, Пушкарёвы…
Молодежь веселилась. Жуковский затевал бесшабашно-веселые игры, сочинял галиматью, над которой сам хохотал до упаду, вывешивал «газеты»: «Муратовская вошь» и «Муратовский сморчок», в которых описывал «исторические события» в «Муратовской империи», например, войну между «печенегами» и «пупистами», величая себя при этом «Маршалом Василием Высоким, кавалером орденов трех печенок, кардиналом и настоятелем аббатства старых париков». Маша получила в газете титул: «Мария, королева и самодержавный обладатель всех прелестей». В разделе «Сообщения» освещались такие события: «Григорий Дементьевич ходил целый день в тулупе и башлыке»; «Козловский поп впервые от роду пил воду, и астроном его прихода предсказывает наверное светопреставление».
В стихах он призывает Протасовых, выехавших на время в Орел:
Скорей, скорей в дорогу,
В Муратово-село.
Там счастье завело
Колонию веселья;
Там дни быстрей бегут
Меж дела и безделья!..
Чаще других приезжал в Муратово двоюродный брат Маши и Саши – Александр Алексеевич Плещеев со своей красавицей женой Анной Ивановной, урожденной графиней Чернышевой. Это был умный, образованный и очень веселый и шумный человек. Он беспрестанно острил, хохотал, сочинял по-французски шуточные стихи, затевал юмористические спектакли, игры, словом, с ним время летело так быстро, что Жуковский, охотно принимавший участие во всех затеях, иногда ужасался… Ведь у него было множество творческих планов… Но работать он никогда не переставал. Он не только творил, но и упорно занимался самосовершенствованием. 22 ноября 1810 года он пишет в своем дневнике: «Прежде в голове моей была только мысль: надобно писать! Я писал очень мало, потому что мой талант естественный всегда был в противуположности с моими способами; я невежда, во всей обширности этого слова. Теперь главная цель моя: надобно учиться и потом писать, и я час от часу становлюсь деятельнее, по крайней мере час от часу сильнее желаю быть деятельным. Я имею теперь довольно твердости, чтобы отступить назад и начать сначала. Мысль, что я уже автор, меня портила и удерживала на степени невежества… Решившись приобретать сведения основательные, я сделался спокойнее и счастливее…» Поразительно, но это пишет поэт, уже широко известный в России, и человек, с юных лет погруженный в изучение древней и современной как отечественной, так и зарубежной литературы. Бесконечно было его стремление ввысь, к самому возвышенному познанию, ради поэтического творчества.
Изредка все муратовские жители ездили за сорок верст в Большую Чернь, где находилось имение Плещеевых под Волховом на реке Нугрь. Плещеевы не жалели денег на устройство роскошных, расточительных празднеств с пирами (иногда на воздухе, в парке), концертами (на них приглашались настоящие музыканты), домашними спектаклями (в них участвовали хозяева и гости; играл и Жуковский), фейерверками, маскарадами, устройством «ярмарок» со всевозможными «волшебными» неожиданностями механики. Плещеев был превосходный актер и имел большой успех, несмотря на свою некрасивую наружность. Был он и даровитый композитор, сочинял романсы (среди них целый альбом на слова Жуковского) и даже оперы. Плещеев играл на виолончели, Анна Ивановна имела прекрасный голос и охотно пела. Иногда пел и Жуковский, у него был мягкий и красивый бас.
Имение Муратово. Рисунок В. А. Жуковского
Чернско-муратовское общество разыгрывало шуточные пьесы, сочиненные Жуковским. В 1811 году их было поставлено три: «Скачет груздочек по ельничку», «Коловратно-курьезная сцена между господином Леандром, Пальясом и важным господином доктором» и «Елена Ивановна Протасова, или Дружба, нетерпение и капуста». От души веселилась Саша, она носилась по дому, обыгрывала всех в шашки и шахматы, выше всех взлетала на качелях. Она превратилась в настоящую красавицу, и 20 августа вся компания весело отпраздновала в Муратове Сашино шестнадцатилетие.
Жуковский и сам часто ездил к Плещеевым. Там ему было очень хорошо, там он меньше скован, чем с Екатериной Афанасьевной в Муратове. Смуглый Плещеев с толстыми губами, черными кудрявыми волосами сам развлекался и развлекал гостей. Жуковский очень его любил (в письмах называл «черная рожа», «мой негр»), тот тоже любил его. Жуковский у них жил подолгу, как поэт при маленьком дворе, но как поэт – друг, а не прихлебатель. Тут он был на равной ноге, при неравном богатстве: уравновешивалось тем, что для них он не просто Жуковский, а Жуковский – надежда, восходящая поэтическая звезда России. Материально жил он трудно, но несмотря на это служить идти не хотел. Он выбрал свой путь творчества и терять время на что-то другое не желал. Зато приучал себя жить экономно и довольствоваться малым: «Надобно укоренить в душе утешительную мысль: тихая, скромная жизнь, употребляемая на исполнение должностей и на труд полезный, есть самая счастливая, и Бог благословляет ее всегда и с нею неразлучен…»
Уезжая из Черни, из Тускулума своего, он переписывался с Плещеевым в стихах, сам писал по-русски, негр отвечал французскими стихами. В это время Жуковский написал «Громобоя», романтическую поэму по
..Мчатся всадник и Людмила.
Робко дева обхватила
Друга нежною рукой,
Прислонясь к нему главой.
Скоком, лётом по долинам,
По буграм и по равнинам;
Пышет конь, земля дрожит;
Брызжут искры от копыт;
Пыль катится вслед клубами;
Скачут мимо них рядами
Рвы, поля, бугры, кусты;
С громом зыблются мосты.
Светит месяц, дол сребрится;
Мертвый с девицею мчится;
Путь их к келье гробовой.
«Страшно ль, девица, со мной?» —
«Что до мертвых? что до гроба?
Мертвых дом земли утроба». —
«Чу! в лесу потрясся лист.
Чу! в глуши раздался свист.
Черный ворон встрепенулся;
Вздрогнул конь и отшатнулся;
Вспыхнул в поле огонек».
«Близко ль, милый?» – «Путь далек»…
Постепенно Жуковский переходил к переводам Шиллера, подходил долго и неуверенно, но через эти переводы он мог сказать нечто о себе и о своей любовной тоске. Его переводы Шиллера стали классическими. Чернышевский писал: «Благодаря переводам Жуковского он (Шиллер) стал наш поэт».
С 1808 года Василий Андреевич работал над «Светланой», закончен ее текст в 1812 году. В известном двухтомнике, а также в сборнике избранных сочинений (под редакцией А. Д. Алфёрова, 1902 год) баллада отнесена к сочинениям 1811 года. Баллада стала сразу необычайно популярной. Все вокруг повторяли ее строки:
Раз в крещенский вечерок
Девушки гадали:
За ворота башмачок,
Сняв с ноги, бросали;
Снег пололи; под окном
Слушали; кормили
Счетным курицу зерном;
Ярый воск топили;
В чашу с чистою водой
Клали перстень золотой,
Серьги изумрудны;
Расстилали белый плат
И над чашей пели в лад
Песенки подблюдны…
Впоследствии ее относили к самым популярным произведениям русского романтизма, ее неоднократно включали в хрестоматии, она стала одним из источников распространения новоизобретённого славянского имени Светлана. До Жуковского это имя встречалось лишь у создателя русской филологии А. Х. Востокова.
Гадающая Светлана. Художник К. П. Брюллов
Маше исполнилось семнадцать лет. Жуковскому – двадцать семь. Между ними уже все ясно – в самом светлом и возвышенном духе. Взаимное глубокое чувство, дело идет к соединению жизней. Однако не может быть речи о браке, пока не благословит этого союза мать. Маша всегда находится при матери. Ни в Муратове, ни в Черни Жуковский не мог быть с ней один на один. Их положение делалось до отчаяния трудным. Вырваться из этого беспрестанного празднества и в тишине – душа с душой – побыть вместе не удавалось. Маша потихоньку от матери печалилась, плакала. Вдруг стала кашлять, чувствовать слабость… Жуковский передавал ей письма через других… У них с Машей выработался язык взглядов и недомолвок. «Движений тишина! Стыдливое молчанье, где вся душа слышна!» – так писал об этом Жуковский в послании к Батюшкову. Размышляя о цели своей жизни, Жуковский не находил ничего четкого, не находил другого смысла для нее, как «быть возле Маши».
О том, что Жуковский любит её и собирается сделать ей предложение, Маша узнала окончательно в 1811 году из письма Анны Ивановны Плещеевой.
Жуковский пытался работой привести в равновесие свою душу, вытеснить из нее свои опасения перед решительным разговором с Екатериной Афанасьевной. Предчувствовал трагедию любви: «Видя, как все рушится, – пишет он, – иногда приходит мне в голову мысль, что, может быть, впереди готовит для нас судьба что-нибудь ужасное».
В январе 1812 года (по другим данным в конце 1811 года) Жуковский просит руки Маши и получает решительный отказ от Екатерины Афанасьевны, которая заявляет, что «по родству эта женитьба невозможна». Екатерина Афанасьевна не только отказала ему, но и запретила говорить об этом с кем бы то ни было, а всего менее с дочерьми ее. Но возможно, что причина все та же – сын турчанки Сальхи не имеет права на руку ее дочери! Скорее всего не считала высокомерная Екатерина Афанасьевна незаконнорожденного Жуковского ровней себе и своим дочерям. Для нее он оставался сыном наложницы-турчанки. И для нее не имели никакого значения ни его поэтический талант, ни образованность, ни известность.
Поэт был в отчаянии, но от Маши и от своей так долго вынашиваемой мечты он отказаться не мог. Он обращался к родственникам, друзьям, даже влиятельным священникам, чтобы они воздействовали на Екатерину Афанасьевну, но она оставалась непреклонной. Было даже получено письмо от митрополита, в котором тот подтвердил, что подобный брак возможен, поскольку нет прямого родства. Ведь формально Василий Андреевич был Жуковским, а не Буниным. Родственники пытались помочь несчастным влюблённым. Но мать Маши была сурова и непоколебима.
Поэт страдал, он писал другу Александру Тургеневу: «Я люблю Машу как жизнь! Видеть её и делить её спокойное счастье есть для меня все и для неё также. Сердце рвётся, когда воображу, какого счастья меня лишают».
Жуковский и Маша были в отчаянии, они продолжали часто видеться и строили всевозможные планы, чтобы воссоединиться. Однако они думали лишь о том, как убедить мать изменить свое решение, ни о чем другом – об ослушании, побеге – и речи между ними не было. Жуковский воспитывал обоих девочек в уважении к старшим, да и сам он по складу характера совсем не был бунтарем, он мог жить и действовать лишь в согласии и любви с окружающими.
Удивительна сила искусства! Поэт предвидел трагический конец их любви в своей поэме «Певец»:
Он дружбу пел, дав другу нежну руку, —
Но верный друг во цвете лет угас;
Он пел любовь – но был печален глас;
Увы! он знал любви одну лишь муку;
Теперь всему, всему конец;
Твоя душа покой вкусила;
Ты спишь; тиха твоя могила,
Бедный певец!
Отечественная война
1812 год. В Россию уже вторглись несметные полки французов. Александр I обратился к адмиралу Александру Семеновичу Шишкову, зная его как искреннего патриота России, с просьбой о составлении манифестов, с которыми он собирался обратиться к народу и армии. Народ надо было поднимать на борьбу с французами. Император в трудное время наконец-то разобрался, «кто есть кто», и не обратился с этой просьбой
Но в Орловскую губернию война еще не дошла, и 3‑го августа в доме Плещеева собирались широко праздновать день рождения хозяина. Были приготовлены концерт и театральное представление. Все муратовские дамы, конечно, тоже были приглашены. Жуковский написал стихотворение «Пловец», которое положил на музыку сам Плещеев. Песню исполнял Жуковский, у которого был приятный, мягкого тембра бас:
Вихрем бедствия гонимый,
Без кормила и весла,
В океан неисходимый
Буря челн мой занесла.
В тучах звездочка светилась;
Не скрывайся! – я взывал.
Непреклонная сокрылась,
Якорь был – и тот пропал.
Без надежды на спасение пловец унывает душой и начинает роптать. Но кто-то неведомый ведет его сквозь ревущие валы и грозящие скалы; вдруг на берегу он видит трех ангелов Небес:
О, кто прелесть их опишет,
Кто – их силу над душой?
Все окрест их небом дышит
И невинностью святой.
Неиспытанная радость
Ими жить, для них дышать,
Их речей, их взоров сладость
В душу, в сердце принимать!
О, судьба, одно желанье:
Дай все блага им вкусить!
Пусть им радость – мне страданье,
Но – не дай их пережить!
Жуковский изливал душу. Он так разволновался, что слезы выступили у него на глазах. Многие это заметили, стали переглядываться – история любви Жуковского и Маши ни для кого уже не была секретом. Вот это-то и вывело из себя Екатерину Афанасьевну – и в гневе она сделала поступок, граничащий со скандалом. Она резко поднялась, взяла дочерей за руки, вышла из зала и тут же уехала из Черни в себе домой.
Екатерине Афанасьевне песня Жуковского показалась непозволительным нарушением ее приказаний – ни с кем не говорить о своей привязанности к ее дочери. Она была рассержена и приказала Жуковскому на следующий день покинуть Муратово.
Еще до того, в июле 1812 года Жуковский собирался отправиться в Москву и вступить в ополчение. Ну, а тут, после ссоры с Протасовой он решил немедленно уехать. После отъезда Жуковского Екатерина Афанасьевна сама объявила племянницам, девицам Юшковым, о любви поэта и о своем отказе. Они все приняли сторону Василия Андреевича, горячо вооружились против Екатерины Афанасьевны и рассказали обо всем Плещеевым, а те уже сообщили все самой Маше.
Мария Протасова. 1811 г. Рисунок В. А. Жуковского
12 августа 1812 года Жуковский поступил в московское ополчение в чине поручика. Москва пребывала в волнении. В штабе Ростопчина трудился комитет по вооружению ополченцев. В Москве был полный разброд: многие дворяне нагружали обозы своим имуществом и отбывали в безопасные места; другие решили защищать Отечество и искали места в ополчении, в армии.
На всех заборах и стенах Москвы висели ростопчинские афишки, составленные псевдонародным слогом, которые кричали о том, что «злодей в Москве не будет!», что русские мокрого места не оставят от Боньки, Бонапартишки… Однако дела военные шли неважно. После взятия французами Смоленска (это произошло 17 августа) главнокомандующим в русскую армию назначен был Михаил Илларионович Кутузов. Он принял командование в очень тяжелый для России момент – ее буквально нужно было спасать от гибели.
Жуковский навестил Николая Карамзина. Карамзин отправил всех своих домашних в Ярославль – они увезли для сохранения полный экземпляр рукописи «Истории государства Российского». Еще один экземпляр он сдал в Иностранной коллегии московский архив. Третий спрятал в Остафьеве. Сам он решил тоже уехать в тыл. «Я рад сесть на своего серого коня, – писал он поэту Дмитриеву, – и вместе с московскою удалою дружиною примкнуть к нашей армии». Однако жаловался на неважное состояние здоровья, не позволявшее ему это сделать. Он видел, как жители покидают столицу, но почему-то не подумал о спасении своей библиотеки – так и сгинула она потом в пожаре… А в ней были уникальные древнерусские рукописи, предоставленные ему старинными княжескими семьями ради написания «Истории государства Российского».
Совершенно по-иному проявил себя в 1812 году его литературный оппонент «старовер» А. Шишков. Именно Шишков встал во главе российской идеологии и пропаганды. Друзья императора не умели общаться с широкими слоями общества и даже с его узкими слоями, вроде мелкопоместного дворянства. А Шишков был одарённым проповедником, он, как никто другой, сплачивал народ, вселял веру в Отечество. Он понимал Россию, а Церковь объединяла его с каждым православным человеком. Послания, написанные Шишковым, доходили до ума и до сердца русских людей.
Русский лубок. 1812 г.
В 1812 году только батюшки рассказывали людям, что на нашей земле враг, что Россия сражается. Главные формулировки этой пропаганды нашел и записал именно Шишков, а батюшки их распространяли по епархиям. «Литературный старовер», как прозвали его карамзинские сторонники, во время военных испытаний стал секретарем государя.
Это была не только война армий, но и народная война. Повсюду началось крестьянское сопротивление против захватчиков-французов, и это стало залогом победы. Если народ не из-под палки готов рисковать головой в сражении с лучшей в мире армией – значит, непобедима Россия-матушка. Так оно и вышло.
В стане русских воинов
Первый пехотный полк Московского ополчения, в состав которого вошел Жуковский, отправился в поход 19 августа. Русская армия двинулась к Можайску. Жуковский, имевший чин поручика, мог ехать верхом, но он шел в общем строю полка. Меховой кивер с крестом, серое полукафтанье, сабля, пистолет… Ополченцы шагали весело, с песнями. Дорога была сухая. Жуковский, потрагивая саблю за эфес, с усмешкой думал, что гораздо сподручнее было бы ему махать в бою кочергой, саблей владеть он был не обучен.
Наконец, пришли к селу Бородино, расположились лагерем в поле. Солдаты развели костры. Для офицеров были разбиты палатки. Жуковский не спал. Ночь была светлая, сиял месяц. На фоне багрового пламени костра чернел караульный казак в бурке, держащий на поводу коня. Невдалеке, подложив под головы шинели или седла, спали уланы. Кони в сторонке пощипывали траву или дремали стоя. В свете луны и огня посверкивали бляхи на киверах, наконечники копий, составленных шатром. На холме чернел ряд пушек – над ними вился дымок, артиллеристы дремали, держа зажженные фитили наготове… Вдалеке виднелись дымы неприятельских костров…
Все переменилось на рассвете. Вот как об этом вспоминал Жуковский: «На рассвете грянула русская пушка. Все сразу пришло в движение. Поскакали вестовые; всадники вмиг были на конях. Пехота выстроилась. Зажужжали ядра, и
Конец Бородинского сражения. Художник В. В. Верещагин
Русская армия, пройдя уже оставленную почти всеми жителями Москву, двинулась к Тарутину и начала не спеша готовиться к наступлению. Штаб главнокомандующего расположился в деревне Романово. Решение Кутузова оставить Москву вызвало переполох в Петербурге. Главнокомандующий получил выговор от перепуганного императора Александра. Но старый фельдмаршал знал, что делал. Уже 30 октября 1812 года Наполеон прислал ему предложение о заключении мира, которое Кутузов отверг. «Бездействие» мудрого Кутузова привело к тому, что русская армия отдохнула и скопила силы, поднялся и боевой дух ее. А французская разлагалась морально и быстро таяла: в ней множились беспорядки, и она гибла без сражений. И после боя под Тарутином французы покатились назад.
В штабе Кутузова Жуковский встретил товарищей своих по Дружескому литературному обществу – Андрея и Паисия Кайсаровых, Паисий, полковник, был адъютантом Кутузова, Андрей, майор, директором походной типографии, которая печатала приказы, листовки, «летучую» газету «Россиянин» на русском, французском и немецком языках. Кайсаровы помогли Жуковскому прикомандироваться к штабу – ему ничего другого не оставалось, так как воин он был никудышный. Оказалось, что тут-то и есть его настоящее место, он обладал оружием, которым помогал армии громить и гнать врага, – это было поэтическое слово…
В сентябре 1812 года Жуковский был послан в Орел курьером к губернатору Петру Ивановичу Яковлеву. Маша Протасова, которая с сестрой и матерью жила в это время в орловском доме Плещеевых, записала 10 сентября в дневнике: «Вдруг наш добрый Жуковский явился из армии курьером к губернатору в 7 часов вечера. Этот бесподобный вечер никогда не забудется… Было очень много гостей, все приходили его смотреть, он нас успокоил много насчет дурных слухов, которые у нас носились… Он приехал в губернатору, чтобы ему рассказать, что сюда, в Орел, привезут пять тысяч человек раненых; тридцать будет стоять у Плещеевых в доме, и мне готовить для них корпию и бандажи». Маша пишет, что все гости «восхищались казацким кафтаном Василия Андреевича», приглашали его к себе.
Когда прибыли раненые русские солдаты, Маша записала в дневнике, что они «гораздо жальче, чем вообразить возможно. Они терпят всякую нужду, и даже надежды мало, чтоб им было хорошо когда-нибудь. Из 180, которых привезли, в одну ночь умерло 20! Невозможно вообразить без ужаса состояние тех, которые провели эту ночь в одной горнице с умершими. И все это терпят они за нас!» Сестры Протасовы вместе с матерью и своей прислугой принялись ухаживать за ранеными.
Жуковский целый месяц занимался в Орле устройством госпиталей, делал закупки для армии, в частности сукна. Он успел даже съездить к Плещеевым в Чернь. Екатерина Афанасьевна была с ним ласкова и даже как будто старалась выказать ему свое расположение. И 10 октября сама сделала запись в Машином дневнике: «День памятный в наших горестях: Жуковский, добрый наш Жуковский опять поехал в армию».
Жуковский выехал из Орла 10 октября. В этот же день русские войска вступили в Москву, оставленную французами. В манифесте правительства, написанном А. С. Шишковым, по этому поводу говорилось: «Недолго был здесь неприятель. Один месяц и восемь дней. Но оставил по себе следы зверства и лютости, которые в бытописаниях народов покроют соотечественников и потомков его вечным стыдом и бесчестием». В другом указе говорилось: «Столицу нашу пожрал несытый огонь, но огонь сей будет в роды родов освещать лютость врагов и нашу славу. В нем сгорело чудовищное намерение всесветного обладания».
Пожар Москвы. Сцена из войны 1812 года. Неизвестный художник
Вид сожженной Москвы страшно поразил Жуковского. Обугленная, порушенная, заваленная растерзанным хламом, трупами, пустынная и молчаливая… «Ты ли это, Москва моя?» – горестно заныло его сердце. Он видел, что Замоскворечье выгорело полностью, Арбат и Пречистенка – тоже. На Тверском бульваре уцелело лишь несколько домов. В Кремле подорвана часть стен и повреждены некоторые башни, колокольня Ивана Великого, арсенал. Прогорели купола соборов. Камни и бревна от взрывов разлетались так, что сильно завалили реку Неглинную… Сохранились лишь некоторые улицы – Кузнецкий мост, Мясницкая, Малая Дмитровка, Лубянка… Сгорели здания Благородного пансиона. Нет дома Юшковых, дома Соковниных. Даже Соляная контора, в которой он когда-то трудился, погибла…
Вернувшись в Романово, в штаб армии, Жуковский достал свою книгу для записей и написал название нового стихотворения «Кубок воина». Эту большую элегию-оду он позднее переименовал в «Певец во стане русских воинов». И позднее, двигаясь вместе с армией вслед за отступающими войсками Наполеона, Жуковский работал над этим произведением, прочитывая строфы братьям Кайсаровым и другим штабным офицерам. Уже первые варианты стихотворения разошлись по армии в списках. Оно не просто имело успех, оно захватывало, воодушевляло; оно воспламеняло в сердцах воинов мужество и тем самым помогало общему делу изгнания врага.
Из походных записок русского офицера: «Часто в обществе военном читаем и разбираем “Певца в стане Русских”, новейшее произведение г. Жуковского. Почти все наши выучили уже сию пьесу наизусть… Какая Поэзия! какой неизъяснимый дар увлекать за собою душу воинов! Желал бы даже спросить Певца, в какой магии почерпнул он власть переносить душу сию, куда он хочет, и велеть ей чувствовать по воле непостоянных прихотей его?.. Захочет – и я в стане военном… Велит – и я переношу сердце на милую родину.
Страну, где мы впервые
Вкусили сладость бытия.
Поля, холмы родные,
Родного неба милый свет,
Знакомые потоки,
Златыя игры первых лет
И первых лет уроки:
Что вашу прелесть заменит? —
О родина святая!
Какое сердце не дрожит,
Тебя благословляя?»
В конце октября один из ранних вариантов «Певца» попал в руки к Маше Протасовой, и она записала в дневнике: «Приехал человек Плещеевых и привез стихи Жуковского, которые бесподобны,
«Певец» – это героическая кантата с приметами многих лирических жанров. Певец, поднимающий кубок, то поет застольную песню, то, как Оссиан, произносит суровый гимн, то гремит оду-хвалу героям, то в задушевной элегии обращает слушателей к воспоминаниям о милой родине, о родных и любимых, то скорбит о погибших, то обращается с краткими и пламенными призывами к воинам, то вызывает исторические тени от Святослава до Петра… Все оттенки чувств слились в едином призыве к спасению Отчизны. Длинная цепь фрагментов разного содержания выстроилась в связную линию, и получилась поэма, вместившая в себя огромный мир – Россию; месть, гнев, смерть, любовь, всесокрушающая сила и тишайшая нежность, ясное небо и гром «перунов», честь, верность, слава – все объединилось в один трубный звук, заставляющий трепетать каждое русское сердце…
Двадцатилетний боевой офицер Иван Лажечников отметил в своих «Походных записках» 20 декабря 1812 года: «Часто в обществе военном читаем и разбираем “Певца во стане русских”, новейшее произведение г. Жуковского. Почти все наши выучили уже сию пиесу наизусть. Какая поэзия! Какой неизъяснимый дар увлекать за собою душу воинов!..» Василий Львович Пушкин восторженно писал Вяземскому: “Певец во стане русских воинов” есть, по моему мнению, лучшее произведение на российском языке». Василий Туманский назвал Жуковского «летописцем битв народных». Николай Коншин писал о «Певце»: «Эта поэма, по моему мнению, достойная Георгия 1‑й степени, делала со мной лихорадку».
После сражения у села Красного, окончательно предрешившего разгром французов, Жуковский написал стихотворение «К старцу Кутузову» (названное потом «Вождю победителей»), которое Андрей Кайсаров 10 ноября отпечатал листовкой в походной типографии. Эту листовку можно было видеть и в сумке офицера, и в ранце грамотного солдата. Не раз сам Жуковский слышал из уст какого-нибудь юного офицера собственные строки:
Хвала, наш вождь! Едва дружины двинул —
Уж хищных рать стремглав бежит назад…
Радостно было получить и отклик с родины. Плещеев на слова Жуковского о том, что стихи к Кутузову «писаны в чаду смрадной избы», при случайной остановке на походе, заметил: «Видно, Муза твоя баба русская: не боится дыму и все так же верно тебе служит, как и в чистых комнатах!»
Жуковский в маленьких санках, закутанный поверх мундира в шубу, следовал вместе с армией на запад. Мороз стоял крепкий. Французская армия оставляла на пути своего бегства страшный след – окоченевшие трупы солдат, лошадей, разбитые повозки, увязшие в снегу пушки… Там, где останавливался штаб, Жуковский принимался писать. В зеленой книге появилось еще несколько стихотворений, в том числе – «N. N. При посылке портрета» и баллада «Ахилл».
Бой под Красным 15 ноября 1812 года. Художник Н. С. Самокиш
В Вильну Жуковский приехал совсем больной – простудился в дороге. Что этот город представлял собой в то время, можно видеть из записок А. Шишкова, который ехал в свите императора Александра: «По приезде нашем в Вильну чувства мои поражены были новыми ужасами: я увидел длинную, толстую, высокую, необычайного образа стену. Спрашиваю: что это такое? Мне отвечают, что это наваленные одни на другие, смерзшиеся вместе мертвые тела, затем тут накиданные, что выкапывать для зарывания их рвы требовало бы, по причине мерзлой земли, много труда и времени. Больницы в Вильне наполнены были изнуренными и ранеными так тесно, что находящиеся в них, не совсем еще ослабевшие, для соделания себе больше простора, выбрасывали умирающих, но еще живых товарищей своих из окон… Для прочищения воздуха, везде по улицам, раскладены были зажженные кучки навоза, курящиеся дымом. Все мы опрыскивали свое платье и носили с собою чеснок и другие предохранительные от заражения вещи».
Жуковский в горячке был положен в госпиталь. Он был в бреду и оказался совершенно без средств – его слуга пропал без вести со всеми его вещами. Армия ушла дальше.
Оправившись от болезни, Жуковский сообщил о себе в Главный штаб и получил оттуда известие, что он награжден чином штабс-капитана и орденом Святой Анны. По случаю болезни ему был дан бессрочный отпуск. Рассчитывая через месяц-полтора вернуться в армию, Жуковский через Калугу, Лихвин, Белёв и Волхов поехал в Муратово.
В это время в Петербурге, благодаря хлопотам А. Тургенева, впервые был напечатан – отдельным изданием «Певец во стане русских воинов». А в марте 1813 года и Каченовский в Москве выпустил номер «Вестника Европы» за ноябрь 1812 года, где также был помещен «Певец».
Александр Воейков
В одном из первых номеров «Вестника Европы» за 1813 год поэт и критик Александр Воейков в послании «К Жуковскому» расхваливает его за элегии и баллады, но призывает «состязаться с исполинами», «совершить двенадцать подвигов» (подобно Гераклу), то есть написать «поэму славную, в русском вкусе повесть древнюю». И предлагает Жуковскому темы для эпического повествования: Владимир, Петр Великий, Суворов, Кутузов, Платов-атаман…
Константин Батюшков тоже советует Жуковскому: «Пиши более, но что-нибудь поважнее. Тебе пора заняться предметом, достойным твоего таланта». Он тоже имел в виду переход от переводов к написанию национальной эпической поэмы. Скоро и Петр Вяземский – всех настойчивее – будет твердить об эпической поэме, что этот жанр Жуковскому по плечу, что он как стихотворец, одаренный Фебом, обязан, должен, и все они, друзья, уже начинают сердиться на Жуковского за то, что он выслушивает их, но молчит и продолжает писать свое…
Друзья призывают Жуковского в Петербург. «Стану звать его с собою, – писал Вяземский Тургеневу. – Ему теперь дует попутный ветер, непременно нам, то есть его друзьям, надобно его заставить воспользоваться хорошею погодою. Полно ему дремать в Белёве». Тургенев отвечал Вяземскому: «Жуковский ничего не делает, кроме прекрасных стихов… Услышит ли он, наконец, голос дружбы, призывающий его к берегам Невы?» Вяземский: «Желал бы очень, хотя и на плечах, притащить и Белёвского нашего Тиртея… Я намерен, если не удастся мне выманить его из берлоги, съездить к нему перед поездкой своею в Петербург».
На это все Жуковский так отвечал в письме к Тургеневу: «Ты говоришь, что мне нельзя оставаться в деревне. По сию пору ничего не могу желать, кроме того, чтобы жить в деревне. Здесь буду и могу писать более, нежели где-нибудь. Вся моя деятельность должна ограничиться авторством, а служба совсем меня не прельщает… Вот тебе план моего воздушного замка».
Фундаментом этого воздушного замка была, однако, его любовь к Маше Протасовой. Борьба Маши со своей любовью (в угоду маменьке) ни к чему не привела, наоборот, еще сильнее разожгла страсть и вместе
В своем домике в Холхе Жуковский бродил по комнатам, размышлял и доверял самые потаенные мысли дневнику: «Сам бросить своего счастья не могу, – писал он. – Пускай его у меня вырвут; пускай его мне запретят; тогда по крайней мере не я буду причиною своей утраты… Жертвовать собою не значит еще соглашаться, что жертва угодна Богу, которому ее приносят насильно». Или: «Я же не один; прекрасные люди одобряют меня; а мнение, противящееся мне, само по себе сомнительно и для тех, которые его имеют…»
Маша была грустна и нездорова. Она не смела ничего сказать матери, но все более отдалялась от нее, замыкалась в себе. В феврале у нее пошла горлом кровь. Плещеев прислал в Муратово из Черни доктора Раймонда Фора. Это был французский доктор, взятый в плен под Малым Ярославцем, который жил в имении Плещеевых Чернь. Он скоро привык к русским и просился у военного министра на русскую службу. Фор нашел положение девушки опасным и предписал строгий режим. Из окна Машиной комнаты видны были противоположный берег пруда и деревенька Холх, где, полускрытый ракитами, виднелся домик Жуковского. Екатерина Афанасьевна с неудовольствием замечала, что Маша часто плачет. А когда Жуковский появлялся в муратовском доме, она вдруг оживала, заставляла себя встать, выходила к столу и даже играла на фортепьяно или на арфе. Жуковский бодрился, пытался шутить, но какой-то неизъяснимо-тоскливый холод проникал всю атмосферу муратовских комнат. Жуковский сильно тревожился о Маше и писал Авдотье Киреевской летом 1813 года, что у нее «здоровье на волоске» и «всякое новое потрясение пагубно для Маши». Он не знал, где искать помощи, и просил Киреевскую быть крайне осмотрительной и бережной в обращении с Машей: «Милая, вы ее искренно любите, вы всегда об ней думаете, вы точно находите счастье в привязанности к ней – в этом я уверен. Но вам не достает постоянства в вашей к ней доверенности. Иногда ваша susceptibilité (чувствительность,фр.) бывает причиной огорчения и для нее и для вас. Зачем давать воображению волю и принимать его выдумки за правду. Особливо с Машею должно быть как можно осторожнее. Вы знаете, что все падает прямо к ней на сердце и в нем остается; она скрывает всякое огорчение в самой себе. Бездельное волнение, при таком нежном здоровье, есть прием яда; а этот яд, мало-помалу скопляясь, наконец подействует. Посмотрите на нее. Эта слабость, право, меня ужасает. Милая, вам можно быть ее хранителем… Но ее спокойствие – это должно быть для вас главное. На спокойствии основана ее жизнь… День, проведенный в слезах, которые надобно еще скрывать, и ночь без сна то же для Маши, что день болезни… Какое счастье для вас быть ее хранителем. Веселость души нужнее для нее всех Форовых лекарств, и вы владеете этим верным лекарством… При таком хилом здоровье, каково Машино, нужно иметь осторожность неусыпную и не оставлять без замечания ни малейшей безделицы…»
В сентябре 1813 года Жуковскому пришло письмо от старого знакомого Александра Воейкова. «Брат! – писал Жуковский в ответ. – Я получил твое письмо в то время, когда писал к Тургеневу послание, касающееся и тебя, ибо в нем говорится о прошлом времени, о нашем лучшем времени».
Александр Воейков (1779–1839) – это личность примечательная. Он родился в Москве, происходил из старинного дворянского рода Воейковых. Учился в дворянском пансионе при Московском университете, в том же, где учился Жуковский. Его имя было выгравировано на золотой доске лучших учеников за всю историю школы. С 1789 года числился на военной службе (сначала вахмистром лейб-гвардейского Конного полка, с 1797-го – корнетом Екатеринославского кирасирского полка); в 1801-м вышел в отставку. Во время Отечественной войны 1812 года вступил в ополчение.
А. Ф. Воейков. Гравюра XIX в.
В 1812–1813 годах Воейков служил в русской армии. Он стал членом литературного кружка, который сформировался вокруг типографии Андрея Кайсарова в штаб-квартире Михаила Кутузова. Вдохновленный победой России над Наполеоном, опубликовал несколько патриотических стихов в 1813 году.
Общие воспоминания о пансионе и Дружеском литературном обществе сближали Жуковского с Воейковым. На дружелюбное письмо Воейкова Жуковский тут же ответил: «Ты одно из действующих лиц той прекрасной комедии, которую мы играли во время оно и которая называется счастье», – и позвал его к себе в гости, в Холх. «Поговорим о прошлом, поплюем на настоящее и еще теснее сдружимся», – писал он.
Воейков принял приглашение и приехал в Холх в октябре 1813 года. Жуковский тут же представил своего гостя семье Протасовых. Воейкову было тридцать пять лет. В отличие от Жуковского в нем не осталось ничего юношеского: он был старообразен, неповоротлив. По воспоминаниям ядовитого Вигеля: «Чудное психологическое явление представлял этот человек! …Безобразный до невероятности, с искаженным лицом, хромой, гугнявый, плохо образованный, он имел доступ в лучшие общества, умел добиваться всего, получать все, о чем и мечтать не могут люди с обыкновенными средствами». Друзья Жуковского обвиняли Воейкова в склонности к разврату.
Приехав в Муратово, Воейков выказывал к Жуковскому самые жаркие дружеские чувства. «Такая дружба всех пленила и меня тут же», – писал позднее Жуковский. В первые же дни Воейков доверил Жуковскому свою мечту: получить какое-то обеспечение для жизни, например, место профессора российской словесности в Казанском или Дерптском университете…
Жуковский немедленно написал Александру Тургеневу, и тот начал хлопоты о профессорском месте для Воейкова. Воейков, расположившийся поначалу в домике Жуковского, довольно быстро сориентировался в окружающей обстановке. Он выказывал в муратовском доме Протасовых предупредительность и остроумие, беседовал с Машей и Сашей, говорил с Екатериной Афанасьевной, пожаловался, что своим присутствием невольно мешает в Холхе занятиям Жуковского. И вскоре Екатерина Афанасьевна пригласила его переехать в свой дом. Она отвела ему комнату во флигеле. Жуковский подивился проворству своего приятеля, но не придал этому никакого особенного значения.
За столом Воейков много рассказывал о своих жизненных приключениях, где был он много раз на волоске от смерти; о том, что был он офицером-ополченцем, даже партизанил по примеру Дениса Давыдова, а после манифеста императора Александра в декабре 1812 года об окончании Отечественной
Ты зрел, как Терек в быстром беге
Меж виноградников шумел…
Воейков стал помогать Екатерине Афанасьевне в хозяйственных делах, раза два даже съездил куда-то с ее поручениями – словом, поставил себя так, что стал чуть ли не первым для нее другом и советчиком. Оглядевшись, он понял все: что Маша и Жуковский влюблены друг в друга и что Екатерина Афанасьевна категорически против их брака. Невольно увлекся он юной, красивой и жизнерадостной восемнадцатилетней Сашей. Стал ухаживать за ней, играть с ней в шахматы, писать стихи в альбом…
Протасовы читали «Вестник Европы» и были знакомы с напечатанными там сатирами и посланиями Воейкова к Сперанскому, Мерзлякову, Жуковскому, Кутузову, а также прочли его переводы сочинений Вольтера в четырех томах, изданные в 1809 году («История царствования Людовика XIV» и другие сочинения).
Вскоре он посватался и получил согласие Екатерины Афанасьевны на брак с Сашей. Очевидно для высокородной Протасовой играло огромное значение происхождение жениха. И для выходца из старинного дворянского рода Воейкова никаких препятствий не оказалось. В то же время сын пленной турчанки Жуковский, да еще и дальний родственник, никаких шансов на брак с ее дочерью не имел.
Воля матери была для Саши священна, да и сестра Маша, как и Жуковский, считали Воейкова достойной партией. Позднее Жуковский винил себя за это, ведь он искренно, глубоко любил Светлану и толкал ее на несчастный шаг. Он понял свою ошибку слишком поздно и впоследствии глубоко каялся. Со своим голубым туманом в глазах он и накануне свадьбы мог еще обнимать Воейкова, целовать его, плакать, давать «слово в братстве». Братство! Все тургеневско-кайсаровское еще владело им, сладостные слова о дружбе мешали видеть. Ну, а Маша на все смотрела глазами Базиля.
Поначалу Воейков Саше совершенно не понравился, внешность у него была далеко не романтическая. Но постепенно она успокоилась и стала искать в женихе достоинств.
Жуковскому же Воейков обещал быть ходатаем за их с Машей брак перед Екатериной Афанасьевной. Но хлопоты эти, как говорил он Жуковскому, он считал неудобным начинать до своей женитьбы…
В январе 1814 года Воейков уезжал в Петербург, там решался вопрос о назначении его профессором русской словесности в Дерпт. Перед отъездом он написал Екатерине Афанасьевне стихотворение:
…О, радость полная превыше бед моих!
Я поспешал сюда в объятья только брата,
И что же? – Я нашел твой дом семьей родных!
И месяц радостей за год скорбей заплата!
И быстро по цветам сей месяц пробежал
В неизмеримую пучину лет и веков!
И своенравный рок стезю мне указал
Из мира ангелов в мир низкий человеков…
Удел мой – находить в сем мире и терять,
И чаще грустью смех, чем смехом грусть сменять.
Простите, милые! В какой бы край судьбами
Отброшен ни был я – всё буду сердцем с вами!
К вам, к вам, под тихий кров, растерзанной душой!..
Рассеешься ли ты, тумана мрак ужасный?
Приветный солнца луч блеснет ли надо мной?
Дождусь ли я тебя, возврата день прекрасный?
И скоро ль положу дорожный посох свой?..
Жуковскому кажутся странными хлопоты Воейкова о профессорском месте. Если Воейков полюбил, так на что ему Дерпт, профессорство… – сиди в милом Муратове, предавайся любви, счастью. Так бы несомненно поступил сам Жуковский…
Вот он пишет ему в Петербург: «Твои дела идут хорошо: говорят о тебе как о своем, списывают твои стихи в несколько рук». «Ради Бога, скажи мне, на что может быть тебе нужно теперь твое профессорство? Это имело бы еще смысл, если б надежда на брак рухнула. Но как раз все обратно. Неужели такая радость сидеть в Дерпте на службе и дожидаться надворного советника, когда ждет любовь?»
Жуковский в письме называет Воейкова «брат», мечтает о каком-то идеальном содружестве – сожитии с тем же Воейковым. Очевидно, мечтает, что оба уже женаты на сестрах – будут вместе трудиться, давать себе и другим счастье в любви, тишине и возвышенной жизни. На горизонте друзья – Вяземский, Батюшков, Уваров, Плещеев, Тургенев. «Министрами просвещения в нашей республике пусть будет Карамзин и Дмитриев и папою нашим Филарет».
У Воейкова, жениха и полупрофессора, будущего язвительного и беспощадного сочинителя «Дома сумасшедших», такие письма скорее всего вызывали насмешку. «Полоумный Жуковский!» Но вот он, Воейков, вовсе не такой, отлично знает, чего хочет, и своего всегда добивается.
Свадьба Саши Протасовой
Жуковский готовился к новому разговору с Екатериной Афанасьевной. Он думал о тех способах, которыми можно было бы добиться ее разрешения на брак с Машей. Случай навел его на одну удачную мысль… Екатерина Афанасьевна восторгалась Иваном Владимировичем Лопухиным, только и твердила о его благородной и честнейшей душе. Он был для нее несомненным высоким авторитетом! И. В. Лопухин – это русский философ, публицист, мемуарист, издатель, с 1807 года действительный тайный советник, сенатор. Так случилось, что он крестил в Орле новорожденного ребенка – кого-то из рода Протасовых. А после этого навестил в Муратове Екатерину Афанасьевну и произвел на нее неизгладимое впечатление.
И вот Жуковский зимой 1814 года решил сделать визит в Савинское к Лопухину, чтобы заручиться его поддержкой. Он рассказал о своей любви к Маше и попросил его быть посредником, поговорить с Екатериной Афанасьевной, чтобы получить ее разрешение на женитьбу. Лопухин пообещал написать Протасовой и уговорить её дать согласие на брак.
Жуковский вновь воспрянул душой. Он восторженно писал: «15 февраля был для меня день счастья и восхитительной надежды. Я поехал в этот день из Муратова с тем, чтобы увидеться с Иваном Владимировичем… Я ехал с веселыми мыслями. Более нежели когда-нибудь мне весело было смотреть на ясное небо, которое было так же прекрасно, как надежда, которою в ту минуту украшалось мое будущее… Я не обманулся. Иван Владимирович, которому я открыл свои обстоятельства, одобрил меня. При моем отъезде от него он меня благословил. Дни, проведенные у него, только что утвердили меня в том расположении, с каким я к нему поехал. С нетерпением жду той минуты, в которую счастье даст мне новую жизнь».
Жуковский, убежденный, что «благословение» Лопухиным
И вот в марте (по другим сведениям, в апреле) 1814 года у Жуковского состоялось новое решительное объяснение с Екатериной Афанасьевной. Он еще раз попросил у нее руки Маши. Ее глаза расширились и потемнели от гнева, но она сдержалась, ответила сухо:
– Никак нельзя. Тебе закон христианский кажется предрассудком, а я чту установления церкви.
– Я вам не родня: закон, определяющий родство, не дал мне имени вашего брата.
– Я не соглашусь. Ведь не пойдете вы с Машей против моей воли?
– Нет.
– Мне Маша давеча сказала то же… Ты настроил Машу против меня!
– Неужели важнее остаться правой, чем дать нам счастье? Ведь Маша сказала вам, что любит меня.
– Все равно я не допущу беззакония.
– Иван Владимирович Лопухин вами уважаем. Мог ли бы он одобрить беззаконие?
– Лопухин – не мог бы.
– Но он согласен со мной!
– Если мнение Ивана Владимировича с твоим согласно, то это только переменит мое мнение об нем.
– Ваше сердце для меня ужасная загадка, – сказал Жуковский и вышел…
«Господи! как же она не видит счастья Маши, ведет ее ко гробу!» – думал, уходя, Жуковский.
А. А. Протасова. Художник Ю. Олешкевич
Протасова-старшая не только отказала поэту, но и запретила ему появляться в их доме. Между тем Воейков, уже профессором в Дерпте, вернулся в марте в Муратово. В марте 1814 года он был помолвлен с Сашей. Свадьбу назначили на июль. Он теперь водворился в доме Протасовых почти как хозяин. Проявив свою властную натуру, он, хотя и несколько преждевременно, занял положение главы семьи. Екатерина Афанасьевна охотно подчинилась ему, а вслед за ней и дочери…
Но Жуковский заподозрил двуличность Воейкова. «Со мною жестокие разговоры на счет Екатерины Афанасьевны, а у нее целование рук и ног. Мне – даже предложение увезти Машу», – записывает Жуковский. Кто знает, может, Воейков был и прав, пора было перестать умолять Екатерину Афанасьевну, выпрашивая ее милостей, и действовать более решительно?
Сокрушенный Жуковский уехал в Долбино, к своему верному другу и родственнице Авдотье Петровне Киреевской. Уже около месяца она жила там с детьми. Огромный дом на широком холме, сад, река Выра в русле глубоком, как ущелье, деревня на другом берегу с прекрасным храмом Успения Пресвятой Богородицы – все еще в снегу, но уже сером, влажном, – воздух веял весенней свежестью… С каким весельем встретили Жуковского дети – Ваня и Петушок! Как рада была Авдотья Петровна, снявшая наконец траурное платье, надетое из-за смерти мужа. Свежая и молодая, с сверкающими глазами…
Авдотья Киреевская, которой Жуковский передал свой разговор с Екатериной Афанасьевной, взволновалась и решила делать все возможное, чтобы помочь другу. Она написала Екатерине Афанасьевне отчаянное письмо, призывая ее согласиться на счастье Маши и Жуковского, а в искупление этого, пусть и выдуманного, греха она клялась оставить своих детей и уйти в монастырь. Протасова отвечала: «Дуняша, милый друг, ты меня ужасаешь: что это за предложение ты мне делаешь? Ты все забыла: Бога, детей, Машу, твои должности, о себе я уже не говорю; ты ни о чем не думаешь, кроме страсти Василья Андреевича, и для удовлетворения ее ты все бросаешь». И сама притворно стала угрожать тем же: «Я пойду в монастырь точно… Любовь моя к Василию Андреевичу так чиста, я… видела и в нем к себе истинную любовь брата, а это были все одни искания для получения Машиной руки».
Жуковский не мог оставаться на одном месте – он поехал в Чернь, останавливаясь на постоялых дворах, никуда не спеша. «Я теперь скитаюсь, как Каин с кровавым знаком на лбу, – писал он Тургеневу. – Если ничего не удастся, то надобно будет отсюда бежать, и все-все для меня переменится. Никакой план не представляется мне, и ни к какому не лежит сердце. Ведь это не будет план счастья, а только того, как бы дожить те годы, которые еще остались на мой удел. Самая печальная перспектива!»
Письмо к Авдотье Петровне из Черни еще мрачнее: «Теперешнее мое бытие для меня так тяжело, как самое ужасное бедствие. Для меня было бы величайшим наслаждением попасть в горячку, в чахотку или что-нибудь подобное».
Оставалась у Жуковского все-таки надежда на Воейкова. Он обещал после свадьбы усердно хлопотать за друга перед тещей. Несмотря на запрет, Жуковский пытался заезжать иногда в муратовский дом – то с Авдотьей Петровной, то с Плещеевым. Но Екатерина Афанасьевна держала Машу взаперти, а с Жуковским говорила сквозь зубы. Даже на милом лице Саши не находил Жуковский никакого особенного сочувствия (он понимал, что ей не до него, что у нее свадьба скоро…). «Легче быть одиноким в лесу с зверями, – думал Жуковский, – в тюрьме в цепях, нежели возле этой милой семьи, в которую хотел бы броситься и из которой тебя выбрасывают!»
Из-за безденежья свадьбу несколько раз откладывали. Наконец, Жуковский продал именьице свое в Холхе за 11 000 рублей и все отдал Екатерине Афанасьевне как приданое Светлане. И он к тому же нижайше благодарил Екатерину Афанасьевну за то, что она приняла его щедрый подарок. Вот так высоко себя ставила эта гордячка! Кроме того, по случаю свадьбы Жуковский посвятил Александре балладу «Светлана». И после этого за Сашей закрепилось навсегда второе романтическое имя – Светлана.
Уже в июне Жуковский вынужден был оставить свой дом в Холхе и свезти весь свой скарб в Мишенское. Да и к чему ему Холх, если после свадьбы Протасовы планировали последовать за молодоженами и уехать к месту службы Воейкова, в Дерпт. Бесприютно, безостановочно разъезжая по округе, бедный Жуковский разбил свою единственную коляску – она вся дребезжала, и оси не раз были поменяны…
Екатерина Афанасьевна все-таки смилостивилась после роскошного подарка Жуковского к свадьбе Саши и разрешила бездомному поэту пожить у них, в Муратово. Видеться с Машей наедине ему почти не удавалось. Но влюбленные нашли способ общения: они завели «синенькие книжки», тетрадки, писали в них письма-дневники и тайно пересылали друг другу. В этом им помогали слуги. Жуковский жалуется, что его одолевают «пустота в сердце, непривязанность к жизни, чувство усталости», что земная жизнь в последнее время для него «смерть заживо». Он говорит Маше, что она стала ему еще милее, еще святее и необходимее прежнего. «Я в последний месяц слишком испытал, что без тебя, без ободрительного о тебе воспоминания, без чистой к тебе привязанности я – ничто. Мы не
Незадолго до свадьбы Протасовы поехали в Троицкое. Жуковский тайно, отставая на несколько станций, следовал за ними. «Я еду по вашим следам, – писал он в тетрадке для Маши. – Остановился в Куликовке в семнадцати верстах от Орла, там, где вы ночевали в последний раз. Сижу на том месте, где ты сидела, мой милый друг, и воображаю тебя. Хозяйка мне рассказывала об вас, и я уверил ее, что я – жених». 9 июля в Котовке, у Павла Ивановича Протасова, он узнал, что Маша хворала, когда была здесь. «Ты опять больна и опять начинаешь скрываться! – упрекает ее Жуковский. – Ты только хочешь носить маску любви ко мне – не сердись за это выражение! Где же любовь, когда нет никакой заботы о себе».
Друг, Петр Вяземский, в это время пишет А. Тургеневу: «Наш Жуковский погибает… Образумится ли он когда-нибудь…»
О Екатерине Афанасьевне Жуковский пишет: «Наше несчастье для нее не существует. Иначе могла ли бы она иметь дух с такою холодностью, с таким пренебрежением шутить на счет нашей привязанности, которую называет страстью и хочет представить смешною и странною; а нас – какими-то романическими героями». Маша о ней же: «Базиль, как мы счастливы в сравнении с нею!.. Она слишком чувствует сама, что она не права; доказательства ей не нужны, признаться ей тяжело… Я боюсь за ее здоровье». Екатерина Афанасьевна в это время начала страдать мигренью – тяжелыми приступами головной боли. Свадьба Саши с Воейковым состоялась 14 июля 1814 года в Подзаваловской церкви. В тот же день, 14 июля, Жуковский сообщает Маше: «Сейчас говорили мы с Воейковым, обнялись, плакали и дали друг другу слово в братстве от сердца. Друг мой, будь с ним искренна… Я просил Воейкова, как друга, как брата, быть твоим помощником, твоим утешителем. Нет, он не обманет меня».
Однако после свадьбы Воейков стал меняться на глазах, его вспыльчивый неровный характер опять взял верх. Жуковский писал Маше: «Моя последняя надежда была на Воейкова. Милый друг, эта надежда пустая: он не имеет довольно постоянства, чтобы держаться одной и той же мысли… Я не сомневаюсь в его дружбе, но теперешний тон его со мною не похож на прежний… Мы с ним живем под одной кровлею и как будто не знаем друг друга».
