Обложка Побег из Собибора

Побег из Собибора

Ричард Рашке

0% прочитано
Стандартный
Ричард Рашке

Побег из Собибора

Глава 1

РИЧАРД РАШКЕ

ПОБЕГ ИЗ СОБИБОРА

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

Об Освенциме и Дахау знают почти все. Гораздо меньше людей слышали о Собиборе, хотя именно здесь 14 октября 1943 года произошло самое большое в истории Второй Мировой войны восстание заключённых. В этом неведении нет ничего удивительного.

В 1945 году союзники захватили горы немецких документов. Но среди миллионов этих страниц было только три коротких сообщения о Собиборе, который являлся частью осуществляемой Гиммлером операции «Рейнхард» по окончательному решению еврейского вопроса. Под этим кодовым названием в восточной Польше были созданы три особо секретные лагеря уничтожения.

Дахау был тюрьмой. В Освенциме в газовые камеры посылали тех, кто слишком ослабевал для тяжёлых физических работ[1]. Собибор, Белжец и Треблинка были гигантскими машинами смерти. Все привезенные в эти лагеря евреи должны были попасть в газовые камеры в течение первых же часов после прибытия, за исключением небольших групп от 100 до 600 человек, отобранных эсэсовцами для поддержания работы лагеря. Их также надлежало ликвидировать по окончании операции «Рейнхард».

Польская комиссия по расследованию германских военных преступлений определила, что в этих трёх лагерях нацисты умертвили как минимум 1,65 миллиона евреев, более четверти всех погибших в период Холокоста. Собибор, где они убили 250 000 человек, был самым маленьким и наиболее секретным предприятием Гиммлера.

Немцы старались не оставлять историкам компрометирующих их документов. Но в живых остались более 30 бывших узников Собибора, раскиданных теперь по всему миру. Я проинтервьюировал 18 из них в США, Советском Союзе, Польше и Израиле. Вначале они не хотели говорить о Собиборе из-за той страшной боли, которую им приходилось переживать заново. Но потом охотно сообщали профессиональному писателю все подробности о том аде, через который они прошли, для того, чтобы об этом знали их внуки. Я не еврей и поэтому опасался, что это обстоятельство может создать атмосферу недоверия и не способствовать откровенности. Но я был приятно удивлён тем, что они доверились мне как писателю именно потому, что я не еврей.

Большинство уцелевших узников так хорошо помнили все аспекты жизни Собибора, как если бы они сейчас видели их, слышали и чувствовали. Каждый из них рассказал мне не только о своих переживаниях, но и о том, что он видел в лагере. И всё же о троих бывших узниках я должен сказать особо. Саша Печерский был лидером восстания и побега из Собибора. Я нашёл Печерского и взял у него интервью в Советском Союзе. Станислав (Шломо) Шмайзнер, координатор побега, жил в Собиборе почти с первого дня основания лагеря. Он написал об этом книгу на португальском языке. Я встретился с ним в Гойанаме (Бразилия). Томас (Тойви) Блатт провёл в Собиборе 6 месяцев. После того, как ему удалось сбежать оттуда, он поставил перед собой задачу узнать всё что можно об этом лагере смерти. Он написал об этом несколько статей. Я нашёл Томаса в Санта-Барбаре (Калифорния).

Работая над «Побегом из Собибора», мне пришлось столкнуться с двумя проблемами. Первой было то, что как и следовало ожидать, воспоминания двух свидетелей одного и того же события, произошедшего более 30 лет назад, могут отличаться друг от друга. Мне пришлось выбирать, какое из них является более достоверным, и свой выбор я обосновал в примечаниях в конце книги.

Другой проблемой были диалоги. Читатель обратит внимание на то, что в одних главах их много, в других почти нет. Это объясняется тем, что в некоторых случаях мне приходилось использовать не интервью с уцелевшими узниками, а опубликованные ранее материалы и документы.

Читателю следует знать, что многие из уцелевших узников не говорили по-английски и беседы с ними велись через переводчика. В связи с этим я хотел бы выразить особую благодарность Томасу Блатту, первому из узников, с которым я встретился. Он не только прокладывал мне дорогу к сердцам собеседников. В течение 16 месяцев работы над этой книгой Томас поделился со мной своими дневниками, которые он начал писать ещё в Собиборе. Он был моим переводчиком на идиш в Бразилии, на русский язык в Москве и на польский в Польше. Он поехал со мной в Собибор, чтобы я своими глазами увидел то место, где была фабрика смерти, и сделал серьёзные поправки, прочитав первый вариант моей книги. Я могу только представить себе те эмоции, боль и страдания, которые он переживал в это время.

Томас Блатт — один из всего нескольких уцелевших евреев польского города Избица, процветающего местечка, где до вторжения немцев жило около 4000 евреев. Он рассматривает своё участие в создании этой книги как долг перед родителями, братом и всеми убитыми евреями Избицы, которым, в отличие от него, не посчастливилось убежать.

Ричард Рашке. Вашингтон, март 1982 г.

ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ

В Музее Холокоста в Вашингтоне есть специальный стенд, посвященный людям, удостоенным Медали Героев еврейского сопротивления. Как посмертно, так и при жизни.

Там, рядом с героями восстания в Варшавском гетто есть имена и фотографии Александра Печерского и Леона Фельдгендлера.

14 октября 2008 года исполнилось 65 лет со дня восстания в лагере Собибор, одном из лагерей смерти, созданных на территории Польши германскими фашистами для «окончательного решения еврейского вопроса» — полного уничтожения евреев Европы.

Восстание в Собиборе — ярчайший пример, опровергающий нелепый миф об отсутствии сопротивления евреев фашистам — истребителям еврейского народа. Восстание в Собиборе — одна из самых героических страниц в истории еврейского Сопротивления в годы Второй мировой войны, единственный за время войны случай, когда из лагеря смерти вырвались сотни заключенных и были уничтожены почти все эсэсовцы. Это восстание уникально по плану, по исполнению, и подготовке.

Лейтенант Александр Печерский и его товарищи смогли остановить машину уничтожения, спасти десятки тысяч жизней тех, кого нацисты готовились отправить в Собибор и превратить в пепел. Ведь Красная Армия освободила этот район только летом 1944 г., спустя почти 8 месяцев после восстания.

Ричард Рашке был и остается первым исследователем истории этого события. Именно он провел огромную работу, чтобы имена героев восстания стали известны массовому читателю, чтобы стали известны имена палачей и их злодеяния.

После выхода его книги в 1982 г. прошла целая эпоха, изменился мир. В СССР Рашке не имел доступа к архивным документам и, он не мог встретиться с советскими участниками восстания, за исключением Александра Печерского. Да и тот вынужден был

За последние двадцать лет на Западе появились новые исследования, например труд Юлиуса Шелвиса «Лагерь уничтожения Собибор», сотни статей, очерков. Тем не менее, работа Рашке совсем не устарела. В ней можно найти неточности, с автором можно поспорить, например о том, что «в Освенциме в газовые камеры посылали тех, кто слишком ослабевал для тяжёлых работ», некоторые аспекты истории восстания и побега у Ричарда Рашке были недостаточно исследованы. Мало уделено, в частности, внимания товарищам Александра Печерского — советским военнопленным-евреям, сыгравшим вместе с ним решающую роль в этом событии.

Но Ричард Рашке, следует еще раз подчеркнуть, был и остается первопроходцем, открывшим миру несправедливо забытое событие. Он собрал и сохранил свидетельства многих бывших узников лагеря, кого сегодня уже нет с нами.

Благодаря ему, восстание в Собиборе привлекло внимание кинематографа, стали создаваться мемориальные комплексы, музеи. Слово «Собибор» вошло в энциклопедии и учебники по истории Холокоста.

В СССР в 50–80 гг. темы Холокоста не существовало, да и слово «евреи» старались не употреблять. Об А. Печерском и его подвиге очень редко вспоминали, не упоминая национальности узников Собибора. Слово «евреи» не могло присутствовать в книгах советских писателей В. Томина и М. Лева, посвященных этой теме. Об издании на русском языке книг западных авторов не могло быть и речи.

Только в постсоветскую эпоху, в начале девяностых годов был создан Научно-просветительный центр «Холокост» в Москве, стали широко издаваться воспоминания, создаваться кинофильмы, появились первые научные исследования, началось активное сотрудничество с историками Израиля, США, Германии, Польши. Одновременно развернулась активная деятельность по восстановлению имен жертв и героев, по установлению памятников погибшим. Разумеется, когда Ричард Рашке работал над своей книгой, об этом можно было только мечтать.

Сегодня имена героев восстания и побега из Собибора становятся известны все большему числу граждан России и русскоязычного зарубежья. В 2007–2010 гг. в Москве изданы книги «Собибор» и «Собибор. Восстание в лагере смерти» (составители С. С.Виленский, Г. Б. Горбовицкий, Л. А. Терушкин), «Энциклопедия Холокоста на территории СССР» (под редакцией И. А. Альтмана), где есть статья об А. Печерском. В 2010 г. создан документальный фильм «Арифметика свободы» (режиссеры В. Э. Двинский и А. Н. Марутян). В Ростове-на-Дону установлена мемориальная доска на доме, где жил А. Печерский. К счастью, до этих событий дожили участники восстания А. Вайспапир (Украина), А. Вайцен (Россия), С. Розенфельд (Израиль) и некоторые другие.

Тем больший интерес возникает к зарубежным исследованиям этого события, которые, к сожалению, в отличие от мемуаров практически на русский язык не переводились. Перевод книги Ричарда Рашке «Побег из Собибора» можно назвать удачным прорывом в этом направлении. Ведь в России хорошо известен одноименный фильм.

Книга Рашке очень важна и потому, что именно сейчас особенно актуальной стала борьба с отрицателями Холокоста, с фальсификаторами истории Второй мировой войны, с теми, кто стремится «реабилитировать» нацистских преступников и их пособников-коллаборационистов, помочь им избежать ответственности (весьма показательный пример — дело Ивана Демьянюка, одного из охранников в Собиборе).

При подготовке издания книги «Побег из Собибора» были использованы фотодокументы из Архива Научно-просветительного центра «Холокост» и архива издательства «Возвращение».

Леонид Терушкин. Москва, 2010 г.

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА

Книга Ричарда Рашке «Побег из Собибора» была опубликована на английском языке в 1982 году. Она выдержала несколько изданий в США и Великобритании, по ней был снят фильм, она переведена на немецкий, французский, испанский, шведский, норвежский, голландский, датский и словацкий языки. На русском языке публикуется впервые.

«Побег из Собибора» нельзя назвать художественным произведением. Это голая, беспощадная правда о том страшном периоде еврейской истории, который теперь называют Холокостом. Автор книги, не еврей по национальности, потратил много времени и своих личных средств, чтобы посетить всех остававшихся тогда в живых и разбросанных по всему миру бывших узников Собибора, собрать их воспоминания и воссоздать картину этой фабрики смерти. Устами одного из персонажей книги он говорит, что это необходимо для того, чтобы правду о Собиборе знали наши внуки, и чтобы она никогда не исчезла из людской памяти.

Из этой книги русский читатель, может быть, впервые узнает о том полном безразличии, которое проявили к «Окончательному Решению Еврейского Вопроса» все руководители антигитлеровской коалиции, включая президента США Рузвельта. И о преступном, равносильном знаку согласия, молчании главы католической церкви папы Пия XII, которого теперь собираются причислить к лику святых.

Все три лагеря для уничтожения европейских евреев — Белжец, Треблинка и Собибор — были организованы Гитлером на территории Польши. Выбирая эту страну, фюрер считал, что исключительно злобный антисемитизм подавляющей части её населения поможет ему в выполнении поставленной задачи. И автор подробно рассказывает о том, какие страшные испытания пришлось пережить уцелевшим узникам и почему только ничтожная часть из вырвавшихся на свободу 400 евреев смогла дожить до прихода Красной Армии.

Профессиональный журналист Рашке описал как сложились судьбы его персонажей в послевоенные годы и какой неизгладимый след оставило на них время, проведённое в Собиборе. Главным вопросом, который они задают сами себе, а вместе с автором и читателям книги, является «Может ли Холокост повториться?» К сожалению, сегодня, когда над миром нависла угроза исламского терроризма, а руководители некоторых арабских стран хотят стереть Израиль с карты земного шара, нельзя исключить такую возможность.

Я благодарен судьбе за то, что она свела меня с замечательным человеком и другом еврейского народа Ричардом Рашке и за то, что он любезно дал мне разрешение на перевод и публикацию его книги на русском языке.

Настоящее издание осуществлено на средства гражданина США, уроженца Латвии, Давида Зильбермана.

Александр Свердлов. Нью-Йорк, 2010 г.

Собибор, Польша

14–19 октября, 1943 г.

Обершарфюрер СС Карл Френцель дождался, пока стихнет стрельба, потом попытался позвонить в штаб-квартиру СД в Люблин, в 40 километрах от Собибора. Но телефон молчал, и Френцель, который в этот момент был старшим в лагере, не знал, что ему делать.

Он вышел через главные ворота, пересёк рельсы и, войдя в маленькую железнодорожную станцию, подал телеграфисту поляку записку: «Евреи восстали… некоторые смогли убежать… значительная часть персонала СС и охранников погибла… часть евреев ещё находится в лагере… пришлите помощь».

Служба безопасности направила в Собибор подразделение СС, чтобы расстрелять всех остававшихся там евреев. Армии был отдан приказ прочесать окрестные леса, к поискам была подключена авиация. На следующий день, 15 октября, из штаб-квартиры СД в Берлин было направлено следующее сообщение: «14 октября 1943 года

Прибывшее в лагерь подразделение СС расстреляло остававшихся там 159 евреев. Только у нескольких из них было оружие, и они отстреливались до конца. После того, как украинцы закопали трупы расстрелянных, эсэсовцы разломали газовые камеры, снесли бараки и посадили на их месте сосновые деревья. Нацисты оставили Собибор в таком виде, каким он был до того, когда они здесь появились. Из всего лагеря осталась только сторожевая вышка и дом, где жил комендант.

19 октября, через 5 дней после побега евреев из Собибора, глава СС Генрих Гиммлер объявил об окончании операции «Рейнхард». Красная Армия находилась в 500 километрах от Собибора, и ото всех свидетельств нужно было избавиться заранее.

Операция «Рейнхард» завершилась полным успехом. За 20 месяцев её проведения в газовых камерах было уничтожено почти 2 миллиона евреев (нацисты не знали точную цифру, они не вели учёта убитых). И теперь в гетто восточной Польши, Латвии, Литвы, Эстонии, Белоруссии и Украины некого было убивать.

Но Гиммлер был не в состоянии уничтожить все свидетельства. Когда русские форсировали реку Буг и вошли в Польшу в нескольких километрах от Собибора, свидетели, воевавшие вместе с партизанами и прятавшиеся в амбарах и лесах, были среди первых, кто их обнимал.

УЗНИКИ

Весна 1942 г.

Выпрямившись, чтобы казаться выше ростом, мальчик стоял рядом с мужчинами на открытом поле, окружённом двухметровым забором из колючей проволоки. Был солнечный майский день, и после путешествия в запломбированном товарном вагоне, пропахшем мочой и смертью, свежий воздух благоухал ароматами весны и сосен. Над воротами висел написанный метровыми буквами знак «SS Sonder Kommando», а на вывеске около железнодорожной станции было написано «Собибор». Мальчик никогда не слышал об этом месте и не имел понятия о том, что это за специальный лагерь СС, куда его привезли. Он посмотрел перед собой.

Окружённый высокими сосновыми деревьями, Собибор выглядел тихим спокойным городком. Хотя находившиеся на платформе немцы и украинские охранники держали в руках кожаные хлысты, пистолеты и винтовки, мальчик старался убедить себя в том, что Собибор — это ещё один рабочий лагерь для евреев. В середине он увидел до того сторожевую вышку, а за станцией с полдюжины деревянных домов.

Мальчику было всего 15 лет. При росте в 150 сантиметров он был худым и слабым, как бездомный котёнок. Осторожно повернув голову, он увидел как женщин и детей, построенных в колонну по четыре, повели через какие-то ворота. Они были так густо затенены сосновыми ветками, что невозможно было различить, что находится дальше. Над воротами висела вывеска «Душевые». Мальчик пытался разглядеть в колонне свою мать и старшую сестру, но там шло больше тысячи человек, и ему это не удалось. Ворота закрылись и нацисты вернулись к оставшимся на платформе мужчинам и мальчикам.

«Построиться в четыре ряда», — закричал офицер СС с непомерно длинными руками, доходившими ему почти до колен. Мальчик попытался в последний раз разыскать своего отца, с которым его разлучили кнуты вытаскивавших их из вагона украинцев, но его поблизости не было. Зато в толчее построения он наткнулся на своего брата, племянника и кузена. Они держали друг друга за руки. В страхе не потерять хотя бы их, чтобы не предстать одному перед этими загадочными воротами, мальчик втиснулся в их цепочку. «Что бы ни случилось, держимся вместе, — прошептал он. — Обещайте». Они испуганно кивнули.

Высокий нацист шёл вдоль колонны, вглядываясь в лица, как будто искал кого-то из знакомых. Одетый в тщательно отглаженную чёрную военную форму, в кожаных до колена сверкающих сапогах и с кнутом, извивающимся как змея, он казался мальчику великаном.

«Портные, сапожники, маляры — шаг вперёд», — скомандовал нацист. Мальчик испугался. Кому будет лучше? Тому, кто выйдет вперёд или тому, кто останется в строю? Что случится, если он солжёт и скажет, что он портной? К тому моменту, когда нацист приблизился к нему, мальчик поборол свой страх и, как это часто случалось с ним в последние три года, ощутил внутри себя решимость, которая в такие минуты непроизвольно толкала его на совершенно неожиданные поступки.

«Я ювелир, — крикнул он, перекрывая другие голоса. — Вам нужен ювелир?»

Прежде чем эсэсовец успел ответить, мальчик вытащил из стоявшего около его ног рюкзака бумажник с золотой монограммой: «Видите?» Он протянул нацисту бумажник. «Это сделал я!» Инициалы мальчика ярко отсвечивали в полуденном солнце.

«Ты? Это?»

«Да, — немедленно ответил мальчик, не давая эсэсовцу и секунды на размышление. — Вот мои инструменты». Он вытащил из рюкзака керосиновую горелку, плоскогубцы и напильники.

«Выходи, — сказал нацист. — Стой здесь. Посмотрим».

«У меня здесь три брата, они тоже ювелиры», — сказал мальчик, сам поражённый собственной ложью. Его родственники на самом деле с трудом отличали золото от меди. Нацист взглянул на трёх стоявших рядом подростков и кивнул им присоединиться к брату.

«А мой отец? — спросил мальчик. — Как насчёт него?»

«Не беспокойся. В голосе нациста прозвучала даже нотка доброты. — Завтра. Стой здесь, я вернусь».

Мальчик спрятал свои инструменты. Они уже спасали ему жизнь раньше, они спасут его опять. Он давно научился видеть огонёк жадности в глазах нацистов. У этого высокого нациста он тоже его заметил.

Пока «ювелиры» ожидали выбравшего их эсэсовца, рядом с ними уселся ещё один парень, и мальчик занервничал. Он знал, что эсэсовцев надо слушаться, если не хочешь, чтобы они спустили на тебя овчарок.

«Вали отсюда, — сказал он пришельцу. — Нам велено сидеть здесь одним».

«Нет, — ответил незнакомец. — Я умею рисовать вывески, и высокий офицер сказал мне сидеть здесь тоже».

Мальчик неохотно принял рисовальщика вывесок. Это будет ещё один риск, ещё одна возможность рассердить высокого эсэсовца. Но у мальчика не было выбора, и он остался сидеть. Через час пришли несколько украинских охранников. Они отвели группу сапожников и портных в другую часть лагеря, но высокий ещё не вернулся. Мальчик ждал, подавляя в себе страх представить, что может находиться за высокими воротами. Наконец, когда уже стало смеркаться, ворота распахнулись и оттуда вышел их эсэсовец. Пока он закрывал их, мальчик успел разглядеть за

«Пошли», — сказал эсэсовец. Он привёл их к высокому бараку, крыша которого была покрыта толем, слегка просевшим от тяжёлого зимнего снега. Эсэсовец толкнул дверь ногой и сказал: «Заходите. И больше никого не впускать!». Он захлопнул за ними дверь и ушёл. Через расположенные под потолком небольшие окна свет почти не проникал, и в бараке было темно как в туннеле. В дальнем его конце мальчик заметил движущуюся тень.

«Кто там? — попытался закричать он, но из его пересохшего от страха горла раздался только хрип. — Кто здесь?»

Тень двинулась ещё раз. «Я тоже еврей, — раздался робкий дрожащий голос. — Я умею рисовать вывески. А ты кто?»

Они уселись в темноте на голый деревянный пол — два рисовальщика вывесок, мальчик, его брат, кузен и племянник. Они были усталыми и голодными, их одолевала жажда, но страх пересиливал все ощущения. Они рассказывали друг другу, откуда их привезли, что случилось с ними по дороге в Собибор и как их отобрали из стоявших на перроне мужчин. Но, в конце концов, все их беседы сводились к одному: что находится за теми воротами с вывеской «Душевые» и куда ведёт опоясанный проволокой коридор, который они закрывают.

Второй рисовальщик рассказал, что сидит в бараке уже целый день. Он видел, как из ворот вышла назад группа евреев. У них были вёдра, лопаты и швабры, и они убирали оставшийся на платформе мусор. Они даже заравнивали следы босых ног на песке. Он предположил, что это неспроста. Очевидно, нацисты хотят заставить вновь привезенных евреев думать, что до них сюда никого не привозили. Но почему? Этот вопрос повис в воздухе, и они не осмеливались давать на него напрашивающийся ответ.

Нацист с длинными руками распахнул дверь. «Ювелир, — закричал он. — Бери ведро и иди за мной».

Они пересекли большой двор, при этом мальчику приходилось почти бежать за нацистом. Кладовая, куда они вошли, была почти до потолка завалена головками сыра, палками колбасы, рыбными консервами и банками сгущённого молока. «Бери всё что хочешь», — сказал нацист.

За 15 лет своей жизни мальчик никогда не видел такого количества продуктов. От запаха сыра у него закружилась голова, но он испугался, что в словах этого странного эсэсовца, который говорил отрывисто, с тяжёлым австрийским акцентом, кроется какая-то ловушка.

«Нет, спасибо, — сказал он. — Я не голодный».

«Лучше бери, — засмеялся эсэсовец. — Завтра будет много работы».

Теперь в словах нациста мальчик услышал угрозу. Он понял, что завтра ему устроят испытание, чтобы проверить его способности в ремесле ювелира и выбрал самую длинную палку колбасы, которая попалась ему на глаза. Нацист отвёл его на кухню, расположенную рядом с кладовкой. Повар налил ему в ведро кофе и дал буханку свежего хлеба.

В темноте мальчик и его друзья как могли разделили поровну хлеб и колбасу. Хлеб они буквально проглотили, а колбасу жевали медленно и долго. Но ни один из них не стал пить кофе. Похоже, в этом ведре мыли кисти для краски, и у кофе был привкус растворителя.

Они ещё долго разговаривали и, когда остальные уже забылись тяжёлым сном, мальчик ещё лежал на полу и смотрел на полоску лунного света, проникающего в барак из окна. Рядом с ним лежал рисовальщик, который попал в Собибор на день раньше него. Вопросы роились в голове мальчика, а перед глазами мелькали лица его отца, матери и сестры.

Что находится за воротами?

Что означает вывеска «Душевые»?

Где сейчас его семья?

Проведёт ли его завтра высокий нацист через эти ворота?

Даже когда в окна стал сочиться утренний свет, у мальчика не было ответа ни на один из этих вопросов.

Глава 2

Весна 1942 г.

Барак был около 20 метров длиной и метров 12 шириной. Голые поперечные балки, поддерживающие ветхую крышу, казались рёбрами какого-то сухопутного кита. Мальчик, Шломо Шмайзнер, чуть-чуть приоткрыл дверь и смотрел в щёлку, потом осмелился выглядывать в окно. Мягкое весеннее утро было огорожено забором из колючей проволоки и сторожевыми вышками. В этих крохотных будках, поднятых на высоту 6 метров, стояли украинские охранники с маузерами. Приставленные к ним лестницы и лёгкие перекрытия, защищавшие охранников от дождя, придавали им сходство с башенками в детских парках, куда подростки забираются чтобы попыхтеть сигаретой и поговорить о девочках. Забор из нескольких переплетающихся рядов колючей проволоки был высотой 2 метра, а столбы, которые её держали, были такими аккуратными, что казалось их установил очень грамотный архитектор.

В двухстах метрах от барака сосновый лес прорезала лента железной дороги. От неё в лагерь отходила боковая тупиковая ветка, способная принять несколько товарных вагонов. Около главных ворот стоял красивый двухэтажный дом, перед которым были клумбы с весенними цветами и аккуратно подстриженными кустами. Шломо видел, как немцы с автоматами входили и выходили из этого дома.

В том месте, которое казалось Шломо центром лагеря, был ещё один забор и в нём те самые загадочные ворота, через которые ушли его родители и сестра. Шломо казалось, что если он напряжёт свой слух, то вот-вот услышит как зовёт его мать: «Шломо, Шломик!» или, по крайней мере, услышит весёлый смех своей сестры. Но со стороны ворот не доносилось ни одного звука. И если бы двор не был засыпан каким-то мелким мусором, никто бы не мог подумать, что вчера через эти ворота прошли 2000 человек. И как это могут столько евреев вести себя так тихо, что их совсем не слышно, удивлялся Шломо.

Три барака, точно таких же, как и тот в котором он находился, были похожи на вновь построенные коровники. Лагерь выглядел очень спокойным, если не считать ходивших по двору украинских охранников и появлявшихся иногда немцев с овчарками.

Теперь реальность Собибора железной хваткой пронзила сознание Шломо. Он попал в огороженную колючей проволокой ловушку с маузерами, собаками и пулемётами. Для 15-летнего ювелира с керосиновой горелкой и напильниками выхода отсюда не было. Но это открытие заставило его и дальше смотреть в окно. Он увидел, как большие ворота вдруг распахнулись, и 50–60 вышедших оттуда мужчин и подростков стали убирать двор. Сердце Шломо подпрыгнуло от радости, когда он разглядел, что один из высоких худых мальчиков это его друг Ави. Шломо не отводил от него глаз, надеясь, что напряжённость его взгляда заставит Ави посмотреть на окна. Ави работал граблями без остановки, но, выбрав момент, когда охранник отвернулся, посмотрел на

Меняясь по очереди у окна, мальчики ожидали прихода высокого нациста. Вид убирающих двор евреев вселил в них некоторую надежду, потому что если они видели 50 человек, наверное, где-то ещё есть люди. Но где они работают? Почему так тихо вокруг?

В полдень высокий нацист ударом сапога распахнул дверь. Мальчики вскочили со своих мест как солдаты.

«Что тебе нужно для работы?», — спросил нацист ювелира.

«Только столы и стулья», — сказал Шломо. Рисовальщики кивнули головами, сами боясь открыть рот. Нацист отвёл шестерых мальчиков в большой сарай, где в огромной куче в беспорядке валялась одежда, простыни и одеяла. Здесь же было несколько столов и стульев. Шломо нелегко было сделать правильный выбор, потому что сейчас его больше всего беспокоило как скрыть от нациста, что на самом деле ни один из его родственников не был ювелиром. В конце концов, он выбрал стол и стул для себя и для каждого родственника.

«Наша одежда очень грязная, — сказал Шломо эсэсовцу. — И у нас нет постелей».

«Берите любую одежду и одеяла, которые лежат тут, — ответил нацист. — И никаких постелей. Их нет даже для нас».

Они притащили свою добычу обратно в барак. «Не смейте выходить отсюда, — предупредил нацист. — Даже если украинцы будут вас звать. Понятно? И не вздумайте подходить к заборам. Понятно?», — рявкнул он и вышел из барака.

В чистых штанах и рубашках, надев новые кожаные ботинки, мальчики впервые за долгое время почувствовали себя лучше. Может быть, нацисты в Собиборе не такие как везде? Может быть, они и не такие уж плохие?

Через час нацист вернулся вместе с другим немцем в белом кителе. «Это комендант», — сказал он и услужливо закрыл за ним дверь.

Его звали Франц Штангль. Он сел на стул около стола и приказал Шломо сесть напротив.

Оберштурмфюрер Штангль был одет безукоризненно. Мундир был застёгнут на все пуговицы, брюки отглажены, ботинки сверкали. Ему было 30 лет, стройный, подтянутый. Из-под эсэсовской фуражки выглядывали светло-каштановые волосы, под нижней губой маленькая ямочка. В правой руке он держал перчатки, говорил мягким бесстрастным голосом и добродушно улыбался. Шломо он показался элегантным университетским профессором, которого война выбросила из его кафедры и занесла на песчаную землю восточной Польши.

Штангль объяснил, что как комендант он обладает в лагере неограниченной властью, включая вопросы жизни и смерти. Он спросил, как мальчик может делать ювелирные работы без мастерской и как он в таком юном возрасте уже стал профессионалом. Его вопросы были вежливыми, даже доброжелательными, и на минуту Шломо забыл, кто перед ним.

Мальчик выложил на стол свои инструменты. Чтобы расплавить золото, объяснил Шломо, ему достаточно маленькой керосиновой горелки и кусочка древесного угля. Горелка выглядела как лампа Алладина с торчащим из длинного носа фитилём. Шломо подробно рассказал любознательному коменданту, как он расплавляет золото этими нехитрыми приспособлениями и потом разливает его в заранее приготовленные формы. Он сказал, что если он не торопится и у него есть хорошие теплозащитные перчатки, он обычно надевает их, но это не обязательно, потому что его кожа уже давно привыкла к горячему. Он хотел, чтобы комендант не сомневался в его способностях и даже показал ему, как он умеет делать формы из стальной проволоки, воска и других подручных материалов. «Это очень просто, но получается хорошо», — закончил он с гордостью.

Оберштурмфюрер Штангль был заинтересован. Он расспрашивал Шломо о каждом инструменте, как будто устраивал ему экзамен. И маленький ювелир рассказывал о деталях каждой операции подробно и уверенно, надеясь, что нацист не станет задавать ему вопросов о его родственниках. Комендант остался очень доволен его ответами и сказал Шломо, что хотел бы иметь золотую монограмму. Своим тонким изящным пальцем он нарисовал на столе желаемый им рисунок.

В рюкзаке у Шломо было спрятано немного золота, но его могло не хватить на заказанную капитаном массивную монограмму. Кроме того, он берёг его на крайний случай, когда возможно надо будет заплатить им за свою жизнь. И он почувствовал, что это как раз тот случай.

«У меня есть немного золота, — сказал он. — Но…»

«Я пришлю тебе столько, сколько тебе надо», — перебил Штангль.

Немец казался таким добрым и дружелюбным, что Шломо решил не упустить удобного момента. С тех пор как он увидел уходящих через загадочные ворота женщин и детей, он не переставал думать о своих родителях и сестре. Почему-то ему становилось больно, когда он пытался уверить себя, что с ними всё в порядке. Но сейчас, в присутствии этого доброго немца, ему показалось, что он может разрешить свои сомнения.

«Мои родители и сестра приехали вместе со мной, — сказал он коменданту. — Я беспокоюсь о них. Могу ли я их увидеть?»

Комендант опустил голову вниз, как будто не хотел смотреть Шломо в глаза. «Не беспокойся. Голос нациста звучал прямо по-отцовски. — С ними всё хорошо. Не волнуйся и не расстраивайся. Они пошли принять душ. Им дали новую одежду и они работают сейчас в поле, счастливые и довольные. Но их работа гораздо тяжелее, чем та, что будешь делать ты». Он помолчал. «Вы, мальчики, получите все, что вам нужно. Инструменты, материалы, сколько угодно еды и постели. И я даю вам слово офицера, что скоро вы будете вместе со своими родственниками».

Штангль так успокоил Шломо, что его охватило чувство облегчения. Может быть, Собибор и не был вовсе таким плохим местом, пытался он убедить себя. Нацисты вели себя по-человечески, он получил одежду и еду. Он будет работать в относительно приличных условиях. И ещё это обещание. Скоро он будет опять вместе с отцом, матерью и Рикой. Разве оберштурмфюрер Штангль не дал ему слово офицера? Шломо не сомневался в искренности и сочувствии коменданта и очень хотел ему верить.

Штангль прислал Шломо целую горсть разных золотых колец, некоторые из них были такими дорогими, что наверняка являлись фамильными драгоценностями. А высокий нацист принёс ему набор, хотя и бывших в употреблении, но вполне хороших ювелирных инструментов. Шломо не осмелился спросить, чьи это инструменты и кольца. Он сконцентрировал всё своё внимание на том, чтобы как можно лучше сделать замысловатую монограмму F.S.

Шломо усадил Мозеса, Янкуса и Нойета за отдельные столы, дал им инструменты, которые были ему не нужны, и посоветовал делать вид как, будто они работают. Это

Шломо работал над заказом коменданта с большим усердием, чем над любым другим заказом в своей жизни. Он понимал: для того чтобы выжить, здесь, как и в гетто, он должен показать себя незаменимым, таким драгоценным маленьким евреем, чтобы у немцев не возникло искушения поменять его на взрослого, более опытного мастера. Весь второй день в Собиборе он не разгибался до полной темноты, в конце дня просто одурев от напряжённой работы, от одолевавших его мыслей и эмоций.

После обильного ужина — Шломо съел столько хлеба, сыра, колбасы и кофе, сколько в него влезло — он забылся тяжёлым сном, повторяя про себя обещание Штангля. Утром он снова принялся за работу, но уже в другом конце барака. Как хороший музыкант, он целый день развлекал нацистов, заходивших сюда посмотреть на маленького еврейского ювелира. И когда перед ним появлялись зрители, Шломо делал всё очень медленно, чтобы они обращали внимание на него, а не на других мальчиков, которые притворялись, что они тоже что-то делают на своих столах.

Утром третьего дня Шломо попросил передать оберштурмфюреру, что его монограмма готова. Штангль поспешил в барак и, когда он увидел буквы F. S. именно в том замысловатом дизайне, как он нарисовал их пальцем на столе, он повёл себя как ребёнок. «Потрясающе! — сказал он, повертев в руках монограмму. — Просто потрясающе! Замечательно!»

Шломо просиял. Он был не только горд своей работой и тем, что ему удалось до тонкостей выполнить заказ коменданта. Теперь он был уверен, что сдал экзамен, и ни один нацист в Собиборе не будет сомневаться, что он, Шломо Шмайзнер, настоящий мастер ювелирного дела.

Следующим попросил сделать монограмму высокий нацист. Его инициалы были G.W. — Густав Вагнер. И другие немцы, заходившие в барак посмотреть на его работу, теперь стали приходить с поздравлениями и просьбами сделать кольца и браслеты для своих жён и подруг.

Мальчики пожинали плоды первого успеха. Теперь они будут работать для самых главных людей в Собиборе. Всё что им надо делать, это ублажать каждого нациста так, как они обрадовали оберштурмфюрера Штангля, и их жизнь станет ещё лучше. Они понимали, что поток заказов будет продолжаться, потому что когда речь идёт о золоте, жадность безгранична. И нет числа жёнам и возлюбленным, братьям и сёстрам, детям и друзьям. И каждый нацист захочет иметь как можно больше золотых изделий, сделанных руками маленького еврея с керосиновой горелкой.

Может быть, он скоро увидит отца, мать и сестру, думал Шломо. Может быть, в какую-нибудь субботу оберштурмфюрер Штангль разрешит ему прогуляться в соседнюю деревню. Может быть, скоро он будет на свободе. Может быть…

Но вначале была деликатная проблема. Чей заказ должен быть следующим? Было ясно, что теперь надо было ублажить наиболее важного в Собиборе человека после коменданта, но кто это? И что будет, если он сделает неправильный выбор? В глубине души Шломо знал, что он не ошибётся. Он умел выживать. Он и прожил уже так долго только потому, что когда другие вокруг него погибали, он каждый раз принимал единственно правильное решение.

Глава 3

Весна 1942 г.

Шломо родился в городке Пулавы, на реке Висле, в 80 километрах к северу от Собибора. В истории его семьи не было ничего необычного.

Местечко было полностью изолировано от окружающей его общины поляков-католиков. Все мужчины носили лапсердаки, у женщин головы были укрыты платками. Евреи женились на еврейках и продавали свои хлеб и мясо в основном другим евреям, их дети играли с еврейскими детьми и посещали еврейские школы.

Уроки и домашние задания были для Шломо очень скучным занятием. С самого раннего детства он интересовался ювелирным делом. Если ему удавалось улизнуть от пристального внимания отца, он убегал в мастерскую Герцла, самого известного ювелира в Пулавах, и сидя на скамейке, часами мог наблюдать за его работой. В 10 лет он заключил с отцом соглашение. Если отец разрешит ему работать помощником у Герцла, он будет лучше учиться в школе. К 12 годам Шломо уже стал квалифицированным ювелиром.