Тридцатого августа, в день своих именин, Воейков позволил себе грубую бестактную выходку против Жуковского. Никто из Протасовых за него не вступился. Екатерина Афанасьевна и Саша всячески старались выказывать свою любовь и преданность Воейкову, ну, а подневольная Маша права ни на что не имела. Оскорбленный Жуковский покинул Муратово и написал Екатерине Афанасьевне: «Привязанность мою к Маше сохраню вечно: она для меня необходима; она всегда будет моим лучшим и самым благодетельным для меня чувством. Эта привязанность даст мне силу и бодрость пользоваться жизнью. С нею найду еще много хорошего в жизни… Я не мог с вами проститься. Это было бы тяжело. С вами, быть может, и скоро увижусь, но с вашею семьею, с Муратовой, с моим настоящим отечеством, – расстаюсь навсегда!»
В начале сентября 1814 года Жуковский уехал в Долбино к преданному другу Авдотье Петровне Киреевской. Сталкиваясь раз за разом с пренебрежением и холодностью со стороны матери Протасовой, видя, что жениться на Маше ему, по всей видимости, никогда не удастся, стал менять Жуковский взгляды относительно будущего. Он уже не мечтал о личном счастье, а стал думать о славе. «Слава теперь для меня – имя святое. Хочу писать к царю – предмет великий, и я чувствую, и я чувствую, что теперь душа моя ближе ко всему высокому… Жизнь без счастья кажется мне теперь чем-то священным и величественным…» В это время он написал свое известное стихотворение «Послание императору Александру». Это послание и подготовило его путь к службе при дворе, к тому поприщу, которого он достиг через несколько лет. Он отправил свою рукопись к Александру Тургеневу и тот прочитал ее 30 декабря 1814 года императрице Марии Федоровне. При этом присутствовали великие князья Николай и Михаил, а также некоторые придворные. Они не могли сдержать восхищения: «Прекрасно, превосходно!» Императрица распорядилась сделать великолепное издание этого стихотворения в пользу Жуковского и пожелала, чтобы он непременно сам приехал в С-Петербург. В этом же настроении написал Жуковский известный народный гимн.
Разлука с любимой
С сентября 1814 года, оскорбленный унизительным с ним обращением у Протасовых, Жуковский живет у Авдотьи Киреевской в Долбино. Ему предоставили две комнатки, в которых он обустроился по своему вкусу. Кабинет вскоре принял аккуратный, ухоженный вид. Каждая вещь, как и всегда у Жуковского, находилась строго на своем месте. В шкафах выстроились его книги; на стол легли толстые тетради для записей… Над бюро он повесил портрет Маши, им же нарисованный. В шкафу – прядь ее волос. Это Авдотья Петровна пожертвовала часть из тех, что ей когда-то подарила Маша. В ответ на жалобы Жуковского по поводу предстоящей разлуки – отъезда Протасовых с Воейковыми в Дерпт – Маша пишет: «Базиль! Ты слишком огорчаешься разлукой! Скажи, много ли ты имеешь утешения теперь, будучи вместе?» Маша переживает, что из-за любовных огорчений руки у поэта опускаются и стихи не пишутся. Она надеялась, что теперь все будет по-другому. Он в Долбино, свободен и одинок – все для поэзии. Она призывает поэта посвятить себя творчеству без
Маша призывает его ехать в Петербург: «Я буду жить для тебя, и, верно, придет время, что буду жить и вместе, но теперь еще это невозможно… О Базиль! Что нас разлучит? Цель, желания, надежды, действия – одни! А какое счастье еще нас ожидает! Оно будет! Бог мне это говорит!» Призывы Маши пали на благодатную почву и пробудили Жуковского. В нем закипели планы: «Писать (и при этом правило – жить как пишешь, чтобы сочинения были не маска, а зеркало души и поступков)… Слава моя будет чистая и достойная моего ангела, моей Маши». Он смог погрузиться в работу и даже лозунг себе придумал: «Дух бодрый на дороге бед!»
…О, благотворный труд,
Души печальный целитель
И счастия животворитель!
Что пред тобой ничтожный суд
Толпы, в решениях пристрастной,
И ветреной и разногласной?
…Собою счастливый поэт,
Твори, будь тверд! их зданья ломки!
А за тебя дадут ответ
Необольстимые потомки.
В Долбине Жуковский написал послание к Воейкову – как бы в ответ на его только что написанную сатирическую поэму «Дом сумасшедших», где Воейков высмеял кого только мог – и славянофилов и карамзинистов. В этот «дом» он упрятал и Жуковского, и даже самого себя. Нападки Воейкова на адмирала Шишкова удивили Жуковского и Тургенева, ведь он выставлял себя его приверженцем. Еще в 1810 году Александр Тургенев писал Жуковскому: «Важный недостаток в Воейкове есть его привязанность и уважение к Шишкову, которого он почитает большим знатоком русского языка и тонким критиком».
Жуковский несчастлив, видит, что непреодолимые препятствия стоят на пути его мечтаний – семейной жизни с любимой Машей, и он заполняет душевную пустоту творчеством. «Жизнь без счастья кажется мне теперь чем-то священным, величественным», – писал он Воейкову. А в ноябре сообщает А. Тургеневу, что он «в стихах по уши», что «шутя-шутя написал пять баллад, да еще три в голове». И действительно, в октябре – ноябре 1815 года в Долбине он написал и перевел необыкновенно много стихотворений: «К самому себе», «К Тургеневу», «Добрый совет», «Библия», «Мотылек», шесть «Эпитафий», «Желание и наслаждение», два послания к Вяземскому и др.
Вид усадьбы А. П. Киреевской на село Долбино. Рисунок В. А. Жуковского
Эта осень оказалась настолько плодотворной, что Жуковский заподозрил в этом даже некий недобрый знак: «Я точно спешил писать, как будто бы кто-нибудь говорил мне, что это последний срок, что в будущем все пойдет хуже и хуже, и что мой стихотворный гений накануне паралича. Дай Бог, чтобы предчувствие обмануло!» Предчувствия очень мучили Жуковского в эту осень. Он заразил ими и верную подругу Авдотью Киреевскую.
«Помните, как вы, – вспоминала она позднее, – писали “Послание к царю”? Как уверены были, что не удастся его кончить? Помните ли “Эльвину и Эдвина”? Каким она нас страхом поразила? Вас как изобретателя, а меня за вами. Как мы не смели сообщить друг другу своей боязни… Помните ли “Валленштейна”? Помните Шиллерову историю о 30‑летней войне, и как суд неба, произнесенный над Густавом Адольфом, поразил вас? Милый друг! сколько раз мы делали себе химеры счастья и несчастья; сколько раз плакали и радовались над мечтами нашего воображения».
Однако среди мрачных предчувствий мелькнул и светлый луч надежды – путем переписки с Екатериной Афанасьевной Жуковский добился ее разрешения следовать за Воейковыми и Протасовыми в Дерпт. Однако она поставила жесткое условие – с этого времени Жуковский должен полностью пожертвовать своими чувствами к Маше и играть в их семье лишь роль ее брата и Машиного «отца»!
Жуковский был несказанно рад и этому, только бы оказаться опять рядышком с Машей. Он передал любимой дневник, где писал с восторгом: «Мы будем вместе; вместе! как мило это слово после двух горьких месяцев горькой мысли, что мы расстались». Далее он сообщает, что собирается написать «план нашей жизни (ангел, нашей!)», и действительно начал писать подробный план, который он назвал «план счастья»: «Первое – чтобы мы имели доверенность. Наша цель. Обхождение взаимное. Образ жизни семейный. Жизнь для других. Не иметь никакой посторонней цели». В этом плане он расписал все домашние дела и кто чем будет заведовать: например, Воейков – «лошади, овес, сено, дрова, люди»; Жуковский – «чистота в доме, библиотека, починки в доме». Составил общую смету всего расхода: на дом, отопление и освещение, на лошадей, на жалование и одежду людям… Кроме того, составил самое детальное расписание дня и руководство к тому, как себя вести, как создавать нужную обстановку – любви, дружбы, покоя для всех… Об отношениях своих с Машей он пишет: «Любить – значит теперь для нас иметь согласие в чувствах и мыслях, но помнить, что мы дали слово. С этим обещанием соглашать свои поступки. Отличие позволенного от непозволенного. Позволенное – все ласки сестры и брата… Довольствоваться тем, что мы не разлучены, что мы уверены друг в друге».
Жуковский перестал бунтовать и внешне смирился с тем, что не быть ему мужем Маши. Согласился на все требования Екатерины Афанасьевны: в протасовской семье он будет исполнять роль лишь ее «брата», а для Маши – роль «отца». И все ради того, чтобы иметь возможность жить снова с семьей Протасовых, с которой он давно слился в одно неразделимое целое. Приехав в Муратово, чтобы попрощаться с Протасовыми перед их скорым отъездом, он решил еще раз объясниться с Екатериной Афанасьевной и сообщил об этом Маше: «Сказав ей (Екатерине Афанасьевне) решительно, что я ей брат, мне должно быть им не на одних словах, не для того единственно, чтобы получить этим именем право быть вместе. Если я ей говорил искренно о моей к тебе привязанности, если об этом и писал, то для того, чтобы не носить маски –яхотел только свободы и доверенности. Это нас рознило с нею. Теперь, когда все, и самое чувство, пожертвовано, когда оно переменилось в другое лучшее, в нежнейшее, нас с нею ничто не будет рознить. Но, милый друг, я хочу, чтобы и ты была совершенно со мною согласна,
Жуковский засыпал любимую новыми стихами. Она переписывала их для себя. В трагических балладах «Алина и Альсим», «Эльвина и Эдвин» и «Эолова арфа» было много от его собственной жизни, а значит и от жизни Маши. Невзирая на то, что две первые баллады переводные. Поэзия Жуковского еще более роднила души бедных влюбленных.
«Эолову арфу» Маша выучила наизусть. Эта грустная, прихотливо-музыкальная поэма захватила всю ее душу: сколько в ней красоты, чистого чувства, горькой правды, которая ведома только ей и Жуковскому! Маша повторяла про себя строфы баллады, и каждый раз они приводили ее в трепет: почти не верилось, чтобы слова так могли выразить муку души, так глубоко проникнуть в трагедию идеальной любви, так тонко передать слитые воедино тоску и счастье… А рассказывал в этой поэме Жуковский грустную историю царской дочери Минваны и бедного певца:
…Что в славе и сане?
Любовь – мой высокий, мой царский венец.
О милый, Минване
Всех витязей краше смиренный певец,
Зачем же уныло
На радость глядеть?
Все близко, что мило;
Оставим годам за годами лететь.
Минутная сладость
Веселого вместе, помедли, постой;
Кто скажет, что радость
Навек не умчится с грядущей зарей!
Проглянет денница —
Блаженству конец;
Опять ты царица,
Опять я ничтожный и бедный певец…
В Долбине Жуковский начал большое стихотворение «Певец в Кремле». «Певец во стане, – писал он Тургеневу, – предсказавший победы, должен их воспеть; и где же лучше, как не на кремлевских развалинах». Он писал его в Долбине, в Черни и потом заканчивал в Москве. Эта вещь продвигалась с трудом, он никак не мог найти верный тон. Жуковский намеревался закончить его в Дерпте. Воейков все просил отсрочек у начальства, наконец отъезд был назначен на январь 1815 года. И тут новый удар свалился на Жуковского – Екатерина Афанасьевна вдруг запретила ему ехать с ними в Дерпт. Он послал ей письмо, в котором просил объяснения. «Мы говорили, – сообщает он Маше, – этот разговор можно назвать холодным толкованием в прозе того, что написано с жаром в стихах. Смысл тот же, да чувства нет. Она мне сказала, чтоб я до июля остался в Петербурге – потом увидит. Одним словом, той сестры нет для меня, которой я желаю и которая бы сделала мое счастие. Еще она сказала: дай время мне опять сблизиться с Машей; ты нас совсем разлучил. Признаюсь, против этого нет возраженья, и если это так, то мне нет оправдания; к я поступаю, как эгоист, желая с вами остаться!».
Протасовы и Воейковы готовились к отъезду, но бедный Жуковский не знал даже дня их отбытия. Чтобы не упустить, может быть, последней возможности разговора с Екатериной Афанасьевной, он в середине января 1815 года выехал в Москву, надеясь встретиться с ними там, на полпути к Дерпту. «Покрытая пожарным прахом» Москва как бы отвечала своим видом состоянию его души. «Теперь пишу из священной нашей столицы, покрытой прахом славы, – писал он Тургеневу, – в которую я въехал с гордостью русского и с каким-то особенным чувством, мне одному принадлежащим, как певцу ее величия».
Он остановился у Карамзина на Малой Дмитровке, дожидаясь приезда родного семейства. И вот они приехали: Екатерина Афанасьевна – воплощенная суровость, Воейков – самоуверенность. А Маша покашливала и старалась скрыть грусть. В отчаянии Жуковский пишет Тургеневу: «Каждая минута напоминает мне только о том, чего я лишен, и нет никакого вознаграждения… Мы не можем подойти друг к другу свободно… Теперь вопрос: что же будет с нами, – с нею и со мной? Дойти ко гробу дорогою печали. Более ничего!»
В конце января все они уехали в Дерпт. Жуковскому было милостиво велено «ждать». Но чего? И куда вообще деваться? Он был в растерянности. Остаться в Москве? Ехать в Петербург? Первого февраля он сообщил Тургеневу, что проживет еще «дней десять» в Москве, а четвертого марта: «Еду прямо в Дерпт, где пробуду сколько возможно менее, потом – в Петербург».
Удивительно разнилась судьба Воейкова и Жуковского. Воейков получил кафедру, уезжал в Дерпт с молодой и блистательной женой. Все ему удавалось. В семье, которую Жуковский полагал своей, именно Воейков теперь считался божком, в Дерпте должен был основать прочное и устроенное гнездо.
Жуковский отвергнут и отброшен презрительно, не без унизительности. Временами ему запрещается даже бывать в доме, который для него все. Близкие его уезжают в Дерпт. А ведь он свое единственное собственное жилище в Хорхе для них продал. Отнята надежда на брак и на счастье, он бездомен. Единственное, куда он может приклонить главу, это в Долбино, к кузине Авдотье Петровне Киреевской. Он разбит по всей линии.
Воейков – завоеватель, Жуковский – побежденный. Разительное отличие этих двух характеров: в то время как Воейков – амбициозный
Дерптские страдания
Дерпт или Юрьев – тихий городок в Эстонии, западней озера Пейпус, на речке Эмбаг: немецкий дух здесь чувствовался во всем. Повсюду чисто, прибрано, однообразно и… скучно.
В 1815 году дерптский университет переживал только тринадцатый год своего существования. Александр I учредил это учебное заведение «для пользы Лифляндской, Эстляндской и Курляндской губерний». Преподавание различных дисциплин велось в основном на немецком языке.
И вот в феврале 1815 года приезжает в Дерпт русская дворянская семья, вернее две семьи, Воейковы и Протасовы. По складу эта семья к Дерпту мало подходящая. Вспыльчивый, язвительный Воейков должен читать русскую литературу в университете для студентов-немцев, которым этот предмет не больно-то и интересен. Светлана, его жена, теперь профессорша. Живая, веселая девушка должна вести себя тихо и благонравно, ведь их семья на виду. Екатерина Афанасьевна и Маша просто близкая родня, без определенных занятий. Где-то на горизонте Жуковский, который часто в этой семье появляется. Хоть и не член семьи, но значение его здесь огромно.
Маша активно переписывалась с двоюродной сестрой Авдотьей Петровной Киреевской. Рассказывала ей о своем житье-бытье. О своем новом доме в Дерпте она писала так: «Светел, тепел и хорош, но завален книгами, мебелью, посудой… такой же хаос, какой был в Муратове». Вскоре Маша побывала в дерптском театре и описала свои впечатления: «Один одет лучше другого, все женщины красавицы». Она познакомилась с хирургом и пианистом-виртуозом Мойером и с арфистом Фрике, которые «будут меня учить!» И с живописцем Зенфом, который «будет нас учить!». Весело проходили дни, жаль только, что «Дунька моя, а тебя здесь нет! о, боже мой!».
В общем, судя по Машиным письмам – «все хорошо, прекрасная маркиза»! И вдруг из груди ее рвется отчаянный крик-воспоминание о Жуковском: «Худо мне, моя Дуняша! И сердцу не с кем отдохнуть! С какой бы радостью отдала бурную свою остальную жизнь за то, чтобы мой ангел милый, хранитель теперь приехал. Как бы бодро пошла вперед, если должно еще идти!»
Жуковский всей душой стремился в Дерпт. Ведь там была его Маша. Впрочем, не только к Маше он так сильно рвался, со всей семьей Протасовых он сроднился за многие годы. А семья для него необыкновенно много значила, это был синоним счастья. И Маша, и Саша, и даже Екатерина Афанасьевна стали самыми для него близкими людьми. Ему уже 32 года, и с 17 лет он встречается с ними каждый день, не просто встречается, а проживает с утра до вечера со своими «тремя ангелами». Но вот появился Воейков, и Жуковскому в этой семье уже места нет, он – лишний, он – мешает. Воейков хочет здесь властвовать безраздельно. А Екатерина Афанасьевна ему в этом помогает, она теперь боготворит Воейкова и надеется обойтись в Дерпте без Жуковского. И вот Жуковский приехал… Это отметил и Воейков в своем дневнике: «16 марта приехал Жуковский». В дерптском обществе встречали Жуковского с почетом, он уже стал известным российским поэтом. Но в доме Воейкова все было очень сложно. Наружно все шло своим чередом – вечера, гости… Но множество событий происходит незаметно для глаз окружающих. Жуковский почти сразу по приезде имел беседу с Екатериной Афанасьевной. Она сказала ему, что своим приездом он «расстроит репутацию» Маши. Жуковский, который так долго был фактически членом их семьи и самым близким человеком для ее дочек, теперь вдруг стал помехой. Жуковский с его любовью к Маше теперь мешал, ведь мать озаботилась выдать дочку замуж за «порядочного человека».
И это несмотря на то что Жуковский уже пообещал Екатерине Афанасьевне, что он не будет больше претендовать на руку любимой девушки, ведь все равно согласия матери он никогда не получит. А с этих пор будет лишь верным Машиным другом, ее «отцом», который постарается сделать все возможное, чтобы она встретила достойного человека и была счастлива с ним. Но как же Маша? Как ее устроить? Надо ей дать возможность устоять в новых обстоятельствах, перевоспитать ее, что ли. Чтобы согласилась она любить не «как прежде», а как брата или отца. Она тоже должна удалить «все собственное, основанное на одном эгоизме» (т. е. забыть о любви к Жуковскому). Жуковский жертвует собой и считает, что Маша тоже должна пожертвовать своими чувствами. С наивностью думает он – и записывает, – что ее счастье может состоять в жизни, согласной с матерью и семьей, в сознании, что и он счастлив одной дружбой, работой и т. п. Да, пусть даже и замуж выходит за того, кто ей по душе и по сердцу, – «чтобы с другим иметь то, что надеялась со мною».
В марте 1815 года Жуковский написал Маше своеобразное письмо, которое все переворачивает с ног на голову: «…Машамоя(теперь моя более, нежели когда-нибудь), поняла ли ты то, что заставило менярешительноот тебя отказаться? Ангел мой, совсем не мысль, что я желаю беззаконного – нет! Я никогда не переменю на этот счет своего мнения и верю, что я был бы счастлив, и что Бог благословил бы нашу жизнь! Совсем другое и гораздо лучшее побуждение произвело во мне эту перемену! твое собственное счастие и спокойствие! Решившись на эту жертву, я входил во все права твоего отца. Другая, нежнейшая связь! право, эта минута была для меня божественная; если можно слышать на земле голос Божий, то, конечно, в эту минуту он мне послышался! С этим чувством все для меня переменилось, все отношения к тебе сделались другие, я почувствовал в душе необыкновенную ясность; то, чего я никогда не имел в жизни, вдруг сделалось моим; я увидел возле себя сестру и сделался другом, покровителем, товарищем ее детей; я готов был глядеть на маменьку другими глазами и, право, восхищался тем чувством, с каким бы называл ее сестрою – ничего еще подобного не бывало у меня в жизни! Имя сестры в первый раз в жизни меня тронуло до глубины сердца!..» Такую цену он собирается заплатить по требования Екатерины Афанасьевны, чтобы иметь возможность жить рядом с Машей, в близкой ему семье, в Дерпте. Но опять не получилось: «Осмотревшись в Дерпте, я уверен, что здесь работал бы я так, как нигде нельзя работать – никакого рассеяния, тьма пособий и ни малейшей заботы о том, чем бы прожить день, и при всем этом
Жуковский выступил против Красовского. Воейкому и Екатерине Афанасьевне это не понравилось. Это все привело к тому, что за Жуковским завели надзор. С Машей наедине быть нельзя, никаких разговоров и объяснений – это опасно.
Екатерина Афанасьевна не оценила вполне высокой добродетели ни Жуковского, ни дочери своей! Обоим она показала недоверчивость и тем глубоко их оскорбила. Но послушная Маша покорялась воле матери. А теперь и воле Жуковского.
Жуковский был оскорблен. Как же так? Приехал в высоком настроении, от счастья отказался, все лишь для Маши, он «отец» ее теперь, а Екатерина Афанасьевна подозревает его в закулисных шашнях, считает чуть ли не соблазнителем. А Воейков Машей недоволен, заставляет присутствовать, когда Красовский приезжает, грубит ей. Жуковский и Маша стали опять переписываться записочками.
Дерпт в начале XIX в. Художник П. П. Свиньин
29 марта 1815 года пишет Жуковский еще одно, последнее письмо Маше перед тем как оставить Дерпт и уехать в С-Петербург: «Я никогда не забуду, что всем тем счастьем, какое имею в жизни, обязан тебе, что ты мне давала лучшие намерения, что все лучшее во мне было соединено с привязанностью к тебе, что, наконец, тебе же я был обязан самым прекрасным движением сердца, которое решилось на пожертвование тобою – опыт самый благодетельный на всю жизнь; он уверяет меня, что лучшие минуты из жизни те, в которые человек забывает себя для добра и забывает не на одну минуту. Сама можешь судить, что в этом воспоминании о тебе заключены будут все мои должности. Пропади оно – я все потеряю, Я сохраню его как свою лучшую драгоценность. Я вверяю себя этому воспоминанию и, право, не боюсь будущего. Что может теперь в жизни сделаться ужасного для меня собственно? во всех обстоятельствах я буду стараться быть таким же, каков теперь. Обстоятельства – дело Провидения. Мысли и чувства в этих обстоятельствах – вот все, что мы можем. И в этом-то постараюсь быть тебя достойным. Впрочем, останемся беззаботны. Все в жизни к прекрасному средство! Я прошу от тебя только одного: не позволяй тобою жертвовать и заботься о своем счастии. Этим ты мне обязана… Тургенев зовет меня к себе, мы будем жить вместе, у меня есть много друзей и твое уважение – я – богат, остальное – Провидению! Дурного быть не может, если сам не будешь дурен. А у меня есть верная защита от всего: воспоминание и perseverance (настойчивость,англ.)». А в конце письма снова неуверенность, слабость сердца и крик о помощи: «Я бы желал, чтобы ты написала мне поболее. Это было написано вчера поутру. Маша, откликнись. Я от тебя жду всего. У меня совершенно ничего не осталось. Радибога, открой мне глаза. Мне кажется, что я все потерял». Роль «отца», когда молод и живешь рядом с любимой девушкой, не так-то легка. Весь этот март и апрель мучителен. И Жуковский принимает для себя новое выстраданное правило – «все в жизни к прекрасному средство». Сколь, однако же, легче уверить себя в возвышенности жизни без счастья, чем взаправду принять жизнь такую.
В начале апреля он пишет Александру Тургеневу, который звал его в Петербург жить вместе с ним: «Судьба жмет меня в комок, потом разожмет, потом опять скомкает. Видно, что только близ одного тебя мне совсем раскомкаться. Боюсь петербургской жизни, боюсь рассеянности, боюсь своей бедности и нерасчетливости. Что если со своим счастьем еще потерять и свою свободу, и свои занятия, и сделаться ремесленником, и жить только для того, чтобы не умереть с голоду!»
Екатерина Афанасьевна настаивает на отъезде Жуковского. И Жуковский подчиняется ее воле, хотя и страдает. И старался этого не показывать, чтобы не мучить Машу ещё больше. В письмах он пытался убедить и ее, и себя, что все к лучшему, но снова и снова терпел поражение. Он освободил Машу от всяких обязательств перед ним и попросил ее думать прежде всего о себе, заботясь о своем счастье. Он принимает героическое решение, но душа его протестует: «Та минута, в которую для этой цели я решился пожертвовать собою, была восхитительна, но это чувство восхищения часто пропадает, и я прихожу в уныние».
Вновь его изгоняют. Воейков вошел в семью, он из нее вышел – таково
В дневнике для Маши он пишет: «Мне везде будет хорошо – и в Петербурге, и в Сибири, и в тюрьме, только не здесь, где не дадут мне ничего доброго исполнить… Прошедшего никто у меня не отымет, а будущего – не надобно».
Последняя попытка
В ночь на 4 мая 1815 года Жуковский приехал из Дерпта в Петербург. Тургенева не было дома. В раздумье до самого утра сидел Жуковский перед окном, глядя на темные петербургские дворцы, на слабо освещенную месяцем, чуть серебрящуюся воду Фонтанки… А вечером 6 мая комнаты верхнего этажа дома Голицына, где жили братья Тургеневы – Александр и Николай, – наполнились смехом и говором целой толпы людей. Увидеть Жуковского и поприветствовать его пришли Уваров, Крылов, Дашков, Вигель, Гнедич, Лобанов. Все эти гости были в театре на премьере «Ифигении в Авлиде» в переводе Михаила Лобанова. Всем хотелось встретиться с наконец-то прибывшим в Петербург знаменитым лириком и балладником, автором «Певца во стане русских воинов», Жуковским. Тут же сложилось спонтанное веселое празднество.
В будущем сближении Жуковского с царской семьей большую роль сыграл С. С. Уваров. Сергей Семенович Уваров был творческим и высокообразованным человеком. Владел семью языками, увлекался философией, археологией, древнегреческой литературой, хорошо рисовал. Его научный труд «Проект Азиатской академии» прославил имя автора не только в России, но и за рубежом. Свою профессиональную деятельность Уваров начинал как дипломат, но в 1809 году вернулся из Европы в Россию. Впоследствии на протяжении 37 лет Сергей Уваров был президентом Петербургской академии наук. Через несколько дней после приезда в Петербург Жуковский был представлен Уваровым императрице-матери – Марии Федоровне; она целый час беседовала с ним. Однако Жуковский совсем не стремился завоевать расположение двора. «В большом свете поэт, заморская обезьяна и тому подобные редкости стоят на одной доске, – писал он Киреевской, – для каждой из них одинаковое, равно продолжительное и равно непостоянное внимание». В том же письме Киреевской, в котором описывает Жуковский аудиенцию у императрицы, пишет он и о другом, действительно для него первостепенном: «Я не сказал вам о весьма важном: с тетушкою я расстался как нельзя лучше, и она пишет ко мне очень ласково. Теперь я не могу ее обвинять, a за многое ей благодарен… У меня есть мое сокровище: Машино мнение! Она все знает так, как оно есть – что нужды до тех, которые могут толковать криво и косо и которых толки никакого влияния на судьбу мою иметь не могут». По-видимому, Екатерина Афанасьевна как всегда добилась своего, в очередной раз выставила за дверь Жуковского ради осуществления своих планов. И теперь, удовлетворенная, писала ему ласковые письма. С ним теперь приходилось считаться, ведь он стал известным в самом высоком обществе, уважаемым поэтом.
Портрет Сергея Семёновича Уварова. Художник О. А. Кипренский
Душа Жуковского рвется к близким людям, в родные края. Ну, если нельзя ему жить в Дерпте, то хотя бы в Долбино. «На всякий случай, – просит он Авдотью Петровну, – чтобы была для меня отделана комната и в ней шкафы для моих книг, простые, но крепкие и недосягаемые для мышей, и в эти шкафы да перенесутся и поставятся книги мои, так чтобы я мог их обрести в порядке при своем приезде… Что ни говори, судьба, а еще весело подумать, что у меня есть прекрасный уголок на моей родине»…
Саша Воейкова должна была родить. 12 июля Жуковский снова прибывает в Дерпт, а 26‑го крестит «нового гостя земного», которого он в тот же день приветствовал стихами. С Машей он видится только за обедом и чаем – она очень похудела, часто недомогает, но бодрится, пишет Авдотье Петровне принужденно-веселые письма, за что та даже сердится на нее (какое, к чему веселье, когда Жуковский так грустен?).
Через полтора месяца, 24 августа, Жуковский уезжал из Дерпта. Надежда умирает последней, и Жуковский перед отъездом вновь решился на объяснение с Екатериной Афанасьевной. Несмотря на все его обещания, что он теперь только брат и не больше, но от своей Маши он отказаться никак не мог! Маша присутствовала при этом разговоре. «Прощаясь, он опять зачал мне говорить при ней, чтобы позволила этот ужасный для меня брак», – сообщала Екатерина Афанасьевна одному из родственников. Несмотря на то что некоторые весьма почтенные лица из высшего духовенства словесно и письменно уверяли Екатерину Афанасьевну, что нет препятствий к исполнению желаний Жуковского, но она постоянно повторяла дочери, что совесть матери не позволяет ей нарушить церковный устав. И Маша, которая была воспитана в покорности воле матери, не решалась ей возражать.
Отчаяние, холод воцарились в душе несчастного Жуковского. Он пишет Киреевской, которая стала самым задушевным его другом, о жизни в Дерпте: «Там быть невозможно, как ни тяжело розно, как ни порывается к ним душа, как ни украшает отдаление все то, что так печально вблизи, но быть там нельзя. В этом я теперь уверен. Самое бедственное, самое низкое существование, убийственное для Маши и для меня. Быть рабом и, что еще хуже, сносить молча рабство – такая жизнь хуже смерти! (16 сентября 1815 года)». И добавляет: «Я въехал в Петербург с самым грустным, холодным настоящим и с самым пустым будущим в своем чемодане. Но там опять что-то загомонилось для меня в будущем: что-то похожее на надежду. Вот в чем дело: я приезжаю к Павлу Ивановичу Протасову, он по одному письму Екатерины Афанасьевны стал меня расспрашивать обо мне и Маше. Я в этот раз ничего ему не сказал ясно, но лицо мое и несколько слез сказали за меня яснее… Если согласится написать письмо к Екатерине Афанасьевне, я напишу и к Елене Ивановне (баронессе Черкасовой), чтобы она со своей стороны написала. Это единственное нам остается средство… Из этих обстоятельств вы можете заключить, в каком я волнующем положении… Вот уже я две недели с лишком в Петербурге, а еще не принимался ни за что… Здесь не Долбино! Думаю, что голова и душа не прежде как у вас придут в некоторый порядок; у вас только буду иметь свободу оглядеться после моего пожара, выбрать место, где бы поставить то, что от него уцелело, и вместе с вами держать наготове заливную трубу. Здесь беспрестанно кидает меня из одной противности в другую, из мертвого холода в убийственный огонь, из равнодушия в досаду. Я имел здесь и приятные
Жуковского приглашали в Гатчину, в Царское Село. Все ожидали выхода в свет его сочинений. В эти годы он был любимейшим поэтом молодежи. Но столичная суета его не привлекала, и он собирался уехать на родину. «В начале весны, – пишет он Вяземскому, – проездом через Москву заеду в Остафьево и, вероятно, вместе проведем месяц в деревне, подле нашего Ливия… Потом переселюсь опять на свою родину, чтобы совершенно посвятить себя своей музе и только изредка делать набеги на Петербург».
Мысль о родине, о родном убежище давала крепость его душе. Он убеждал себя смириться с жизнью без счастья, и в это время окончательно сложилось его отношение к жизни, к своей судьбе. Он сумел породнить трагедию с «тишиной» души, слезы отчаяния с добрейшей улыбкой хорошего, отзывчивого человека; холодную отчужденность от всего шумного, общественного – с веселым компанейством при самом непринужденном, естественном поведении на людях. Он искал заменитель счастья везде, во всем добром, в том числе и в настоящей поэзии. «Поэзия есть добродетель, – пишет он Вяземскому в сентябре того же 1815 года, – следовательно, счастье! Наслаждение, какое чувствует прекрасная душа, производя прекрасное в поэзии, можно только сравнить с чувством доброго дела, и то и другое нас возвышает, нас дружит с собою и делает друзьями со всем, что вокруг нас!»
Портрет князя П. А. Вяземского. Художник К. Я. Рейхель
Осенью в Царском Селе Жуковский нередко встречал прогуливающихся учеников лицея, который помещался в дворцовом флигеле. Юноши смеялись, подтрунивали, подталкивали друг друга. Жуковский вспоминал талантливого племянника Василия Пушкина Александра. Его ода «Воспоминания в Царском Селе», напечатанная в «Российском музеуме», поразила и его и Батюшкова. Батюшков писал Вяземскому: «Его “Воспоминания” вскружили нам голову с Жуковским. Какая сила, точность в выражении, какая твердая и мастерская кисть в картинах». Жуковский заметил и другие стихи Пушкина – «К другу стихотворцу», «Кольна. Подражание Оссиану», напечатанные в «Вестнике Европы», в «Российском музеуме» и «Сыне Отечества». Еще не познакомившись, он уже полюбил этого юношу, чувствовал некое родство с ним, тревожился о его будущем.
Веселая галиматья и внутренняя тоска
Дня через два по приезде Жуковского в Петербург приближенный императрицы Ю. А. Нелединский уведомил его, что им предстоит вместе ехать в Павловск к государыне Марии Федоровне. «Я отправился туда один 4‑го числа поутру, – пишет Жуковский, – и пробыл там 3 дня, обедал и ужинал у царицы, и возвратился с сердечной к ней привязанностью, с самым приятным воспоминанием ласки необыкновенной». Он читал свои баллады попеременно с Нелединским в присутствии великих князей и некоторых придворных. Царедворцам стихи Жуковского очень понравились. «Но то что было для меня особенно приятно, есть чувство благодарности за самое трогательное внимание, за добродушную ласку… Эта благодарность навсегда останется в душе моей». Жуковский мог бы просить помощи и содействия императрицы по вопросу его бракосочетания с Машей, но считал это непорядочным: «Государыня знает обо мне, но я к этому способу не прибегну. Никакой власти не должно требовать, кроме власти убеждения. Если сердце тетушки молчит, то чем его говорить заставишь?.. Что ей надобно, то ей и мило, хотя бы оно было и отвратительно, я этому видел примеры… Все в ее власти, все ей легко, и несмотря на это, все у нас взято…» Поэт был назначен чтецом у императрицы Марии Федоровны. В то время лучшие пииты считали за высокую честь присутствовать на ее литературных вечерах. Но несмотря на милостивый прием у государыни, о своем состоянии души Жуковский писал Киреевской: «Мое теперь – хуже прежнего. Здешняя жизнь мне тяжела, и я не знаю, когда отсюда вырвусь. Все, меня окружающее, ничтожно, или я сам ничто, потому что у меня ни к чему не лежит сердце, и рука не подымается взяться за перо, чтоб описывать то, что мне как чужое. И воображение побледнело, поэзия от меня отворотилась. Не знаю, когда она опять на меня взглянет. Думаю, что она бродит теперь или около Васьковской горы, или у Гремячего, или же в какой-нибудь долбинской роще, несмотря на снег и холод. Когда-то я начну ее там отыскивать? А здесь она откликается редко, да и то осиплым голосом».
Портрет вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны. Художник Дж. Доу
Авдотья Петровна писала Жуковскому в ответ в письме из Долбина от 23 ноября 1815 года: «Милый брат! Милый друг! Бесценное письмо ваше оживило меня, хотя в нем нет ничего оживительного, – те же желания не того, что у нас есть, та же непривязанность к настоящему, та же пустота, скука, которые до вашей милой души не должны бы сметь дотронуться, – но этот почерк, этот голос дружбы, который слышен и в скуке, и в пустоте, и в шуме, – и возможность счастья невольно воскресла! Авось!.. Бросьте все, милый брат! Приезжайте сюда, ваше место здесь свято!.. Ваши рощи, ваша милая Поэзия, ваша прелестная свобода, тишина, вдохновение и верные сердца ваших друзей, здесь все цело, все живет, все вечно! Что это за состояние, для которого вам надобно служить? Что это значит: чем жить? Это и глупо и обидно! Забыли вы, что я хотела все свое продать, бросить, чтобы с вами в 14 году ехать в Швейцарию? Разве вы не знаете, что у нас, слава Богу, есть чем жить… что и тогда бы было, когда б я сама для жизни своими руками работала, и тогда бы вы могли жить со всеми прихотьми, каких бы вам угодно было! А когда бы вы здесь были с нами, я была бы вашим богатством богата; милый друг, неужели мне сказывать вам, что такое для меня любить вас?» Между тем осенью 1815 года в петербургском театре шла новая комедия Шаховского «Урок кокеткам, или Липецкие воды». Приятели Жуковского решили пойти посмотреть. Они взяли шесть кресел в третьем ряду партера. Князь А. А. Шаховской был известен как даровитый драматург. Он был убежденный «старовер» в литературе, член шишковской «Беседы любителей русского слова» и потому остроумие свое оттачивал нередко на приверженцах «нового слога», карамзинистах.
Комедия оказалась остроумной, талантливой, да и актеры играли великолепно. Когда на сцене появился один из персонажей – стихотворец Фиалкин, – всем стало ясно, что автор имел в виду Жуковского. Фиалкин говорил цитатами из его баллад, он был «чувствительный поэт», «слезливо» поющий «нежным голосом под тихий строй гитары». В графе Ольгине слышались
Однако ни одна из пьес Шаховского не вызвала таких яростных споров, как эта. Друзья Жуковского подняли в прессе настоящую бурю. На Шаховского обрушился поток эпиграмм и сатир. Дашков напечатал в «Сыне Отечества» издевательскую статью под названием «Письмо к новейшему Аристофану». Блудов написал «Видение в какой-то ограде, изданное обществом ученых мужей». Вяземский сочинил цикл эпиграмм на Шаховского: «Поэтический венок Шутовского, поднесенный ему раз навсегда за многие подвиги» и «Письмо с Липецких вод», которое поместил в журнале «Российский музеум». Молодой Пушкин примкнул к защитникам Жуковского. Карамзин в открытую дискуссию не вступил, но писал в эти дни Тургеневу: «Пусть Жуковский отвечает только новыми прекрасными стихами; Шаховской за ним не угонится». За Шаховским теперь прочно закрепилась кличка «Шутовской».
А. А. Шаховской. Старинная гравюра
Сама собой возникла мысль создать общество для противодействия объединению славянофилов-староверов «Беседе». И вот 14 октября в доме попечителя Санкт-Петербургского учебного округа Сергея Уварова, на Малой Морской, собрались шестеро друзей: Блудов, Александр Тургенев, Жуковский, Дашков, Жихарев и сам хозяин. Решено было основать «Общество безвестных любителей литературы» и назвать его «Арзамас».
Члены общества – это «их превосходительства гении Арзамаса», в то же время «гуси», так как эмблемой общества был избран мерзлый гусь. Это оттого, что город Арзамас славился гусями. Все «Гуси» должны были иметь прозвища, взятые из баллад Жуковского. Так, Уваров получил имя Старушка, Тургенев – Эолова Арфа, Жихарев – Громовой, Вигель – Ивиков журавль, Блудов – Кассандра, Дашков – Чу, позднее вступившие Вяземский – Асмодей, Батюшков – Ахилл, Давыдов – Армянин, В. Л. Пушкин – Вот и т. д. А сам Жуковский получил прозвище Светлана.
В основе борьбы «Арзамаса» с «Беседой» стоял спор о старом и новом слоге, но в веселой, комической форме. Жуковский был бессменным секретарем общества. Надевая красную шапку секретаря, он переставал быть романтическим поэтом Жуковским. Для многих членов «Арзамаса» это была веселая игра (хотя и с серьезными целями), но для Жуковского это было бегство от жизни, от ее трагизма, в иной шутейный мир. Это был смех сквозь слезы!
В своих воспоминаниях о той поре Жуковский писал: «Мы объединились, чтобы хохотать во все горло, как сумасшедшие; и я, избранный секретарем общества, сделал немалый вклад, чтобы достигнуть этой главной цели, т. е. смеха; я заполнял протоколы галиматьей, к которой внезапно обнаружил колоссальное влечение. До тех пор, пока мы оставались только буффонами, наше общество оставалось деятельным и полным жизни; как только было принято решение стать серьезными, оно умерло внезапной смертью».
Нелегко на душе у Жуковского, и об этом он снова пишет в декабре 1815 года своей верной подруге А. П. Киреевской: «Великий учитель несчастье! Не страсти, a несчастье разрабатывает душу! Внутреннее побуждение и чувство – вот тайна жизни! Тайна, известная только двум: действующей душе и свидетелю ее, Богу! Вот общество, в котором жить должно! здесь нет ни разлуки, ни измены, и как мало нужно постороннего, чтобы прибавить к услаждениям такого общества! Но как же трудно быть в нем беспрестанно! Уединение, милый круг, постоянный труд – вот самые верные хранители этого общества».
Роковое письмо
В Дерпте, в семье Воейковых-Протасовых, происходила непрекращающаяся война. Воейков желал безраздельно властвовать в семействе жены, его бесило, что там до сих пор царствовал добрый дух Базиля. Вскоре после свадьбы Воейков сделал невыносимой жизнь не только жены, но и тёщи со свояченицей. Уже через год разочарованная Екатерина Афанасьевна жаловалась А. П. Киреевской: «Ты знаешь мою истинную привязанность к Воейкову, ты видела мое обращение с ним, мою нежную заботливость скрыть его недостатки перед другими, я точно о нем думала, как о сыне, как ты о Ваничке. Чем же я заплочена? ненавистью, да! точно, во всей силе этого слова; он не только говорит, что меня ненавидит, нет, он покойно видеть меня не может. И он – Сашин муж, Дуняша. Что же она терпит?» (1816 г.)
Ну что ж, по-видимому, она заплатила цену за свое высокомерие, холодность и упрямое противодействие любви дочери и Жуковского.
Между тем сам Воейков прибыл из Дерпта в Петербург. Профессорская служба не задалась, студенты-немцы не ходили на его лекции, да и новый директор университета против него ополчился. Воейков чувствовал, что профессорское место уходило у него из рук, и ему опять стала жизненно необходима поддержка Жуковского, Тургенева и их друзей. «Я обо многом говорил с ним, – сообщает Жуковский Киреевской, – искренно, и он во многом признался, во многом себя обвинил: он поехал отсюда, давши святое обещание переменить свой образ обхождения и стоить своею жизнию друзей своих! Чтобы он мог это исполнить, надобно непременно все старое забыть и иметь к нему доверенность. Эта помощь необходима Воейкову!»
Воейков несмотря ни на что оставался для незлобивого Жуковского другом, хотя трудно было простить то, что Маше жилось нерадостно в одном с ним доме.
Теща Воейкова, Екатерина Афанасьевна, «уперлась рогом» и была готова выдать Машу за кого угодно, только бы не за безродного и бездомного Жуковского. Теперь она не собиралась уже считаться и с мнением Воейкова, решила воспользоваться его отсутствием и выдать замуж Машу за подходящего жениха. И вот в декабре Жуковский получает от Маши роковое письмо, в котором она сообщает, что собирается выйти замуж за доктора Мойера:
«Дерпт. 8‑го ноября 1815. – Мой милый, бесценный друг! Последнее письмо твое к маменьке утешило меня гораздо более, нежели я сказать могу, и я решаюсь писать к тебе, просить у тебя совета так, как у самого лучшего друга после маменьки. Vous dites, que vous voulez me servir lieu de père![1] О, мой добрый Жуковский, я принимаю это слово во всей его цене и очень умею понимать то чувство, с которым ты его сказал. Я у тебя прошу совета так, как у отца: прошу решить меня на самый важный
Вот такой план придумала, послушная воле своей матери, Маша: раз уж нельзя быть им вместе, то будет Жуковский хорошим братом Екатерине Афанасьевне, Маша будет примерной дочерью и утешит мать, выйдет замуж за прекрасного, любящего человека и сможет уехать из дома пьяницы Воейкова, который мучил жену безобразными сценами, а то и побоями. Легко себе представить, какое впечатление это письмо сделало на бедного Жуковского. Он не верил тому, что Маша решилась идти замуж добровольно, без принуждения; он подозревал Екатерину Афанасьевну в том, что она была единственною виновницей жертвы дочери. Он забыл то, что совсем недавно сам призывал Машу устроить свою судьбу и выйти замуж. Или же был это только спектакль, чтобы умилостивить Екатерину Афанасьевну?
Ответное письмо Жуковского от 27 ноября 1815 года – это целое произведение. И спор, и нападение, и выдержки из ее письма, и опровержения. Дон Кишот, который сражается с ветряными мельницами. Ему очень нелегко, но настоящего действия он не предпринимает:
«Давно ли мы расстались? – сетует он. – Нет трех недель, как мое последнее письмо было написано к маменьке! Ты знаешь то, что я чувствовал к тебе, а я знаю, что ты ко мне чувствовала, – могла ли, скажи мне, произойти в тебе та перемена, которая необходимо нужна для того, чтобы ты имела право перед собою решиться на такой важный шаг?.. Нет, милый друг, не ты сама на это решилась! Тебя решили с одной стороны требования и упреки, с другой – грубости и жестокое притеснение! Не давши времени твоей душе придти в себя, от тебя требуют последнего пожертвования на целую жизнь, называя это пожертвование твоим же счастьем, и даже не принимая его за пожертвование!.. Одним словом, ты бросаешься в руки Мойеру потому, что тебе другого нечего делать! Тебя тащут туда насильно».
И. Ф. Мойер. Художник А. И. Клингер
Он не верит, что Маша могла его разлюбить, и требует года отсрочки для этой свадьбы:
«Мойер прекрасный человек, сколько я его знаю! Но тебе надобно с ним счастия. Прежде узнай наверное, что его получишь, а там уже располагай собою. Неужели нельзя тебе иметь году отсрочки? Неужели я такая презренная тварь, что уже мне никакого утешения сделать не можно, что уже меня можно раздавить, не думая даже, что я могу почувствовать боль?.. Сердце разрывается, когда подумаю об этой жестокости, об этом холодном самовластии, которое величают материнскою любовью. Но скажи, Маша, разве ты не обязана подумать и обо мне? Разве для тебя не нужно избавить меня от такой мысли, которая отравит всю мою жизнь, от мысли, что тебя принудили выйти замуж, опасаясь меня!»
Неужели забыл Жуковский, как совсем недавно он «решительно»от Маши отказывался под давлением Екатерины Афанасьевны и уговаривал ее забыть его? Эта «железная леди» умела добиваться своего и решительно шла к своей цели. И не мягким романтическим героям – Маше и Жуковскому – было ей противостоять! И прав Жуковский, когда пишет в заключение своего письма: «Она ее упустила ни одного случая разорвать мне сердце!.. Что ей до меня, когда она не щадит своих детей!.. Она сделала из меня какое-то чудовище… Пожертвовав собою, не думай из меня сделать ей друга – этим не заманишь меня в ее семью! Скорее соглашусь двадцать раз себе разбить голову, нежели искать места в этой семье… За что хочет убить тебя?.. Я не могу согласиться на замужество твое, теперь не могу! И есть ли…» – так и отправил недописанное письмо.
Под дамокловым мечом
Возражать против того, чтобы Маша вышла замуж, Жуковский не мог, ведь с ним самим из-за упрямства Екатерины Афанасьевны брак был невозможен. Он и не возражает. Но хочет, чтобы сделано было хоть и по ее воле и с известной разумностью. Пусть Маша подумает, приглядится. Против кандидатуры Мойера он ничего возразить не мог, но она почти и не знает его, для чего же спешить? Он просит не решать сразу, а отложить свадьбу на год.
Хотя Мойера Жуковский знал и неплохо. Он сам, отъезжая из Дерпта в Петербург, поручил семейство Протасовых его покровительству. Он успел с Мойером дружески сблизиться во время своего пребывания в Дерпте. Это был достойный человек и домашний
Мойера все единодушно хвалили за прекрасную душу. Он был профессор хирургии Дерптского университета, пианист-виртуоз, даже знакомый с Бетховеном. Еще в сентябре Маша писала о нем Киреевской: «Милый, добрый, благородный Мойер… Он положил себе за правило забывать или не думать о себе там, где дело идет о пользе ближнего, и жертвовать всем другому. И это не слова, а дело… Клиник университетский у него на руках – но как там нельзя содержать беспрестанно более 5 человек, то Мойер нанимает большой дом, куда привозит себе безруких и безногих и лечит на свой счет». Мойер был при Сашиных родинах, а Екатерину Афанасьевну «не вылечил, а спас от ужасной лихорадки», как пишет Маша. Он взялся «с добродушием и простотой» лечить и ее.
Жуковский доверял Мойеру и откровенно рассуждал с ним о своих отношениях к разным лицам родного ему семейства. Жуковский считал его человеком, на которого можно было положиться, как на надежную опору. Но оказалось все совсем не так, как надеялся Жуковский. Мойер подошел слишком близко к семье Протасовых и получил от них полную доверенность. Он снова посватался и теперь почувствовал, что отказа не получит.
Мойер происходил из семьи бывшего ревельского суперинтенданта. Он посвятил три года (1803–1805) изучению богословия в Дерпте, а по окончании этого курса отправился в чужие края для изучения медицины. Шесть лет провел он там с этой целью, преимущественно в Павии, где подружился с знаменитым профессором хирургии Скарпою, и в Вене, где посещал практические заведения под руководством хирурга Руста и офтальмолога Бэра. Кроме того, будучи хорошим пианистом, он довольно коротко познакомился в Вене с Бетховеном. Возвратившись на родину, Мойер в 1812 году заведовал хирургическим отделением военных госпиталей, сначала в Риге, потом при университетской клинике в Дерпте, и в 1815 году выбран здесь был профессором хирургии. Он пользовался в Дерпте большим уважением не только сослуживцев, но и общества, и привлекал всех образованностью и серьезным своим характером. Человеком он был сдержанным, не очень общительным, принадлежал к какой-то масонской ложе. Даже сделался в Дерпте главою всех приверженцев масонских идей. После увольнения Клингера от должности попечителя Дерптского университета (в 1817 году) Мойер остался профессором и впоследствии был выбран ректором университета.
Такая личность, по отъезде Жуковского, могла своим спокойным и решительным характером усмирить все распри в доме Протасовых. Мать и дочери искренне уважали его, а зятю было как-то неловко при таком домашнем друге; он стал нередко уезжать из Дерпта и наконец отпросился на службу в Петербург.
Удостоверясь в дружеском расположении Протасовых к себе, Мойер пожелал упрочить эти отношения родственным союзом: он посватался за Марию Андреевну Протасову. Екатерина Афанасьевна благосклонно приняла его предложение, а дочь попросила несколько времени на размышление; она написала к Жуковскому и просила его совета. Это-то письмо и грянуло как гром среди ясного неба на голову поэта и потрясло до оснований все его надежды и намерения!
Жизнь Маши в семье Воейкова была нелегкой. С Жуковским она была разлучена и убеждена, что согласия матери они никогда не получат. Воейков же требовал отказать Мойеру, перехватывал его письма, брал с нее клятвы, что она без его разрешения не выйдет замуж. Он давал понять, что действует в интересах Жуковского. Он периодически принимался пить и в состоянии опьянения устраивать безобразные сцены. Лекции в университете он читал неважно, чувствовал, что студентам из немцев был его предмет малоинтересен. В городе стали смотреть на него с насмешкой; авторитет его пал настолько, что хоть беги из Дерпта… Озлобившись, он все чаще устраивал дома неистовые пьяные скандалы.
Раньше Мойеру отказали. Теперь положение иное. С одной стороны – Жуковский произвел из Петербурга последнюю попытку воздействовать на Екатерину Афанасьевну: по его просьбе Павел Протасов написал вдове своего брата, Екатерине Афанасьевне, еще одно письмо, все о той же возможности брака Жуковского. Похоже, что именно это письмо и ускорило события в Дерпте, всех растревожило. Затем положение Маши из-за Воейкова становилось невыносимым. «После ужина он опять пьян, грозит убить Мойера, маменьку и зарезаться… Если бы Жуковский и Кавелин могли бы видеть один из этих ужасных вечеров, они бы сжалились над нами», – писала Маша в своем дневнике.