Когда немцы вторглись в Польшу в сентябре 1939 года, Шломо умолял своих родителей бежать в Россию, где, как он слышал, к евреям относятся лучше. Но они отказались. А что будет с домом? Кто будет следить за ним? И семейный бизнес, как можно его бросить?

Отчаявшись убедить родителей, Шломо собрал в рюкзак свою одежду и инструменты и сел в поезд, уходивший на восток. Ему было 13 лет.

Шломо выдавал себя за арийца, потому что сразу после вторжения немцы запретили евреям передвигаться по стране без специального разрешения. Но ехавшие в вагоне поляки признали в нём еврея, и на первой же станции немцы сняли его с поезда. Шломо потребовалось несколько недель, чтобы пешком и на попутных машинах добраться до реки Буг, где проходила граница между Россией и Польшей, и перебраться на русскую сторону. Еврейский ювелир в первом же городке взял его на работу. У Шломо был стол и кров, а самое главное — он был свободен.

Но к концу зимы он стал сильно скучать по дому, где остались родители, брат и сестра. Русские поймали его, когда он опять пытался пересечь Буг, на этот раз в сторону Польши. Несколько часов его допрашивали, потом разрешили вернуться. Если этот маленький сумасшедший еврей хочет жить под немцами, пусть это будет его проблемой. Едва добравшись до железнодорожной станции, Шломо сел в поезд и, как ему казалось, ничем не отличался от сидевших рядом поляков. Но едва поезд тронулся, как один из пассажиров закричал: «Еврей! Еврей!».

На ближайшей станции его передали в гестапо. «Ты еврей?», — спросил его следователь. «Да», — ответил Шломо. Он не собирался отказываться от своего происхождения и не знал, что к этому времени немцы уже велели всем евреям носить повязки с жёлтой звездой.

Немец вывел его на покрытый снегом двор и велел снять ботинки. «Стой здесь и жди, когда я вернусь», — сказал он и закрыл за собой дверь на замок.

Шломо понимал, что без обуви на снегу он может отморозить и потерять ноги, поэтому через несколько минут он начал бегать по двору, чтобы хоть как-то согреться. Скоро пот стал заливать ему глаза. Гестаповец вернулся через полчаса и отпустил Шломо, пригрозив ему, что если его ещё раз задержат без жёлтой звезды,

Приютивший мальчика еврейский портной отогрел его, растёр ему ноги водкой и накормил. Шломо провёл у него неделю, пока не пришёл в себя и снова смог ходить. За это время он узнал, что немцы выгнали всех евреев из Пулав и теперь его семья живёт в Волвонице, где немцы устроили гетто.

Первым человеком, кого он там увидел, была его мать, стиравшая бельё перед какой-то старой избой. Как будто услышав его шаги по снегу, она обернулась и закричала: «Мой сын! Мой сын!» Слёзы заливали её лицо.

Шломо был так счастлив снова находиться среди своих родных, что без устали обнимал и целовал мать и сестру. Они считали, что уже никогда не увидят его и, поскольку обстоятельства становились всё хуже и хуже, говорили друг другу: «По крайней мере, Шломо избежал нашей участи». Теперь они не могли поверить, что он пожертвовал своей свободой, чтобы снова вернуться к ним, в крохотную 9-метровую избу с протекающей крышей и щелями в стенах, которые они затыкали бумагой, с разваливающейся печкой, для которой они могли найти только мокрые ветки или опилки.

Шломо говорил им, что будучи в России, он думал только о них, что любовь и тяга к семье заставили его вернуться и что теперь он никогда, никогда их не оставит. Что разлучить их сможет только смерть.

В конце зимы 1940–1941 года положение с продуктами в Волвнице стало настолько тяжёлым, что Шломо и его отец решили рискнуть: сняли свои повязки с жёлтой звездой и выбрались из гетто, чтобы достать немного еды. Но поляк, к которому они обратились, за килограмм сахара сдал их в гестапо, и их бросили в тюрьму. Теперь Шломо уже знал, что нацисты убивают тех евреев, кто передвигается по стране без разрешения и без жёлтой звезды. Он сказал отцу, что если они не убегут из тюрьмы, их убьют. «Если не завтра, то послезавтра или на следующий день», — убеждал он отца.

Вначале отец не хотел верить, что немцы могут быть такими жестокими. «Они подержат нас несколько дней, чтобы напугать и отпустят», — уверял он сына. «Я видел больше немцев, чем ты, отец, — отвечал Шломо. — Мы не можем рисковать. Мы должны думать о нашей семье».

В конце концов, отец согласился. На следующий день, когда заключённых построили чтобы вести на работу, Шломо и отец стали в самый конец колонны. Улучив момент, когда немец отвернулся, они убежали.

По возвращении в Волвницу Шломо стал главным кормильцем в семье. Он стал делать ювелирные изделия для немецких солдат — кольца из серебряных вилок и браслеты из того золота, что удавалось достать. Кое-как семья существовала, надеясь, что жизнь изменится к лучшему.

Но вдруг, без всякого предупреждения, немцы перевели половину обитателей гетто Волвницы в другое, совсем крошечное закрытое гетто около синагоги. Каждую ночь или рано утром немцы забирали оттуда мужчин и уводили их на работу на ближайшие фабрики или фермы. К вечеру с этих работ возвращались далеко не все.

Семья была в таком отчаянном положении, что осенью 1941 года Шломо сбежал из гетто и добрался до родственников в западной Польше. К этому времени уже действовало постановление, что любой еврей без документов и без жёлтой звезды мог быть убит на месте. Тётка Шломо накормила его и предложила какое-то время пожить у них, где было более безопасно. Но он сказал ей, что обещал своей семье никогда не оставлять её и что должен вернуться. Холодной осенней ночью ему удалось снова проникнуть в гетто с несколькими золотыми монетами в кармане и буханкой хлеба под рубашкой.

Когда все деньги и продукты закончились, отец Шломо снял повязку с жёлтой звездой, повесил на плечо котомку и стал ходить из одной деревни в другую, выпрашивая у католиков милостыню во имя Иисуса. То, что ему приходилось выдавать себя за христианина, вызывало у гордого еврея такое чувство стыда, что вечерами он сидел в синагоге и горько плакал, не в силах есть капустные листья и чёрствый хлеб, которые ему иногда удавалось приносить домой.

Однажды назначенный немцами совет гетто, юденрат, послал Шломо и ещё 19 подростков собрать с поля последнюю картошку и свёклу. Шломо не упустил подвернувшейся возможности. Сопровождавший колонну пожилой немецкий унтер-офицер казался приличным человеком. По крайней мере, он никого не бил, время от времени давал евреям отдохнуть и следил за тем, чтобы их кормили. Шломо сказал ему, что он ювелир и в благодарность за его доброту хотел бы сделать кольцо для него или браслет для жены, но для этого ему надо вернуться домой за инструментами. Старый солдат не поверил, что 14-летний мальчик может быть ювелиром и решил, что Шломо придумал это чтобы попытаться убежать. Но Шломо продолжал уверять его, и, в конце концов, немец отправил его домой вместе с охранником.

Когда он вернулся, унтер-офицер распорядился выделить ему отдельную тёплую комнату и в течение нескольких часов наблюдал, как Шломо делает заказанную ему монограмму. Когда она была готова, он остался очень доволен и стал звать мальчика по имени. Шломо почувствовал, что старый солдат не знает, что делают нацисты с польскими евреями. Он рассказал ему о своём доме в Пулавах, о родителях, о тех жутких условиях, в которых они живут сейчас, и о том, как они голодают. «Картошка и свёкла скоро сгниют на полях, а мы в гетто умираем от голода», — пожаловался он.

Старый солдат внимательно выслушал его и сказал: «Хорошо. Я устрою для тебя вагонетку картошки». Шломо не мог поверить. Килограмм да, но тонну?

«Да, целую вагонетку. Ты получишь всё, что туда влезет». Было совсем не просто контрабандой втащить в гетто вагонетку картошки, но им удалось это сделать под покровом ночи. Шломо и его семья смогли спрятать под полом своей хижины столько картошки, что им хватило её на две недели. Остальное они распределили среди наиболее нуждающихся семей.

Шломо продолжал делать ювелирные украшения для старого немца до тех пор, пока не выпал первый снег. Работа на полях прекратилась, и юденрат вернул мальчиков домой.

Голод, вши и страшные антисанитарные условия привели к тому, что в Воловнице вспыхнула эпидемия тифа. Немцы загнали всех обитателей гетто в синагогу, для того чтобы болезнь не перекинулась в город. Два еврейских доктора пытались сделать всё, что они могли, а юденрат сумел собрать денег, чтобы на чёрном рынке купить у поляков и немцев нужные лекарства. Большинство пожилых людей гетто не вынесли этой болезни и

Весной 1942 года, едва гетто оправилось от эпидемии тифа, на него свалилась новая беда. Был убит немецкий офицер, ответственный за набор поляков для работы на фабриках в Германии, и нацисты обвинили в этом евреев. В отместку весь юденрат был расстрелян прямо на городской площади, а всем евреям было приказано собраться для «переселения». Впервые большинство воловицких евреев, включая Шломо, увидели, как хладнокровно немцы убивают обитателей гетто. Страх охватил остававшихся в нём 400 семей. Всем было очевидно, что евреи не имели никакого отношения к убийству офицера, который набирал неевреев для немецких фабрик. За что же они убили весь юденрат? И что означало это «переселение»?

Толпу измождённых евреев, у которых не было сил сопротивляться, прикладами выгнали из синагоги и нескольких близлежащих домов и пешком погнали в город Ополе в 50 километрах от Волновиц.

Здесь они поняли, что их прежнее гетто было ещё детским садом. Гетто Ополе было огороженным колючей проволокой пространством для более чем 4000 евреев. В синагоге, в школе, в любом из домов с трудом можно было найти место, чтобы прилечь или даже сесть. Шломо думал, что в свои 14 лет уже успел повидать в жизни всё, но та моральная деградация, до которой война, нищета и страх довели некоторых евреев, шокировала его. В Ополе кроме юденрата нацисты сделали ещё и еврейскую полицию гетто. Обе эти группы были совершенно коррумпированными и за золото продавали продукты и документы на право работы вне гетто. Этих негодяев было не так много, но они держали всех обитателей гетто за горло.

Теперь каждый был только сам за себя в борьбе за то чтобы прожить ещё один лишний день. Евреи говорили друг другу: Ополе это уже дно, что ничего не может быть хуже, что если они переживут это, они смогут вынести всё что угодно. Люди умирали на улицах. Их раздетые догола трупы хоронили в общих могилах за пределами гетто.

Шломо и здесь сообразил, как спасти себя и свою семью. Через несколько дней он уже стал делать фирменные пряжки на ремни для членов еврейской полиции. От них же он получал заказы на изготовление колец, которые можно было обменять у эсэсовцев на продукты. Шломо даже настолько осмелел, что потребовал у еврейского дантиста разрешить ему использовать его кабинет для того, чтобы быстрее расплавлять золото, и добился своего.

Через месяц после того как семья Шломо оказалась в Ополе, гетто подверглось первому налёту немцев. В первых числах мая эсэсовцы стали выгонять людей на улицы, объявляя им, что будет новое «переселение». Никто не знал, чего следует ожидать на этот раз. Одни надеялись на перемену к лучшему, потому что невозможно было представить что-то более страшное, чем гетто, где их держали. Другие, в том числе и Шломо, подозревали новую ловушку. Разве любое мероприятие эсэсовцев не приводило к ухудшению их положения? Шломо убедил свою семью спрятаться. Когда немецкий солдат нашёл их, он откупился от него золотым кольцом, и эсэсовец разрешил им остаться.

Немцы увели из гетто 2000 евреев. Целую неделю люди ждали от них каких-нибудь известий, но в гетто не проникали даже слухи. А 10 мая, во время второго налёта, нацисты вывезли из гетто всех оставшихся евреев. Их собрали на городской площади, посадили стариков, больных и детей на подводы, а остальных построили в колонну по четыре и повели на северо-восток. Когда последние из них покидали площадь, они услышали за спиной выстрелы. Обернувшись, они увидели, как эсэсовцы расстреливают весь состав юденрата и членов еврейской полиции.

Шломо вместе со своими братьями шёл в головной части колонны. Ехавшие рядом на велосипедах немцы подгоняли измождённых евреев ругательствами и ударами кнутов. Периодически были слышны выстрелы. По колонне поползли слухи: «Они расстреливают тех, кто уже не может идти. Не отставайте».

Старый еврей, шедший впереди Шломо, стал замедлять шаги, спотыкаться и даже останавливаться, чтобы перевести дыхание. Один из велосипедистов вытащил его на колонны и швырнул лицом на землю. Потом достал пистолет, выстрелил старику в шею и, не оглянувшись, поехал дальше, как будто просто прихлопнул муху. Шломо инстинктивно прибавил шагу.

В полдень колонна остановилась. Немцам привезли обед, евреи продолжали стоять на дороге. После обеда эсэсовцы стали развлекаться. Они увели в лес несколько подвод со стариками и детьми. Стоявшие на дороге слышали доносившиеся оттуда крики, потом выстрелы, потом тишина. Колонну охватил ужас. Что происходит? Куда их ведут? Люди, ещё остававшиеся на подводах, рыдали. Некоторые безмолвно обращали свои лица к небу, как будто бы прося бога о милосердии. Но на этом развлечения не кончились. Нацисты стали ходить вдоль колонны, выбирая наиболее хорошо одетых мужчин и женщин. Потом всех отобранных расстреляли и тут же стали продавать их одежду с аукциона собравшимся поглазеть на эту забаву полякам. Тому, кто предлагал наиболее высокую цену, разрешалось содрать одежду с убитого. Голые трупы евреев оставались лежать на солнце.

Когда немцы отдохнули, колонна двинулась дальше. Вдоль дороги Шломо видел сотни поляков, подъехавших на лошадях или пришедших с полей прямо с лопатами в руках, чтобы увидеть любопытное зрелище. Одни смотрели с удивлением, другие даже смеялись. К вечеру евреев загнали в загороженный колючей проволокой участок около железнодорожной станции Належов.

Люди отчаянно искали своих близких. Они обнимались и целовались, найдя своих родителей, или горько плакали, узнав, что сын или сестра были убиты во время этого марша. Шломо повезло, вся его семья в тот день уцелела. Поляки Належова приходили к станции и давали евреям бутылки с водой в обмен на золото или драгоценности. Колючая проволока вибрировала от этой торговли. А евреи, которые не принимали в ней участия, читали Кадиш, молитву о мёртвых.

Это был самый страшный день в жизни Шломо. Но теперь должно стать лучше, уверял он себя. Раз их привели к вокзалу, значит, куда-то повезут. Возможно, в рабочий лагерь. Наверное, именно поэтому они убили стариков, больных и детей. Им нужны только те, кто может работать. Хотя эта мысль была ужасна, но он и его родные ещё достаточно крепкие. Они должны выжить. Он был уверен в этом. Он лёг рядом с родителями и, успокоенный близостью с ними, стал ждать утра.

Нацисты подняли евреев Ополе ещё до рассвета и стали заталкивать их в товарные вагоны. Это была страшная картина. Дети, потерявшие в толпе руку или юбку матери, за которую они держались, отчаянно кричали. Некоторые

После того как 2000 евреев были упакованы в десяток товарных вагонов, паровоз издал гудок, как будто поезд отправлялся на курорт Балтийского моря, и состав тронулся. От толчков прижатые друг к другу люди одновременно качались, как вода в бочке, и были вынуждены справлять свои нужды прямо там, где стояли. Те, кто был около стен, пытались оторвать хоть кусочек доски, чтобы получить глоток свежего воздуха, но ехавшие на крышах украинские охранники стреляли по любой высунувшейся из щели руке или пальцу. Шломо и его семья попали в один угол вагона. Если мы будем держаться вместе, мы выживем, уверял он себя. И под ритмичный стук колес он повторял: «Держаться вместе, держаться вместе, не разлучаться».

За время путешествия поезд сделал две остановки, в Люблине и в Хелмне. Евреи надеялись, что сейчас двери откроются, хотя и очень опасались того что их ждёт после этого. Они молились, проклинали, впадали в прострацию. Через какое-то время паровоз снова гудел, и ритмичный стук колёс возобновлялся.

К вечеру поезд опять встал. Но в отличие от предыдущих остановок он почему-то сразу стал двигаться назад, пока не остановился окончательно. Шломо напрягал слух чтобы различить лай деревенских собак или окрики немцев. Напряжение этого дня достигло предела, и все глаза смотрели на дверь.

Наконец раздался лязг замка, и она поползла в сторону. Весенний воздух ворвался в вагон и вскружил Шломо голову. Он прищурился, чтобы привыкнуть к солнечному свету, и увидел на перроне десяток эсэсовцев и столько же украинских охранников. На груди автоматы, в кобурах пистолеты, в руках кнуты и дубинки. «Выходи, — начали они кричать. — Быстро! Быстро!»

Среди наблюдавших за охваченными паникой людьми особо выделялся один, иногда постреливавший в воздух нацист. Он был одет в безукоризненно отглаженные серые брюки и белый китель. Казалось, что его только что оторвали от званого ужина, чтобы встретить этих евреев, и он мечтает как можно скорее вернуться обратно, пока не стало холодно.

Шломо приехал в Собибор. Стоя на платформе он искал глазами мать, отца и сестру, с которыми его разъединила толпа и думал о том что ничего не может быть хуже, чем это путешествие в товарном вагоне. Абсолютно ничего.

Глава 4

Весна 1942 г.

Обершарфюрер Густав Вагнер, весивший, наверное, больше центнера и ростом под два метра, казался Шломо гигантом. У него были светлые волосы и бесстрастное красивое лицо, как будто вырезанное из огромного куска мыла. В отличие от оберштурмфюрера Штангля он и не пытался казаться вежливым и дружелюбным. Правда, он никогда не проявлял в отношении Шломо никакой жестокости, но в голубовато-зелёных глазах Вагнера мальчик видел скрытую ненависть, готовую взорваться в любой момент. Из всех поступивших ему заказов на монограммы он решил первую сделать для Вагнера.

Это было правильным решением. 31-летний австриец Вагнер был близок со Штанглем, тоже австрийцем, был его правой рукой и отвечал за встречу прибывающих эшелонов. Он отбирал из привезенных евреев тех, кого можно было использовать для определённых работ, и потом следил за ними. Но едва Шломо начал делать монограмму для Вагнера, к нему явился другой обершарфюрер СС, Курт Болендер, в сопровождении злобной собаки Барри.

«Ты должен кое-что сделать для меня, — потребовал Болендер. — Я хочу украсить рукоятку моего кнута». Нацист положил перед Шломо столько золота, что из него можно было сделать всю рукоятку. «А на торце рукоятки должна быть золотая монета. Пришли ко мне завтра одного из своих помощников. Я буду около тех ворот, которые ведут в душевые».

Весь день до поздней ночи при свете керосиновой лампы Шломо работал над монограммой для Вагнера. Он боялся, что из-за усталости может что-то испортить, но ещё больше боялся оказаться между Вагнером и Болендером, каждый из которых внушал ему страх.

На следующий день, это был четвёртый день Шломо в Собиборе, эшелон из Замоса, находящегося в 50 километрах от Собибора, привёз 5000 евреев. Шломо несколько раз видел из окна длинные колонны проходящих через ворота узников, пока паровоз утаскивал из тупика первые 10 товарных вагонов и заменял их следующими. Но маленький ювелир был так занят монограммой Вагнера, что ему некогда было думать о тех женщинах и детях, которых уводили с платформы. Только когда пистолетный выстрел или особо отчаянный крик ребёнка достигал его слуха, его обжигала мысль о матери и сестре Рике.

После обеда Шломо послал своего 13-летнего племянника Янкуса взять у Болендера золотую монету. Он закончил монограмму Вагнера и начал делать рисунок украшения для рукоятки кнута Болендера. Когда Янкус не вернулся через полчаса, Шломо стал нервничать. Может быть, он не сумел найти нациста, подумал он. Может быть, он занят и велел Янкусу подождать? А может быть, он послал его чистить двор?

Дверь барака заскрипела и медленно отворилась. В проёме стоял Янкус с расширенными от ужаса глазами. Он дрожал и совсем не мог говорить.

«Что с тобой? — закричал Шломо. — Что случилось? Тебя побили? Ты нашёл Болендера? Ты что-то видел? Что? Что? Что?»

Янкус пытался ответить, но из его горла раздавались только хрипы. Шломо и Нойет, старший в семье, отвели его на койку. Они, как могли, успокоили Янкуса и уверили его, что всё будет хорошо, что они будут рядом, а ему лучше всего постараться уснуть. Сон мальчика прерывался частыми криками и рыданиями. 13-летний брат Шломо Мозес, который сидел около Янкуса на кровати, смотрел на него и тоже плакал. Только наутро, когда Янкус пришёл в себя настолько что мог разговаривать, Шломо сумел заставить его, хотя бы по кускам, рассказать о том, что он видел.

Все немцы и украинцы обычно находились на площадке перед загадочными воротами, поэтому вначале Янкус пошёл туда. Перед воротами стояла длинная колонна одних мужчин. Не найдя Болендера среди охранников, Янкус открыл ворота и попал в длинный коридор, стены которого были обвешаны сосновыми ветками. В конце коридора он увидел украинца с маузером. По мере того как Янкус подходил к нему, он стал всё явственнее слышать крики, раздававшиеся из-за двери, возле которой стоял украинец. Янкус сказал охраннику, что ему приказал придти сюда обершарфюрер Болендер. Украинец злобно усмехнулся, открыл дверь и с такой силой швырнул туда

Когда он сумел подняться на колени, он замер от ужаса. В загоне, куда бросил его охранник, находилось от 300 до 400 женщин и детей. Почти все были уже голыми, а тех, кто не хотел раздеваться, украинцы и нацисты избивали прикладами, срывая с них одежду. Периодически слышались выстрелы. Женские крики «Не надо!», «Мой ребёнок!», «Моё дитя!» перемежались окриками: «Быстрей! Быстрей! Раздевайся! Снимай всё!». Совсем маленьких детей, которые ещё плохо могли ходить, нацисты отрывали от матерей, хватали их за ноги, разбивали им головы о доски ограды и скидывали их в кучу. В центре этого ужаса на небольшом постаменте стоял высокий красивый обершарфюрер Болендер. Он выкрикивал приказы и своим длинным кнутом хлестал тех несчастных, до которых мог дотянуться. К счастью, он увидел Янкуса до того как его заметил кто-либо из нацистов, и приказал ему подойти поближе. Янкусу хотелось закрыть глаза и заткнуть уши, но он не посмел ослушаться.

«Вот!», — сказал Болендер, подавая Янкусу американскую 20-долларовую золотую монету. — Никогда не смей приходить в эту часть лагеря сразу после того как пришёл эшелон. Ты понял? Никогда! И не смей никому рассказывать о том, что ты здесь видел! Ясно?» Янкус был настолько испуган, что не мог даже кивнуть.

«Вывести его отсюда!», — рявкнул Болендер.

Вначале Шломо не поверил рассказу племянника. Да, Янкус видел что-то такое, что его так сильно потрясло. И, наверное, воображение нарисовало в его мозгу нечто более страшное, чем было на самом деле. Но когда мальчик перестал плакать и дрожать, а Шломо снова и снова расспрашивал его обо всех подробностях в надежде заметить какие-нибудь несоответствия или различия, маленький ювелир понял, что всё рассказанное племянником было чистой правдой.

Теперь Шломо должен был признаться самому себе в своей ошибке. Его страстное желание жить, уцелеть, увидеть ещё один восход солнца было таким сильным, что лишило его возможности рассуждать здраво, не увидеть правды и поверить лжи. Он поверил успокаивающим словам Штангля «рабочий лагерь, душевые, не волнуйся, скоро будешь с родителями», потому что он нуждался в этих словах, потому что хотел их услышать. Рассказ Янкуса, вернувший его к реальности, обжёг его как калёным железом: почему немцы могут разбивать детские головы о доски забора?

У Шломо не было ответа на этот вопрос. Он чувствовал себя мухой, попавшей в дьявольскую паутину нацистской лжи. Он знал только одну половину правды и незнание другой половины — что произошло с женщинами и детьми, оставшимися в загоне перед душевыми — казалось ещё более устрашающим чем вся правда, неважно, какой ужасной она могла оказаться.

Вагнер не дал маленькому ювелиру времени разобраться в своих чувствах. Вечером он ввалился в барак и забрал монограмму, не выразив при этом ни восторга, ни недовольства. «Больше ничего и никому! Никакой работы без моего разрешения, — пригрозил он Шломо. — Твой хозяин я. И никто другой. Слушай только меня или очень пожалеешь».

Шломо так боялся этого гиганта, что едва мог говорить. Он представил себе этого нациста, избивающего кнутом голых женщин и разбивающего детские головки. «Но другие побьют меня, если…» «Скажи им: «Вагнер!» И всё!» Он повернулся, сжимая в кулаке монограмму, и распахнул ногой дверь барака.

Опасения Шломо начали сбываться. Он действительно оказался между несколькими соперничающими нацистами и не знал теперь, как ему поступать. Если он не станет делать те кольца и украшения, которые будут заказывать другие эсэсовцы, какова будет их реакция? Они его изобьют или сразу убьют? А если он выполнит их заказы, Вагнер заставит его «пожалеть» об этом. У него было ощущение, что обершарфюрер поставил его в середину минного поля, и он не знал, в какую сторону ему лучше повернуть. Единственное, на что он мог надеяться — это на свой инстинкт и на то, что, может быть, ему улыбнется удача.

Едва Вагнер захлопнул за собой дверь, как в барак явился Курт Болендер получить свой кнут. Он смутил Шломо ещё больше. «Здорово! Просто прекрасно! — сказал он, ощупав золотую эмблему и проверив, хорошо ли ювелир закрепил в рукоятке золотую монету. — Ты настоящий художник! Эту работу можно представлять на выставку».

На следующий день Вагнер разрешил возникшую перед Шломо дилемму. «Я говорил с комендантом, — начал он. — Кольцо для каждого офицера СС». Он уселся за стол напротив Шломо и объяснил ему, что хочет оберштурмфюрер Штангль. Кольца должны быть серебряными с двумя золотыми буквами «У». Одной обычной, она символизирует жизнь, а другой перевёрнутой вверх ногами, что, по нацистской символике, означает смерть. Все офицеры по очереди зайдут к Шломо, чтобы он снял размеры и не перепутал. А вечером Вагнер принесёт ему столько золота и серебра, сколько потребуется.

Шломо сделал доску и вбил в неё 20 гвоздей, на которые повесил размеры, а на отдельном листке написал имена всех заказчиков. Теперь он был спокоен. Он знал, что ему гарантирована жизнь по крайней мере до тех пор, пока он не сделает эти 20 колец и кроме того он познакомится с каждым офицером СС лично. Если он хочет уцелеть, очень важно хорошо знать своих врагов.

В один из следующих дней, когда Шломо работал над кольцами, Вагнер влетел в барак и потребовал от рисовальщиков Херсцеля и Моника вывески, которые он им заказывал. Они сказали, что вывески ещё не готовы, потому что он не установил им срока и не предупредил, когда он зайдёт за ними. Реакция Вагнера была мгновенной. Одним ударом он выбил у Херсцеля два зуба, а когда тот упал на пол, несколько раз изо всех сил ударил его ногой. Потом он принялся избивать Моника. Когда и он упал на пол, Вагнер поднял их обоих как котят, за шивороты и, ударив рисовальщиков головами друг о друга, выбросил их во двор.

Шломо видел этот жестокий урок, но не осмелился произнести ни слова. После того как Вагнер ушёл, ювелир и его родственники втащили рисовальщиков в барак, уложили их на постели и постарались облегчить их боль мокрыми холодными тряпками. Их глаза и рты были распухшими, но все кости остались целыми. На следующее утро, с трудом открыв глаза хотя бы настолько, чтобы видеть кисточки, они принялись за работу с таким рвением, какого Шломо раньше не видел. Это избиение, хотя оно длилось не более трёх минут, подтвердило у Шломо его мнение о Вагнере. За внешне спокойным лицом скрывалась ярость, которая могла выплеснуться в любой момент и по любой причине. Как Шломо и опасался, Вагнер

Вторая неделя жизни в Собиборе шла уже по установившемуся порядку, и это хоть немного успокаивало Шломо. Он продолжал делать кольца для эсэсовцев, нацисты требовали дополнительные кольца и украшения, а когда Шломо отвечал, что не может сделать их без разрешения обершарфюрера Вагнера, они ворчали, ругались и угрожали. И эшелоны продолжали приходить, иногда по 2 или 3 в день. Женщины налево, мужчины направо. Женщины и дети первыми заходили в ворота. После того как уходили мужчины, специальная команда выходила чистить двор от оставленных евреями вещей. Потом следующий эшелон.

В голове у Шломо копилось всё больше и больше вопросов. Куда девают нацисты чистую одежду тех тысяч евреев, которые уходят в душевые? Почему только евреев привозят на работу в Собибор? Почему нацисты так жестоко избивают женщин, если хотят, чтобы они потом работали? Почему нацисты привозят евреев именно сюда, почти к русской границе, когда они уже давно оккупировали всю Польшу? Почему он не может увидеть отца, мать и сестру?

Шломо второй раз спросил об этом оберштурмфюрера Штангля, когда тот опять пришёл в барак. И комендант снова ответил ему: «Не беспокойся. Они в гораздо лучшем месте. У них есть все, что им нужно. И ты скоро к ним присоединишься. Обещаю». Шломо пытался отогнать мучившие его вопросы, сосредоточиться только на своей работе и думать только о том, как ублажить нацистов. Он боялся, что поиски ответов на эти вопросы могут лишить его рассудка, отнять у него последнюю надежду и привести к ошибке в работе.

В конце мая Шломо познакомился с одним охранником украинцем. Молодой парень около 20 лет, он видимо получил какое-то образование, потому что хорошо говорил по-немецки. Он был фольксдойче, т. е. украинец немецкого происхождения. После вторжения в Россию в июне 1941 года немцы завербовали на службу около 250 000 эстонцев, латышей, литовцев и украинцев. Поскольку они не доверяли им полностью, они посылали их на вспомогательные работы, чаще всего в полицию. Одной из этих работ была охрана лагерей, находившихся под контролем СС. Большинство украинцев ненавидело немцев, и нацисты знали это. Но они также не любили поляков, которые после первой мировой войны забрали часть Украины. Они не любили русских, которые обрекли их на голод и нищету после революции, и евреев, которых они притесняли со Средних веков. И немцы знали это тоже. И украинцы, большей частью бедные необразованные крестьяне, охотно шли помогать нацистам. А лагерь был весьма безопасным местом, чтобы отсидеться здесь во время войны.

Молодой парень в чёрной рубашке стоял у дверей барака и не решался войти. Очевидно, ему уже запрещали подходить к ювелиру, но он, всё же, решил рискнуть и нарушить этот запрет. «У меня есть записка для тебя от твоего друга Ави». Он протянул Шломо листок бумаги. Мальчик испугался. Может, это ловушка? Разве Вагнер не предупреждал его об украинцах?

Чернорубашечник видимо почувствовал страх Шломо и, чтобы успокоить его, сказал: «Меня зовут Клятт. Ави уже дал мне золото. Но мне нужно ещё». Зная жадность украинцев и снедаемый любопытством, Шломо принял записку. «Я дам тебе золото завтра», — сказал он.

Записка жгла его карман, но он не решался открыть её, потому что Вагнер, Болендер или Штангль могли зайти в любой момент. Время от времени он трогал её, и шуршание бумаги внушало ему надежду. Значит, евреи есть и там, за загадочными воротами. Может быть, Ави знает что-нибудь о его родителях и о Рике. Может быть, они даже просили его написать эту записку.

Поздно вечером, когда Мозес, Янкус и Нойет встали настороже около окон и дверей, Шломо зажёг керосиновую лампу и попытался разобрать торопливо написанные строчки. Почерк был таким неразборчивым, что он смог прочесть только две фразы: «Ни одного живого… Читай Каддиш». Шломо был настолько оглушён, что даже не мог заплакать. Он не понимал этой записки. О ком он должен читать Каддиш? О матери? Об отце? О Рике? А что стало со всеми остальными евреями из Ополе? О них тоже Каддиш? В его мозгу стоял крик Ави: «Ни одного живого… Ни одного живого… Ни одного живого…»

Пока Нойет читал Каддиш, Шломо снова и снова повторял про себя первую строчку молитвы: «Велико и всемогуще имя господне…» Мальчики повернулись лицом на восток, в сторону своего города и, произнося древние слова, пытались ухватиться за ниточку надежды, моля бога о понимании.

Мозес и Янкус лежали в своих койках и рыдали. Нойет и оба рисовальщика молчали. Шломо терзали эмоции. Слёзы стояли в глазах, но не капали. Крики из глубины души умирали, не успев вырваться наружу. Ненависть наваливалась на него, подавляя все чувства печали, боли и любви. Вместо них образовалась пустота.

Под утро, когда стало светать, в душе мальчика произошёл перелом. Родилось новое желание жить и уцелеть для того чтобы отомстить за родителей и Рику и, если потребуется, убить тех, кто лишил их жизни. Он не мог понять и объяснить это новое чувство. И ему было ясно: он должен продолжать притворяться спокойным, чтобы не дать нацистам заподозрить, что теперь он знает страшный секрет Собибора.

Глава 5

Весна 1942 г.

На следующее утро, когда Клятт пришёл в барак за золотом, Шломо передал ему записку для Ави. «Должен ли я прочитать Каддиш только по моим родителям или по всем евреям? Что происходит с евреями, которых отправляют в твою часть лагеря?». Если его родителей и сестры действительно нет в живых, Шломо должен был знать, как они умерли. Страдали ли они? Забили их до смерти или застрелили? С тех пор как Янкус рассказал ему о том, что он видел в загоне, у него перед глазами стояли нацисты, избивающие его мать и сестру кнутом и срывающие с них одежду, когда они пытались сохранить своё человеческое достоинство.

Едва Клятт ушёл, как в барак нетвёрдой походкой ввалился шарфюрер СС Пауль. Шломо был уверен, что он видел уходящего Клятта, но поскольку эсэсовец был, очевидно, пьян, он не придал этому значения. Пауль вытащил из кармана горсть золотых украшений и, запинаясь, пробормотал: «Сделай мне кольца».

— Я не могу. Только если господин комендант Штангль или обершарфюрер Вагнер прикажут мне. И кроме того я ещё не закончил другие…

— Я не хочу слышать ни о каких приказах Штангля или Вагнера. Лицо Пола покраснело. Я хочу кольца. Через 3 дня.

— Но я…

Пауль сначала ударил ювелира в глаз, а

Несмотря на боль, Шломо не плакал. Ненависть удержала его слёзы, и к концу дня он уже совершенно привык к этому новому для него чувству.

«Кто это сделал?», — спросил его зашедший после обеда в барак Вагнер. Шломо не ответил. Он боялся, что Пауль придёт снова и на этот раз изобьёт его сильнее. Но Вагнер настаивал, и в его голосе Шломо даже послышалась угроза.

«Шарфюрер Пауль», — сказал он наконец.

Шломо предполагал, что Вагнер скажет ему, чтобы он не волновался, что этого больше не произойдёт, потому что он работает на него, что Шломо должен сконцентрироваться на изготовлении 20 фирменных колец и что никто больше не будет его беспокоить. Но вместо этого Вагнер засмеялся.

Несмотря на злорадный смех эсэсовца, мальчик всё ещё надеялся, что Вагнер будет его лучшим защитником. «Я попал в западню, — сказал он нацисту. — Вы велели мне ни у кого не брать заказов без вашего разрешения. Я послушался и посмотрите, что случилось. Как я могу работать, если другие будут меня избивать? Как я могу сделать кольца для господина коменданта? Что мне делать?» Шломо выбрал правильный ход, и Вагнер смягчился. «Делай кольца для нашей команды. Об остальном я позабочусь», — сказал он.

Вагнер и Пауль пришли вместе в конце дня. Они оба улыбались и шептались, глядя, как Шломо затачивает серебряные кольца с золотыми эмблемами жизни и смерти. «Когда закончишь, — сказал, наконец, Вагнер, — сделай кольцо для моего друга».

Чтобы быть уверенным, что у Вагнера не возникло подозрения о том, что теперь Шломо знает тайну Собибира, он спросил его о своих родителях. Это был тяжёлый вопрос. Мальчик боялся, что дрогнувший голос или слёзы могут выдать его эмоции, но ненависть помогла ему говорить спокойно и твёрдо. Когда Вагнер ответил ему, что не надо беспокоиться, и что он скоро с ними встретится, у Шломо не хватило храбрости поднять глаза от своей работы.

В конце концов, Штангль не врал ему. Его отцу, матери и сестре теперь действительно было хорошо, они действительно теперь ни в чём не нуждались, они действительно были теперь в лучшем месте и он был уверен, что присоединится к ним, как только Штангль и Вагнер не будут больше в нём нуждаться. Разве оберштурмфюрер Штангль не дал ему в этом слово офицера? Раз так, Шломо сделает всё, чтобы нацист не сдержал своего слова, он никогда не пойдёт в эти ворота. Как угодно, но он выживет.