Мойера он грозится убить потому, что Екатерина Афанасьевна и Маша решили на этот раз Мойеру не отказывать. Произошло это в отсутствие Воейкова – он уезжал в Петербург по делам к Жуковскому и Кавелину. И вдруг по возвращении оказалось, что Мойер – уже жених Маши. До Маши-то Воейкову дела мало, но как так решили без него, без главы семьи? Да и зачем ему еще новый соперник в семье, и во всяком случае, полный защитник Маши; с г-жой Мойер не станешь уж так обращаться, как с безответной Машей Протасовой.
Маша совсем не имела к Мойеру чувства, как к Жуковскому, – видимо, просто он расположил ее к себе качествами бесспорными. И не ее одну, всех располагал. В Дерпте пользовался отличной славой. Достаточно ли этого для брака, другой вопрос. Но Маша явно была в безвыходном положении: или продолжать мучительную жизнь при Воейкове, на замужество с Жуковским не рассчитывая, или все резко переломить. В своей тишине, в слезах смиренных приняла она решение, похожее на самозаклание. Она ведь вообще была из породы агнцев. «Мой милый, бесценный друг… Я не закрываю глаза на то, чем жертвую, поступая таким образом». А вот главное, что этим она дает счастье матери и еще доставит ей «двух друзей».
По мнению одного из лучших биографов Жуковского, Бориса Зайцева, в этом поступке видна истинная ученица поэта. То же у нее отстранение от «себя», самопожертвование, согласие на жизнь «без счастья». Будто и не из сильных, но когда надо вкусить горечь, силы находятся. Чтобы примирить всех, чтобы «маменьке» было покойнее, для этого и ломать жизнь.
В ответ на просьбу Маши приехать в Дерпт Жуковский пишет: «Что ж будет пользы в моем приезде! Я не поеду за тем, чтобы непременно сказать да; но за тем, чтобы узнать твои мысли, узнать, что делается в твоем сердце! И я чувствую, что мой приезд так же был бы нужен для меня, как и для тебя!.. Если тебе нужно, чтобы я приехал, то надобно, чтобы маменька решилась поступать со мною как сестра и чтобы ты решилась сказать мне все».
В середине января он едет в Дерпт, это был день сомнений, мучений и слез отчаяния.
Кто слез на хлеб свой не ронял,
Кто близ одра, как близ могилы,
В ночи, бессонный, не рыдал, —
Тот вас не знает, вышни силы!..
Ему 33 года, возраст Христа. И вот едет он в Дерпт в холодный зимний вечер, и снежная метель бьется о стены повозки, и вспоминаются былые годы, где все еще было полно любви и надежды. В январе 1816 года он уже в Дерпте, чтобы вновь вблизи перестрадать, прикрываясь возвышенным прекраснодушием, и убедиться, что другого выхода нет. По свидетельству друга семьи Зейдлица, приехав в этот раз, он в Дерпте застрял, ведь никто его уже не прогонял. И с января 1816 года он почти два года безвыездно провел в Дерпте (за вычетом нескольких недель).
В Дерпт он приехал с твердым намерением, забыв совершенно себя, устроить для всех если не счастье, то спокойную жизнь. Приехав, он увидел тот раздрай, который устроил в семье после своего приезда из Петербурга «исправившийся» Воейков, давший клятвы Жуковскому! Он говорил, что хочет помочь Жуковскому, пугал всех дуэлью с Мойером, самоубийством, снова стал пить и скандалить. Мойер почти не мог подойти к Маше и передавал ей письма, как когда-то Жуковский. Маша чувствовала себя плохо и просила кузину Киреевскую приехать в Дерпт, поддержать ее.
Авдотья Петровна немедленно пустилась из Долбина в дорогу, но ей не повезло – при переезде через Оку сани вместе с пассажирами провалились под лед, она жестоко простудилась и вынуждена была остановиться в Козельске.
В письме от 19 февраля Жуковский подробно рассказывает ей обо всем, что в течение последнего месяца происходило в Дерпте. Он усмирил Воейкова, ведь, как он писал Киреевской, «в моих руках его репутация, его связи с прочими его друзьями, все это дает мне большую над ним силу». И жалел Машу: «Что за жизнь, которую она ведет! Нет свободы ни чувствовать, ни мыслить, ни действовать! Даже нет своего угла! Во всем тяжелая, убийственная неволя». В общем, хоть и было невыносимо больно, он со всем согласился!
Вид на Дерптский университет. Художник Г.-Ф. Шлатер
Для него это год страдания, он живет «под дамокловым мечом». Конечно, лучше Мойера не найти. Мойер – серьезный человек и любит Машу высокою, преданною любовью. Жуковский уже смирился, что Маша должна выйти не за него, а за другого, уж и другой этот не таков, каким был Красовский… – вопрос только в том, не вынуждено ли ее решение, и если оно свободно, то пусть пройдет хоть некоторый срок. А затем надо самому посмотреть.
Вот живут они трое, рядом – Мойер, Маша, Жуковский – в этом немецко-университетском Дерпте. Медленно, неотвратимо капля за каплей, день за днем уходит счастье Жуковского. В пышных и возвышенных словах, в призывах дружбы, мира, спокойствия – именно и уходит. Исчезают все построенные в его воображении воздушные замки. Теперь Екатерина Афанасьевна спокойна. Все происходит согласно ее воле. Все решено и договорено, жизнь Маши на рельсах. С Жуковским не возбраняется и разговаривать наедине, и гулять. Только Воейков беснуется: никак не может принять, что не он один в доме. Но среди безобразий своих вдруг напишет чувствительное послание жене, в котором о Жуковском отзовется высоким слогом. Но никто всерьез своего мнения о нем не изменит, оно уже окончательно сложилось. Только скажут, что душа человеческая потемки, что она пестра и противоречива. Одной краской ее не напишешь.
В Дерпте Жуковский входит в университетскую, литературную и духовную жизнь города. Завязывается много новых знакомств – с профессорами типа Эверса и других, со студентами вроде Зейдлица. Университет поднес ему доктора honoris causa, дело рук новых друзей, может быть, и при содействии Мойера. Но это все лишь поверхность. А душа его плачет и изливается словами «Песни»:
Минувших дней очарованье,
Зачем опять воскресло ты?
Кто разбудил воспоминанье
И замолчавшие мечты?
Старается сдерживаться, но из глубины души доносятся стоны. Душа стремится в край,
Где были дни, каких уж нет,
Пустынный край не населится;
Не узрит он минувших лет…
Пушкин сидел еще в Царском лицее, а у Жуковского рождались уже небесные звуки, которые он подхватит, взовьет, возведет в перл. Но все-таки прозвучали они впервые у Жуковского.
В это же время им написаны шедевры: «Весеннее чувство» («Легкий, легкий ветерок, что так сладко, тихо веешь…») – с той легкостью, которая лишь одному Жуковскому и свойственна; «Воспоминание»(«И слез любви нет сил остановить…»), «Песнь» («Кольцо души-девицы я в море уронил»).
А жизнь и события ее, даже печальные, надо вынести, вытерпеть. Жуковский любил называть жизненное странствие наше ночною дорогой, где расставлены фонари, освещающие путь, – память о прожитом и есть память о светлых этих участках близ фонарей.
Свадьба Маши с Мойером была отложена до января 1817 года.
Свадьба Марии Протасовой
Почти весь 1816 год живет Жуковский в Дерпте, в ожидании свадьбы Маши с Мойером. Вместе с тем год этот в отношении изданий был для Жуковского чрезвычайно плодотворен. Душевные страдания способствовали творчеству. Еще в декабре 1815 года вышел первый том сочинений Жуковского, а второй – на очереди. Журнал «Сын Отечества» в декабре дважды публиковал объявление, помещенное его друзьями: «В Санкт-Петербурге в Большой Миллионной, в доме Медицинского департамента Министерства полиции у титулярного советника Василия Тимофеевича Кашкина принимается подписка на издание Стихотворений господина Жуковского, в двух частях; в первой части помещены лирические стихотворения, романсы, песни, послания; во второй – баллады, смесь…»
В конце февраля 1816 года должен выйти второй том сочинений Жуковского, и вот он приезжает из Дерпта в Петербург. В феврале и марте 1816 года происходил самый разгар арзамасской буффонады. 17 февраля принят был в члены Вяземский. В протоколе, написанном секретарем Жуковским, стояло: «1‑е. Под грудой шуб расхищенных должен был он отречься от всякого поползновения на соитие с Беседою. 2‑е. Полузамерзлый, исторгся он из-под сего сугроба, вооружился стрелою Арзамаса и поразил в огнедыщущего лицедея Беседы». Далее следовала длинная цепь прочих ритуальных действий и речей, под конец новопринятый «Его превосходительство гений Арзамаса Асмодей» был весь в
В марте состоялось еще одно из самых веселых заседаний: прием в общество «Его превосходительства гения Арзамаса Вот» – Василия Львовича Пушкина. Присутствовали: Светлана, Кассандра, Чу, Эолова Арфа, Асмодей, Ивиков журавль, Громобой и Резвый Кот (Северин). «Его превосходительство облекли в страннический хитон, дали ему костылек постоянства в правую руку, препоясали вервием союза, коего узел сходился на самом пупе в знак сосредоточения любви в едином фокусе… И его превосходительство с гордостию гуся потек в путь испытания», – писал в протоколе Жуковский. Каждое испытание сопровождалось речью одного из арзамасцев. Как и Вяземский, был Василий Львович завален кучей шуб и терпеливо прел под ними, пока Светлана читала «речь члену Вот, лежащему под шубами».
В конце церемонии последовала благодарственной речь Вота. Традиционный гусь, который готовился к каждому заседанию, удался на славу – румян, душист… Жуковский торжественно провозгласил привилегию Вота – унести с собой недоеденную половину гуся…
Удивительно, как в душе Жуковского уживались внутренний трагизм и внешняя бравада. Душа плакала, а лицо улыбалось. Но, наверное, так ему было легче все происходящее пережить. Это лежало в основе его характера – покорность воле Провидения… «Смейся паяц над разбитой любовью» – как в опере Леонкавалло. Ведь известна истина – не показывай своего горя, а смейся наперекор судьбе, и станет на душе легче.
Сочинения Жуковского вышли в свет, слава его упрочилась. В начале XIX века он стал самым известным российским поэтом. Талантливый художник Орест Кипренский в 1816 году написал его портрет (см. стр 6). Это знаменитый портрет, в котором виден его внутренний мир, мир поэта-лирика и романтика. Вместе с тем многие, даже его друзья, считали его сочинения, весь этот лирический и балладный мир, неким началом и обещанием будущих шедевров. Да, гений! – говорили все, – и вещи есть гениальные! Но где же огромное, достойное России и гения Жуковского национальное эпическое полотно? По-новому перепевались старые, давно известные попреки.
Портрет В. А. Жуковского. Рис А. А. Воейковой. 1820 г.
Александр Тургенев: «Баллады хороши, но возьмись за настоящий род, тебя достойный: за большую поэму».
Петр Вяземский: «Поэмы! Ждем от тебя поэмы славной!»
Гнедич: «Рядом с Историей Карамзина должен бы расцвести твой поэтический эпос». «Все тебе прощу, если напишешь поэму или что-нибудь достойное твоего таланта!» – несся вслед голос Батюшкова.
«Я его электризую как можно более и разъярю на поэму», – пишет Батюшков Вяземскому. «Мы ожидаем от тебя поэмы», – он же Жуковскому от лица всех друзей…
Жуковского обдавало холодом одиночества от этих криков. Не видел он себя создателем русского эпоса, несмотря на то что именно благодаря национальным мотивам прославилась его «Светлана».
«Не видят настоящего… – с обидой на друзей думал он. – Души моей не видят, словно очарована она волшебством».
В марте он опять возвратился в Дерпт, другого дома у него не было. Маша помолвлена, и Жуковский для нее, по мнению Екатерины Афанасьевны, опасности теперь не представлял. Там он живет, смиряется со всем происходящим и как будто совершенно отказывается от своего счастья. Здесь Жуковский сформулировал тезис, который принял и много раз потом повторял в своей жизни: «На свете много хорошего и без счастья».
В Дерпте Жуковский погрузился в дебри исторического самообразования. Он все-таки прислушался к голосу друзей и готовится к написанию русской эпической поэмы. В черновую тетрадь он заносит и свои размышления о литературе. «Оригинальность есть зрелость, произведенная собственною растительною силою… Быть национальным не значит писать так, как писали русские во времена Владимира; но – быть русским своего времени, питомцем прежних времен… Оригинальность нашей поэзии в истории. В ней материал; надобно угадать дух каждого времени и выразить его языком нынешним… Много занять из летописей. История Карамзина – большое усовершенствование прозы. Тою же дорогою должна идти и поэзия». Жуковский отметил даже, что не худо бы «собирать народные предания, сказки». Перечень тем из русской истории: «Игорь. Владимир. Александр Невский. Д. Донской. М. Черниговский. Годунов».
Жуковский стал думать и о русских сказках, мечтая гекзаметром обработать настоящий народный сюжет… Готов был бродить по деревням и записывать, но не в Дерпте же это делать, и не в Петербурге… И вот он пишет Анне Петровне Юшковой (сестре Авдотьи Петровны) в Мишенское: «Я давно придумал для вас всех работу, которая может быть для меня со временем полезной. Не можете ли вы собирать для меня русские сказки и русские предания: это значит заставлять себе рассказывать деревенских наших рассказчиков и записывать их россказни. Не смейтесь. Это – национальная поэзия, которая у нас пропадает, потому что никто не обращает на нее внимания. В сказках заключаются народные мнения; суеверные предания дают понятия о нравах их и степени просвещения, и о старине… записывать сказки – сколько можно теми словами, какими оне будут рассказаны».
Тогда же, в конце 1816 года, закончил Жуковский заброшенного было «Певца в Кремле». 6 ноября он писал Тургеневу: «Посылаю тебе “Певца”, милый друг, и благодарю за то, что ты принудил меня его кончить». Изданием «Певца в Кремле» отдельной брошюрой занялся Кавелин, – книжка вышла в конце того же года. В Москве Каченовский, по собственному почину, выбрал из «Вестника Европы» все прозаические переводы, сделанные Жуковским (в это число попали и переводы родных Жуковского), и выпустил в 1816 году три тома, готовя к следующему году еще два. Год в отношении изданий был для Жуковского плодотворен!
В декабре 1816 года Жуковский приехал из Дерпта в Петербург. 24 декабря явился на 16‑е заседание «Арзамаса». В своей речи он покаялся в том, что до сих пор не исполнил возложенной на него еще при первых заседаниях обязанности написать «Законы Арзамаса». «Почитаю беззаконие более для нас выгодным!» – говорил он. Он не хотел «порядка». Главное для него в обществе было – комедия, буффонада, хотя некоторые члены общества стали представлять себе «Арзамас» по-иному…
30 декабря 1816 года Жуковскому в результате хлопот А. Тургенева царем была назначена пожизненная пенсия. 6 января в доме Блудова Тургенев зачитал членам «Арзамаса» указ: «Взирая со вниманием на труды и дарования известного писателя, штабс-капитана Василия Жуковского, обогатившего нашу словесность отличными произведениями, из коих многие посвящены славе российского оружия, повелеваю, как в ознаменование моего к нему благоволения, так и для доставления нужной при его занятиях независимости состояния, производить ему в пенсион по четыре тысячи рублей в год из сумм государственного казначейства. Александр».
Арзамасцы закатили Жуковскому целый праздник. «Мой пенсион есть для меня происшествие счастливое, без
А. И. Тургенев. Художник П. Ф. Соколов
В январе он снова приезжает в Дерпт, и на столе появляется томик Гёте… Его совершенно покорила лирика автора «Вертера»… Он приготовил к изданию «Двенадцать спящих дев» и прибавил к ним вступительное стихотворение – это перевод посвящения первой части «Фауста» – и взял немецкий эпиграф ко всему произведению, тоже из «Фауста»: «Чудо – любимое дитя веры»…
И снова вытаскивает на свет божий пыльные планы «Владимира», выстраивает на полках целую библиотеку книг – «материалов» для будущего патриотического произведения… И собирается ходить в Дерпте на лекции Иоганна Эверса, профессора русской истории… И все изучает, изучает всякие «источники», чертит исторические схемы и думает о путях, которыми шло образование русского национального характера. Среди прочих работ достал он экземпляр «Слова о полку Игореве», подаренный ему некогда Андреем Тургеневым, и начал делать переложение, деля текст на ритмические отрывки. Эта работа несколько удовлетворила его патриотическое чувство, но была оставлена из-за важных событий и положена до времени в стол.
14 января 1817 года решительный день – Маша была обвенчана с Мойером. Жуковский был на свадьбе. Он даже не позволил себе показать внешне свою печаль. «Свадьба кончена, – пишет он Тургеневу в январе, – и душа совсем утихла. Думаю только об одной работе». Однако притихшая душа жестоко страдала. «Старое все миновалось, а новое никуда не годится, – продолжает он, – душа как будто деревянная. Что из меня будет, не знаю. А часто, часто хотелось бы и совсем не быть. Поэзия молчит. Для нее еще нет у меня души. Прошлая вся истрепалась, а новой я еще не нажил. Мыкаюсь, как кегля».
Он погрузился в некоторый душевный туман – или оцепенение. Романтически-лирическая поэзия от него отвернулась. И пишет о своем состоянии в письме к Авдотье Петровне. «Мое теперь хуже прежнего, здешняя жизнь тяжела, и я не знаю, когда отсюда вырвусь. Ваше одно и то же кажется мне прекрасным положением: работать без всякого рассеяния, в кругу своих, отделясь от прошедшего и будущего – вот чего мне хочется… Поэзия отворотилась. Не знаю, когда она опять на меня взглянет. Думаю, что она бродит теперь или около Васьковой горы, или у Гремячего, или в какой-нибудь долбинской роще, несмотря на снег и холод! Когда-то я начну ее там отыскивать! А здесь она откликается редко, да и то осиплым голосом. О Дерпте не хочу писать ни слова. Лучше говорить, нежели писать!»
Друг Александр Тургенев не понимает, как мог Жуковский дать Маше согласие на брак. Этого многие друзья Жуковского не понимали, откуда у него такое самопожертвование и покорность Провидению? «Трудно было решиться, – разъясняет ему Жуковский. – Но минута, в которую я решился, сделала из меня другого человека… Я хлебнул из Леты и чувствую, что вода ее усыпительна… Мое теперешнее положение есть усталость человека, который долго боролся с сильным противником, но, боровшись, имел некоторую деятельность; борьба кончилась, но вместе с нею и деятельность. К этой деятельности душа моя привыкла: эта деятельность была до сих пор всему источником».
Жуковскому трудно сосредоточиться, он почти ничего не пишет. Свое старое ему перечитывать больно. «Не могу читать стихов своих… Они кажутся мне гробовыми памятниками самого меня, – пишет поэт, – они говорят мне о той жизни, которой для меня нет! Я смотрю на них, как потерявший веру смотрит на церковь, в которой когда-то он с теплою, утешительной верою молился… Музыка моя молчит, и я сплю!»
Но все-таки написал стихи новобрачному, мужу Маши, Мойеру:
Счастливец, ею ты любим,
Но будет ли она любима так тобою,
Как сердцем искренним моим,
Как пламенной моей душою?
Возьми ж их от меня и страстию своей
Достоин будь судьбы твоей прекрасной,
Мне ж сердце и душа и жизнь и все напрасно,
Когда нельзя отдать всего на жертву ей.
Высокое назначение
После замужества Маши Жуковский остается жить в доме Мойеров в Дерпте. Все случилось так, как и планировала Маша в своем «роковом» письме. Жуковский обрел снова семью и живет теперь в доме Мойеров. Правда, как и обещал, он не стал жить с Екатериной Афанасьевной в доме Воейкова, хотя и с ней постепенно примирился. Но он часто видится с Сашей и внес определенное успокоение в ее семью. Теперь уже никто не возражает против его проживания, ведь теперь он Маше по-настоящему только друг, она уже не его возлюбленная, а чужая замужняя дама. В конце апреля 1817 года через этот город проезжал бывший дерптский профессор российской словесности Григорий Андреевич Глинка. Он с 1810 года служил помощником воспитателя при великих князьях Николае и Михаиле. Теперь, в 1817 году, ему была предложена должность учителя русского языка при молодой супруге великого князя Николая прусской принцессе Фредерике-Луизе-Шарлотте-Вильгельмине.
Еще в 1814 году принцесса Шарлотта познакомилась в Восточной Пруссии с братом Александра I Николаем Павловичем. Юные Николай и Шарлотта влюбились друг в друга с первого взгляда. Они считались едва ли не самой красивой парой в Европе. Конечно, этот союз «крепил русско-германскую дружбу» на том этапе, но со стороны «молодых» был совершенно лишен всякого прагматизма. Российская императорская корона невесте вроде бы не светила: наследником Александра считался Константин. Но Шарлотта и не расстраивалась по этому поводу: своего жениха она сразу предупредила, что ей нравятся лишь «маленькие, милые, уютные и удобные вещицы». Ни один из этих эпитетов к роскошной российской императорской короне, конечно, не подходил. Николай называл свою невесту «моя птичка», его первым чувством была не страсть, не жажда обладания ее красотой, а желание защитить ее, согреть, уберечь от треволнений мира.
Принцесса Шарлотта Прусская. Около 1817 года. Художник Г. Кюгельген
Прекрасная принцесса прибыла в Россию в июне 1817 года, 24 июня 1817 года приняла православие с именем Александра Фёдоровна и 25 июня 1817 года обручилась с Николаем Павловичем. Венчание состоялось в день рождения княжны – 1 июля
Чужеземной принцессе было необходимо изучение русского языка, и место учителя было предложено Глинке. Однако тот неожиданно заболел, планировал поехать лечиться в Европу на воды и обратился к Жуковскому с просьбой заменить его.
«Он сделал мне от себя следующее предложение, – писал Жуковский другу А. Тургеневу. – Для принцессы Шарлотты нужен будет учитель русского языка. Место это предлагают ему с 3.000 жалованья от государя и 2.000 от великого князя, с квартирою во дворце великого князя… Занятие: один час каждый день. Остальное время свободное… Обязанность моя соединена будет с совершенною независимостью. Это главное!.. Это не работа наемника, а занятие благородное… Здесь много пищи для энтузиазма, для авторского таланта». Посоветовавшись с Тургеневым и Карамзиным, Жуковский дал свое согласие на новое назначение при императорском дворе.
Однако служба при дворе потребовала некоторых изменений в его собственных жизненных планах. Жуковский, несмотря ни на что, не мог отделить свое существование от жизни Мойеров и Воейковых. В эту семью он врос прочно и навечно. Как, по-видимому, и они сжились, сплелись с Жуковским тысячами незримых нитей. Все вместе они собирались поехать летом на родину – в Орловскую губернию. Но ввиду нового назначения Жуковскому пришлось отказаться от этой поездки. Он должен был находиться при дворе великой княгини Александры Федоровны.
В мае 1817 года Жуковский приехал из Дерпта в Петербург в ожидании окончательного решения о высоком назначении. Поначалу он жил у Блудова и посещал заседания «Арзамаса». Без него приняты были в общество Николай Тургенев и Михаил Орлов. «Арзамасское братство» росло, и Жуковский был этому рад. Но комическая борьба старого слога с новым иссякала. Теперь разговоры и речи шли все больше о политике: о свободе книгопечатания, об освобождении крестьян. «Галиматья» теряла смысл и многим начинала казаться детской забавой. Жуковский видел, что первоначальный «Арзамас» почти умер. И вот будущий декабрист Никита Муравьев («Адельстан») уже открыто начал призывать к «возрождению» Арзамаса в каком-то новом качестве. Однако революционные идеи были чужды многим членам Арзамаса: они боролись за новый литературный язык, но совсем не были противниками строя и самодержавия. Ни учитель великой княгини Жуковский, ни будущий министр просвещения Уваров, который стал автором известной патриотической триады «Православие, самодержавие, народность», ни директор департамента духовных дел и камергер Александр Тургенев определенно не были ими.
А. С. Пушкин. Художник С. Г. Чириков
Однако «Арзамас» просуществовал еще лето и осень 1817 года. В это время под именем Сверчка принят был в общество Александр Пушкин. Вот как вспоминает об отношении арзамасцев к Пушкину литератор Ф. Ф. Вигель: «На выпуск молодого Пушкина смотрели члены “Арзамаса” как на счастливое для них происшествие, как на торжество. Сами родители его не могли принимать в нем более нежного участия; особенно Жуковский, восприемник его в “Арзамасе”, казался счастлив, как будто бы сам бог послал ему милое чадо. Чадо показалось довольно шаловливо и необузданно, и мне даже больно было смотреть, как все старшие братья наперерыв баловали маленького брата. Спросят: был ли он тогда либералом? Да как же не быть восемнадцатилетнему мальчику, который только что вырвался на волю, с пылким поэтическим воображением, кипучею африканскою кровью в жилах, и в такую эпоху, когда свободомыслие было в самом разгаре?»
Арзамасцами был составлен план журнала, общий надзор за изданием которого поручался Жуковскому; были написаны и его законы. Планов было много, лет на десять вперед. Но, как оказалось, это были последние дни «Арзамаса». Арзамасцы разъезжались: Вяземский – в Варшаву, Блудов – в Лондон, Дашков – в Константинополь, Полетика – в Вашингтон, Орлов – в Киев… Последний стихотворный протокол Жуковского был скорее печален, чем весел:
Братья-друзья арзамасцы! Вы протокола послушать,
Верно, надеялись. Нет протокола! О чем протоколить?
Все позабыл я, что было в прошедшем у нас заседанье!
Все! да и нечего помнить! С тех пор, как за ум мы взялися,
Ум от нас отступился! Мы перестали смеяться —
Смех заступила зевота, чума окаянной Беседы!..
В 1817 году в большой семье Буниных – свадьба за свадьбой: после свадьбы Маши с Мойером вышла замуж Анна Петровна Юшкова за Егора Зонтага, американского морского офицера на русской службе. А в июле Авдотья Петровна Киреевская вышла замуж за Алексея Андреевича Елагина. Елагины венчались в Козельске. «Благословляю вас от всего сердца, милая сестра! – пишет Жуковский Киреевской, которая стала Елагиной. – Как больно не быть у вас в эту минуту!» Он сам на свадьбу приехать не смог. Радость в семье была перемешана с горем: умерла в родах сестра Анны и Авдотьи Петровны – Екатерина Петровна Азбукина. Умерла и жена Плещеева, Анна Ивановна, а Плещеев с детьми собирался ехать в Петербург…
В это время Саша, жена Воейкова, была у Киреевской в Долбино – ей предстояли вторые роды. Маша с Мойером поехали летом в Муратово, ведь половина села после замужеств перешла к ним. Маша, так стремившаяся на «родину», мечтавшая отдохнуть здесь душой, была горько разочарована и написала грустное письмо Жуковскому:
«Кто мог вообразить, что приезд мой в Муратово будет время самое несчастное в жизни. Здесь точно ничего более для меня не осталось, точно дух смерти пролетел по родине… Жуковский, не желай быть в Муратове! здесь все напоминает прошедшее, невозвратимое – только и видишь, что гробы, ничего нет старого…»
Почувствовала бедная Маша, что вместо возвращения в светлое, счастливое прошлое только «гробы» остались от ее былого с Жуковским…
Жуковский вступил в новую должность – и теперь ожидался его отъезд с императорским двором в Москву. Но, конечно, он не мог не проститься перед отъездом с самыми близкими людьми и отправился к Маше в Дерпт, где пробыл с 19 сентября по 1 октября.
А 9 октября Жуковский прибыл с императорским двором в Москву, где он встретился со старыми друзьями и знакомыми – П. А. Вяземским, И. И. Дмитриевым, В. Л. Пушкиным, М. Т. Каченовским, Денисом Давыдовым и др. Москву заполнила петербургская знать – все следовали за царской семьей. Теперь Жуковскому, по новой должности, приходилось бывать на высокопоставленных обедах, приемах,
22 октября 1817 года Жуковский дал первый урок своей прекрасной, высокопоставленной ученице. «Я надеюсь со временем сделать уроки свои весьма интересными, – записал он в дневнике 27 октября. – Они будут не только со стороны языка ей полезны, но дадут пищу размышлению и подействуют благодетельным образом на сердце… Честолюбие молчит; в душе одно желание доброго… Милая, привлекательная должность! Поэзия! Свобода! Заслуженное уважение по чистоте намерений и дел, желание добра всем и сердечная уверенность, что не буду ни с кем соперником и не огорчусь потерею выгод, ибо не ищу их – вот теперь мое положение».
В. Л. Пушкин. Художник Ж. Вивьен
Новая жизнь пришлась Жуковскому по сердцу; он не только нашел себе деятельность, соответствовавшую его вкусам, дававшую ему довольно времени предаваться и поэтическому творчеству, но нашел еще и то, чего тщетно искал в семье Екатерины Афанасьевны Протасовой, – искренность, теплую дружбу и расположение к себе.
В Москве Жуковский жил сначала у Антонского, потом на казенной квартире в Кремле – в келье Чудова монастыря: «На окнах моих крепкие решетки, но горницы убраны не по-монашески; тишина стихотворная царствует в моей обители, и уж Музы стучатся в двери». Жуковский начал здесь стихотворный перевод «Орлеанской девы» Шиллера…
В Москве уже не осталось следов пожара 1812 года, но не осталось и Москвы старой… «Я живу в Москве как на гробе, – пишет он Тургеневу. – Душа рвется от воспоминаний о прошедшем. Ничего, что было некогда моим, здесь нет». «Прошлое ожило, или лучше сказать прошлое – мертвец, воет возле меня и приводит сердце в унылость, – пишет он Воейковой. – Нет ни одного лица, которое бы говорило о нашей общей прежней жизни».
Москва не давала сосредоточиться, придворная жизнь здесь кипела ключом. Балы, ассамблеи, закладка храма Христа Спасителя на Воробьевых горах… Гулянье в Сокольниках… Открытие на Красной площади монумента Минину и Пожарскому… Театр… Встречи с друзьями…
Жуковский учил Александру Федоровну русскому языку, а она в свою очередь знакомила его с немецкой литературой. В результате в апреле 1818 года вышло из печати пять книжечек «Fur Wenige» («Для немногих»,нем.) с переводами Жуковского из немецкой поэзии. Он всех своих друзей наделил экземплярами. Тут были стихи из Уланда, Гёте, Шиллера, Гебеля, Кёрнера, баллады «Рыбак», «Рыцарь Тогенбург», «Лесной царь» и «Граф Гапсбургский». Перевод «Лесного царя» Гёте Жуковским оказался непревзойденным, никто впоследствии не смог сделать этого лучше.
Лесной царь. Художник М.-Л. фон Швинд
Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?
Ездок запоздалый, с ним сын молодой.
К отцу, весь издрогнув, малютка приник;
Обняв, его держит и греет старик.
«Дитя, что ко мне ты так робко прильнул?» —
«Родимый, лесной царь в глаза мне сверкнул:
Он в темной короне, с густой бородой». —
«О нет, то белеет туман над водой».
«Дитя, оглянися; младенец, ко мне;
Веселого много в моей стороне:
Цветы бирюзовы, жемчужны струи;
«Из золота слиты чертоги мои».
Родимый, лесной царь со мной говорит:
Он золото, перлы и радость сулит». —
«О нет, мой младенец, ослышался ты:
То ветер, проснувшись, колыхнул листы.
«Ко мне, мой младенец; в дуброве моей
Узнаешь прекрасных моих дочерей:
При месяце будут играть и летать,
Играя, летая, тебя усыплять».
«Родимый, лесной царь созвал дочерей:
Мне, вижу, кивают из темных ветвей». —
«О нет, все спокойно в ночной глубине:
То ветлы седые стоят в стороне».
«Дитя, я пленился твоей красотой:
Неволей иль волей, а будешь ты мой». —
«Родимый, лесной царь нас хочет догнать;
Уж вот он: мне душно, мне тяжко дышать».
Ездок оробелый не скачет, летит;
Младенец тоскует, младенец кричит;
Ездок подгоняет, ездок доскакал…
В руках его мертвый младенец лежал.
(1818 г.)
Свои переводы учитель зачитывал ученице, Александре Федоровне, и она заучивала стихи наизусть, запоминая русские поэтические фразы.
Однако ее успехи в изучении русского языка были пока невелики. Этому было несколько причин. Как вспоминала позднее Александра Федоровна: «Я принялась серьезно за уроки русского языка; в учителя мне был дан Василий Андреевич Жуковский, в то время уже известный поэт, но человек он был слишком поэтичный, чтобы оказаться хорошим учителем. Вместо того чтобы корпеть над изучением грамматики, какое-нибудь отдельное слово рождало идею, идея заставляла искать поэму, а поэма служила предметом для беседы; таким образом проходили уроки. Поэтому русский язык я постигала плохо, и, несмотря на мое страстное желание изучить его, он оказывался настолько трудным, что я в продолжение многих лет не имела духу произносить на нем цельных фраз». С другой стороны, обучению мешало состояние здоровья ученицы – она вскоре должна была родить… 17 апреля 1818 года в Кремле родился великий князь Александр Николаевич. Уже 20 апреля Жуковский написал «Послание Александре Федоровне», посвященное этому великому событию:
Изображу ль души смятенной чувство?
Могу ль найти согласный с ним язык?
Что лирный глас и что певца искусство?..
Ты слышала сей милый первый крик,
Младенческий привет существованью;
Ты зрела блеск проглянувших очей
И прелесть уст, открывшихся дыханью…
О, как дерзну я мыслию моей
Приблизиться к сим тайнам наслажденья?
Он пролетел, сей грозный час мученья;
Его сменил небесный гость Покой
И тишина исполненной надежды;
И, первым сном сомкнув беспечны вежды,
Как ангел спит твой сын перед тобой…
О матерь! кто, какой язык земной
Изобразит сие очарованье?
Жуковский, возьми меня с собой!
Шумная, блестящая придворная жизнь не подходила Жуковскому, не соответствовала его характеру. Он по природе был человеком камерного склада – любил тихую семейную жизнь, творчество, ценил теплые дружеские связи. Его стихия – это близкие, родные люди – это Протасовы, Воейковы, Мойеры… В начале мая 1818 года Жуковский решил посетить родные края, Орловскую губернию. Побывал в Белёве, Мишенском, Долбине. Увиденное его тяжко поразило. В Мишенском он не нашел ни усадебного дома, ни прудов, ни близлежащих рощ… То-то Анна Петровна, которая теперь владела Мишенским, ничего не писала… Оказалось, что муж ее, американец Зонтаг, увез ее в Николаев, где он служил, а
О родина моя, о сладость прежних лет!
О нивы, о поля, добычи запустенья!
О виды скорбные развалин, разрушень!
Все опустело! Нет больше его родины – нет Мишенского, пусто в Муратове, давным-давно чужие люди живут в его белёвском доме над Окой, да и Авдотья Петровна Елагина не станет больше продавать имения и ехать с ним в Швейцарию… Нет для него теперь долбинского уголка… С тяжелым сердцем вернулся он в Москву. С удивлением почувствовал, что теперь его тянет в Петербург! Там теперь был его дом, там же его преподавательская миссия.
В Петербурге Жуковский живет у Плещеева, в Коломне. Из Долбино пришли ящики с его книгами. С грустью разбирал их Жуковский, расставлял по полкам, это было последнее прости от преданной подруги Авдотьи Петровны Киреевской, теперь Елагиной. Жуковский занялся подготовкой пособий для уроков с великой княгиней. Он пишет Елагиной: «Пока не кончу начатых давно своих грамматических таблиц, которые скоро кончатся, – тогда гора свалится с плеч; я опять сделаюсь поэтом… вырвавшись из этих таблиц, как из клетки, скажу друзьям и поэзии: я ваш снова!»
В этом письме к родственнице Жуковский говорит последнее прости своим надеждам вернуться на родину. Возвращаться теперь некуда и не к кому, и он смиряется с происшедшим: «Не думайте, чтобы настоящее было дурно: я им доволен, – пишет Жуковский. – В моем теперешнем положении много жизни; и я нахожу его часто прекрасным, точно по мне. Одним словом, вообще не желаю перемены; и воспоминания прошедшего не иное что, как сон».
В октябре Жуковский и Карамзин были приняты в члены шишковской Российской академии. Ни один «арзамасец» не взбунтовался, они понимали, что это был не союз со «староверами», а официальное признание литературных заслуг поэта и писателя.
С Машей они обменивались письмами, но поначалу очень сдержанными. Маша пыталась наладить свою жизнь с мужем. Она занималась домашними делами, благотворительностью, помогала мужу с приемом больных на дому. Жизнь Мойера была расписана по минутам, на личную жизнь у него времени почти не оставалось.
Дом его был устроен на германско-европейский лад. Ничего от Мишенских, Долбиных. Ни широты и поэзии, ни распущенности барства. Порядок, труд, мещанское благополучие. Однообразие, скука и серость.
С утра Мойер в университете, по больным. Маша работает дома, заходит «к маменьке». В третьем часу обедают, до трех Мойер спит, до четырех прием – дом наполняется разными людьми: мужчины и дамы, дети, купцы, мещане, чухонцы, бароны, графы. «Иному вырывает Мойер зуб, другому пишет рецепт, третьему вырезывает рак, четвертому прокалывает бельмо, и всякий кричит на разные голоса». Между 4–5 Мойер запирается у себя «в горнице», готовится к лекциям. «В пять сани готовы, и он едет в университет, а я ухожу в свою горницу». Тут Маша читает – по плану, написанному еще в Муратове рукой Жуковского, все, как и прежде. Где Жуковский, там тоже четкий порядок, в своем роде не хуже мойеровского, но широта духовного охвата другая. К этому Маша привыкла с детства. Часто приходит Саша, любимая Светлана, «бостон, пикет, фортепиано». Сестра Мойера наливает чай, стряпает кушанье и разговаривает. Мойер же приезжает в девять. В десять ужинают, в одиннадцать ложатся.
Соратник Жуковского по «Арзамасу» литератор Д. Н. Блудов, проездом в Лондон, побывал в Дерпте у Мойеров, повидал Машу и написал о своих впечатлениях: «Я воображал ее прекраснее, но не мог вообразить лучше и милее…» Ф. Ф. Вигель, который ехал в одной коляске с Блудовым, тоже оставил отзыв о Маше и ее супруге: «Я не могу здесь умолчать о впечатлении, которое сделала на меня Марья Андреевна Мойер. Это совсем не любовь; к сему небесному чувству примешивается слишком много земного; к тому же мимоездом, в продолжение немногих часов влюбиться, мне кажется, смешно и даже невозможно. Она была вовсе не красавица, разбирая черты ее, я находил даже, что она более дурна; но во всем существе ее, в голосе, во взгляде, было нечто неизъяснимо-обворожительное. В ее улыбке не было ничего ни радостного, ни грустного, а что-то покорное. С большим умом и введениями соединяла она необыкновенные скромность и смирение. Начиная с ее имени, все было в ней просто, естественно и в то же время восхитительно. Других женщин, которые нравятся, кажется, так взял бы да и поцеловал; а находясь с такими, как она, в сердечном умилении все хочется пасть к ногам их. Ну, точно она была как будто не от мира сего. Как не верить воплощению Бога-человека, когда смотришь на сии хрупкие и чистые сосуды? В них только могут западать небесные искры. “Как в один день все это мог ты рассмотреть?” – скажут мне. Я выгодным образом был предупрежден насчет этой женщины; тут поверял я слышанное и нашел в нем не преувеличение, а ослабление истины. И это совершенство сделалось добычей дюжего немца, правда, доброго, честного и ученого, который всемерно старался сделать ее счастливой; но успевал ли? В этом позволю я себе сомневаться. Смотреть на сей неровный союз было мне нестерпимо; эту кантату, эту элегию никак не умел я приладить к холодной диссертации. Глядя на госпожу Мойер, так рассуждал я сам с собой: «Кто бы не был осчастливлен ее рукой? И как ни один из молодых русских дворян не искал ее? Впрочем, кто знает, были, вероятно, какие-нибудь препятствия, и тут кроется, может быть, какой-нибудь трогательный роман». Она недолго после того жила на свете: подобным ей, видно, на краткий срок дается сюда отпуск из места настоящего жительства их». В начале апреля 1819 года Жуковский снова приехал в Дерпт, к Мойером, где встретил Машу. Она была приветлива, ласкова, добра, деятельна. Маша рисовала, читала, шила, варила, хлопотала по дому, рубила капусту для соленья, помогала бедным, воспитывала у себя дома двух или трех сирот; училась повивальному искусству. Даже, то ли в шутку, то ли всерьез, заявляла: «Как жаль теперь того времени, которое потеряла за пюпитрами и фортепиано! Лучше бы было варить мыло и стряпать паштет». Однако на столе у нее были те же Фенелон, Массильон и Жанлис… И, конечно, стихи Жуковского.
Д. Н. Блудов. Художник П. Ф. Соколов
Маша все больше чувствовала, что потеряла все. С Мойером, прекрасным человеком, ей жилось спокойно, но и только. Счастья не было. Она отдавала всем все, ради счастья всех, чего-то требовавших от нее. И вот осталась без родины, без любимого, без будущего.
О приехавшем Жуковском писала: «Я стала еще счастливее с тех пор, как он еще раз благословил мое счастие… Его пребывание здесь много сделало мне добра: оно подкрепило все хорошее в сердце и дало снова сил на будущее».
Это была грустная встреча. Были добрые семейные беседы, чтение стихов и даже шутки. Жуковский собирал и упаковывал последние свои книги, остававшиеся у Екатерины Афанасьевны, пропадал в университете, в библиотеке, много гулял один. Когда случалось на минуту остаться им с Машей вдвоем, жестокое смятение нападало на них, они видели в глазах друг друга тоску, окончательную погибель «веселого вместе»… У Маши подгибались ноги, и она всеми усилиями старалась не упасть… Хотелось отчаянно, как ребенку, залиться плачем и закричать: «Жуковский! Возьми меня с собой».
Жуковский слышал этот крик сердца… Он уехал. Маша писала ему вдогонку: «Друг мой, тебе обязана прошедшим и настоящим хорошим… Я никогда не любила тебя так хорошо, как теперь… Мне все еще кажется, что воспоминание обо мне тебе так же нужно, как мне о тебе…» Уговаривала его: «Дурачок, когда так много воспоминаний общих, то прошедшее – друг вечный. Сих уз не разрушит могила…»
Многие не понимали Машу и ее жертвенности. За то, что она «не устояла», вышла замуж, окончательно лишив счастья Жуковского, многие отвернулись от нее: дядя Павел Иванович Протасов с супругой, двоюродная сестра Авдотья Петровна Елагина, покойная Анна Ивановна Плещеева… Авдотья Петровна писала редко и рвала ей сердце сухими, сдержанными письмами, а Маша взывала к ней со всей силой прежней дружбы: «Я все та же!»
И сама уже многие свои письма оставляла неотправленными. Одиночество охватывало ее холодом. Сестра Саша собиралась покинуть Дерпт. «Она расстроила опять здесь свое здоровье, муж ее расстроил дела, и она уезжает… Проходили целые недели, и мы не видались ни разу… Она увезет последнее счастие…»
А Жуковский 12 июля 1819 года закончил перевод из Шиллера «К Эмме», в котором звучат строки, явно адресованные к любимой Маше:
Ты вдали, ты скрыто мглою,
Счастье милой старины;
Неприступною звездою
Ты сияешь с вышины!
Ах! звезды не приманить!
Счастью бывшему не быть!
Если б жадною рукою
Смерть тебя от нас взяла.
Ты была б моей тоскою,
В сердце все бы ты жила!
Ты живешь в сияньи дня,
Ты живешь не для меня.
Победителю-ученику от побежденного учителя
Летом 1819 года Жуковский, по долгу службы, жил в Павловске, рядом с царской семьей. Павловск в то время был средоточием лучших русских писателей. Карамзин, Крылов, Дмитриев, Нелединский-Мелецкий, Гнедич, Жуковский – являлись на вечерних беседах августейшей покровительницы отечественных талантов Марии Федоровны. Кроме того, нередко приглашаемы были в Павловск Клингер, Шторх, Вилламов, Аделунг. Но Жуковский, живя у своего задушевного друга Блудова и несмотря на самый милостивый прием у государыни, все-таки часто писал на родину. «Я кончил свою грамматику, но это долговременное занятие так меня высушило, что с трудом возвращаюсь к своей поэзии – боюсь, не все ли пропало, – писал Жуковский сестре Анне Петровне Зонтаг 22 июня. – Теперь принялся снова, но все идет еще очень плохо. Не стану, однако, робеть и постараюсь кое-как с собой сладить… Я в каком-то мрачном расположении – оно все для меня очернило».
Павловск. Ворота в парк. Рисунок В. А. Жуковского
Придворное общество кроме царской семьи составляли молодые фрейлины – графини Самойлова и Шувалова, княжны Козловская и Волконская, а также другие придворные дамы. Все они просили новых стихов, и Жуковский, преодолевая «мрачное расположение», брался за перо. Сначала он думал, что стихи на случай, экспромты и стихотворные записки помогут ему снова войти в стихию высокой поэзии, но эта творческая область неожиданно его увлекла. Это были не пустые, полные холодной галантности мадригалы на заказ. Это были шутливые, свободные, полные мягкого юмора и поэтического изящества стихи – альбомная поэзия в ее высоком качестве. В том же месяце, в июне, им написана была поэма «Платок графини Самойловой». Платок, оброненный в море во время катания на лодке, претерпел ряд чудесных приключений и, наконец, «взлетел на небеса и сделался комета».
Графиня Самойлова была красавица. Вяземский так описывает ее: «Она была кроткой, миловидной, пленительной наружности. В глазах и улыбке ее были чувство, мысль и доброжелательная приветливость. Ясный, свежий, совершенно женский ум ее был развит и освещен необыкновенною образованностью. Европейские литературы были ей знакомы, не исключая и русской». Жуковский писал ей в альбомы стихами и прозой, их встречи были освещены каким-то особенным чувством – это была почти любовь, однако больше со стороны графини Самойловой, которой тогда было двадцать два года… Жуковский смутно раздумывал о возможности для него пусть не любви, но семейного счастья, и видел, или же хотел видеть в Самойловой родную душу: «Если еще не имею права сказать: я знаю вас, то могу сказать: я вас предчувствую! – писал он ей. – То есть я вижу вас такою, какою вы быть можете, в уверении, что мое предчувствие сбудется». Он не нашел здесь того, чего искал. Ему стало грустно оттого, что она не поняла его дружбы. Она поняла только, что он ее не любит. А он глубоко сожалел, что не может никого полюбить. Сердце его принадлежало Маше, и Дерпт он продолжал посещать при первой возможности.
«Я от всех оторванный кусок и живу так, что душа холодеет, – писал он, вернувшись с побывки в Дерпт, к Елагиной. – Бедная моя поэзия! Был в Дерпте, как во сне. Там тихо, но у всех у нас одна болезнь – разлука! Чем от нее вылечить».
В Павловске он получил письмо Маши от 15 июля: «Милый друг, полно так безжалостно молчать… Хотелось бы на тебя сердиться и наказать молчанием, но выходит, что наказываешь себя больше, и поскорей за перо…» Маша рассказала, что они живут на даче, в 20 милях от Дерпта, что в августе Мойер возьмет отставку, купит деревушку в Лифляндии… А ее тянет на родину: «Родная страна с своими радостями, кажется, навеки заперлась… Сердце все
Жуковский спохватился. Вспомнил, что с начала мая он не писал Маше. Он сел и написал ей большое письмо. Маша отвечала: «Мой добрый, хороший друг! благодарю тебя много за письмо твое. Дружок, ты не понимаешь, как твои письма мне нужны… Ты не знаешь, жива ли я, да и не спрашиваешь». Дней десять пропустила Маша после этой фразы. Потом продолжила письмо: «Жуковский, мне часто случается такая необходимость писать к тебе, что ничто не может ни утешить, ни заменить этого занятия; я пишу к тебе верно два раза в неделю, но в минуту разума деру письма… Когда мне случится без ума грустно, то я заберусь в свою горницу и скажу громко: Жуковский! – и всегда станет легче… Я не потеряла привычку делиться с тобой весельем и тоской».
Маше было одиноко, плохо и она не оставляла надежды перетянуть Жуковского в орбиту своей семьи. Уговаривала его переехать в Дерпт и поселиться в их доме. Рассказывала, что Мойер, Эверс и другие профессора хотят звать его на место покидающего кафедру Воейкова, – «и поселился бы смирнехонько в Дерпте, в нашем доме; мы бы дали тебе 3 хорошенькие комнатки внизу и одну большую комнату наверху, в которую сделали бы теплую лестницу. Ты бы перестал терять свое драгоценное время. С четырьмя тысячами пенсиону и 6000 жалованья ты бы жил в Дерпте как князь, – вообрази, что бы сделал для потомства! Ни один час твоего времени не был бы потерян… Тогда бы не надобно другой жизни!.. Боже мой, чего бы можно было тогда еще желать на сем свете?.. Напиши одно слово – и я уберу комнаты как игрушку, – право, оживу опять. Милый, милый друг, не променяй настоящего счастья на тень его». На это Жуковский просто не в силах был отвечать что-нибудь… Ему делалось не по себе – и он уходил в работу… Возникали у них и иные планы для воссоединения в единую семью. Все вместе – Елагины, Мойеры и, конечно, Жуковский – мечтали переселиться в родные края, в какую-нибудь деревню в тульской губернии. Этот проект-мечту называли они «наша утопия». Между тем осенью князь Трубецкой и Николай Тургенев предложили Жуковскому для ознакомления устав недавно возникшего Союза Благоденствия в Петербурге. Это была подготовка восстания декабристов. Однако Жуковский дипломатично отвечал, что этот устав «заключает в себе мысль такую благодетельную и такую высокую, что для выполнения ее требуется много добродетели со стороны лиц, которые берут на себя ее исполнение, и что он счастливым почел бы себя, если б мог убедиться, что в состоянии выполнить требования этого устава, но что он, к несчастью, не чувствует в себе достаточно к тому силы». Жуковский тактично отказал, он не имел желания углубляться в планы бунтовщиков, его путь был другим. Однако и ссориться ни с кем не хотел, не тот у него был характер.
Жуковский только что переехал из Коломны в квартиру, расположенную в одном из флигелей Аничкова дворца. Свез туда книги и пожитки, начал благоустраиваться. На Рождество дан был ему отпуск, и он 25 декабря приехал к Маше в Дерпт. Мойер был простужен и лежал в сильной горячке. Доктор Эрдман почти не отходил от него. Маша лихорадочно хлопотала. Только где-то около десятого января Мойер оправился, но у него распухло горло, и он не мог говорить. День рождения Маши, 16 января, прошел буднично, тихо. Жуковский уехал 17‑го. Маша не оставляла Жуковского своими заботами и взялась доставить ему все нужное белье для житья в новой квартире – начала шить простыни и рубашки… Прямо как жена его…
Петербург. Аничков дворец. Художник В. С. Садовников
В Аничковом дворце у Жуковского собирается тот же кружок литераторов. Приходит Пушкин-Сверчок, к которому он относится братски, душевно и заботливо. Пушкин в вечном беспокойстве, всегда в крайних чувствах – последний год этот оказался для него тяжким. Друзья его, члены тайного общества, не доверяли ему, хотя он страстно мечтал служить вместе с ними делу свободы и писал пламенные вольнолюбивые стихи. Все в его жизни свилось в один огненный клуб – любовные похождения, публичное фрондерство антиправительственными фразами, дуэли (он вызывал на поединок даже друзей – Николая Тургенева, Кюхельбекера и Рылеева), острые эпиграммы, «Руслан и Людмила»…
Он был обидчив, насмешлив, нетерпелив. Его преследовала клевета, и не только со стороны врагов. Доносов на него было столько и они были таковы, что он ожидал самое меньшее – ссылки в Сибирь или в Соловецкий монастырь. Его успокаивал Чаадаев, призывая быть выше клеветников и гонителей, не отвечать ни на что и творить, так как творческий дар обязывает к этому. То же говорил Карамзин, и Жуковский призывал его к тому же.
В квартире Жуковского в Аничковом дворце прочитал Пушкин последнюю песнь своей первой поэмы «Руслан и Людмила». Жуковский горячо похвалил его, предсказал ему великую будущность и подарил свой портрет-литографию, только что сделанную Эстеррейхом. Этот же портрет разослал Жуковский всем своим родным и, конечно, Маше.
«От меня все ждали-ждали поэмы о Владимире и богатырях, – сказал Жуковский, – так и не дождались. Сдаюсь… Сдаюсь на милость юноши-победителя!» – и сделал на портрете надпись: «Победителю-ученику от побежденного учителя – в тот высокоторжественный день, в который он окончил свою поэму Руслан и Людмила. 1820, марта 26, великая пятница».
Портрет В. А. Жуковского. 1820 г. Художник Е. И. Эстеррейх
Жуковский, зная, какие неприятности грозят Пушкину, постарался успокоить и поддержать его. 19 апреля Карамзин писал Дмитриеву: «Над здешним поэтом Пушкиным если не туча, то по крайней мере облако, и громоносное… Служа под знаменем либералистов, он написал и распустил стихи на вольность, эпиграммы на властителей и проч., и проч. Это узнала полиция… Опасаются следствий».
Испугавшись за участь Пушкина, буквально в слезах бросился Николай Гнедич к Алексею Оленину, а тот – к министру просвещения. За Пушкина хлопотали А. Тургенев и Жуковский. В результате он был как бы не наказан, а под благовидным предлогом удален из Петербурга, послан чиновником в екатеринославскую канцелярию Инзова… Началась южная ссылка молодого поэта. Тем временем Жуковский в Петербурге взял на себя издание «Руслана и Людмилы»…
Неразрывная связь
В начале 20‑х гг. Жуковский находится то в Москве со двором Александры Федоровны, то в Петербурге. Как только появляется возможность, едет он в Дерпт. Как всегда, за парадной стороной его придворной жизни таится скрытая и глубокая сердечная. Где бы он
Дуня Елагина в 1818 году беременна, и Маша пишет ей: «Благословляю твою пузу». И признается, что привязанность ее к Мойеру «не уравновесила ее чувств». Он ее «благодетель», благодаря ему обрела она некий «покой» – но не больше. В ее душе, по-видимому, прочно угнездилась любовь и тоска по утерянному счастью, по Жуковскому.
М. А. Протасова-Мойер.1820 г. Рисунок В. А. Жуковского
И самому Жуковскому Маша пишет уже совершенно в другом тоне: «Кто лучше меня познал совершенное счастье? Теперь каждое дыхание должно быть благодарность… Ты не можешь вообразить, как ты мне бесценен и как дорого для меня чувство, которое к тебе имею».
А через два дня к Дуне вновь по-прежнему. Здоровье ее расстроилось, и Мойер велит ехать в деревню на поправку, но она не верит и не желает. В первый раз слышится тут звук – ее тоскливое предчувствие скорой кончины: «Одного только желать смею; покою поскорее (Une vie Inutile est toujours trop longue)».
Вот поехала она, наконец в деревню Лифляндии, на отдых. Но не радуется. Все здесь не по ней. Нет русского помещичьего уклада. Девушка, молодая женщина в Муратове или Долбине занята литературой, поэзией, музыкой – так было в «их» доме. Тут же, в семье мужа, ей приходится стряпать на кухне, ключи от погреба и амбара у нее, она постоянно занята хозяйственными делами. Чувствует, что эта Лифляндия не по ней: все не по-русски, а скучно немецкое, мелочное, ничтожное.
Все чаще стали к ней приходить мысли о близкой кончине. Раньше этого не было. Кажется, что здесь, в этом чужом мире, все ее позабыли, похоронили. Письма приходят редко. Появляется внутренний протест: «огорчить» бы их своей смертью! Но в общем покорность и смирение так свойственны ученице Жуковского:
«Quand je pense que je dois mourir bient еt je suis d’une indifference tonnante pour le present. Il n’y a que passe qui prend tout mon coeur. Кто был так счастлив, как я? Как мне не благодарить со всяким дыханием Творца за жизнь? Правда, что она пройдет без пользы и без следов, но всякая хорошая мысль, хорошее воспоминание не есть ли крест на могиле?»
А между тем не только Дуне Елагиной, но и ей самой предстояло произвести новую жизнь. Вот конец марта 1820 года, и ее строки родственнице: «Знаешь ли ты, что у меня в пузе шевелится маленькое творенье?»
Маша очень этому рада, уже 3 года она замужем, а беременности все никак не наступало. Надеялась она и на то, что радость от рождения ребенка освободит ее душу от постоянной тоски от потери Жуковского. Теперь все ее мечты о младенце смешаны с мистическим страхом перед предстоящими родами: «Я его без страха пускаю в свет, потому что есть на этом свете Бог, его Создатель, и вы, мои фонарики; вы и его жизнь осветите! Благослови же моего малютку на жизнь и обреки ему на крест свое сердце… Поручаю вам моего ребенка, вы отдайте его и Богу таким, как вы сами, а я без ропота, без страха отдаю себя во власть Божию. Прощай, благослови меня так, как я во все минуты жизни тебя благословляю!»
Летом 1820 года Жуковский жил то в Павловске, то в Петергофе. В августе 1820 года он готовился к путешествию в Германию в составе свиты великой княгини Александры Федоровны. К этому времени между Жуковским и Александрой Федоровной возникла настоящая дружба. Хотя великая княгиня и не смогла даже с помощью своего учителя превозмочь в полной мере русский язык, зато человеческие качества Василия Андреевича она оценила сполна и настолько высоко, что именно ему впоследствии поручила воспитание своего первенца. А в «тесном кругу» семьи и придворных она прекрасно обходилась родным немецким и общеупотребимым французским.
К этому времени переехал в Петербург Воейков с семьей, окончательно лишившийся кафедры в Дерпте. Попечитель университета князь Ливен был недоволен его службой, его доносительством на коллег и уволил его. Еще за пять лет до переезда в Петербург, в 1815 году, его приняли в «Арзамас». Его остроумное, злое перо пришлось там весьма кстати, ему и прозвище дали с намеком – «Дымная печурка»: сажей он мог измазать изрядно.
Александр Тургенев, заведовавший департаментом духовных дел, определил его по просьбе Жуковского к себе чиновником особых поручений. Сверх того Греч, тоже по просьбе Жуковского, рекомендовал его на место инспектора классов артиллерийского училища (и со следующего года он стал там также преподавателем русской словесности). Греч поручил ему в своем журнале «Сын Отечества» отдел критики и обозрения журналов. Воейков снова воспрял. Он понял, что не останется без помощи, что Саша, Светлана, жена его, – щит для него, что Жуковский не оставит в беде ни ее, ни ее семью!
В Петербурге Александра Андреевна Воейкова стала хозяйкой модного литературного салона. Жуковский познакомил ее со своими друзьями – известными писателями и поэтами. В числе ее посетителей были Иван Козлов, Антон Дельвиг, Евгений Баратынский, Лев Пушкин. Поэты считали ее своей музой, некоторые посетители салона были откровенно без ума от нее. «Жуковского Светлана приехала сюда, – писал А. Тургенев Вяземскому, – и я видел ее в первый раз с каким-то поэтическим чувством». Он называет ее «тихим созданием, с прекрасной душой и с умом образованным… При ней можно отдохнуть от жизни и снова расцвести душой. Большой свет не опалил ее своим тлетворным дыханием, но она имеет всю любезность, необходимую для большого света». И в другом письме: «Какая милая душа и какой высокий характер! Она все прекрасное умела соединить в себе. При ней цвету душой. Она моя отрада в петербургской жизни».
Сам того не заметив, Тургенев увлекся Светланой до страсти. Он был вообще человеком увлекающимся, Жуковский шутил, что «в сердце его помещаются все красавицы обеих столиц». Он так сильно был влюблен, что пытался убедить Сашу уйти от Воейкова и соединиться с ним. Это заметил Жуковский и стал просить Тургенева сделать так, чтобы Саша «нисколько не была в разладе с собою». Он советовал ему в том счастье, которое нашел он в дружбе со Светланой, уничтожить все, что принадлежит любви. «Жуковский судит по себе, – записал на полях его письма распаленный Тургенев, – и думает, что я могу быть счастлив дружбой! Горькая ошибка!» Действительно, все друзья Жуковского знали, что поэт много
Современник писал, что в свете начали распространяться сплетни о связи Светланы с Тургеневым. «Поносили ее, клеветали и лгали на нее. Такова судьба всех возвышенных людей среди уродов, с которыми они обречены жить. Женская зависть играла в этом не последнюю роль».
Самым близким другом оставался для Светланы все-таки Жуковский. Она делает такие записи о нем в своем альбоме: «Его добродетель – лучшая религия в мире!»; «Я провела утро в разговоре с Жуковским, час беседы с ним возвышает душу почти до его высоты!»; «С тех пор как я размышляю – это мой идеал добродетели, и я вознаграждена его дружбою». Уезжая в сентябре 1820 года за границу, Жуковский обещал Воейковым по возвращении поселиться вместе с ними и квартиру подыскал для этого – напротив Аничкова дворца, на Невском проспекте.
Где ты, мой ангел?
Великая княгиня Александра Федоровна направлялась в Европу, и Жуковский по долгу службы ехал с царским двором. 23 сентября 1820 года был прощальный вечер, когда Жуковский в Петербурге простился со Светланой и друзьями.
По пути за границу, 27 сентября, Жуковский заехал в Дерпт, чтобы проститься с Машей. «Жуковский спит под моей горницей, – пишет обрадованная Маша А. П. Елагиной. – Он пробудет только до 3 октября».
2 октября Жуковский пишет той же Елагиной: «Я теперь в Дерпте и отправляюсь в Берлин… Наконец некоторые мечты сбываются: увижу прекрасные стороны, в которые иногда бегало воображение… Путешествие оживит и расширит душу… Вот вам мой маршрут. Теперь еду прямо в Берлин, где пробуду до начала марта. Это не лучшая часть моего вояжа: буду видеть прусский двор, – тут нет поэзии; но буду видеть и Шиллеровы и Гётевы трагедии, буду слушать лучшую музыку – это поэзия». Далее он говорит о Дрездене, Веймаре, Франкфурте, плавании по Рейну, о Страсбурге, Базеле, потом об Альпах, Тирольских горах… «Вот вам очертания моего воздушного замка. Сбудется или нет, не знаю! Пока радуюсь надеждою». Жуковский едет в Германию, в родной своей поэзии край и не верит еще, что это так… Маша дала ему в дорогу свой дневник…
В этом путешествии обрушился на Жуковского вихрь впечатлений. Кратко, бегло заносит он в дневник многочисленные названия, имена, пишет о достопримечательностях, трактирах, деревнях, городах, замках, театрах, о быте немцев. И каждую свободную минуту отдает творчеству. Достал все свои начатые работы. Быстро пошла к концу «Орлеанская дева» (видел ее здесь в театре и был восхищен…). Начал присматриваться к Байроновым поэмам – «Шильонскому узнику» и «Гяуру». «Сид» Гердера и лирика Гёте снова появились на столе… Но душой он, несмотря на множество впечатлений, рядом с Машей. В письме к дерптским друзьям из Берлина спрашивает о здоровье Маши, у которой подходило время родов. В конце приписка: «Маша, милый друг, напиши мне о своем малютке. За неимением твоих писем перечитываю твою книжку и, кажется, слышу тебя: это бесценный подарок! Тут вся ты, мой милый друг и благодетельный товарищ. В твоем сердце ничто не пропало; еще кажется, ты стала лучше. Настоящая твоя жизнь, исполнение твоих должностей усовершенствовали тебя, и ничто не пропало в пустоте рассеяния. Читать твою книжку есть для меня оживать. И много милых теней восстает».
В. А. Жуковский. 1820-е гг. Художник П. Ф. Соколов
И вот пришла радостная весть от Маши, которая родила дочь. «Милый ангел! – пишет она Жуковскому. – Какая у меня дочь! Что бы дала я за то, чтоб положить ее на твои руки». Саша Воейкова, приехавшая в Дерпт, приписывает: «На Машу весело глядеть…» Итак, Маша довольна. С ней теперь ее дочь.
Но вот Саша уехала, и в письмах Маши появляются совсем другие ноты. Она глубоко несчастна, она продолжает любить Жуковского. Хоть и родилась дочь Катя, но даже материнство не принесло ей желанного покоя.
Жуковскому, 1 февраля 21‑го года: «Ты у меня в сердце так, как должно, в будни и праздники; но прошедшее больше бунтовало, и Катька со своими голубыми глазами не всегда могла усмирить бурю». «Сейчас возвратилась от Зенфа, где не умолкаючи о тебе говорила… Ах, мой Жуковский! до смерти тебя люблю… Сашка уехала, и сиротство воротилось».
И в следующем письме: «Ах, мой Жуковский! как мне не быть счастливой, когда ты есть на этом прелестном свете». Присылает Жуковскому восторженные письма и Александр Тургенев о своих чувствах к Светлане-Александре: «Это она. Это она, повторяю я беспрестанно. Душа моя расцвела с нею… Бросил бы и жизнь, и все лучшее в жизни для минутного ее счастья». Тургенев защищает Сашу от мужа. Это вызывало сплетни в обществе, новые ссоры с мужем. Тургенев, чтобы успокоить Воейкова, даже дает ему деньги взаймы.
В письмах Тургенев жалуется Жуковскому на Воейкова: «Если бы он мог понять, что это похоже на убийство, то конечно бы образумился и в самой сильной горячке, ибо не тот только убивает, кто в одно мгновение лишает жизни, а и тот, кто подрывает и без того слабое здоровье и приближает к смерти страданиями душевными».
Между тем берлинский двор готовил пышную любительскую постановку – живые картины по поэме Томаса Мура «Лалла Рук» с участием великого князя Николая, его супруги, разных прочих титулованных лиц. Костюмы, декорации делались лучшими художниками, музыку написал композитор Спонтини. И вот перед Жуковским лежит эта огромная прозаическая поэма с четырьмя большими стихотворными вставками…
Постановка «Лаллы Рук» в королевском дворце всколыхнула душу Жуковского. Все эти яркие картины, сопровождавшиеся прекрасной итальянской музыкой, слились для него в один поэтический образ… Он увидел земное воплощение небесной красоты. Тогда явилось одно из главных, программных для его поэзии и для его философии стихотворений «Лалла Рук». Он вспоминает о своей любимой Маше, с которой он разлучен навеки:
Ах! не с нами обитает
Гений чистой красоты;
Лишь порой он навещает
Нас с небесной высоты;
Он поспешен, как мечтание,
Как воздушный утра сон;
Но в святом воспоминание
Неразлучен с сердцем он!..
Через Лозанну Жуковский прибыл в Веве. Вся роскошь Женевского озера открылась перед ним… «Грусть от прелести природы и от одиночества», – записывает он. Здесь, наконец, достает небольшой альбом и начинает рисовать пейзажи, рисунок его – четкий, легкий, выразительный контур, царство линии…
Жуковский ходил пешком в Кларан, беседовал с встретившимся крестьянином о Руссо. Крестьянин был убежден, что Юлия Руссо – не выдумка, а действительно
Ветер на берегу Женевского озера. Художник А. Г. Горавский
4 сентября Жуковский покинул Веве и поехал через Штутгарт, Франкфурт-на-Майне, Висбаден, Ганау, Фульду, Эйзенах, Эрфурт в Веймар. «Я видел прекрасный сон!» – закончил он свои швейцарские записи. После величественного зрелища природы хотел он насладиться еще более величественным зрелищем души человеческой, то есть он хотел встретить Гёте, величайшего поэта своего времени.
Он записывает в дневнике, что 29 октября явился в дом Гёте в Веймаре, но тот находился в Иене. Жуковскому разрешено было осмотреть дом и сад. Он зарисовал сад, потом поехал в Иену.
«Он посетил меня, – писал Гёте, – с русским поверенным в делах г. Струве, без доклада, когда уже надвигалась ночь, а я был занят совсем другими делами. Я постарался сделаться весь внимание… Однако ведь всегда проходит некоторое время, пока почувствуешь друг друга, и, по правде, мне было жаль с ним расстаться. Через час они уехали, и только после их отъезда припомнилось мне, что я должен был бы спросить и сказать. Думаю написать ему несколько теплых слов и что-нибудь послать; хочу положить начало отношениям, чтоб чаще получать вести друг о друге».
На следующий день Жуковский осмотрел дома Шиллера и Виланда и к вечеру выехал в Дрезден. Там встретил Батюшкова, который был в очень печальном положении. В Италии, в Неаполе, странное что-то стало твориться с его душой. Он был в постоянной хандре, не мог писать стихов. А ведь Батюшков наряду с Жуковским считался одним из главных русских поэтов того времени.
Не все шло гладко в доме Мойеров. Несмотря на то что, по всеобщему признанию, Мойер любил жену, между супругами все-таки возникали недоразумения. В 1820 году в их доме поселился бедный студент Карл Зейдлиц, оставшийся без крова и средств к существованию. По словам Марии Андреевны, Зейдлиц очень привязался к ней и вскоре стал называть Mutter Marie (так ее звали не только члены семьи, но и жители Дерпта): «Он заслужил мою дружбу, оберегая меня так, как будто я была его настоящей матерью, и я гордилась влиянием, которое оказала на него, потому что когда он попал к нам в дом, то был на плохом пути».
Иоганн Вольфганг фон Гёте. Художник Ф. Ягеман
Когда Мария недомогала после родов, все три недели он не отходил от ее постели и читал ей «старые, известные ему книги». Мойер, по словам жены, не понял ее «невинных и естественных» отношений с Зейдлицем и настоял на том, чтобы студент покинул их дом. Однако он разрешил жене общаться с ним.
Чтобы занять себя, Маша занималась благотворительностью, изучала медицину, отдавала время заботам о родившейся дочке… Но от мыслей о Жуковском и потерянном счастье это не спасало.
В декабре Маша, истосковавшаяся в своем одиночестве, написала Жуковскому в Берлин. Письмо это было воплем отчаявшейся души: «Ангел мой Жуковский! Где же ты? все сердце по тебе изныло. Ах, друг милый! неужели ты не отгадываешь моего мученья?.. Ты мое первое счастие на свете… Ах, не осуждай меня!.. Не вижу, что пишу, но эти слезы уже не помогают! Я вчера ночью изорвала и сожгла все письма, которые тебе написала в течение этого года. Многое пускай остается неразделенным!.. Брат мой! твоя сестра желала бы отдать не только жизнь, но и дочь за то, чтоб знать, что ты ее еще не покинул на этом свете!»
Письмо это отчаянное догнало Жуковского уже на пути домой – где-то в Кёнигсберге или Риге…
Скоро конец моей жизни
Жуковский поспешил в Дерпт к тайно страдающей Маше. Он приехал как раз в день своего рождения, вечером 29 января. Вбежал и сбросил промерзшую в экипаже шубу в прихожей дома Мойеров.
Маша – Авдотье Елагиной, 1 февраля 22‑го года: «Жуковский возвратился… Душа, ты можешь вообразить, каково было увидеть его и подать ему Катьку! Ах, я люблю его без памяти и в минуту свидания чувствовала всю силу любви этой святой, которую ни за какие сокровища света отдать бы не могла».
Все те четыре дня, которые Жуковский пробыл в Дерпте, дом Мойеров был наполнен профессорами, студентами, музыкантами, художниками, чиновниками, желавшими выразить знаменитому поэту дружбу, уважение, почтение. Вероятно, играло роль и то, что он теперь был человеком близким ко двору. Маша была наконец-то совершенно счастлива, счастлива лишь одним присутствием любимого человека. Ничего другого было ей не нужно, ничто другое было не важно… Но вскоре он уехал, и вслед ему понеслось ее горестное письмо: «Ангел мой Жуковский! вот ты уже и проехал! кончилось все счастье, которым сердце полтора года жило – теперь нечего ждать…» В эти последние годы возникла у потомков Буниных мечта-утопия о переселении на родину, в тульскую деревню. Об этом упоминает Жуковский в письме к Авдотье Киреевской-Елагиной: «Я был в Дерпте и рад тому, что был там; видел Машу, говорил с ней, об ней и доволен ею: это поэзия. Мы говорили о нашей утопии. Она непременно должна сгромоздиться; но когда? Будем ждать и надеяться перед затворенной дверью! Пока что пускай будет нашей радостью, что мы все сбережены друг для друга. Судьба прогремела мимо нас, поколотив нас мимоходом, но не разбив нашего лучшего – любви к добру, уважения к жизни и веры в прекрасное. Все остальное шелуха» (ноябрь – декабрь 1822 г.). Говорили они об этом не раз, но около этого времени мечты усилились, так как Мойер собрался покупать деревню в соседстве с Елагиными. А пока в Петербурге Жуковский поселился вместе с Воейковыми в доме Меншикова напротив Аничкова дворца. Вскоре туда же приехала и Екатерина Афанасьевна, так как Саша начала хворать и была опять беременна. Удивительно складывалась их общая судьба: высокомерная Екатерина Афанасьевна, которая раз за разом выгоняла Жуковского то из Муратова, то из Дерпта, теперь вынуждена была идти на поклон и переселиться к отвергаемому родственнику. Но великодушный Жуковский все плохое быстро забывал, он не хотел и не умел его помнить.
Доходный дом А. А. Меншикова. Художник В. С. Садовников
Все теперь более или менее успокоилось в их семье, в присутствии Жуковского ожила Саша, притих Воейков. Он стал просить, чтобы Жуковский и Тургенев устроили его на освободившееся место директора Царскосельского лицея. Жуковский возражал, считая это место неподходящим для него. Раздраженный Воейков писал в своем дневнике: «Что я могу ожидать от глупца, который живет в эфире, который погубил собственное счастье, исполняя волю Екатерины Афанасьевны, сошедшей с ума на слезах ложной чувствительности». Саша же в своем дневнике писала совсем другое о Жуковском: «В самом деле он прав, говоря, что в жизни много прекрасного и без счастья, – и это немалое счастье к тому же». Выплескивала наболевшее…
Воейков с середины 1820-го до начала 1822-го был соредактором Н. И. Греча в журнале «Сын Отечества», где вел отдел критики. В 1822–1838 годах выполнял обязанности редактора газеты «Русский инвалид» и ее литературных приложений. Он прекрасно понимал, что Жуковский и его друзья хлопочут о его карьере ради спокойствия и благополучия его жены, Саши. Периодически охватывало его раскаяние, и он посвящал своей жене покаянные стихи:
Ты совесть, ангел мой и благотворный гений!
Благодарю тебя, что ты меня спасла
От низких склонностей, привычек, заблуждений
И в пристань тихую корабль мой привела;
Ты радость и печаль со мною разделяла,
Ты счастье дней моих цветами осыпала,
И в наш железный век, когда порок, разврат
Из света делают не свет, а мрачный ад,
С тобою проводил я время золотое;
С тобой я не один, с тобой нас и не двое.
В «Новостях литературы» Воейков публиковал переводы Вергилия, фрагментов произведений Делиля, Ш. Мильвуа, вел литературную полемику с Н. И. Гречем, Ф. В. Булгариным, Н. А. Полевым, О. М. Сомовым. Борьба их была настолько ожесточенной, что однажды Воейков и Булгарин, а заодно с ними и Греч были посажены на гауптвахту – за «дерзость и неприличия».
В июле Жуковский вместе с Воейковыми переехал на дачу в Царское Село, где у Саши 16 июля родился третий ребенок, сын Андрей. Воейков бесился и ревновал, воображая, что отцом этого ребенка мог быть Александр Тургенев.
Незадолго перед этим Маша, уже снова беременная, вместе с Мойером уехали из Дерпта в Муратово. Вот что писала об этом Саша у себя в дневнике: «Моя сестра уехала в Муратово. Какой ужасный момент для нее очутиться одной там, где мы провели вместе наше детство!.. Там, где был Жуковский… Комнаты не изменились – все, как было прежде, а она даже не может осмелиться предаться своим воспоминаниям!.. Бедное, ангельское создание – принужденное проводить жизнь, не смея даже предаться своим сожалениям!» По-видимому, все поступки Маши и даже ее мысли контролировались строгим, серьезным и требовательным Мойером.
А. И. Тургенев. 1820-е гг. Художник П. Ф. Соколов
Маша приехала в Белёв на рассвете. В их бывшем доме жили Азбукины – там все спало. Маша вышла к Оке, на кручу, где стоял бывший дом Жуковского. Было тихо, только шумели под окнами ивы, которые она помогала некогда Жуковскому сажать… Она в слезах опустилась на траву…
«В этом доме, – писала она, – пережила я лучшие часы моей жизни; каждое утро было для меня наступлением блаженства, и каждый вечер был мне люб, потому что я засыпала в ожидании следующего утра». «Я молилась за Жуковского, за мою Китти! О, скоро конец моей жизни – но это чувство доставит мне счастье и там. Я окончила мои счеты с судьбой, ничего не ожидаю более для себя и совершенно счастлива…»
В доме Жуковского теперь помещался земский суд. Кто-то выглянул из окна. Маша спустилась вниз, к реке. На другом берегу паслось стадо. Она погрузилась в тоскливые размышления:
«Солнце начинало всходить, и ветер приносил волны к ногам моим. Я молилась за Жуковского… О, скоро конец моей жизни!.. Я окончила мои счеты с судьбой, ничего не ожидаю более для себя».
Пришла в местную церковь и потеряла сознание. Очнулась в доме доктора…
Из Белёва через Волхов и Чернь Маша приехала в Муратово. Здесь ее ждала радость – письмо от Жуковского.
«Ангел мой милый, старый мой Жуковский! – отвечала она. – Письмо твое так меня утешило, что мне бы хотелось на коленях благодарить тебя за него… Меня довезли сюда опасно больную… О, милый! Твое письмо возвратило мне все! и прошедшее, и потерянное в настоящем, и всю прелесть надежды… Восхождение солнца встретила я между садом и мельницей… Ты мне отдал все, мой ангел! Теперь нет для меня горя! и в Муратове я теперь счастлива!.. Твоя комната, с письмом твоим в руках, есть мой рай земной!.. Душенька, не рассердись за это письмо! крепилась, крепилась, да и прорвалась, как дурная плотина, вода и бушует, не остановишь! Из окна большой твоей горницы виден твой холм с своим тростником и твоя деревенька… Теперь все в этом кладбище ожило, все говорит: «Прошедшее – твое!..» В Муратове опять все – счастие… С каким наслаждением домолюсь тихомолком до тех пор, покуда из него вынесут!.. Тебе, или, лучше сказать, в тебя я привыкла верить, с тех пор как знаю, что такое вера. Я знала, что я тебе была. Вообрази же, каково переносить твою видимую холодность».
Она не могла жить без Жуковского, мучилась своей настоящей жизнью, разлукой и мнимой его холодностью, не находила выхода и мечтала только об одном – умереть.
А у Жуковского пустота на душе, но от грустных мыслей отвлекало его творчество и учительство в царской семье. Не прекращались упреки от друзей и почитателей его таланта. Все винили поэта в том, что он в основном занимается переводами и не пишет ничего своего, оригинального, вдохновленного русской жизнью. Однажды на балу подошел к Жуковскому знаменитый М. М. Сперанский – государственный деятель, реформатор, законодатель – и заговорил о поэзии. Спросил, не затевает ли Жуковский чего-нибудь оригинального, русской поэмы, например («Словно Вяземского наслушался», – подумал Жуковский с досадой). «Нет, – отвечал Жуковский. – Я “Энеиду” перевожу». Сперанский, описав эту встречу дочери, заметил: «Жуковский весь сжат в переводах и, кажется, дальше Делиля не пойдет; и то хорошо, конечно, но жаль, что не более…»
Портрет М. М. Сперанского. Художник А. Г. Варнек
Жуковский был рассеян и грустен. Он беспокоился и о Батюшкове, который, уже совсем больной, жил с осени прошлого года в Симферополе, – трижды покушался там на самоубийство. На письма друзей не отвечал. В Петербург ехать отказывался.
Смерть Марии Мойер
В конце февраля Саша Воейкова решила поехать к сестре, чтобы находиться при ее вторых родах. Жуковский тоже взял неделю отпуска, и 25 февраля они вместе прибыли в Дерпт. Прошла неделя, началась вторая. Отпуск его кончился, и 8 марта он решил возвращаться. «Было поздно, – рассказывал он Елагиной. – Долго ждал лошадей, всех клонил сон. Я сказал им, чтобы разошлись, что я засну сам. Маша пошла наверх с мужем. Сашу я проводил до ее дома… Возвратясь, проводил Машу до ее горницы; они взяли с меня слово разбудить их в минуту отъезда. И я заснул. Через полчаса все готово к отъезду. Встаю, подхожу к ее лестнице, думаю – идти ли, хотел даже не идти, но пошел. Она спала, но мой приход ее разбудил; хотела встать, но я ее удержал. Мы простились; она просила, чтоб я ее перекрестил, и спрятала лицо в подушку…» Жуковский спустился вниз, вышел из дома, влез в кибитку. Кони понеслись по петербургской дороге, мимо кладбища.
Портрет Марии Андреевны Мойер (ур. Протасовой). Середина 1820-х гг. Художник К.-А. Зенф
Саша столько же ехала к сестре, сколько и бежала от восторженного поклонника Александра Тургенева, совершенно потерявшего голову, когда она перестала принимать его. Она со стыдом вспоминала сцену, которую он устроил ей у Карамзиных. Он со слезами на глазах упрекал ее в холодности, даже в предательстве… Ей было жаль его. Она почти любила его, но эта выходка при людях ее испугала и охладила… Тургенев не мог примириться с назревшим так быстро разрывом. А Жуковский, старый друг Жуковский, повторял ему одно и то же, чтоб он нашел в себе силы подавить эту страсть. Тургенева это возмущало и даже сердило. Ну как это так отказаться от своего счастья? Нет, на это был способен только Жуковский! Тургенев написал резкое письмо, в котором упрекал старого друга в «преступлении против совести, любви и дружбы», так как тот способствовал разрушению счастья Светланы. Конечно, счастья с ним, с Тургеневым. «Проси у нее прощения; я знаю, что она, при всей ангельской доброте своей, не всегда прощать умеет… Для приличия будем по-прежнему встречаться при других и у тебя. Там, где содействие наше нужно будет для других – мы не переменимся. Прости навеки». И разрывал старинную дружбу.
Двух дней не прошло после приезда Жуковского в Петербург, и вдруг известие о смерти Маши. Он спешит обратно в Дерпт. «Я опять на той же дороге, по которой мы вместе с Сашей ехали на свидание радостное… Ее могила – наш алтарь веры, недалеко от дороги, и ее первую посетил я, – рассказывал Жуковский Елагиной. – Покой божественный, но непостижимый и повергающий в отчаяние. Ничто не изменяется при моем приближении: вот встреча Маши! Но право, в небе, которое было ясно, было что-то живое. Я смотрел на небо другими глазами; это было милое, утешительное, Машино небо». Жуковский узнал о том, как она умирала: «В субботу 17‑го марта она почувствовала приближение решительной минуты. Ребенок родился мёртвый, мальчик. Она потеряла память, пришла через несколько времени в себя; но силы истощились, и через полчаса все кончилось!..» «Теперь мы плачем все вместе, – заканчивает Жуковский. – Это не утешает, это ничего не изменит. Хотелось бы найти какой-нибудь исход, мысленно даже пытаешься найти его, но снова сознаешь, что это бесполезно, что все кончено, и снова льются слезы». Говорили, что перед смертью Маша звала Жуковского. Сохранилось ее письмо Жуковскому, написанное незадолго до смерти: «Сейчас, когда я шлю тебе мое письмо из могилы, я могу также явить тебе моё сердце таким, каким оно было, никого не оскорбляя. Друг мой! Привязанность, которую я питала к тебе и которая покинет меня лишь вместе с жизнью, украсила все мое существование, не нанося вреда моим обязанностям, которые я на себя наложила. Любить тебя означало любить эти обязанности. Я любила моего доброго мужа так, как только возможно любить столь доброе и добродетельное существо, но к тебе относилось любое наслаждение чувством, каждая благородная мысль, каждое воспоминание – одним словом, все, что приближало меня к Богу, и именно таким чувством я преисполнена в это мгновение». «Боже мой! – страдал Жуковский. – А меня не было!».
На другой день после приезда Жуковского в Дерпт полетела записка от Александры Воейковой к Авдотье Елагиной в Долбино. На случайно попавшемся маленьком обрывке горестно стенала Саша: «Ах Дуняша! Bce кончено! Все прекрасное из жизни вон! Будущее так ужасно! Боже мой, сжалься! Катичка здорова, Мойер тоже. Для меня все, все кончено, что я могла называть счастьем и спокойствием. Не знаю, что еще со мною будет! Напишите Бога ради о себе». А за ней сделал приписку Жуковский: «Душа рвется и ноет! Нет и не может быть помощи, что ни думай, что ни проси – все надобно одною фразою: ее нет и навсегда нет! Я был здесь за две недели перед этим и теперь опять здесь – как будто вышел за дверь и вдруг ее нет! Они видели ее умирающей, у них была смерть. A я был со спокойной, веселой надеждой, и теперь опять с ними – a ее навсегда нет. Для чего вы не с нами? – не для утешения, нет! но для того, чтобы плакать, плакать и более ничего. Поберегите себя, милый друг, вам она завещала дочь свою, и мать, и сестру. Наша же колония не в здешнем свете» (март 1823 года). Сама Авдотья Елагина не могла приехать даже на похороны, она тоже была в несчастьи – сидела у кроватки своего умирающего сына Рафаила.
Весь Дерпт пришел проводить Машу в последний путь – молодые и старые; пришли и студенты толпой, с цветами… Три дня Мойер, Саша, Жуковский сажали молодые деревца возле могилы. На Машиной могиле Жуковскому передали письмо:
«Друг мой! – писала ему Маша. – Это письмо получишь ты тогда, когда меня подле вас не будет, но когда я еще ближе буду к вам душою. Тебе обязана я самым живейшим счастьем, которое только ощущала!.. Жизнь моя была наисчастливейшая… И все, что ни было хорошего, – все было твоя работа… Сколько вещей должна я была обожать только внутри сердца, – знай, что я все чувствовала и все ценила. Теперь – прощай!»
«Первый весенний вечер нынешнего года, прекрасный, тихий, провел я на ее гробе, – писал Жуковский. – Солнце светило на него так спокойно. В поле играл рог. Была тишина удивительная…
После смерти Маши в ее портфеле нашли стихи Жуковского, которые она всегда носила с собой:
К ней
Имя где для тебя?
Не сильно смертных искусство
Выразить прелесть твою!
Лиры нет для тебя!
Что песни? Отзыв неверный
Поздней молвы об тебе!
Если б сердце могло быть
Им слышно, каждое чувство
Было бы гимном тебе!
Прелесть жизни твоей,
Сей образ чистый, священный,
В сердце, как тайну, ношу.
Я могу лишь любить,
Сказать же, как ты любима,
Может лишь вечность одна!
В Дерпте прожил Жуковский до конца апреля…
Здесь написал стихотворение – как бы надгробный памятник своей любимой Маше:
Ты предо мною
Стояла тихо;
Твой взор унылый
Был полон чувств,
Он мне напомнил
О милом прошлом;
Он был последний
На здешнем свете.
Ты удалилась,
Как тихий ангел;
Твоя могила,
Как рай спокойна.
Там все земные
Воспоминанья;
Там все святые
О небе мысли.
Звезды небес!
Тихая ночь!..
Светя другим, сгораю сам…
Жуковский ушел в себя и затаился. Продолжал внешне быть самим собой, все делал, исполнял, как полагается, в обществе даже бывал оживлен и шутлив. Внутренне же менялся. Как бы отходил от себя былого, от Жуковского-поэта. Не знал еще, каким станет, но чувствовал, что нечто уже ушло безвозвратно:
Бывалых нет в душе видений,
И голос арфы замолчал.
Вернется ли к нему муза поэзии, и когда?
Неизвестно. Но пока что – молчание, тишина.
1823 год для Жуковского прошел как в тумане. Летние месяцы Жуковский обыкновенно проводил вместе с двором либо в Павловске, либо в Царском Селе, а зиму – в столице. Всякий раз, когда только он мог отлучиться от своих занятий при дворе, он спешил уехать на могилу Марии Андреевны, к своему «алтарю». На могиле Маши Жуковский поставил чугунный крест с бронзовым барельефным Распятием. Что особенно Маша любила в Евангелии, то теперь осеняло ее – на могильной же плите вылито: «Да не смущается сердце ваше…» (Иоанн, 14, 1) и «Приидите ко Мне вси труждающиеся…» (Матф., 11, 28).
Много лет, приезжая в Дерпт, Жуковский прежде всего отправлялся поклониться этой могиле, которая находилась на русском кладбище, вправо от почтовой дороги; возвращаясь из Дерпта в Петербург, он останавливался тут на прощание с могилою. Во все время пребывания своего в Дерпте он каждый день, один или в сопровождении родных и детей, посещал это для него святое место; даже зимою.
На могиле Марии Андреевны Мойер-Протасовой: профессор Карл Зейдлиц, Е. И. Елагина (дочь Марии Протасовой), В. А. Елагин, М. В. Елагина (Беэр), А. В. Елагин
Он нарисовал и заказал много картин, представляющих Машину могилу, но преимущество отдавал одной. Она представляла могильный холм в зимней обстановке; на свежем снегу видны следы; мужская фигура в плаще сидит у памятника. Эту картину он повесил рядом с портретом Маши над своим письменным столом. Рядом с Машей он мечтал быть похоронен и сам, когда придет к тому время. Но его надежда не сбылась!
По смерти Маши самыми близкими людьми и «утешением» для Жуковского стали Саша, да еще близкая подруга и родственница Авдотья Елагина. Последней он писал: «Прошу только об одном: любите жизнь (это не значит: радуйтесь ею, но дорожите ею), любите ее хоть для мысли, что ваша жизнь есть теперь для меня одно из лучших украшений света. Вы да Саша – вот мое главное. Мы поддерживаем друг друга не тем, что мы делаем друг для друга, a просто тем, что мы живы. Не проситесь же даже и мыслью из этого тесного круга». О Саше Жуковский заботился ежедневно и ежечасно. Старался успокоить Тургенева, утишить его страсть, ввести его в спокойное русло: «Пора бы твоему чувству дать иное направление, – пишет он Ал. Тургеневу (31 января 1825 г.), – пора бы из этого омута по крайней мере вытащить нашу дружбу». О! если б можно было возвратить «старое время это со всею его простотою, как мы втроем, ты, я и Саша, еще могли быть спокойно счастливы друг другом. Но то, что у тебя в сердце, несбыточное, невозможное, все будет портить, и мы, достойные друг друга, будем только рознить сами себя с собою». Жуковский все дальше отходил от мечтаний о личной жизни и все обычнее для него становилось за кого-нибудь хлопотать, кого-нибудь опекать, устраивать в жизни. Пушкин еще в 20‑м году через это прошел (и не раз предстояло еще проходить). Теперь очередь была за Батюшковым.
С Батюшковым Жуковский дружил давно. Еще в 1812 году, в мае, описывал ему в стихах собственную усадебку в деревне Холх, цветы перед домом, пруд и купальню. Изящный, романтичный поэт был Батюшков, в молодые свои годы считался певцом счастья, вина, языческого благодушия. И для Пушкина они оба послужили предтечей, и Жуковский и Батюшков.
О память сердца, ты сильней
Рассудка памяти печальной
И часто сладостью твоей
Меня в стране пленяешь дальной…
Портрет К. Н. Батюшкова. Художник Н. И. Уткин
В 1818 году, при содействии Жуковского, Батюшков получил назначение в Неаполь, в русское посольство – и уехал. В это время написал «Торквато Тассо», но уж мало радости звучало в стихах его. Он любил Италию, переводил Петрарку, но чувствовал себя все хуже, постепенно сражал его психический недуг – тяжелая душевная наследственность. В мае 1824 года Жуковский повез Батюшкова в Дерпт, к тамошним друзьям-врачам. Но те ничем не могли помочь и посоветовали отправить его в Дрезден, в известную лечебницу Зонненштейна. Так и сделали. Все сделали наилучшим образом, со вниманием и заботой, Батюшкова устроили, но судьба его оказалась печальной – неизлечимое безумие до конца жизни. Жуковский пишет Авдотье Петровне: «Я еще раз был в Дерпте, эта дорога обратилась для меня в дорогу печали. Зачем я ездил? Возить сумасшедшего Батюшкова, чтоб отдать его в Дерпте на руки докторские. Но в Дерпте это не удалось, и я отправил его оттуда в Дрезден, в зонненштейнскую больницу. Уже получил оттуда письмо.
Смерть Маши потрясла ее двоюродную сестру Авдотью Петровну Елагину. Жуковский сколько мог утешал ее, и конечно, излагал свою в тяжких испытаниях выношенную мысль «жить можно и без счастья». Он ей писал: «Страдание – так, но жить не для счастья – в этом великое, божественное утешение, – пишет ей Жуковский. – Жизнь для души – не тот достиг до ее цели, кто много имел в ней, но тот, кто много страдал и был достоин своего страдания… Ради этого страдания, возвышающего душу, не предавайтесь унынию, уважайте жизнь, единственный источник того добра, которым вы так богаты. Маша для нас существует. Прошедшее не умирает».
И так уж выходило, что все страдающее тянулось к нему. Отчаянное письмо, крик о помощи, прислал Жуковскому Кюхельбекер, Кюхля, как прозвали его друзья-лицеисты. «Ребенком я изучал его стихотворения: они согревали мое сердце, питали воображение… И он полюбил меня, он удостоил меня своей дружбы», – вспоминал о Жуковском Кюхельбекер. Он был в кризисном состоянии, думал о самоубийстве.
Ответ Жуковского Кюхле: «Те мысли, которыми вы наполнены, весьма свойственны человеку с чувством и воображением; но вы любите питать их – я этого не оправдываю! Такого рода расположение недостойно человека. По какому праву браните вы жизнь и почитаете себе позволенным с нею расстаться!.. Составьте себе характер, составьте себе твердые правила, понятия ясные; если вы несчастны, боритесь твердо с несчастьем, не падайте – вот в чем достоинство человека!.. Как ваш духовный отец, требую, чтоб вы покаялись и перестали находить высокое в унизительном. Вы созданы быть добрым, следовательно, должны любить и уважать жизнь, как бы она в иные минуты ни терзала… Вы богаты прекрасным дарованием, имеете прекрасное сердце. Это – материалы если не для счастия, то для хорошей жизни».
Кюхельбекер понимал, что эта философия мужества в страданиях и уважения к жизни дорого далась Жуковскому. И основана на собственных тяжких испытаниях… Поэтому он Жуковскому и поверил. В 1823 году, закончив поэму «Кассандра», изумительную по красоте стиха, Кюхельбекер предпослал ей стихотворное посвящение своему духовному отцу.
Когда великая княгиня Александра Федоровна, ученица Жуковского, пожелала ознакомиться с русской литературой самого последнего времени, то он составил список, в которой явственно проступает второй план, – Жуковский настойчиво обращает внимание великой княгини на тех литераторов, которые требовали поддержки: это Пушкин, Баратынский, Козлов. Ссыльного Пушкина, чуть ли не личного врага самого царя, Жуковский смело и спокойно называл «прекрасной надеждой России» и говорил, что он уже стоит «наряду с лучшими русскими поэтами» и «начинает чувствовать свое достоинство и выбирает путь верный». Жуковский пытался влиять на мнение двора о Пушкине и готовил почву для возвращения его в Петербург.
Вообще для Пушкина Жуковский сделал неизмеримо много. Закономерен вопрос, а смог бы стать великим русским поэтом Пушкин, если бы не та огромная и всесторонняя поддержка, которую в течение жизни он постоянно ощущал от своего «доброго ангела» Жуковского? Но ответ на этот вопрос в следующей главе.
Между тем продолжались литературные вечера у Воейковых. Гнедич читал там отрывки из «Илиады». Лев Пушкин новую поэму брата – «Цыганы». Козлов – «Чернеца», который уже печатался. «Чернец» захватил всех – им восторгались Вяземский, Пушкин, Баратынский, Зинаида Волконская, Крылов, Уваров, Алексей Перовский. «Мой дорогой, твой “Чернец” совершенство от начала до конца. Кое-что надо поправить, что мы сделаем вместе», – писал в январе 1825 года Козлову Жуковский. «Чернец» вышел в этом году двумя изданиями. А в конце февраля Светлана уехала в Дерпт, и литературные собрания перенеслись к Козлову.
Жуковский и Пушкин
Нам кажется необходимым остановиться подробнее на взаимоотношениях Жуковского с Александром Пушкиным.
19 сентября 1815 года состоялось случайное знакомство Жуковского с лицеистом Пушкиным, о чем он сообщал в письме Вяземскому: «Это надежда нашей словесности. Боюсь только, чтобы он, вообразив себя зрелым, не мешал себе созреть! Нам всем надобно соединиться, чтобы помочь вырасти этому будущему гиганту, который всех нас перерастает. Ему надобно непременно учиться, и учиться не так, как мы учились!»
Пушкин вместе с Жуковским стал посещать гостиные Карамзина, Батюшкова и других известных писателей. Вместе со своим старшим другом он стал членом кружка «Арзамас», где занимались изучением поэзии, писали и декламировали стихи, соревновались в литературном мастерстве. Шуточные прозвища участников «Арзамаса» были взяты из баллад В. А. Жуковского, причем сам Жуковский получил прозвище Светлана, а юный А. С. Пушкин – Сверчок. Отношения Жуковского и Пушкина становились все более теплыми и доверительными. Разница в возрасте в 16 лет не мешала этой дружбе: мудрость и жизненный опыт одного помогали охладить юношеский пыл другого.
Многие годы после знакомства и до самой смерти Пушкина Жуковский был для своего юного друга своего рода спасителем. К сожалению, Пушкин с молодых лет уже получил сомнительную славу как циник, бузотер и атеист. Еще во время обучения в лицее преподаватели отмечали гибкий острый ум юноши при полном отсутствии прилежания. Пушкин уделял внимание только тем предметам, которые ему нравились, поэтому числился среди плохо успевающих лицеистов. Ему нравился французский язык и за его отличное знание он получил прозвище «француз».
При выпуске из лицея в 1817 году Пушкин оказался 26-м по успеваемости из 29 выпускников. По итогам 15 экзаменов отличные результаты были только по фехтованию, российской и французской словесности. Вспыльчивый по натуре, поэт часто на пустом месте затевал ссоры, после чего глубоко и искренне раскаивался. Неуместные остроты задевали друзей. После одной из оскорбительных эпиграмм в адрес В. Кюхельбекера состоялась первая дуэль, в результате которой соперник выстрелил в сторону, а Пушкин бросил пистолет в сугроб. Друзья обнялись и помирились.
В.К. фон Кюхельбекер. Гравюра 1820-х гг.
Для властей повзрослевший Пушкин был опасным смутьяном. Его друзья – сплошь революционеры, будущие декабристы. Александр I сетовал, что Пушкин наводнил Россию возмутительными стихами. Генерал-губернатор Петербурга почти каждый день получал доносы на Пушкина:…вызвал на дуэль… подрался с иностранцами в загородном ресторане… отпускал дерзкие шутки… декламировал
Когда в 1820 году за неугодные царю строки стихотворений и резкие эпиграммы Пушкина собирались выслать в Сибирь, то Жуковский, Карамзин и другие влиятельные люди добились, чтобы такая суровая мера была заменена переводом на юг страны. Благодаря этому Александру удалось сохранить службу и общественное положение.
Жуковский был рядом и в нелегкий 1824 год, когда крупная ссора с отцом грозила поэту судебным разбирательством, а это еще более усугубило бы его и без того не самое выгодное положение. Благодаря вмешательству Жуковского, Александр Сергеевич вновь почувствовал благосклонность царя и смог вернуться в высшее общество.
Именно Жуковский в числе немногих самых верных друзей не оставлял Пушкина и во время ссылки в Михайловское и старался поддержать и ободрить, хотя бы письмами.
Из писем В. А. Жуковского А. С. Пушкину:
1 июня 1824 года из Петербурга в Михайловское: «Ты уверяешь меня, Сверчок моего сердца, что ты ко мне писал, писал и писал – но я не получал, не получал и не получал твоих писем. Итак, Бог судья тому, кто наслаждался ими.
…Крылья у души есть! Вышины она не побоится, там настоящий ее элемент! Дай свободу этим крыльям, и небо твое. Вот моя вера. Когда подумаю, какое можешь состряпать для себя будущее, то сердце разогреется надеждою за тебя. Прости, чертик, будь ангелом».
12 ноября 1824 года из Петербурга в Михайловское: «Ты имеешь не дарование, а гений. Ты богач, у тебя есть неотъемлемое средство быть выше незаслуженного несчастья и обратить в добро заслуженное; ты более, нежели кто-нибудь, можешь и обязан иметь нравственное достоинство. Ты рожден быть великим поэтом; будь же этого достоин… Обстоятельства жизни, счастливые или несчастливые, – шелуха. Ты скажешь, что я проповедаю со спокойного берега утопающему. Нет! Я стою на пустом берегу, вижу в волнах силача и знаю, что он не утонет, если употребит свою силу, и только показываю ему лучший берег, к которому он непременно доплывет, если захочет сам. Плыви, силач. А я обнимаю тебя».
Пушкин. Художник П. П. Кончаловский
Что может быть лучше в качестве благословения молодому поэту?! С наставником ему необыкновенно повезло!
В 1825 году, благодаря своему влиянию при дворе, Василий Андреевич помог оправдать Пушкина, обвиненного в причастности к восстанию декабристов. Александр Сергеевич был глубоко благодарен и боготворил своего мудрого друга. Несмотря на их не совсем серьезное соперничество, Пушкин всегда видел в Жуковском учителя и наставника.
Кабинет А. С. Пушкина в доме на Мойке. Над часами – портрет В. А. Жуковского
«Небесная душа» – так тепло и ласково называл Александр своего горячо любимого друга, а в письмах нередко обращался к нему не иначе как «ангел-хранитель». С портретом Жуковского Пушкин не расставался до самого конца. В горькие минуты поднимал глаза и видел ободряющий взгляд своего «побежденного учителя». Портрет и сегодня висит над письменным столом поэта в его музее-квартире на Мойке.
В отношении Василия Андреевича к своему юному другу никогда не было даже нотки снисходительности, несмотря на разницу в возрасте и общественном положении. Можно смело сказать, что в этих взаимоотношениях возраст не играл никакой роли – настолько душевно близкими оказались эти два человека. Жуковский высоко ценил как личные качества Александра, так и его поэтический дар.
Очень тяжелыми для Александра Сергеевича Пушкина оказались 1836–1837 годы. Появление Жоржа Дантеса, который преследовал его жену, интриги высшего света, клевета и унизительные эпиграммы в адрес семьи Пушкиных, попытки защитить честь супруги… Ситуация накалялась с каждым днем. Было ясно, что цель одна – спровоцировать вспыльчивого поэта на дуэль. Жуковского очень беспокоил этот скандал, связанный с женой Пушкина и Дантесом; он выступил посредником, стараясь примирить поэта с Дантесом, но Пушкин решительно отказался. Жуковский упрашивал поэта одуматься, добивался прекращения неприятного дела и молчания обо всём случившемся. Однако Пушкин категорически отказывался следовать его советам. В сердцах Василий Андреевич писал: «Хотя ты и рассердил и даже обидел меня, но меня всё к тебе тянет – не брюхом, которое имею уже весьма порядочное, но сердцем, которое живо разделяет то, что делается в твоём…»
27 января 1837 года Жуковский узнал о смертельном ранении Пушкина случайно: не застав Вяземских, он зашёл к их зятю. Далее он поехал к раненому поэту и от доктора Арендта узнал, что смерть неминуема. Когда на следующий день Пушкин прощался с близкими и друзьями, Жуковский смог только поцеловать ему руку, не в силах вымолвить ни слова. В последнюю ночь Пушкина у его постели сидел В. И. Даль, а Вяземский, Жуковский и Виельгорский ожидали в соседней комнате. После выноса тела Жуковский опечатал кабинет поэта своей печатью…
А. С. Пушкин на смертном одре. Рисунок В. А. Жуковского
А вот как А. Воейков в своем письме описывает последние часы жизни А. С. Пушкина и его переписку с Николаем I: «Первое слово его было, когда привезли его раненого домой, жене: “Ты невинна!” Потом написал письмо к Императору, от которого получил следующие бессмертные строки. Их нельзя читать без сладких слез и без гордости, что у нас такой славный Царь, строгий и милосердный, возвышенный и нежный. Вот оне почти слово в слово: “Любезный Александр Сергеевич! Если нам не суждено в сей жизни с тобою видеться, то прими мое прощение и совесть: призови духовника и кончи дни свои как истинный христианин. О жене и детях не огорчайся: я буду отец им”.