Поздно вечером в барак пришёл Клятт с длинным письмом от Ави. Охранник сказал, что придёт ещё раз завтра утром за следующей порцией золота. Шломо дождался ночи, чтобы открыть письмо. Он читал вслух.

«Дорогой брат! Я просил тебя прочесть Каддиш не только о твоих родителях, а обо всех. Из тех тысяч людей, которых привозят сюда, никто не остаётся в живых. Из всех прибывших эшелонов осталась только маленькая группа людей, которых держат для работы. Я чудом попал в эту группу. Когда евреи проходят через ворота, они идут по длинному коридору. В конце они раздеваются, оставляют все свои вещи, и их загоняют в большие бараки, где они будто бы должны принять душ. Когда бараки заполняются, эсэсовцы закрывают двери. Включается большой мотор, и выхлопные газы по трубам поступают в бараки. Все кто там находятся, умирают от удушья. Пока это происходит, выкапываются огромные траншеи, и мы, выбранные из того же эшелона на котором приехал ты, выносим мертвецов из бараков и тащим их в траншеи. Иногда земля шевелится, потому что кто-то ещё не умер. Тогда приходят нацисты и стреляют в это место. Я рассказываю тебе об этом для того чтобы, если тебе когда-нибудь удастся убежать, ты расскажешь миру о том что здесь происходит, т. к. я не надеюсь увидеть тебя ещё раз. Никому, кто попадает в эту часть лагеря, не разрешается отсюда выходить. Я не могу описывать тебе все подробности, потому что ты никогда не поверишь, что делается в этом ужасном месте. Это непостижимо для человеческого ума. И я хотел бы тебе рассказать, какими садистами показывают себя нацисты. Глядя на то, как мучаются и умирают люди, они приходят в такой восторг, как будто слушают оперу».

Ави написал о том, что копать траншеи и таскать трупы приходится так много, что нет времени передохнуть. Многие евреи даже не могут есть тот скудный паёк, что им дают. Но нацисты совсем не беспокоятся о том, ослабел человек или нет, в здравом он уме или уже свихнулся от увиденного, порядок не меняется. Они расстреливают каждого, кто больше не пригоден для работы и заменяют их новыми евреями.

«Из этого письма ты узнаешь всё. Я долго не выдержу, мой конец близок, и я знаю это. Я уже стою одной ногой в могиле вместе с моими братьями-евреями. Я не боюсь писать тебе это письмо, потому что мне уже наплевать, поймают они меня или нет. Я в руках бандитов и не ожидаю ничего кроме смерти. Но ты подвергаешь себя большому риску, если тебя поймают с этим письмом. Я пишу это в надежде, что тебе как-нибудь удастся убежать из Собибора. К сожалению, мне это не светит. Если можешь, беги! Твой друг Аврахам».

В бараке стояла мёртвая тишина. Письмо Ави было для мальчиков как удар обухом топора, отрезавшего последние ниточки надежды. Первым нарушил молчание Янкус. Газовая камера поглотила его мать и бабушку. Известие об их страшной смерти, в добавление к шоку, который он испытал, когда видел, как нацисты избивали женщин и убивали младенцев, оказались выше душевных сил 13-летнего мальчика. Он свалился на кровати и, катаясь по ней в рыданиях, твердил только одно слово: «мама, мама, мама…»

Истерика Янкуса вернула Шломо и Нойета из мира их собственных страданий к реальности. Опасаясь, что его крик среди ночи привлечёт внимание нацистов, они уложили его и, прикрывая ему рот своими руками, успокаивали как маленького ребёнка. В конце концов, Янкус забылся в беспокойном сне.

Нойет принял известие о смерти своей семьи как проявление божьей воли. Он был хасидом, членом секты, которая появилась в Польше ещё за 200 лет до Собибора, когда частые погромы тоже угрожали привести к исчезновению еврейского народа. Дома он всегда соблюдал традиционный внешний

Шломо, хотя его родители соблюдали все обряды и традиции, был тем, кого сегодня назвали бы реформистом. Кроме того, будучи на 6 лет младше Нойета, он ещё не задумывался всерьёз над проблемами веры. Он воспринимал религию как часть того образа жизни, который вела его семья и всё его местечко. Теперь он остался без этого наследства, его семья была убита, его местечко разрушено. Бог занимал последнее место в его мыслях.

— Что нам делать? Что нам делать? — спрашивал он.

— Мы должны думать о Боге, — сказал Нойет, — потому что все, что он делает, — правильно, и мы не должны бороться с ним.

Шломо разозлился из-за того, что упоминание о боге, у которого не было ни малейшего места в его планах на будущее, вмешалось в их разговор. «Бог? Где твой бог, если он разрешил убить моих родителей? — спросил он. — Как это он может быть добрым, если он ничего не делает для евреев и позволяет их убивать как скотину? Где твой бог, если он не приходит им на помощь? Ты хочешь, чтобы я молился твоему богу и благодарил его за то, как были убиты мои отец и мать? Нет, Нойет! Ни в коем случае. У меня есть только одно желание — убить этих бандитов. А не молиться твоему богу, который помогает им».

Шломо был сам удивлён ярости своих слов. Никогда раньше он не осмелился бы сказать такое. Но сейчас эти слова легко сорвались с его губ, как будто они давно были записаны в его сердце и только ожидали наконец быть прочитанными. И чем дальше он говорил с Нойетом, тем твёрже становился его голос.

«Может, ты забыл, Нойет, как нас притесняли ещё до войны, когда и ты и я были маленькими? Ты забыл, как мы ходили в синагогу под улюлюканье поляков, которые кидали в нас камни и плевались? Ты должен помнить, как они кричали нам: «Евреи, убирайтесь в Палестину. Там ваша родина!». Я помню, как я приходил домой в синяках, в разорванной одежде, всё потому что я защищал твоего бога, Нойет. Нет. Тысячу раз нет. Если бы мы, евреи, были решительными, возможно этого не случилось бы. По крайней мере, мы бы сопротивлялись. И если мы всё равно умрём, мы должны, умирая, убивать их. К нам относились как к трусам, потому что евреи вроде тебя отсиживались на скамейках в синагогах и совершенно забыли о племени Маккавеев, которые хотя и были религиозными, оставили о себе память как легенду о смелости и храбрости. Будь уверен, Нойет, если хоть один из нас останется в живых, он расскажет миру о Собиборе. И тогда вместо покорных сегодняшних овец мир увидит много, очень много завтрашних Маккавеев. Подумай о том, что нацисты тоже действуют во имя бога. Вспомни, что написано на пряжках их ремней — Gott mit uns — С нами бог. Ответь мне, какой бог? Тот, кто на нашей стороне, или тот, кто с ними?»

Нойет принял эту тираду без тени раздражения. «Мы, евреи, должны расплачиваться за наши грехи, — сказал он. — И ты расплачиваешься за них тоже».

«А дети? Те, которых убивают нацисты, они тоже нагрешили? Ответь мне».

На этот вопрос Нойет не мог ответить. Шломо ушёл в себя, потрясённый своей ненавистью к богу, своей злостью к тем еврейским старикам, которые учили покорности и терпению даже по отношению к нацистам. Он больше не чувствовал себя 15-летним мальчиком, невинным, наивным и доверчивым. Он превратился в мужчину, но вместо любви и уверенности был наполнен только ненавистью и чувствовал, что способен на такую жестокость, которую видел вокруг себя. Ему казалось, что мир перевернулся вверх дном. Мир, где выжить может только самый сильный, где цель оправдывает средства и зло можно победить только злом. Наконец Нойет прервал молчание. «Молись, Шломо, молись, — сказал он. — Мы всегда должны молиться».

Ювелир потерял над собой контроль и закричал так, что Мозес от страха забился в угол: «Заткнись! — крикнул он Нойету. — Хватит! Мы должны думать только о том, что делать завтра. Мы не должны тратить время, обращаясь к твоему богу, который не сделает ничего, чтобы помочь нам!»

Этот взрыв заставил Нойета перестать напоминать о молитвах. Следующие несколько часов они говорили только о том, как выжить в этом аду, отгоняя горе и мысли о газовых камерах. Они решили продолжать делать кольца и украшения со всем усердием, на какое они способны, потому что как только Штангль и Вагнер почувствуют, что их надо заменить, их убьют в тот же день. И продолжать спрашивать нацистов о своих родителях, чтобы не возникло подозрения о том, что им стала известна тайна Собибора.

Под утро Шломо написал короткое письмо Ави и, когда Клятт пришёл за своим золотом, он передал украинцу записку: «Мой друг Аврахам! Твоё страшное письмо не застало меня врасплох. Я уже давно подозревал это. Теперь, когда я знаю правду, внутри меня появилась сила, которую я не могу объяснить. Шестым чувством я знаю, что нацисты не убьют меня, и я останусь жить. И если мне это удастся, я отомщу. Не за всех, потому что это невозможно, а только за мою семью и моих друзей. Я клянусь тебе их памятью, я отомщу, так или иначе. Пиши мне только в случае необходимости и не рискуй. Делай все, что ты можешь, чтобы прожить ещё несколько дней или хотя бы несколько часов. Может быть, счастье улыбнётся тебе, и ты сумеешь убежать из этого ада».

*

Шарфюрер Пауль явился в барак как обычно пьяным. «Моё кольцо, — потребовал он. — Я хочу кольцо».

Шломо сказал ему, что ещё не начал делать его, потому что выполняет заказ оберштурмфюрера Штангля на фирменные кольца с эмблемой жизни и смерти. Он напомнил ему слова Вагнера: «Закончи фирменные кольца, а потом сделай кольцо моему другу!»

«Я приду за своим кольцом завтра», — сказал эсэсовец и бросил на стол небольшой пакет.

Когда нацист ушёл, Шломо развернул пакет. Внутри лежали золотые зубы, на одних были следы крови, из других торчали обломки костей. У мальчика закружилась голова. Утром прибыл новый эшелон, и нацист не терял времени даром.

Шломо работал над кольцом для Пауля до глубокой ночи, и в бараке стоял тошнотворный запах горелого мяса. Чувствуя себя виноватым за то, что использует зубы убитых

«Ещё, — сказал Пауль. — Ещё… ещё… ещё… ещё!».

Когда Шломо не мог больше глотать и водка начала стекать по его подбородку, Пауль дико захохотал. Он заставил мальчика допить её до конца и Шломо стал настолько пьян, что не мог стоять на ногах. Нойет уложил его на койку, и он проспал весь вечер и всю следующую ночь. Этот сон был как подарок, без слёз и кошмаров, без страхов и ненависти.

Пауль и Вагнер пришли в мастерскую на следующее утро. Они распахнули дверь, но не зашли.

«Выходи! — приказал Пауль ювелиру. — На улицу!» Когда Шломо вышел во двор, нацист скомандовал: «Снимай штаны и наклонись! Получишь десять ударов по заднице. Считай!»

Шломо не знал, в чём он виноват, но понимал, что любой вопрос возбудит у пьяницы ещё большую злобу и жестокость. Нацист встряхнул свой кожаный кнут. Первый удар ожёг Шломо, и он крикнул первое, что пришло на ум: «Мама! мама!». Это придало ему силу и, стиснув зубы, он считал вслух: «Два, мама… три, мама!» После десятого удара он упал. Пауль и Вагнер с хохотом ушли.

Со временем полоски на его ногах, спине и ягодицах перестали кровоточить, но жажда мщения у Шломо выросла ещё больше. Очень часто мечты о мести казались ему безнадёжными, потому что вокруг он видел только заборы, охранников, собак и винтовки. И тогда он думал: прежде всего, выжить. Выжить — это лучшая месть.

Глава 6

Весна 1942 г.

Вагнеру нужны были сапожники, поэтому на очередной селекции он выбрал Исаака и его друга Зола. Исаака привезли из Жулкевки, что в 100 километрах от Собибора. В местечке обитало около 3000 евреев, в основном торговцев и ремесленников, которые жили в домах с соломенными крышами. Исаак, его отец и братья были сапожниками. Они держали на рынке маленький ларёк, где продавали и чинили обувь католикам. Открытого антисемитизма в Жулкевке не было. Евреи старшего поколения верили в идеи сионизма, молодёжь увлекалась коммунизмом. Когда немцы вошли в город в 1939 году, они евреев не тронули. А когда Жулкевка отошла в русскую зону раздела Польши, многие молодые евреи даже вступили в комсомол. Отступающая в 1941 году Красная Армия предлагала забрать с собой всех евреев, кто хотел бы жить в Советском Союзе. Но ушли единицы. Зачем бросать свои дома, мастерские и хозяйства? Жулкевка всегда была спокойным городком, да и немцы не были такими уж плохими.

Но едва русские покинули город, начался ужас. Сначала нацисты ограбили и расстреляли богатых евреев, забрав их меха и золото. Потом расстреляли коммунистов и тех молодых евреев, кто дружил с русскими. И наконец, всех остальных евреев местечка, включая Исаака, его жену с 5-летним сыном, родителей, четырёх братьев и сестру погрузили в товарные вагоны и повезли в Собибор. До них ещё и раньше доходили слухи о массовых убийствах в Белжеце, но война всегда рождает страшные истории, поэтому пока они не верили. Пока…

Когда они увидели что поезд прошёл мимо Белжеца, Исаак обнял жену и сына и сказал, что их везут в рабочий лагерь. Они будут держаться вместе, а когда война кончится, вернутся домой. «Ничего страшного», — уверял он их.

Когда поезд где-нибудь останавливался, к вагонам подходили поляки и кричали: «Эй вы, евреи! Вас скоро сожгут! Выкидывайте из вагонов свои вещи! Вы никогда не вернётесь домой! Не отдавайте немцам свои пожитки! Выкидывайте их сейчас!».

Когда в Собиборе двери вагона отворили, Исаак замер от страха и прижал к себе сына. Украинец влез в вагон и вытолкнул их на землю. Толпа тут же разъединила их. Исаак хотел пробиться к жене, которая теперь держала на руках сына, но охранник ударил его винтовкой и вместе с пятью другими мужчинами увёл в сторону кухни. Он приказал им взять по ведру супа и отнести их к двери длинного, укрытого со всех сторон сосновыми ветками, коридора. «Оставьте вёдра здесь», — приказал украинец.

За дверью Исаак слышал отчаянные крики и плач, а когда их вели назад, он увидел через ветки группу голых женщин и детей. Ему показалось, что он даже разглядел среди них свою жену и сына. Он бросился к ним, но охранник так ударил его прикладом по голове, что он упал, а придя в себя, не мог понять, что произошло и где он находится. Остальные подхватили его за руки и потащили туда, где были собраны все мужчины.

Он стоял вместе со своим отцом и братьями, когда Вагнер проходил вдоль строя, отбирая уже портных.

«Выйди», — прошептал ему отец, но ещё не оправившийся от удара по голове, Исаак продолжал стоять.

«Он сапожник», — сказал отец, выталкивая сына из строя.

Вагнер остановился. «Сапожник? Можешь показать свою работу?» Вагнер знал, что евреи могут сказать что угодно, чтобы спасти свою шею, и у него не было времени на «сапожников», которые не умеют чинить обувь.

«Да», — сказал Исаак, успокоенный видом стоявшего перед ним высокого нациста. Он взял за руку своего друга Зола. «Он тоже очень хороший сапожник». Вагнер велел обоим выйти из строя. «Мой отец и братья тоже сапожники», — сказал Исаак. Он решил, что для его отца будет легче и безопаснее делать обувь, чем копать канавы. «Они…»

«Сапожников хватит, — прервал его Вагнер. Портные? Есть портные?»

«Моя жена прекрасная портниха», — успел сказать Исаак ещё до того как Вагнер отошёл от него.

«Как зовут? Вагнер остановился. — Я поищу её». Он прошёл через ведущие к «душевым» ворота и через несколько минут вышел. «Она уже ушла, — сказал он Исааку. — Портные, есть портные?».

Украинский охранник отвёл Исаака и Зола, который и на самом деле был сапожником, в барак, соседний с бараком Шломо. В углу были навалены кучей куски кожи, а на единственном столике лежало несколько чёрствых кусков хлеба и две чашки. Казалось, что кто-то недавно выбежал отсюда, бросив всё впопыхах. Исаак и Зол разделили хлеб и медленно съели его, удивляясь какой же это еврей мог сейчас оставить продукты. Что случилось с теми сапожниками, которые работали здесь до них? Может быть, перевели в другой лагерь?

Вагнер зашёл к ним под вечер. «Пару сапог для коменданта, — приказал он Исааку и подал ему размеры. — Они должны быть отличными».

Исаак и Зол старались изо всех сил и к

Исаак считал доставшуюся ему работу подарком судьбы, потому что хотя бы на время она заслоняла его опасения за жену и сына и как-то скрашивала его одиночество. Где они сейчас? Скоро ли и его переведут в их рабочий лагерь? Эти вопросы всегда вызывали у него воспоминания о криках голых женщин и детей, которые в ужасе шли по тому длинному коридору. Однажды во дворе он встретился со Шломо. Ювелир проявил внимание и чуткость по отношению к взрослому человеку и очень осторожно рассказал ему о тайне Собибора.

Исаак не мог этому поверить. Это не могло случиться с его женой и сыном, с родителями, с четырьмя братьями и сестрой. Его семья не могла исчезнуть. Все мёртвые? Этого не может быть. За что? Кто может проявить такую жестокость? Друг Шломо Ави ошибается. И кроме того за дверью в конце коридора живут евреи, Исаак каждый день видит, как они таскают туда вёдра с супом, как и он в первый день по приезде. Зачем носить туда еду, если там нет живых?

Однажды, когда Клятт искал восьмерых мужчин, чтобы отнести туда вёдра с супом, Исаак вызвался добровольцем. Он надеялся хотя бы перекинуться взглядом с женой и сыном или, по крайней мере, что-то узнать о них. Какой бы призрачной ни казалась такая надежда, он не хотел упускать возможности. Когда он подошёл к загадочной двери, он наклонился, чтобы разглядеть что-нибудь через щель между досками. Он увидел другую голую женщину и ребёнка, и его как будто обожгло огнём. Вот также и его жена и сын шли на смерть голые, беспомощные, несчастные и не было рядом никого, кто бы мог их защитить. Исаак не видел, как Клятт замахнулся прикладом своего карабина. Назад в барак его вели под руки остальные евреи. Если бы он не был таким хорошим сапожником, Вагнер послал бы и его в эту дверь.

Шломо был совсем юным и мало что видел в жизни кроме голода, убийств и ненависти. Исааку было 26 лет, у него уже была своя семья, за которую он чувствовал ответственность. С женой и сыном были связаны все его мечты, планы и надежды. Без них, без родителей, братьев и сестры он остался совсем один, и его горе было таким глубоким, что Зол сомневался, сможет ли он хоть когда-нибудь его преодолеть. Но он сумел, и также как Шломо решил, что обязательно должен выжить, чтобы отомстить, чтобы рассказать всему миру о том, что случилось с его женой и сыном, со всеми евреями Жулкевки. Ведь если мир узнает об этом, думал Исаак, он сумеет остановить нацистов.

*

Пока Шломо продолжал делать кольца, а Исаак туфли, поезда и грузовики без передышки привозили в Собибор обитателей гетто из городов восточной Польши — из Реёвец, Замосца, Комарова, Демблина, Рыков, Йозефова, Баранова, Консковола, Маркузова, Мишова, Туробина, Горшкова, Красныстава, Избицы, Седльце, Хельма, Влодавы, Хрубешува, Дубенки, Грабовича, Учаны, Бяла-Подляски, Красницына. Все привезенные умирали в тот же день.

Однажды жарким июльским утром Вагнер объявил, что все рабочие должны будут целый день не выходить из своих мастерских, потому что в лагерь приезжает инспекция старших офицеров СС из Берлина. Накануне узники лагеря до блеска убирали офицерский корпус, столовую и служебные кабинеты эсэсовцев. Теперь им было приказано вычистить свои бараки на случай, если высокие гости из Берлина захотят проинспектировать и их.

В 11 часов утра на следующий день в тупиковую ветку въехал состав из нескольких роскошных вагонов. Комендант Штангль и Вагнер приветствовали шесть старших офицеров СС и трёх гражданских, которые сошли на перрон. Шломо, Исаак и остальные наблюдали за ними через щели в своих бараках.

Прежде всего, инспекторы пошли через ворота к газовым камерам, а потом вернулись на место, где обычно происходила селекция. Гауптштурмфюрер Штангль показывал рукой в разные стороны, как если бы он был гидом, ведущим экскурсию по Собибору. Он обращался в основном к худощавому высокому офицеру СС, который в свою очередь вёл себя так, как будто давал Штанглю очередные инструкции.

Инспекция очень скоро уехала. Штангль и Вагнер были расстроены тем, что высшие чины даже не остались, чтобы выпить с ними коньяку. Свою досаду Вагнер сорвал на евреях. В тот же день он отправил в газовую камеру мальчиков, которые помогали готовить праздничный ужин.

Но Штангль и Вагнер всё же остались довольны и были горды своей работой. Не зря же к ним в гости пожаловал сам рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер.

Глава 7

Лето 1942 г.

Когда в 1929 году Гиммлер стал начальником личной охраны Гитлера Schutzstaffel, или СС, в ней было только 280 человек. К тому моменту, когда летом 1942 года он посетил Собибор, созданный им корпус СС насчитывал 250 000.

Католик по рождению, Гиммлер не был верующим и не посещал церковь. Ему всегда нравился Орден Иезуитов, основанный когда-то испанским военным Игнатием Лойолой. Это была личная гвардия Папы Римского, куда отбирали только людей с твёрдым характером, прошедших длительный срок послушничества. В ордене царила строжайшая дисциплина, при посвящении в члены послушники давали клятву до конца жизни служить его святейшеству — Папе. Это была религиозная элита внутри Римской Католической Церкви, сила внутри силы. Гиммлер организовал корпус СС по принципу ордена иезуитов, за что Гитлер иногда называл его «мой Игнатий Лойола».

С самого начала Гиммлер отбирал в СС людей только из аристократов, интеллектуалов и богатого среднего класса. Они должны были быть «расово чистыми» и физически способными выполнить любое задание. Их проверяли в течение 9 месяцев, воспитывая их на основных принципах СС: элитизм, расовое превосходство, антисемитизм и беспрекословное повиновение. Каждый год в день рождения Гитлера, 20 апреля, будущие эсэсовцы при свечах давали клятву верности, часто в присутствии самого Гитлера. Тысячи голосов скандировали в унисон: «Я клянусь тебе, Адольф Гитлер, фюрер и канцлер германского рейха, в моей верности и преданности. Я клянусь служить тебе и тому, кого ты назначил моим командиром до самой смерти, и поможет мне бог».

После принятия клятвы, будущие эсэсовцы получали форму, но ещё без погон. Их им давали через

Вопрос. Кому мы должны служить?

Ответ. Нашему народу и нашему фюреру Адольфу Гитлеру.

Вопрос. Почему мы должны подчиняться приказам?

Ответ. Потому что мы убеждены в правоте нашего движения, в превосходстве германского народа, потому что мы верим в нашего фюрера и потому что мы дали клятву верности.

Успешно сдавшие этот последний экзамен получали новую форму, отличавшуюся от обычной армейской: чёрные брюки и кители, фуражки с эмблемой черепа, серебряные кольца и кинжалы. Они пели особый эсэсовский гимн и начинали получать свой эсэсовский журнал «Чёрный корпус».

После вторжения в Польшу Гитлер поручил своему главному доверенному лицу осуществить давно задуманный им план: разделить её на две части. Он намеревался германизировать западную часть Польши и включить её в состав рейха, а восточную (Генерал-губернаторство) превратить в гигантский источник рабского труда. При этом 3 миллиона проживавших в Польше евреев должны быть сразу изолированы до тех пор, пока он точно не решит, что с ними делать.

Гиммлер справился с этой работой. Миллионы поляков из западных областей страны он выгнал в восточную. Те члены местных органов власти, кто отказался с ним сотрудничать, отправились в концлагеря, а их дома, фермы и бизнесы перешли в руки переселённых сюда немцев. Более 200 000 польских детей, которые выглядели как арийцы, были отняты у их родителей и переданы на воспитание в германские семьи.

Затем Гиммлер и его правая рука Рейнхард Гейдрих создали пять специальных эсэсовских подразделений для того чтобы уничтожить цвет польской нации — аристократию, культурную элиту (учителей, писателей, врачей, художников), политических лидеров (антигерманские польские националисты, социалисты, коммунисты) и тех священников и монахов, кто хотел восстановить независимость Польши. Эти подразделения убили от одного до двух миллионов поляков.

И наконец, Гиммлер угнал в гетто всех польских евреев, используя их как дармовую рабочую силу в ожидании пока Гитлер решает их судьбу. В гетто городов центральной части страны он добавил ещё один миллион евреев, изгнанных из западной Польши, Австрии, Германии и Чехословакии.

После нападения на Россию именно Гиммлеру фюрер доверил свой план по уничтожению всех коммунистов, партизан, цыган и евреев. Пять миллионов русских евреев рассматривались как удобная мишень. 90 % их жили в переполненных городках Литвы, Латвии, Эстонии, Белоруссии и Украины. Большинство из них не подозревали об отношении немцев к евреям в завоёванных ими странах. Некоторые даже приветствовали немцев, которые пришли избавить их от красной чумы[2].

Используя полученный в Польше опыт, Гиммлер создал четыре особых подразделения эсэсовцев, по 3000 человек в каждом, которым помогали добровольцы из местного населения. Продвигаясь вслед за армейскими частями, эти айнзатцгруппы уничтожили миллион евреев и семь миллионов русских.

Когда Гитлер принял своё окончательное решение — уничтожить всё европейское еврейство — поручить это можно было только самому доверенному лицу — Гиммлеру, который к этому времени уже приобрёл достаточный опыт. Гиммлер выбрал восточную Польшу для размещения там лагерей уничтожения по ряду причин. Во-первых, там проживала 1/3 всех евреев Европы. Во-вторых, там была хорошо развита сеть железных дорог с ветками даже в маленьких городах. В-третьих, эта часть Польши была отрезана от остальной Европы солдатами вермахта, языковыми и культурными проблемами. И, наконец, восточные поляки были одними из самых злобных антисемитов во всей Европе.

В особо секретной части программы, названной в честь Гейдриха «Операция Рейнхард», к уже имевшимся на территории Польши 300 рабочим и концентрационным лагерям Гиммлер добавил ещё три лагеря смерти, исключительно для уничтожения евреев. Он провел первое испытание операции в старом поместье около города Хелмно в лесах западной Польши в 70 километрах к северу от Лодзи. В гетто Лодзи ещё оставалось около 100 000 евреев, и Гиммлер решил, что будет проще убить их недалеко от дома, чем катать через всю страну. Хелмно открылось в декабре 1941 года. Система уничтожения здесь была весьма примитивной. Евреев из гетто привозили в Хелмно на поездах, а от станции к поместью их доставляли на грузовиках или на подводах. В поместье им приказывали раздеться, чтобы принять душ и загоняли в один из четырёх заранее приготовленных грузовых автобусов. Пока эти автобусы ехали к уже вырытым траншеям, их пассажиры задыхались от выхлопных газов, направляемых внутрь. Тех, кто ещё умудрялся остаться в живых, при разгрузке автобуса пристреливали. Айнзатцгруппы в России уже применяли эту тактику так называемых душегубок и, хотя они действительно были примитивными, убийство обходилось палачам дешевле расстрела.

Но душегубки были маленькими. И, учитывая опыт Хелмно, Гиммлер распорядился установить в трёх лагерях смерти газовые камеры. Белжец, к юго-востоку от Люблина, где было большое гетто, открылся в марте 1942 года, Собибор на северо-востоке от Люблина в апреле, а Треблинка на северо-востоке от Варшавы в июне, за месяц до визита Гиммлера в Собибор.

Для управления всеми лагерями Гиммлер организовал специальный корпус СС под названием «Мёртвая голова». Первый отряд был сформирован ещё за 6 лет до войны и прошёл тренировку в Дахау, лагере для политзаключённых. Обучавшие их офицеры СС железной прусской дисциплиной доводили новичков до бешенства, а когда видели, что их терпению наступает предел, разрешали курсантам вымещать свой гнев на узниках. Те, кто при этом показывал особую жестокость, получали поощрения и продвигались по службе. Тех, кто проявлял хотя бы незначительную мягкость, выгоняли из рядов СС, а в отдельных случаях даже приговаривали к публичному наказанию плетьми.

К лету 1942 года система лагерей увеличилась настолько — в ведении Гиммлера было 3 лагеря смерти, 16 больших концлагерей и 50 маленьких, плюс несколько сотен рабочих лагерей — что при наборе персонала для них нельзя было быть особо привередливым. В «Мёртвую голову» стали брать не только высокорослых потомков тевтонских рыцарей. Основную часть корпуса теперь составляли необразованные, не нашедшие себе места в жизни люди с нижних ступеней социальной лестницы, зачастую с криминальным прошлым.

Для управления лагерями смерти Гиммлер отобрал 96 эсэсовских офицеров, хорошо знакомых с газовыми камерами. Ещё в 1939 году они работали по специальной программе Гитлера по умерщвлению в таких камерах психически больных людей. Инспектором лагерей смерти он поставил бывшего офицера полиции Кристиана Вирта, которого коллеги звали «Жестокий христианин». До этого назначения Вирт инспектировал 6 «госпиталей», где убивали психических больных и калек и 11 детских «госпиталей», где больных детей умерщвляли посредством инъекций. Так было уничтожено от 60 до 80 тысяч больных немцев и австрийцев. Когда в начале

Комендантом Собибора Гиммлер назначил Франца Штангля, бывшего мастера ткацкой фабрики, который вместе с Виртом занимался «лечением» психбольных. Штангль был верующим католиком и никогда не пропускал церковных служб на праздниках Рождества и Пасхи. Когда он приехал в Собибор в апреле 1942 года, газовые камеры ещё строились. Каждая из трёх комнат с герметически закрывающимися дверями могла вместить от 80 до 100 человек. Трубы от душевых головок вели к 8-цилиндровому мотору, снятому с русского танка. Первое испытание камер, на которое прибыл инспектор Вирт, состоялось в середине апреля. Охранники загнали в камеру около 40 голых девушек, а Вирт, Штангль и эксперт-химик наблюдали за ними через глазки в дверях. Когда через 10 минут скорчившиеся в судорогах тела девушек перестали двигаться, химик проверил свой счётчик, сказал что эксперимент прошёл успешно и официально объявил Собибор готовым к работе. Когда два месяца спустя сюда с инспекцией приехал сам Гиммлер, Штангль уже убил здесь более 50 000 евреев.

Увидев как функционирует фабрика смерти, Гиммлер остался очень доволен и велел Штанглю расширить лагерь. А вернувшись в Берлин 19 июля, шеф СС издал новый приказ: Всё еврейское население, находящееся на территориях под контролем германской армии должно быть вывезено из мест их сегодняшнего обитания. Работы по его ликвидации следовало завершить к 31 декабря 1942 года. Для более быстрого выполнения этой жизненно важной для рейха операции он распорядился отправить в лагеря смерти 250 килограммов цианистого калия в маленьких гранулах. В смеси с кислотой гранулы выделяли смертельный газ, который ускорял бы процесс умерщвления. Доставка этого груза была поручена начальнику технической службы дезинфекции штурмфюреру СС Курту Герштейну.

Хотя высокий голубоглазый блондин Герштейн выглядел как настоящий образец эсэсовского офицера, на самом деле он не был нацистом. Химик по образованию, он поступил на службу для того, чтобы узнать, что случилось с близким ему родственником, которого забрали на лечение в «госпиталь» Гиммлера. Гестапо дважды допрашивало Герштейна из-за некоторых его неосторожных высказываний, но не смогло предъявить ему никаких обвинений. Принимая это назначение, Герштейн надеялся узнать, насколько верны слухи о массовых убийствах в лагерях смерти, и решил для себя по возможности сделать все, чтобы помешать их осуществлению. Понимая, как с ним поступят, если его намерения будут раскрыты, он спрятал под камень своего кольца одну из гранул цианистого калия.

Герштейн и ещё один химик, оберштурмбанфюрер СС Фанненстил, получили приказ прибыть в Люблин, в ставку шефа «Операции Рейнхард, генерала Глобочника. Он рассказал им о газовых камерах в Собиборе, Белжеце и Треблинке. «Это один из наших наиболее охраняемых секретов. За его разглашение — смертная казнь. Вчера двое, не умевших держать свой рот на замке, были расстреляны». Глобочник объяснил учёным-химикам, какую помощь ожидают от них эсэсовцы: «Во-первых, надо организовать процесс дезинфекции одежды, которую оставляют евреи, а во-вторых, увеличить пропускную способность газовых камер за счёт сокращения времени умерщвления».

Химиков отвезли в Белжец, где они своими глазами увидели будущее поле деятельности. На подъезде к лагерю стояли 45 товарных вагонов, набитых евреями. Треть из этих 6000 человек умерла ещё не дожидаясь разгрузки. Потом им показали, как работают газовые камеры. Видя, в каких судорогах, с искажёнными лицами, умирают там евреи, оберштурмбанфюрер весело сказал сопровождавшему его начальнику лагеря: «Слушай, они ведут себя так, как будто пришли в синагогу — поют и танцуют».

В Треблинку Герштейн поехал один. Он видел как голых женщин и детей гнали по длинному коридору, и только в самом конце они начинали понимать, что идут на смерть. Через глазок в дверях он наблюдал, как воздействуют выхлопные газы на спрессованных в камере людей. Когда через 25 минут двери камеры раскрылись, большинство продолжало находиться в вертикальном положении, потому что падать им было некуда. Герштейн видел, как рабочая команда вытаскивала трупы, крюками раздирала у мертвецов рты, чтобы проверить, не спрятали ли они туда какие-либо драгоценности, как рабочие залезали руками в задние проходы и половые органы женщин. Всё найденное они сдавали надсмотрщику эсэсовцу.

Вечером инспектор Вирт хвастался перед Герштейном полной миской вырванных золотых зубов: «Ты посмотри, сколько мы набираем здесь каждый день. А кроме зубов ещё полно долларов, бриллиантов и золотых украшений». Вирт очень не хотел с кем бы то ни было делить такой источник обогащения и опасался, что химик может остаться в лагере для осуществления поставленной перед ним задачи. Он предложил Герштейну представить своему начальству доклад о нецелесообразности изменять сложившуюся систему работы газовых камер, т. к. употребление газа Циклон Б не приведёт к увеличению их пропускной способности.

Герштейн принял это предложение с облегчением, потому что оно давало ему возможность избежать того, чтобы самому стать убийцей.

В поезде, следующем из Варшавы в Берлин, Герштейн познакомился с бароном фон Оттеном, секретарём шведского посольства в Германии. Поскольку ни один из них не сумел получить спального места, оба провели ночь в коридоре. Барон видел, что Герштейн чем-то сильно взволнован и хочет что-то сказать, но не может на это решиться. Он предложил попутчику сигарету и, как мог, успокоил его.

«Могу я рассказать вам страшную историю?», — спросил Герштейн. Получив одобрение, он всю ночь рассказывал шведскому дипломату о том, что он видел в последние дни, не забывая ни малейших подробностей, врезавшихся в его память. Измученный этими впечатлениями, он хотел только одного — рассказать миру о Собиборе, Белжеце и Треблинке. «Сведения об уничтожении евреев должны попасть в такие нейтральные страны как Швеция», — говорил Герштейн фон Оттену. Он был уверен, что когда сами немцы узнают о том, как нацисты убивают евреев, они не будут ни одного дня терпеть Гитлера и его партию.

Чтобы доказать собеседнику что он не выдумал эту историю, Герштейн показал ему распоряжение СС о транспортировке 250 кг цианистого калия и дал адрес лидера протестантской церкви, доктора Отто Дибелиуса, находившегося в оппозиции к фашизму. «Он подтвердит Вам, что мне можно верить», — сказал Герштейн.

По прибытии в Берлин фон Оттен связался с Дибелиусом, который охарактеризовал Герштейна как глубоко порядочного честного человека. Фон Оттен отправил в Стокгольм детальный доклад о трёх лагерях смерти и творимых там преступлениях. Однако не желая осложнений в отношениях с Германией, шведское правительство распорядилось отправить доклад фон Оттена в архив.

Глава 8

Лето 1942 г.

Пока шведское правительство решало, куда бы подальше спрятать доклад фон Оттена, поезда начали привозить в Собибор строительные материалы и сборные дома.

На южной окраине Собибора нацисты устроили лагерь I для евреев, отобранных для работы. Украинцы охраняли только вход в этот лагерь, а для того чтобы исключить возможность побега, он был обнесён забором из двух рядов колючей проволоки. Здесь находились швейная и сапожная мастерские, по одной для немев и украинцев, столярный участок, где евреи делали мебель для эсэсовцев, и механические мастерские.

Для того чтобы ускорить обработку евреев, немцы расширили лагерь II в центре Собибора. Здесь построили деревянные амбары, куда собирали отобранные у прибывших одежду и предметы домашней утвари, сортировали их и упаковывали для отправки в Германию. Тут же построили административный корпус с отдельным помещением, куда приносили серебро, золото и драгоценности, а рядом разбили огород, построили курятник и клетки для кроликов.

В северо-западной части Собибора расположился лагерь III, где нацисты удвоили число газовых камер, теперь их стало 6. Они могли одновременно принять от 500 до 600 евреев, что позволяло ликвидировать вновь прибывший эшелон в течение первых 2–3 часов. Для того чтобы вытаскивать трупы из камер и хоронить их, нацисты организовали команду из 100 евреев, которые, как друг Шломо Ави, спали в бараках рядом с душевыми и комнатами, где еврейские дантисты вытаскивали у мертвецов золотые коронки.

Для того чтобы сделать работу лагеря более равномерной в течение суток, немцы установили мощный дизель-генератор. Теперь электричества хватало, чтобы освещать площадки, где раздевались евреи, и в тёмное время дня, а газовые камеры могли работать даже ночью. Они также протянули узкоколейную железную дорогу и привезли вагонетки, использовавшиеся ранее в шахтах около Кракова. На них отвозили трупы евреев из камер к вырытым у леса рвам, а их вещи из лагеря III в лагерь II.

Ответственным за прокладку этой узкоколейки был сержант СС Фалластер. Низкорослый, слегка глуховатый, но физически очень крепкий, он старался сделать всё, чтобы порученное ему дело стало жемчужиной «нового» Собибора. Если кто-то, по его мнению, работал недостаточно быстро, он избивал его кузнечным молотком и за время строительства убил не один десяток измождённых узников.

До середины лета трупы евреев хоронили в траншеях по 60 метров длины, 10 метров ширины и 4–5 метров глубины. Их сваливали туда, присыпая сверху извёсткой. Постепенно горы трупов оседали, тогда траншеи закапывали. Но этот способ привёл к трём серьёзным проблемам:

Во-первых, лето 1942 года выдалось рекордно жарким, и запах от 50 000 уже убитых к этому времени евреев был невыносимым, он проникал даже в поры эсэсовской одежды. Во-вторых, уровень грунтовых вод в этом районе был довольно высоким и нацисты опасались, что при таянии снега весной могут быть загрязнены источники питьевой воды. И кроме этого, они боялись, что кто-то может обнаружить эти места массового захоронения, и тогда существование Собибора перестанет быть секретом. Поэтому нацисты привезли экскаваторы и заставили похоронные команды вытаскивать трупы из траншей. На бетонных столбах сделали решётку из железнодорожных рельсов, и евреи укладывали на них трупы как мешки с гнилой картошкой. Днём чёрный дым поднимался над мирным сосновым лесом, а по ночам за много километров от Собибора можно было видеть жёлтое от огня небо.

Расширение лагеря привело также к смене руководящего состава. Гауптштурмфюрер Штангль получил повышение и стал начальником самой крупной фабрики смерти в Треблинке. Новым комендантом Собибора стал Франц Рейхслейтнер, тоже австриец, друг и коллега Штангля по прежней работе в «госпиталях» для душевнобольных. Высокий, с походкой аристократа, он был строже своего предшественника, но общался с немцами и украинцами более дружелюбно. Евреи видели его довольно редко и только слышали его крики: «Идиот, куда ты пошёл? Идиот, быстрее!». Они прозвали нового коменданта «Идиот». Его заместитель Иоганн Найман, худощавый, маленького роста, предпочитал передвигаться по лагерю верхом на лошади. Его евреи прозвали «Джонни».

При новом начальстве Густав Вагнер стал ответственным за рабочие команды евреев; обершарфюрер Карл Френцель был поставлен во главе лагеря I и замещал Вагнера, если тот куда-то уезжал; обершарфюрер Губерт Гомерски отвечал за работу лесорубов, которые заготавливали дрова для офицерских коттеджей и сжигали трупы убитых; обершарфюрер Эрих Бауэр заведовал газовыми камерами. Евреи прозвали его «Басмайстер»[3].

Во время реконструкции Собибора, которая продолжалась весь август и сентябрь, эшелоны приходили редко. Это приводило к голоду, потому что заключённым негде было украсть еду. Их единственной пищей был кусок хлеба и похлёбка — горячая вода с капустой или картофелем, очень редко там попадались куски лошадиного мяса. От такого питания и тяжёлой работы многие ослабевали, их просто пристреливали. Некоторые, как Шломо, имели возможность выменивать у украинцев вроде Клятта колбасу за золото. Кое-кому удавалось выпросить лишний кусочек хлеба у шарфюрера Йозефа Клиера, начальника пекарни. Он был хотя и нацистом, но очевидно приличным человеком и никогда не был замечен в садизме.

В организации труда заключённых тоже произошла перемена. Теперь все они были распределены по рабочим бригадам и во главе каждой из них назначили капо, еврея, которому вручили кнут с правом его использования.

Длинными летними вечерами нацисты любили развлекаться. Они заставляли евреев маршировать так же, как когда-то заставляли их самих при подготовке к вступлению в ряды СС. «Раз, два, три, левой, правой, подбородок вверх…» Они приказывали им распевать фашистские песни и марши, как будто евреи должны были принимать участие в нацистских парадах. Они заставляли их заниматься физическими упражнениями, отжиматься от земли, приседать, ходить на согнутых коленях и т. п. Когда измождённые, ослабевшие от голода люди не могли больше этого делать, их выдёргивали из строя, на глазах у остальных избивали кнутами, а потом отправляли в лагерь III.

Работа там сводила людей с ума. Некоторые кончали жизнь самоубийством, другие умирали сами, потому что не могли ни есть, ни спать. В добавление ко всем бедам назначенный нацистами капо этого лагеря Франц совершенно потерял рассудок. Ему было всего 18 лет. Шломо и Ави знали его ещё по гетто в Ополе. Получив в своё распоряжение кнут и сотню взрослых людей, он решил, что причастен теперь к касте нацистов, а на евреев стал смотреть как на насекомых, которых надо уничтожать. Как эсэсовский офицер, он носил чёрные кожаные сапоги, чистить которые заставлял усталых от тяжёлого труда евреев. Он важно разгуливал по своему участку, то и дело пуская в ход кнут. Его

Однажды Франц и Ави в сопровождении обершарфюрера Болендера пришли за гвоздями в механическую мастерскую, где теперь работал Шломо. Ювелир с трудом сумел узнать своего друга. Одетый в какие-то лохмотья, с опущенными плечами Ави казался настоящим стариком. Его потухшие глаза, видевшие столько ужаса, как бы говорили о том, что надеяться абсолютно не на что. Он не смотрел по сторонам и только перед уходом едва заметным кивком головы дал Шломо понять, что узнал его.

Франц наоборот бодро вышагивал по проходам, наблюдая за работающими евреями. Уходя, он крикнул им: «Слушайте, вы, бездельники! Вы устроились здесь как коронованные принцы. Скоро вас всех переведут ко мне в лагерь III, и я научу вас работать, как следует!». Обершарфюрер Болендер насмешливо улыбался.

Доведённые до отчаяния евреи лагеря III начали рыть туннель. Когда немцы его обнаружили, это случилось сразу после визита Франца и Ави к Шломо, они не стали выяснять, кто конкретно собирался бежать. Нацисты отобрали каждого второго еврея, Ави попал в их число, и построили одну половину напротив другой. Тем, кому повезло остаться в живых, приказали распевать сентиментальные немецкие песенки, и под эти мелодии у них на глазах расстреляли отобранных.

Шломо, Исаак и остальные евреи лагеря I узнали об этом от Клятта, который в окровавленных сапогах пришёл к ним на кухню и хвастался тем, что сам принимал участие в этой расправе. «На этот раз они ограничились только пятьюдесятью», — сказал он, видимо намекая на то, что в следующий раз расстреляны будут все.

На Шломо и остальных это известие произвело крайне тяжёлое впечатление. Они даже не знали, действительно ли евреи из лагеря III пытались рыть туннель или немцы выдумали эту историю. Но им стало ясно, что этим расстрелом нацисты предупреждали о том, что ждёт того кто собирается бежать из Собибора.

Глава 9

Осень 1942 г.

Осенью поезда стали прибывать в Собибор без перерывов, иногда по 2–3 в день. Они приходили из маленьких гетто восточной Польши, а также с запада — из Австрии, Германии, Богемии и Словакии. Нацисты говорили евреям этих стран, что их отправляют в рабочие лагеря на Украине, и они верили им. У них не было причин сомневаться, потому что «Операция Рейнхард» всё ещё продолжала оставаться секретом везде, кроме Польши и Советского Союза. И нацистам удавалось обманывать евреев до самого конца. Их привозили не в товарных эшелонах, а в пассажирских поездах, даже в спальных и купейных вагонах. Когда они выходили на перрон, одетые в свои лучшие меха и шелка, сверкая своими золотыми украшениями и драгоценностями, их встречали улыбающиеся украинцы. Специальная вокзальная команда, одетая в фирменные рубашки и шапки с эмблемами ВК забирала у них багаж и выдавала прибывшим квитанции. Западные евреи проглатывали эту наживку так доверчиво, что некоторые даже спрашивали у встречающих, действительно ли они приехали на Украину, как далеко до ближайшего города и когда будет следующий поезд. И узники лагеря, из которых была составлена эта команда, как плохие актёры, лгали им всё что придёт в голову, потому что стоящий рядом обершарфюрер Карл Френцель внимательно следил за тем, чтобы секрет Собибора не вышел наружу раньше времени.

Одетый в белый халат, чтобы выглядеть как доктор, обершарфюрер Губерт Гомерски отбирал из вновь приехавших наиболее слабых: «Вы плохо себя чувствуете? Вам трудно ходить? Пожалуйста, пройдите в этот маленький поезд. Вас сейчас отвезут в госпиталь, где вас осмотрит врач». Когда вагонетки приезжали в «госпиталь», обершарфюрер Пауль Бредов и его украинские помощники расстреливали привезённых.

А на вокзальной площади новых евреев с запада приветствовал другой обершарфюрер СС Герман Михель. Он был высоким элегантным человеком с тонкими чертами лица и приятным голосом. Ранее он работал вместе с обершурмфюрером Штанглем в «госпитале» для психбольных. Евреи Собибора прозвали его «Проповедником». «Добро пожаловать в Собибор, — говорил он. — Отсюда вас направят в рабочий лагерь. Все члены семьи будут жить вместе. Тех, кто будет хорошо работать, достойно вознаградят. Бояться вам здесь совершенно нечего. Но мы опасаемся болезней и эпидемий, поэтому просим всех принять душ. Мужчины направо, женщины и дети до 6 лет налево». Иногда, скорее чтобы пошутить, а не из желания обманывать, он мог сказать: «Вы все попадёте на Украину, как только формальности будут улажены. Там рейх намерен основать для вас независимое еврейское государство». Некоторые немецкие и австрийские евреи, видя с каким серьёзным лицом Михель произносит эти слова, встречали их одобрительными восклицаниями.

Новым евреям Собибор казался тирольской деревней, только окружённой колючей проволокой. Когда их вели по дороге от платформы к лагерю II, где они должны были раздеться и пройти через парикмахерскую, они проходили мимо чистеньких рядов офицерских домиков, обсаженных подсолнухами и геранью, а вместо номеров на домиках красовались вывески «Ласточкино гнездо» или «Весёлая блоха». На указателях, нарисованных соседями Шломо, было написано «К душевым», «К магазину», «Дорога на небеса». Если кто-то из новоприбывших задавал вопросы, Шломо, Исааку и всем другим было приказано отвечать, что Собибор это рабочий лагерь, питание здесь хорошее и работа не тяжёлая, так что бояться совершенно нечего.

Они подчинялись этому, хотя их раздирало человеческое желание сказать им горькую правду, но в то же время они утешали себя тем, что эти люди идут на смерть спокойно, не подозревая о том, что их ожидает. Втайне они даже радовались, что новые поезда приходят с запада, потому что богатые евреи привозили с собой гораздо больше продуктов, которые можно было украсть. Без них евреи Собибора были обречены на ослабление от голода и маршрут в лагерь III.

Однажды Исаак попытался предупредить вновь приехавших и кидал в их ряды записки на идиш о том что они попали в лагерь смерти. «Восстаньте!». Но большинство так верило речам «Проповедника», что даже не хотели поднимать и открывать эти записки. А те пожилые немецкие евреи, которые их прочли, рвали записки на кусочки и успокаивали соседей: «Это провокация. Не верьте».

У входа в ведущий в лагерь III длинный коридор — «Дорога к небесам» — нацисты собирали у евреев золото, деньги и драгоценности, выдавая им квитанции и записывая их в толстую бухгалтерскую книгу. Мальчикам выдавали кусочки верёвки и велели им связывать свои ботинки, чтобы их легче было потом найти после душа. Взрослым раздавали почтовые открытки и просили написать пару слов родным в Берлин или Вену о том, что они благополучно приехали

Когда голых женщин и детей уводили в ворота одних, западные мужчины почти не возражали. Действительно, нельзя же принимать душ вместе с женщинами. По крайней мере, в этом нацисты соблюдают приличия, говорили они друг другу. А когда они раздевались сами, то складывали свою одежду также аккуратно, как привыкли делать это дома в Гамбурге или Франкфурте. Женщинам и детям остригали волосы в бараках где они раздевались, а потом голыми гнали к газовым камерам, где их поджидали Эрих Бауэр и Курт Болендер.

Если попавшие в Собибор евреи из Германии или Австрии вели себя как очутившиеся в борделе девственницы, то евреи из Польши были совсем другими. К осени 1942 года многие из них уже знали о Белжеце и Треблинке. Более 50 000 евреев, часто целыми семьями, убегали в леса, чтобы не угодить в лагеря смерти. Лесной массив в нескольких километрах от Собибора занимал более 5000 квадратных километров. Сюда сбежали около 2000 евреев, среди них Элиос Либерман и Михаил Кнофмахер. Когда его везли в Собибор, Элиос сумел спрятанным в сапог ножом отодрать несколько досок своего товарного вагона и на ходу выпрыгнул из поезда. За ним последовали ещё 5 человек, трое из них разбились насмерть.

Михаил сбежал из гетто Влодавы осенью 1941 года и прятался в лесах до зимы. Голод и холод заставили вернуться в город. Первый же немецкий патруль остановил его: «Ты еврей?», — спросили они. «Нет, я поляк», — ответил он, но проходивший мимо поляк услышал это. «Не верьте ему, это еврей», — сказал он.

Нацисты посадили Михаила в ближайший эшелон, отправлявшийся в Собибор. По дороге он сумел оторвать вагонную решётку и колючую проволоку и выпрыгнул из вагона по ходу поезда. За ним стали прыгать другие. Поезд остановился, и охранники пошли вдоль пути, расстреливая беглецов, которые из-за полученных травм не могли отползти далеко в лес. Михаилу повезло, его не заметили.

С осени 1942 года в Собибор попадали те, кто боялся уйти в леса, кто не мог оставить жену, детей или престарелых родителей, а также те, кто поверил обещаниям немцев о рабочих лагерях и решил, что это будет лучше, чем ужасные условия в гетто. Когда они видели поднимающийся в небо дым и ощущали зловонный запах в воздухе, они начинали подозревать самое ужасное, но было уже поздно. Дорога из товарных вагонов вела в газовые камеры.

Иногда, чтобы избежать монотонности установившегося порядка разгрузки эшелона, украинцы начинали стрелять по вагонам, как только открывались их двери. В возникшей панике они забирались туда, вышвыривали на платформу вырванных у матерей детей, стариков и обессиленных. Платформа превращалась в сцену из ада. Крики и выстрелы сливались в одно гигантское крещендо. Потом больных, раненых и стариков грузили в одни вагонетки вместе с мёртвыми и увозили их в лагерь III.

Однажды нацисты взяли из прибывшего транспорта 700 польских евреев-мужчин и после того как вагонная команда выгрузила оттуда все вещи, заставили их грузить в вагоны тюки одежды, обуви и предметов домашнего обихода, собранные на складе. Новые грузчики были очень слабыми от голода и длительной дороги, но их подгоняли кнутами, а тех, кто не мог больше бегать и падал, вешали на деревьях в назидание остальным. Когда нацистам надоело развешивать евреев, они решили развлечься. Усталых и обессиленных они насильно заставляли принимать лекарства и запивать их микстурами, взятыми с предыдущих эшелонов. Под хохот окружающих украинцев в человека впихивали таблетки и жидкости до тех пор, пока тот не падал в конвульсиях и умирал. После загрузки эшелона оставшихся в живых посадили в вагонетки и увезли в лагерь III.

Иногда польские евреи сопротивлялись. Бывали случаи, когда все привезённые в Собибор мужчины, женщины и дети выходили из вагонов уже голые. Опасаясь, что некоторые могут убежать в дороге, немцы раздели их ещё до погрузки, надеясь, что голые в лес не убегут.

Был случай, когда голые женщины, некоторые с детьми на руках, проходя подлинному коридору в лагере III, поняли в какой душ их ведут и напали на сопровождавших их украинских охранников, но силы были слишком неравные. Большинство женщин погибло от автоматных очередей, оставшихся загнали в газовые камеры.

Однажды старый еврей, которого обершарфюрер Френцель запихал в вагонетку для умирающих, сумел оттуда выползти. Он подошёл к обершарфюреру, держа в ладони горсть песка. «Ты видишь как песчинки просыпаются вниз между моими пальцами? — спросил он его. — То же самое произойдёт с вашим великим рейхом. Исчезнет как пыль и дым». Он начал читать молитву «Слушай, Израиль» и с последними её словами ударил Френцеля по лицу. Стоящий рядом комендант Франц Рехслейтнер с интересом наблюдал за этой сценой. Когда Френцель поднял свой автомат чтобы прикончить старика, комендант остановил его: «Занимайся своим делом, а это предоставь мне». Он отвёл старика в сторону и пристрелил его.

День за днём Абрахам Маргулис и вагонная бригада видела, как идут на смерть не подозревающие о ней западные и польские евреи. Он приехал в Собибор вместе со своим братом вскоре после Шломо. Густав Вагнер послал его чистить вагоны, а брата отправил в газовую камеру. Когда Вагнер организовал вагонную бригаду, он оставил Абрахама в ней.

Абрахам вытаскивал из вагонов мёртвых и больных, убирал рвоту, кровь и испражнения с пола, собирал багаж и грузил в вагоны вещи, отправляемые в Люблин. Его начальником был обершарфюрер Пауль Грос, высокий худощавый красавец. Когда кто-нибудь из его бригады не мог придерживаться заданного им темпа, а некоторым было всего по 14–15 лет, он ласково говорил ему: «О, бедный мальчик, ты плохо себя чувствуешь? Пойдём в госпиталь». За «госпиталем» была длинная глубокая траншея. Приказав усталому мальчику стоять лицом к ней с жестяной банкой на голове, обершарфюрер отходил на 10 шагов назад и стрелял из пистолета по этой банке до тех пор, пока не промахивался, потом возвращался на платформу искать следующего «лентяя».

Ещё хуже было грузчикам в те дни, когда Грос приводил с собой огромного сенбернара Барри. Собака была натренирована на то, чтобы срывать с мужчины штаны и кусать его за ягодицы и половые органы. Наиболее пострадавших и не способных к работе Грос сразу отводил в «госпиталь».

Неделя тянулась за неделей, и Абрахам дошёл до такого состояния, что уже

Однажды осенью 1942 года надежда пронзила Собибор как спазм. Абрахам и его бригада грузили одежду в пустые вагоны, а обершарфюpep Грос прогуливался вдоль платформы, выкрикивая своё постоянное: «Быстрей! Быстрей!». Он спустил собаку на одного еврея, который двигался недостаточно быстро. Барри укусил его за ягодицу, но не разорвал штаны и не повалил его. Грос отозвал Барри, и еврей вернулся к работе, отлично понимая, что его отведут в «госпиталь» вечером.

— Спрячь меня в вагоне, — сказал он Абрахаму. — Это моя единственная надежда. Если я умру здесь, значит, лучше здесь.

— При одном условии, — сказал Абрахам.

— Каком?

— Ты обещаешь рассказать всем кого встретишь о том, что здесь происходит.

Еврей согласился. Абрахам вместе с другими грузчиками спрятали его под тюками одежды, оставив маленькое отверстие для воздуха. В конце дня немцы откатили загруженный состав на запасной путь.

На следующее утро Френцель построил всю вагонную команду. Он был в бешенстве. Он заметил, что у одного из вагонов оторваны доски и что вагон не был загружен до самой крыши, как он всегда требовал.

«Почему вагон не был загружен? Кто оторвал доски от окна?», — кричал он.

Никто не мог ответить, и Френцель приказал всыпать каждому члену бригады по 50 плетей. Для Абрахама боль перемежалась с радостью. Один еврей наконец убежал. Скоро мир узнает о Собиборе. Новость в тот же вечер быстро распространилась по лагерю. А через несколько недель до Абрахама дошли слухи от вновь прибывающих евреев, отобранных для работы в лагере, что сбежавший узник ходит из гетто в гетто предупреждая о том что такое Собибор. Теперь он ждал, чтобы партизаны напали на лагерь или чтобы союзники разбомбили хотя бы железную дорогу. Но эшелоны евреев продолжали прибывать.

Глава 10

Осень 1942 г.

Когда нацисты в последний раз очищали от евреев город Пяски, они схватили Джозеля, чешского еврея из Моравии. Весной 1942 года во время очередного рейда они отправили его, его отца, мать и сестру в Терезин, старую крепость в 30 километрах от Праги. Когда у нацистов собралось там достаточно евреев, чтобы загрузить очередной эшелон в восточную Польшу, они посадили в него Джозеля и его семью и отправили их в гетто Пясков, около Люблина.

Джозель был крепким коренастым мужчиной 25 лет. Юденрат Пясков послал его работать на ферму за городом, и он возвращался в гетто только на выходные. Однажды в середине недели ему и другим работавшим с ним евреям было приказано вернуться в гетто. Это был плохой знак. Польский фермер, у которого работал Джозель, предложил прятать его до тех пор, пока для евреев не настанут лучшие времена, но Джозель отказался. У него в гетто есть родители и друзья. И хотя время действительно было плохое, но всё же не настолько, чтобы прятаться.

По дороге в Пяски он встретил пьяного поляка, который ехал на велосипеде домой, виляя на дороге из стороны в сторону. «Еврей, не возвращайся. Они убьют тебя», — пробормотал он. Джозель не поверил ему и вернулся назад в квартиру, которую он снимал с друзьями в большом двухэтажном доме Мордехая Гольдфарба. На следующий день он пошёл навестить приятеля, живущего в другом конце гетто. Здесь он узнал, что ещё одного еврея, который на другой ферме делал сёдла, тоже срочно вернули в город. Он был последним из тех, кому разрешали работать вне гетто. Это был очень плохой знак, предупреждающий о новом «переселении».

Как и большинство польских евреев в середине 1942 года, евреи Пясков уже знали о лагере смерти Белжец. В своё время они заплатили поляку-католику за то, чтобы он сопроводил туда первый транспорт с евреями. «Их забрали в лагерь и больше никто о них ничего не слышал», — сказал он потом тем, кто его туда посылал.

Друзья Джозеля уговаривали его остаться с ними до утра, потому что уже был комендантский час и ворота между двумя частями гетто были закрыты. Но он решил вернуться и, найдя дыру под забором, сумел добраться домой. Джозель, Мордехай Гольдфарб и ещё десяток евреев за ночь выкопали в подвале небольшой туннель и решили спрятаться там от предстоящей облавы.

Немцы ворвались в дом Гольдфарба на рассвете. «Вылезайте все, кто здесь прячется! Мы увозим евреев из Пясков», — закричали они, приподняв дверь подвала. Евреи боялись даже пошевелиться, чтобы не выдать своего присутствия, но когда немец откинул крышку их укрытия, несколько человек выбралось оттуда, а половина осталась в туннеле. Зная кому принадлежит этот дом, немцы избили до полусмерти Гольдфарба и его брата, а дом взорвали. Оставшиеся в подвале погибли под его развалинами. Братьев Гольдфарб привязали друг к другу и, поставив во главе колонны всех пойманных евреев, погнали их за 10 километров на железнодорожную станцию Травники. Здесь их присоединили к поезду, увозящему евреев из города Избицы.

Джозель стоял на платформе Собибора в ожидании селекции и слушал «проповедь» сержанта Михеля. Закончив ее, нацист сказал: «Какая-то бессердечная мать забыла в вагоне маленького ребёнка. Может быть, среди вас найдётся другая, более добрая женщина, которая пожалеет его и не даст ему умереть в вагоне?» Польские евреи понимали, что мать оставила там ребёнка в надежде на то, что он не погибнет вместе с ней и, оставшись в вагоне, имеет шанс на спасение. Но стоявшая рядом с Джозелем женщина из Чехословакии ещё не знала, что её ждёт. «До сих пор бог хранил меня, — сказал она ему. — Наверное, теперь он подаёт мне знак, чтобы я взяла это дитя». Она пошла в вагон и вышла оттуда с двухлетним ребёнком на руках.

Когда женщин и детей увели, перед строем мужчин появился комендант Франц Рейхслейтнер. «Есть среди вас те, кто работал в текстильной индустрии? Нам требуются люди, разбирающиеся в тканях». Собибору нужно было больше людей для сортировки оставленной евреями одежды, и он думал, что те

Джозель не имел никакого понятия о текстильном производстве, но инстинкт самосохранения подсказал ему верный шаг.

— Я был мастером на фабрике, — сказал он.

— Откуда ты? — спросил комендант по-немецки с сильным венским акцентом.

Джозель, прекрасно говоривший по-немецки, был уверен что нацист никогда не слышал о его родном городке Босковице, поэтому он смело соврал «Я из Брно». Брно был столицей Моравии и центром текстильной промышленности.

— Выходи! — приказал комендант.

Украинец отвёл Джозеля в лагерь II, где он встретил женщину, которую он помнил по гетто в Пясках. «Считай, что тебе улыбнулась удача. Другим повезло гораздо меньше», — сказала она, кивнув головой в сторону находившегося за забором лагеря III. Джозель попытался что-нибудь разглядеть через прикрывавшие забор сосновые ветки, но капо грубо оттащил его в сторону. И тем не менее, секрет Собибора открылся ему очень скоро.

Всего за несколько часов до того как нацисты вытащили Джозеля из подвала, его отец, которому нечего было носить, взял у сына его новенький пиджак. В первый же день работы по сортировке одежды Джозель наткнулся на свой пиджак. В течение нескольких дней он не мог привыкнуть к мысли, что из всей семьи в живых остался только он один. А когда он свыкся с этим, то также как и Шломо решил для себя, что главная задача в этих условиях может быть только одна — выжить.

Джозель обратил внимание на то что хотя большинство узников лагеря выглядели крайне истощёнными, некоторые были в относительно неплохой форме. О причинах этой разницы он догадался довольно быстро. Обершарфюрер Френцель перевёл Джозеля с сортировки одежды на разборку разных мелких предметов личного пользования, щёток для волос, авторучек, очков и т. п. Зная, как его отец прятал деньги в рукоятке щётки для волос, Джозел разламывал каждую попавшую в его руки вещь, если считал, что внутри что-то может быть спрятано. К концу дня у него часто появлялись марки, рубли, злотые, а иногда даже кусочки золота. Украинский охранник, который заходил к нему чтобы посмотреть, не нашёл ли он чего-нибудь что можно было бы продать местным фермерам, за эти находки приносил ему колбасу и водку. Водка ему была не нужна, а колбаса и другие продукты позволяли сохранить здоровье.

Вагнер засмеялся, когда увидел как братья Гольдфарб, всё ещё привязанные друг к другу вылезли из товарного вагона. «Разрежь!» — приказал он охраннику. Заметив у Мордехая торчащую из кармана бумагу, он спросил его: «Что это?»

— Разрешение на работу.

— Какую?

— Я маляр.

— Твоя семья тоже здесь?

— Со мной мой брат.

— Он тоже маляр? А твоя мать? Она, наверное, малярша? — в голосе Вагнера звучал сарказм.

— Нет, но мой брат профессионал, он даже лучше меня.

— Имя?

Мордехай назвал его.

— Жди здесь.

Мордехай остался на платформе. Сначала увели женщин, потом мужчин. Вагонная команда начала очищать платформу от багажа и грузить его в вагонетки. Мордехай уже отчаялся когда-нибудь снова увидеть своего младшего брата, когда наконец Вагнер вывел мальчика из ворот. Он привёл братьев в лагерь I, дал им поесть и приказал начисто подмести песчаные дорожки, потому что въезда в Собибир ожидал на запасном пути поезд, который привёз евреев из Германии.

Вагнер поставил младшего Гольдфарба на сортировку одежды, а Мордехая отвёл в лагерь II, в помещение, где гладили отобранную к отправке одежду. Освободив один стол, он дал ему краски, кисточки и холсты, взятые с других эшелонов, а также почтовую открытку. «Сделай копию этой открытки, — приказал он. — Я скоро вернусь».

Вагнеру нужны были картины для того, чтобы украсить офицерские коттеджи, служебные кабинеты и маленький магазин для эсэсовцев. Мордехай легко справился с этой задачей, хотя его профессией было изготовление вывесок. Вагнер остался доволен. Он принёс ещё несколько открыток, на одной из них штормовое небо с тёмными облаками, через которые пробивалось солнце. «Эту лично для меня», — сказал он. Очевидно нацист считал, что этот вид наиболее соответствует его грозному характеру. Мордехай выбрал холст размером 65x50 см и, когда картина была закончена, Вагнер пришёл в восторг. Он жил около главного входа в коттедже «Ласточкино гнездо» вместе с Френцелем, Болендером и Гомерски. Вагнер велел Мордехаю сделать эмблему ласточки, а когда он её одобрил, приказал художнику нарисовать её на каждом предмете мебели в их доме.

В конце осени Мордехай заболел тифом. Слабость и высокая температура привели к тому, что он не мог рисовать. Он боялся, что если Вагнер узнает об этом, он отправит его в лагерь III. Недостатка в рабочей силе не было, и нацисты убивали евреев при любом признаке слабости, даже за перевязанный палец.

Когда он лежал в углу барака, гладильщики одежды по очереди дежурили у окна, чтобы вовремя заметить приближающегося Вагнера. «Идёт!» — громко шептали они, и тогда Мордехай доползал до своего стола и держал в руках кисточки до тех пор, пока нацист не уходил из барака. Но Вагнер был настоящим чёрным призраком. Он любил прятаться за углом и внезапно выскочить из-за него, чтобы поймать какого-нибудь зазевавшегося еврея. Однажды гладильщики не сумели его заметить и, войдя в барак, он увидел Мордехая, лежавшего в углу. Художник приготовился к наказанию.

«Болен?» — спросил Вагнер.

«Да» — ответил Мордехай. Он не хотел врать, понимая, что обмануть нациста не удастся.

Вагнер вышел. Художник ожидал, что он вернётся с двумя украинцами, которые утащат его в лагерь III. Но Вагнер заставил нескольких евреев почистить старый курятник около барака гладильщиков и помочь Мордехаю туда перебраться. Ему нравилась его работа, и он не хотел терять его. Кроме того, это был первый случай тифа в Собиборе, и Вагнер хотел изолировать его, чтобы эпидемия не перекинулась на немцев. Он заботился о больном, как только мог, часто сам заносил ему еду и велел как можно больше отдыхать. Но однажды Мордехай узнал, что Вагнер уезжает домой в отпуск. Служба в лагере считалась у нацистов такой тяжёлой, что за каждые шесть недель им полагался двухнедельный отпуск. Обязанности Вагнера были поручены Френзелю. Поскольку Мордехай не был уверен, как этот нацист отнесётся к его болезни, он через силу явился на ежедневную утреннюю перекличку. Евреи справа и слева поддерживали его.

Капо каждой бригады рапортовал о количестве построенных, а Френцель складывал эти цифры, сверяя их с имевшимся у него списком. В результате оказалось, что в строю на одного еврея больше. Он заставил пересчитаться ещё раз, предвкушая какую взбучку задаст ошибившемуся капо. Но и вторая перекличка показала на одного больше.

— Кто

— Художник. Он был болен.

— Выведите его. Евреи помогли Мордехаю предстать перед Френцелем. — Так, художник. Ты хочешь жить или умереть?»

— Жить.

— Тогда отравляйся обратно в постель.

Боясь поверить такому счастью, Мордехай решил, что нацист решил разыграть с ним какой-то новый злой трюк, но на следующий день Френцель сам пришёл к нему в курятник, когда он хлебал свою жидкую похлёбку.

«Ты, наверное, голодный? Хочешь ещё поесть?» — спросил обершарфюрер.

Мордехай кивнул. Через несколько минут Френцель вернулся с тарелкой, полной яичницы с картошкой, оставил её перед художником и ушёл. Мордехай проглотил этот деликатес, не в силах понять что произошло. А через полчаса Френцель появился опять, на этот раз вместе с Кляттом. «Всё ещё голодный? — спросил он.

«Да» — ответил Мордехай. Даже если бы он не был голодным, он бы съел ещё.

«Принеси ему ещё что-нибудь», — приказал Френцель Клятту. Украинец принёс ему миску густого супа со своей кухни. На глазах улыбающегося нациста Мордехай съел и её.

Всё время пока Вагнер был в отпуске, Френцель продолжал баловать Мордехая. Он приказал перенести в курятник его постель и каждый день приносил столько еды, что Мордехай, боясь отказаться, пытался решить, какой трюк кроется за этой добротой. Но Френцель ничего не замышлял. Он действительно хотел, чтобы художник поправился и когда Мордехай снова мог сидеть, принёс в курятник его стол, краски и кисточки. Скоро у Мордехая было пять новых помощников, включая его младшего брата. К этому времени два рисовальщика вывесок, которые жили вместе со Шломо, уже так рассердили Вагнера, что он отправил их в лагерь III.

Однажды, когда прибыл большой эшелон, Френцель велел Мордехаю и его помощникам выйти на платформу, чтобы помочь вагонной команде в разгрузке. Мордехай стоял рядом с привезенной из Польши семейной парой. Когда мужчина обнял свою жену и стал целовать её, понимая, что это их последние совместные секунды, украинский охранник швырнул его на землю и на глазах у жены изо всех сил наступил ему на голову сапогом. «Унеси его в вагонетку», — приказал он Мордехаю. Но художник был настолько парализован этой жестокостью, что не мог сдвинуться с места. Украинец расхохотался. «Убирайся отсюда! — приказал он. — Иди назад к своим кисточкам и краскам. Здесь тебе нечего делать». Нацисты никогда больше не заставляли его помогать вагонной команде, как будто боялись, что ещё один такой случай вообще лишит его способности рисовать.

Глава 11

Осень 1942 г.

Витольд вошёл в пострадавший от бомбёжки дом в пригороде Варшавы. Были сумерки, и этот когда-то хороший дом недалеко от стен гетто, стоял как символ немецкой оккупации Польши — ещё не развалившийся, но уже и не целый, разделённый на части, но в, то же время, ещё дом.

Находившиеся в доме евреи ожидали Витольда, курьера польского Сопротивления. Одним из них был Леон Файнер, лидер Еврейского Социалистического Альянса, называемого Бундом; другим был Адольф Берман, лидер сионистов. Витольд вскоре собирался совершить свою четвёртую поездку на запад и добровольно вызвался быть также курьером еврейского Сопротивления.

Ян Козилевский, известный также под именем Ян Карский, Витольд была его кличка, был 27-летним католиком. Когда началась война, лейтенант артиллерии Карский попал в плен к русским. Договорившись о разделе Польши, они передали его немцам, но он сумел выбраться из окна товарного вагона и примкнул к партизанам. Благодаря тому, что он хорошо знал Запад (Ян три года учился в западной Европе), и, чтобы использовать его исключительную память, подпольщики сделали его курьером.

Работа Карского была очень важной и опасной. Он должен был точно и бесстрастно информировать польское правительство в изгнании — сначала во Франции, потом в Англии — о положении в Польше, о планах и организации Сопротивления. Маршрут его поездок был достаточно сложным — через карпатские горы сначала в Словакию и потом в Будапешт, оттуда восточным экспрессом в Париж или через Швейцарию в Англию, всё время под чужим именем, с поддельными документами.

Две его первых поездки прошли успешно. В ходе третьей нацисты схватили Яна в словацком городе Прешов. Они поняли, что это курьер, потому что у него нашли фотоплёнки.