NB. Все письмо Е.И.В. (Его Императорского Величества) написано карандашом и собственною рукою. Но Пушкин уже сам потребовал священника. 29 января в 2 часа 30 минут он скончался. Два сына его взяты в пажи, дочери в один из женских институтов; в указе камер-юнкер Пушкин наименован камергером».
Жуковский разобрал весь архив Пушкина, даже выплатил его карточные долги. Жуковский с друзьями взяли на себя продолжение издания «Современника» в пользу детей Пушкина. Вскоре этим единолично занялся Плетнёв; Жуковский же добился печатания полного собрания сочинений Пушкина, которое началось в 1838 году. С февраля 1837 года многие свои письма Жуковский запечатывал перстнем Пушкина, снятым с уже мёртвого тела. Этот перстень-печатка был воспет в стихотворении «Талисман».
После смерти Пушкина, как свидетельствовали современники, Жуковский стал «грустнее» и, как сам говорил, «старее». В доставшейся ему незаполненной записной книжке А. С. Пушкина он переписал
Восстание декабристов
Странной и загадочной была личность и судьба императора Александра I. В 1801 году его отец Павел был убит в результате дворцового заговора, и престол достался Александру. Заговорщики-убийцы в своих воспоминаниях указывали, что Александр все знал и одобрял их действия.
В юности Александр Павлович – высокий, стройный, красивый молодой человек с белокурыми волосами и голубыми глазами – был властителем сердец. Последователь революционно настроенного Лагарпа считал себя «счастливой случайностью» на престоле царей и с сожалением говорил о «состоянии варварства, в котором находилась страна из-за крепостного строя», однако довольно скоро вошёл во вкус самодержавного правления. Как писал князь Чарторыйский: «Он был готов согласиться, что все могут быть свободны, если они свободно делали то, что он хотел».
Аристократ и либерал, одновременно скрытный и откровенный, Александр казался своим современникам тайной, которую каждый разгадывает по своему представлению. Наполеон называл его «изобретательным византийцем», актёром, который способен играть любую заметную роль. По мнению Меттерниха, Александр I был умным и проницательным человеком, но «лишённым глубины». Он достаточно быстро и горячо увлекался различными идеями, но также легко менял свои увлечения. С детства Александр привык делать то, что нравилось и бабушке, Екатерине, и отцу, Павлу, в характерах которых было мало общего, по-видимому, это стало причиной двойственности его натуры. «К противочувствиям привычен, в лице жизни арлекин», – писал о нём Александр Пушкин.
Петр Вяземский вспоминал об Александре I:
Сфинкс, неразгаданный до гроба,
О нем и ныне спорят вновь;
В любви его роптала злоба,
А в злобе теплилась любовь.
Дитя осьмнадцатого века,
Его страстей он жертвой был:
И презирал он человека,
И человечество любил.
В 1793 году бабушка Екатерина II женила 16‑летнего внука на немецкой принцессе, получившей в крещении имя Елизаветы Алексеевны. В браке родились две дочери, которые умерли в младенчестве. Больше законных детей у Александра не было. Отсутствие наследника престола тяготило императора, полагавшего, что так Бог наказывает его за грех отцеубийства. Отношения Александра с супругой были весьма прохладными. Он в течение многих лет практически открыто состоял в любовных связях с другими женщинами.
Победа над Наполеоном, безграничная мощь, слава, восторг России и Европы, небывалые лавры – и отравляющая душевная горечь, разочарование во всем, мрак. Много в нем было противоречивого: религия, тоска по запредельному, путешествие на Валаам, а рядом Аракчеев с военными поселениями, шпицрутены, Магницкий, Фотин, отставка Голицына… Сама религия уже не утешала, или утешала недостаточно.
Портрет Александра I. Неизвестный художник
Умер император Александр Павлович неожиданно для всех 19 ноября 1825 года в Таганроге в возрасте 47 лет. А. Пушкин написал эпитафию: «Всю жизнь свою провёл в дороге, простыл и умер в Таганроге». Вскоре, в 1830–1840‑х годах, появилась легенда, что Александр, измученный угрызениями совести (как соучастник убийства своего отца), инсценировал свою смерть вдалеке от столицы и начал скитальческую, отшельническую жизнь под именем старца Федора Кузьмича (умер 20 января 1864 года в Томске). Эта легенда появилась уже при жизни сибирского старца и получила широкое распространение во второй половине XIX века В наше время была проведена графологическая экспертиза почерков Александра I и старца, которая подтвердила их идентичность. Похожая история произошла и с супругой Александра императрицей Елизаветой Алексеевной, умершей вслед за мужем в 1826 году. Её стали отождествлять с затворницей Сыркова монастыря Верой Молчальницей, появившейся впервые в 1834 году в окрестностях Тихвина.
Императорская семья бурно переживала случившееся. Его мать Мария Федоровна лежала в обмороке, ученица Жуковского Александра Федоровна (жена Николая) на коленях перед ней, в слезах: «Maman, calmez-vous…» («Мама, успокойтесь…» –фр.). Гигант-красавец, младший брат Николай дрожащими губами присягал на кресте и Евангелии наследнику Константину. Однако Константин от престола отказался и в своем отказе упорствовал.
Смерть Александра произошла так неожиданно, что ни Константин, ни Николай к царствованию подготовлены не были. Но Николай подходил к сложившимся обстоятельствам серьезно и ответственно. К скипетру он относился мистически. Принятие царства считал крестом, великим, но и тягостным. Долго убеждал Константина взять бразды правления, но когда выхода не оказалось, непоколебимо принял власть.
Вся ответственность легла теперь на могучие плечи Николая Павловича. Из всех трех братьев наименее походил он на отца – ничто от внешности Павла I ему не передано. Здоровье, сила, крепость, красота… Темперамент огромный, но и великая выдержка. Велика и сила глаз – прекрасных по рисунку, но иногда страшных. Глаз его все боялись впоследствии – от сановников до скромного Жуковского.
С первого же дня путь его оказался чрезвычайно трудным. Много спокойнее и проще было бы командовать с титулом Великого князя каким-нибудь Гвардейским корпусом, чем отстаивать на Сенатской площади православную страну, самодержавие, жизнь – и свою, да и семьи. Но он не отступил, взялся и проявил себя достойно! Личным мужеством и таинственным ореолом власти действовал на толпу. В эти дни все убедились, что перед ними настоящий царь.
«Какой день был для нас 14‑го числа! – писал Жуковский 16 декабря Тургеневу. – В этот день все было на краю погибели… В 10 часов утра я приехал во дворец. Видел новую императрицу и императора. Присягнул в дворцовой церкви… Булгаков сказывает мне о том, что он сам видел: толпа солдат на Исаакиевской площади, и все кричат: ура, Константин! – и около них бездна народа. Они прислонились спиною к Сенату, выстроились, зарядили ружья и решительно отреклись от присяги Николаю. В их толпе офицеры в разных мундирах и множество людей вооруженных во фраках… Вообрази беспокойство! Быть во дворце и не иметь возможности выйти – я был в мундире и в башмаках – и ждать развязки! Тут начали приходить со всех сторон разные слухи.
“Часть Московского полка взбунтовалась в казармах; они отняли знамя; Фридрихс, начальник полка, ранен, Фридрихс убит… Шеншин тяжко ранен… Милорадович убит… Император повел сам батальон гвардии… Послали за другими полками. Послали за артиллериею. Бунтовщики отстреливаются. Их окружают. Их щадят; хотят склонить убеждением. Народ волнуется, часть народа на стороне бунтовщиков”. Вот что со всех сторон шептали, не имея ни об чем верных известий…
Я бродил из залы в залу, слушал вести и ни одной не верил. Иду в горницу графини Ливен, из окон которой видна была густая, черная толпа народу, которая казалась подвижною тучею в темноте начинающейся ночи. Вдруг над нею несколько молний, одна за
«Удивительное, бесцельное зверство» – так представлял себе декабрьское восстание Жуковский.
Вот что произошло в Петербурге согласно описанию ведущих петербургских газет, вышедших уже на следующий день:
«Вчерашний день будет, без сомнения, эпохой в истории России. В оный жители столицы узнали с чувством радости и надежды, что государь император Николай Павлович воспринимает венец своих предков, принадлежащий ему, и вследствие торжественного, совершенно произвольного отречения государя цесаревича Константина Павловича, и по назначению в Бозе почивающего императора Александра, и в силу коренных законов империи о наследии престола. Но провидению было угодно сей столь вожделенный день ознаменовать для нас и печальным происшествием, которое внезапно, но лишь на несколько часов, возмутило спокойствие в некоторых частях города. Вскоре после издания высочайшего манифеста о вступлении его императорского величества на престол Государственный совет, Правительствующий сенат и Святейший синод присягали в верности монарху: в течение утра должны были дать присягу все полки лейб-гвардии. В половине двенадцатого часа командующий Гвардейским корпусом и начальник Гвардейского штаба донесли его величеству, что присяга учинена полками Конногвардейским, Кавалергардским, Преображенским, Семеновским, Павловским Гренадерским, Гвардейским, егерским, Финляндским и Саперным баталионом.
О прочих полках не было еще известия; по сему причиною полагали отдаленность их казарм от дворца. В двенадцать часов узнали, что четыре офицера гвардейской конной артиллерии, оказавшие сопротивление, взяты под стражу, но что прочие как офицеры, так и нижние чины Гвардейского артиллерийского корпуса присягали с отменным и единодушным усердием. Уже в исходе первого часа дошло до сведения его величества, что часть Московского полка (как сказывали от трехсот до четырехсот человек), выступив из своих казарм с распущенными знаменами и провозглашая императором великого князя Константина Павловича, идет на Сенатскую площадь. Толпы народа сбегались к сей площади и пред дворцом. Государь император вышел из дворца без свиты, явился один народу и был встречен изъявлениями благоговения и любви: отовсюду раздавались усердные восклицания. Между тем две возмутившиеся роты Московского полка не смирялись. Они построились в батальон-карре пред Сенатом; ими начальствовали семь или восемь обер-офицеров, к коим присоединилось несколько человек гнусного вида во фраках. Небольшие толпы черни окружали их и кричали: ура!
Необходимость противопоставить им достаточное число верных войск была очевидна. Государь император дал повеление вывести один батальон Преображенского полка и, предводительствуя оным, приблизился к месту, где были собраны бунтующие, но с твердым намерением не употреблять силы, пока будет хоть малейшая вероятность кротостью и увещанием образумить ослепленных мятежников. К ним подъехал санкт-петербургский военный генерал-губернатор граф Милорадович в надежде, что его слова возвратят их к чувству обязанности, но в ту самую минуту стоявший возле него человек во фраке выстрелил по нем из пистолета и смертельно ранил сего верного и отличного военачальника. Он умер нынешнею ночью. Сие злодеяние ни в чем не изменило намерений его императорского величества. Твердость и милость равномерно оказывались в сделанных несколько раз по его повелению увещаниях возмутившимся. Государь призывал их к долгу и смирению, но не внимая никаким условиям, не скрывая от них, что и за самою скорою покорностью долженствует необходимо и во всяком случае последовать примерное наказание зачинщиков мятежа.
Между тем его величество дал приказание бывший в карауле у дворца полк Финляндский егерский усилить Саперным батальоном, а полкам Кавалергардскому, Конногвардейскому, Павловскому гренадерскому и лейб-гвардии Артиллерийской первой бригаде явиться к нему. Все сии войска ревностно просили дозволения одним ударом уничтожить бунт мятежников. К сим последним присоединилось несколько человек из лейб-гренадерского полка и Гвардейского морского экипажа; но с другой стороны, великий князь Михаил Павлович, который в ту лишь минуту возвратился в С.-Петербург, узнав, что часть принадлежащего к его дивизии Московского полка обесславила себя восстанием на законную власть, немедля отправился к казармам и там, даже не употребляя никаких строгих мер, привел к присяге шесть рот сего полка, кои при начале возмущения хоть отказывались присягать, однако ж не хотели и следовать примеру вышедших на Сенатскую площадь. Его высочество, обязав сии роты клятвенным обещанием верности к государю императору Николаю Павловичу, привел их к августейшему брату своему; они пылали равным с другими войсками нетерпением положить конец мятежу.
Декабристы на Сенатской площади. Художник В. Ф. Тимм
Но государь император еще щадил безумцев, и лишь при наступлении ночи, когда уже были вотще истощены все средства убеждения, и самое воззвание преосвященного митрополита Серафима пренебрежено мятежниками, его величество наконец решился вопреки желанию сердца своего употребить силу. Вывезены пушки, и немногие выстрелы в несколько минут очистили площадь. Конница ударила на слабые остатки бунтовавших, преследуя и хватая их. Потом разосланы по всем улицам сильные дозоры, и в шесть часов вечера из всей толпы возмутившихся не было уже и двух человек вместе; они бросали оружие или сдавались в плен. В десять часов взято было дозорами более пятисот, кои скитались рассеянные; виновнейшие из офицеров пойманы и отведены в крепость.
В шесть часов вечера государь возвратился во дворец, и молебствие по случаю восшествия его императорского величества на престол совершено в присутствии их величеств, всего двора и при великом стечении знатных особ. В городе уже было восстановлено повсеместное спокойствие».
День 14 декабря нелегко Николаю I дался. Однако многие дивились мужеству и самообладанию молодого монарха. Тяжело пришлось и ученице Жуковского, Александре Федоровне. До вечера не знала она, будет ли муж жив. Если же нет, то и собственная гибель и гибель детей были более чем возможны. Муж был на площади, а она во дворце истово молилась. И вследствие пережитого на всю жизнь остался у ней на лице нервный тик.
Тяжело пришлось и Жуковскому, ведь в монархию он верил священно, и потому заговор для него безумие, а заговорщики «злодеи».
Для Жуковского царская семья стала в некотором роде уже и собственной семьей. С 1817 года знает он Александру Федоровну, учит ее, с ней встречает в Москве рождение Александра, с ней едет позже в Берлин. Николай и его жена для него уже часть жизни, не в той же мере как Протасовы, но зато в сияющих высотах царственности. Новорожденному Александру написал он в Кремле приветствие, писал и Александру I, и на многие случаи жизни семьи царской. Он будто и на скромном положении наставника и учителя, но с царями сроднился, их беда переживается им
Николай одержал победу, стал императором. Жена его стала императрицей, а ее сын Наследником. Но тик на прекрасном лице Александры Федоровны остался навсегда. А Жуковский так рассказал о происшедшем Авдотье Петровне: «У нас теперь все видели день ужасный, о котором вспомнить без содрогания невозможно. Но это день Промысла он показал России, что на троне ее Государь с сильным духом. Теперь будущее исполнено надежды. Он действует прекрасно и неутомим в деятельности. Будем надеяться на лучшее. Мне некогда описывать вам, но вы верно читали все подробности. Молитесь за меня: на руках у меня теперь важное и трудное дело и ему одному посвящены все минуты u мысли. Стихов писать некогда, но поэзия со мной».
Благодарственный молебен
Трагическая история с декабристами завершилась. Всю весну Николай сам вел следствие, потом был суд, их осудили. Летом пятерых повесили (царская семья тяжело это переживала), остальных сослали.
Все осужденные на смерть декабристы искренне покаялись за время следствия. Об этом осталось множество свидетельств, и в первую очередь их собственные письма своим родным. Когда арестованный Рылеев узнал, что Николай I оказал существенную помощь его семье, это вызвало в нём душевное потрясение, переворот. Ещё недавно он планировал убить царя и гордо признавал:
«Не христианин и не раб,
Прощать обид я не умею».
И вдруг появились такие благочестивые стихи:
«Приникни на мое моленье,
Вонми смирению души,
Пошли друзьям моим спасенье,
А мне даруй грехов прощенье
И дух от тела разреши».
«Не ропщи ни на Бога, ни на государя, – писал Кондратий Федорович жене накануне казни. – Письмо это отдаст тебе духовный отец мой, протоиерей Пётр Николаевич. Благодарю Создателя, что Он меня просветил и что я умираю во Христе». Однако советские историки назвали раскаяние Рылеева его «падением».
12 июля 1826 года в большом зале Комендантского дома декабристам зачитали окончательные приговоры и вернули их в камеры. В крепости началась работа: царь приказал завершить казнь до четырёх часов утра. Ночью четверо из них исповедались и причастились по православному обычаю. Пятый, Пестель, исповедался согласно протестанскому обычаю. Пестель был из лютеранской семьи, к нему приходил священник Петербургской церкви св. Анны Фридрих Рейнбот, духовник его родителей и братьев. Рейнбот предлагал сопровождать Пестеля на казнь, но тот поблагодарил и отказался: «Довольно будет напутствия русского священника, у всех христиан Спаситель един».
К. Ф. Рылеев. Гравюра XIX в.
13 июля после вынесения приговора и казни вождей восстания на кронверке Петропавловской крепости вышел царский указ, в котором говорилось: «На том самом месте, где в первый раз… среди мгновенного мятежа, явилась пред Нами тайна зла долголетнего, совершить последний долг воспоминания, как жертву очистительную за кровь русскую, за веру, Царя и Отечество, на сем самом месте пролиянную, и вместе с тем принести Всевышнему торжественную мольбу благодарения».
Это «воспоминание» началось в Адмиралтейской церкви, где за ранней литургией молились сам император Николай I, «все знатные обоего пола особы, а также гвардии и армии штаб- и обер-офицеры», все архиереи, протоиереи и придворное духовенство. Дамы были «в белом русском платье», кавалеры в праздничных мундирах и кафтанах. Из Казанского собора привезли чудотворную икону Божией Матери.
Во время литургии служилась лития с возглашением вечной памяти «болярину графу Михаилу (Милорадовичу) и с ним всем за веру, Царя и Отечество живот свой положившим». После многолетия Царствующему Дому духовенство провозгласило многолетие «победоносному и верному воинству». В тот же день император отдал приказ по армии: «…верными грудями вашими заслонен престол, спасена святыня православной веры, избавлено отечество от ужасов бунта…»
Когда литургия закончилась, крестный ход с иконой вышел из церкви и под колокольный звон направился на Сенатскую, или Петровскую, площадь, «на то самое место, где были мятежники и где… призывали их к порядку, но они остались непреклонны». Там около памятника Петру Великому был установлен шатер для молебна. Пошел дождь, но зонты никто не открывал, в том числе государь, ехавший на белом коне вслед за духовенством. Императрица следовала в экипаже. Хор громко пел тропарь «Спаси, Господи, люди Твоя». По сторонам площади шпалерами уже были выстроены войска столичного гарнизона. Начался водосвятный молебен. Его чин составил Высокопреосвященный Серафим, митрополит санкт-петербургский. Текст размножили и разослали по всем храмам России, «чтоб по получении немедленно был таковой молебен совершен». На молебне прежде всего прозвучала благодарственная молитва за избавление «от неистовствующей крамолы, злоумышлявшей на низвержение веры православной и престола и на разорение всего царства Российского». Все присутствующие встали в этот момент на колени.
Когда под орудийный салют с Петропавловской крепости крестный ход обходил площадь, митрополит Серафим окроплял ее и воинов святою водою. Еще недавно митрополита мятежники встречали на этой же площади бранью и угрозами.
В воспоминаниях декабриста Н. И. Лорера, который в это время находился в каземате Петропавловской крепости, об этом молебне есть всего одна фраза: «На другой день гром пушек возвестил какое-то чрезвычайное торжество; на Сенатской площади было молебствие; духовенство кропило святою водою, а вечером кавалергардский полк дал праздник шефу своему, императрице Александре Федоровне, на Елагином острову».
Казненные декабристы. Художник У.-Дж. Линтон
Наказав заговорщиков, правительство не репрессировало их близких. «Да не дерзает никто вменять их по родству кому-либо в укоризну: сие запрещает закон Гражданский, а более еще претит закон Христианский» – говорилось в вышеназванном рескрипте. Через сто лет этот закон в нашей стране перестал соблюдаться. Консервативные, охранительные настроения были свойственны Жуковскому как в общественной, так и в личной жизни. Конечно, в числе многих других, кому он помог, просил он царя о помиловании декабристов, хотя дела их совершенно не одобрял. Даже выступал за смертную казнь и считал, что казнь пяти декабристов была обоснованной и справедливой. И приблизила их к Богу.
Он описывал казнь поэтически и возвышенно: «Уничтожить казнь? Нет! Страх казни есть то же в целом народе, что совесть в каждом человеке отдельно. Не уничтожайте казни, но дайте ей образ величественный, глубоко трогающий и ужасающий душу… Дайте ей характер таинства, чтоб всякий глубоко понимал, что здесь происходит нечто, принадлежащее к высшему разряду, а не варварский убой человека, как быка на бойне… Казнь не должна быть публичной… Она должна быть окружена таинственностью страха Божия… Пусть накануне казни призовут христиан на молитву по церквам о душе умирающего брата… Внутри темницы и на месте казни все должно
Наставник цесаревича
Все происшедшее в последние годы – смерть Маши, декабрьское восстание и приход к власти Николая I – отразилось на жизни и судьбе Жуковского. При Маше он был поэт, пел, любил. Хоть и говорил, что жизнь и «без счастья» прекрасна, но как и все о счастье мечтал. И поэзия, творчество были необходимы для полноты жизни, тоже являлись счастьем. Он был поэт и влюбленный. Со смертью Маши изменился его внутренний мир, а вместе с ним и направление его поэзии. Теперь это не бурный поток, а спокойное течение… Изменилась даже внешность поэта, что видно по его портретам. Он постепенно притих, успокоился. Огонь в очах его погас.
С приходом к власти Николая I началась в жизни Жуковского совершенно новая полоса. Царская чета искала наставника для своего сына, цесаревича и будущего императора, и остановились на кандидатуре Жуковского. Он всех вокруг очаровывал своей милосердной добротой и впечатлял высокой образованностью и нравственностью. Жуковский поначалу колебался – смущала ответственность и недостаток подготовки. Вместо себя рекомендовал он графа Каподистрию. Но Каподистрию не захотел император Николай. Решили по-прежнему: быть Жуковскому главным руководителем наследника.
В феврале 1826 года Жуковский был официально назначен наставником будущего императора Александра II. Высокая идея воспитания наследника престола увлекла Жуковского. Жизнь Жуковского теперь приобрела особый великий смысл – не для себя, литературы и поэзии, а для матушки-России. Тогда не знал еще, что обучать предстоит будущего царя-освободителя. Жуковский шел на это в настроении подобном тому, как Николай принимал трон. Размеры иные, а суть та же: обязанность, великая миссия, от которой отказываться нельзя. 15(27) ноября 1825 года он писал его матери и своей бывшей ученице императрице Александре Федоровне: «В воспитании и обучении есть три основных срока, которые нужно с ясностью различать и отделять чёткими границами: ребёнок – мужчина – государь. Ребёнок должен быть счастлив. Мужчина должен учиться и быть деятельным. Государь должен иметь великие замыслы, прекрасный идеал, возвышенный взгляд на его предназначение, ничего несбыточного, но естественный результат всего, что предшествовало. Нужно относиться к нему, как к ребёнку в детстве, чтобы он мог стать однажды мужчиной, и чем более будет он чувствовать себя мужчиной, тем менее усомнится он в том, что он государь, когда ещё не настанет пора быть государем, и тем более будет он рад представшей пред ним великой судьбе, когда однажды его поздравят с его титулом».
Цесаревич Александр Николаевич. Художник Ф. Крюгер
Однако печали и треволнения последних лет сказались на здоровье поэта. Весной 1826 года он стал чувствовать себя очень плохо. Жуковский жил теперь в апартаментах Зимнего дворца, на верхнем этаже. Чтобы добраться до своей роскошной квартиры, приходилось ему подниматься на 100 ступенек лестницы. Теперь это стало ему не под силу, он задыхался, часто останавливался. Лицо его отекло, пожелтело; отекали и ноги. От геморроя, потери крови он ослабел. Неважно и с печенью – врачи предписали лечение водами Эмса. «Едва таскаю ноги, – писал Жуковский Елагиной, – взойти на лестницу есть тяжелый и болезненный для меня подвиг; от расслабления и дух и деятельность падают». И в другом письме: «Я очень ослабел от (как бы сказать поучтивее) потери крови: слабость, одышка, когда всходишь на лестницу, бледность мертвеца баллады».
Двор собирался в Москву – 3 сентября 1826 года должна была состояться коронация нового императора. Жуковский в начале года еще надеялся присутствовать на этом высоком событии, но уже к марту стало ясно, что без лечения и отдыха никак не обойтись.
Государыня, с которой уже давно у Жуковского сложились дружеские отношения, отнеслась с пониманием к его проблемам и дала Жуковскому длительный отпуск для лечения на водах в Германии. Ему также поручалось выработать общую программу обучения великого князя Александра и собрать в Европе все необходимые книги для учебной библиотеки.
12 мая 1826 года Александр Тургенев проводил Жуковского. 13‑го он сообщал Вяземскому: «Он вчера же, рано поутру, в девять часов, пустился из Кронштадта в открытое море. Калмык его, у меня служащий, провожал его глазами. Ветер был попутный». Жуковский так плохо себя чувствовал, что перед отъездом написал завещание и передал его Тургеневу. Как он написал – «в случае моей смерти».
Всю дорогу по давно укоренившейся привычке Жуковский вел дневник. В Гамбурге он купил себе «прекрасный оффенбахский дормез» (большую карету) и медленно поехал по направлению к Эмсу, останавливаясь с наступлением ночи в трактирах. В дороге он переводил «Сида» Гердера – прямо на полях карманного формата книги, карандашом. По дороге проходили мимо маленькие немецкие города с узкими улицами, черепичными крышами – Кассель, Есберг, Гальсдорф, Марбург. 10 июня Жуковский прибыл в Эмс, где нашел множество русских, в том числе и знакомых. В первый же день он нанял осла и прогулялся по каменистому берегу Ланы верхом.
Жуковский постоянно переписывался с государыней Александрой Федоровной, и она описала ему все торжества коронации в Москве, происшедшей 3 сентября 1826 года.
В Эмсе поселился с Жуковским его старый знакомый, бывший поклонник Маши, доктор Зейдлиц. Жуковский пил по четыре стакана воды в день, брал ванны, занимался этим шесть недель с большой для себя пользой. Здесь же он познакомился с красивым одноруким человеком, который тоже здесь лечился. Это был Герхардт Рейтерн, бывший русский гусарский офицер, тяжело раненный в «битве народов» под Лейпцигом. Еще в юности он учился живописи и после
Е. Р. Рейтерн. Художник Т. Гильдебрандт
Жуковский и Рейтерн стали вместе ходить на этюды и сдружились. Вместе они совершили путешествие по берегам живописного Рейна. «Я ездил полубольной, – писал он Козлову, – и не столько мог воспользоваться своим путешествием, как бы хотел. Я почти никого не вижу и не желаю видеть. Я нахожусь здесь не в качестве путешественника; я должен здесь, как и в Петербурге, всецело принадлежать моему труду».
Жуковский теперь постоянно ощущал себя не просто поэтом, а исполнителем великой миссии – воспитания будущего царя. «План учения наследника цесаревича» был им создан в конце 1825 – начале 1826 года, и доработан в Лейпциге.
В «Плане учения» подробно описывались все занятия, распределенные на годы возраста великого князя от восьми до двадцати лет. Воспитание будущего императора Жуковский предполагал реализовать в три этапа, выступавших прообразами начального, среднего и высшего образования:
1. Первый – с 8 до 13 лет – включал в себя «приготовительное учение», то есть изучение общеобразовательных дисциплин.
2. Второй период – с 13 до 18 лет – предусматривал «учение подробное», то есть систематический курс начал основных наук.
3. Третий период – с 18 до 20 лет – «учение применительное», ориентированное на жизненную практику наследника престола, круг его «профессиональных» обязанностей.
Жуковский заинтересовался педагогической системой швейцарца Иоганна Генриха Песталоцци под влиянием императрицы Александры Федоровны, которая в детстве воспитывалась согласно ей. На основе этой системы Жуковский выработал свою педагогическую теорию.
На «приготовительном этапе» главной задачей становится научить ребёнка логическому мышлению, приучить его к постановке задач и их решению. Набор предметов этого блока Жуковский дополнил библейской историей и христианской нравственностью, то есть подчинил учение моральному воспитанию. Этот же принцип выдерживался и на втором этапе, когда систематическое усвоение основных наук становилось лишь фундаментом для нравственного самоопределения, ответа на вопрос, «что я должен быть» и «к чему я предназначен».
Жуковский стал тщательно, продуманно и с великой ответственностью готовиться к новой своей роли: собрал специальную учебную библиотеку, коллекцию планов и карт, разнообразных наглядных пособий. Для этого побывал в Берлине, Париже, где в приобретении книг ему помогал, например, историк Франсуа Гизо; он также посетил Швейцарию, чтобы лучше ощутить учение Песталоцци. Руссоист в своей основе, Песталоцци строил свои принципы на гармоническом развитии лучших сторон человеческой личности. Жуковский непрестанно пополнял собственное образование, слушал лекции, познакомился со многими выдающимися зарубежными учеными и мыслителями. Жуковский составил наглядные пособия для будущих занятий, читает труды Франсуа Фенелона. Он приобрел 22‑томное версальское его издание 1822–1824 годов. Изучает «Начальный курс философии» Снелля, «Трактат об ощущениях» Кондильяка, «Проект воспитания и наставления принца» Эрнста Морица Арндта (1813). Такова была прелюдия его педагогической деятельности. Он мечтает о будущей России – о могучей стране с просвещенным монархом и трудолюбивым народом… Он настолько поглощен своей новой великой миссией, что даже чувствует себя в какой-то мере счастливым. И пишет об этом Авдотье Елагиной: «Скажу вам несколько слов о том, что теперь со мной делается… Не воображайте, чтобы я здесь жил для рассеяния… Напротив, здесь я был беспрестанно занят своими приготовлениями к будущему. По плану учения Великого Князя, мною сделанному, все главное лежит на мне. Все его лекции должны сходиться в моей, которая есть для соединения; другие учителя должны быть только дополнителями и репетиторами. Можете из этого заключить, сколько мне нужно приготовиться, чтобы лекции могли идти без всякой остановки. С этой стороны болезнь моя есть для меня благодеяние. Она дала целых шесть месяцев свободных, и я провел их в совершенном уединении, забыв, что я в чужой земле, где много любопытного можно видеть, и посвятив все свои мысли одной, около которой вся деятельность моя вертелась. И теперь на весь остаток жизни у меня в душе одна мысль, все остальное только в отношении к этой царствующей… Прежде моя жизнь была dans le vague (нечто туманное), теперь я знаю, к чему ведет она. Поэзия меня не покинула, хотя и перестал писать стихи, хотя мои занятия и могут со стороны показаться механическими. Есть в душе какая-то полнота, которая животворит ее. Я мог бы назвать себя счастливым (ибо никакого света не предпочту моему теперешнему и нахожу его достойным меня), но для счастья нужно не одно свое. Но и счастью я давно дал другое имя: я называю его должность».
Смерть Александры Воейковой
14 июля 1827 года Жуковский прибыл снова в Эмс. Здесь его ожидало письмо от Александры Воейковой. Чтобы понять, что же случилось с его воспитанницей, с его Светланой, Жуковский немедленно обратился за разъяснениями к Козлову:
«Она больна отчаянно и едет в Италию: вот все, что я узнал из письма ее. В то же время получил письмо и от тебя, и в нем об ней почти ни слова… Напиши ко мне, мой милый друг, всю правду… Опиши все, что было до сих пор с Сашею, что заставило Арендта решиться послать ее в Италию; и скажи, имеет ли она средства сделать это путешествие».
Светлана, младшая сестра Маши Протасовой, еще в 1814 году вышла замуж за литератора А. Воейкова. Вот какую характеристику дал супругам Воейковым в своих воспоминаниях Ф. Ф. Вигель:
«Совершенная разница в наружности, чувствах, обхождении супругов, конечно, бросалась в глаза: он был мужиковат, аляповат, неблагороден; она же настоящая Сильфида, Ундина, существо неземное, как уверяли меня… Как сатирик имел он истинный талант; все еще знают его «Дом сумасшедших», в который поместил он друзей и недругов: над первыми смеялся очень забавно, последних казнил без пощады».
Жуковский знал Воейкова много лет, но даже не подозревал, что тот был запойным пьяницей, превратившимся после венчания в жестокого домашнего тирана, скандалиста и насильника. С самого утра он начинал кричать на всех, кто бы ни подвернулся ему под руку: слуги ли, домашние ли, случалось даже, что он бил свою жену, Сашу… Каково было видеть Жуковскому такое обращение с одним из своих «ангелов»? Ради которых он жил много лет. Ведь получалось, что он сам, своими руками, отдал в объятия злодея веселую, жизнерадостную, полную светлых надежд 18‑летнюю племянницу!
Но окружающих удивляло, что Саша не теряла своего обаяния и жизнелюбия: поэт Николай Языков, в то время студент Дерптского университета, много лет влюбленный в нее, вспоминал,
В 1820 году Воейкова уволили из Дерптского университета, и семья переехала в Петербург, где Александра Андреевна стала хозяйкой литературного салона, который посещали многие знаменитости того времени. Это, возможно, и поддерживало ее. Она занималась также переводом статей, рисовала и неплохо пела. Не отказывалась и от посещения театров, концертов, балов.
Н. М. Языков. Гравюра XIX в.
Н. И. Греч так пишет о ее муже в своих воспоминаниях: Воейков «…успел насолить всем, ибо голос злобы и зависти был в нем сильнее расчета, выгод и пользы. Каким образом, спросят у меня, умел он еще держаться в свете при таком образе мыслей, при таких чувствах и поступках? Он обязан был всем существованием несравненной жене своей, прекрасной, умной, образованной и добрейшей Александре Андреевне, бывшей его мученицей, сделавшейся жертвой этого гнусного изверга. Всяк, кто знал ее, кто только приближался к ней, становился ее чтителем и другом. Благородная, братская к ней привязанность Жуковского, преданная бессмертию в посвящении «Светланы», известна всем. Потом первыми гостями ее были Александр Иванович Тургенев и Василий Алексеевич Перовский. Булгарин некоторое время сходил от нее с ума. Между тем все эти связи были чистые и святые и ограничивались благородной дружбой. Разумеется, в свете толковали не так: поносили ее, клеветали и лгали на нее. Такова судьба всех возвышенных людей среди уродов, с которыми они обречены жить».
В Светлану влюблялись, ей посвящали стихи:
…Она меня обворожила:
Какая сладость на устах,
Какая царственная сила
В её блистательных очах!
Она мне всё: её творенья —
Мои живые вдохновенья,
Мой пламень в сердце и стихах.
И я ль один, ездок Пегаса,
Скачу и жду её наград?
Разнобоярщина Парнаса
Её поёт на перехват —
И тайный Глинка и Евгений
И много всяческих имён…
О! слава Богу! я влюблён
В звезду любви и вдохновений!
Н. М. Языков, 1825
Тогда же судьба свела Светлану со слепым поэтом И. И. Козловым, в судьбе которого она принимала живейшее участие. Он отмечал это с благодарностью в послании к Жуковскому:
…Ты правду нам сказал: она
Второе наше провиденье!
Светлана добрая твоя
Мою судьбу переменила,
Как ангел божий низлетя,
Обитель горя посетила —
И безутешного меня
Отрадой первой подарила.
Случалось ли когда, что вдруг,
Невольной угнетен тоскою,
Я слезы лил, – тогда, мой друг,
Светлана плакала со мною;
В надеждах веры устремлять
Все чувства на детей искала,
И чем мне сердце услаждать,
Своим то сердцем отгадала;
И вслед за ней явились мне
Те добродетели святые,
Всегда, везде ко всем благие,
И лишь могущие одне
Печаль и горести земные
В блаженный превращать удел.
И. И. Козлов, 1822
Отношения с мужем, рождение четверых детей, да и наследственность, возможно, стали причиной того, что болезнь аристократов и интеллигенции того времени – туберкулез – не обошла стороной Александру Андреевну.
8 сентября 1827 года Жуковский был в Лейпциге, а затем в Берлине. Здесь ждало его новое письмо Воейковой. «Я не знала, как маменьке написать о двухгодовой разлуке, – пишет Саша, – и как к ней приехать проездом… Штофреген настаивает, чтобы я ехала в самых первых числах августа; мне надобно ночевать всякую ночь, больше 100 верст невозможно уехать в день, следовательно, кроме дней отдыха 17 дней до одного Берлина, а еще это не половина дороги… Кажется, по твоему маршруту, что увидимся в Берлине».
И. И. Козлов. Литография с рисунка О. А. Кипренского
Светлана ехала лечиться от чахотки на юг Франции, взяв с собой всех своих четверых детей. С мужем отношения были окончательно испорчены. Он даже перед отъездом жены написал и оставил на столе эпитафию на ее смерть. Однако он исправно высылал жене деньги во Францию, Швейцарию и Италию. Кроме того, более половины затрат на поездку обеспечивал Жуковский, при этом он пользовался кредитом императрицы Александры Федоровны, ставшим затем «безвозвратным». Но Воейков о деньгах, поступающих от Жуковского, не знал. Саша ему об этом, по просьбе Жуковского, ничего не говорила.
12 сентября Светлана остановилась в Берлине в гостинице «Лейпциг». Узнав, что Жуковский стоит в гостинице «Петербург», она отправила ему записку, но они увиделись только на другой день. Поэт был поражен болезненным видом и худобой Светланы. Она рассчитывала пробыть в Берлине пять дней, но Жуковский продержал ее десять. Он возил ее с детьми по городу, в Потсдам и Шарлоттенбург. «Она путешествует не уставая, и, по-видимому, переезды ей приносят пользу, – пишет Жуковский. – Всякий день будет отдалять ее от севера и приближать к прекрасным южным странам… Южный воздух и спокойствие, которым она еще никогда не пользовалась, спасут ее».
Берлинские дни пролетели быстро. «С нею расстался я на мосту Потсдамском; долго смотрел за нею вслед, – писал Жуковский, – и когда она исчезла на повороте, то было это навеки. В эту минуту оба мои прежние ангела перестали существовать для меня в этой жизни». Другой ангел, которого вспомнил Жуковский, – Маша.
Последний портрет А. А. Воейковой. Рисунок К. де Местра
Светлана едет на лечение за границу. Берлин, Франция, Италия… Светлана надеется на целебное действие южного климата, и первое время кажется, что лечение идет не так уж и плохо. Однако вскоре ей снова становится хуже, и она пишет: «Моя жизнь – ужасная буря, которая не может быть продолжительна». Чтобы поддержать все слабеющую Светлану, к ней приехал друг, медик Зейдлиц. Приехал и друг ее генерал Перовский, питавший к Светлане самые теплые чувства. Жуковский просил Тургенева – узнавать о Саше, быть ей полезным, но через других: «твое сношение с нею кончено и не должно ни под каким видом возобновляться» – и он журит приятеля за то, что тот обмолвился кому-то о своих чувствах: «о том, что у тебя с нею было, ни слова никому! Это обязанность твоя и перед собою и передо мною!.. Загладь старое!» (1827 г., 25 октября). «Не тревожь ее ничем: ее жизнь на волоске» (10 января 1828 г.) О ее здоровье приходили то утешительные, то тревожные вести. Друзья ее тревожились. «Вот целый месяц, как
Удивительно, но Жуковский спокойно, с каким-то умилением ждал смерти Саши, писал о том ей самой: «J’ai lu votre lettre a Peroffsky: Il faut vous perdre». (Я читал ваше письмо к Перовскому; придется вас потерять. –Фр.); и в другом: «Alexandrine, mon ange! Peut-etre vous etes deja mon ange sous tous les rapports!» (Александрина, мой ангел! Может быть, вы уже мой ангел во всех отношениях! –Фр.) По-видимому, к идее смерти светлой, освобождающей он привык, кончина Маши его осветила, он так проникся верой в «небесное товарищество», что говорит об умирающей, как будто она была уже нездешней. «В мыслях я уже с нею простился… Я точно теперь в таком положении, как бы сам готовился оставить землю и перейти в другую жизнь… Наш здешний мир переходит на ту сторону. Все отделяется от жизни. Остается одна строгая должность» (к Тургеневу 14/26 февраля 1829 г.). Получив подтверждение о смерти Саши 16 марта 1829 года, он написал Александру Тургеневу: «Нежнейший товарищ моей души оторвался от нее, …и для меня навсегда с нею исчезла самая близкая родная душа. С 15‑летнего возраста до теперешнего времени была она во всем моим прелестным товарищем. Сперва как милый, цветущий младенец, которым глаза любовались в такое время, когда душа расцветала; потом как веселая, живая, беззаботная, как будто обреченная для лучшего земного счастия, как сама ясная надежда. Как была она мила в своей первой молодости! Точно воздушный гений, с которым так было весело мне в моем деревенском поэтическом уединении. Потом – как предмет заботы и сострадания, как смиренная, но всегда веселая, при всем своем бедствии, жертва Воейкова. Все это пропало; от всего этого осталась последняя минута ее, светлая, возвышающая душу. Перед этою минутою молчит сожаление об ней. Как жалеть об ней? Можно сказать, что жизнь к ней не коснулась; она посреди всего житейского прошла чистою, без усилия, по одной младенчески непорочной природе своей».
Саше было всего 32 года. Зейдлиц занимался похоронами, и она упокоилась на греческом православном кладбище в Ливорно. Зейдлиц заказал крест с распятием и плиту белого мрамора с теми же словами из Евангелия, как и на могиле ее старшей сестры Марии Мойер в Дерпте: «От Иоанна (XIV, 1–4) “Да не смущается сердце ваше; веруйте в Господа и Мя веруйте”».
Жуковский, бывая в Италии, всегда посещал могилу племянницы. Он писал давнему поклоннику Александры Тургеневу: «И можно сказать, что между их могилами та же разница, какая между их наружностью. Для одной умершей – небо Лифляндии и тихий уголок подле большой дороги, за которой поле, покрытое жатвою; природа простая и приятная, как ее тихие свойства; над другою – голубое небо Италии с его яркими звездами и благовониями юга, очаровательными, как ее милое, восхитительное ребячество, как поэзия ее сердца».
Когда-то, еще в 1815 году, Василий Андреевич Жуковский сделал перевод стихотворения Ф.-Г. Ветцеля «Wenn die Rosen blühen», его положил на музыку немецкий композитор Август Генрих Вайраух (Weyrauch), живший в Дерпте и очевидно часто встречавшийся и со Светланой, и с В. А. Жуковским. Эта песня-романс станет любимой на всю жизнь у Александры Андреевны… грустное и печальное предсказание будущего.
Розы расцветают,
Сердце, отдохни;
Скоро засияют
Благодатны дни.
Все с зимой ненастной
Грустное пройдет;
Сердце будет ясно;
Розою прекрасной
Счастье расцветет.
Розы расцветают —
Сердце, уповай;
Есть, нам обещают,
Где-то лучший край.
Вечно молодая
Там весна живет;
Там, в долине рая,
Жизнь для нас иная
Розой расцветет.
1815
Жуковский не оставил семью Светланы без помощи, взяв на себя заботу о ее четырех детях-сиротах. 16 апреля 1829 года писал Елагиной: «Христос воскресе, милая Дуняша! Счастливы мы, что можем сказать такое слово на гробах Маши и Саши! Послезавтра еду в Дерпт повторить его их несчастной матери. На днях получил письмо от Зейдлица из Сестри близ Генуи. Дети едут на родину: они остановятся на неделю в Женеве, где Андрюша оставлен матерью и будет оставлен на несколько лет в пансионе. Они потом остановятся в Дерпте; оттуда в Петербург. Две старшие помещены будут в институт. Императрица, которая любила их мать, берет их на свое попечение… Меньшая, Маша, вероятно, если этого Ек. Афан. захочет, останется y своей бабушки; a потом, когда войдет в лета, отдадим ее в Смольный монастырь. Дочки Александры получили хорошее образование, сын тоже обучался, но в силу своих слабых умственных способностей далеко не пошел. Вот такая история одной прекрасной жизни…
16 июня 1839 года скончался ее муж Александр Федорович Воейков, но не вдовцом, после смерти Светланы он снова женился. Жуковскому рассказали, что в бумагах этого почти всеми презираемого человека нашли записки и счета, о которых никто не знал, оказывается, он в течение многих лет содержал несколько бедных вдов и сирот, тратя на это в месяц до ста рублей. Жуковский был поражен. Воейков даже не пытался поправить этим свою репутацию! Он не гнался за славой доброго человека, хотя, как видно, был им… «Вот и разгадывай тут природу человека!» – думал Жуковский. Эта весть обрадовала его. Воейков словно перечеркнул все содеянное им зло…
Педагогический подвиг
Больше 10 лет, с 1826 по 1841 год, исполнял Жуковский обязанности главного наставника цесаревича. В первый день занятий, в январе 1828 года, поэт преподнёс 10‑летнему воспитаннику картину неизвестного художника с изображением Александра Невского в отрочестве. Будущий полководец был изображён в час рассвета молящимся. Этот подарок Жуковский сопроводил письмом с разъяснением значения и главных идей картины. Учебный день великого князя был очень длительным, он длился с 6 часов утра до 10 вечера, перемежаясь различными занятиями и играми. Собственно на сами уроки уходило восемь часов. Обучался Александр Николаевич с двумя сверстниками – Виельгорским и Паткулем. Сердечность, ровность и строгость воспитателя по отношению к ученикам способствовали их сосредоточенности и собранности. Для закрепления уроков Жуковский составлял особые книжки, в которых вкратце излагалось содержание пройденных тем, опорные хронологические таблицы и т. д. Книжки эти затем издавались в нескольких экземплярах. Жуковский предлагал курс и опыт обучения цесаревича распространить и сделать доступным для всех российских учебных заведений. Отдельно Жуковский сформулировал пожелания будущему царю:
«Уважай закон и научи уважать его своим примером: закон, пренебрегаемый царем, не будет храним и народом.
Люби и распространяй просвещение: оно – сильнейшая подпора благонамеренной власти; народ без просвещения есть народ без достоинства…
Люби свободу, то есть правосудие, ибо в нем и милосердие царей и свобода народов…
Владычествуй не силою, а порядком: истинное могущество государя не в числе его воинов, а в благоденствии народа.
Будь верен слову: без доверенности нет уважения, неуважаемый – бессилен.
Окружай себя достойными тебя помощниками: слепое самолюбие царя, удаляющее от него людей превосходных, предает его на жертву корыстолюбивым рабам, губителям его чести и народного блага.
Уважай народ свой: тогда он сделается достойным уважения».
Уроки и подготовка к ним отнимали у Жуковского все время. Он трудился с искренним увлечением и писал другу Вяземскому, что вынужден выбирать между двумя предметами – поэзией и воспитанием – не в пользу поэзии, поскольку заниматься двумя вещами не в состоянии. Дельвиг поэтому поводу сообщал Пушкину: «Жуковский, я думаю, погиб невозвратно для поэзии. Он учит великого князя Александра Николаевича русской грамоте и, не шутя говорю, всё время посвящает на сочинение азбуки. Для каждой буквы рисует фигурку, а для складов картинки. Как обвинять его! Он исполнен великой идеи: образовать, может быть, царя. Польза и слава народа русского утешает несказанно сердце его». Жуковский редко покидал дворец, изредка посещая лишь Козлова и графиню Лаваль. Он писал Воейковой в Гиер: «Хожу сверху Шепелевского дворца в учебную комнату моих милых учеников и более ничего, час от часу отделяюсь далее от света. Не знаю, хорошо ли это, но оно так. Мне по-настоящему не надо разлучаться с современным; напротив – надобно бы за ним следовать внимательно. Но это для меня невозможно, не умею гоняться за двумя зайцами».
А. А. Дельвиг. Художник П. Ф. Борель
Александр Тургенев делился своими впечатлениями о Василии Андреевиче с Вяземским: «Он, право, сделался великим педагогом… он вложил свою душу даже в грамматику, и свое небо перенес в систему мира, которую объясняет своему малютке (т. е. великому князю Александру Николаевичу). Он сделал из себя какого-то детского Аристотеля». Наставничество Жуковского включало немало оригинального: оно было неотделимо от русской культуры и духа православной религиозности. Большую роль здесь играла и поэтическая природа наставника, и его удивительная, отмеченная всеми, кто с ним встречался, доброта. Определенность взглядов и последовательность в их проявлении соединялись в нем с обязательностью во взаимоотношениях с окружающими, с тактичностью, незлобивостью, необыкновенной терпеливостью в работе. Молодые души поневоле раскрывались навстречу чистосердечию, увлеченности, изобретательности, одухотворенности Жуковского.
Существенное место в системе образования цесаревича занимало обучение истории, которую Жуковский считал важнейшим предметом для политической деятельности будущего государя. «История, освященная религией» – полагал он – является главной царской наукой. К этому заключению пришел он под влиянием швейцарской педагогики, в данном случае – Иоганна Мюллера, письма которого Жуковский опубликовал в переводе на русский язык. Преподавание истории Жуковский взял на себя. Он выделял и подчеркивал нравственное значение исторического опыта, который должен оказывать влияние на весь строй мыслей цесаревича. Жуковский внушал наследнику престола, что «Его Высочеству нужно быть не ученым, а просвещенным».
Император Николай I с цесаревичем. Художник А. П. Швабе
Для цесаревича поэт составил подробный конспект объёмного труда Карамзина «История государства Российского». Особое внимание он уделил истории Руси от 1230‑х годов до 1480 года, то есть татаро-монгольскому игу и постепенному созданию централизованного монархического государства. Вместе с тем рассматривался вопрос о природе власти монарха, что было очень важно для воспитания будущего самодержца. Император Николай I хотел сделать упор в обучении сына на военном деле, однако Жуковский был с ним не согласен. «Должен ли он быть только воином, действовать единственно в сжатом горизонте генерала? – доказывал поэт в одном из своих писем. – Когда же будут у нас законодатели? Когда будут смотреть с уважением на истинные нужды народа, на законы, просвещение, нравственность? Страсть к военному ремеслу стеснит его душу; он привыкнет видеть в народе только полк, в отечестве – казарму». И сумел настоять на своем. Император Николай I прислушался к наставнику и личным волевым решением впервые отправил сына в военные лагеря в 11‑летнем возрасте, а не в 9‑летнем, как это практиковалось ранее.
Благотворение Жуковский считал святым благородным и наиважнейшим делом, и не всякий, по его мнению, имел право называться благотворителем. Поэтому в свою педагогическую систему он ввел особую форму поощрения: тот из учеников, кто в течение недели достигал примерных успехов в учебе, имел право внести некоторую сумму денег в благотворительную кассу для оказания помощи нуждающимся. То есть право сделать доброе дело надо было заслужить! Педагогический подвиг Жуковского не менее велик и значим для России, чем поэтический.
Боже, царя храни
По своим убеждениям был Жуковский монархистом и охранителем государства Российского. Он ненавидел всякого рода бунты и революции. В своем дневнике и в письмах Жуковский часто высказывал идеи, близкие теории официальной народности графа С. С. Уварова, его друга по «Арзамасу». В 1833 году только что назначенный министр просвещения граф Сергей Уваров предложил основать русское образование на твердых началах, которые отличают Россию от остальной Европы. Такими началами он объявил Православие, Самодержавие и Народность. Эти начала, превращенные в лозунг, стали известны как «Триада Уварова». Суть идеи министра просвещения сводилась к тому, что православная вера, любовь к Отечеству и преданность монарху являются неотъемлемыми чертами русского народа,
Еще в 1815 году в журнале «Сын Отечества» В. А. Жуковский опубликовал стихотворение под названием «Молитва русских»! Это была дань уважения к императору Александру I, избавившему Европу от наполеоновской тирании:
Боже, Царя храни!
Сильный, Державный,
Царствуй на славу,
На славу нам.
Царствуй на страх врагам,
Царь Православный!
Боже, Царя храни!
Боже, Царя храни!
Славному долги дни
Дай на земли, дай на земли!
Гордых смирителю,
Слабых хранителю,
Всех утешителю —
Всё ниспошли!..
Это стихотворение, положенное на музыку английского гимна (God Save the King), использовалось в качестве российского гимна с 1816 по 1833 год – целых 17 лет. После заключения в 1815 году «Четверного союза» – России, Великобритании, Австрии и Пруссии – было предложено ввести единый гимн для участниц союза. В качестве музыки был выбран один из старейших гимнов Европы – God Save the King.
Однако императору Николаю I не нравилось, что российский гимн исполнялся на британскую мелодию, и он решил положить этому конец. Создать новый, поистине российский гимн, он поручил талантливому композитору и скрипачу из своего окружения – Алексею Львову.
Львов вспоминал, что задача показалась ему очень трудной: «Я чувствовал надобность создать гимн величественный, сильный, чувствительный, для всякого понятный, имеющий отпечаток национальности, годный для церкви, годный для войск, годный для народа – от учёного до невежды». Такие условия пугали Львова, позже он говорил, что проходили дни, а он ничего не мог написать, как вдруг в один вечер, вернувшись домой поздно, он сел к столу, и в несколько минут гимн был написан. Затем Львов обратился к Василию Жуковскому с просьбой написать слова к уже готовой музыке. Жуковский предложил первые 6 строк текста, «подогнав» их под мелодию.
Николай I был доволен, он похвалил Львова, сказав, что тот «абсолютно его понял», и подарил ему золотую табакерку с бриллиантами. Первое публичное исполнение гимна в Москве состоялось 11 декабря 1833 года. После этого гимн подлежал обязательному исполнению на всех парадах, на разводах, при освящении знамён, на утренних и вечерних молитвах Русской армии, встречах императорской четы войсками, во время принятия присяги, а также в гражданских учебных заведениях.
Интересно то, что Жуковский со временем стал воспринимать свой текст не как авторский, а как «народный», т. е. написанный от лица народа, выражающий не чувства одного человека, а всей нации. Много позднее в статье «О происшествиях 1848 года» он так передавал свои впечатления от услышанного в Германии российского гимна: «Ныне день рождения нашего императора; музыка играет народную русскую песню “Боже, царя храни!” Давно я не слыхал ее… Народная песня – в ней заключается великое очарование; она то же, что звуки родного языка, что воспоминание о родине; чудный, родной голос, все вместе выражающий; в ней слышится… какое-то сводное предание о целом народе». К началу лета 1832 года здоровье Жуковского опять пошатнулось. Он отправился в отпуск, испросив себе для лечения и отдыха год. Путь его лежал в уже знакомый ему Эмс. До 3 августа он пил здесь по шесть стаканов целебной воды, принимал ванны, совершал прогулки – пешие и на осле, которого кличка была Блондхен (Белокурый).
В конце сентября Жуковский поселился в швейцарской деревушке Верне. Отдых здесь продолжался около месяца. В середине октября Жуковский незаметно для себя начал писать. На столе у него лежали Шиллер, Уланд, «Наль и Дамаянти» Рюккерта, «Ундина» Фуке. Снова подъем в пять часов и работа до четырех часов дня. В день своего рождения 29 января 1833 года он писал родственнице А. П. Зонтаг: «Нынче мне стукнуло 49 лет… не жил, а попал в старики». Чтобы побывать на могиле Саши Воейковой, он поплыл на пароходе в Геную и затем в Ливорно. Грустно постоял перед родной могилой и срисовал ее в свой альбом. Отсюда поехал в Пизу, где Саша скончалась, – посмотрел на окна дома, где она жила. И затем опять вернулся в Ливорно, сел на пароход «Фердинанд» и 16 апреля прибыл в Чивита-Веккиа. С палубы он увидел подплывшую лодку и в ней радостно размахивающего руками толстяка в широком плаще – это был Александр Тургенев. В эту же ночь друзья отплыли на том же пароходе в Неаполь.
Российский император Александр II и гимн «Боже царя храни». Издание 1869 г.
А 3 июня Жуковский прибыл в Женеву. Здесь, в течение июня, ему сделали две операции. Несколько недель он вылежал в Берне, сообщая всем в письмах, что, наконец, «болезнь его зарезана» и авось не воскреснет. 17 июля начался возвратный путь на родину. По дороге остановился на курорте возле Висбадена, попил еще целебной воды и в середине сентября приехал в Дерпт. Здесь как всегда отправился на могилу Маши, поделился с ней своими воспоминаниями о Ливорно и о «тихом гробе» ее сестры.
В целом это европейское путешествие положительно отразилось на душевном и физическом состоянии Жуковского. Пушкин встретил Жуковского у Карамзиных и записал 24 ноября 1834 года в дневнике: «Он здоров и помолодел».
Открытие Александровской колонны
30 августа 1834 года Жуковский присутствовал на торжественном открытии Александровской колонны с венчающим ее Ангелом Мира в С-Петербурге. Знаменитая Александровская колонна – это гигантский цельный гранитный столп, самый высокий в мире. Колонна эта не врыта в землю и не укреплена на фундаменте. Она держится за счет точного расчета и своего веса. Это самая высокая в мире триумфальная колонна. Ее вес составляет 704 тонны, высота колонны – 47,5 метра, гранитного монумента – 25,88 метра.
Указ о сооружении монумента перед Зимним дворцом был издан императором Николаем I еще в 1828 г. Он должен был стать мощным заключительным аккордом архитектурного ансамбля Дворцовой площади в Санкт-Петербурге. Монумент был воздвигнут в 1829–1834 годах в память императора Александра I, в честь победоносного окончания Отечественной войны 1812 года и заграничных походов 1813–1814 годов. Проект памятника, разработанный архитектором Огюстом Монферраном, был утверждён в 1829 году.
Работа была выполнена колоссальная. В 1830 г. начались работы по рытью котлована (около 30 × 30 метров, глубиной около 4,5 метра) и сооружению гранитного фундамента (под фундамент было забито 1102 сосновых свай). В конце октября 1830 года строительство фундамента было завершено, и в «лето от Рождества Христова 1830 ноября в 19‑й день» состоялась закладка памятника. Почти два года под руководством купцов отца и сына Яковлевых шла выломка
Александрийская колонна в лесах. Художник Г. Г. Гагарин
Массивный гранитный постамент был украшен четырьмя барельефами – виртуозными композициями из аллегорических фигур и изображений древнерусских и античных военных атрибутов, отлитыми из бронзы по моделям скульпторов Ивана Леппе и Петра Свинцова, выполненных по эскизам Монферрана и подробно разработанным рисункам Джованни-Батиста Скотти с помощниками. По моделям скульптора-орнаменталиста Евстафия Балина отлиты архитектурные украшения: лавровые гирлянды и венки, оплетённые лентами, орнаменты, орлы для удержания гирлянд с сияниями Всевидящего ока в лавровом венке, обрамляющие подножие гранитной колонны. Весь этот изысканный бронзовый декор был отлит из пушек, взятых в сражениях у неприятеля и отчеканен в 1833–1834 годах на заводе инженера-литейщика Карла Николаевича Берда.
Наверху колонны изваяна фигура бронзового ангела, попирающего крестом змею (олицетворяющую собой побеждённого врага). Над этой фигурой скульптор Борис Иванович Орловский работал в 1831–1833 годах. Николай I повелел: «Лик статуе дать покойного императора Александра I». Император внимательно следил за ходом работ, под его надзором происходило усовершенствование и уточнение всех деталей проекта.
Днём торжественного открытия монумента было назначено 30 августа 1834 года. К этому времени минуло 20 лет после разгрома Наполеона и взятия Парижа. Центр Санкт-Петербурга, в котором должно было совершиться народное торжество, соответствовал величию памятника и состоял из четырёх площадей: Дворцовой, Адмиралтейской, Исаакиевской и Сенатской. Все они образовали единое гигантское пространство – форум центральных площадей столицы, – величественно расстилавшееся пред взорами зрителей. Длина форума составила 495 саженей; он предназначался для войск, и никто из зрителей не должен был там находиться.
Величественный памятник постепенно открывался пред взорами зрителей. Наконец заслонявшие его леса упали, и монумент предстал во всём своём величии: на гранитном основании с тремя ступенями и тумбами по углам установлен постамент, облицованный бронзовыми горельефами. В его центре встала устремлённая в поднебесье громада – зеркально полированная гранитная колонна дорического ордера с бронзовой базой в виде лаврового венка и квадратной капителью. На ней покоится цилиндрический бронзовый пьедестал с полусферой, увенчанной аллегорической фигурой бронзового ангела, попирающего крестом извивающуюся в предсмертных судорогах змею.
Василий Жуковский не спал в ночь перед праздником, но не от ожидания торжеств, а просто от духоты и грозы. «Воздух давил как свинец; тучи шумели; Нева подымалась и был в волнах ее голос, – писал он. – Наконец запылала гроза; молния за молниями, зажигаясь в тысяче мест, как будто стояли над городом… иные широким пожаром зажигали целую массу облаков, и в этом беспрестанном, быстром переходе из мрака в блеск чудесным образом являлись и пропадали здания, кровли и башни, и вырезывались на ярком свете шатающиеся мачты кораблей, и сверкала громада колонны, которая вдруг выходила вся из темноты, бросала минутную тень на озаренную кругом ее площадь, и вместе с нею пропадала, чтоб снова блеснуть и исчезнуть!»
Собственно, эта гроза и открыла новый монумент Жуковскому. Празднество началось рано утром. В 7 часов утра пушечный залп возвестил о начале праздника. Императорская семья отправилась в Александро-Невский монастырь, а народ начал стягиваться к Дворцовой площади. И. Бутовский писал, что «указанные для публики места наводнялись зрителями с невероятною быстротою, в порядке и тишине беспримерной». В 11 часов после появления государя торжество открылось выходом 120‑тысячного войска на Дворцовую площадь.
При этом, как сообщал Жуковский, «вдруг тишина обратилась во что-то, не имеющего имени». Николай I объехал войска, затем настало время всеобщей молитвы с коленопреклонением, которая напомнила не только о молитве Александра I и русского войска в Париже в 1814 году, но и об очистительном молебне на Сенатской площади после казни декабристов 14 июля 1826 года. Жуковский писал, что в этой необычайной тишине всем были слышны слова произносимой молитвы. Открытие Александровской колонны завершал церемониальный марш. Затем впервые в официальной обстановке был исполнен гимн «Боже, Царя храни».
Портрет императора Николая I на коне. Художник Ф. Крюгер
Жуковский отметил, что «два часа продолжалось сие великолепное, единственное в мире зрелище». Николай I лично командовал парадом – эта деталь была особо выделена всеми очевидцами: «Он <Николай> был великолепен;…это был император, полководец… Одним словом, высочайшие особы показали себя достойными власти, и если бы этот род не занимал трона, его следовало бы на него возвести».
О политических взглядах Жуковского больше всего говорит его программная статья «Воспоминание о торжестве 30 августа 1834 года». В этой основополагающей статье Жуковский описал свои взгляды на государственную идеологию. Статья сразу получила статус программной – это была манифестация идеалов и целей современного, николаевского, и будущего, александровского, царствований. Поэт писал: «…дни боевого создания для нас миновались, наступило время создания мирного… период развития внутреннего, твердой законности, безмятежного приобретения всех сокровищ общежития… [Россия] готова произрастить богатую жатву гражданского благоденствия, вверенная самодержавию… коего символ ныне воздвигнут перед нею царем ее в лице сего крестоносного ангела, а имя его: Божья Правда».
Стихи Жуковского про Николая Первого декламировали школьники и гимназисты:
Царь наш любит Русь родную,
Душу ей отдать он рад.
Прямо русская природа;
Русский видом и душой,
Посреди толпы народа
Выше всех он головой.
На коня мгновенно прянет,
Богатырь и великан,
В ратный строй командой грянет —
Огласит весь ратный стан.
Путешествие с цесаревичем по России
17 апреля 1937 года цесаревичу Александру Николаевичу исполнилось 19 лет. Тогда же, в середине апреля, он сдал последний экзамен. Это значило, что курс образования цесаревича, разработанный под руководством его наставника, поэта В. А. Жуковского, был успешно завершён. Теперь предстоял не менее важный этап подготовки будущего правителя России – знакомство со страной и её народом.
Маршрут путешествия Александра Николаевича тщательно разрабатывался под руководством В. А. Жуковского, назвавшего это путешествие
2 мая 1837 года путешественники покинули Санкт-Петербург. В дороге цесаревича сопровождала многочисленная свита, в которую входили В. А. Жуковский, князь Ливен, преподаватель К. И. Арсеньев, генерал-адъютант Кавелин, полковники Юрьевич и Назимов. Также наследника сопровождали собственный камердинер и лейб-медик И. В. Енохин. В дороге путешественников кормила собственная походная кухня. Целая группа фельдъегерей обслуживала царский поезд, занимаясь заготовлением лошадей, оплатой текущих расходов, обеспечивая бесперебойную почтовую связь путешественников со столицей. 3 мая они прибыли в Новгород. По дороге в Тверь побывали в Валдае, Вышнем Волочке и Торжке. Наследник был до глубины души тронут приёмом местных обывателей и написал отцу: «Как после этого не любить и не уважать наш добрый Русский народ». В Твери, после бала, данного великому князю местным дворянством, Жуковский отправил первое свое письмо с дороги к императрице, где отмечал, что не ждет от путешествия «большой жатвы положительных практических сведений о состоянии России: для этого мы слишком скоро едем, имеем слишком много предметов для обозрения, и путь наш слишком определен; не будет ни свободы, ни досуга, а от этого часто и желания заняться, как следует, тем, что представится нашему любопытству». Из Твери поезд в одиннадцать экипажей, под дождем, помчался дальше, по дороге к Ярославлю. «Наше путешествие можно сравнить с чтением книги, в которой теперь великий князь прочтет одно только оглавление, дабы получить общее понятие о ее содержании», – пишет Жуковский из Ярославля.
После коротких остановок в Ростове, Переяславле, Юрьеве-Польском, Суздале, Шуе, Иванове путешественники прибыли 14 мая в Кострому. Экипажи наследника и его свиты везде сопровождали толпы народа, а когда наследник плыл на пароме по Волге, люди не только теснились по обоим берегам, но и входили в воду по самую грудь. В Костроме наследник осмотрел Ипатьевский монастырь, откуда начиналась династия Романовых. Там же он гулял в городском саду и катался на лодке. «Время было божественное», – отмечал Александр в письме отцу.
В письме от 19 мая Александр описывает Вятку и её окрестности, в частности, Судиславль – «гнездо раскольников» – и Макарьев – «город ничтожный», хотя в нём имелись городской собор и монастырь, в которые наследник заглянул.
Цесаревич Александр Николаевич. Неизвестный художник
По дороге в Пермь августейший путешественник посетил город Глазов, Ижевский и Воткинский заводы, где увидел тяжесть работы металлургов: «совершенный ад». 29 мая – Екатеринбург, а затем, перемахнув Уральские горы, путешественники оказались в Сибири. Побывали в Тагиле, Тобольске и Тюмени. Обратный путь вёл через Урал на юг – на Курган через Ялуторовск. В Кургане цесаревич и Жуковский встретились с декабристами. Они произвели на Александра положительное впечатление, особенно наследник хвалил Нарышкина: «он благодетель всего города». Жуковский записывал: «Ни одного из встреченных мною в Кургане я не знал прежде». Но он всегда и всем старался помочь. «Душе отрадно было свидание с таким человеком, – вспоминал декабрист Розен, – с таким патриотом, который, несмотря на заслуженную славу, на высокое и важное место, им занимаемое, сохранил в высшей степени смирение, кротость, простоту, прямоту и без всякого тщеславия делал добро, где и кому только мог. И после свидания в Кургане он неоднократно просил за нас цесаревича».
Жуковский и наследник написали письмо, в котором ходатайствовали перед императором о смягчении наказания декабристов – оно было отправлено со специальным фельдъегерем. Перед Симбирском, 23 июня, пришел ответ. Царь разрешил некоторым из поселенных в Тобольской губернии декабристам поступить в Отдельный Кавказский корпус солдатами. Теперь у них появилась надежда выслуги чина и отставки… Жуковский написал письмо и императрице. В нем он упоминает о жене Нарышкина, добровольно поехавшей в Сибирь (а она была фрейлиной императрицы), о Якушкине, Бриггене, Муравьеве-Апостоле. Он пишет о семьях декабристов: «А их дети, оставленные в России или родившиеся в изгнании; а их родные, для которых давно совершившееся бедствие не состарилось, а свежо и живо, как в первую минуту!»
Дальше путешественники двинулись к Саратову. Прибыли туда 27 июня.
И снова в путь: 1 июля – Пенза, 2‑го – Моршанск, 3‑го – Тамбов. 4 июля выехали из Тамбова, заехали в Липецк, где осмотрели заведение минеральных вод, а оттуда двинулись к Воронежу, где смотрели выставку лошадей, посетили монастырь, известный своей чудотворной иконой, и, как обычно, гимназию и госпиталь. 7 июля Александр со свитой покинули Воронеж, 8-го они были в Ельце, а в Тулу прибыли 9 числа в 9 часов вечера. Жуковский записывал в дневнике: «9 июля. Пребывание в Туле. Встал в 5 часов. Прогулка по Туле. Тени прошедшего живут на местах, где мы жили… Я вспоминал физиономии людей. Рисовал…» В Туле Жуковский получил разрешение покинуть свиту на десять дней для посещения родных своих мест. «Жуковский из Калуги едет на свою родину, в Белёв, – записывает Юрьевич, – и соединится с нами опять в Москве».
Неподалеку от Тулы и Белёва, в Бунине, жила теперь Екатерина Афанасьевна Протасова с внучками. В 1836 году Мойер, окончив службу в Дерптском университете, вышел в отставку и переехал на житье в купленное им имение Бунино в Орловской губернии. Сюда же перебралась и Екатерина Афанасьевна. Теперь все они и Авдотья Петровна Елагина встречали Жуковского в Белёве. Впрочем, его ждал весь Белёв, приготовившийся чествовать выдающегося земляка его в городском саду. Елагина по подписке собрала средства, и был куплен серебряный лавровый венок, а городской голова А. Ф. Новиков приготовил речь…
19 июля в Белёв прибыл великий князь со всей своей свитой и остановился в доме купца Бунакова. Утром он осмотрел дом, где проездом из Таганрога скончалась в 1825 году императрица Елизавета Алексеевна, затем Спасопреображенский мужской монастырь. Места, где возрастал «любимый его наставник», Александр посетил в духе паломничества. «В Белёве великий князь посетил дом, некогда принадлежавший Жуковскому, – пишет Юрьевич, – и тем восхитил до бесконечности и прежнего и нового его владельца – протоколиста Емельянова».
Эта поездка как бы вернула Жуковскому на несколько мгновений прекрасное прошлое – он увидел себя в своем кабинете у полукруглого окна, молодым; увидел Машу, смотрящую вместе с ним на дали за Окой. Здесь в 1806 году Маша Протасова посадила во дворе ивы, а в 22‑м, на рассвете, плакала в одиночестве на траве дворика. А над ним небо, лазурное
Он отправился в Мишенское. Многое здесь изменилось. «Вырубленный лес по большой дороге, – записал он в дневнике. – Мельница близ деревни. Олешняк и вся гора облезли. Двор, и дом, и пруд, и деревня, но прежнего нет. На месте старой садовой рощи молодая. Только два камня. Многие из рощиц срублены». Вместо старой бунинской усадьбы Жуковский увидел какой-то длинный и низкий дом (он построен был совсем недавно по приказанию теперешней владелицы Мишенского Анны Петровны Зонтаг, проживающей в Одессе) и разные постройки вокруг. Только церковь та же. Не оказалось и беседки из Греевой Элегии…
В новом доме, построенном из сохранившихся бревен старой усадьбы, Жуковский увидел знакомые кресла и столы, памятные с детства портреты, остаток библиотеки Марьи Григорьевны Буниной в простом шкафу… На кладбище посетил Жуковский дубовую часовню-усыпальницу, где поклонился праху отца и Варвары Афанасьевны Юшковой, сестры своей… «Река времен… река времен!..» – печально думалось ему. «Я приехал взглянуть на своих и на свою родину, – писал он. – Нашел, что все состарилось, многое же и совсем исчезло… Время большой обжора… Я поглядел на наше Мишенское, – в нем все так изменилось, так все вверх дном, что я в другой раз и заглянуть в него не захочу. Оно мне дорого прошедшим, а след этого прошедшего уничтожен частью временем (что грустно, но не обидно), частию рукой человеческой, что грустно и обидно».
В. А. Жуковский в 1837 г. П. Ф. Соколов
24 июля Жуковский встретился со свитой в Москве. В самый день приезда торжественное посещение Успенского собора. У входа встречал цесаревича митрополит Филарет с духовенством в полном облачении. Торжественный гул кремлевских колоколов, блеск митр, риз, мундиров штатских и военных, хоругви, многолетиями пир встрече ученика Жуковского! Сам учитель был очень взволнован. Он писал императрице Александре: «А когда мы вошли в Собор, где на моем веку совершилось уже три коронования, где был коронован Петр Великий, где в течение почти четырехсот лет все русские князья, цари и императоры принимали освящение своей власти и торжествовали все великие события народные, когда запели это многолетие, столько раз оглашавшее эти стены, когда его повели прикладываться к образам и мощам, когда опять сквозь густую толпу он пошел в соборы Благовещенский и Архангельский и, наконец, на Красное Крыльцо, на вершине которого остановился, чтобы поклониться московскому народу, которого гремящее “ура” слилось со звуками колоколов, то я, в сильном движении души… – пожалел, что ни Вы, ни государь не могли этим насладиться».
Тяжело было, однако, то, что в Москве в эти дни стояла невыносимая жара: в тени до 28 градусов. А надо было непрерывно посещать святыни. Побывали в Чудовом, Донском, Симоновом и других монастырях. Были в Звенигороде у святого Саввы. Съездили, разумеется, и в Троице-Сергиеву лавру. «Нигде за все путешествие не уставали так, как в Москве», – писал Жуковский.
После двух недель, проведённых в Москве, Александру Николаевичу предстояла вторая часть путешествия. Он снова отправляется на восток: 10 августа – Владимир, 13 августа – Нижний Новгород, 16 августа – Рязань, 17 августа – в Туле, 19 августа – Орёл. Этот день Жуковский выговорил для себя – поехал в Муратово. Опять разочарование, ничего не осталось от родных, дорогих сердцу мест. «Самая худшая поездка, – записал он. – Пожар в Муратове. Остатки… Разросшийся сад. Дуняшин цветник». Опустело Муратово – столь дорогое для него, и для Маши, место. Большой дом был разобран и продан Воейковым. Пруд спущен. От парка почти не осталось следов. Яблони в саду разрослись, нижние большие ветки обломились, засохли, не пробраться сквозь этот бурелом… Поехал в Бунино – Мойера не застал (он находился в это время в Дерпте); Екатерина Афанасьевна была одна (Катя, дочь Маши, жила у Елагиных, а сестры Воейковы уехали в Петербург), свидание с нею было печально – одинокая старуха осталась ни с чем. Поехал в Чернь – и там никого из прежних знакомцев. «Печальный день!» – заключил Жуковский записи 19 августа.
Курск… Как и везде тут – приемы, бал. Ночью, по пути в Харьков, поезд наследника попал в сильную грозу. В Липцах Жуковский отстал, ночевал на станции один. Один подъезжал утром к Харькову. Экипаж еле тащился в грязи мимо плетней и мазанок. 23 августа были в Полтаве: 24‑го переправлялись через Псёл. Потом миновали Кременчуг. Наконец прибыли в Вознесенск, город военных, где назначены были большие маневры. Сюда прибыл император, здесь собрались иностранные дипломаты, генералы. Русских войск сюда было стянуто несметное количество – триста пятьдесят эскадронов кавалерии и тридцать батальонов пехоты… Жуковского все это не интересовало, он оставил наследника и поехал в Крым, один, не связанный никакими предписаниями.
26 августа Жуковский уже сидел за чаем у Анны Петровны Зонтаг в Одессе. «27 августа. Осматривал город с Анною Петровною… 28 августа. Прогулка по городу. Осмотр дома графа Воронцова… Обед на хуторе Анны Петровны… Ввечеру в театре… 29 августа. Обозрение карантина. Рисование на пристани». Жуковский побывал в музее, в библиотеке, в Ришельевском лицее. Сам город ему не понравился: весь из камня, дома почти одной высоты, мало зелени, пыль, жара, вокруг города – пески и скалы.
Пожар в Зимнем дворце. Художник П.-М.-Ж. Верне
Затем со свитой в Крым, 7 сентября он побывал в Никитском ботаническом саду в Ялте, посетил и Алупку, где для графа Воронцова строили дворец.
В Екатеринославе он заболел, впрочем, и другие участники этого путешествия чувствовали себя крайне усталыми и замученными к концу этого напряженного вояжа. Оправившись 5 октября, Жуковский прибыл в Киев. Опять Москва – и только в начале декабря Царское Село.
Подъезжая к Петербургу вечером 17 декабря, Жуковский увидел зарево пожара. Горел Зимний дворец… Отважно, но тщетно боролись с пламенем солдаты лейб-гвардии Преображенского полка. Однако из дворца было вынесено все ценное, в том числе картины, и спасен Эрмитаж со всеми его коллекциями. Остался цел и Шепелевский дворец – Жуковский снова поселился на своем роскошном «чердаке».
Тарас Шевченко
По возвращении Жуковский начинает готовиться к путешествию по Европе, которое должно было явиться заключительным аккордом в образовательной симфонии цесаревича. Это путешествие состоялось в 1838–1839 годах. Лишь тогда курс воспитания стал считаться законченным. Отъезд в Европу был назначен на конец апреля 1838 года. А в остающиеся месяцы Жуковский успел сделать еще одно доброе дело – оказать содействие в освобождении Тараса Шевченко от
Василий Жуковский и Карл Брюллов развернули бурную деятельность по освобождению Шевченко. Нужны были деньги. Брюллов после написания картины «Последний день Помпеи» стал одним из самых высокооплачиваемых художников России и Европы. Было решено, что Брюллов напишет портрет Жуковского, а тот организует в высшем свете лотерею, кто выиграет, тот и получит портрет. А вырученные деньги они заплатят хозяину Тараса за его освобождение. Об этом рассказал сам Шевченко в автобиографической повести «Художник». Лотерею организовал Жуковский с помощью придворного – графа Михаила Юрьевича Виельгорского, композитора-любителя, которого Роберт Шуман назвал «гениальным дилетантом». Она прошла в Аничковом дворце в апреле 1838 года. Все основное бремя по спасению Тараса легло на императорскую семью. Половину суммы выделила императрица Александра Федоровна, принявшая деятельное участие в спасении из неволи Шевченко, и другие члены императорской фамилии. В лотерее участвовал и сам Николай I. Царица выиграла эту лотерею и стала владелицей портрета. Нужную сумму собрали – и Тарас Григорьевич получил, наконец, желанную свободу. Художник Иван Сошенко позднее вспоминал этот радостный день: «Вдруг в комнату мою через окно вскакивает Тарас, бросается ко мне на шею и кричит: “Свобода! Свобода!” – “Чи не здурів ты, Тарасе?” (Не сдурел ты, Тарас?) А он все прыгает и кричит: “Свобода! Свобода!” Понявши, в чем дело, я уже со своей стороны стал душить его в объятиях и целовать. Сцена эта кончилась тем, что оба мы расплакались, как дети».
Т. Г. Шевченко. Автопортрет
В апреле 1838 года Тарас Шевченко получил вольную и мог теперь жить как свободный человек. Отблагодарил своих освободителей бывший крепостной оригинально: о царской семье написал пасквиль и призвал утопить её в крови, а у хлопотавшего о нём друга и художника Ивана Сошенко соблазнил невесту. Когда та забеременела, то Тарас бросил обесчещенную девушку, да еще в автобиографической повести «Художник» обвинил ее в распутстве. Своего же благодетеля Жуковского Шевченко всенародно обозвал «Тупорылый виршемаз». К сожалению, неблагодарный художник очень много пил, мог, например, согласно воспоминаниям, выпить на двоих 4 бутылки водки. Незадолго до смерти он заболел, болезнь его приписывали неумеренному употреблению горячительных напитков – и умер внезапно в 47 лет. Императрица Александра Федоровна, кстати, так и не забрала свой выигрыш, картина попала к коллекционеру Василию Кокореву, потом ее купил для своей галереи Павел Третьяков, а в советское время он был передан в Музей Тараса Шевченко в Киеве.
В этом знаменитом портрете Брюллова заметна перемена, происшедшая с Жуковским за последние 15 лет. Здесь Жуковский уже совсем другой, умиротворенный, солидный, не видно в его лице бурных переживаний и борений молодости. Во всей его фигуре – грусть и покой. Вот как описывает этот портрет ученик Брюллова А. Мокрицкий: «Вы видите дородного мужчину, покойно сидящего в креслах, спиной облокотился он к стенке кресел. Голова, несколько склонясь в правую сторону, наклонена вперед. Руки сложены так, что кисти, покоясь выше колен, правая покрывая левую, оставляют пальцы ее видными… Лицо спокойное, взор устремленный внимательно, но кажется, занят внутренне. На челе дума не тяжкая, но отрадная, успокоительная. Он весь, кажется, обдумывая подвиг свой, покоится после понесенных трудов. Он жил и любил, но благородные и возвышенные чувства не покидали его никогда». Но разве это тот Жуковский, которого мы знаем по его лирическим стихам начала XVIII века и по его мучительной и прекрасной любовной истории? Что же с ним случилось? Любовь умерла, но он продолжает жить, уже больше 10 лет как выполняет важный государственный заказ по воспитанию наследника престола, влился в царскую семью, и естественно, что изменился внутренне и внешне… Да и годы идут, возраст…
Портрет поэта В. А. Жуковского. 1837–1838 гг. Художник К. П. Брюллов
3 мая состоялся прощальный обед у Виельгорских, прямо от них Жуковский тронулся в путь и на другой день около девяти часов вечера, не заезжая ни к кому, миновал Дерпт (надо думать, что он поклонился праху Маши, – ведь это было потребностью его одинокой души).
Во время европейского путешествия планировалось посещение Германии, Дании, Швеции, Австрии, Италии, Голландии, Англии. Была еще одна цель у этого путешествия – наследнику предстояло выбрать себе невесту, желательно немецких кровей. Император Николай очень торопился послать сына за границу. Причиной была пылкая страсть наследника к фрейлине Ольге Калиновской. Александр чуть ли не от престола готов был отказаться, чтобы жениться на Ольге. Это, конечно, сильно встревожило его родителей, и они решили отправить сына в Европу, чтобы набраться новых впечатлений и найти подходящую ему по статусу невесту. Княжеские дома в Германии изобиловали молодыми девушками на выданье. Санкт-Петербургская канцелярия подготовила список потенциальных невест, Александру оставалось лишь сделать выбор.
Путешествие с цесаревичем по Европе
В путешествие по Европе Александр Николаевич со свитой отправились 2 мая 1838 года. До 24 мая великий князь находился в Берлине. Здесь Жуковский опять попал в суету визитов, приемов, балов и парадов. Его светская жизнь не занимала, и он старался улучить всякую минуту, чтобы пообщаться с интересными ему людьми: побывал у скульптора Рауха, художника Крюгера, который литографировал его портрет. Позднее этот портрет продавался в Петербурге в книжной лавке Смирдина. 21 мая приехал в Берлин Вяземский и рассказал, что пароход, на котором он плыл из Петербурга, сгорел в море, в виду немецких берегов. Почти все пассажиры спаслись, но пережили очень тяжелые моменты. На пароходе этом были жена Ф. И. Тютчева с детьми, молодой Иван Тургенев. Несмотря на это, 27 мая Жуковский и сам отплыл на пароходе, «набитом как бочонок с сельдями» высокопоставленными лицами, сопровождавшими великого князя в Швецию.
30‑го Жуковский осматривал Стокгольм. Дневник его очень
Великий князь не был в претензии на то, что ему не мешают показать себя в европейских дворцах, покрасоваться на парадах, напротив. Недовольный Жуковский пишет, что половина времени князя «жалким образом» тратится на «церемониальные визиты, длинные и нездоровые обеды, душные балы и разные радости этикета». Он забывает о разнице в возрасте и в положении. «Мне не дано никакого особенного поручения, – признается он, – и я имею более досуга для занятий путешественника».
С. П. Шевырев. Старинная гравюра
После кратковременного пребывания в Швеции они прибыли в Копенгаген, а 22 июня через Геттинген, Кассель и Марбург во Франкфурт-на-Майне.
В Германии наследник заболевает. Ему назначено лечение в Эмсе. Они туда едут. Там 26 июля Жуковский встретил известного литератора и славянофила С. П. Шевырева. Они вместе совершали прогулки по горам; Жуковский много рисовал. От Эмса недалеко Дюссельдорф, в Дюссельдорфе же живет старый приятель Жуковского – Рейтерн. Он к нему отправляется, застает «в кругу семьи». А семья оказалась уже немалая: к прежним детям прибавилось еще трое. Старшие дочери, Елизавета и Мия, «расцвели, как чистые розы». В Веве знал он Елизавету ребенком, теперь это восемнадцатилетняя светловолосая девушка «лорелейского» типа, мечтательная и нервная, – поэзия, чистота, скромность… Он отдохнул у них несколько дней, а потом опять в дорогу: сопровождать великого князя.
25 августа въехал Жуковский в ворота Веймара. «Мысли о Гёте и Шиллере дают особенную прелесть этим местам», – записал он в дневнике. Несколько раз в течение недели посетил он дом Гёте, побывал на его могиле. На душе у поэта во время этого заграничного путешествия было невесело. «Камоэнс» Гальма пришелся под настроение. Им он и занялся, выражая свое в чужом, добавляя и убавляя по собственному сердцу.
4 сентября снова в путь. Замелькали немецкие, а потом австрийские города, где путешественники осматривали музеи, галереи, всевозможные достопримечательности: Нюрнберг, Регенсбург, Мюнхен, Инсбрук… Инсбрук – уже за Альпами. Впереди лежала Италия.
Миновали Верону, Брешию, Бергамо… 1 октября остановились в городке Комо на живописном и уже знакомом Жуковскому озере. Здесь Жуковский получил письмо из Турина от Тютчева: «Некогда, милостивый государь, я пользовался вашею благосклонностью. И в последнее время, я знаю через князя Вяземского и других ваших петербургских друзей, вы не раз отзывались обо мне с участием… Вы известились, может быть, о моем несчастии, о моей потере? И та, которой нет… сколько раз по возвращении своем из Петербурга и рассказывая мне про свою тамошнюю жизнь, упоминала она мне про вас… Вот почему, не будучи ни суевером, ни сумасбродом, я от свидания с вами жду некоторого облегчения… Вы недаром для меня перешли Альпы… Вы принесли с собою то, что после нее я более всего любил в мире: отечество и поэзию… Не вы ли сказали где-то: в жизни много прекрасного и кроме счастья. В этом слове есть целая религия, целое откровение… Но ужасно, несказанно ужасно для бедного человеческого сердца отречься навсегда от счастья. Простите. Вера моя не обманет меня. Я увижусь с вами».
Тютчев приехал в Комо. Они с Жуковским катались по озеру на пароходе. 19 октября Жуковский записал: «Глядя на север озера, он сказал: “За этими горами Германия”. Он горюет о жене, которая умерла мученическою смертию, а говорят, что он влюблен в Мюнхене». Жена Тютчева была на том самом пароходе, который сгорел в мае у берегов Пруссии, – она простудилась и, так и не оправившись, 9 сентября 1838 года скончалась. В одну ночь у ее гроба Тютчев поседел. Он думал, что не переживет этой ночи. Однако он действительно был «влюблен в Мюнхене», и эта любовь – его вторая жена, Эрнестина Дернберг, которой он писал, что «не будь ее» в то страшное для него время, – он бы не вынес страдания…
Ф. И. Тютчев. Художник И. Рехберг
Жуковский молча выслушивал печальные излияния Тютчева, но его собственная душа страдала другим – ей родным страданием, – милое, единственное на свете лицо Маши стояло перед ним так, как будто никогда не исчезало. «Как можно думать, что Маши – нет? Она была… И я иду, хотя и долгим путем, но иду к ней!» – думал Жуковский. Отчаяния он не допускал – оно не глубоко. Излияний о своем всегдашнем горе – о своей разлуке – Жуковский вообще не представлял себе. Но он Тютчеву сочувствовал, он видел его слезы… Хотя и не до конца его понимал.
Они со свитой поехали в Милан. Здесь в честь наследника устраивали парады, продолжавшиеся семь дней подряд. Затем Тютчев вернулся к службе в Турин, а Жуковский со двором – в Венецию. Он писал в дневнике из Венеции, «прелестной, чудной всем тем, что в ней есть, и еще более тем, что в ней было. Но прелесть ее существует для меня еще более в воображении, ибо во все почти время нашего здесь пребывания была пасмурная, дождливая погода; мы даже видели снег».
Жуковский чувствует себя неважно. Годы, некоторая усталость, меланхолия владеют им. 4 ноября он пишет слепому поэту Козлову: «Подумай, откуда пишу к тебе. Из Венеции! При этом имени перед закрытыми глазами твоими являются Тасс, Бейрон и тысячи гигантских и поэтических теней прошедшего. Я живу на берегу Большого канала; в тех горницах, которые занимал император Александр. Есть у меня угольная горница; окна, как везде в Италии, до полу и с балконами. Выйду на один балкон, передо мною широкий канал и что-то очень похожее на вид из окон Зимнего дворца, на Биржу и Адмиралтейство: такое же широкое пространство вод; вместо Биржи церковь San-Giorgio Maggiore,
Вокруг великолепные дворцы – творения Сансовино, Ломбарди и Палладио – блистают на солнце остатками разбитых стекол и давно нечищенным мрамором колонн. Трубы, балконы, карнизы – все рушится, осыпается… Во всем видны следы запустения…
Поздно вечером 4 декабря 1838 года Александр Николаевич со свитой прибыли в Рим и разместились в доме русского посольства на Via Bocca di Leone, 78. А Жуковский остановился в гостинице «Франц» и сразу же послал записку к Гоголю, приглашая его прийти на другой день. «Да будет благословен и тот кучер, который принес мне вашу записку, и дорога, по которой ходил он… Сохрани вас небесные силы! бегу обнять вас», – отвечал Гоголь. Он явился к Жуковскому с Шевыревым, и они втроем пустились в город. Встретившись с друзьями, Жуковский воспрял духом. «Жуковский настолько влюблен в Рим, что ему от этого двадцать лет или того меньше, если такое возможно, – пишет Долли Фикельмон из Рима Вяземскому в эти дни. – Он ходит туда и сюда, он в постоянном восхищении, никогда не устает и забывает обо всем».
В кафе Греко и в ресторанчике Лепре Жуковский нашел многих своих знакомых немецких и русских художников. В последующие дни он часто заходил в мастерские Иванова, Бруни, Живаго, Никитина, Маркова, Габерцетеля, Иордана. Однажды он обошел все мастерские вместе с великим князем Александром, который сделал ряд заказов. Жуковский понимал, как важно это было для художников, поддерживало их духовно и материально.
С 18 по 25 декабря Жуковский и Гоголь были почти неразлучны. Они рисовали у Колизея, на Форуме, на вилле Мильс, сидя на обломках, обросших зеленью, рядом паслись козы, играли мальчишки. Гоголя удивляло в Жуковском уменье, быстрота, с которой он действовал. «Он в одну минуту рисует их («лучшие виды Рима») по десяткам, и чрезвычайно верно и хорошо».
Гоголь теперь уже не тот «малоросс» тридцатых годов, которого когда-то встретил Жуковский в Царском Селе. Теперь за ним и «Миргород», и «Тарас Бульба», и «Ревизор». И огромная российская слава. В Риме пишет он свой следующий шедевр – «Мертвые души». А для Жуковского он все тот же родной, близкий Гоголек, которого год назад он вызволил из денежных затруднений. Январь 1839 года в Риме был их месяцем преклонения перед вечным городом, Римом.
Вот воспоминания Гоголя: «Рим, прекрасный Рим! Я начинаю теперь вновь чтение Рима, и Боже! Сколько нового для меня… Это чтение теперь имеет двойное наслаждение, оттого что у меня теперь прекрасный товарищ. Мы ездим каждый день с Жуковским, который весь влюбился в него и который, увы, через два дня должен уже оставить его. Пусто мне сделается без него! Это был какой-то небесный посланник ко мне…»
Н. В. Гоголь в Риме. На террасе виллы З. Волконской. Рисунок В. А. Жуковского
В обратный путь наследник со свитою двинулись 1 февраля. Жуковский писал: «Мы бросили весну за Альпами и скачем от нее без памяти на север». Проехали через Тоскану вдоль Тирренского побережья и вскоре прибыли во владения Сардинского короля. Утром 5 февраля «отцы Генуи» и выстроенный по приказу губернатора гарнизон торжественно встретили наследника русского престола у восточных ворот города. 6 февраля великий князь выехал из Генуи в Турин через Алессандрию. В середине следующего дня он торжественно въехал в столицу Сардинского королевства и остановился в «Hôtel de l’Europe».10 февраля Александр покинул Турин, и путешественники отправились снова в Германию. Здесь начался смотр невест. Но поначалу Александра совершенно не привлекали девушки, которых ему представляли. Его сестра Ольга Николаевна Романова писала в своих воспоминаниях: «Здесь я должна рассказать немного о Саше и его поездке по Германии, где он посетил Мюнхен, Штутгарт и Карлсруэ. Там, в Карлсруэ, была принцесса, подходившая ему по возрасту, которая могла бы стать его невестой. Она сидела за столом рядом с ним, и ему предоставили возможность разговаривать с ней долго и подробно. О чем же говорила она? О Гёте и о Шиллере, пока Саша, совершенно обескураженный, не отказался от этого разговора. Было взаимное разочарование, и Саша уехал». Но в апреле 1839 года Александр встретил свою будущую жену. Встреча с великим герцогом Гессен-Дармштадтским Людвигом II в официальной программе не значилась, и наследник, утомленный переездами, попытался ее избежать. Но потом все-таки согласился на приглашение посетить театр. Там он познакомился с дочерью герцога – Марией, – которой было тогда всего 15 лет. Девушка не входила в список потенциальных невест наследника, но поразила Александра своей красотой, грацией и отсутствием жеманности. После представления он принял приглашение к ужину. В итоге, вместо нескольких часов, он провел в доме герцога два дня. Уезжал Александр с твердым намерением жениться на этой девушке. На этом европейское турне еще не закончилось. Предстояло посетить Англию с протокольным визитом на торжества по случаю 20‑летия юной королевы Виктории. Туда и отплыли в начале мая. Жуковский записал «Проснулся уже в устье Темзы». Вскоре он оказался, по его словам, в «огромной бездне, которая называется – Лондон». Наследник полагал, что это будет весьма скучное, но необходимое дипломатическое светское мероприятие. Он собирался провести в Лондоне не более полутора недель. Личная аудиенция королевы Виктории и великого князя была назначена на 4 мая 1839 года. В назначенное время цесаревич и его спутники приехали в Букингемской дворец. Увидев Александра, Виктория была поражена его обхождением и статью и отметила в своем дневнике: «Высокий рост, изящная комплекция, голубые глаза, короткий нос и красивый рот с милой улыбкой, чрезвычайно приятный собеседник, добродушный, естественный и веселый». В общем, Александр очень понравился юной Виктории. Правда, наследник русского престола не был в таком же восторге, как королева. Он напишет потом: «Очень мала ростом, талия нехороша, лицом же дурна, но мило разговаривает». Однако вскоре он свое мнение изменил на более положительное: его приближенный Семен Юрьевич отметил, что Виктория тоже понравилась юноше, между ними есть симпатия. Однако
Максимилиана Вильгельмина Августа София Мария Гессенская и Прирейнская. Старинная гравюра
По воле провидения
Вернувшись в Петербург из заграничного вояжа, Жуковский полностью погрузился в петербургскую жизнь. Он посещал Дашкова, Вяземского, бывал и на музыкальных вечерах у Виельгорских. Живет он теперь уже не в Шепелевском дворце (ему не хотелось больше подыматься на высоту четвертого этажа), а в доме доктора Фольборта на Невском проспекте – против Малой Морской, во втором этаже.
10 августа в Петербург приехал Мойер, и уже 11‑го Жуковский обедал у Дюме с ним и Рейтерном. 17 августа Жуковский и Мойер выехали в Москву. Жуковский спешил на Бородинский праздник. Этот праздник был посвящен открытию монумента, воздвигнутого на поле сражения. А так как цесаревич был владельцем знаменитого села Бородина, то он был назначен командовать на параде сводным полком.
Присутствуя на маневрах стопятидесятитысячного войска, Жуковский заново вспоминал события 1812 года: «Накануне сражения все было спокойно: раздавались одни ружейные выстрелы, которых беспрестанный звук можно было сравнить со стуком топоров, рубящих в лесу деревья. Солнце село прекрасно, вечер наступил безоблачный и холодный… Тишина, которая тогда воцарилась повсюду, неизобразима… И с первым просветом дня грянула русская пушка, которая вдруг пробудила повсеместное сражение… Мы стояли в кустах на левом фланге, на который напирал неприятель; ядра невидимо откуда к нам прилетали; все вокруг нас страшно гремело, огромные клубы дыма поднимались на всем полукружии горизонта… Во все продолжение боя нас мало-помалу отодвигали назад… Вдали царствовал мрак, все покрыто было густым туманом осевшего дыма, и огни биваков неприятельских горели в этом тумане тусклым огнем, как огромные раскаленные ядра. Но мы недолго остались на месте: армия тронулась и в глубоком молчании пошла к Москве, покрытая темною ночью. Во что мои глаза видели здесь за 27 лет».
Как будто все шло своим чередом в жизни Жуковского, однако, как оказалось, провидение преследовало определенную цель и подталкивало его в определенном направлении. Все последующее, что случилось с цесаревичем и с ним самим в личном плане, Жуковский относил к делу высшего Промысла, Божьей воле. Он не раз упоминал об этом в своих дневниках и письмах. Надо сказать, что Жуковский всегда верил в силу провидения и еще в 1815 году писал Саше Протасовой: «Это все может быть хорошим дополнением к тому, что ты мне написала в альбом, моя Саша. Мы думаем одно, хотя разными словами высказываемся. То, что здесь написано, я написал для себя гораздо прежде, чем прочитал твое: Wiinsche nicht mit Leidenschaft (He вкладывай в желание страсть. –Нем.). Желать что-нибудь страстно значит мешаться в дело Провидения; рваться за будущим вслед за надеждою и забывать настоящее. Mettons a la place de l’Esperance Irompeuse la Providence, qui ne trompe pas. alors lout devient consequent dans la vie. On sait d’avance le mot de I’enigme. Ce mot n’est autre chose que: meriter (Поставим на место обманчивой Надежды Провидение, которое не обманывает, и тогда все в нашей жизни станет вытекать одно из другого. Слово разгадки известно заранее. Это слово одно: быть достойным. –Фр.).
Так случилось, что во время зарубежной поездки не только наследник, Александр Николаевич, познакомился в Дармштадте с дочерью великого герцога Людвига II Гессенского принцессой Марией, но и Жуковский почти одновременно попал к Рейтерну, в замок Виллингсгаузен, где встретил расцветшую и преобразившуюся его дочь Елизавету. Эта девушка образованна и скромна, воспитана в семье строгой и религиозной: мать ее принадлежит к католическим кругам. Отец, благодаря Жуковскому, стал живописцем при Русском Дворе и теперь получает солидное жалование. Семья эта Жуковского чтит и очень ему благодарна за помощь.
Жуковский недолго пробыл в замке, всего два дня. Вечера они проводили по-семейному – Елизавета с каким-нибудь рукоделием, а Жуковский что-нибудь рассказывал. Разные истории в его изложении были чрезвычайно увлекательны, Елизавета слушала с восхищением.
«И всякий раз, когда ее глаза поднимались на меня от работы (которую она держала на руках), то в этих глазах был взгляд невыразимый, который прямо вливался мне в глубину души, и я бы изъяснил этот взгляд в пользу своего счастья, и он бы тут же решил мою судьбу, если бы только мне можно было позволить себе такого рода надежды», – писал
Елизавета Рейтерн. Гравюра XIX в.
Через несколько дней, в свите наследника, он садился на пароход в Штеттине, возвращаясь в Петербург. Туда же ехал по делам и Рейтерн, которого Жуковский называл «мой Безрукий». Спустя некоторое время, в Петергофе, воспоминание о Елизавете дало о себе знать. Во время прогулки Жуковский напомнил «Безрукому» о вечере в Виллингсгаузене и о его дочери. И о том, что, как ему кажется, он мог бы быть счастлив с ней.
Тогда этот разговор ничего не значил и ничем не закончился. Жуковский продолжал выполнять свою миссию при дворе и должен был наблюдать за учением младших великих князей. Кроме того, он был занят устройством своего «Мейерсгофского приюта», куда собирался переселиться в будущем.
Однако все устраивалось как будто по мановению палочки невидимого дирижера. Весной того же года Жуковского снова посылают в Германию вместе с наследником, брак которого с принцессой Марией уже решен. Жуковский должен обучать принцессу Марию русскому языку. События так подстраиваются, что всегда приводят ко встречам с Елизаветой: то это болезнь отца ее, то заболевает король прусский, и наследник уезжает к нему в Берлин, а ученица Жуковского в Мюнхен, и ему нечего в Дармштадте делать, и он собирается в Дюссельдорф к Рейтернам.
«Безрукий» провожает Жуковского на пароход в Россию и вдруг говорит, что брак поэта с его дочерью очень даже возможен. Оказывается, Елизавета чувствует к Жуковскому расположение, и уже давно. Жуковский удивлен и обрадован. Но он тут же поставил непременное условие: ни отец, ни мать не должны говорить об этом с дочерью. Все надо предоставить провидению, пусть сердце ее подскажет правильное решение.
Теперь оставалось только самому объясниться с Елизаветой. Получив разрешение от государя остаться за границей еще на два месяца, Жуковский отправился в Дюссельдорф. Он находился там уже два месяца и все никак не решался поговорить с девушкой. Но вот на прогулке Рейтерн сказал ему, что медлить нечего: вчера после ужина Елизавета кинулась матери на шею и призналась ей в любви к Жуковскому.
Вернулись домой, и Жуковский обратился к девушке:
– Елизавета, дорогая, принесите мне в кабинет вашу чернильницу и перо.
Через несколько минут она вошла в комнату, робко поставила чернильницу, положила перо. И собиралась уже уходить. Жуковский стоял у стола. В руках его были небольшие часы. Голосом, слегка глухим от волнения, сказал:
– Подождите, Елизавета, подойдите… Позвольте подарить вам эти часы. Но часы обозначают время, а время есть жизнь. С этими часами я предлагаю вам всю свою жизнь. Принимаете ли вы ее? Не отвечайте мне сейчас же, подумайте хорошенько, но ни с кем не советуйтесь. Отец ваш и мать знают все, но совета они не дадут.
Ответ ее был краткий, незамедлительный:
– Мне не о чем раздумывать. – И кинулась ему на шею.
Воспоминания Елизаветы и друзей поэта
А вот как вспоминала обо всем происшедшем сама Елизавета Рейтерн:
«Я полюбила Жуковского, когда мне было еще 12 лет от роду. Это было на Женевском озере, где Жуковский проводил лето для поправления своего здоровья. Мысль, что я только с ним могла бы быть счастлива, поселилась во мне с первой минуты, как я его узнала. Мысль эта была тогда совсем ребяческая. Даже и теперь я стыжусь, когда подумаю, что я в 12 лет могла иметь подобную мысль. Но это было какое-то непреодолимое предчувствие, что-то невольное, чего себе объяснить не умеешь; тем более что он не подал мне никакого повода к тому. Он ласкал меня, как ребенка, и более ничего. Но вот он уехал в Россию; я осталась и чувствовала, что остаюсь одна, без него.
Шесть лет прошло с тех пор, и шесть лет не могли изгладить из души моей этой мысли. Я чувствовала сама всю странность моих чувств. Я старалась уверять себя, что это наконец смешно, потому что совсем невозможно. И мой разум был совершенно согласен с тем, но сердце говорило другое, даже и не сердце, но (опять повторяю) что-то такое непостижимое для меня самой, как будто какое-то предназначение свыше, которое раз, но ясно сказало мне: «Ты должна быть его». Шесть лет боролась я всеми силами души моей против этой мысли, которая часто представлялась мне каким-то искушением.
Не раз, сидя одна, я силилась вслух повторять самой себе: «Нет! Нет! Нет! Это невозможно». Но вместе с звуком слов моих разлеталась и уверенность в невозможности надежд моих. Наконец в 1840 году Жуковский снова приехал за границу с государем цесаревичем. Один слух о том, что он будет к нам, потряс меня до глубины души. Я ожидала от этого приезда решения судьбы моей. Наконец он был у нас. Мне было тогда 18 лет; но он по-прежнему ласкал меня, как дитя: он дарил мне конфекты. Между тем в это посещение он сказал отцу моему: «Знаешь, что я думаю? Мне кажется, что я был бы счастлив, если бы дочь твоя была мне женою!» Эти слова так удивили отца моего, что он принял это почти за неуместную шутку и потому сухо отвечал: «Какая странность так думать о ребенке!» На это Жуковский замолчал. Я об этом ничего не знала. С тем мы опять расстались.