Когда он отказался разговаривать на первом допросе, гестаповцы применили к нему жестокие пытки, вызывающие страшную боль, но не приводящие к потере сознания. Не добившись ответа, они на три дня бросили его в карцер. Во время второго допроса ему выбили половину зубов и избили так, что в себя он пришёл только на больничной койке, к которой был привязан. Гестаповцы хотели немедленно забрать его на третий допрос, но врачи, которые пытались помогать подпольщикам, убедили немцев, что их арестант умрёт, если перерыв между допросами будет таким коротким. Вечером под видом доктора к Карскому пришла женщина-подпольщица и предупредила его, что ночью он должен будет выйти из палаты, охранник будет подкуплен, найти в коридоре окно, на подоконнике которого будет лежать роза, открыть его и выпрыгнуть. Она дала ему ампулу с цианистым калием на случай, если что-то пойдёт не по плану.

В ту же ночь голый, с ампулой в руке, Карский выпрыгнул из окна. Подпольщики на лодке перевезли его через реку, и три дня он прятался в пустом амбаре. Потом на телеге его привезли к фермеру поляку, который выдавал его соседям за двоюродного брата, приехавшего из Кракова помочь по хозяйству. Когда Карский окончательно выздоровел, он вернулся в Варшаву и снова примкнул к Сопротивлению.

Осенью 1942 года подпольщики собрались отправить Карского на Запад в четвертый раз. Он должен был перевезти около тысячи страниц документов, отснятых на микроплёнку. Она была спрятана в рукоятке его бритвы. Подпольщики отправили радиограмму правительству в изгнании: «Витольд скоро отправляется в путь. Его маршрут идёт через Германию, Бельгию, Францию и Испанию. Во Франции и Испании он будет находиться по две недели. Предупредите все местные явочные каналы и представителей союзников. Пароль: «Я пришёл повидать тётю Софию».

Перед отъездом командир Карского попросил его помочь евреям: «Они слышали о том, куда ты едешь. Они хотят, чтобы ты представлял их тоже. Ты совершенно не обязан этого делать, но если ты согласишься, никто никогда не забудет о твоей помощи. Это единственное, что я могу для них сделать».

Карский не знал чего следует ожидать, когда он входил в полуразрушенный дом. Его приветствовал Файнер. В целях конспирации никаких имён не называлось. Седой, высокий, с благородным лицом еврей выглядел как старый польский аристократ. До войны он был известным адвокатом по

«Мы во многом не согласны друг с другом, — начал Файнер. — Но мы согласны в оценке того что происходит с евреями и в том что должно быть сделано».

Бундовцы и сионисты находились на противоположных сторонах еврейского политического спектра. Одни хотели восстановить Польшу на социалистических принципах, другие намеревались уехать из неё и основать демократическое государство в Палестине.

«Вы, поляки, счастливые, — сказал Берман, глядя на Карского переполненными отчаянием глазами. — Многие из вас погибнут, но, по крайней мере, ваша нация будет жива… Города будут восстановлены, и ваши раны, хоть и медленно, но залечатся… Ваша страна снова возродится. Но польских евреев больше не будет. Мы все погибнем».

Оба еврея рассказали Карскому о лагерях смерти. Они описали ему условия жизни в гетто, голод, страх, неизвестность, ожидание облав, убийства. Они объяснили ему, что нацисты приступили к ликвидации варшавского гетто, как они уже сделали это с гетто Опале и Пясков. Начиная с июля, сказали они, триста тысяч варшавских евреев уже увезено в Треблинку. Теперь там осталось около ста тысяч, но скоро не будет и их.

Слушая этот рассказ, Карский сидел в старом кресле. Евреи кричали, бегали по комнате. В отблесках свечей их огромные тени носились по стенам, создавая впечатление гротеска. Курьер был озадачен. Он знал, что евреев притесняют, но не имел понятия о том, что нацисты так маниакально уничтожают целую нацию.

«Какая польза от разговоров, — говорил Берман, обхватив голову руками и рыдая как ребёнок. — Для чего мне жить? Мне следует пойти к немцам и сказать им, кто я есть. Если все евреи убиты, кому нужны их лидеры? Но бесполезно говорить всё это тебе. Никто в мире не может этого понять. Ты тоже не понимаешь. Даже я сам не понимаю. Мой народ гибнет, а я живу».

«Я скоро буду в Лондоне, — сказал Карский. — И, вероятно, буду иметь аудиенцию с высшими чинами союзников».

«На самом деле? — с надеждой спросил Берман. — И ты думаешь, тебе удастся повидать Рузвельта? И Черчилля?».

«Вполне вероятно. Карский был осторожен. — Что вы хотите, чтобы я им сказал?»

Их просьбы были хорошо сформулированы и предельно кратки, потому что обсуждались уже не раз. Прежде всего, они хотели, чтобы польское правительство в изгнании и союзники знали, что евреи здесь беспомощны. Движение Сопротивления и польский народ не могут спасти их, евреи не имеют собственного голоса в Совете союзников, и у них нет собственной страны, которая бы о них позаботилась. Поэтому польские евреи требуют от правительства Польши и союзников немедленного принятия экстраординарных мер для того, чтобы остановить это истребление. В противном случае они будут считать их полностью ответственными за происходящий сейчас геноцид.

Карский согласился передать это требование, и тогда Берман развил свою мысль дальше: «Заставить Германию прекратить эти преступления можно только силой, — сказал сионист. — Германские города должны быть подвергнуты безжалостным бомбардировкам. И при каждой бомбёжке надо сбрасывать тысячи листовок, рассказывающих немцам о судьбе польских евреев. Такая информация может не только напугать народ Германии, но и заставит его потребовать от своих лидеров изменения существующей политики. Другого способа нет».

Листовки и радиопередачи на немецком языке, объяснял Берман, должны говорить о конкретных нацистских преступлениях против евреев — имена, названия лагерей смерти, данные о количестве убитых, методы уничтожения. Союзники должны предупредить немецкий народ, что если это истребление не будет остановлено, полная ответственность за убийство миллионов евреев целиком ляжет на плечи гражданского населения. «Мы требуем даже большего», — продолжил он. — Гитлер ведёт тотальную войну против цивилизации. Он открыто объявил своей целью уничтожение всего европейского еврейства. Эта беспрецедентная в истории ситуация может быть решена только беспрецедентными методами. Пускай союзные правительства, везде, где они только смогут, — в Америке, в Англии, в Африке — начнут совершать публичные казни немцев. Вот чего мы требуем».

Вмешавшийся в этот монолог Файнер пояснил, что смертной казни следует подвергать только немецких военнопленных и тех гражданских лиц, которые открыто поддерживают нацизм.

«Но это совершенно невозможно, — возразил Карский. — Такое требование только оттолкнёт от вас тех, кто хотел бы вам помочь».

«Конечно! — закричал Берман. — Ты думаешь, мы этого не понимаем? Мы и не хотим, чтобы союзники совершали такое зверство, но мы требуем этого, чтобы люди знали, до какого состояния нас довели. Насколько беспомощны мы сейчас. В каком отчаянном положении мы находимся. И победа союзников не принесёт нам ничего, просто потому, что нас уже не будет».

Бегая по комнате, размахивая руками и перебивая друг друга, они пытались обосновать перед Карским свою точку зрения. Если союзники делают всё для спасения жизни своих граждан, почему нельзя организовать эвакуацию хотя бы еврейских детей? Или еврейских женщин, стариков и больных? Предложите немцам обмен. Предложите им деньги. Почему союзники не могут выкупить жизни хотя бы нескольких тысяч польских евреев?

«Как? — возмутился Карский. — Это противоречит стратегии войны. Как можно давать деньги нашим врагам? Как можно возвращать им попавших в плен солдат, чтобы они снова оказались на фронте?»

«Все говорят нам, что это противоречит стратегии войны, — не унимались оба еврея. — Давайте включим в неё судьбу несчастного еврейского народа. Почему весь мир спокойно наблюдает как нас уничтожают? Разве мы не внесли своей доли в мировую культуру? В цивилизацию? Разве мы не работали и не боролись вместе со всеми? Ведь союзники воюют за жизни всех остальных?»

Карский встал. Невероятность и невыполнимость их требований поразила его. «Что бы вы хотели через меня передать еврейским лидерам в Америке и в Англии? — спросил он. — Они могут выступать с публичными речами о ходе этой войны. Они могут как-то помочь вам».

Файнер схватил его руку и до боли сжал её. Карский был потрясён глубоким, невыносимым отчаянием, которое он увидел в глазах этого еврея.

«Скажите им, чтобы они пошли в самые главные правительственные учреждения Англии и Америки. Скажите им, чтобы они не успокаивались до тех пор, пока не будет найден способ спасти евреев. Скажите им, пусть они объявят голодовку. Пусть они умирают медленной мучительной смертью на глазах у всех. Может быть, это разбудит совесть остального мира».

Карский опять сел в кресло. В висках у него стучало, внутреннее напряжение, вызванное отчаянием и безысходностью положения этих людей, сжимало ему сердце.

«Мы не требуем таких жертв от жестокости. Мы сами принесём в жертву наши жизни, — сказал Берман. — Мы намерены умереть

Его слова падали теперь как капли с тающей льдинки. «Мы организуем Сопротивление в гетто, — шептал он, как будто где-то близко сидел гестаповец, который мог бы его услышать. — Но не потому что мы надеемся спасти наших людей, а для того чтобы мир мог увидеть как мы погибли. Как демонстрацию и упрёк всем, кто видел наше уничтожение».

Файнер рассказал, что еврейское подполье просило у руководства Армии Крайовой помощи оружием, но эта просьба была отклонена. Он попросил Карского передать генералу Владиславу Сикорскому, премьер-министру польского правительства в изгнании и командующему польскими вооружёнными силами, чтобы он приказал Армии Крайовой оказать помощь оружием евреям варшавского гетто.

Берман и Файнер высказали ещё несколько просьб:

Союзники должны публично заявить, что предотвращение уничтожения еврейского народа будет теперь являться частью военной стратегии.

Польское правительство в изгнании должно обратиться с просьбой к Ватикану о публичном осуждении тех католиков, которые принимают участие в истреблении евреев.

Президент должен потребовать от польского сопротивления сурово наказать тех поляков, которые шантажируют, грабят и убивают евреев.

Союзные правительства должны прислать пустые бланки паспортов для тех евреев, которых ещё можно вывести из Польши.

«Я знаю англосаксов, — сказал Файнер. — Было бы очень хорошо, если бы ты мог выступить как живой свидетель». Он предложил Карскому самому посмотреть варшавское гетто и лагерь смерти. Войти и выйти из гетто не представляло большой опасности. Но посещение лагеря было весьма рискованно. Карский понимал чем это ему грозит, и тем не менее согласился. Он знал, что если своими глазами не увидит того о чём говорили ему эти люди, он не сумеет достаточно убедительно рассказать о положении польских евреев.

*

Войдя в ворота гетто, Карский попал в ад. Мёртвые и умирающие лежали на земле среди грязи и мусора. Живые стояли, остекленевшими глазами глядя куда-то в пространство или медленно, бесцельно передвигались по улицам. Даже булыжники мостовой пахли здесь смертью. Он прошёл мимо парка с уже сбросившими листья деревьями. На нескольких скамейках сидели матери, пытавшиеся кормить голодных грудных детей высохшими грудями. На оставшейся кое-где траве, как муравьи, ползали дети, живые скелеты, обтянутые жёлтой кожей.

«Они ещё играют перед смертью», — сказал Файнер.

По одной из улиц шла колонна примерно из сотни мужчин, каждый нес котомку, в который можно было различить овощи. Карскому они показались физически более крепкими, но вид у них тоже был несчастный. Они были чем-то похожи друг на друга, все в очень изношенной одежде, с пустыми глазами и усталыми лицами.

Файнер ответил на немой вопрос своего попутчика. «Немцы считают, что их ещё можно использовать. Они работают по ремонту дорожных покрытий, и их будут держать там до тех пор, пока их руки могут двигаться. Все им завидуют. Мы выдаём людям поддельные документы о том, что они где-то работают, без них ты обречён на смерть. Нам удавалось спасти так многих, но теперь и этому приходит конец».

Карский показал на лежащие на улице трупы. «Почему они лежат здесь голые?»

«Когда еврей умирает, его семья раздевает его догола и выбрасывает тело на улицу. Если ты этого не сделаешь, ты обязан заплатить немцам за то, чтобы его похоронили. Они установили похоронный налог, который практически никто не может себе позволить. Кроме того от мертвеца остаётся одежда. А новую нам покупать негде и не на что».

И вдруг внезапно он пихнул Карского в дверь мимо которой они проходили. «Быстрей, быстрей, сейчас ты кое-что увидишь», — сказал он, когда они поднимались на второй этаж. В это время на улице раздался выстрел. «У тебя окна выходят на улицу?» — спросил Файнер у открывшего дверь мальчика. «Нет, во двор». Файнер постучал в дверь на другой стороне коридора. Когда им открыли, он подвёл Карского к окну и велел ему смотреть только в щель между стеной и занавеской.

Внизу на улице стояли два немецких мальчика в форме гитлерюгенда. Розовощёкие высокие блондины весело хохотали. Младший мальчик вытащил пистолет и, водя головой, разглядывал окна стоящего перед ними дома. На улице не было ни одного человека. Через несколько секунд державшая пистолет рука остановилась, и прозвучал выстрел. Звон разбитого стекла и раздавшийся мужской крик подтвердили, что охотник не промахнулся. Старший мальчик хлопнул его по плечу, они постояли ещё немного как бы в ожидании аплодисментов от зрителей, а потом со смехом пошли к воротам гетто. Отглаженная форма, сверкающие ботинки. Два героя, возвращающиеся с поля битвы. Карский не мог заставить себя отойти от окна. Голоса мальчиков стихли, их больше не было видно. Но ему казалось, что если он отойдёт, они вернутся снова, найдут другое окно и он опять услышит их весёлый смех.

«Ты пришёл посмотреть на нас, — сказала ему женщина с белым как мел лицом. Это не поможет. Уходи. Беги отсюда. Не мучай себя».

Файнер сидел на том, что когда-то было диваном. Он закрыл руками глаза, как будто хотел спрятать там свою боль. «Выведите меня отсюда, — сказал ему Карский. — Я очень устал. Я должен сейчас уйти. Я приду как-нибудь в другой раз…»

Когда они вышли на улицу, Файнер едва поспевал за ним, потому что курьер почти бежал чтобы быстрее выбраться в арийскую часть города. Карский понимал, что бежать было глупо, у любого немца это могло вызвать подозрение. Но он не мог думать ни о чём другом, кроме как поскорее выбраться из этого ада.

Карский вернулся через два дня. Он ходил по улицам гетто, запоминая лица, звуки и запахи, потому что превратил свой мозг в кинокамеру для запада. Потом он отправился в лагерь смерти.

*

Берман и Файнер решили, что безопаснее будет устроить Карскому экскурсию в Белжец, где охрану можно будет подкупить, чем в Треблинку или в Собибор, где коменданты Штангль и Рейхслейтнер управляли фабриками смерти как канцлер Бисмарк. Евреи дали взятку работающему в Белжеце поляку, чтобы он под видом украинского охранника провёл Карского в лагерь и вывел его оттуда.

На кухне в маленьком городском магазинчике, хозяин которого сочувствовал Сопротивлению, Карский переоделся в форму охранника. Пока они шли около двух километров от городка к лагерю, поляк рассказал ему о ситуации. По его словам, в лагере можно было ходить везде. Немцы охраняли только восточные ворота и никогда не спрашивали документы у тех, кто был в форме. Он только посоветовал Карскому держаться подальше от настоящих украинцев.

Когда они подошли

— Они привезли сегодня новую партию евреев, — объяснил поляк.

— Есть ли у них какие-нибудь шансы сбежать отсюда?

— Нет. Если они уже попали в лагерь, никаких шансов нет.

— Абсолютно никакой возможности?

— Никакой. С моей помощью это можно сделать. Но это страшный риск. И еврея и меня, обоих могут убить. Конечно, если еврей хорошо платит, очень хорошо, это можно устроить.

— Как они могут платить? Ведь у них нет с собой денег?

— Мы и не пытаемся получить деньги от них. Мы не такие дураки. Нам платят вперёд. И только наличными. Мы не имеем никаких дел с теми, кто уже в лагере. Мы договариваемся заранее и только с теми, кто на свободе. Как ты. Если кто-то придёт ко мне и скажет что такой-то еврей прибывает в лагерь и что он хочет его выкупить… Тогда, если он готов заплатить заранее, я сделаю то, что смогу.

— И много евреев тебе уже удалось спасти? — спросил Карский.

— Не так много как бы я хотел, всего нескольких.

— И много находится таких добрых людей, готовых спасти евреев?

— Спасать их? Поляк даже удивился. — Кому нужно их спасать? Но если они платят, это другое дело. Мы всегда найдём, куда потратить деньги.

Карский посмотрел на добродушное лицо своего гида, на его натруженные руки. До войны наверное был фермером. Обычный рядовой человек. Не плохой и не хороший. Скорее всего, семейный, возможно даже религиозный. Поляк стал что-то подозревать: «А для чего ты пришёл сюда?»

— Ну, я тоже хотел бы спасти некоторых евреев, — ответил Карский. — Конечно с твоей помощью. Для этого я и пришёл, посмотреть, как это можно сделать.

— Ты не пытайся ничего сделать без нас. Мысль о возможной конкуренции, видимо, расстроила поляка.

— Не бойся, — успокоил его Карский. — Как я могу что-нибудь сделать без тебя? Ведь мы оба хотим на этом заработать.

Поляк заинтересовался: «Как эти люди будут платить тебе, за всех сразу или за каждого еврея отдельно?»

— А как выгоднее?

— Если бы я был на твоём месте, я бы брал деньги за каждого еврея отдельно. Ты можешь много потерять, если согласишься на одну цену за всех. Понимаешь, все евреи разные. И когда ты видишь, что кто-то хочет вызволить конкретно этого еврея и готов хорошо заплатить, ты можешь потребовать с него гораздо больше, чем если цена на каждого еврея будет одинаковой.

— Ты совершенно прав.

— Ещё бы! Но помни, пятьдесят на пятьдесят. И не пытайся меня обмануть.

Когда они подошли к лагерю, крики и выстрелы не дали им возможности продолжить разговор. Тут же забыв о нём, поляк стал насвистывать какую-то мелодию. Они прошли через небольшую рощу и упёрлись в забор лагеря. За ним они увидели огромную толпу евреев, которых стерегли стоящие на расстоянии пяти метров друг от друга вооружённые охранники. Нацисты уже трое суток держали привезенных евреев на открытом холодном воздухе без воды и пищи, потому что газовые камеры опять не работали. Многие уже не подавали признаков жизни. Прокладывая себе дорогу прикладами, охранники иногда оттаскивали трупы к стоявшему неподалёку поезду. Козырнув двум дежурившим у ворот немцам, Карский и поляк вошли в Белжец. «Иди за мной, — сказал проводник. — Я покажу тебе хорошее место».

Задыхаясь от запаха трупов и пропитанной мочой соломы, Карский шёл за ним, то и дело наступая на чью-то ногу или руку. Поляк, очевидно, давно привык к этому, потому что передвигался по лагерю как по своему двору. Периодически он оборачивался и подгонял Карского: «Быстрей! Не отставай!».

Они пересекли большое открытое пространство и подошли к тяжёлым воротам, закрывавшим вход в огороженный колючей проволокой коридор. В конце его были видны товарные вагоны. Обычно евреи попадали в лагерь через эти ворота. Но сегодня их увозили отсюда в Собибор.

«Стой здесь, — сказал поляк. — Не подходи к украинцам. И помни, если что случится, ты не знаешь меня, и я не знаю тебя».

Высокий эсэсовский офицер рявкнул какой-то приказ, и двое немцев распахнули ворота. Тогда офицер повернулся к стоящей толпе евреев. Ноги расставлены, руки на бёдрах. «Тишина! Тишина!» — заорал он, перекрывая шум. Толпа стихла. «Все евреи будут погружены сейчас на этот поезд. Он отправится туда, где вас ждёт работа. Соблюдайте порядок. Каждый, кто будет сопротивляться или создавать панику, получит пулю». Он хохотнул, достал пистолет и, в подтверждение своей угрозы, наугад три раза выстрелил в толпу.

Евреи, стоявшие близко к офицеру, попытались податься назад, но раздававшиеся там выстрелы заставили всю толпу устремиться в ворота. В конце коридора ещё двое немцев периодически постреливали в бегущих, чтобы хоть как-то замедлить эту лавину обезумевших от страха и ужаса людей.

Карский не мог поверить своим глазам. Файнер предупреждал его, что даже если он доживёт до ста лет, он никогда не забудет Белжец. Теперь он знал, что Файнер был прав.

Немецкие военные правила говорили, что в товарный вагон можно посадить 40 солдат. Нацисты запихивали в них по 120–130 мужчин, женщин и детей. Когда толпа напирала сзади, тех, кто находился у дверей вагона давили насмерть. Земля около вагонов была густо посыпана известью, чтобы предотвратить возможные эпидемии. Около вагонов белая известь становилась от крови красной. Когда вагоны заполнялись, потерявшие рассудок люди забирались в них по головам тех, кто уже стоял внутри, хватаясь за волосы и одежду, царапая их шеи и затылки.

Загрузка поезда из 48 вагонов продолжалась три часа, потому что в пространстве около коридора могло одновременно стоять только два вагона. Когда всё было закончено, на огромной лагерной площади остались лежать несколько десятков мёртвых и умирающих. Немцы и охранники прочесали площадь, стреляя во всё что ещё двигалось. Раздираемый криками, поезд отошёл от станции, а Белжец стал похож на город, через который прошла чума.

Карский долго смотрел вслед составу, увозящему тысячи людей на смерть. На его плечо легла тяжёлая рука. «Не стой здесь с открытым ртом, — сказал его гид. — Пошли скорей, если не хочешь, чтобы нас поймали». Потрясённый увиденным, Карский молча двигался за ним, не задавая никаких вопросов.

Они вышли через восточные ворота. Поляк показал ему как пройти к магазину и они разошлись в разные стороны. Оставшуюся часть пути Карский бежал, чтобы как можно скорее оказаться подальше от того ужаса, который он видел. В магазине он уверил подпольщика, что всё прошло благополучно, и пошел на кухню, где стал смывать запах Белжеца со своей покрытой мурашками кожи.

Утром его охватил приступ рвоты. Ему

*

Когда состав из Белжеца прибыл в Собибор, его встречал обершарфюрер Вагнер и вагонная команда. Вагнер открыл дверь первого вагона и тут же отвернулся. Стоявшие в нескольких шагах от него украинские охранники накрыли свои лица носовыми платками. Вагнер приказал раздать всем членам вагонной команды сигареты, и они начали грузить тела узников Белжеца в вагонетки. Некоторые ещё дышали. Большинство были голубовато-зелёного цвета с разъеденными известью частями тела.

Глава 12

Зима 1942.

Дорога из Варшавы в Лондон заняла у Яна Карского три недели. За всё это время он ни разу не снял висящего у него на шее маленького кожаного футляра. Здесь лежал документ, выданный ему священником, который помогал движению Сопротивления. Если бы Карского схватили гестаповцы, он умер бы с чистой совестью, все его грехи были отпущены. Через Карпаты он перебирался пешком, до Лиона доехал на поезде, оттуда до подножья Пиренеев на велосипеде, три дня в трюме рыболовного судёнышка до Барселоны, потом на грузовике до Мадрида и снова на рыболовном траулере в океан, где его подобрал английский военный корабль.

Польское правительство в изгнании высоко оценило все, что сделал Карский, и передало его доклад о Собиборе, Треблинке, Белжеце и варшавском гетто в британское Министерство иностранных дел и в госдепартамент США. В докладе говорилось о том, что более одного миллиона польских евреев уже убито. И это истребление продолжается. Если в сентябре нацисты выдали евреям варшавского гетто сто двадцать тысяч продовольственных карточек, то на октябрь их было выдано только сорок тысяч.

В докладе подробно сообщались все страшные подробности того что увидел Карский: «Немцы загоняют в вагоны столько людей, что те, кто умирает от полученных при погрузке травм, остаются стоять рядом с теми, кто умирает от испарений хлорной извести, отсутствия пищи, воды и воздуха. Когда поезд прибывает, половина этих людей уже мертва, а оставшихся тысячами убивают в Собиборе, Треблинке и Белжеце». Но доклад Карского не явился сюрпризом для лидеров в Лондоне, Вашингтоне и Нью-Йорке. Они уже получили три аналогичных сообщения об истреблении евреев за несколько месяцев до этого.

Файнер и польский Бунд направили первый тревожный доклад ещё в мае, как раз в то время, когда в Собибор попали Шломо, Исаак и Абрахам. В нём говорилось о массовых убийствах, проводимых айзатцгруппами в России, о душегубках в Хелмно в западной Польше и о евреях, которых в запечатанных товарных вагонах увезли в восточную Польшу и о которых больше никто ничего не слышал. Когда летом нацисты приступили к расширению Собибора, польское правительство подтвердило достоверность доклада Бунда. В информационном бюллетене оно приводило данные о том, как евреев привозят в этот лагерь смерти, где их убивают в газовых камерах, а тех, кого не могут в них загнать, приканчивают из автоматов или даже штыками. Ещё в одном докладе польское правительство сообщало о просьбе одного участника Сопротивления о том, чтобы его перевели со станции Собибор в другое место, потому что невозможно наблюдать это массовое уничтожение.

Радиостанция ВВС транслировала доклад Бунда летом 1942 года, а газета «Дэйли Телеграф» на первой странице опубликовала в двух номерах статью под заголовком «Нацисты убили уже семьсот тысяч польских евреев». Эту статью перепечатала «Нью Йорк Таймс», но не будучи уверенной в том, что можно полностью доверять такому страшному известию, она спрятала её где-то в середине номера. Американские евреи провели в Мэдисон Сквэр Гарден демонстрацию протеста против жестокости нацистов, и президент Франклин Рузвельт пообещал, что когда война закончится, нацистские преступники будут «привлечены к ответу».

Вторым полученным западными лидерами известием об истреблении евреев была телеграмма из Женевы от члена Всемирного Еврейского Конгресса (ВЕК) Герхарда Ригнера. От близкого к нацистским кругам немецкого промышленника он узнал об изданной Гитлером директиве по тотальному уничтожению не только польских евреев, а всего европейского еврейства. Ригнер и до этого знал о докладе польского Бунда. Но теперь ему стало известно что то, что Гитлер делает с польскими евреями, он намерен сделать со всеми евреями Франции, Бельгии и Голландии. Для того чтобы это сообщение не было перехвачено немцами, Ригнер телеграфировал еврейским лидерам в Лондоне и Нью-Йорке через английское и американское посольства: «Получено сообщение о том, что в штаб-квартире Гитлера обсуждается план, согласно которому всё еврейское население из оккупированных Германией стран в числе 3,5–4 миллионов человек должно быть перевезено на восток и подлежит уничтожению, чтобы раз и навсегда решить еврейский вопрос в Европе. В качестве основного метода предполагается умерщвление в газовых камерах. Операция намечена на осень этого года. Подтверждающих документов нет, но источник, сообщивший эту информацию, заслуживает полного доверия».

Британский МИД скептически отнёсся к полученной телеграмме. Тем не менее, по настоянию Ригнера он передал её члену парламента Сидни Силвермену, президенту Всемирного Еврейского Конгресса. Ему было сказано, что МИД не может поверить этой «дикой» истории и не будет её публиковать. Если же ВЕК захочет передать эту информацию в прессу, он должен учитывать, что такое сообщение может сильно разозлить немцев и сделать положение европейских евреев ещё хуже. Силвермен решил ждать получения подтверждающих документов.

Реакция Вашингтона была ещё более скептической. Назвав телеграмму Ригнера «абсолютной фантазией», госдепартамент, несмотря на требование отправителя, отказался ознакомить с ней президента Американского Еврейского Конгресса Стефена Вайса. Но через две недели Вайс получил её копию из Лондона от Силвермена. Она потрясла его. Вайс ни минуты не сомневался в достоверности полученной информации и хотел опубликовать её. Но, поговорив с другими членами Конгресса, он решил что сообщение об Окончательном Решении может деморализовать тех евреев Европы, которых ещё не депортировали в Польшу. Он пришёл за советом в госдепартамент. Заместитель госсекретаря Самнер Уэллс попросил Вайса не передавать это известие в прессу до получения подтверждающих документов. Вайс согласился.

Третье предупреждение, которое получили правительства Лондона и Вашингтона, пришло от Рихарда Лихтхейма, лидера сионистов в Женеве. Пока Ригнер связывался с посольствами США и Англии, Лихтхейм отправил в госдепартамент доклад о показаниях двух, только что убежавших из Польши людей. Как он написал в сопроводительном письме, свидетельство одного из них, еврея, показалось ему настолько невероятным, что он держал его в течение двух недель, до

Получив письмо Лихтхейма, госдепартамент не ознакомил с ним Вайса, а переслал его в Белый дом и приказал своим дипломатам в Берне связаться с Ригнером и с Лихгхеймом. В октябре 1942 года, как раз когда Карский был на пути в Лондон, эти два еврея вошли в здание американского посольства в Женеве и передали официальным лицам документ о том, как Окончательное Решение уже воплощается в жизнь в оккупированных Германией странах:

Почти 3 миллиона польских евреев уже убиты.

Из 100 000 латвийских евреев в живых осталось менее 4 000.

Из 90 000 евреев Словакии депортации, т. е. уничтожению, подверглось уже 70 000.

Из 180 000 евреев Голландии депортировано более 60 000.

Из Франции депортировано 50 000 евреев.

Поскольку нет никаких сообщений из Литвы, можно предположить, что все жившие там 150 000 евреев уничтожены.

Теперь Лондон и Вашингтон поверили в страшную реальность. «У нас нет сомнений в том, что германские власти проводят политику полного истребления всех евреев Европы», — говорилось в телеграмме британского МИДа своему послу в Вашингтоне». Только тогда заместитель госсекретаря Уэллс вызвал Стефена Вайса в столицу. «С глубоким сожалением я должен сообщить вам, что ваши самые страшные подозрения полностью подтвердились», — сказал он ему и освободил президента Американского Еврейского Конгресса от обещания не публиковать сообщения о гитлеровском Окончательном Решении.

Однако сами госдепартамент и британский МИД не сделали никаких заявлений. Они опасались, что публикация этих сведений во время войны отвлечёт внимание союзников и заставит их тратить непропорционально много времени на разбирательство того, что происходит с этими «плачущими евреями».

*

Карский абсолютно точно передал польскому правительству то, о чём просили его узники варшавского гетто:

Бомбардировки возмездия. Файнер и Берман хотели, чтобы союзники подвергли бомбардировке немецкие города в знак возмездия за продолжающееся уничтожение евреев и при этом разбрасывали листовки, объясняющие немцам, за что их бомбят. Польское правительство направило эту просьбу Уинстону Черчиллю, но его меморандум имел мало общего с тем, о чём просили евреи. Во-первых, бомбардировки назывались предложением польского правительства, а не требованием гибнущих евреев. Во-вторых, предлагалось подвергать бомбёжке не немецкие города, а те места в Польше, где немцы собирали поляков для отправки на работу в Германии. Хотя Черчилль поддержал идею бомбардировок возмездия, командующий ВВС Англии сэр Чарльз Портал категорически отверг её. Он сказал что воздушные рейды — это военные операции против военных целей, а если союзники начнут бомбить гражданские объекты, то немцы будут очень жестоко относиться к захваченным в плен летчикам союзников. Генштаб Англии отверг это польское предложение.

Еврейские беженцы. Файнер и Берман просили чтобы союзники и нейтральные страны, такие как Швейцария, давали убежище тем евреям, кому удавалось сбежать от нацистов. Глава английского МИДа сэр Энтони Иден отказал в этом. «Мы уже приняли сто тысяч беженцев, и у нас большие трудности с продовольствием, — сказал он Карскому. — Мы не можем принимать сейчас евреев, но я постараюсь найти для них место». Иден и не пытался помочь в этом евреям. Он всегда не только возражал против приезда еврейских беженцев в Англию, но и делал все, что было в его силах, чтобы воспрепятствовать их переселению в Палестину. Как писал в своем дневнике его личный секретарь: «Сэр Энтони очень твёрд в вопросе о Палестине. Он любит арабов и ненавидит евреев».

Всего за несколько месяцев до начала войны, уступая арабскому давлению и игнорируя протесты Черчилля, британский парламент принял закон, ограничивающий еврейскую эмиграцию в Палестину в пределах десяти тысяч человек в год. Этим Англия фактически захлопнула дверь перед европейскими евреями, как раз перед тем как Гитлер приступил к их уничтожению.

Евреи восточной Европы не знали об установленных Англией квотах, а если бы и знали, не собирались их соблюдать. Они пересекали Эгейское и Средиземное моря на утлых судёнышках, пытаясь попасть в Палестину. Очень часто эти путешествия заканчивались трагически. В декабре 1940 года более двухсот евреев утонуло в море на борту испанского парохода «Сальвадор». Через год нейтральная Турция задержала пароход «Стурма», перевозивший 750 румынских евреев, включая 70 детей. Британские власти отказали предоставить им право на въезд в Палестину на том основании, что Румыния являлась союзником Германии. «Стурма» вернулась в Чёрное море и на следующий день была взорвана. Уцелевших не было.

Именно в то время когда Карский передавал Энтони Идену просьбы узников варшавского гетто, Англия отказала во въезде в Палестину сорока пяти тысячам болгарских евреев, в основном женщинам и детям, опасаясь что это откроет ворота «настоящему наводнению». Болгарские евреи находились в опасности. Король Борис начинал уступать немецкому давлению и уже согласился на депортацию в Польшу двенадцати тысяч евреев из захваченной Болгарией Македонии. Немцы настаивали на депортации и остальных пятидесяти тысяч евреев из самой Болгарии.

Иден также делал все, что было в его силах, чтобы препятствовать принятию евреев другими странами. Летом, когда нацисты расширяли Собибор, по его просьбе швейцарское правительство захлопнуло двери перед «нелегальными эмигрантами» и выслало обратно тысячу французских евреев, несмотря на то, что швейцарская пресса писала о том, что их ожидает отправка в Польшу на верную смерть. Еврейские лидеры просили правительство принять эту тысячу евреев. Их поддержали Архиепископ Кентерберийский Космо Ланг и председатель палаты лордов Самуель. «Нельзя безучастно наблюдать, как нацисты ежедневно из месяца в месяц убивают тысячи мужчин, женщин и детей», — говорили они. Однако министр внутренних дел Герберт Моррисон направил парламенту секретный меморандум о том, что такой шаг приведёт к усилению антисемитизма в Англии и негативно скажется на экономике. Точку в этой дискуссии поставил Иден, заявивший, что единственной помощью евреям может быть только победа союзников. Большинством голосов британский парламент отказал евреям в предоставлении убежища.

Пособники палачей. Файнер и Берман требовали, чтобы поляки, которые помогают немцам в убийствах и истреблении евреев, были наказаны. «Вплоть до смертной казни, — сказал Карский генералу Сикорскому. — Их имена и описание совершённых ими преступлений должны быть опубликованы в подпольной печати».

Только через пять месяцев, когда 90 процентов польских евреев уже было убито, польское правительство выступило с заявлением: «Отдельные личности, связанные с преступным миром и потерявшие стыд, совесть и честь, открыли для себя новый источник обогащения в ограблении, шантаже и убийстве евреев и тех поляков, кто пытается их спасти… Каждое подобное преступление будет раскрыто, и виновные будут нести ответственность по всей строгости закона». Это заявление транслировалось в передачах английского радио для Польши.

Оружие для варшавского гетто. Файнер и Берман также просили передать Сикорскому, что евреи Варшавы готовятся к восстанию. «Они просили руководство Армии Крайовой помочь им оружием, — сказал генералу Карский, но в этой помощи им было отказано». Карский также рассказал ему, как он сам просил об этом генерала Стефана Ровецкого, командующего частями Армии Крайовой в районе Варшавы. Ровецкий ответил, что оружие предназначается для военных людей и он не намерен передавать его евреям, не имеющим военного опыта. Выслушав это, Сикорский пообещал Карскому: «Лейтенант, меры будут приняты». В конце концов Армия Крайова передала варшавским евреям двадцать винтовок для их «еврейской войны против Третьего Рейха».

Выкуп за евреев. Файнер и Берман хотели, чтобы союзники предложили немцам отпустить евреев и если потребуется, заплатить за них выкуп. Карский передал это пожелание члену палаты лордов Селборну, ответственному за связи с движением Сопротивления. Селборн ответил категорическим отказом, намекнув на то, что все истории о жестокости по отношению к евреям являются еврейской пропагандой, абсолютно проигнорировав факт, что католик Карский был живым свидетелем этой жестокости. Он сказал также, что ни один член парламента не станет голосовать за такое предложение, чтобы правительство не обвинили в том, что выкупая еврейских женщин и детей, оно помогает Гитлеру продолжать вести войну.