Теперь только я почувствовала, что борьба моя с собою кончилась. Я была побеждена моею мыслью. Одно чувство наполняло меня теперь, это то, что душа моя принадлежит ему навеки, хотя бы то навсегда осталось ему неизвестным. Во мне поселилось убеждение, что мне суждено или жить с ним, или умереть. Я видела в этом задачу моей жизни, мое назначение на земле, без осуществления которого мне не оставалось ничего более на этом свете. Внутренняя борьба моя не могла более скрываться от внимания моих родителей, и я должна была сознаться в своих чувствах перед моею матерью. Ее добрые советы и наставления немного помогли моему положению. Ей удалось только убедить меня в невозможности исполнения моих мечтаний. С тех пор я стала жить надеждою на соединение души моей с его душою в вечности. Часто, глядя на небо, говорила я самой себе: моя душа живет уже с ним там!
Но вот прошло несколько месяцев, и
В. А. Жуковский. Художник Й. Реймерс
Друзья Жуковского были поражены, узнав новость о его женитьбе. Вот что писал профессор российской словесности Плетнев в своем дневнике:
«8 ноября 1840. Был в Царском Селе. Прежде чтения великая княжна Ольга Николаевна рассказывала мне все про Жуковского и его невесту. Теперь и она на его стороне. Невеста, как они узнали по ее письму к кому-то, не только влюблена в Жуковского, но считает себя недостойной этого счастья, которое послал ей Бог. За два года перед сим у Жуковского мелькнула мысль, когда он смотрел на нее, что только одна она могла бы составить его счастье как жена. После никогда он об этом не думал. В нынешнее пребывание его в Дюссельдорфе отец и мать ее первые заметили, что он что-то думает про их дочь. Наконец он им решился сказать. Они не противились, но определили, чтобы он сам переговорил с нею. Два месяца не было у него духу приступить к этому. Однажды, гуляя с нею в саду, он вынул маленькие часы и, показывая ей, сказал: “Видите вы эти часы? Они измеряют время, следовательно, и жизнь. Хотите ли вы их принять от меня, а с ними и время и жизнь мою?” Вместо ответа она повисла на его шее и уже целовала его. Видно, как ее душа была готова к принятию этой поэтической души 60‑летнего юноши. Раз, шутя, он, быв только с ее матерью и с нею, сказал, что для чужих будет первую выдавать за жену свою, а вторую за дочь, – невеста так рассердилась, что он насилу выпросил у нее прощение…
13 ноября 1840. Много новых подробностей рассказывал он [Жуковский] насчет его женитьбы на Рейтерн. Слушая его, действительно начинаешь верить, что она ему предназначена свыше. Ее тайная, глубокая любовь к нему – для меня что-то неизъяснимое. Даже ее знакомые согласны, что она только с ним и может быть счастлива. Ни отец, ни мать не имели никакого влияния на решимость ее. Она таила от всех любовь свою и открылась ему мгновенно, не дав ему докончить объяснения».
Жуковский известил о своей женитьбе родных – Екатерину Афанасьевну, Авдотью Елагину и других в общем письме: «Как мог я так скоро решиться? Как мог мой выбор пасть на молодую девушку, которой я почти втрое старее и которой я не имел времени узнать коротко. На все это один ответ: я не искал, я не выбирал, я не имел нужды долго думать, чтоб решиться; нашло, выбрало и решило за меня провидение… Но здесь есть более нежели вера, есть живая, нежная, исключительная любовь молодого сердца, которое вполне отдалось мне. Как это могло сделаться, я не понимаю. Не почитая этого возможным и в твердом уверении, что в мои лета было бы и безрассудно и смешно искать и надеяться взаимной любви от молодой 19‑летней девушки, я при всех моих с нею встречах, как ни влекло меня к ней чувство, ни словом, ни взглядом не показывал никакого особенного ей предпочтения; и мог ли я себе что-нибудь подобное позволить? Подобным чувством можно забавляться в большом свете, но как играть им при таком чистом, непорочном создании?.. И, несмотря на все это, она моя… Она сама почитала это чувство безрассудным, и потому только не открыла его ни отцу, ни матери, что оно казалось ей сумасшествием, от которого ей самой надлежало себя вылечить… Кто меня привел на эту дорогу, он и поведет по ней… Я гонюсь не за многим: жизнь спокойная, посвященная труду, для которого я был назначен и от которого отвлекли обстоятельства… Итак, милые мои друзья, благословите меня и примите в ваши дружеские объятия мою милую, добрую, непорочную Елизавету».
Прощание с Россией
В Эмсе, еще до окончательного объяснения с Елизаветой, Жуковский написал письмо императору с просьбой об отставке в связи с женитьбой. Очевидно, он уже был уверен в положительном ответе от своей избранницы. Жуковский писал императору:
«Государь, я хочу испытать семейного счастья, хочу кончить свою одинокую, никому не присвоенную жизнь… На первых порах мне невозможно будет остаться в Петербурге: это лишит меня средства устроиться так, как должно; во-первых, не буду иметь на то способов материальных, ибо надобно будет всем заводиться с начала». Далее Жуковский просит освободить его от места «наставника при великом князе».
Двор уехал, а Жуковский остался и записывает в дневнике: «Накануне был вокруг меня двор, я был прикован ко всем его суетам (хотя и никогда не был им порабощен совершенно), и посреди всех этих сует чувствовал себя одиноким, хотя и был в тревожной толпе… И вдруг все это пропало как сон, все это уже позади меня, я один… я свободен, прошлая жизнь осыпалась с меня и лежит на моей дороге, как сухой лист вокруг дерева, воскресающего с весною».
Император отозвался на просьбу Жуковского, и поэт получил очень солидное обеспечение от царской семьи. Он писал об этом Елагиной 21 апреля 1841 года: «Милая Дуняша, писать мне к вам много нет никакой возможности; но в двух словах надобно сказать вам о том, что для меня решилось. Во-первых, чин тайного советника; это хорошо для внешнего света. Для внутреннего света, где всего лучше покойное настоящее и ясное завтра, сделано
Новый, 1841 год Василий Андреевич встретил у Одоевского вместе с Михаилом Виельгорским, Крыловым, Плетневым и другими. А 3 января поехал в Москву к Елагиной. Он грустен, задумчив, ему тревожно. Отдавшись на волю судьбы, он увидел, что должен прощаться со всем тем, что есть вокруг памятного и родного; прощаться и спешить в новый неизведанный мир. Он смутно надеялся, что сможет что-то, присущее Маше, передать неведомой ему душе Елизаветы. Однако повторения или воспроизведения того, что произошло тогда, давно, в Мишенском, Муратове, Белёве, конечно, не может быть. И не должно быть. Но ведь недаром какая-то таинственная сила заставила детски-чистую душу Елизаветы потянуться к нему, к его душе. И слишком много было всякого, что могло угасить это неведомо отчего родившееся в ней чувство… И вот, ничего не поняв до конца и не успев обдумать, он – жених. И у него есть невеста! Но ничего и не надо обдумывать! Надо просто следовать воле провидения, идти туда, куда подталкивает его судьба.
Все в его планах на будущее изменилось. Раньше он мечтал заканчивать дни свои в имении Мейерсгоф, недалеко от Дерпта, вместе с Мойерами и Екатериной Афанасьевной, которых надеялся туда же перетянуть. Мечтал прожить свои последние годы недалеко от Машиной могилы и быть похороненным рядом с ней. Но теперь все кардинально изменилось. Мойер переехал в Бунино, рядом с Муратово, в родные края Жуковского. Екатерина Афанасьевна с внучками живет там же, с ними. Значит, Мейерсгоф им уже не интересен. Да и ему самому выпал неожиданный жребий создать семью, и теперь предстоит, хотя бы первое время, жить за границей.
Он продал имение Мейерсгоф другу и врачу Зейдлицу, а всю сумму, вырученную от продажи, 115 тысяч, разделил между детьми Светланы.
Цесаревич Александр Николаевич и Мария Александровна, 1840-е. Художник Э. Кайзер
16 апреля 1841 года его царственный ученик, Александр Николаевич, был обвенчан с принцессой Марией, дочерью великого герцога Гессен-Дармштадтского. Все прошло пышно и блистательно. Теперь наступил черед Жуковского…
Внутренне он не был спокоен. Елизавета прелестна, Рейтерны его обожают, предстоит тихая, нежная пристань. Наконец-то у него будет семья, о которой он так давно мечтал. И возможно, дети. Но предстоит и прощание с былым. А сделать это трудно, прошлому этому слишком много он отдал в свое время. Лучший, проникновенный биограф Жуковского Борис Зайцев считал, что ни в коем случае нельзя сравнить многолетнюю, как бы священную любовь поэта к Маше, нежность полуотеческую к Светлане с довольно-таки случайною встречей с Елизаветой. Тогда была молодость, первая острота чувств, теперь вечно надо оглядываться, что-то объяснять, как бы оправдываться в возрасте своем и друзьям ближайшим, как Зейдлиц, доказывать, что никак прошлому своему он не изменяет и ни от чего не отрекается. Зейдлиц, как и Мойер, остались до конца своих дней в «протасовской» линии, но никак Жуковского не порицали. Но во всей манере Зейдлица рассказывать о браке Жуковского в своих воспоминаниях чувствуется скрытая горечь. Лучше бы брака этого совсем не было.
Но Зейдлиц устраивал все для новой жизни Жуковского, во всем ему помогал. Он купил имение Мейерсгоф и приобрел к тому же ценную мебель из его роскошного петербургского жилища. Однако библиотека и картины остались на хранении в Мраморном Дворце, до переезда Жуковского в Германию.
В последний день перед отъездом за границу Жуковский обедал у Зейдлица. Остались воспоминания Зейдлица об этом грустном прощальном обеде. Друг отлично его накормил – даже угостил любимою его «крутой» гречневой кашей. Но Жуковский был невесел. Вокруг стоит его же собственная мебель, висят три дорогие картины, которые он решил не отдавать в Мраморный Дворец, то есть не везти в Германию.
Одна – портрет любимой Маши, две другие – виды могил: дерптской ее же, ливорнской – Светланы. Когда обед закончился, Жуковский задумчиво подошел к своему письменному столу. «Вот место, обожженное свечой, когда я писал пятую главу “Ундины”. Здесь я пролил чернила, именно оканчивая последние слова Леноры: “Терпи, терпи, хоть ноет грудь!”
В его глазах дрожали слезы. Вынув из бокового кармана бумагу, он сказал: “Вот, старый друг, подпиши здесь же, на этом месте, как свидетель моего заявления, что я обязываюсь крестить и воспитывать детей своих в лоне православной церкви. Детей моих! Странно!”
Пока Зейдлиц подписывал, он все смотрел на портрет Маши и виды могил. Вдруг заволновался.
– Нет, я с вами не расстанусь!
Встал, вынул их из рам и велел отнести вниз, в карету. А Зейдлицу подарил собственный портрет, написанный в Риме в 1833 году. Подпись под ним поставил: “Для сердца прошедшее вечно”».
Венчание Василия Жуковского с Елизаветой Рейтерн произошло 21 мая 1841 года в посольской русской церкви Штутгарта. Повторно проведено и в лютеранской церкви.
Сообща со старыми Рейтернами новобрачные наняли дом на окраине Дюссельдорфа, поселились все вместе, просторно: двенадцать комнат. Обустроил Жуковский свою новую жизнь достойно, он умел создавать вокруг себя красоту и порядок. Друзьям писал: «Положение дома моего весьма уединённое. Он вне всякого городского шума… Я убрал этот домишко так удобно, что не могу желать себе приятнейшего жилища: в нем есть картинная галерея, есть музеум скульптуры и даже портик, под которым можно, не выходя из дома, обедать на воздухе. В саду есть пространная беседка…»
Дом В. А. Жуковского в Дюссельдорфе. Старинная гравюра
Жуковский создал серию картин, изображающих его семейный дом. Они оставляют впечатление света и чистоты. Окружающая природа как будто входит в этот дом, он с нею связан.
В заключительной полосе жизни
В индийской повести «Наль и Дамаянти» (1843 г.) Жуковский пишет о своей настоящей жизни и вспоминает о «двух родных, земной судьбиной разрозненных могилах» в незабвенном прошлом:
…Он говорит мне, веруй в бога, веруй
В меня. Мне было суждено своею
Рукой на двух родных, земной судьбиной
Разрозненных могилах те слова
Спасителя святые написать;
И вот теперь, на вечере моем,
Рука жены и дочери рука
Еще на легкой жизненной странице
Их пишут для меня, дабы потом
На гробовой гостеприимный камень
Перенести в успокоенье скорби,
В воспоминание земного счастья,
В вознаграждение любви земныя
И жизни вечныя на упованье…
Та же ли это любовь, что к Маше? У романтиков повторение случалось, и они в такое верили: любимая умирает, появляется другая, но таинственным образом все та же, первая… Однако у Жуковского, конечно, все иначе, Маша есть Маша, она неповторима, никогда Елизаветой ей не быть. Болезненные ухищрения эти ему чужды. Но Жуковский искренне верил, что Провидение каким-то образом решило вознаградить его за многие годы безнадежной любви, борьбы и страдания. И все свои силы отдавал ради построения и укрепления этой семьи.
Семейная жизнь
Последнее десятилетие своей жизни Жуковский провел вне России. 2 мая 1841 года он отправился в Германию, где поначалу планировал прожить только два года. Источником существования его семьи были пенсии и другие доходы от царского дома, которые ему переправлял из России Р. Р. Родионов, старший чиновник Собственной канцелярии императрицы Александры Федоровны. Николай I распорядился, чтобы поэту было «позволено жить там, где он найдет для себя удобнее и приятнее», однако «чтобы он [Жуковский] и в отсутствие свое всегда считался состоящим на службе при цесаревиче». Государственное законодательство от 17 апреля 1834 года разрешало отлучку российских дворян за границу лишь на 5 лет. В случае поэта Жуковского разрешаемая отлучка на 5 лет превратилась, по сути, в «никогда не разрешаемое оставление отечества и произвольное в чужих краях водворение». И на почве этого назревал конфликт с царским двором.
1841–1842 годы – это, казалось бы, счастливое время в жизни поэта: женитьба, долгожданные семейные радости, ожидание первенца. Однако отметилось это время и первыми серьезными испытаниями. Прежде всего возникли противоречия в вопросах веры. Жуковский, по мнению Зейдлица, «попал в круг людей, анализировавших религию как бы при помощи весов и микроскопа…», и «поставившие мелкие и узкие результаты свои основами веры…». И когда в Жуковском проснулось сомнение в истине такого направления, когда ему стало ясным, что он погрешил против своего Бога, «то в окружавших его людях он не нашёл ни понимания, ни поддержки и был тем глубоко несчастлив».
В тот же год на пятом месяце беременности у жены Жуковского Елизаветы произошёл выкидыш, она слегла, впала в депрессию и очень долго восстанавливалась. Дом поэта в Дюссельдорфе, который поражал гостей одухотворенной гармонией вещей, картин, убранства, теперь часто посещали доктора. Жуковский писал Авдотье Елагиной в Россию: «Едва ли минуло семь месяцев как я женат, но в это короткое время успел прочитать все предисловие моего будущего. Теперь знаю содержание открытой предо мною книги, знаю и радостные и печальные ее страницы, знаю, какое должно быть и заключение, не знаю только, дойду ли до него!» Несколькими строками ниже поэт резюмирует: «Семейная жизнь есть школа терпения».
30 октября 1842 года произошло радостное событие – родилась дочь Жуковских, Александра. В начале сентября, еще до рождения дочери, Жуковский отправил императрице Александре Федоровне письмо, в котором просил ее стать крестной матерью, если родится девочка. Однако ответа на свою просьбу он не получил. Жуковский был обеспокоен и в письме к наследнику от 7 ноября 1842 года из Дюссельдорфа недоумевал: «Никак не могу подумать, чтобы моя милостивая императрица захотела меня оставить без ответа в таком важном случае жизни моей: какое-нибудь враждебное стечение обстоятельств все здесь перепутало». Еще ранее секретарь императрицы И. П. Шамбо своим молчанием прекратил переписку с Жуковским. По всей видимости, недовольство двора вызывало длительное нахождение поэта за границей, которое они расценивали как непатриотичное поведение.
После рождения дочери Жуковский все свои заботы посвятил жене, которая после родов недомогала, да так сильно, что полгода, до мая 1843 года, не вставала с постели. Елизавета Евграфовна стала мрачной, замкнутой в себе, воля ее была парализована настолько, что она не могла ничего делать. Жуковский, полный сострадания, предпринимал все, что только мог, чтобы вылечить, укрепить, пробудить ее. Он хлопотал до отчаяния… И в письмах стал говорить о новом для него виде страдания: «Страдания одинокого человека суть страдания эгоизма; страдания семьянина суть страдания любви», и добавлял: «Я уже это испытал на себе». Спасало его, как всегда, лишь творчество. С 1842 года Жуковский начал работать над переводом гомеровской «Одиссеи». Влияли недомогания жены и на состоянии здоровья самого Жуковского. Он отмечал в своем дневнике, что у него ослабло зрение, мучили головные боли и проснулись другие старые недуги.
К началу 1844 года состояние Елизаветы Евграфовны настолько ухудшилось, что семейный врач предложил переселиться во Франкфурт-на-Майне. Спешно упаковали весь домашний скарб и переехали. И на новом месте смог Жуковский обустроить дом с комфортом и роскошью. Он сил для своих близких никогда не жалел. К апрелю 1844 года жена Жуковского настолько оправилась, что забеременела снова. Навестивший поэта во Франкфурте Александр Тургенев так описывал семейную идиллию своего друга:
«Я здесь блаженствую сердечно в милом, добром, умном семействе, изнеженный всеми комфортабельностями жизни, достойными шотландской цивилизации и всей классической дружбы Жуковского и его ангела-спутника (ангел беременна уже пятый месяц и в генваре должна родить; вероятно – мальчика) …Ты знаешь, какой мастер Жуковский устраиваться, но он превзошёл здесь себя во вкусе уборки дома, мёблей, картин, гравюр, статуек, бюстиков и всей роскоши изящных художеств. Всё на своём месте, во всём гармония, как в его поэзии и в его жизни…»
Дом В. А. Жуковского во Франкфурте-на-Майне. Старинная гравюра
1 января 1845 года у Жуковских родился второй ребенок – сын Павел; его крестным отцом стал великий князь Александр Николаевич. Жуковский был счастлив рождением сына, но здоровье Елизаветы
Для своих детей В. А. Жуковский в 1844–1845 годах выполнил перевод Нового Завета на русский язык. Перевод он делал с Елизаветинской Библии, поэтому он насыщен славянизмами. Все свидетельства и письма этого периода говорят, что Жуковский в последние годы стал очень религиозен. Почти все письма он начинает со слов: «Христос Воскресе!» Жуковский тосковал о России и твердо решил вернуться в 1846 году; хлопотами Елагиной был нанят дом в Москве, и в Петербург отправлена доверенность Зейдлицу на имущество, сложенное в Мраморном дворце, которое предстояло перевезти для обстановки этого дома.
Жуковского сильно опечалило известие о неожиданной кончине Александра Тургенева 3 декабря 1845 года. Он и сам все чаще недомогал. С января 1846 года сильно ухудшилось зрение, на что поэт жаловался Гоголю. Готовясь к слепоте, Жуковский даже изобрел «машинку» – транспарант – картонную папку с прорезями для строк, чтобы можно было писать на ощупь. В том же январе Елизавета Евграфовна писала Елагиной, что Жуковский не сдается; хотя самочувствие его временами не позволяло ходить, он приказал сделать себе некое подобие тренажерного аппарата «механического коня». Но со второй половины 1846 года возникли новые обстоятельства, которые сделали семейную жизнь поэта трудно переносимой. Вот что он пишет Елагиной 10 января 1847 года: «Вашему смиренному горю отвечаю я своим, которое ужасно давит мою жизнь… Моя бедная жена тяжко страдает; нервическое расстройство – это чудовище, которого нет ужаснее, впилось в нее всеми своими когтями, грызет ее тело и еще более грызет ее душу. Физическая тоска душит ее и производит в ней постоянный страх смерти; при этом страдании самая несносная, все убивающая, нравственная грусть вытесняет из ее головы все ее прежние мысли и из ее сердца все прежние чувства, так что она никакой нравственной подпоры найти не может ни в чем и чувствует себя всеми покинутой; – вот что с утра до вечера совершается ежедневно в глазах моих тому уже несколько месяцев, с самого нашего возвращения из Швальбаха. Это состояние приготовлялось издалека, нынешнее лето своим нестерпимым вулканическим жаром развило его; страх, произведенный землетрясением, хотя минутный, дал толчок болезни, которая сперва явилась под видом нервической горячки и после нее оставила теперешнее тяжелое нервическое расстройство. Копп утверждает, что все пройдет с наступлением весны и что нашему путешествию в Россию помехи не будет – дай Бог, чтобы это было пророчество. Но в ожидании этого – горе, горе и горе». И в другом письме он делится переживаниями от тяжелого бремени семейной жизни: «Семейная жизнь есть беспрестанное самоотвержение, и в этом самоотвержении заключается ее тайная прелесть, если только знает душа ему цену и имеет силу предаться ей». Далее, позже: «Последняя половина 1846 г. была самая тяжелая не только из двух этих лет, но из всей жизни! Бедная жена худа, как скелет, и ее страданиям я помочь не в силах: против черных ее мыслей нет никакой противодействующей силы! Воля тут ничтожна, рассудок молчит». Что это была за болезнь у Елизаветы, сведений не осталось, но она страдала. Каждый день их дом посещали врачи и пробовали все новые методы лечения или же рекомендовали курорты – Эмс, Берн, Баден-Баден. О болезни жены писал Жуковский и доктору Зейдлицу: «У меня плохо. Жена жестоко страдает нервами после болезни. Это так мучительно для меня, что иногда хотелось бы голову разбить о стену!»
В трудный период своего заболевания Елизавета вдруг стала выражать упорное желание перейти в католическую веру. Эта вероисповедание с ее таинственными обрядами стала казаться ей единственной целительницей для души и тела. Для православного Жуковского это представилось катастрофой. Несмотря на мягкость характера, он решительно воспротивился, поддержал его и тесть Рейтерн. Им удалось убедить Елизавету Алексеевну отказаться от своего намерения. Доктор Капп, лечивший Елизавету, посоветовал лечение в Эмсе с последующим отдыхом в Швейцарии. А об отъезде в холодную Россию он не позволял пока и думать.
В январе 1847 года заболели тифом Рейтерн, его младший сын и старшая дочь, выжили только мужчины. О состоянии своей жены Жуковский сообщал Гоголю: «Она почти ничем не может заниматься, и никто никакого развлечения ей дать не может. Чтение действует на ее нервы; разговор только о своей болезни». Тем не менее Жуковский продолжал писать, осенью были отданы в цензуру первая половина «Одиссеи» и «Рустем и Зораб», которые должны были войти в состав «Новых стихотворений».
Огорченный семейными обстоятельствами Жуковский писал в Россию: «Что же делать! У кого на руках семья, тот не имеет свободы жить как хочется. Он – невольник обстоятельств. Семейная жизнь есть лучшее наше сокровище, но это сокровище окупается дорогой ценой!» И оправдывает Елизавету Алексеевну перед родными, будто она препятствует его возвращению: «У вас есть мнение, что болезнь жены есть мечтательная, что она причудничает! Позволено ли делать такие замечания за 2 тысячи верст, не зная обстоятельств, не видав каковы были – не часы и не дни, а целые месяцы страданий. Она здесь просто страдательное лицо, не имеет никакого участия в том, что я решился остаться для пребывания ее в Швейцарии».
Революция в Европе
Начавшаяся в 1848 году революция в Европе была воспринята Жуковским как стихийное бедствие. Он писал об этом не только своим друзьям, но и членам царской фамилии. По распоряжению Александра Николаевича был опубликован отрывок из письма Жуковского к нему под названием «Письмо русского из Франкфурта», В статье поэт высказывал свое мнение о сложившейся исторической ситуации. Он стал полезен теперь правительству за границей как голос «истинного русского патриота», и это утишило его конфликт с царской семьей. К тому же публикация «Письма» 12 марта, в пятницу, подготавливала общество к восприятию манифеста Николая I об объявлении войны, который появился 15 марта, в понедельник. Немного позднее было опубликовано и другое заграничное письмо Жуковского «О стихотворении: Святая Русь». Изначально это письмо было адресовано Вяземскому. Как и в первом тексте, здесь автор рисует картину бедственного положения Европы и подчеркивает, что «России суть: церковь и самодержавие»: «На беду мою, надобно еще слышать и слушать вой этого всемирного вихря, составленного из разных бесчисленных криков человеческого безумия, – вихря, который грозит все поставить вверх дном. Какой тифус взбесил все народы и какой паралич сбил с ног все правительства! Никакой человеческий ум не мог бы признать возможным того, что случилось и что в несколько дней с такою демоническою, необоримою силою опрокинуло созданное веками…» «Твои стихи, – пишет он дальше, – поэтический крик души, производят очаровательное действие в присутствии чудовищных происшествий нашего времени. Святая Русь – какое глубокое значение получает это слово теперь, когда видишь, как все кругом нас валится… Святое утрачено; крепкий цемент, соединявший так твердо камни векового здания, по плану Промысла построенного, исчез мало-помалу, уничтоженный едкою деятельностью ума человеческого. Что воздвигается и может ли что воздвигнуться на этой груде развалин, мы знать и предвидеть не можем. Между тем наша звезда, Святая Русь, сияет высоко, сияет в стороне…». Благодаря такой позиции и играемой поэтом новой роли, отношения между Жуковским и двором заметно улучшились. Жуковский мечтал спастись от революции в России, но и в этот раз не смог туда попасть из-за холерной эпидемии. После уличных боев во Франкфурте 17 сентября Жуковский стал мрачен, писал о смерти и более не верил, что удастся вернуться на Родину. Когда ситуация в Бадене, где лечились Жуковский с женой, стала спокойнее, в октябре он вернулся к переводу «Одиссеи», прервавшемуся на конце XIII песни. Работа пошла очень быстро: XVI песнь была закончена уже 20 декабря.
Штурм баррикад во Франкфурте-на Майне. 1848 г. Немецкая гравюра
66‑й день рождения Жуковского и 50‑летие его литературной деятельности было отпраздновано в Петербурге 29 января 1849 года в его отсутствие. Организатором торжеств был друг Вяземский, собралось около 80 гостей, были прочитаны стихи, посвящённые юбиляру. Самому Василию Андреевичу отправили подробный протокол праздника с подписями всех гостей. Но юбиляр был грустен и писал, что это торжество «похоже на поминки».
В мае 1849 года революционные события захлестнули Баден-Баден, семейству Жуковского пришлось бежать в Страсбург. Из Эльзаса Жуковские отправились в Швейцарию – в Базель, а потом и Берн. И Василию Андреевичу, и Елизавете там стало только хуже. Поздравляя великого князя Константина Николаевича в 1848 году с женитьбою, Жуковский пишет: «И теперь вместо того, чтоб радоваться вместе с русским народом новому семейному счастью в доме царском, я должен скучать на чуже, окруженный безумными смутами, которых хорошая сторона для меня та, что они живее убедят всех русских в том, какое великое сокровище заключается в этом историческом, патриархальном, сыновнем подданстве царю, которое из великого царства делает одно великое семейство. Теперь более, нежели когда-нибудь, подымается душа моя при мысли о том, что такое наша Россия, наша святая Русь, какая перед нею лежит дорога и к чему она дойти предназначена». В эти годы определились политические взгляды Жуковского: он принял манифест Николая I от 26 апреля 1849 года о начале Венгерского похода и считал возможным и нужным вмешательство России в дела Европы. В августе 1849 года Жуковский отправился в Варшаву для личного свидания с Николаем I, который готовился встретить возвращавшиеся в Россию войска. При личном свидании император даровал Жуковскому право на неограниченное пребывание за границей и пожаловал ему орден Белого Орла. Рескрипт о награждении Жуковский просил опубликовать в России, это подтверждало высокий статус поэта при дворе, несмотря на его долгое проживание за границей. На рубеже 1849–1850 годов мысли Жуковского занимал ещё один утопический внешнеполитический проект. Его Жуковский изложил в письмах к великим князьям Александру и Константину Николаевичам. Он предлагал освободить Гроб Господень и Иерусалим из-под власти турок. При этом Иерусалим должен был перейти под контроль христианской европейской армии исключительно мирным, бескровным путём.
Иерусалим. Художник Дж. Робертс
После революционного взрыва 1848–1849 годов Жуковский стал проповедовать идею преобразования современного бездуховного западного мира в христианский. Только подлинная вера способна восстановить порушенный Иерусалим-Европу. В своих письмах 1840‑х годов Жуковский подчеркивал, что Николай I остался единственным государем в Европе, сохранившим в революционное время священный ореол монарха. Это должно было поставить его во главе миссии по освобождению Гроба Господня. Публицист и славянофил А. И. Кошелев вспоминал: «Зимою 1850–1851 года, когда жена моя с детьми проводила зиму в Баден-Бадене, и я туда поехал в феврале. Там я нашел В. А. Жуковского… Наши беседы были ежедневные и весьма продолжительные. Много мы с ним гуляли и всего более говорили о ближайшем будущем для России; и он меня в этом отношении весьма успокаивал, утверждавши, что наследник престола (нынешний император) одарен значительным здравым смыслом, весьма добр и исполнен благонамеренности. Все это вполне подтвердилось впоследствии. Для большего меня в том удостоверения он давал читать мне собрание писем великого князя к нему. Одно из них поразило меня своею дальновидностью и своим изложением… Жуковский писал к наследнику о том, чтобы побудить императора к освобождению Иерусалима и ко взятию его под общее управление всех христианских держав. Наследник ему отвечает, что он вовсе не разделяет мнение своего наставника насчет того, что такое событие желательно. «Пусть враги Христа, – говорит он, – оскверняют это священное место своими действиями; это все-таки сноснее, чем осквернение его интригами и враждою христианских держав; а это неминуемо при нынешнем положении католичества». Письмо это, довольно длинное, проникнуто было замечательным здравым практическим смыслом».
Истинный жрец муз
Жуковский всю жизнь стремился к миру и гармонии, но и на старости лет не нашел покоя. В юности
«Одиссею» Жуковский переводил семь лет, с 1842‑го по 1849‑й. Последние двенадцать песен создались необычайно быстро, в несколько зимних месяцев. Он придавал «Одиссее» большое значение, считал, что это главное, остающееся от него. Однако в России встречена эта книга была равнодушно. Даже знакомые, даже друзья, кому он разослал экземпляры с надписями, не откликнулись. Царило молчание. «Почти ни один не сказал мне даже, что получил свой экземпляр. Если так приятели и литераторы, что же просто читатели?».
Но это не имело для поэта большого значения, главным было не всеобщее одобрение, а сам процесс творчества. Он пишет Зейдлицу: «Я и не для участия от кого бы то ни было (сколь оно ни приятно), работаю над “Одиссеей”, я пожил со святою поэзией сердцем, мыслью и словом – этого весьма довольно». «Для чего я работал? Уже, конечно, не для славы. Нет, для прелести самого труда». «В 68 лет не до славы; но весело думать, что после меня останется на Руси твердый памятник, который между внуками сохранит обо мне доброе воспоминание».
Издание Одиссеи в переводе В. А. Жуковского
С сентября 1849 года Жуковский стал думать о переводе «Илиады», тем более что после многих лет работы над «Одиссеей» он уже мог читать по-гречески. Среди вариантов, которые он рассматривал в тот период, была идея «улучшить» известный перевод Гнедича. Он хотел отобрать из него уместные строки, а неудачные, по его мнению, перевести заново. В начале октября в Баден-Бадене началась работа. Перевод «Илиады» Жуковский начал со второй песни, которая представлялась наиболее сложной, он переводил до 20 стихов в день. Вторая песня была готова уже ко 2 ноября. Первая песнь после перерыва была переведена к сентябрю 1850 года.
Поэт своими переводами преследовал масштабную цель: «Одиссея» и «Илиада» должны были стать воссозданием целостного образа Античности, увиденного через призму романтической культуры. В одном из писем П. А. Вяземскому он так характеризовал гомеровский мир: «…это беспрестанная идиллия, описание, простой быт семейный в хижине пастуха, с которым весьма мало разнится и быт во дворце царском, описание нравов простых, часто грубых, всё это имеет несказанную прелесть…»
Последней поэмой Жуковского стал «Агасвер», или «Вечный жид». Он так и остался неоконченным:
Я – Агасвер, не сказка Агасвер,
Которою кормилица твоя
Тебя в ребячестве пугала, – нет! о, нет!
Я Агасвер живой, с костями, с кровью,
Текущей в жилах, с чувствующим сердцем
И с помнящей минувшее душою;
Я Агасвер – вот исповедь моя…
Здоровье и семейные обстоятельства Жуковского все ухудшаются. «Глаза служат плохо; работать долго стоя, как я привык прежде, уже не могу, ноги устают; сидя работать также долго не могу», – жалуется он Плетневу. «Не покоем семейной жизни дано мне под старость наслаждаться; беспрестанными же, всякую душевную жизнь разрушающими страданиями бедной жены моей уничтожается всякое семейное счастье… Крест мой не легок, иногда тяжел до упаду…».
Еще осенью 1847 года Жуковский нанял слугу В. Кальянова для переписки бумаг. А через год он произвел его в камердинеры и в «маленького секретаря», как он выражался. Писать самому ему становилось все труднее. С начала 1851 года Жуковский, по рекомендации врача, по нескольку часов в день проводит в темной комнате – левый глаз его ослеп, правый почти постоянно воспален. 29 января, в день своего рождения, он так же сидел в темноте, набираясь сил для участия в семейном торжестве… 68‑летие его праздновали вместе с ним несколько русских, в том числе Александр Кошелев, который много рассказывал Жуковскому о Гоголе. «Он обрадовал меня известием, что “Мертвые души” идут шибко вперед», – пишет Жуковский Гоголю 1 февраля. И сообщает Гоголю о своей мечте вернуться в Россию уже этой весной или летом.
Мысль о переезде в Россию не покидала поэта и высказывалась во многих письмах. Он непременно хотел быть в Москве, на родине, к дню празднования двадцатипятилетия царствования императора Николая I, к августу 1851 года. Но этому намерению не суждено было осуществиться, хотя он и просил друзей об устройстве помещения для семьи. Из этой переписки мы узнаем, что Жуковский собирался приехать в Россию с большим штатом прислуги. Известно, что поэт за границей вел жизнь довольно широкую, у него хватало средств, в изобилии предоставляемых ему царским домом.
9 мая Жуковский пишет письмо Плетневу: «Ваше обвинение совсем несправедливо: вы спрашиваете, зачем я вас маню обещаниями приехать в Россию, и все не еду. Неужто думаете вы, что я играю тут комедию? Рад бы в рай, да грехи не пускают. Причина, которая меня удерживает на чуже, не радостная; она всю семейную жизнь портит. Вот и теперь я не на шутку готовлюсь к отъезду. Дом для меня будет нанят в Дерпте… Отправлю вперед пожитки… Но могу ли знать, что случится с женою, которой болезнь уже шестой год судьбу мою разрушает. Вам легко вдалеке на просторе судить и осуждать… Мой отъезд из Бадена пока твердо назначен в конце июня… Каждый день утром и вечером между прочими молитвами говорю перед богом: возврати меня в Отечество!»
В мае 1851 года в Дерпт из Петербурга переселился Зейдлиц. Жуковский пишет ему о своем намерении по приезде в Россию первоначально жить в Дерпте. «Еще я должен предупредить тебя, – продолжает он, – что я скалю зубы на тот высокий стол, который ты купил у меня при отъезде. Если он существует, то ты должен будешь его мне перепродать: он столько времени служил мне, столько моих стихов вынес на хребте своем… Мне будет весело возвратиться к старому другу, если только он еще существует».
29 июня 1851 года Жуковский сообщает Авдотье Петровне Елагиной свой маршрут:
14 июля ст. стиля – выезд из Бадена.
15—20 июля – переезд из Франкфурта в Дрезден.
21 июля – 2 августа – пребывание в Дрездене.
3—12 августа – переезд из Дрездена в Дерпт.
13 августа – пребывание в Дерпте.
14—15 августа – переезд в Петербург (едет один Жуковский, семья остается в Дерпте).
16—17 августа – пребывание в Петербурге.
18—20 августа – переезд в Москву.
21 августа – прибытие в Москву.
Жуковский просит всех родных собраться к этому времени
Положение сложилось самое отчаянное. Как тут не приуныть… Но душа Жуковского не хотела поддаваться ни возрасту, ни тяжким обстоятельствам. Плетнев поражался мужеству своего старого друга, который писал ему 1 сентября 1851 года:
«Я человек изобретательный! Вот, например, я давно уже приготовил машинку для писания на случай угрожающей мне слепоты – эта машинка пригодилась мне полуслепому: могу писать с закрытыми глазами; правда, написанное мне трудно самому читать; в этом мне поможет мой камердинер. И странное дело! почти через два дни после начала моей болезни затормозилась во мне поэзия и я принялся за поэму, которой первые стихи мною были написаны тому десять лет, которой идея лежала с тех пор в душе неразвита и которой создание я отлагал до возвращения на родину и до спокойного времени оседлой семейной жизни.
В. А. Жуковский. Художник В. Ф. Тимм
Я полагал, что не могу приступить к делу, не приготовив многого чтением, – вдруг дело само собою началось, все льется изнутри; обстоятельства свели около меня людей, которые читают мне то, что нужно и чего сам читать не могу, именно в то время, когда оно мне нужно для хода вперед: что напишу с закрытыми глазами, то мне читает вслух мой камердинер и поправляет по моему указанию: в связи же читать не могу без него; таким образом леплю поэтическую мозаику и сам еще не знаю, каково то, что до сих пор слеплено ощупью, – кажется, однако, живо и тепло…
Думаю, что уже около половины (до 800 стихов) кончено: если напишется так, как думается, то это будет моя лучшая, высокая, лебединая песнь. Потом, если Бог позволит кончить ее, примусь за другое дело, за “Илиаду”. У меня уже есть точно такой немецкий перевод, с какого я перевел “Одиссею”; и я уже и из “Илиады” перевел две песни… Для “Илиады” же найду немецкого лектора: он будет мне читать стих за стихом: я буду переводить и писать с закрытыми глазами, а мой камердинер будет мне читать перевод, поправлять его и переписывать. И дело пойдет как по маслу».
«Вот истинный жрец Муз, несмотря на преклонность лет и недуги старости!» – с восхищением восклицает Плетнев в письме к Гроту, изложив ему все, что сообщил Жуковский.
И прекрасный мертвый на хребте лежал он…
В ноябре – начале декабря 1851 года написал Жуковский замечательное стихотворение «Царскосельский лебедь». Произведение, в котором он как будто предсказывает свою близкую и прекрасную кончину:
Радостно вздымая перья груди белой,
Голову на шее гордо распрямленной
К небесам подъемля, – весь воспламененный,
Лебедь благородный дней Екатерины
Пел, прощаясь с жизнью, гимн свой лебединый!
А когда допел он – на небо взглянувши
И крылами сильно дряхлыми взмахнувши, —
К небу, как во время оное бывало,
Он с земли рванулся… и его не стало
В высоте… и навзничь с высоты упал он;
И прекрасен мертвый на хребте лежал он,
Широко раскинув крылья, как летящий,
В небеса вперяя взор уж не горящий.
Друзья Жуковского сразу откликнулись на эту элегию. Плетнев писал: «Майков оживотворен тем, что вы о нем ко мне писали. Я с ним прочитал вместе вашего Лебедя, – и он в восторге от него. В самом деле, что за прелесть русский язык под пером вашим! Сколько восхитительных картин и глубоко трогательных мыслей вы соединили в жизни старика-лебедя».
Вяземский получил «Царскосельского лебедя» в Париже. «Ах ты, мой старый лебедь, пращур лебединый, да когда же твой голос состареется? – писал он Жуковскому. – Он все свеж и звучен, как и прежде. Не грешно ли тебе дразнить меня своими песнями, меня, старую кукушку, которая день и ночь только все кукует тоску свою. Стихи твои прелесть… “Лебедь” твой чудно хорош… Завидую твоей духовной бодрости и ясности души». Вяземский недомогал: «Если по крайней мере сумел бы я научиться у тебя рано вставать, – пишет он Жуковскому. – Это было бы уже для меня большое пособие в моей болезни теперь… Но проснуться в 5 часов утра кажется мне наказанием».
В февраля 1852 года пришла последняя весточка от Гоголя: «Много благодарю за книги и за доброе письмо. Не упрекай, что ничего другого не мог и не сумел тебе написать, как только: “Бог в помощь!” Что вспоминаю о тебе часто в моих грешных молитвах, об этом бы не следовало и писать. Горячей бы гораздо мне следовало о тебе молиться, как о человеке, которому я много, много должен».
Н. В. Гоголь
Гоголю мечтал Жуковский читать своего «Вечного Жида» по приезде в Москву. Надежда на встречу с Гоголем поддерживала его дух… Доктор Гугерт полагал, что в мае Жуковские наконец смогут двинуться на родину…
Но в марте пришло письмо Плетнева с известием о смерти Гоголя…
«Какою вестью вы меня оглушили, и как она для меня была неожиданна! – отвечал Жуковский… – Я потерял в нем одного из самых симпатических участников моей поэтической жизни и чувствую свое сиротство в этом отношении».
В следующем своем письме Плетнев прислал пространную выписку из пятого номера «Москвитянина» (за март 1852 года) – статью Погодина о последних днях Гоголя. Великий писатель, это было для всех очевидно, страдал, мучился, но, как честно отметил Погодин, «в чем именно заключались его страдания, как они начались – никто не знает, и никому не сказывал он об них ничего, даже своему духовнику». Гоголь «уклонялся под разными предлогами от употребления пищи», «был уже слаб и почти шатался».
В. А. Жуковский в последние годы жизни
Описание последних часов Гоголя, когда он уже приобщился и соборовался, когда «закричал самым жалобным, раздирающим голосом: оставьте меня! не мучьте меня!» – докторам, которые хотели осмотреть его, – сразило Жуковского. Страшно было ему слышать (письмо читал камердинер Василий) и о том, как Гоголь жег второй том «Мертвых душ», как ворошил тетради,
После этого он уже не вставал. С каждым днем ему становилось все хуже. Из Штутгарта 7 апреля приехал русский священник Иоанн Базаров. Жуковский был плох.
Был уже вечер. Отец Иоанн не стал тревожить больного, остался до другого дня. Утром, когда вошел, Жуковский стал просить отложить причащение.
– Вы видите, в каком я положении… совсем разбитый… в голове не клеится ни одна мысль… как же таким явиться пред Ним?
Отец Иоанн не согласился. Довод его был такой: не только он, Жуковский, идет ко Христу, но и Христос, во Святых Дарах, тоже к нему.
– Если бы сам Господь захотел придти к вам? Разве отвечали бы Ему, что вас нет дома?
Жуковский заплакал. Уговорились, что на другой день он причастится вместе с детьми.
А наутро, 9 апреля, опять у Жуковского тоска: мучила мысль, что будет с семьей и детьми. Отец Иоанн уверял: ни Господь, ни Государь не оставят его семью. Вместе с Жуковским причащались его маленькие дети. Во время причащения поэт вдруг пришел в умиление и, «подозвав детей, сквозь слезы стал говорить им: «Дети мои, дети! Вот Бог был с нами! Он Сам пришел к нам! Он в нас теперь! Радуйтесь, мои милые!» Позже Жуковский рассказывал жене, что с ним произошло чудо: он увидел рядом со своими детьми Иисуса Христа. «Да, друг мой, – говорил он ей, – это было не видение; я видел Его телесным образом; я видел Его, как Он стоял сзади детей моих в то время, как они приобщались Святых Таин. Он будет с ними. Он мне Сам сказал это. И с тех пор, – прибавил он, – я нахожусь у ног Его». С этой минуты его тоска и беспокойства кончились. Он до конца уже был спокоен.
Дом, в котором жил и скончался В. А. Жуковский в Баден-Бадене. Гравюра начала XX в.
Жуковский скончался два дня спустя, 12 апреля в 1 час 37 минут ночи. Это была ночь с пятницы на субботу второй недели по Пасхе, и на первой заупокойной службе над ним звучали пасхальные песнопения. Его слуга, бывший крепостной В. Кальянов, закрывший глаза своему хозяину и благодетелю, писал: «Как жаль, что Бог не продлил твоей жизни до 19 февраля 1861 года, – тогда бы возрадовался ты душою, – видя, что твое давнишнее желание исполнилось. – И увидел бы много миллионов, освобожденных из крепостничества, – и мог бы сказать: теперь отпусти раба Твоего, Владыко, с миром, – я видел милость Твою и спасение народа… А если жить еще нужно, то только не дожить до дня 1 марта 1881 года. – До дня, когда наш милостивейший император и добрейший изо всех бывших на земле монархов, – твой воспитанник, – сделавший так много добра для своего народа, – умер мученическою смертью, – тогда бы твоему доброму сердцу не перенести этого горя».
Жуковского похоронили на загородном кладбище, в склепе, где на одной из каменных плит были выбиты его стихи: «О милых спутниках, которые сей свет присутствием своим животворили, не говори с тоской их нет, а с благодарностию были».
29 июля 1852 года останки Жуковского перевезли в Россию и перехоронили в Александро-Невской лавре. В половине первого часа гроб Жуковского торжественно внесли на кладбище, которое заполнилось народом. На погребении присутствовали наследник цесаревич со своей сестрой Марией Николаевной. Здесь собралось много заслуженных людей и почитателей поэта. Все теснились к его могиле, чтобы бросить горсть песку, чтобы сказать над гробом: мир твоему праху!
Могила В. А. Жуковского. Старинная гравюра
На надгробном памятнике Жуковского вырезаны любимые им евангельские стихи, которые он выбрал для надгробных памятников «своим ангелам» Маше и Саше Протасовым: «Да не смущается сердце ваше; веруйте в Бога и в Мя веруйте; в дому Отца Моего обители многи суть: аще ли же ни, рекл бых вам: иду уготовати место вам, и аще уготовлю место вам, паки прииду и пойму вы к Себе: да, иде же есмь Аз, и вы будете».
«Приидите ко Мне все труждающиеся и обременении, и Аз упокою вы. Возьмите иго Мое на себе и научитеся от Мене, яко кроток есмь и смирен сердцем и обрящете покой душам вашим; иго бо Мое благо, и бремя Мое легко есть» (Иоан., 14, 1–3; Мат., 11, 28–30).
И в душе всех, кто приходит поклониться праху великого поэта, как ранее, так и поныне, звучат его дивные стихи:
«О дети, о друзья, на мой спокойный прах
Придите усладить разлуку утешеньем.
В сем гробе тишина; мой спящий взор закрыт;
Мой лик не омрачен ни скорбью, ни мученьем,
И жизни тяжкий крест меня не бременит.
Спокойтесь, зря мою последнюю обитель;
Да мой достигнет к вам из гроба тихий глас,
Да будет он моим любезным утешитель;
Открыто мне теперь все тайное для вас.
Стремитесь мне вослед с сердечным упованьем,
Хранимы Промысла невидимой рукой:
Он с жизнью нас мирит бессмертья воздаяньем;
За гробом, милые, вы свидитесь со мной».
Эпилог
Как уже сказано во вступлении к этой книге, любовь бывает разной. Чаще всего короткой, поверхностной. Вспыхивает ярким пламенем и угасает, как бабочка-однодневка. Но иногда уходят чувства вглубь, пронизывают душу до самого ее основания. И длится такая любовь вечно, продолжается так долго, как сама жизнь человека.
Такой была любовь Василия Жуковского и Марии Протасовой. Узнал он Машу совсем маленькой девочкой и стал ее учителем в 1805 году, когда ей исполнилось 12 лет. Он не только постепенно познавал душу своей ученицы, но и наполнял ее знаниями и высокими нравственными понятиями. Ежедневные занятия продолжались с утра и до вечера. И возвращаясь домой на закате дня, начинал Жуковский готовиться к последующим урокам. В свои двадцать три года Жуковский был блестяще образован, но чувствовал, что пополнял свои знания и душевно созревал вместе со своими милыми ученицами – Машей и ее младшей сестрой Сашей. Он называл Машу «Сумароза» или «задумчивая», а Сашу – «Аллегро» или «быстрая», а сестры называли своего учителя «Базиль».
Незаметно для себя он полюбил Машу – настоящую и будущую. Полюбил на всю жизнь. Как истинный поэт он развивал образ девушки в своей
Жуковский был знаменитым поэтом. Мы забыли о том месте, которое занимало его творчество в царской России, причем не только в среде литературной интеллигенции, но и среди молодежи. Ведь с 1840‑х годов и вплоть до 1918 года, когда гимназию заменила советская «единая трудовая школа» со всеми вытекающими отсюда последствиями, произведения Жуковского составляли в учебном курсе значительную долю. Творчество В. А. Жуковского занимало в школьной программе почетное место. Он интересовал авторов учебников и хрестоматий как романтический поэт, а его сочинения оценивались и выбирались с эстетической точки зрения.
Но он был знаменит не только своим творчеством, но и любим всеми за свою добрую, ангельскую душу. Здесь мне хочется привести воспоминания Вигеля о Жуковском. А ведь Вигель известен тем, что был очень критичен и даже ядовит в своих воспоминаниях и вывел многих современников в негативном свете. Так вот этот самый Вигель написал о Жуковском:«…Знать Жуковского и не любить его было дело невозможное, а любить ребенка и баловать его всегда почти одно и то же; но иным детям баловство идет впрок; так, кажется, было и с нашим поэтом. Когда он был уже на своей воле, и в службе, и в летах, долго оставался он незлобивое, веселое, беспечное дитя. Любить всё близко его окружающее, даже просто знакомое, сделалось необходимою его привычкой… Таким людям, как он с Блудовым, стоило только сойтись один раз, чтобы навсегда сомкнуться. Что касается до меня, то скажу без хвастовства и скромности, что и у меня была одна сторона чистая, неповрежденная, и ею только мог я прислониться и сколько-нибудь прильнуть к такого рода людям. Жуковский меня любил, но не всегда и не много дорожил моею приязнью; тем приятнее мне отдавать ему справедливость…»Жуковский в «Записках» Вигеля – один из немногих людей, о которых мемуарист пишет с любовью и восхищением. Этот знаменитый поэт и прекрасной души человек полюбил Машу Протасову, она стала неотъемлемой частью его жизни. Он долго боролся за обладание любимой девушкой. Неоднократно объяснялся с ее матерью и просил у нее руки дочери. Но в ответ раз за разом слышал жестокий отказ. Дальнее родство, по мнению матери, являлось непреодолимым препятствием для брака. Маша покорилась воле матери и вышла замуж за другого. Как ни странно это звучит, но это решение объяснялось желанием Маши несмотря ни на что быть рядом с Базилем: ведь будучи женой другого она смогла бы с Жуковским беспрепятственно общаться. И мать уже не могла препятствовать его визитам и пребыванию в доме. А ведь это для них обоих было самым главным. И без этого они оба жить уже не могли.
Ф. Ф. Вигель. Неизвестный художник
Но жизнь продолжалась и диктовала свои законы: Маша родила дочь, а Жуковский был назначен учителем русского языка в царской семье в Петербурге. Обстоятельства их разводили, но в любую свободную минуту стремился Жуковский к Маше, хоть теперь уже и замужней. Маше было еще тяжелее, она постоянно о нем думала и тосковала. И уже через несколько лет такой замужней жизни стала мечтать умереть. Ведь жить вдали от Базиля, как оказалось, для нее было невозможно. И умерла, как и предчувствовала, как и желала, рано, в 27 лет. В родах.
А. В. Жуковская
Жуковский похоронил любимую и мечтал упокоиться рядом ней. Недалеко от ее святого захоронения он купил дом, где хотел провести последние годы жизни.