Отлучение. Файнер и Берман просили Карского, чтобы президент Польши Владислав Рачкевич обратился за помощью к папе римскому Пию XII. «Польские и другие европейские евреи имеют право надеяться на защиту Ватикана, — сказал Рачкевичу Карский. — Религиозные санкции, особенно если о них будет заявлено во весь голос, могут оказать влияние на немецкий народ. Даже Гитлер, крещёный католик, должен будет отреагировать». Вскоре после этой встречи посол Польши в Ватикане передал личное письмо Рачкевича папе Пию XII: «Немцы тотально уничтожают все еврейское население Польши. В этот трагический момент истории народ нашей страны борется не только за своё существование, а за всё, что для него всегда было свято. Он просит вас поднять свой голос и открыто осудить тех, кто находится в центре совершаемого зла».

Это письмо не явилось сюрпризом для Пия XII. Дипломатические представители США, Англии, Бразилии, Уругвая, Кубы, Перу и восьми оккупированных стран уже просили его публично осудить жестокость нацистов. И об истреблении европейского еврейства его святейшество тоже знал лучше, чем кто бы то ни было, потому что получал бесчисленное количество сигналов об этом от служителей католической церкви во всех столицах Европы.

В марте 1942 года, за девять месяцев до приезда Карского в Лондон, папский нунций в Братиславе, Словакия, предупредил Ватикан о том, что восемьдесят тысяч евреев должны быть отправлены в Польшу на верную смерть. Папа не сделал никакого публичного заявления. Он только попытался поговорить с пронацистским президентом Словакии, католическим священником Йозефом Тисо. Это отсрочило депортацию на несколько недель, и в результате семьдесят тысяч словацких евреев закончили свою жизнь в газовых камерах Польши, треть из них в Собиборе.

Другой папский нунций встретился в Берне с Ригнером. Еврейский лидер передал священнику сведения об уничтожении евреев Европы в целом и опасности, нависшей над евреями Словакии. Он просил о срочном вмешательстве Ватикана. Нунций ответил ему, что папа уже знает об этом, но он свяжется с ним ещё раз.

В августе, за три месяца до приезда Карского в Лондон, папский нунций в Париже прислал в Ватикан письмо о том, что во Франции никто не верит словам немцев и правительства Лаваля о том, что евреев отправляют в Польшу в рабочие лагеря, потому что среди депортируемых очень много маленьких детей, стариков и больных.

Также в августе Пий XII получил личное письмо от архиепископа Шепицкого из южной Польши о том, что только в его небольшом районе было убито более двухсот тысяч евреев.

В сентябре, когда Карский посещал Белжец, личный представитель президента Рузвельта в Ватикане Мирон Тэйлор показал Ригнеру и Лихтхейму свои письменные запросы его святейшеству с просьбой о подтверждении и дополнительной информации. После долгого ожидания он получил ответ, что сведения об истреблении евреев не могут быть подтверждены. И только через несколько недель Ватикан направил в госдепартамент письмо, в котором говорилось: «Массовые убийства евреев продолжаются. Их уничтожают в специально построенных для этого газовых камерах… расстреливаемых из пулемётов закапывают в землю вместе с ещё живыми. Транспорты с евреями, отправляемыми в лагеря смерти, зарегистрированы во многих районах Европы».

Папа Пий XII упорно отказывался выступить с публичным заявлением, обещая, что он сделает это во время рождественской мессы.

Глава 13

Зима 1942–1943 гг.

Комендант Рейхслейтнер объявил всему личному составу лагеря, что больше не потерпит воровства золота и драгоценностей с прибывающих эшелонов. Деньги принадлежат Рейху, сказал он.

Чтобы обойти этот приказ, Вагнер назначил Шломо старшим по механической мастерской и приказал ему продолжать делать для него украшения, и только для него одного, по ночам. Поскольку он давно подозревал, что Мозес, Янкус и Нойет сами ничего делать не умеют, он увёл из барака Янкуса и Нойета. «Они не ювелиры», — всё, что сказал австриец Шломо.

Шломо опять впал в отчаяние. Его брат Мозес ещё оставался с ним, но мальчик опасался что кузена и племянника, за которых он чувствовал себя ответственным, Вагнер отправил в лагерь III. Ему казалось, что сквозь грохот молотков жестянщиков он вот-вот услышит выстрелы.

Когда вечером рабочие вернулись в барак, Нойет и Янкус сияли и улыбались. Вагнер поставил их обоих на очень хорошие работы. Янкуса он сделал своим личным слугой. Он должен был убирать его комнату, мыть его душевую и чистить его обувь. Нойета он поставил охотиться за золотом. В лагере II были огромные кучи детских игрушек, кухонного инвентаря и всяких деревянных коробок. Мальчик должен был проверить каждую из этих вещей на предмет, нет ли там потайного отделения и собирать всё золото, драгоценности и деньги, которые он сумеет найти.

Шломо тоже решил использовать преимущества своего повышения. Он сказал Вагнеру, что будет инспектировать и чистить дровяные печи и дымоходы по всему лагерю. Это давало ему возможность прятаться и отдыхать. А потом он стал чистить ружья украинцам. Это давало ему шанс хорошо ознакомиться с оружием и разговаривать с охранниками, он всё ещё надеялся в один прекрасный день убежать. Скоро он снова начал торговать, выменивая у украинцев за принесённое Нойетом золото, колбасу, сосиски и водку. Шломо научился пить как каждый украинец, и водка

Поскольку на самом деле Шломо не был механиком, Вагнер посылал ему в помощь сварщиков, кузнецов, жестянщиков и электриков — евреев из Польши, Германии, Австрии и Франции. Один из механиков смастерил детский трёхколёсный велосипед. Вагнер пришёл в восторг, и скоро команда Шломо получила заказ на дюжину таких велосипедов. Немцы хотели послать их домой своим детям. Однажды в мастерскую зашёл новый нацист, которого евреи прозвали Красный Пирожок. Ему было около сорока лет, его лицо было похоже на спелый помидор. Пирожок слышал, что Шломо тайком делает украшения и потребовал сделать ему большое золотое кольцо. «Через три дня», — сказал он.

«Я не могу, — ответил Шломо. — Только если мне прикажет это обершарфюрер Вагнер».

«Через четыре дня я уезжаю в отпуск», — сказал Пирожок. Кольцо должно быть готово через три». Как взятку он поставил на стол полбутылки водки. Предпочтя лучше столкнуться с Пирожком, которого он не знал, чем с Вагнером, от которого он знал чего следует ожидать, Шломо решил не делать этого кольца.

«Готово?» — спросил на третий день Пирожок, когда в сопровождении своего монстра Барри вошёл в мастерскую Шломо.

«Но я…»

Не дав ему закончить предложение, Пирожок мёртвой хваткой вцепился в горло ювелира. С другой стороны на него прыгнул Барри. Нацист вынул свисток и между его пронзительными трелями заорал: «Вон! Все вон отсюда, ленивые еврейские собаки! Все во двор!». Евреи выбежали во двор и построились как на перекличку. Пирожок заставил их делать упражнения, отжиматься от пола, прыгать на месте и ходить гусиным шагом. Время от времени он постреливал в них, но скорее из желания напугать, а не убить кого-нибудь. Когда ему надоело это развлечение, он свистком прекратил его, подошёл к Шломо и ударил его ногой в живот.

«Беги!», — скомандовал он. — Беги!»

Прежде чем Шломо отбежал от него на десять метров, сзади в него вцепился Барри и повалил мальчика на землю. Шломо отбивался от зверя как мог, но собака больно кусала его за ноги. Ювелир понял, что это конец. Он лежал на земле, собака была голодная, другие узники ничем не могли ему помочь, а Пирожок весело хохотал.

Барри ещё не успел разорвать Шломо на части, когда во дворе появился шедший по своим делам Вагнер. Он отозвал Барри, и собака оставила Шломо лежать на песке. «Назад на работу!», — приказал Вагнер и дружески обнял Пирожка. Рука об руку оба нациста ушли в ворота, как будто ничего не произошло. Вскоре Пирожок был переведён из Собибора. Он зашел слишком далеко и мог убить ценного ювелира.

Это неожиданное свидание со смертью дало Шломо урок: отныне он будет делать работу для каждого, но никому не расскажет, что для кого он делает. К несчастью, вскоре он совершил одну ошибку. Вагнер заказал ему медальон. Шломо не успел его закончить, когда дрожащий от ярости австриец ворвался в мастерскую. «Вон!» — приказал нацист и, не говоря ни слова, выпихнул Шломо во двор и потащил его к воротам в лагерь III. Шломо пытался вспомнить, что он сделал не так и пересиливая страх спросил: «Что? Что я сделал?»

«Мой медальон», — сквозь зубы прорычал нацист.

За несколько шагов до ворот Шломо упал на землю и обнял левую ногу Вагнера. Сквозь слёзы он стал просить его: «Пожалуйста! Не веди меня туда! Я был одним из первых евреев, кого ты выбрал. Если ты приведёшь меня туда, у тебя не будет медальона». Вагнер остановился, очевидно, слова Шломо озадачили его. Он оглядел ювелира с головы до ног, пихнул его ногой и сказал: «Беги! Обратно!».

Боясь, как бы Вагнер не передумал, Шломо изо всех сил помчался в барак. Когда он вошёл, Мозес плакал. Мальчик уже считал, что у него больше нет брата и, увидев стоящего в двери Шломо, бросился его обнимать.

Шломо был счастлив, оттого что и на этот раз обманул смерть, но чувство глубокого ужаса не отпускало его. Как? Как он мог допустить такую ошибку? Если он не поймёт этого, он может ошибиться ещё раз, и тогда Вагнер уже не станет проявлять милосердия. Он пренебрёг установленным для самого себя правилом секретности и показал готовый медальон другу Исаака Золу. Зол был старшим над сапожниками и работал в соседней с Шломо мастерской. Зол доверительно сказал Вагнеру что медальон замечательный и выглядит как музейная редкость. Вагнеру это понравилось, но он беспокоился о том, чтобы про это не узнал комендант.

Оба эти страшных приключения ещё больше укрепили намерение Шломо бежать из Собибора. В течение зимы евреи в механической мастерской шептались о побеге. Это началось после того, как Вагнер направил в помощь Шломо одного французского и одного польского евреев. Пожилой француз воевал против фашистов во время гражданской войны в Испании. Он ещё носил в ноге их пулю и в плохую погоду ходил по мастерской, прихрамывая. Польский еврей убежал из гетто в лес, но немцы поймали его и отправили в Собибор.

«Бежим!», — уговаривали они Шломо. — Бежим!».

«Как?» — отвечал он. — По снегу? Надо ждать до весны».

«Цыпленок!» — стыдили они его. — Слабак!».

«Без плана? — возражал Шломо. — Нет. Они убьют нас всех».

Польский еврей был особенно несдержанным. За несколько недель в их мастерской он уже не раз грозился размозжить голову первому нацисту, который войдёт в дверь. Шломо и француз с трудом уговаривали его отказаться от этого. В конце концов, все трое договорились дожидаться весны и быть очень осторожными в разговорах, которые они ведут в бараке. Польские евреи, и Шломо не был исключением, не доверяли немецким и австрийским евреям. У них не было для этого особых причин, просто не доверяли.

Шломо сказал Нойету, чтобы он нашёл место, где можно спрятать золото, которое ему удавалось утаить от Вагнера. Если они убегут, они смогут покупать на него еду у поляков. А потом мысли Шломо с побега переключились на… женщин.

*

К сотне отобранных для работы в лагере мужчин нацисты добавили ещё двадцать женщин, чтобы они стирали, чинили и гладили оставленную евреями одежду. Они жили в двух отдельных бараках. Среди них были Эстер, Хелла, Эда и Байли.

Эстер Тернер до войны жила в Хелме. Вскоре после вторжения немцы забрали её отца и брата Иделя. Отца расстреляли, Иделю удалось бежать в лес. Когда нацисты устроили в Хелме гетто, Эстер с матерью перебрались к родственникам в Седльце. Но летом 1942 года всех работоспособных евреев

Эстер была стройной красивой 17-летней девушкой, но из-за перенесенных несчастий выглядела почти старухой. Оставшаяся совершенно одна, она прожила в рабочем лагере до осени, когда выполняя директиву Гиммлера об очистке восточной Польши от евреев (юденфрай), эсэсовцы закрыли этот лагерь. Они посадили Эстер, Хеллу и остальных восемьсот его обитателей на подводы и под охраной украинцев повезли их в Собибор.

Светловолосой с карими глазами Хелле Феленбаум было 16 лет. Её родителей отправили в Собибор ещё летом, а вместе с ней ехали двое её братьев. Когда длинная лента подвод проходила мимо леса, старший 18-летний брат сказал ей «Прощай!» и выпрыгнул из телеги. За ним последовал 11-летний братишка. Младшего застрелили почти сразу. Старшего пули охранников настигли, когда он добежал до опушки леса.

В Собиборе их встречал Вагнер. «Шесть девушек, кто умеет вязать!», — выкрикивал он, проходя вдоль выстроенных в ряд женщин. Первой из шеренги вышла Мира. Она родилась на германо-польской границе и говорила по-немецки совсем без акцента. Это произвело на Вагнера впечатление. «Отбери ещё шесть», — сказал он ей.

Мира выбрала Хеллу, но прошла мимо Эстер. Эстер догадывалась, что с ней случится, если она не попадёт в число избранных. «А я? — сказала она — Я очень хорошо умею вязать».

«Выходи!», — приказал Вагнер.

Он отвел вязальщиц в отдельный дом, принёс им найденные в эшелонах мотки шерсти и приказал вязать для эсэсовцев высокие до колена носки и свитера. Для того чтобы быть уверенным что нацисты не получат в этой новой одежде вшей, он велел женщинам работать и спать в этой же комнате, подальше от остальных вшивых узников, принес им мыло и чистую одежду. Старшей над вязальщицами он поставил пожилую венскую еврейку Шапиро.

Эду и Байли поселили в другой дом вместе с ещё десятью женщинами. На больших стиральных досках они тёрли нижнее бельё нацистов и их носки, кипятили их в чанах на дровяных печах и потом полоскали в холодной воде, которую таскали вёдрами из колонки около офицерских домиков. Когда одежда высыхала, они гладили её железными утюгами, куда засыпали из печей раскалённые угли. Их работа считалась нацистами очень важной.

Эде было 25 лет. Она вышла замуж и овдовела почти в тот же день. Мужа нацисты застрелили ещё задолго до того как она попала в Собибор. Когда Вагнер шёл вдоль колонны женщин, построенных около ворот в лагерь III, она всё ещё не понимала, что происходит.

«Профессия?» — спросил он.

«Воспитательница детсада», — ответила Эда.

Австриец грубо хохотнул «В прачечную!». Вместе с ней он отправил Байли и ещё одну женщину.

Байли была ровесницей Эды и такой же наивной. Её муж и сын уже прошли через ворота лагеря III, и она не знала, когда увидит их снова. Первым евреем, кого она встретила в Собиборе, был Шломо. Постепенно и осторожно, в течение нескольких дней он раскрывал ей страшный секрет.

Это рабочий лагерь, сказал он ей в первый день. Нацисты злобные и жестокие, но работа не тяжёлая. Когда Байли уже привыкла к мысли, что какое-то время будет жить без мужа и сына, Шломо посоветовал ей приготовиться к худшему и не удивляться ничему из того что ей придётся услышать или увидеть. Заметив в её глазах страх и отчаяние, он рассказал ей всю правду.

Байли была сильной женщиной. Осознав невозможность что-либо изменить, она восприняла окружающую реальность как неизбежность. В отличие от Шломо ею не руководили горечь и жажда мести. Она просто замкнулась в своей печали, одиночестве и апатии.

Женские бараки не были местом, способным вселить бодрость. Их обитательницы не рассуждали о возможности побега. Они рассказывали друг другу истории о своих родителях, мужьях, детях, и чем больше они говорили, тем хуже себя чувствовали. Иногда они мечтали о будущем — о том как на лагерь нападут партизаны, как они перебьют всех нацистов и украинцев, взорвут заборы и бараки и уведут их в леса; о том как перед наступающими частями русских немцы сами убегут из лагеря и оставят ворота открытыми или о том как Третий Рейх рухнет, когда союзники разбомбят весь Берлин и ставку Гитлера. Одни иллюзии.

«Не переживай, — бывало говорила близкая подруга Эстер Зельда. — Рано или поздно мы все закончим свою жизнь на их сковородке».

Но Эстер не хотела верить, что её жизнь закончится на сковородке, как женщины называли между собой газовые камеры. Её друг в последнем рабочем лагере однажды сказал ей: «Эстер, у меня есть предчувствие, что тебе удастся выжить. Когда всё это закончится, приди и постучи по моей могильной плите. Тогда я буду знать, что немцы проиграли войну». Эстер поверила ему, и это вселяло в неё надежду. И ещё она верила в Бога. Она происходила из религиозной семьи и каждый раз, когда в мозгу возникал вопрос, как может Бог допустить, чтобы убивали детей, она отгоняла эту мысль. Вера означала для Эстер, что мудрость и милосердие Бога не подлежат никаким сомнениям.

Религиозность не мешала ей ненавидеть нацистов за их жестокость. Однажды, когда она убирала расположенный рядом со станцией офицерский домик «Весёлая блоха», к перрону подъехал очередной эшелон. Спрятавшись за занавеской, Эстер наблюдала за тем, что делают немцы и украинцы. Она видела, как Френцель схватил за ноги грудного ребёнка, с размаху ударил его головой о стенку вагона и швырнул в вагонетку для умирающих, как мёртвую крысу. Эта сцена долго стояла у неё перед глазами. «Как может человек совершить такое зверство?» — снова и снова спрашивала она себя. — «Они не думают о своих собственных жёнах и детях? Как могут ходить по земле такие чудовища?» И при каждом воспоминании об этом эпизоде в ней поднималось чувство ненависти.

Для того чтобы выжить, Эстер установила для себя два правила. Во-первых ничем не выделяться, чтобы на тебя меньше обращали внимание. Во-вторых, не вступать ни с кем в близкие отношения. Дать волю эмоциям означало дополнительный риск, ведь кроме себя пришлось бы беспокоиться ещё и о другом человеке. А для того чтобы уцелеть, она будет лучше беспокоиться только о себе. Поэтому Эстер подружилась с небольшой группой польских евреев, но никаких намёков на романтику там не было.

Вагнер назначил Эду старшей во втором женском бараке, где спали Байли и другие кухарки и прачки. У Эды было много забот, но ещё оставалось время для личной жизни.

Охранник принес ей свою форму и потребовал, чтобы она была выстирана и выглажена к пяти утра. Эда сказала ему, что не справится к этому времени, и тогда украинец стал хлестать её по лицу. Исаак схватил охранника за руку. «Тебе не стыдно избивать женщину? Ведь она работает для тебя.» Он ожидал, что охранник сейчас вытащит оружие, но украинец, который видимо был относительно приличным человеком, повернулся и вышел, скорее даже смущённый, чем разозлённый.

Любовь Исаака и Эды не была секретом ни для кого в Собиборе. Но физической близости между ними не было. Они сами боялись её и эмоционально не были к ней готовы.

Шломо не был таким застенчивым. Он потерял голову от Байли и мечтал о ней. Он часто заходил к ней в кухню поболтать. Ему импонировали ее деликатность и чувствительность. Она восхищалась его вниманием и тем как он справляется со страшными лагерными условиями. Она сказала ему, что не строит себе иллюзий, что после гибели мужа и сына жизнь потеряла для неё всякий смысл и она готова, как и они, умереть за воротами лагеря III.

Шломо всё время думал о Байли. Он говорил себе, что слишком молод для неё и что у него нет никакого опыта. Как он мог сказать ей о своей любви и просить её о близости? Ведь после смерти мужа абсолютно всё в жизни стало ей безразличным. И сможет ли маленький ювелир Шломо стать для неё тем, ради кого стоит снова начать жить?

Шломо нелегко было стать мужчиной во время нацистской оккупации. Всё что он видел, начиная с 12 лет, были гетто, голод, смерть и борьба за выживание. Желание иметь женщину было частью этой борьбы, а постоянная угроза смерти делала для него секс ещё более важным.

Он потерял свою невинность на картофельной ферме около Волвоницы. Зельда готовила еду для членов рабочей бригады на маленькой кухне, рядом с комнатой, где Шломо делал украшения для старого немецкого солдата. Ей было шестнадцать, у неё были голубые глаза и длинные тёмные волосы. Когда он работал, она садилась рядом с ним и не отрывала от него глаз. А ночью она пробиралась в комнату над кухней, где на покрытом соломой полу Шломо спал вместе с другими рабочими. Она лежала спиной к стене, прижималась к нему грудью и укрывала их обоих одеялом, которое выпросила у старого немца. Всю ночь они лежали рядом как две ложки в переполненном ящике кухонного стола.

Шломо чувствовал мягкость её тела и теплоту её дыхания, но его неопытность и робость не позволяли ему пойти дальше. К тому моменту, когда он набирался храбрости что-нибудь сделать, она обычно уже спала. В одну из последних ночей на ферме, перед тем как уснуть, Зельда спросила его: «У тебя когда-нибудь была девушка?».

«Нет», — ответил он.

«Я хочу быть у тебя первой».

Она заставила его забраться на неё, он ощущал, как её сердце колотится у груди и впервые в своей несчастной жизни испытал чувства и эмоции, которые переполняли его и готовы были вырваться наружу. Ногти Зельды впились ему в спину, но он не чувствовал боли. Они перестали шептаться, его тело начало делать какие-то непривычные для него движения, и в один момент ему показалось, что оба они слились в одно целое. Не было больше нацистов, не было войны. Не было голода, ненависти и смерти. Только он и она и их слившиеся вместе тела.

Когда всё закончилось, реальность окружающего вернулась к Шломо в такой степени, которую раньше он никогда не ощущал. Ему хотелось шептаться с ней, приласкать её, сделать так, чтобы она почувствовала переполнявшую его нежность, но звуки и запахи девятнадцати спавших рядом мужчин, слышные через окно шаги охранника и реальность завтрашнего дня убили все чувства. Его охватила непреодолимая усталость, и он уснул. Память о её последнем поцелуе согревала его сон.

Воспоминания о той ночи жили в Шломо. Когда его одолевали приступы злости и ненависти к нацистам, он старался вызвать перед собой Зельду, и тогда немного успокаивался. Он обязательно должен был убежать из Собибора чтобы окончательно не сойти с ума.

Зайдя однажды на кухню, он увидел что Байли там одна. «А где остальные?», — спросил Шломо.

«Купаются».

Шломо поцеловал Вайли в щёку и сказал, что хочет её.

Вайли печально улыбнулась. «Ты ещё слишком молод. Почему бы тебе не попросить об этом одну из девушек?»

Шломо смутился, но быстро пришёл в себя. «Потому что мне нравишься только ты», — сказал он.

Бакли была польщена и прежде чем она успела возразить ещё раз, Шломо произнёс: «Даже если бы я никогда раньше не ел яблоки, я уверен что не стал бы начинать с зелёного».

Вайли покраснела. «Я замужем. Лучше держись от меня подальше. Они убили его, моего мужа».

Шломо почувствовал её нерешительность. «Они убьют нас всех», — сказал он.

Потом они лежали вместе в углу его мастерской на постели из одеял. Зимой они стали любовниками. Шломо, как мог, старался защитить её. Она стирала ему одежду и приносила еду.

Когда другие женщины говорили о своих семьях и мужьях, а мужчины о побеге и мести, Байли и Шломо старались забыть об этом.

Глава 14

Зима 1942–1943 гг.

Зимой 1942 года эшелоны прибывали в Собибор довольно редко. Большинство польских евреев было уже уничтожено, и нацистам были необходимы поезда для перевозки грузов на восточный фронт, где решалась судьба войны. Длинные перерывы между эшелонами и полная изоляция от окружающего мира в засыпанном снегом лагере делали нацистов раздражительными и злобными. Они вымещали это на евреях.

Обершарфюрер Пауль Грос развлекал себя разными способами. Он мог приказать четырём евреям носить его по двору на стуле как короля, а сам в это время кидал им на головы горящие куски бумаги. Когда это ему надоедало, он заставлял узников прыгать с крыши с зонтиками или ползать по балкам перекрытия, пока кто-нибудь не сваливался оттуда на пол.

Однажды с обершарфюрером произошла кратковременная перемена. Три очень красивые еврейские девушки прибыли в одном эшелоне из Вены. Пьяный Пауль притащил их для развлечений в «Весёлую Блоху», и Грос влюбился в темноглазую 18-летнюю Рус, сделал её своей служанкой и любовницей. В угоду ей он даже на время перестал избивать евреев. Но это не могло продолжаться долго. Эсэсовцам не разрешалось баловать еврейских женщин, это было оскорбительно для высшей расы. Когда Грос и Пауль уехали в отпуск, комендант Рейхслейтнер добился их перевода из Собибора. После отпуска Грос попал в Белжец.

Узники были рады избавиться от двух самых жестоких эсэсовцев, но их вскоре заменили другими, и жизнь в Собиборе вернулась в прежнее русло. Поскольку меньше евреев стало направляться в газовые камеры, работы в лагере III тоже стало меньше. Его начальник обершарфюрер Эрих Бауэр ударился в пьянство. В своей комнате в «Ласточкином Гнезде» он устроил бар и приводил сюда евреев, чтобы они делали ему необычные коктейли. Коренастый нацист, он был ростом всего 160 см, обычно садился в кресло. Перед ним висели фотографии его жены и детей и нарисованный Мордехаем портрет фюрера. Если еврей нечаянно проливал алкоголь или если коктейль Бауэру не нравился, он выплёскивал его на пол и заставлял еврея вылизывать его языком.

Курт Болендер срывал своё раздражение на тех десяти евреях, которые должны были носить вёдра с водой в лагерь III. Он заставлял их бежать с полными вёдрами, а если ворота лагеря открывались до того как узники успевали к ним добежать, в назидание остальным сержант расстреливал двух последних носильщиков.

Этой зимой нацисты изобрели и другие развлечения. Они могли туго завязать нижние части брюк вокруг лодыжек какого-нибудь еврея и бросить ему в штаны живую крысу. Если еврей начинал двигаться или подпрыгивать на месте, вдоволь насмеявшись над этим зрелищем, его расстреливали. Выбрав самого усталого и пожилого узника, они могли заставить его катать по двору полную тачку песка. Если он замедлял свой темп, его подгоняли кнутами до тех пор, пока он не падал, тогда пристреливали. Ещё одним развлечением было связать двум евреям руки за спиной и заставить их драться друг с другом, как боевых петухов. Очень много смеха вызывало у немцев придуманное ими театрализованное развлечение. Группу евреев собирали вокруг гроба, куда клали одетого в хасидскую одежду узника. Один из эсэсовцев громко обращался к присутствующим: «Я еврей с длинным носом». При этих словах мертвец должен был сесть в гробу, отдать честь и сказать: «Это я еврей с длинным носом». После чего нацисты хором начинали петь: «Бог, великий и всемогущий! Слушай нас, мы просим тебя. Сделай так, чтобы все евреи исчезли с лица земли, а всем остальным пошли мир и покой». При этих словах собравшиеся вокруг евреи должны были встать на колени и повторять: «Аминь, аминь».

Повара лагеря были в таком отчаянии, что составили сумасбродный план побега, с самого начала обречённый на неудачу. В Собиборе было 17 поваров, двое на кухне эсэсовцев, двое на кухне охранников и 13 на кухне для узников. Один из них, Гершель Цукерман, наладил хорошие отношения со старшим поваром украинцем Коцевадским, который ненавидел нацистов. «У меня есть друзья среди русских партизан, — сказал украинец Цукерману. — Я придумал план, как освободить нас всех. В Хелме есть доктор, связанный с подпольщиками».

План заключался в том, чтобы достать у этого доктора яд. Затем, за три-четыре часа до того как партизаны нападут на лагерь, повара должны будут отравить всю еду для немцев и украинцев. Когда русские войдут в ворота и перебьют их, все евреи уйдут в лес вместе с партизанами.

Плану не суждено было осуществиться. Сначала комендант Рейхслейтнер получил приказ из Люблина убрать евреев из кухонь для эсэсовцев и украинцев. Очевидно, узники в другом лагере уже попытались отравить своих тюремщиков. А потом Коцевадский исчез из лагеря со всеми деньгами, которые евреи собрали ему чтобы купить яд и расплатиться с партизанами. Цукерман и остальные участники поняли, что «план» был ничем иным как хорошо продуманным украинцем способом разбогатеть.

Жестокость, безнадёжность и непреходящий ужас от ежедневного ожидания смерти и неизвестности когда она придёт, доводили многих пожилых евреев до потери рассудка. В эту зиму не менее десяти процентов узников мужчин покончили жизнь самоубийством, повесившись на балках в своих бараках. Другие, кто считал самоубийство грехом, и у кого не хватало смелости убить себя, просили нацистов отвести их в лагерь III или притворялись больными в надежде, что их пристрелят.

Положение особенно ухудшилось к Рождеству. Не только потому что запертые обильными снегопадами нацисты не могли выбраться из Собибора и придумывали новые издевательства над узниками. Начиная с сентября, в войне наметился поворот в плохую для немцев сторону. В Африке генерал Монтгомери разбил фельдмаршала Эрвина Роммеля под Эль-Аламейном и выгнал его танки в пустыню, где не было ни воды, ни топлива. Красная Армия в России продолжала удерживать Ленинград, отогнала немцев от Москвы и окружила гитлеровскую Шестую армию под Сталинградом. Когда такие невесёлые новости достигали Собибора, нацисты обычно напивались пока не сваливались под стол, а те, кто ещё мог сидеть, заставляли евреев отжиматься на снегу.

Погода в рождественскую ночь выдалась плохая. Когда нацисты и польская полиция прочёсывали соседние с Собибором леса в поисках спрятавшихся евреев, папа Пий XII выступил с давно ожидаемым осуждением военных преступлений. В течение сорока пяти минут своей крайне скучной и лишённой всяких эмоций проповеди святой отец невнятно бормотал о том что человечество должно помнить о «тех сотнях тысяч людей, которые не будучи ни в чём виноватыми, а только из-за своей национальности, уже убиты или обречены на вымирание».

И всё. И хотя согласно официальному сообщению СС 2,5 миллиона евреев уже были «депортированы», Пий XII даже не упомянул слово «евреи» в обращённой к католикам всего мира проповеди из пяти тысяч слов. Союзные, нейтральные и оккупированные страны, с таким нетерпением ожидавшие его заявления, были просто в шоке. Они ждали ясного, чёткого и сурового осуждения нацистских зверств и жестокости. Они услышали невнятную беспредметную болтовню.

Уступая давлению со стороны парламента, церкви и еврейской общины, правительство Англии предложило, чтобы союзники подписали совместную декларацию, осуждающую нацистские преступления против евреев. Вашингтонские политики попытались заблокировать это предложение. Одни

Правительства двенадцати стран и польское правительство в изгнании одобрили декларацию, которая в середине января 1943 года была опубликована на первой странице «Нью-Йорк Таймс»:

«Германские власти, не удовлетворённые тем что своими варварскими порядками они уже лишили еврейское население занятых ими территорий элементарных человеческих прав, теперь проводят в действие гитлеровский план уничтожения всех евреев Европы.

Из всех оккупированных стран евреев в исключительно страшных условиях перевозят в восточную Европу. Польша превращена нацистами в место для массовых убийств. Созданные ими гетто постоянно опустошаются, людей оттуда увозят якобы для работы в военной промышленности, но никто никогда о них больше ничего не слышал. Трудоспособных заставляют работать в лагерях смерти, пока они не погибают там от непосильного труда. Нетрудоспособных уничтожают путём массовых убийств и казней. Число жертв этой кровавой жестокости уже измеряется многими сотнями тысяч ни в чём не повинных мужчин, женщин и детей».

По настоянию американского правительства из декларации были изъяты фразы «Не остаётся никакого сомнения в том, что немцы приступили к тотальному истреблению евреев» и «независимо от пола и возраста».

Выполняя инструкции британского МИДа и госдепартамента, представители Англии и США в Ватикане попытались убедить Пия XII подписать эту декларацию. Он отказался. Даже после этого союзники обращались к нему с просьбой публично выступить в её поддержку. Но святой отец отказал и в этом, ответив, что своей рождественской проповедью он уже сделал всё что необходимо для облегчения положения европейского еврейства и потребовал, чтобы больше по этому вопросу его не беспокоили.

Через три недели после опубликования декларации Генрих Гиммлер во второй раз приехал в Собибор. Нацисты приступили к очистке Голландии от евреев, и Гиммлер хотел убедиться, что Собибор готов к их приёму. Если декларация и произвела не него какое-то впечатление, он никак не показал этого.

Когда рано утром маленький самолёт приземлился на поле между забором лагеря и сосновым лесом, Собибор уже хорошо подготовился к приезду рейхсфюрера СС. Комендант Рейхслейтнер привёз из ближайшего рабочего лагеря двести еврейских девушек, самых красивых, которых он смог отобрать. Их доставили накануне вечером, и ночь они провели в пустых бараках лагеря II. Когда Гиммлер пожелал сам увидеть работу газовых камер, нацисты повели голых девушек по «Дороге на Небеса». Хозяин «душевых» Бауер уже поджидал их, сидя в специально оборудованном для него пункте на крыше здания. Отсюда через отверстия в потолке он мог наблюдать за тем, что происходит внутри газовых камер, и при необходимости давать указания своим подчинённым. Обычно он был одет как механик, но по случаю приезда Гиммлера напялил на себя парадную эсэсовскую форму.

Пока Гиммлер наблюдал за тем как умирают в камерах еврейские девушки, Мойше Бахир готовил в буфете закуски и коктейли. Он был 15-летним мальчиком, попавшим в Собибор в одно время со Шломо. В буфет ворвался возбуждённый эсэсовец с криком: «Он идёт! Он идёт! Он будет у нас обедать!»

Мойше выскочил из буфета с быстротой молнии. Он знал, что если его там увидят во время визита гостей, он будет застрелен на месте. Он побежал к воротам в лагерь I. Здесь не было видно ни одного еврея, потому что Вагнер приказал им сидеть в своих бараках. Издали Мойше видел как Гиммлер и сопровождающие его эсэсовцы осматривали здания офицерского городка. К счастью для мальчика, украинский охранник открыл для него ворота и он прибежал в свой барак, благодаря бога за то, что Вагнер его не заметил.

После визита Гиммлера нацисты изменили свою политику в отношении узников лагеря. Они не убивали их теперь просто для развлечения или по любым пустяковым поводам. Машины смерти были хорошо отлажены и ближайшее время должны работать с полной нагрузкой в связи с прибытием голландских евреев. Поэтому нужда нацистов в знающих своё дело рабочих заставила их давать заболевшим рабочим три дня отдыха для поправки здоровья, прежде чем отправлять их в лагерь III. Они даже выделили для этого одного медика. Эта работа досталась Джозелю.

Всего в Собиборе было три еврейских доктора, но вопреки всякой логике, нацисты не разрешали им лечить заболевших евреев. Через связи среди украинцев эти врачи узнали, что Френцель собирается назначить еврея по уходу за заболевшими рабочими, и стали убеждать Джозела вызваться на неё добровольно. Он уже переболел тифом и ему нечего бояться. А они помогут ему своими советами и, возможно, он спасёт хотя бы несколько жизней.

Когда Френцель спросил, кто добровольно хочет ухаживать за больными, Джозел поднял руку. Френцель назначил его и предоставил для этой цели маленький лазарет, который нацисты, видимо, украли в каком-то гетто. В этом крохотном домике была даже маленькая печка, но без дымохода.

Узники приходили к Джозелю со всеми проблемами, начиная от царапин до гангрены. Небольшие раны он промывал, обрабатывал йодом и забинтовывал. Что-то более серьёзное, особенно если клопы или вши забирались в кровоточащие рубцы, оставленные кнутами охранников., лечению не поддавалось. Нацисты позволяли Джозелю через день ходить в лагерь II пополнять свои запасы, но разрешали ему брать там только вату, бинты и йод. Иногда ему удавалось контрабандой принести в свой лазарет кое-какие лекарства, в основном обезболивающие.

Многие приходили к Джозелю с переломами костей. Особенно любил ломать кости узникам Вагнер. Однажды он целый день стоял около кучи приготовленных для починки забора высоких деревянных жердей и наблюдал, как евреи вёдрами таскали щебень от железной дороги внутрь лагеря. Другие евреи граблями и лопатами разравнивали его на дорогах, чтобы здесь не буксовали грузовики. Каждого проходящего Вагнер строго спрашивал: «Профессия?» И если у еврея не было серьёзной квалификации, Вагнер изо всей силы огревал его жердью. Только в тот день со сломанными костями к Джозелю обратились девять человек. Все они через три дня были отправлены в лагерь III.

Джозел ежедневно посещал больных и в бараках. Большинство болело тифом, и единственное что он мог для них сделать — обтирать их водой чтобы хоть немного понизить температуру (нацисты

«Что у тебя?» — спросил нацист.

«Бинты». Джозел продолжал идти, надеясь, что если он войдёт в лагерь I, он будет в безопасности.

«Ещё?»

«Йод». Джозел старался спокойным голосом не выдать своего волнения.

«Еще?»

«Вата»

«Ещё?»

«Ничего».