Но на закате жизни вдруг произошло неожиданное и труднообъяснимое: 18‑летняя красивая немецкая девушка влюбилась в 58‑летнего поэта Жуковского и стала мечтать выйти за него замуж. Василий Жуковский был сильно удивлен, но не стал противиться возникшим обстоятельствам. Ведь он всегда страстно мечтал о семье и детях. Он был уверен, что это высшие силы или Провидение вмешались в его жизнь и стали диктовать свои законы. Он пошел навстречу этим высшим силам, решился на брак, женился и переселился в Германию. Конечно, Маша навечно вросла в его душу, но он посчитал, что Провидение решило его вознаградить за долгие лишения и одиночество и подарило ему сердце Елизаветы Рейтерн. И правда, Провидение, казалось бы, осуществило все его затаенные мечты – у него появилась жена, родилось двое детей – дочь и сын. Но, к сожалению, счастья и покоя в семейной жизни он так и не нашел. И окунулся опять в океан страданий, но уже другого рода. Он был всегда благодарен жене за то, что она подарила ему детей, но ее постоянные болезни – нервические припадки, мрачность, апатия – сводили его с ума. И заставляли несказанно страдать. Он потерял Родину, друзей, мечтал вернуться домой, но из-за хронических недомоганий молодой жены не мог этого сделать. Постоянно строил планы своего возвращения, просил родных подыскать и снять для него дом в России, но так и умер в тоске и бесплодном ожидании. Был похоронен первоначально в Баден-Бадене. Но вскоре прах великого русского поэта был перевезен в Россию и перезахоронен в Александро-Невской лавре.
По словам Б. Зайцева, Жуковский освещал жизнь близких ему людей своим внутренним светом. Постоянными размышлениями, поисками истины, скромностью своей, смирением, любовью к Богу и ближнему, самоотвержением он растил этот свет. Судьба досталась ему во многом нелегкая, с основною сердечною неудачей, до старости одинокая, в старости столь трудно-неодинокая, но благородная и безупречная. Если вспомнить, кого только ни спасал он, ни выкупал из неволи, кому ни раздавал денег, за кого ни кланялся пред сильными мира сего, за каких декабристов, не любя их, ни хлопотал у самого Николая Павловича… Если вспомнить, что это был человек совершенной чистоты и душа вообще «небесная», то ведь поневоле согласишься со словами Тютчева:
Поистине, как голубь, чист и цел
Он духом был; хоть мудрости змеиной
Не презирал, понять ее умел,
Но веял в нем дух чисто-голубиный.
Его биографы нередко пишут, что был это «единственный кандидат в святые от литературы нашей».
В последние годы он, как и Гоголь, много сил отдавал Священному Писанию, книгам о религии и сам писал в том же духе – о внутренней христианской жизни,
П. В. Жуковский
Вскоре после смерти Жуковского его жена Екатерина Рейтерн вместе с детьми переехала в Россию, где сменила веру, перешла из лютеранства в православие. Она ненадолго пережила Жуковского и умерла через 4 года, в 1856 году. О детях поэта позаботилась царская семья. Дочь Жуковского Александра Васильевна была принята при русском дворе и стала фрейлиной. Известность получил ее роман с великим князем Алексеем Александровичем. Об этой истории судачил в то время весь светский Петербург. Брат Александры Жуковской Павел, узнав, что сестра беременна, явился к великому князю и потребовал дуэли. А когда Александр II запретил сыну принять вызов, Павел Жуковский публично протестовал против решения императора.
Александру Жуковскую отправили в «почетную ссылку» за границу, вслед за ней уехал и её брат. 26 ноября 1871 года Александра родила в Зальцбурге сына от великого князя, названного в честь отца Алексеем. Спустя всего несколько лет она вышла замуж за саксонского полковника, барона Кристиана Вёрмана, российского подданного. В связи с замужеством получила вексель на крупную сумму, а позднее Александр III назначил ей пожизненную пенсию, распорядителем которой был назначен великий князь Алексей Александрович…
Брат Александры, Павел Жуковский, обратился к Александру III, и в 1884 году по его ходатайству 13‑летнему Алексею были пожалованы титул и фамилия графа Белёвского, поскольку Белёвский уезд Тульской губернии был родиной его деда – Василия Жуковского. В 1913 году ему разрешили присоединить фамилию Жуковских. После Октябрьской революции Алексей Белёвский остался в России, стал видным учёным-биологом, однако судьба его сложилась трагически: он был расстрелян в Тбилиси в 1932 году…
Приложение
К вышеприведенному основному тексту книги мне хотелось добавить страницы, написанные в эпистолярном жанре, то есть письма Жуковского Маше Протасовой (1). И письма Маши Протасовой (Мойер) Жуковскому и Авдотье Елагиной (2). Ничто не может нам лучше открыть переживания и духовный строй героев этой книги, чем их письма. Однако собрать все послания воедино очень трудно, практически невозможно. Прежде всего потому, что это очень личные письма, которые держались в тайне и не были предназначены для чужих глаз и тем более для печати. В собрание сочинений Жуковского вошли лишь некоторые из его писем к Маше Протасовой, а ведь их было сотни, если не тысячи. Почти через 80 лет после Машиной смерти были опубликованы ее письма, хранившиеся в архиве Елагиных. Эти письма, вошедшие в Уткинский сборник (1902 г.), писала она Жуковскому и самой близкой родственнице и подруге Дуне Елагиной. Вот эти письма и приводим мы ниже.
Письма Жуковского Маше Протасовой
Жуковский – Протасовой М. А. Февраль-март 1815 в Муратове
Милая Маша, нам надобно объясниться. Как прежде от тебя одной я требовал и утешения и твердости, так и теперь требую твердости в добре. Нам надобно знать и исполнить то, на что мы решились. Дело идет не о том только, чтобы быть вместе, но и о том, чтобы этого стоить. Следовательно, не по одной наружности исполнять данное слово, а в сердце быть ему верным. Иначе не будет покоя, иначе никакого согласия в чувствах между мною и маменькой быть не может. Сказав ей решительно, что я ей брат, мне должно быть им не на одних словах, не для того единственно, чтобы получить этим именем право быть вместе. Если я ей говорил искренно о моей к тебе привязанности, если об этом и писал, то для тоги, чтобы не носить маски –яхотел только свободы и доверенности. Это нас рознило с нею. Теперь, когда все, и самое чувство, пожертвовано, когда оно переменилось в другое лучшее, в нежнейшее, нас с нею ничто не будет рознить. Но, милый друг, я хочу, чтобы и ты была совершенно со мною согласна, чтобы была в этом мне и примером и подпорою; хочу знать и слышать твои мысли. Как прежде ты давала мне одним словом и бодрость, и подпору, так и теперь ты же мне дашь и всю нужную мне добродетель. Чего я желал? Быть счастливым с тобою! Из этого теперь должно выбросить только одно слово, чтобы все заменить. Пусть буду счастливтобою! Право, для меня все равно – твоесчастиеили нашесчастие. Поставь себе за правило все ограничить одной собою, поверь, что будешь тогда все делать и для меня. Моя привязанность к тебе теперь точно без примеси собственного – и от этого она живее и лучше. Уж я это испытал на деле – смотря на тебя, я уже не то думаю, что прежде; если же на минуту и завернется старая мысль, то всегда с своим дурным старым товарищем, грустью; стоит уйти к себе, чтобы опять себя отыскать таким, каким надобно; а это еще теперь, когда я от маменьки ничего не имею, когда я еще ей не брат, – что ж тогда, когда и она с своей стороны все для меня сделает. Я уверен, что грустные минуты пропадут и место их заступят ясные, тихие, полные чистою к тебе привязанностью. Вчера за ужином прежнее немножко что-то зацепило меня за сердце – но воротясь к себе, я начал думать о твоем счастии, как о моей теперешней заботе. Боже мой, как это меня утешило! Как еще много мне осталось! Не лиши же меня этого счастия! Переделай себя совершенно и будь этим мне обязана! Думай беззаботно о себе, все делай для себя – чего для меня более. Я буду знать, что я участник в этом милом счастии! Как жизнь будет для меня дорога! Между тем я имею собственную цель – работа для пользы и славы! Не легко ли будет работать? Все пойдет из сердца и все будет понятно для добрых! Напиши об этом твои мысли – я уверен, что они и возвысят и утвердят все мои чувства и намерения.
Я сейчас отдал письмо маменьке. Не знаю, что будет. В обоих случаях – Perseverance! (Упорство, настойчивость – (фр.)). Меня зовут! чудо – сердце не очень бьется. Это значит, что я решился твердо…
Мы говорили – этот разговор можно назвать холодным толкованием в прозе того, что написано с жаром в стихах. Смысл тот же, да чувства нет. Она мне сказала, чтоб я до июля остался а Петербурге – потом увидит. Одним словом, той сестры нет для меня, которой я желаю и которая бы сделала мое
Жуковский – Протасовой М. А. Март 1815 в Дерпте
Расположение, в каком к тебе пишу, уверяет меня, что я не нарушаю своего слова тем, что к тебе пишу. Надобно сказать все своему другу. Я должен непременно тебе открыть настоящий образ своих мыслей. Машамоя(теперь моя более, нежели когда-нибудь), поняла ли ты то, что заставило менярешительноот тебя отказаться? Ангел мой, совсем не мысль, что я желаю беззаконного – нет! Я никогда не переменю на этот счет своего мнения и верю, что я был бы счастлив, и что бог благословил бы нашу жизнь! Совсем другое и гораздо лучшее побуждение произвело во мне эту перемену! твое собственное счастие и спокойствие! Решившись на эту жертву, я входил во все права твоего отца. Другая, нежнейшая связь! право, эта минута была для меня божественная; если можно слышать на земле голос божий, то конечно в эту минуту он мне послышался! С этим чувством все для меня переменилось, все отношения к тебе сделались другие, я почувствовал в душе необыкновенную ясность; то, чего я никогда не имел в жизни, вдруг сделалось моим; я увидел возле себя сестру и сделался другом, покровителем, товарищем ее детей; я готов был глядеть на маменьку другими глазами и, право, восхищался тем чувством, с каким бы называл ее сестрою – ничего еще подобного не бывало у меня в жизни! Имя сестры в первый раз в жизни меня тронуло до глубины сердца! Я готов был ее обожать, ни в ком, ни в ком <Далее в скобках:даже и в вас> не имела бы она такого неизменного друга, как во мне; до сих пор имя сестры только меня пугало, оно казалось мне разрушителем моего счастия; после совершенного пожертвования собою оно показалось мне самым лучшим утешением совершенною всего заменою; боже мой, какая прекрасная жизнь мне представилась! Самое деятельное, самое ясное усовершенствование себя во всем добром! Можно ли, милый друг, изменить великому чувству, которое нас вознесло выше самих себя! Жизнь, освященная этим великим чувством, казалась мне прелестною! Если прежде, когда моя привязанность к тебе была непозволенною, я имел в иные минуты счастие, – что же теперь, когда душа от всякого бремени облегчилась и когда я имею право быть довольным собою! Раз испытав прелесть пожертвования, можно ли разрушить самому эту прелесть! С этим великим чувством – как бы счастливы шли мои минуты! Вместо своего частного счастия – иметь в виду общее, жить для него и находить все оправдание в своем сердце и в вашем уважении; быть вашим отцом <Далее в скобках:брат вашей матери имеет на это имя право>, называть вас своими и заботиться о вашем счастии – чем для этого не пожертвуешь! И для этого я всем пожертвовал! Так что и следу бы не осталось скоро в душе моей! Даже впервую минуту япочувствовал, что над собою работать нечего – стоило только понять меня; подать мне руку сестры! стоило ей только вообразить, что брат ее встал из гроба и просится опять в ее дом. или, лучше, вообразить, что ваш отец жив и что он с полною к вам любовию хочет с вами быть опять на свете. С этими счастливыми, скажу смело, добродетельными чувствами соединялась и надежда вести самый прекрасный образ жизни. Осмотревшись в Дерпте, я уверен, что здесь работал бы я так, как нигде нельзя работать – никакого рассеяния, тьма пособий и ни малейшей заботы о том, чем бы прожить день, и при всем этом первое, единственное мое счастие – семья. С таким чувством пошел я к ней, кмоей сестре. Что же в ответ? – «Расстаться!» Она уверяет меня, что не от недоверчивости – а для сохранения твоей и ее репутации! Милая, эта последняя причина должна бы удержать ее еще в Муратове. Там можно было того же бояться, чего и здесь. Но в Муратове она решилась возвратить меня, несмотря на то что в своих письмах я говорил совсем противное тому, что теперь говорю и чувствую. Нет! эта причина несправедливая! или должно было меня еще остановить в Москве! И теперь в ту самую минуту, когда я только думал начать жить прекраснейшим образом, все для меня разрушено! Я не раскаиваюсь в своем пожертвовании – можно ли раскаяться когда-нибудь в том, что возвышает душу! Но я надеялся им заплатить за счастие.
…Трудиться для денег! Прощай энтузиазм! единственное, что оставалось!Ремесленничествоне сходно ни с каким энтузиазмом, но и без него рассеяние погубило бы энтузиазм! все разом вдребезги – и счастие, которое вдруг представилось бы мне столь ясным, и труд свободный, замена за счастие! Нет, милая! Голос брата не дошел до ее сердца! Чтобы тронуть его, я, видно, не имею никакого языка! Я сделаюсь дорог тогда разве, когда меня не будет на свете! Этот страх расстроить репутацию есть только придирка! Почему же он теперь именно, когда все причины к недоверчивости совершенно разрушились, пришел в голову! Для чего вырвать меня из Долбина? Само по себе разумеется, что против этой причины я не мог ничего сказать! Я готов во всяком случае быть за тебя жертвою – но надобно, чтобы жертва была необходима! Здесь – каких толков бояться? Кто подаст к ним повод? А прежние толки пропадут сами собою! Да я первый все усилия употреблю, чтобы все привести в порядок! Между тем мы были бы счастливы, счастливы в своей семье, и свидетель был бы у нас бог! О! как бы весело было помогать друг другу вести жизнь добродетельную! Я чувствую, я уверен, что было бы легко и что мне даже и усилий никаких не было бы нужно делать над собою! Теперь что мне осталось? Начинать новую жизнь без цели, без бодрости и за каким счастием гнаться? Так и быть! Все
Жуковский – Протасовой М. А. 29 марта 1815 в Дерпте
Милый друг, надобно сказать тебе что-нибудь в последний раз. У тебя много останется утешения; у тебя есть добрый товарищ: твоя смирная покорность Провидению. Она у тебя не на словах, а в сердце и на деле. Что могу сказать тебе утешительнее того, что скажет тебе лучшая душа, какая только была на свете, твой Фенелон, которого ты понимать можешь. Я благодарю тебя за то, что ты его мне вчера присылала. Теперь знаю, что у тебя есть неразлучный товарищ, и такой, который всегда умеет дать твердость, надежду и ясность. Я знаю теперь, что каждый день доставит тебе прекрасную минуту. Стоит только войти в себя, поговорить с добрым, нельстивым другом, и все, что вокруг тебя, примет другой вид. Читай же эту книгу беспрестанно. В дополнение к Фенелону пришлю тебе Массильона. Теперь чтение для тебя – не занятие, а жизнь и усовершенствование сердца и мыслей. Пусть это чтение напоминает тебе обо мне, о человеке, который желал быть твоим товарищем во всем добром. Я никогда не забуду, что всем тем счастьем, какое имею в жизни, обязан тебе, что ты мне давала лучшие намерения, что все лучшее во мне было соединено с привязанностию к тебе, что, наконец, тебе же я был обязан самым прекрасным движением сердца, которое решилось на пожертвование тобою – опыт самый благодетельный на всю жизнь; он уверяет меня, что лучшие минуты из жизни те, в которые человек забывает себя для добра и забывает не на одну минуту. Сама можешь судить, что в этом воспоминании о тебе заключены будут все мои должности. Пропади оно – я все потеряю. Я сохраню его, как свою лучшую драгоценность. Я вверяю себя этому воспоминанию и, право, не боюсь будущего. Что может теперь в жизни сделаться ужасного для меня собственно? во всех обстоятельствах я буду стараться быть таким же, каков теперь. Обстоятельства – дело Провидения. Мысли и чувства в этих обстоятельствах – вот все, что мы можем. И в этом-то постараюсь быть тебя достойным. В прочем останемся беззаботны. Все в жизни к прекрасному средство! Я прошу от тебя только одного: не позволяй тобою жертвовать и заботься о своем счастии. Этим ты мне обязана. Я желал бы, чтобы ты более имела свободы заниматься собственным. Выпроси у маменьки несколько часов в день для чтения, в этом чтении прямая твоя жизнь. Но не читай ничего, чтобы было только для пустого развлечения. Малое, но питательное для такого сердца, как твое. Меня утешает теперь мысль, что маменька будет должна теперь к тебе более прежнего привязаться. Против остального – терпение и твердость. Мои тетрадки сбереги. В них нечего Переменять, кроме разве одного – везде сестра. Помни же своего брата, своего истинного друга. Но помни так, как он того требует, то есть знай, что он, во все минуты жизни если не живет, то по крайней мере желает жить так, как велит ему его привязанность к тебе, теперь вечная и более нежели когда-нибудь чистая и сильная.
Об Воейкове скажу только одно слово. Мне ему прощать нечего. Слепому человеку нужно ли прощать его слепоту. Но каким же убеждением можно заставить себя верить, что он зрячий. Человек, который имеет полную власть счастливить тебя и который не только этого не делает, но еще делает противное, может ли носить название человека? Этого простить нельзя. Даже трудно удержаться от ненависти. Я не могу и не хочу притворяться. Между им и мною нет ничего общего…
…В этом письме мне не должно бы было говорить о Воейкове, но должно было отвечать на твое письмо. Я никак не ожидал, чтобы мое пожертвование было так принято. Нет! меня хотят лишить всякого счастия! Но ты не бойся! Жизнь моя будет тебя стоить! Выключая наперед из нее минуты унылости и сомнения, все прочее будет так, как тебе надобно. Тургенев зовет меня к себе, мы будем жить вместе. У меня есть семья друзей и твое уважение. Я богат. Остальное Провидению. Дурного быть не может, если сам не будешь дурей. А у меня есть верная защита от всего: воспоминание и perseverance!
Я бы желал, чтобы ты написала мне поболее. Это было написано вчера поутру. Маша, откликнись. Я от тебя жду всего. У меня совершенно ничего не осталось. Радибога, открой мне глаза. Мне кажется, что я все потерял.
Жуковский – Протасовой М. А. 27 ноября 1815, С.-Петербург
Ты хочешь говорить с мною как сотцом. Если это имя не пустое слово, написанное без всякого особенного смысла, то это значит, что мое мнение для тебя так же важно, как мнение отца. Милый друг, ты мне поверишь, когда скажу тебе, что могу без всякого эгоизма думать о твоем счастии и желать его. Итак, я буду говорить как отец, которому все то известно, что делается в сердце у дочери, который на этот счет не хочет обманывать ни себя, ни других, который желает счастия своей дочери для нее, который, думая об ее счастии, не разумеет под ним одного собственного спокойствия. Послушай, мой милый друг, если бы твое письмо написано было хотя полгодом позже, я бы подумал, что время что-нибудь сделало над твоим сердцем и что привязанность к Мойеру, произведенная свычкою, помогла времени; я бы поверил тебе и подумал бы, что ты действуешь по собственному, свободному побуждению; я бы поверил твоему счастию. Но давно ли мы расстались? Нет трех недель, как мое последнее письмо было написано к маменьке! Ты знаешь то, что я чувствовал к тебе, а я знаю, что ты ко мне чувствовала, – могла ли, скажи мне, произойти в тебе та перемена, которая необходимо нужна для того, чтобы ты имела право перед собою решиться на такой важный шаг? Мойеру уже было один раз отказано! Он, вероятно, не делал новых предложений! С чего же пришла тебесамоймысль за него идти? тебе, которая говорила, что для тебя никакого другого счастия не надобно, кроме свободы, неразлучности с маменькой и спокойствия в семье твоей? Нет, милый друг, не ты сама на это решилась! Тебя решили, с одной стороны, требования и упреки, с другой – грубости и жестокое притеснение! Не давши времени твоей душе придти в себя, от тебя требуют последнего пожертвования на целую жизнь, называя это пожертвование твоим же
Не бойся моей встречи с Воейковым и успокой на этот счет Сашу – если мы увидимся, то никаких объяснений между нами не будет! Они не нужны! Что ты называешь с ним помириться? желать ему добра и всякое, какое в моей власти, сделать – это само по себе разумеется! Любить его и простить ему твои огорчения – это невозможно!
28 ноября
Одно место твоего письма изумило меня. Воейков, которого я сейчас видел, подтвердил мое изумление: en vous sacrifiant comme vous le faites, vous croyez dormer a votre mere deux amis. <Жертвуя собой, как Вы это делаете. Вы думаете дать Вашей матери двух друзей(фр.).> Ты хочешь дать мне свое место в семье твоей матери. Нет, Маша! я просил тебя тысячу раз: не думай обо мне, заботясь о своем счастии! Будь счастлива для себя, тогда и все мое желание исполнится. Мне занять твое место! Прошу на этот счет не обманываться! Заставив написать Павла Ивановича письмо, я хотел воспользоваться последним способом – он не удался, и для меня все теперь навсегда решено! Я совершенно отказался от невозможного. И твоей матери нечего бояться! Если она думает, что я жду смерти ее, чтобы возобновить все, – этот страх напрасен! Для ее успокоения ты можешь дать ей какую хочешь клятву, а я не захочу никогда взять руки твоей на гробе твоей матери. Она сделала из меня какое-то чудовище, которого боится, и этот страх даже ее самое приводит к преступлению. Если замужеством своим ты надеешься дать мне семейное счастие и возвратить меня в свою семью – эта надежда совершенно пустая. Я был бы истинным другом, истинным братом твоей матери и еще остался бы ей благодарен <Далее, в скобках: иэта благодарность не кончилась бы и по смерти ее>, когда бы видел, что она, разделив и твое и мое горе, облегчила бы его всем, что от нее зависит – думая единственно, как бы утешить тебя и тебе дать совершенное спокойствие. Твое счастие было бы величайшим ее благодеянием и мне. Мы были бы розно <Далее в скобках:ибо вместе быть нельзя>, но это розно не разорвало бы дружбы; у нас было бы одно – твое счастие! И как легко его сделать – быть просто матерью, другом и утешителем, а не притеснителем, который всем готов жертвовать своему эгоизму. Пожертвовав собою, не думай из меня сделать ей друга – этим не заманишь меня в ее семью! Скорей соглашусь двадцать раз себе разбить голову, нежели искать места в этой семье! Какими глазами буду смотреть на нее! Какое чувство буду иметь к ней в своем сердце! Я не постигаю, как могла придти тебе в голову такая мысль и за кого ты меня считаешь! Но скажи мне, чего она боится? За что хочет убить тебя? Неужели надеется найти в аптеках лекарство от твоих болезней, которые сама производит?
Одним словом, чтобы все кончить, я могу только согласиться натвое счастие —в этом пожертвовании я не вижу его; я не вижу его для тебя в замужестве, по крайней мере теперь его для тебя в замужестве быть не может. Разве забыла она своих двух сестер и своего брата? Разве забыла, что ты в начале этого месяца была при смерти? А что смерть пред тою жизнью, которую она тебе готовит! Она могла бы тебя счастливить, а она тебя гонит от себя! Я не могу согласиться на замужество твое,теперьне могу!
Письма Маши Мойер Авдотье Елагиной и Жуковскому
Маша все-таки вышла замуж, но не за любимого Жуковского, а за врача Мойера. Она не посмела нарушить волю своей матери. А мать брак с Жуковским строго осудила и запретила, как родственный. И Маша отказалась от мечтаний о любви и счастье, а согласилась на брак, обеспечивший ей спокойную семейную жизнь. И, судя по переписке, роли их изменились. Жуковский уверял сам себя, что можно
29 апреля 1819 года Авдотье Елагиной
Мы опять с новой бодростью решились оставаться здесь еще год; будущим летом минут Мойеровы 6 лет, он возьмет отставку, и тогда авось Бог помилует жить, как наяву и во сне хочется. Теперь я опять стала старая, но четыре месяца назад мысль о возможности жить опять подле вас так меня избаловала, что я совсем было сделалась негодна для Лифляндии. Весенний воздух часто переносит в Долбино, и становится горько, горько! Избави тебя Господи знать эту несносную болезнь… Мишенское, Белёв, Долбино, Муратово, все старое, все воспоминания, все радости – все теснится в сердце и губит ту каплю радостей, которую здесь имею.
26 мая 1819 года Авдотье Елагиной
Твое присутствие опять даст сил на эти тяжелые два года, которые здесь должно мучиться. Мое здоровье расстроилось очень. Мойер надеется, что деревенский воздух поможет его поправить; но я не надеюсь. Бог с ним; право, мне так мало жалеть и желать осталось, что я, во всей силе слова, живу закрывши глаза. Одного только желать смею, покою поскорей! вам на это на меня сердиться не должно.
30 июня 1819 года Авдотье Елагиной
Благодарю тебя за письмо твое, душа моя. Оно опять воскресило сердце на несколько времени. Странные вы люди; кажется, ничего бы не значило вам любить меня немного, a для меня была бы целая жизнь любовь ваша. Нет, Дунька, что ни говори, как ни баюкайся с сердцемъ, a все надобно признаться, что мы расстались. Эта Лифляндия схоронила меня заживо для счастья.
Мойер ревнует меня к твоим письмам, он знает, что ты для меня, a ты еще все не веришь. Вероятно, что мне и умереть придется прежде, нежели вы меня совершенно узнаете. Тем бы лучше, потому что меньше будете жалеть обо мне; но вот эгоизм – мне уже больше этого не хочется. Иногда я желаю огорчить вас очень своею смертью и оправдываю это желание тем, что скоро, скоро утешитесь…
30 июня 1819 года Авдотье Елагиной
С некоторого времени я уверена, что мне недолго жить осталось – не хороните меня живую, дайте поблагодарить себя за жизнь. Жуковский советовал разлуку точно потому, что увидел все так, как я говорю, прежде, нежели я сама еще увидела. Мойеров отказ утешил меня несказанно. Теперь я опять думаю, что это лучше.
Да будет воля Божья! Когда я думаю о том, что мне скоро суждено умереть, я испытываю удивительное безразличие к настоящему, все мое сердце занимает только прошлое. Кто был так счастлив, как я? Как мне не благодарить со всяким дыханием Творца за жизнь. Правда, что она пройдет без пользы и без следов, но всякая хорошая мысль, хорошее воспоминание не есть ли крест на могиле.
***Я не дою сама корову, оттого что ее y меня нет, но на кухне стряпаю, ключи от погреба и от амбара y меня, и только в дурную погоду не смею бегать по хозяйству.
15 июля 1819 года Жуковскому
Милый друг, полно так безжалостно молчать. Право, я еще не могу привыкнуть к мысли, что это без резона, сердце против воли беспокоится. Хотелось бы на тебя сердиться и наказать молчанием, но выходит, что наказываешь себя больше, и поскорей за перо.
Мы живем теперь уже месяц y друга Цекеля, в 20 милях от Дерпта. Здесь столько весело, сколько в Лифляндии быть может; добрый наш хозяин делает все возможное, чтоб нам y него было хорошо и спокойно. Я беру ванны всякий день, и здоровье мое весьма поправилось; жалеем только об том, что через 10 дней надобно опять в несчастный Дерпт…
2 августа 1819 года Жуковскому
Вот мы и в Дерпте! Милый Жуковский… Сердце все еще не перестало роптать. Но ни слова о грустном, я затем только взялась за перо, чтоб отдохнуть с тобой немного. Мы возвратились сюда все здоровы, старая жизнь началась опять и, признаюсь, теперь кажется несноснее прежнего. Я было отдохнула в деревне и так было от всего отвыкла, что теперь шум и крик и cadet-ы (студенты) кажутся нестерпимы. Авось скоро привыкну.
27 августа 1819 г. Жуковскому
Мой добрый, хороший друг! благодарю тебя много за письмо твое. Дружок, ты не понимаешь, как твои письма мне нужны. Я обрадовалась последнему столько же, сколько бы могла тебе обрадоваться. Вспомни, что ты не писал с 8‑го мая; я выдумывала причины твоему молчанию, говорила, что это лень, но признаюсь тебе, что эта причина не могла служить утешением, потому что молчат от лени с людьми равнодушными. И так я в минуты самые тяжелые повторяла себе громко и тихо: он верно сердится! поверишь ли, что эта мысль была как будто утешением. Тебе в моем письме не понравилось malgré tout (все же. –Фр.).
Скажи, друг: когда очень грустно и когда ты молчишь непростительным образом, то не натуральны ли такие фразы? Я повинюсь тебе, что часто без резону бывает грустно. Моя жизнь столько хороша, сколько быть может; я нашла все, чего искала, покой совершенный и столько деятельности, сколько хочу; но несмотря на то бывают дурные минуты (может быть, от дурного желудка), и в эти минуты не рада жизни, потому что нет ничего старого, что прежде подкрепляло и утешало. Вы все от меня отчуждились. Ты не знаешь, жива ли я, да и не спрашиваешь. Дуняша в 6 месяцев написала один раз, в ответ на 4 письма, да и то затем, чтоб погневаться. Признаюсь, иногда хочется дома меньше покою, чтобы скорее вас забыть…
Вот и 5 сентября: мне не
Если в моих эпистолах тебе что не понравится, то не бранись и не задумывайся об этом; думай просто, что это последний отголосок в старину вами избалованного сердца, которое еще все плачет об своих игрушках и которое радо бы было переначать всю длинную жизнь снова, единственно для того, чтобы поиграть так блаженно. – С жиру собаки бесятся.
Знаешь ли, y меня невольно покатились ручьи слез из глаз. Я просила прощения y Бога в том, что мне завидуют и я не во всей силе ценю свое счастье; потом стала перебирать все прошлое и заключила тем, что даже и на самую несчастную, бурную жизнь y меня довольно запасу, чтоб все снести не с покорностью, a с радостью и благодарностью. В эту минуту мне жизнь стала так мила и драгоценна, что если бы представилась мысль о смерти, то она бы показалась несчастьем. Но в эту же минуту взгляд друга был мне так нужен, что эту же драгоценную жизнь отдала бы за него с восторгом. …
Когда мне случится без ума грустно, то я заберусь в свою горницу и скажу громко: Жуковский! и всегда станет легче.
«И в самой разлуке
Ты будешь хранитель невидимый взору, но видимый сердцу!
В часы испытания и мрачной тоски».
Смотри только, сдержи и то, что обещано в последних 12 строках и на что я надеюсь, как на будущую жизнь. Я не потеряла привычку делиться с тобой весельем и тоской. Милый друг, приезжай в декабре; ради Бога, сдержи слово. Теперь позволяю тебе писать редко, и не то, чего мне хотелось.
Позволь мне сказать тебе нечто, и прошу тебя отвечать на это. Мойер пришел в Renutkammer. Эверс (напрямик) говорит ему: «Как вы думаете, если мы хорошенько попросим Жуковского, может ли он согласиться занять здесь профессорскую должность?»
Мойер говорит, что ты считаешь себя ее недостойным и потому не согласишься.
Эверс начал доказывать, что под этой личиной скромности верно скрывается излишняя гордость, что если это место после того, которое теперь занимаешь, не покажется тебе слишком дурным, то ты сделаешь большую честь университету, согласившись принять место проф(ессора).
Возвратившись домой, Мойер начал мне доказывать, как бы ты прекрасно сделал, если бы отвернул демона и всю прелесть его, и поселился бы смирнехонько в Дерпте, в нашем доме; мы бы дали тебе 3 хорошенькие комнатки внизу и одну большую комнату наверху, в которую сделали бы теплую лестницу. Ты бы перестал терять свое драгоценное время.
С четырьмя тысячами пенсиону и 6000 жалованья ты бы жил в Дерпте как князь – вообрази, что бы сделал для потомства!
Прощай, Жук, думай о моем плане! Вообрази, как бы мы стали поживать; я бы хозяйничала за тебя. Напиши одно слово – и я уберу комнаты, как игрушку, – право, оживу опять. Милый, милый друг, не променяй настоящего счастья за тень его. Чем ты пожертвуешь? Двор malgré tout (все же) не может тебя привязать навсегда. Там тебя ценить не умеют, твоя прелестная жизнь теряется.
Здесь ты будешь с людьми, которые знают, что ты; тебя все обожают; ни один не завидует. Правда, что название учителя принцессы гораздо wohlktingender (более звучно. –Нем.) звания профессора, но ты возвысишь его.
13 ноября 1819 г. Жуковскому
Милый друг! опять нет от тебя целый век ни строчки! Как можешь ты так жить? Петербург засушил тебя совсем – проклятый Петербург! Признаюсь, что я кляну его довольно часто. У нас все хорошо, если ты неравно захочешь что-нибудь знать об нас. Часто, часто бывает грустно о прошедшем и невероятно настоящее – и часто не понимаю тебя! Ne vous en déplaise (не расстраивайся из-за этого). У меня теперь новая радость, взяла себе трехлетняго ребенка, который очень забавен и делает мне материнские заботы. Перечитываю письмо твое, в котором так feierlich (торжественно. –Нем.) обещаешь приехать зимою, но не верю зимнему обещанию больше летнего. Успеешь ли ты в Петербурге об этом подумать? – Voilà des piquanteries à la Pratassof (эти пикантные замечания а ля Протасов. –Фр.), но признайся, что ты их заслужил. Ты отвык радоваться нашими письмами, а потому не имеешь нужды и к нам писать. He глупо ли это, что всегда, когда мне грустно, то так хочется писать к тебе, что не могу отвязаться от этого хотения, и ты все получаешь от меня одни бредни. Дурачок, не забудь, что ты мой милый ангел. Бог с тобой.
20 января 1820 г. Жуковскому
Здравствуй, мой ангел Жуковский. Завтра великий день в наших анналах. Обнимаю тебя – и прошу Бога сохранить тебя нам. На почту буду много писать тебе, a теперь скажу только об деле: я взяла смелость купить тебе на простыни вместо холстины, которая бы стоила 110 руб., коленкору, из которого вышло 3 простыни и стали 18 руб., a так как ты спишь на матрасе, то коленкоровые простыни не хуже холстяных. Рубашки твои шью прилежно и надеюсь с первой оказией уже несколько прислать. Прощай, мой ангел; будь здоров, a y нас все хорошо. Доктор Пандер, который отдаст тебе все это, пробудет около двух месяцев в Петербурге, и так ты можешь прислать с ним портрет свой. Прощай, рожица! люблю тебя.
17 марта 1820 г. Жуковскому
Добрый, несравненный Жуковский, благодарю тебя за милое письмечишко; хотя оно и очень коротко, но ясно. Крузенштерн много о тебе рассказывал. После твоего отъезда я было написала к тебе большое письмо, но оно слишком отзывается бурным нравом – признаюсь тебе, что я часто срываю сердце на неудачи – письмами к тебе, и намерена сделать целую коллекцию, которую вручу тебе при свидании, таким образом, и мне хорошо, и тебе недурно… отвечай, миленький, через неделю. Утешь, пожалуйста. За очки целую твои ручки, они несравненно хороши. Деньги пришлю с первой оказией. В последнюю пятницу читали сочинение Sturz’a (свержение. –Нем.) об немецких университетах и критику на оное. Ты нас сблизил с Вейраухом, надеюсь, что теперь навсегда. Прощай, моя душа. Я рисую твою картину очень прилежно, и до
Теперь только узнала я всю прелесть жизни и всю цену любви, но теперь же научилась знать настоящую любовь к Отцу моему. Признаться ли тебе? когда я думаю о Боге, о всей Его любви к нам (ко мне особенно), то мне трудно воздержаться от искушения проситъ Его взять меня к себе, я чувствую какую-то сверхъестственную прелесть в мысли все покинуть в ту минуту, когда жить так хорошо! когда всякий звук есть гармония, когда ни одна печальная мысль не портит настоящего, когда в будущем ждешь и видишь одни радости! Я никогда Бога так не любила, как теперь, получив от Него столько, мне бы хотелось в полной мере отдать Ему все.
(Некоторые биографы считают, что в это время Маша узнала о своей беременности.)
3 августа 1820 г. Авдотье Елагиной
Дуняша, напрасно ждала я ответа на письмо свое – ты не откликаешься! если бы я могла только тебе выразить, сколько огорчает меня твое молчание. Сестра моя! ангел! неужели и теперь твое сердце не находит, что мне сказать? О, если бы ты знала, как мое тобою полно! я не могу разделить мысли о моем будущем младенце с мыслью о тебе; мне верно кажется, что он будет на тебя похож совершенно – и я так спокойна за него, что наперед ему обещаю dass er den schweren Kampf mit dem Leben brav auskâmpfen wird. Si Dieu lui donne ton coeur, je lui désire une longue vie, et pour récompense je lui désire un coeur qui l’aime comme je t’aime! Non, ma soeur, jamais tu ne sauras ce que tu m’es! Je crois que je ne l’ai pas su non plus, jusqu’au moment où la vie me soit devenue si précieuse. Mais à présent aussi combien tu me manques! Il n’y a pas de sentiment que je ne voudrais te communiquer. Et mon pauvre petit enfant – Il ne sait ce qui l’attend, mais ce qui est sûr, c’est qu’il t’est confié tout aussi souvent que je le confie à Dieu.
Si mes espérances se réalisent et que je reste envie, alors nous relè-verons ensemble – et si je vous quitte avant, alors qu’il soit tout à fait à toi; avec quelle tranquillité je quitterai ce monde, je vous regretterai, mais je ne craindrais rien pour vous. (Если Бог даст ему твое сердце, я желаю ему долгой жизни, и в награду я желаю ему сердца, которое любит его так же, как я люблю тебя! Нет, сестра моя, ты никогда не узнаешь, кто ты есть на самом деле! Я думаю, что я тоже этого не знала, пока жизнь не стала для меня такой драгоценной. Но и сейчас я так сильно скучаю по тебе! нет такого чувства, которое я не хотела бы передать тебе. И мой бедный маленький ребенок – он не знает, что его ждет, но что несомненно, так это то, что его доверяют тебе так же часто, как и мне. –Фр.)
Сегодня 3‑е августа! как я находила себя счастливу в этот день! Теперь и вспомнить об нем нельзя без слез. Как все, все переменилось! на родине нет ни одного уголка, где бы старое не вытеснено было новым. Ваши сердца – мои ли они еще? Ты меня ужасным образом покинула, a на тебя я надеялась как на вечность! Но теперь полно говорить о том, что мешает жить – мне не только надо жить самой, но еще дать жизнь. Душа моя! ангел! сердце иногда так полно, что не похоже на то, чтоб мне уже было 27 лет! я все еще требую чего-то от жизни – вся вселенная может, кажется, вместиться в мою душу. О, как бы мне хотелось теперъ все тебе так показать, как оно есть во мне и вокруг меня. Мое настоящее прекрасно и занимает меня почти столько же, сколько и прошедшее.
27 августа 1820 г. Авдотье Елагиной
Долбино кажется мне той обетованной землей, куда в награду за трудную, но хорошую жизнь суждено мне и детям моим переселиться на закате солнца, и для того Курентьево есть и будет вечно моим любимым планом. Что до сих пор не удалось, то сбудется, как награда. Жизнь подле тебя, в кругу нашего семейства кажется мне идеалом блаженства. Ты воспитала меня, тебе, молодой друг, была я всегда обязана хорошим примером и многими хорошими мыслями, стало быть, и хорошие качества твоя же работа.
Какая у него славная люлька! этот добрый Зейдлиц во время нашего отсутствия сам ее сделал – и вот тебе ее портрет. Вообрази же теперь в ней моего маленького, или, лучше сказать, превеликого Андрюшку, потому что пузо мое так велико, что я едва достаю до милого моего бюро, чтоб писать к тебе. У меня еще есть сынишка трех лет, племянник Мойеров. Отец его умер год тому назад, a бедная мать, сестра Мойера, не имея возможности воспитать сыновей, отдала двух мальчиков мне; старшему 12 лет, и потому он уже y Мойера на руках, a меньшой моя игрушка. Этот милый малютка забавляет меня и любит столько же, сколько мать, и я думаю, что едва ли Андрюшка перевесит его в моем сердце.
Я хотела писать к тебе много, но с тех пор как я брюхата, так меня все любят, что гостей не оберешься. Скажу только важнейшее. Знаешь ли, что наш ангел Жуковский опять хочет жить с Воейковыми; он решается принести эту жертву нашему Сандрочку – и теперь как-то меньше страшно за ее пребывание в Петербурге. Я надеюсь, что Саша приедет одна к моим родинам, и что Жуковский будет тоже здесь в конце октября; срок мой в начале оного. Молись, душа! Я уже написала к тебе два письма и отдала их в верные руки, одно которое-нибудь пошлется на почту в ту самую минуту, когда прокричит Андрюшка свой виват. Прощайте, мои ангелы! Ах, как я вас люблю.
(Указание в конце на два письма, из которых «одно которое нибудь» пошлется тотчас после родов, следует толковать так, что M. А., думая, что может умереть при рождении ребенка, приготовила прощальное письмо своей Дуняше. С подобным же фактом мы встретимся ниже, в 1823 году. И другое, она думала, что родится мальчик и назвала его Андрюша. А родилась Катя.)
2 ноября 1820 г. Авдотье Елагиной
Нынче моей дочери три недели, и я в
О, мой маленький ангел! Как часто думаю я об ней, она нас обеих ангел-хранитель! Сейчас заиграл мой добрый Зейдлиц на своем кларнете.
Жуковский проехал через Дерпт за две недели до Катьки; он не благословил ее путешествия на свет Божий, не он и крестил ее – вообще день крестин не был праздником. Кроме несравненной нашей маменьки не было никого из моих. Басурмане же не умели даже дать ей крестика. Сашка не могла приехать, a ты не могла даже знать дня. Друг мой, пиши теперь чаще! если бы ты знала, что значат в Дерпте твои письма?
21 января 1821 г. Жуковскому
Ангел мой! Мы получили твои три милые, несравненные письма, и я на все три вдруг буду отвечать тебе. Вместе с Сашей! Жуковский, этим счастьем мы тебе обязаны. Ах, я всем хорошим, всем счастьем тебе, одному тебе обязана, так за это новое не нужно благодарить особенно. Нам удивительно хорошо вместе, и мне непонятно, как могла я прожить эти 19 месяцев и не видать ее! Милый ангел! какая y меня дочь! что бы дала я за то, чтоб положить ее на твои руки. Этот прелестный ребеночек так мила и добронравна, что ее поневоле должно любить без памяти. Что за милая рожица!
27 января 1821 г. Жуковскому
Послезавтра, друг милый, несравненный, твое рождение! Ты будешь сердцем y нас чаще обыкновенного, а я едва ли чаще буду с тобой.
Ты y меня в сердце так, как должно, в будни и в праздники; но прошедшее больше бунтовало, и Катька с своими голубыми глазами не всегда могла усмирить бурю. Теперь я умна; сейчас возвратилась от Зенфа, где не умолкаючи о тебе говорила; старик начал фразу тем, что ты необыкновенный человек, obgleich ein Russe (хоть и русский. –Нем.) Я вступилась за честь отечества, a он в защищение требовал, чтоб я назвала тебе подобного. Но и он признаться был должен, что не в одной России тебе нет подобного. Ах, мой Жуковский! до смерти тебя л ю б л ю. Не подумай, чтоб я это для тебя написала, нет! я сама не знаю, как оно вырвалось из сердца – от его избытка вероятно!
7 февраля 1821 г. Жуковскому
Милый, добрый друг! Сейчас получила письмецо твое. Ах, мой Жуковский! как мне не быть счастливой, когда ты есть на этом прелестном свете! Думать о тебе есть уже чувствовать рай Божий. И здесь все говорит мне о тебе, во всем нахожу твою ангельскую душу. Катька моя (которая еще ни разу не встречала глаз твоих, бедняжка) напоминает о тебе, как будто ты и она одно. – Вероятно потому, что я вас обоих одинаково люблю. Так, друг мой, душа моя теперь полна, я чувствую такое спокойствие и довольство, какое слишком хорошо для здешнего мира. Если что иногда взволнует душу, то взгляд на нее опять возвратит все хорошее. Я еще ни разу об ней не молилась, мне страшно самой попросить что-нибудь y Отца для нее.
19 апреля 1821 г. Жуковскому
Милый друг! я могу жить и не посылать к тебе своих писем, жить и не получать от тебя (даже) ни строчки, но не писать к тебе – дело не идет! Bon gré mal gré (волей-неволей. –Фр.) ты должен быть помощник в добром и дурном, с тобой хоть іmаginairement (воображаемый. –Фр.) должна делить радость и горе, чтоб чувствовать во всей силе первое и усладить последнее. Нет, душенька, никакие власти не способны нас разлучить! Я так привыкла всякое чувство относить к тебе, что эта вторая натура необходимее для меня первой.
Сегодня ровно полгода моей дочушечке, как же не написать страничку к моему ангелу?
Письмо Елагиной (без даты) о своей мечте перебраться жить в Россию
Ищи Мойеру место в Москве. Он говорит, что если дадут ему квартиру и дрова, то он доволен будет 2000 жалованья. Здесь y него 6000; но далеко от вас. Душа, что, если бы это тебе удалось?
11 декабря 1821 г. Жуковскому
Ангел мой Жуковский! Где же ты? все сердце по тебе изныло. Ах, друг милый! неужели ты не отгадываешь моего мученья? Бог знает, что бы дала за то, чтобы видеть одно слово, написанное твоей рукой, или знать, что ты не страдаешь.
Ты мое первое счастие на свете. Катька мне дорога, мила, но не так, как ты. Теперь я это живо чувствую! Ах, что с тобой делается? Je me berce d’espérance sur ton compte, je me représente tel et tel obstacle à ton retour, mais rien ne me console ni même ne me distrait véritablement (Я возлагаю на тебя большие надежды, я представляю себе те или иные препятствия на пути твоего возвращения, но ничто не утешает меня и даже не отвлекает меня по-настоящему. –Фр.). Катька была больна, я уверена была, что она умрет, и тем больше мне ее жаль было, что ты ее не видал и не так любил, как должно. Катька выздоровела, a ужасное мученье меня не покидает. Мне все кажется, что счастье показать тебе ее сверхъестественно и что если она не умерла, то с тобою сделалось несчастье, что, поскупившись тою жертвою, я должна буду принести еще важнейшую! Ah, ne me condamne pas! Il est naturel de craindre jusqu à l’Imbécilité quand on aime, comme je t’aime. Cher ami! mon coeur est si plein! Il a tant besoin de s’ouvrir à toi, de te demander secours contre la vie – et c’est pour toi que je dois craindre. (Ах, не осуждай меня! Естественно бояться до глупости, когда любишь, как я люблю тебя. Дорогой друг! мое сердце так полно! ему так необходимо открыться тебе, попросить тебя о помощи от жизни – и именно за тебя я должна бояться. –Фр.)
He вижу, что пишу, но эти слезы уже не помогают! Я вчера ночью изорвала и сожгла все письма, которые тебе написала в течение этого года. Многое пускай остается
Ах, Боже! дай мне моего Жуковского! Брат мой! твоя сестра желала бы отдать не только жизнъ, но и дочь, за то чтоб знать, что ты ее еще не покинул на этом свете! Ce malheur surpasserait tous ceux que j’ai éprouvés jusqu’à présent. (Это несчастье превзошло бы все, что я испытала до сих пор. –Фр.).
(Поразительное письмо, как же глубоко и отчаянно любила Маша Жуковского, что ценила его жизнь и любовь даже выше жизни своего долгожданного ребенка! Готова была пожертвовать жизнью своей Катьки ради благополучия и любви Жуковского. Он, по-видимому, не успел получить этого письма в Берлине; письма к нему шли кружным путем через А. Тургенева, Жуковский же 13 января уже выехал в Россию и 29‑го был в Дерпте). (См. Дневники Жуковского при Русск. Стар. 1901 г., стр. 176–177.)
Библиографическая справка
Афанасьев В. В.Жизнь и лира. М., 1977.
Афанасьев В. В.Жуковский. М.: Молодая гвардия, 1987.
Берёзкина С. В.Новый Завет Господа нашего Иисуса Христа / пер. В. А. Жуковского). Вестник Томского государственного университета. 2012. № 2.
Библиотека В. А. Жуковского в Томске.Часть I. Изд-во Томского университета, Томск, 1978.
Библиотека В. А. Жуковского в Томске. Часть II. Изд-во Томского университета, Томск, 1984.
Венчание с Россией. Переписка Великого Князя Александра Николаевича с императором Николаем I, 1837 г. М.: Изд. МГУ, 1999.
Веселовский А. Н.В. А. Жуковский. Поэзия чувства и «сердечного воображения». Пгр., 1918.
Власов В., Назаренко И.Минувших дней очарованье. Изд. 2‑е, дополн. Под ред. и с предисл. Н. А. Милонова. Тула, 1983.
Вольпе Ц. С.Жуковский. История русской литературы: В 10 т. М.; Л.: Издательство АН СССР, 1941. Т. V. Литература первой половины XIX века. Ч. 1.
Гиллельсон М. И.Молодой Пушкин и арзамасское братство. Л.: Наука, 1974.
Гузаиров Т.Жуковский – историк и идеолог Николаевского царствования: Dissertationes philologiae Slavicae Universitatis Tartuensis, Bd. 19. – Tartu ulikooli kirjastus, 2007.
Егоров О. Г.Дневники русских писателей XIX века: Исследование. М.: Флинта; Наука, 2002.
Жуковский В. А.Полное собрание сочинений, т. I–XII, под ред. А. С. Архангельского, СПб., изд. т-ва А. Ф. Маркс, 1902.
Жуковский В. А.Дневники. С прим. И. А. Бычкова. СПб., 1903.
Жуковский В. А.Письма к А. И. Тургеневу. М.: изд-во «Русского архива», 1895.
Жуковский В. А.Собрание соч. в 4‑х томах. М. – Л.: «Художественная литература», 1959–1960.
Жуковский В. А.Стихотворения. Поэмы. Проза. Вступ. ст. В. Я. Лазарева. Сост. и прим. В. В. Афанасьева. М.: «Современник», 1983.
Жуковский и русская культура.Отчет о Всесоюзной научной конференции к 200‑летию со дня рождения В. А. Жуковского в Институте русской литературы АН СССР (Пушкинском Доме). Сост. С. А. Кибальник. Отд. оттиск из журнала «Русская литература», 1983, № 3.
Зайцев Б. К.Жуковский. Литературная биография. М., Дружба народов, 2001, 43 стр.
Зейдлиц К. К.Жизнь и поэзия В. А. Жуковского. СПб.: изд-во «Вестника Европы», 1883.
Иезуитова Р. В.Жуковский в Петербурге. Л., 1976.
Киселёв В. С., Жилякова Э. М.План учения Наследника цесаревича Александра Николаевича в контексте педагогического наследия В. А. Жуковского. Вестник Томского гос. университета. Серия Филология. 2014. № 6 (32).
Лазарев В. Я.Уроки Василия Жуковского. М., «Правда», 1984.
Лобанов В. В.Библиотека В. А. Жуковского (описание). Изд-во Томского университета, Томск, 1981.
Плетнев П. А.О жизни и сочинениях В. А. Жуковского. СПб., 1853.
Проблемы метода и жанра,вып. 9 и 10. Изд-во Томского университета, Томск, 1983 (статьи о творчестве В. А. Жуковского).
Резанов В. И.Из разысканий о сочинениях В. А. Жуковского. Вып. 1–2. Пб., 1906–1916.
Сакулин П. Н.М. А. Протасова-Мойер по ее письмам. Известия отд. русского языка и словесности Имп. Ак. наук, т. XII, кн. 2. СПб., 1907.
Семенко И. М.Жизнь и поэзия Жуковского. М., 1975.
Соловьев Н. В.История одной жизни. А. А. Воейкова – «Светлана», т. I–II. Пгр., 1915–1916.
Тихонравов Н. С.Сочинения, т. 3, часть I. M., 1898.
Уткинский сборник.Письма В. А. Жуковского, М. А. Мойер и Е. А. Протасовой. Под ред. А. Е. Грузинского. М., 1904.
Художественное творчество и литературный процесс,вып. 5. Изд-во Томского университета, Томск, 1983 (статьи о творчестве В. А. Жуковского).
Янушкевич A. С.Этапы и проблемы творческой эволюции В. А. Жуковского. Томск: Изд-во Томского университета, 1985.
Примечания
1
Вы говорите, что хотите быть мне вместо отца! (фр.)
2
Я хочу выйти замуж за Мойера! Я имела случай увидеть, насколько он благороден, насколько возвышенны его чувства, и я надеюсь, что найду с ним совершенный покой. Я не слепа относительно того, чем жертвую, делая этот шаг, но я вижу также все, что выигрываю. Прежде всего я уверена, что сделаю счастливой свою добрую мать, дав ей двух друзей (фр.).
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