Вагнер прошёл вместе с ним через ворота и заставил Джозела вывалить содержимое его сумки на стол. «Ну вот и всё», — подумал лекарь. Но Вагнер не стал вскрывать каждый пакет, а только проткнул несколько из них своим прутом. Банка сардин лежала в том пакете, который не подвергся этой проверке. От злости Вагнер прутом смахнул со стола всё остальное на землю. «Тебе, еврей, в этот раз повезло», — уходя, прорычал австриец. Джозел знал об этом и без него, потому что его штаны стали мокрыми.

Глава 15

Весна 1943 г.

Пассажирские поезда из Голландии начали прибывать в Собибор каждую пятницу. Они привозили от одной до трёх тысяч евреев, к середине лета Собибор должен был принять девятнадцать поездов.

Голландские евреи не имели понятия о том, куда их привезли и чего им следует ожидать. Несмотря на сведения, привезенные Яном Карским, американская и английская стратегия не публиковать никаких сообщений о лагерях смерти продолжала работать. Большинство голландских евреев искренне верили немцам, что их везут в рабочий лагерь. Никто из них никогда не видел, чтобы немец убил еврея и никогда они сами не испытывали на себе жестокости нацистов. Немцы просто собирали их в транзитном лагере Вестерборк в Голландии и сажали в отправлявшиеся на восток поезда. В Вестерборке было чисто, еда вполне нормальная, семьи жили вместе, никто не ходил с кнутами и не устраивал «развлечений», которые могли бы возбудить подозрения или вызвать панику. Это было частью плана Гиммлера держать западных евреев в спокойствии до тех пор, пока они не оказывались за воротами лагеря III, голые и наголо остриженные. Только единицы из голландских евреев побывали до этого в концентрационном лагере Вугт, который по сравнению с Собибором был просто детским садом.

Голландцы сходили с поездов, одетые в меха, шелка или шерстяные костюмы и несли при себе все свои ценности. В отличие от польских евреев, большинство принадлежало к верхнему или среднему классу общества, хорошо образованные, не ортодоксы и совершенно западные, т. е. абсолютно не способные косить траву, валить деревья и представлять себе ужасы эсэсовской жестокости.

Поток голландских евреев заставил нацистов увеличить число рабочих в лагере, чтобы справляться с сортировкой одежды, которая начала забивать все склады. Большинство из тех, кого с вновь прибывающих поездов нацисты набирали для сортировки, стирки и глаженья одежды или для работы на офицерских огородах, были молодые, наивные розовощёкие мужчины и женщины. В свой первый день в лагере они ещё распевали голландские песни, женщины и девушки раскачивали бёдрами или танцевали в ритм, как будто они попали на пикник в польском лесу, счастливые оттого, что долгое утомительное путешествие в поезде наконец закончилось. Освещавшее ночное небо пламя и странный сладковатый запах в воздухе не вызывали у них подозрений.

Но когда они узнавали правду, только некоторые из них могли пережить этот шок. У них пропадало желание жить, они слабели на глазах или совершали роковые ошибки из-за неумения приспособиться к окружающей реальности или от своего безразличия к ней. Нацистам нравилось издеваться над ними, отчасти из-за традиционного соперничества между Германией и Голландией или, возможно, потому что голландские евреи были слабыми и высокообразованными. Они не были подготовлены к Собибору жизнью в гетто, тифом, голодом, страхом, ненавистью, пулями, кнутами, газовыми камерами, убийствами родителей, сестёр и братьев. Большинство из них умирало в течение первых двух недель лагерной жизни и замещалось новыми в следующую пятницу. Макс Ван Дам и Зельма Вайнберг были двумя исключениями.

Ван Дам был известным голландским художником из Амстердама. Немцы предоставили ему и двум другим художникам студию в лагере I, чтобы они делали их портреты. Мордехай и его помощники продолжали заниматься вывесками и рисовать пейзажи. День за днём все эсэсовцы лагеря, когда-то бывшие мелкие клерки, трамвайные кондукторы или мясники, садились в кресло перед знаменитым художником как бароны, надеясь стать бессмертными на холсте. Вагнеру и Френзелю нравилось избивать тридцатидвухлетнего художника, но только для того, чтобы поиздеваться над ним, при этом не повредив ему зрение и не лишая его способности держать в руках кисти.

Выросшая вместе с тремя старшими братьями, Зельма большую часть своей жизни была настоящим сорванцом. В двадцать один год она была высокой, хорошо сложенной женщиной. Её добрая широкая улыбка и насмешливые глаза говорили о склонности к проказам. Хотя она происходила из очень обеспеченной семьи, морально она была подготовлена к Собибору лучше, чем большинство голландских евреев, потому что семь месяцев уже провела в различных тюрьмах.

Отец Зельмы владел небольшим отелем около города Зволле, рядом с рынком по продаже скота. Каждый четверг голландские фермеры в деревянных башмаках приходили в этот город купить или продать свой товар. В одном из окружавших рыночную площадь отелей они обычно ели, пили с друзьями и оставались ночевать. Это был хороший бизнес. Большой холл своего отеля отец Зельмы сдавал в аренду, здесь проводились свадьбы и отмечались юбилеи. Брат Зельмы, профессиональный танцор, давал уроки танцев. Зельма была его партнёршей.

Отец умер ещё до того, как немцы стали собирать евреев для отправки на восток. Когда солдаты заняли

Дорога в Собибор заняла три дня, и всё это время Зельма мечтала о том, что снова увидит свою мать и братьев. Она думала, что вместе им будет легче дождаться окончания этой ужасной войны, и они вернутся в Голландию, в свой отель, и она снова будет танцевать. Но это путешествие озадачило и даже испугало её. В польских городках она слышала выстрелы и отчаянные крики совсем рядом с поездом. А в одном из немецких городов стоявшие около станции люди как бы перерезали себе горло ладонью и указывали пальцами в сторону пассажиров. Зельма не могла представить себе, что этим жестом они хотят показать, что это она едет на смерть. Когда, наконец, она сошла на перрон в Собиборе, их встречала вагонная команда и обершарфюрер Френцель.

«Вы замужем?» — спросил Френцель Зельму и стоящую рядом с ней женщину.

«Нет», — ответили они.

«Выходите и стойте здесь», — улыбнулся Френцель Зельме.

Зельма, Улла и ещё восемнадцать других девушек, которые старались казаться старше, чем были на самом деле, выступили из шеренги. Зельма была уверена, что нацисты собираются изнасиловать её, она слышала много таких историй от проститутки в Амстердаме. «Не бойтесь», — шептала она соседкам, стараясь, чтобы её голос звучал твердо. — Залезет, слезет и всех дел». Она старалась улыбаться, но губы у неё были сухими.

Когда Френцель привёл Зельму в лагерь II на сортировку, она не могла поверить своим глазам. Горы из головок сыра, консервных банок с молоком и сардинами, шоколад, сигареты, шёлковые чулки и нижнее бельё. Откуда это всё взялось? И куда это отправляется?

В тот вечер после переклички нацисты заставили евреев петь и танцевать во дворе лагеря I. Зельме это напомнило старые добрые времена, если не считать, что вокруг стояли заборы и она была в Польше. И хотя скрипка, флейта и аккордеон играли весёлые мелодии, польские евреи не улыбались. Один из них, 38-летний мужчина, не мог оторвать от Зельмы глаз, видя, как она двигается в такт музыке и покачивает бёдрами. Он пригласил её танцевать и в течение всего вечера охранял, как будто она была доставшейся ему драгоценностью.

Он сказал, что его зовут Хаим и в Собиборе он уже семь месяцев. Они танцевали польку и вальс. Она легко скользила по земле, следуя тому, как он ведёт её. Успокоенная музыкой и ощущая его руку на своей талии, Зельме показалось, что страх куда-то исчез, хотя партнёр ей не слишком понравился. Да, он, конечно, не урод, карие глаза, кудрявые волосы и держится весьма уверенно. Но в странной плоской шляпе и кожаных штанах он выглядел как нелепое сочетание американского ковбоя с польским фермером. Тем не менее, настроение у неё было приподнятым.

Когда немцам надоело смотреть, как евреи танцуют, они велели им идти в лагерь II, закрыли ворота и ушли к себе. Рядом с Зельмой оказался мальчик, которого она помнила по жизни в Цволле. «Привет!» — весело сказала она. Мальчик опустил глаза. «Ты не узнаёшь меня? Я Зельма. Помнишь Цволле?». «Я узнал тебя сразу, — поднял голову мальчик. — Ты знаешь что это?» Он показал рукой на север, где оранжевое пламя высвечивало силуэты сосновых деревьев.

«Нет. А что это?»

У Зельмы было ощущение, как будто кто-то прыгнул ей на живот, когда она лежала на траве, глядя на звёздное весеннее небо. Она вернулась в барак в состоянии шока и не могла говорить ни с кем, даже с Уллой. В темноте на своём месте она наблюдала, как по потолку бегают отбрасываемые оранжевым пламенем тени, вдыхала проникающий в барак неприятный сладковатый запах и пыталась представить себе те тысячи людей, которые исчезли в этом пламени. Из глаз полились слёзы. Так закончился её первый день в Собиборе.

Утром после переклички Френцель вывел Зельму из шеренги и поставил её работать на сортировке в лагере II. В колонне рядом с ней шёл Хаим. По её лицу он понял, что она знает правду. Он уже много раз видел, как это происходит с голландскими евреями. Сначала улыбки и смех, потом правда, шок, депрессия, отчаяние, смерть. Может быть, с ней будет по-другому? Зельма казалась сильной натурой. Может быть, она сохранит здравый смысл и будет бороться? Может быть, она захочет жить? Он будет внимательно наблюдать за ней.

«Иди за мной, — сказал он, когда они прошли через ворота. — Двигайся так, как будто ты хорошо знаешь, что надо делать и чувствуй себя уверенно». Не дожидаясь, когда нацисты или капо определят, в каком бараке она будет работать, Зельма пошла за Хаимом в склад, куда собирали одежду.

Главное Экономическое Управление Рейха разослало в лагеря смерти директиву, определяющую 28 категорий предметов, которые надлежало не уничтожать, а использовать в интересах Германии:

Рейхсмарки, иностранная валюта, золото, серебро, ювелирные изделия и драгоценные камни должны направляться в Рейхсбанк на эсэсовский счёт под именем Святого Макса.

Часы, авторучки, бритвы, ножи, ножницы, карманные фонарики, бумажники, мужская одежда и обувь после дезинфекции должны быть проданы по очень низким ценам служащим СС и вермахта.

Женская и детская одежда, обувь, бельё, детские коляски, зонтики, зеркала, кухонная посуда, ремни, сумки, чемоданы, носовые платки, скатерти и постельное бельё должны продаваться гражданскому населению.

Очки должны продаваться через министерство здравоохранения.

Дорогие меха должны продаваться через Главное Экономическое Управление. Дешёвые меха следовало пересылать в хозяйственное управление СС и использовать в качестве утеплителя для обуви эсэсовцев.

Хаим объяснил Зельме правила сортировки в Собиборе чтобы она не делала ошибок и не попадала под кнут охранников:

Сначала сортируй по качеству: плохое, хорошее, новое. Нацисты прежде всего заберут всё «новое», а затем сожгут всё «плохое». Потом

Срезай везде, где заметишь, жёлтую звезду и проверяй все карманы и подкладки, нет ли там золота, денег или ювелирных изделий. Что найдёшь, бросай в большой деревянный ящик на полу. Нацисты заберут это и отправят в административный корпус.

Маленькие вещи, такие как помада и авторучки, положи на скатерть на полу, их будут сортировать другие. Отобранную одежду складывай в стопки по 10–12 штук и перевязывай их верёвкой. Их заберут в бункер и потом на поезде увезут в Люблин. Недавно туда отправили самый большой состав, двадцать пять загруженных под крышу товарных вагонов.

Работа не тяжёлая и относительно безопасная. Наш капо, Йозеф, лагерный электрик. Он не подлый как другие капо, но без колебаний всыплет узнику двадцать пять плетей, если ему прикажет нацист. Если он этого не сделает, нацист изобьёт его. Обычно за нами наблюдают два эсэсовца, братья Вольф. Йозеф не слишком умный и к тому же неповоротливый. Если ты попытаешься убежать от него, он не будет тебя догонять, он скажет брату. А Франц очень опасный. Он может избить тебя или даже убить, если увидит, что ты воруешь еду, прячешь деньги или просто не работаешь.

Шарфюрер Джозеф Клиер, пекарь, заведует бараком сапожников. Он не вредный и всегда даст тебе новую пару обуви, если его попросишь. Особенно берегись высокого австрийца, обершарфюрера Вагнера. Он убивает узников просто так, для развлечения, это самый хитрый и жестокий из всех нацистов. Мы предупреждаем друг друга, если видим, что он к нам приближается, пароль «Ваикра»[4]

Хаим объяснил Зельме свою систему выживания. Никому ничего о себе не рассказывай. Будь невидимой. Не суетись. Чем меньше немцы знают о тебе, тем лучше. Тогда у тебя есть шанс.

Хаим следовал этим правилам уже семь месяцев, и они помогали ему оставаться в живых. Но иногда, тщательно оценив окружающую обстановку, он совершал рискованные поступки. Как и большинство работающих вместе с ним евреев, он прятал найденную еду и клал в карман бумажные деньги, золото и драгоценности. Он приносил их другу в лагерь II, который закапывал их в землю под стопки старых газет. Было маловероятно, что когда-нибудь немцы станут их ворошить.

Зельма приняла все советы Хаима, но решила для себя, что будет вредить немцам, как только сможет. Её злило, что нацисты увозят всю одежду убитых ими людей к себе домой. Теперь в её глазах они были не только убийцами и трусами, но ещё и ворами. Под ворох подлежащих сортировке вещей она прятала складной нож и, когда находила очень красивую рубашку или платье, резала его этим ножом и бросала в «плохую» кучу.

Хаим предупреждал её. «Будь невидимой, — говорил он. — Запомни». Но Зельма не могла. «По крайней мере, я что-то делаю, — говорила она ему. — Может быть, не так много. Но хоть что-то».

Хаим знал все признаки жизни и смерти в Собиборе. И то, что Зельма разрезала одежду с такой злостью, как будто видела в ней немцев, было признаком жизни. Это означало, что она не сдалась, что искра того вызывающего поведения уличной девчонки, которую он заметил в ней в первый вечер, ещё жива. Через некоторое время он перестал предупреждать её и только внимательно следил чтобы она не попалась.

Зельма быстро научилась приспосабливаться к ужасу и смерти вокруг неё. Как и остальные евреи Собибора, она стала жить, не задумываясь о времени, не пропуская любую радость, которую мог дать окружающий её нечеловеческий мир, надеяться и мечтать о Цволле, цветах и музыке.

Скоро она тоже начала воровать еду и делиться ею с Уллой, её кузиной Минни и Хаимом. Потом она стала присматривать одежду для себя — шёлковые чулки, красивые платья, туфли, дорогое нижнее бельё. И она очень старалась следовать совету Хаима не смотреть на ту жестокость и мучения, которые она видела ежедневно. «Не смотри! Ты ничего не можешь сделать, ничем не можешь помочь, и это не придаст тебе сил, — говорил он ей каждый раз, когда у неё перехватывало дыхание при виде очередного избиения или убийства. — Ты только будешь чувствовать себя больной к концу дня».

Это был хороший совет, но ему было трудно следовать. Однажды, когда она выходила из склада, Вагнер у неё на глазах топором разбил голову маленькому мальчику, как будто это был спелый арбуз. Она влетела обратно в склад в страхе, что сейчас Вагнер убьёт и её за то, что она видела это. В другой раз Вагнер поймал узника, который вскрывал банку сардин. Он созвал всех работающих в этом бараке и велел им наблюдать, как он избивал этого узника лопатой до тех пор, пока его лицо и тело не превратилось в одно кровавое месиво. Тогда он достал свой пистолет и пристрелил его. Зельма видела это от начала до конца.

Но хуже всего для неё было видеть голых голландских женщин и девушек. Она слышала их крики через окно рабочего барака, и она знала, что не должна стоять около него. Если бы немцы её увидели, её бы убили на месте. Но какая-то неведомая сила заставляла Зельму идти к окну, каждый раз когда она слышала за ним крики и выстрелы.

«Мы идём принимать душ! — кричали друг другу женщины. — Здесь так жарко! Не отставай!»

Однажды в толпе она увидела знакомую девушку из Зволле, её волосы были неровно подстрижены почти наголо как у мальчишки. Зельма не могла оторвать от неё глаз. Её разрывало между желанием закричать этим женщинам: «Дуры! Дуры! Это не душ, вас ведут на смерть!» и желанием того, чтобы они не знали о том что их ждёт до того момента, когда обершарфюрер Бауэр откроет перед ними двери их последнего «душа».

Когда в сортировочном бараке не было работы, Френцель давал Зельме другие задания. Она подрезала цветы и вырывала сорняки вдоль рельсов и около наружного забора, чтобы всё выглядело красиво перед приходом следующего поезда из Голландии. Она собирала в лесу чернику для десерта к столу эсэсовцев и в конце дня украинцы или нацисты проверяли её язык и зубы. Если бы они были голубыми, это означало бы смерть. Она собирала в лесу грибы и, если охранник не видел, запихивала несколько штук себе в лифчик или в трусы. Зельма была крупной женщиной, и нацисты не обращали внимания на выпуклости её фигуры. Вечером она и её друзья кипятили их и получали маленькое удовольствие.

Однажды обершарфюрер Гомерски, бывший боксёр, который представлялся доктором когда

То что Френцель беспокоился о её судьбе, и его наглая улыбка, когда он с ней сталкивался, очень беспокоили Зельму, хотя он и не проявлял в отношении к ней никаких похотливых намерений. Никто из эсэсовцев или украинцев не занимался этими делами с женщинами Собибора, и никто не мог припомнить случая, чтобы кто-нибудь кроме обершарфюрера Пауля Гроса когда-либо изнасиловал еврейку. Нацисты держали для себя в офицерском городке дюжину русских проституток. Когда они уставали или надоедали немцам, их пристреливали и заменяли новыми. Украинцы держали своих женщин в пустующих хижинах за железнодорожной станцией.

Даже несмотря на то, что Френцель спас ей жизнь, Зельма ненавидела его, и если бы могла, перерезала бы ему горло тем перочинным ножом, которым портила новые рубашки и простыни. Внимание, проявляемое к ней нацистом, было замечено многими. Зельма почувствовала, что некоторые её голландские друзья стали к ней относиться с подозрением, а польские евреи вообще перестали ей доверять.

Хаим и Зельма стали настолько неразлучными, что Френцель начал называть их «жених и невеста». Они стояли рядом на перекличках, работали за соседними столами и гуляли по двору, держась за руки. Вечерами они обычно сидели в женском бараке и разговаривали. Зельма полюбила Хаима. Сначала она была только польщена тем, что такой известный и красивый мужчина выбрал именно её. Потом у неё появилось чувство благодарности за то, что он научил её правилам выживания, заботился о ней, оказывал ей моральную поддержку, не давая впасть в уныние. Он принёс ей водку и сало на её день рождения, до этого она никогда не выпивала и не ела свинины. Он предостерегал её от возможных ошибок, берёг её и всегда старался успокоить и приласкать. Хаим был её единственным убежищем в мире ужаса и жестокости. Только благодаря ему она не лишилась рассудка и её сердце не очерствело.

Зельма поняла что любит Хаима, когда однажды увидела, как он идёт по двору под руку с одним из немногих польских евреев, которые ему ещё доверяли. Её охватил приступ ревности. «Он гомосексуалист», — сказала она Улле. В тот вечер она отказалась сидеть с ним рядом. Хаим бродил по лагерю, как будто он заболел тифом.

«Что ты с ним сделала? — сказала ей, наконец, Улла. — Он не гомосексуалист. Просто польские мужчины так себя ведут». Зельма простила его.

Они не спали вместе. Даже если бы они захотели, им было бы не найти уединённого места. Привилегированные евреи вроде Шломо могли использовать для любовных свиданий свои мастерские, где им удавалось соорудить приличные постели и держать запас водки и колбасы. А такие как Хаим и Зельма должны были удовлетворяться тем, что могут сидеть рядом и держать друг друга за руку.

Хаим заплатил свою цену за любовь к Зельме. Польские евреи, составлявшие большинство рабочей силы в лагере, не доверяли голландским. Это объяснялось культурными различиями. Голландцы были социально более современными и менее ортодоксальными, и, что ещё важнее, только некоторые из них знали идиш. В Собиборе всегда находились люди, как мужчины, так и женщины, кто не выдерживал ужасов ежедневной жизни и был готов на что угодно, чтобы добиться хотя бы временного расположения эсэсовцев. Поскольку польские евреи не знали голландского языка, они избегали их как могли. Это недоверие коснулось и Хаима. У него ещё оставалось несколько близких друзей, но большинство бывших знакомых стало его сторониться. Они опасались, что содержание их бесед он передаст Зельме. А ей они совершенно не доверяли. Разве она не голландка? Разве Френцель не улыбается ей при любой возможности?

Глава 16

Весна 1943 г.

Тойви должен был принять решение, определяющее его дальнейшую судьбу. Нацист с круглым лицом, весёлой улыбкой и комплекцией мясника громко кричал: «Женщины и дети налево. Мужчины направо!». Хотя ему было уже пятнадцать лет, Тойви был маленького роста, выглядел совсем по-детски и мог сойти за ребёнка или за маленького мальчика. Что он должен был делать? Оставаться вместе с мамой, с которой он и раньше проводил большую часть времени, или держаться за отца?

Тойви уже девять месяцев знал, что немцы убивают евреев, которых они увозят в Белжец. Как и в Пясках, жители его родного города Избицы заплатили католику чтобы узнать, что происходит в этом лагере. Но евреи Избицы не знали, что газовые камеры в Белжеце были демонтированы ещё несколько месяцев назад, потому что всех узников заставили раскапывать траншеи, вытаскивать оттуда сотни тысяч убитых и сжигать их. Теперь главным местом для истребления евреев, живущих южнее Варшавы, стал Собибор.

Когда Тойви увидел поднимавшийся в небо дым и почувствовал сладковатый запах в воздухе, он понял, что в Собиборе евреев убивают в газовых камерах и потом сжигают точно так же, как это делается в Белжеце. И он решил, что независимо оттого, что собираются сделать с ним нацисты, у него будет больше шансов остаться в живых, если он будет рядом с отцом. Он прошептал это матери и перешёл к мужчинам.

Обершарфюрер Карл Френцель шёл вдоль колонны, рассматривая новых евреев. Иногда, если его глаза замечали крепкого, чисто одетого, розовощёкого человека, он останавливался и спрашивал его: «Ты! Чем занимаешься? Какая у тебя профессия?» Нацисты всё ещё расширяли Собибор и нуждались в хороших рабочих. Тойви слышал, как евреи впереди него отвечали: «Сапожник… Плотник… Я портной». Тойви не знал, кого ищет толстый нацист. Евреи сзади него стали толкаться, чтобы оказаться поближе к обершарфюреру. Тойви старался удержать своё место. Но что делать, если нацист не заметит его? Ведь он совсем маленького роста и очень худой. И что он должен делать, если нацист его заметит?

У Тойви не было профессии. Его отец владел в Избице винным магазином, а мать была школьной учительницей. И хотя Тойви ещё не научился никакому ремеслу, он знал, что нацист обратит на него внимание.

«Ты, — сказал ему Френцель. — Кто ты?»

Тойви не отвечал и продолжал спокойно и уверенно смотреть на лицо нациста.

«Выходи, — сказал Френцель. — Будешь чистить мне обувь».

Когда Тойви увидел, как сначала его мать, а потом и отец с братом ушли через большие ворота, у него не было ни слёз, ни злобы, ни радости от того, что его выбрали. Полное оцепенение. И только подсознательно он ощутил, что эта загадочная внутренняя сила в очередной раз вытащила его из беды.

Как и Шломо, который был на год старше его, Тойви убегал из дома, чтобы не попасться нацистам. Осенью 1942 года, когда Ян Карский рассказывал в Лондоне о Белжеце и Собиборе, Тойви ехал в поезде в Венгрию по документам на имя Владемара Пташека. Когда поезд проходил мимо Белжеца, поляки в вагоне наглухо закрывали окна, чтобы не чувствовать страшного запаха. Тойви видел пламя, поднимающееся над сосновым лесом. Он знал, что это.

Украинцы обратили на него внимание, когда поезд был в пяти километрах от венгерской границы. Его отвели в полицейский участок на вокзале и приказали снять штаны. Когда они увидели, что он еврей, его бросили в тюрьму дожидаться ближайшего поезда в Собибор.

Тойви знал, что евреев с признаками тифа посылают в госпиталь через дорогу от тюрьмы. Он набил термометр до температуры 40 градусов и чуть не до крови расчесал себе грудь чтобы на ней появились красные пятна, первый признак тифа. Тюремный медик направил его в госпиталь, где в одной палате с ним лежали ещё девятнадцать мужчин с высокой температурой. Через пару дней у Тойви на груди появились настоящие красные пятна.

Однажды, когда Тойви уже почти терял сознание, гестапо приказало вывести всех больных на покрытый снегом двор. Понимая, что это не к добру, Тойви спрятался под кровать. Через несколько минут он услышал во дворе выстрелы.

Врач, который нашёл его под кроватью, пожалел мальчика и перевёл его из «тюремной» палаты в обычную. Когда Тойви стало лучше, он нарисовал на лацканах своего пиджака знаки свастики и забрался на поезд, предназначенный только для немцев. Как и Шломо, он очень скучал по своим родным и решил добраться до Избицы. Через три недели он уже ехал в товарном вагоне в Собибор.

На первое время Тойви взял под своё крыло приятель ещё с довоенной жизни в Избице. Его отец был одним из трёх еврейских врачей в Собиборе. Он объяснил Тойви все лагерные правила и порядки, научил, кого и чего следует остерегаться. Он приносил ему хлеб и колбасу до тех пор, пока Тойви не научился воровать сам. Он познакомил его со своей подружкой и после работы они часами сидели около бараков и разговаривали. Потом он очень осторожно рассказал Тойви о том, что произошло с его родителями и братом после того, как они ушли через ворота и о том, что это неизбежно и для них самих, если не сегодня, то завтра.

Когда он увидел, что Тойви всё хорошо понимает, мальчик из Избицы поступил так, как поступают хорошие родители, он выпихнул его из гнезда и велел летать самому. Каждый в Собиборе знал это правило. Друзья могут помогать тебе, если у них достаточно эмоциональных сил. Они могут помочь тебе, если это не ставит под угрозу их собственные жизни. Но, в конце концов, ты сам должен противостоять немцам и украинцам. Никто из друзей не может выживать за тебя. Несмотря на все ужасы, о которых рассказал приятель, Тойви никогда не сомневался что он выживет, он просто не мог представить себя мёртвым. «Я здесь, — говорил он себе. — И если это происходит в Собиборе, значит, я должен делать только одно — жить и уцелеть».

Хотя Тойви уже почти четыре года прожил под немцами, он всё ещё оставался робким и наивным, и ему было трудно приспособиться к лагерным условиям. Когда он слышал, как некоторые узники вроде Шломо начинали ругаться или кричать, он старался уйти подальше от них. К тому же Тойви вступил в период половой зрелости. Он никогда не знал девочек. В Избице у него была одна знакомая, и однажды он даже дотронулся до неё под столом, когда они на кухне играли в шахматы, но у него не хватало смелости пойти дальше.

В Собиборе Тойви чувствовал себя одиноким. Он переживал, что остался без родителей и особенно без брата, которого всегда считал для себя образцом. Но разум не разрешал ему вызывать в памяти их лица, чтобы ещё больше не обострять чувство потери. Он не нашёл для себя никакого общения, которое могло бы хоть как-то заменить ему семью и был слишком робким, чтобы активно искать его. Ему не хватало любви и дружбы, но и то и другое было трудно найти там, где страх смерти заглушал все остальные эмоции. Однажды он познакомился с двумя сёстрами-близняшками из Голландии и вечерами мог посидеть с ними. Они рассказывали друг другу об Амстердаме и Избице, и временами Тойви хотелось поцеловать одну из них.

Тойви был застенчивым и одиноким, но далеко не глупым. В некотором смысле Собибор был для него безопаснее Избицы. Если бы нацисты не схватили его, он бы остался в гетто один. Как он мог там выжить? Поляки убили бы его или сдали бы немцам. Если бы он убежал в лес, безоружный, как бы он мог продержаться там больше, чем одну неделю? В Собиборе он был не один. Здесь он точно знал, кто его враги. И он не мог представить, что у него нет шанса уцелеть.

Тойви довольно быстро решил для себя задачу, что нужно делать, чтобы остаться в живых. Он заметил, что все узники делятся на три класса. Основная часть, работяги, выполняет самый тяжёлый труд под постоянным наблюдением немцев, украинцев и капо. Они легко заменяемые и одураченные. Они не могут воровать еду и с каждым днём слабеют. И чем хуже они себя чувствуют, тем больше рискуют совершить ошибку или просто вызвать неудовольствие нацистов.

Потом были евреи на специальных работах, такие как Джозел. Они ухаживали за огородами, кормили гусей, чистили лошадей. Их тоже можно было легко заменять, но у них было больше свободы и меньше надсмотрщиков, у них было больше возможностей украсть

И наконец были привилегированные, как Шломо и Исаак, которые выполняли работы, необходимые для нацистской машины. У них были мастерские, их уважали другие узники, у них всегда было достаточно еды, хорошая одежда и подруги.

У Тойви не было никакого ремесла, поэтому он понимал, что никогда не попадёт в число привилегированных, но он твёрдо решил для себя, что не должен стать работягой, приговорённым к тяжёлому и опасному труду. Он будет концентрироваться на работах, которые находятся подальше от нацистов и поближе к еде.

Тойви стал ходить по пятам за одним молодым высоким евреем, решив, что если он как-то ухитряется оставаться в хорошей физической форме, то у него есть чему поучиться. Однажды, когда Вагнер вызвал этого еврея из шеренги, Тойви последовал за ним, как будто позвали их обоих. Вагнер привёл их к куче сосновых веток около главных ворот лагеря. Он показал им места, где за зиму засохшие иголки упали с воткнутых в забор веток, и приказал заново замаскировать забор слева и справа от ворот. Работа была не тяжёлой, но Тойви она показалась опасной. Если Вагнеру или другому нацисту покажется, что он работает не весьма усердно или если они решат что маскировка недостаточно полная, они могут всыпать ему двадцать пять плетей или вообще отправить в лагерь III.

Поэтому на следующее утро он пошёл за Зельмой и Хаимом в числе сотни человек сортировать одежду. Эта работа показалась ему менее опасной, чем маскировка забора, но и она не приблизила его к еде. А угроза внезапного появления двухметровых извергов, Франца Вольфа и Вагнера, была слишком велика.

Один из углов сортировочного барака был завален сотнями чемоданов, портфелей и дорожных сумок. Здесь работал только один еврей, который срывал с чемоданов этикетки и наклейки, чистил их, откладывал в сторону ломаные, порваные или негодные к продаже, а остальные сортировал по размерам. Одному уже немолодому усталому узнику трудно было справляться с этой работой, и гора чемоданов росла вверх.

Однажды утром, вместо того чтобы идти к столам с голландской одеждой, Тойви пошёл в этот угол и стал чистить чемоданы. Пожилой еврей подумал, что Вагнер прислал ему помощника, так же решили и братья Вольф. Тойви получил новую работу. Да, в чемоданах не было еды, но зато здесь было гораздо безопаснее. Он мог слышать, как кто-то входил в барак, и у него было достаточно времени сделать вид, что он работает.

А вскоре он научился извлекать из своей работы ещё одну выгоду. Гора чемоданов была такой большой, что Тойви без труда устроил в ней маленькую пещеру, куда он мог спрятаться и отдохнуть, а иногда даже вздремнуть. А потом сделал из неё и источник дохода. Евреи, которым удавалось достать еду, но у которых не было укромного места, где её съесть, были готовы на обмен. Тойви предлагал им безопасное убежище, они делились с ним едой. Так Тойви присоединился к сословию собиборских контрабандистов.

Любой узник, которого ловили с ворованной едой, рисковал получить двадцать пять плетей или быть застреленным на месте. Тойви знал это. Но в последнее время по причине, которую он не мог объяснить, ему всё чаще хотелось пойти на риск. Однажды он видел, как Вагнер остановил во дворе мальчика, который нёс к сапожникам завёрнутые в одеяло несколько пар обуви. Он приказал ему расстелить одеяло на земле и стал проверять отдельно каждый сапог. В одном он обнаружил коробочку сардин. Он подвёл мальчика к глубокой канаве, в которой евреи сжигали ненужные паспорта, бумаги, старую одежду и ломаные игрушки. «Вниз», — приказал он мальчику. Когда тот прыгнул в канаву, Вагнер достал пистолет и пристрелил его.

Если поезд из Голландии приходил в Собибор в пятницу поздно, Френцель врывался в барак в середине ночи. «Встать! — кричал он, сопровождая команду свистком как дорожный полицейский. — Встать! Вагонная команда… Носильщики багажа… Парикмахеры… Встать! На выход!» Узники выходили по двое на улицу ожидать появления своих капо. Остальные могли спать до следующего свистка, который раздавался в пять утра.

Однажды ночью Френцель поднял Тойви и поставил его около первого из трёх навесов в коридоре, ведущем в лагерь III. «Стой здесь и говори им, чтобы они оставляли здесь свою ручную кладь», — приказал он мальчику.

Голландские евреи уже оставили свой багаж на платформе и получили квитанции от Абрахама и его команды. Но нацисты обещали им, что свои главные ценности, бумажники и документы они могут оставлять при себе. «Ручную кладь сюда!» — кричал Тойви, когда не ожидающие этого евреи подходили к его навесу. «Все сумки оставлять здесь!» Люди начинали нервничать.

Сам Тойви тоже был в тревоге. Френцель поставил его на очень опасную работу, такую которой он всегда старался избежать. Он был сейчас менее чем в ста метрах от лагеря III, и нацисты могли сорваться в любой момент, как было всегда, пока не заканчивалась обработка нового поезда. Когда все евреи прошли через его ворота, Тойви побросал их сумки на одеяла, которые другие узники отнесли в сортировочные бараки. Теперь он стал постоянным членом ночной бригады.

Иногда Френцель забирал его от работы с ручной кладью и ставил у последнего из трёх навесов этой трубы, всего в десяти метрах от входной двери. Это был маленький проходной амбар с двумя дверными проёмами в каждом конце и двумя рядами стульев. За порядком наблюдали один из братьев Вольф или Френцель.

Под навес входили голые женщины и девушки. Чаще всего им даже не предлагали садиться. У Тойви занимало меньше одной минуты отрезать их косички или локоны ножницами, которые затачивались в мастерской Шломо перед прибытием каждого нового поезда. Кучи волос затем отправлялись в Германию, где их пряли и делали из них одеяла для экипажей подводных лодок.

Голландские женщины не сопротивлялись, и это облегчало работу Тойви. Им говорили, что волосы надо обстричь, чтобы избежать вшей. Некоторые плакали. Другие, оказавшись голыми в присутствии мужчин, прикрывали руками груди и плотнее сдвигали бёдра. Входя в амбар, они редко разговаривали, переступали босыми ногами через груды косичек и разноцветных волос и старались скорее выйти.

Тойви никогда раньше не видел голых женщин и, как всякий пятнадцатилетний мальчишка, хотел посмотреть на этот запретный плод. Но когда они робко входили в амбар, он опускал глаза вниз от стыда за них, оттого что он должен был смотреть на них, оттого что отрезал у них последние признаки их женского достоинства.

Польские женщины знали, что их ждёт, и своими языками отвечали на

Тойви пытался не слышать этих криков, он избегал смотреть в глаза, наполненные ненавистью и страхом, и старался отрезать их волосы как можно быстрее. «Твоё время тоже придёт», — кричали ему некоторые, а Вольф или Френцель приказывали им замолчать и уходить из амбара.

Очень часто Тойви мог слышать крики из газовой камеры, вначале громкие, потом слабеющие. Потом тишина. Иногда он слышал жалобную мелодию «Эли, Эли», старую песню Избранного Народа о его отношениях со своим Богом. «Бог, мой Бог, почему ты покинул меня» слышал Тойви, как они распевали хором, стоя перед дверями газовой камеры. И потом, как будто для устранения его сомнений, до него доносилось, как они скандировали то, что их предки повторяли в течение столетий: «Слушай Израиль! Наш Бог! Бог — един!»

Это был стон боли людей, которых избили, ограбили, оторвали от близких, унизили и лишили последней надежды. И когда казалось, что они могут отвергнуть такого бога, который отдал их в руки врагов, в мир страшной жестокости, существование которой они даже не могли себе представить, они пели: «Слушай Израиль. Наш Бог! Бог — един!»

Тойви должен был выдерживать это в течение двух часов, пока Френцель не разрешал ему уйти обратно в свой барак. В семь утра он должен был начинать сортировку того, что нацисты добыли за ночь. Когда он пытался уснуть, он снова и снова видел и слышал то, что прошло перед его глазами: крики, молчаливые слёзы на щеках девочек его возраста, жалобная мелодия «Эли, Эли», которую он часто слышал в синагоге Избицы. Ничего не имело теперь для него никакого значения. Ни надежда, ни вера, ни бог, ни нацисты. Значение имела только жизнь. Он должен был выжить.

*

Весенней дождливой ночью это, наконец, произошло. Два еврея, каменщик и плотник со сломанной рукой, выкопали туннель под южным забором барака столярной мастерской. Вагнер был в отпуске, старшим над узниками оставался Френцель. Во время переклички он стоял во дворе, в наброшенной сверху чёрной накидке и слушал доклады капо и бригадиров.

«Двоих не хватает», — сказал ему Шломо.

«Где они?», — спросил нацист.

«Я не знаю». Шломо не врал. Он ещё не знал, что они убежали.

Френцель спросил Джозела: «Они больны?»

«Нет», — ответил медик. Он тоже ничего не знал о побеге.

Френцель ушёл в административный корпус. Когда он вернулся, обычная ядовитая усмешка исчезла с его лица. Он сказал, что двое узников сбежали, и за это каждый десятый рабочий отправится в лагерь III. Нацист двинулся вдоль строя, отсчитывая приговорённых к смерти. Зельма впилась ногтями в ладони, когда Френцель проходил мимо Хаима. Он уцелел. Эсэсовец вытащил из колонны еврея, стоявшего рядом с Джозелем, но прошёл мимо Исаака и Эды, Байли и Шломо, Эстер и Хеллы, Тойви и Аврахама. Двадцать отобранных стояли теперь отдельно и ожидали приказа Френцеля. Они знали что их ждёт, но не протестовали, ни о чём не просили и не плакали.

Когда Френцель повёл их в сторону страшных ворот, двор стал очень медленно пересекать Джонни Нейман, держа в руке кнут, который волочился за ним как хвост. Он сделал Френцелю знак остановиться, и нацисты стали о чём-то беседовать. Когда они закончили, Нейман отсчитал половину отобранных и велел им вернуться в строй. Узники не знали, чем объяснить такое милосердие и решили, что Френцель от злости превысил свои полномочия, а Джонни дал ему понять, кто хозяин в доме. Френцель увёл заложников и через несколько минут продолжавшие стоять в строю рабочие услышали десять выстрелов.

После этого нацисты предприняли ряд мер для предотвращения других возможных случаев побега. Теперь все бараки, где спали узники, на ночь запирались висячими замками. Вдоль заборов были выкопаны широкие, глубокие траншеи. Опасаясь находившихся в соседних лесах партизан, которые в последнее время повысили свою активность, немцы решили заминировать все открытые пространства с наружной стороны лагеря. Вагнер приказал Мордехаю и его бригаде нарисовать огромные вывески: «Внимание! Мины!» на немецком, польском и русском языках. Шломо получил распоряжение отложить все работы, нарезать куски труб и заварить их с одной стороны. В каждый кусок трубы нацисты положили взрывчатку и детонатор. Эти самодельные мины были временными, но вскоре прибыли сапёры из вермахта и выполнили эту работу профессионально. Время от времени узники видели, как их мины срабатывают. На них подрывались любопытные кролики, выбегавшие из леса полакомиться свежей травой, которая уже росла на открытых полях.

Шломо и евреи в его мастерской, которые планировали устроить побег весной, были очень расстроены. Мало того что на ночь теперь их запирали, им пришлось бы ещё преодолевать глубокий ров и минное поле в пятнадцать метров шириной. Кроме того нацисты объявили узникам, что если ещё кто-нибудь убежит, расплачиваться за это будут все остальные евреи.

Может быть, им следовало подумать о восстании, которое дало бы равный шанс каждому еврею, кто хочет убежать.

Глава 17

Весна 1943 г.

Когда нацисты минировали поля вокруг Собибора, евреи варшавского гетто сражались с вермахтом. Из полумиллиона евреев, которых немцы загнали в гетто, в живых оставалось только пятьдесят семь тысяч. Среди них боевая организация из тысячи молодых мужчин и женщин. По указанию генерала Сикорского Армия Крайова неохотно дала им несколько десятков винтовок и пять килограммов динамита. Коммунисты добавили им ещё несколько пистолетов и ручных гранат, а социалисты расщедрились на две тонны бензина и другие ингредиенты для изготовления взрывчатки. Ещё бойцы варшавского гетто сумели купить небольшое количество оружия у немецких и итальянских дезертиров, которые продавали его кому угодно.

Всего около двухсот вооружённых евреев в апреле вышли на бой с двухтысячным гарнизоном немцев, которым командовал бригаденфюрер СС Юрген Штроп. Они продержались целый месяц, пока солдаты Штропа танками сравнивали гетто с землёй, затопляли подвалы и взрывали всё, что казалось им убежищами, где могут прятаться евреи.

В мае Штроп доложил Гиммлеру, что из пятидесяти семи тысяч обитателей гетто семь тысяч убито, а остальные отправлены в Треблинку. Он сказал, что евреи убили шестнадцать и ранили девяносто солдат вермахта. Цифры были явно заниженными, чтобы не опозорить себя перед рейхсфюрером.

Из бойцов гетто в живых осталось меньше ста человек, которым удалось перебраться к партизанам или прятаться в развалинах до прихода русских. Остальные погибли в боях или предпочли самоубийство, чтобы не

Как раз в те дни, когда в Варшаве евреи пистолетами отбивались от танков, союзные дипломаты собрались на Бермудских островах, ещё заранее решив не принимать никаких мер, чтобы поговорить о проблеме еврейских беженцев. В это время Ян Карский рассказывал в Вашингтоне о том, что он видел в Польше.

Вашингтон знал, что происходит в Варшаве, потому что все шведские газеты опубликовали сообщение радиостанции восставших:

«Последние тридцать пять тысяч варшавских евреев обречены на смерть. Польское Сопротивление безмолвствует. Женщины и дети защищают себя голыми руками. Спасите нас…»

Это было последнее сообщение радиостанции, перед тем как она замолчала навсегда.

Кроме еврейских и католических лидеров, Карский встречался и беседовал с министром обороны, госсекретарём, генеральным прокурором, председателем Верховного суда Феликсом Франкфуртером, главой Офиса Стратегических Служб[5] генералом Уильямом Донованом и президентом Рузвельтом.

«Будь точным, — предупреждал его посол Польши в США перед встречей с «Диким Биллом» Донованом. — Он очень хорошо обо всём информирован».

Это было правдой. Когда весной 1942 года в Собиборе начали работать газовые камеры, агенты ОСС уже сообщали о «систематической ликвидации евреев». Более того, сотрудник ОСС в Лондоне Артур Голдберг, будущий посол США в ООН, был близком другом Шмуля Зигельбойма, еврейского члена Польского Национального Собрания. Голдберг регулярно посылал Доновану сведения, которые он получал от Зигельбойма.

Карскому не нужно было быть точным, потому что Дикий Билл не проявил никакого интереса ни к Польше, ни к евреям. Единственное, что его волновало, как сотрудники ОСС встретили агента Сопротивления в Испании после такого трудного путешествия.

«Всё в порядке? — Спросил он. — Никаких ляпсусов, никаких замечаний?»

«Всё прошло хорошо. Я очень благодарен», — ответил Карский.

«Ну, мои мальчики! Мои ребята!» — с гордостью сказал генерал и, вставая, хлопнул Карского по колену, давая понять, что аудиенция закончена.

Председатель Верховного Суда Феликс Франкфуртер, невысокого роста, с пронизывающими насквозь глазами, приготовился слушать Карского.

«Молодой человек, вы знаете, кто я?», — спросил он курьера.

«Да. Наш посол предупредил меня».

«Вы знаете, что я еврей?»

«Да, сэр».

«Хорошо. Тогда, молодой человек, расскажите мне о том, что происходит с евреями в вашей стране. Я слышал много разных историй и хочу узнать от вас правду».

Карский рассказал обо всем, что он видел бесстрастно, какшкольник, читающий наизусть вызывающие ужас стихи. Во время его монолога Франкфуртер, не переставая, ходил по комнате. «Молодой человек, — сказал он, когда Карский закончил свой рассказ. — Вы хотите меня уверить, что вы вошли в этот ад, вышли оттуда и теперь возвращаетесь обратно. Такой человек как я, разговаривая с таким человеком как вы, должен быть откровенным». Судья помедлил. «Я вам не верю, — сказал он.

«Присутствующий на интервью польский посол Ян Цехановский возмутился. Он сказал судье, что Карский является доверенным лицом польского правительства и что он говорит чистую правду.

«Я не говорю, что молодой человек врёт, — возразил судья. — Я сказал, что не могу поверить ему. В этом разница…»

— Карский начал объяснять, но судья выставил вперёд ладони обеих рук, как бы пытаясь остановить эту лавину страшной правды. «Нет, нет, нет!» — закричал он с болью. Интервью было закончено.

«Будь краток!» — предупредил посол Цехановский Карского, когда они ехали в Белый Дом. Как и генерал Донован, Рузвельт был хорошо осведомлён о положении евреев. Он уже встретился с делегацией еврейских лидеров, возглавляемой раввином Вайсом, и получил от них доклад на двадцати страницах о плане «Окончательного Решения». Рузвельт сказал им, что он шокирован известием о том, что более двух миллионов человек уже убито и пообещал, что Соединённые Штаты примут все меры для предотвращения дальнейшего истребления евреев и постараются «спасти тех, кого ещё можно».

Рузвельт задавал Карскому осторожные вопросы о повседневной жизни в Польше, о моральном духе поляков и немцев, о советском влиянии на его страну. Но он не задал ему ни одного вопроса, когда Карский рассказывал о евреях в Белжеце, Собиборе и Треблинке в восточной Польше и о поляках и евреях в Освенциме в западной Польше. «Я совершенно уверен в том, что нет ни малейших преувеличений в тех просьбах, с которыми евреи обращаются к западному миру, — сказал Карский Рузвельту. — Движение Сопротивления считает, что немцы проводят политику тотального истребления всех евреев Европы».

«Скажите польскому Сопротивлению, что мы очень высоко оцениваем его позицию. Скажите, что им никогда не придётся сожалеть о том, что они отвергают всякую возможность сотрудничества с нашими врагами и что Польша будет щедро вознаграждена за её героизм и принесённые ею жертвы». И ни одного слова о евреях.

Более того, Рузвельт не сдержал и обещания, данного раввину Вайсу. Соединённые Штаты не собирались делать ничего, для того чтобы «спасти тех, кого ещё можно». Когда на двухсторонней Бермудской конференции британский МИД выступил со скромным предложением чтобы находящиеся в стороне от театра военных действий США приняли еврейских беженцев, госдепартамент отверг эту просьбу, несмотря на то, что квота на эмигрантов из Европы ещё имела пятьсот тысяч вакансий. Также отреагировали США на план, предложенный Швецией.

К этому времени эта небольшая европейская страна приняла уже сорок две тысячи еврейских беженцев, включая почти всех датских евреев. Нейтральная Швеция, имеющая хорошие отношения с Германией, предложила, что она попросит Гитлера отпустить двадцать тысяч еврейских детей, при условии, что Англия и США помогут ей с продовольствием и медицинскими расходами и возьмут на себя заботы о том, куда переселить этих детей после войны.

Британский МИД ответил немедленным согласием, американский госдепартамент затягивал с ответом более полугода и, в конце концов, предложил, чтобы в эти двадцать тысяч были включены и норвежские дети неевреи. К тому времени, когда американский ответ попал в Стокгольм, отношения между Швецией и Германией осложнились, и вопрос был снят с повестки дня. Чтобы всячески затормозить принятие бермудской конференцией каких-либо серьёзных решений, американские дипломаты получили секретные инструкции:

• не соглашаться на въезд дополнительного числа евреев в Соединённые Штаты.

• не выделять никаких фондов на проведение спасательных операций.

• не соглашаться на обеспечение военных эскортов для судов, перевозящих беженцев.

• отказывать беженцам в предоставлении мест на пустых кораблях США.

Когда Бермудская конференция закончила свою работу, Соединённые Штаты и Англия опубликовали совместное заявление о том что делегаты приняли ряд конкретных мер, чтобы помочь беженцам всех национальностей, но эти рекомендации должны оставаться в секрете до конца войны. Как потом было установлено, единственным мероприятием было воссоздание абсолютно бездеятельного Международного Комитета по Беженцам, который должен был всесторонне изучить

Известия об отказе союзников помочь восставшим варшавским евреям и о провале Бермудской конференции застало Шмуля Зигельбойма в Лондоне. Как об этом просили Берман и Файнер, Карский встретился с лидером Бунда. Оба они хорошо знали, что такое фашизм. В 1940 году Зигельбойм тоже побывал в руках гестаповцев и на себе узнал технику их допросов, перед тем как ему чудом удалось бежать из Польши. «Почему они послали тебя? — возмутился он, увидев Карского. — Кто ты такой? Ты не еврей!»

Когда Карский объяснил, как он стал курьером евреев варшавского гетто и что происходит там сейчас, Зигельбойм успокоился. Он сел в кресло, и не отрывая глаз от собеседника слушал его так, как будто боялся пропустить хоть одно слово. Когда Карский стал рассказывать ему о реакции союзных лидеров на просьбы Бермана и Файнера, Зигельбойм прервал его: «Не трать времени. Не рассказывай мне то, что я уже знаю. Я пришёл не для того чтобы узнать что делается здесь, а что делается там. Что они хотят там. Что они говорят там».

«Хорошо, — ответил Карский. — Вот что они просили меня передать своим лидерам, находящимся сейчас в свободных странах: Пускай они пойдут во все самые важные американские и английские офисы и агентства. Скажи им, чтобы они не успокаивались до тех пор, пока не получат надёжных гарантий того, что найден верный путь для спасения евреев. Скажи им, чтобы они объявили голодовку и умирали медленной смертью на глазах у всего мира. Может быть, это встряхнёт совесть тех, кто может нам помочь».

Зигельбойм воспринял эту просьбу в самом прямом смысле. 12 мая, когда солдаты генерала Струпа убили последних евреев варшавского гетто, он совершил самоубийство. В прощальном письме к своим друзьям и к миру он написал:

«Я не могу молчать. Я не могу больше жить, когда исчезают остатки тех евреев, представителем которых я был. Мои друзья в варшавском гетто погибли с оружием в руках. Мне была не судьба умереть вместе с ними, но я принадлежу к ним и к их братским могилам… Возможно, моя смерть поможет добиться того, чего не смогла добиться моя жизнь и будут приняты какие-то конкретные меры для того, чтобы спасти хотя бы оставшихся несколько сот тысяч из трёх с половиной миллионов».

Никаких мер не было принято, и, если союзники и были потрясены смертью Зигельбойма, они никак этого не показали.

Глава 18

Лето 1943 г.

Френцель поймал Тойви, когда он шёл из лагеря II в лагерь I с коробкой сардин в кармане. «Коротыш! Куда ты идёшь? Ко мне!» — рявкнул нацист. Френцель был в тот день в хорошем настроении, и он не собирался обыскивать его, отхлестать кнутом или убить, он только взял лежавшую на земле палку и один раз ударил мальчика. Тойви бросился бежать в барак. Он хорошо знал, что убегать от эсэсовца это верная смерть, но не видел другого выбора.

В бараке он заметил Джозела. «Помоги мне», — взмолился он, забравшись на кровать и вжимаясь в стену, чтобы быть менее заметным. Через несколько секунд вошёл Френцель. «Тебе очень больно?» — спросил он Тойви, и в его голосе звучала даже забота, как будто он сожалел о том, что огрел мальчика тяжёлой палкой. «Да», — ответил Тойви, с ужасом ожидая, что сейчас будет делать этот зверь. «Ладно, коротыш, отдыхай, потом возвращайся на работу».

Впервые с тех пор как Френцель на селекции выбрал его быть своим слугой (он ни разу не чистил ему сапоги), Тойви почувствовал, насколько близко он был к своей смерти. Он начал серьёзно думать о побеге. Как и многие другие узники, он мечтал об этом в течение дня, побег снился ему по ночам, и он часто разговаривал об этом за бараками с двумя голландскими девочками.

Тойви обратил внимание, что каждое утро колонна узников из сорока мужчин проходила в заросший лесом угол лагеря. (Узники называли его Северным лагерем). Когда-то это была часть соснового леса, и, когда нацисты строили Собибор, они огородили её забором из колючей проволоки чтобы исключить возможность побега. Украинцы здесь появлялись редко, и Тойви считал, что если убегать днём, это было бы самым подходящим местом. Однажды он присоединился к этой колонне. Поезда из Голландии не приходили уже вторую пятницу, порядок несколько нарушился, и никто в лагере II не заметил его отсутствия.

Тойви нашёл для себя новую стратегию выживания. Он давно заметил особую страсть немцев к чистоте и порядку. Они любили называть узников «грязные евреи». Действительно, большинство польских евреев, прибывающих в товарных вагонах, были одеты в лохмотья и покрыты вшами, поскольку было невозможно держать себя в чистоте в страшных антисанитарных условиях гетто. Для нацистов, как считал Тойви, аккуратность и чистота была мерой человеческого достоинства. Не станут ли они лучше относиться к нему, если увидят, что он так же внимательно относится к своему внешнему виду, как и они?

Он стал регулярно чистить свои ботинки и даже менял их на новые при малейшем признаке износа. Он очень хорошо умывался, причёсывался и приносил еду парикмахеру, чтобы тот его подстригал. Как юноша, собирающийся на первое свидание, на сортировке он выбирал для себя самую хорошую одежду и смотрел за тем, чтобы она на нём хорошо сидела. И он научился ходить так, чтобы при его маленьком росте казаться выше, подбородок вверх, спина прямая.

Нацисты собирались превратить Северный лагерь в оружейную фабрику. По плану здесь должны были быть построены подземные склады, куда собирались свозить захваченное в России оружие, и бараки, где жили бы работающие на фабрике узники. Склады были уже готовы, бараки строились. Идея с оружием так захватила Гиммлера, что он даже предложил генералу СС Освальду Паулю, директору всей системы лагерей, превратить Собибор из лагеря смерти в лагерь по ремонту русского оружия. Пауль обсудил эту идею с группенфюрером Глобочником и доложил шефу СС: «Ваше предложение превратить Собибор в арсенал отремонтированного оружия может быть осуществлено и без остановки газовых камер. Мы можем продолжать заниматься Окончательным Решением».

Гиммлер согласился, и летом работы в Северном лагере начались с удвоенной скоростью. Когда Тойви присоединился к этой рабочей бригаде, она валила деревья, чтобы освободить место для будущих бараков,

Бригадой рабочих Северного лагеря и бригадой лесорубов, которые заготавливали дрова, чтобы сжигать трупы, командовал обершарфюрер Гомерски. По своей жестокости и способности издеваться над узниками он был вторым после Вагнера. Тойви знал об этом и всячески старался не попадаться ему на глаза. Теми, кто строил дорогу, командовал шарфюрер Дакслер. Это был уже немолодой человек, около пятидесяти, седоватый, с небольшим животиком. В отличие от Гомерски он был строгим, но не жестоким. Это, конечно, не означало, что он не мог всыпать кому-нибудь двадцать пять плетей или отправить провинившегося в лагерь III.

Тойви присоседился к команде Дакслера в надежде на более лёгкую работу. Если Дакслер говорил ему «бегом», он бежал, если Дакслер говорил «быстрей», он ускорял темп работы. Он рубил молодые деревца внутри Северного лагеря, срезал ветки с больших деревьев, помогал пилить их и укладывать так, чтобы по новой дороге могли ходить грузовики. Он напрягал свою внутреннюю энергию на то, чтобы Дакслер заметил его старательность и это ему удалось. Вскоре нацист назначил его старшим, и пятнадцатилетний мальчик стал в какой-то степени начальником, вторым по должности после капо.

Это была не тяжёлая работа, и поначалу Тойви чувствовал себя хорошо. Он строил свою бригаду в колонну по два и вёл её в лес, командуя как шарфюрер: «Раз, два, три, левой! Раз, два, три, левой!» Дакслеру это нравилось. Внутри лагеря Тойви приказывал своей бригаде распевать немецкие маршевые песни, а в лесу, где за ними наблюдали украинцы, он заставлял их петь украинские песни, часто похабные, чтобы повеселить «чернорубашечников», как евреи называли охранников.

Однажды, когда Тойви вёл свою бригаду в лес и, как обычно, командовал «Раз, два, три, левой», откуда ни возьмись, появился Френцель.

«Achtung!»[6], — рявкнул нацист.

«Стой», — скомандовал рабочим Тойви.

«Нагнись», — приказал Френцель. Когда испуганный мальчик нагнулся, Френцель вытянул его кнутом.

«Распрямись, — сказал Френцель. Тойви повиновался. — За что я ударил тебя, коротышка?»

Тойви не знал и в страхе смотрел на эсэсовца.

«Нагнись, — сказал он и ударил Тойви ещё раз. — Ну, теперь знаешь, за что?»

Тойви понимал, что нацист забьёт его здесь до смерти, если он не ответит, но он не знал в чём его ошибка. Его брюки были отглажены. Он был чистым. Его бригада работала без замечаний. В отчаянии он повернулся к стоящему рядом капо. «За что?». Прибегать к помощи капо при таких обстоятельствах Френцель мог расценить как оскорбление, но у Тойви не было выбора.

«Ты шёл не в ногу», — сказал капо, как бы упрекая мальчика.

Тойви помаршировал на месте и двинул бригаду вперёд, внимательно следя за тем, чтобы его шаги совпадали с его командами. Френцель усмехнулся, заткнул кнут за пояс и направился в другую часть лагеря.

Работа в Северном лагере оказалась не совсем такой, на какую рассчитывал Тойви. Попытка побега отсюда была равна самоубийству. И кроме того, к середине лета Вагнер и Гомерски для ускорения темпа работ создали здесь штрафную команду. Попавших в неё, чаще всего это были голландские евреи, издеваться над которыми доставляло нацистам особое удовольствие, заставляли любую работу, включая перетаскивание брёвен, делать только бегом. Назначенное время пребывания в этой команде, три дня, выдерживали единицы. Остальных Вагнер и Гомерски без сожаления, это были неквалифицированные рабочие, убивали на месте или отсылали в лагерь III. Убитых тут же заменяли новыми штрафниками.

Тойви решил убраться из Северного лагеря, который стал самым опасным местом в Собиборе. Когда строительство дороги было закончено, он снова вернулся в лагерь II, стараясь найти такую работу, где вокруг было бы поменьше немцев. Между новой дорогой и бараками для сортировки одежды была канава, где евреи сжигали паспорта и ненужные бумаги и где Тойви однажды видел, как Вагнер застрелил мальчика за коробку сардин. Сейчас здесь работало двое евреев, и Тойви присоединился к ним. Стояла очень жаркая душная погода, дым от огня ел глаза, но всё же здесь было безопасней.

Когда немцы заметили, что мусор сжигают трое, а не двое, они не стали возражать. В конце концов, они хотели управлять чистым лагерем. А ещё через некоторое время между Северным лагерем и офицерским городком Вагнер построил отдельный домик и поместил в нём мусоросжигательную печь для того, чтобы содержать двор в чистоте и иметь возможность сжигать мусор зимой. Он назначил Тойви начальником этой печки, стал звать его пожарником и дал ему в помощники Карла, молодого еврея, который был слеп на один глаз.

Это было настоящее убежище. Теперь у Тойви было своё помещение с ключами и, как Шломо, он делал необходимую работу. Она была нетяжёлой, его домик относительно изолирован, и он по-прежнему мог доставать еду в сортировочных бараках, куда приходил за подлежащим сожжению мусором. И, кроме того, у него появились книги.

Тойви любил читать. К чтению его приохотила мать, школьная учительница, и в довоенной жизни в Избице книга была для него лучшим подарком. Когда он работал в Собиборе на сортировке, ему удавалось иногда найти книгу. И тогда, с риском для жизни, он забивался в уголок склада или залезал на чердак, чтобы почитать. Теперь, как «пожарник», он мог получить любые книги которые хотел, потому что это было его работой, сжигать их.

Тойви часто садился читать, доверяя слепому Карлу, как его все называли, поддерживать огонь и следить за тем, чтобы его не застал врасплох неожиданно появлявшийся ниоткуда Вагнер. Если ему удавалось наткнуться на сексуальную книгу, Тойви чувствовал себя как старатель, нашедший самородок. Он очень мало знал о сексе и был слишком робок, чтобы расспрашивать. Если на свете была какая-то тайна, которую он хотел бы раскрыть до своей смерти, для него это был секс. Он помнил то, что рассказал ему однажды его друг Йозеф.

В гетто Йозеф и его подруга только целовались и обнимались, но не решались идти дальше. Когда они очутились в одном товарном вагоне идущего в Собибор поезда, они знали, что их везут в лагерь смерти, подруга Йозефа прижавшись к нему молча плакала. «Я хочу умереть женщиной, — сквозь слёзы прошептала она ему. Я хочу быть твоей сейчас».

И они соединились стоя в углу вагона, рядом с умирающими стариками, плачущими младенцами и теми, кто посылал к небу молитву «Слушай, Израиль».

«Она пошла в лагерь III женщиной», — сказал Йозеф Тойви. И Тойви тоже хотел умереть мужчиной. А если он не мог иметь женщину, то по крайней мере мог сейчас

Однажды он нашёл немецкую энциклопедию и стал искать главу о женских половых органах. Едва он добрался до нужного места, как Слепой Карл прошептал: «Вагнер идёт». Тойви бросил книгу в огонь и вскочил чтобы открыть дверь нацисту.

«Спишь, пожарник?» — спросил Вагнер.

Тойви не был уверен, заметил ли Вагнер виноватое выражение его лица или просто проверял его. Сказать «спал» означало смертный приговор, сказать «читал» могло быть не намного лучше.

«Нет, господин обершарфюрер, — робко сказал он. — Я просто на секунду присел отдохнуть».

Вагнер схватил стоявший около печи железный прут и вытолкнул Тойви во двор. Первый удар пришёлся ему по руке. Или быть забитым насмерть, или попытаться бежать. Тойви решил рискнуть и бросился за дом. Как раз в этот момент в административный корпус в центре лагеря II шёл обершарфюрер Бикман. Это был худощавый, хорошо выглядевший мужчина, одевавшийся всегда даже более аккуратно, чем большинство немцев. Но он не был таким садистом как Вагнер. Он выполнял свою работу, когда приходил новый транспорт, как и всякий хороший эсэсовец и нацист, мог даже бить евреев кнутом, но не показывал при этом никакого восторга.

Вагнер остановил Бикмана, приказал Тойви нагнуться над бочкой с водой и вынул свой кнут. «Считай до двадцати пяти», — приказал он. Вагнер и Бикман хлестали его по очереди. Тойви понимал, что ему очень повезло, потому что Бикман не вкладывал в свой удар никакой силы.

Потом Вагнер вытащил во двор Слепого Карла. «Нагнись!» — приказал он. Но Карл был так испуган видом свирепого нациста с кнутом, что продолжал стоять, открыв рот. В ярости нацист повалил его на землю лицом в песок, наступил ему ногой на голову и стал хлестать, даже не затрудняя себя считать удары.

Здесь может случиться всё что угодно, подумал Тойви. Когда Вагнера охватывает бешенство, он непредсказуем. И когда он чувствует вкус крови…

Тойви пересёк двор, забежал в швейную мастерскую, где евреи чинили второсортную одежду перед отправкой в Люблин, и спрятался под стол.

«Пожарник!», — закричал на улице Вагнер, когда он устал избивать Слепого Карла. «Пожарник!» Тойви сжался в углу как пойманная мышь.

«Уходи, — сказал ему старший портной. — Ты должен уйти или он убьёт меня. Пожалуйста, уходи». Тойви дождался, когда Вагнер повернулся к нему спиной и вышел на улицу.

«Да, господин обершарфюрер».

«Куда ты бегал, пожарник?»

Тойви уже был готов к ответу. «В санчасть».

«Санчасть? Зачем?»

«Помазать мою задницу тальком». Он погладил свои ягодицы, чтобы показать, что ему ещё больно. Бикман засмеялся и даже Вагнер улыбнулся. Они стегнули его ещё несколько раз и отпустили. «Через два дня здесь должно быть чисто», — сказал Вагнер перед уходом, указывая на кучу бумаг и ломаных чемоданов.

Тойви сидел на куче мусора. Его трясло. Он выдержал тридцать ударов кнутом и у него было повреждено запястье, когда Вагнер ударил его железным прутом. Это был ещё один звонок, но Тойви знал, что быть «пожарником» — это самое безопасное, на что он мог рассчитывать. До тех пор пока в Собибор приходят поезда, у него всегда будет работа — сжигать ненужные бумаги, книги и ломаные чемоданы. А когда поезда перестанут приходить? Тогда в любом случае придёт конец.

Работа у мусоросжигательной печи давала ещё одно преимущество. Сортировавшие одежду евреи часто с риском для жизни прятали найденные деньги и золото в том мусоре, который они отправляли Тойви. Основную часть бумажных денег Тойви сжигал, но оставлял всё же достаточно для того, чтобы вести торговлю с украинцами. В обмен на золото, которое он прятал в условленном месте около забора, они приносили ему водку и колбасу.

Тойви не пил и не хотел есть домашнюю колбасу, которую украинцы брали у польских фермеров. Он всегда мог достать себе еду с транспортов, прибывающих из Голландии каждую пятницу. Эта игра со смертью казалась нелогичной, но для Тойви она имела глубокий смысл. Во-первых, он чувствовал, что этот риск не позволяет ему расслабляться и держит его всё время настороже. Во-вторых, она давала ему ощущение, что он сам, а не нацисты контролируют его жизнь, она давала ему чувство собственной силы, достоинства и даже какого-то равенства с охранниками. Разве они не торговали с ним? Он с ними, они с фермерами. Эта торговля была ещё одной причиной, чтобы жить и надеяться.

*

В один из жарких летних дней в Собибор прибыл эшелон живых скелетов, одетых в полосатую форму узников. Это были евреи из концентрационного лагеря Майданек на окраине Люблина. Никто не знал, почему их привезли сюда, когда в Майданеке были свои газовые камеры для евреев, которые не могли больше работать, и почему нацисты держали их во дворе вместо того, чтобы сразу отправить в лагерь III, как они делали это всегда.

В тот день после работы Шломо стоял у забора и наблюдал. Это был один из самых горьких дней за все шестнадцать месяцев его пребывания в Собиборе и если бы у него ещё оставались слёзы, он бы заплакал. Евреи Майданека лежали во дворе как живые матрацы. Они все были похожи друг на друга, эти скелеты. Нацисты даже не побеспокоились выделить для них охрану.

«Шломо», — прошептал кто-то по другую сторону забора.

Ювелир стал внимательно смотреть вокруг, пытаясь разглядеть того, кто произнёс его имя. Откуда-то из глубины обтянутого жёлтой кожей черепа на него смотрели почти неподвижные глаза. «Это я, Майер, из Пулав».

Двоюродный брат Шломо Майер когда-то был высокий сильный мужчина. Теперь на земле лежал сморщенный согнутый старик. Его лицо выражало такое отчаяние, что у Шломо перехватило дыхание. Жалость к измождённому родственнику заставила его солгать. «Не беспокойся, Майер, — стал он повторять ему слова эсэсовцев. — Скоро ты примешь душ, получишь новую одежду. Ты отдохнёшь и поешь. Потом будешь работать».

Зачем говорить Майеру что через несколько часов он умрёт? Зачем говорить ему, какой конец его ждёт? Зачем наносить ещё один удар горькой правдой страдающему человеку?

«Подожди, — сказал Шломо. — У меня для тебя кое-что есть». Он забрался в тайник, где хранил еду, и принёс большой засохший кусок хлеба. Он перебросил его через забор как можно ближе к кузену, но Майер был так слаб, что не мог до него дотянуться. Другие евреи набросились на хлеб как стая голодных крыс. Они стали драться, и крошки хлеба смешивались с песком.

«У меня есть ещё один батон», — сказал Шломо. Вид дерущихся в грязи евреев сводил его с ума.

Второй батон Шломо кинул ещё ближе к

А потом во дворе появились нацисты и украинцы, которым хотелось развлечься. Они ходили между лежавшими скелетами как на воскресной прогулке, раздавая направо и налево удары прикладами винтовок и хлыстами. У большинства лежавших даже не было сил прикрыться руками. Когда они прикончили так пару десятков людей, любители развлечений ушли. Наутро едва ли один из десяти евреев Майданека мог сам дойти до лагеря III. Некоторые пытались ползти на четвереньках, видимо в надежде, что если они послушаются немцев ещё раз, им, наконец станет лучше. Остальных погрузили на вагонетки.

Когда двор опустел, нацисты вызвали Абрахама и вагонную команду и велели им обработать его хлорной известью. Казалось, что вдруг в жаркий летний высыпал снег.

Летом 1943 года евреи Майданека стали символом польского еврейства. Из когда-то трёх миллионов теперь их оставалось всего несколько тысяч. После четырёх лет нацистской оккупации живые скелеты не могли даже двигаться, чтобы с достоинством встретить свою смерть.

А в пятницу 23 июля прибыл последний девятнадцатый поезд с евреями из Голландии. Эшелоны из Польши перестали приходить уже давно. Очень редко привозили последних уцелевших евреев из рабочего лагеря во Влодаве, всего в восьми километрах от Собибора. Что же теперь, конец? Раз некого больше убивать, нацисты пошлют собиборских евреев в лагерь III? В газовые камеры? Или расстреляют? И если так, то кто будет их хоронить?

ПОБЕГ

Глава 19

Сентябрь 1943 г.

Как Леон Фельдгендлер и предполагал в последние недели, конец был уже совсем близок. Если евреи Собибора не поднимутся в самое ближайшее время, потом будет поздно. Поезда перестали приходить. Гиммлер сдержал данное Гитлеру обещание сделать Польшу свободной от евреев. Зачем немцам нужен Собибор? И русские приближаются. Рано или поздно они форсируют Буг. Неужели немцы будут такими глупыми, что оставят им газовые камеры и шестьсот свидетелей?

Воздух был пропитан духом смерти. Слухи об этом ползли со всех сторон. Фельдгендлер знал, что евреи Варшавы сражались до самого конца. Теперь там не было больше гетто, одни развалины. Ему рассказали, что евреи Белостока тоже восстали и предпочли погибнуть в бою, а не быть увезенными в Треблинку. Варшава и Белосток были последними большими гетто в восточной Польше, где нацисты ещё сохраняли рабочую силу. Очевидно, они в ней больше не нуждались.

Дух смерти витал в воздухе и в двух других лагерях. Согласно сообщению одного украинца, евреи Треблинки восстали[7]. Они убили часть охранников и эсэсовцев, сожгли половину лагеря и разбежались. Хотя многие погибли в неравном бою, кое-кому удалось скрыться в лесах. Немцы закрыли Треблинку.

Все евреи Белжеца уже тоже были мертвы. С декабря немцы держали там пятьсот человек, чтобы выкапывать и сжигать шестьсот тысяч трупов. Когда эта работа была закончена, сержант Пауль Грос специальным эшелоном привёз последних евреев Белжеца в Собибор. Комендант Рейхслейтнер так боялся, что они могут поднять здесь восстание, что велел запереть всех своих узников и приказал открывать товарные вагоны из Белжеца по очереди по одному. Эсэсовцы и украинцы расстреливали их, не выпуская на перрон. Когда все в вагоне были убиты, нацисты вызывали команду, чтобы грузить их в вагонетки. Затем грузчиков снова запирали и приступали к следующему вагону. Многие евреи Белжеца оставляли записки: «Если они убьют нас, отомстите им».

Фельдгендлер очень хотел выполнить их просьбу. Было очевидно, что Собибор оставался единственным функционирующим лагерем смерти. Но как долго он ещё просуществует? Один украинец сказал ему что среди охранников ходят слухи о том, что лагерь прикроют к концу октября. Это звучало вполне реально. Значит, узники должны восстать до ноября, потому что ранний снег сделает побег совсем невозможным. Но когда? И как?

Фельдгендлер, двоюродный брат Эстер, был красивым тридцатипятилетним мужчиной. Сын раввина, он говорил всегда спокойно и авторитетно. Леон пробыл в Собиборе девять месяцев и поставил перед собой задачу узнать все, что было необходимо для организации побега — всю структуру лагеря, кто кому подчиняется, где установлены мины, кому из украинцев можно верить и насколько, у кого из узников есть какие-то идеи насчёт побега. Он собирал эти сведения, анализировал их и пытался составить свой план.

Молодые евреи, такие как Эстер, Тойви и Шломо, смотрели на него как на своего отца и морального лидера. Он проводил молитвы в дни религиозных праздников и старался поддержать каждого. «Не сдавайся, — говорил он обычно. — Не давай им завладеть тобой. Держись!». Они слушали внимательно, потому что он был высокообразованным человеком и умел говорить убедительно. Они чувствовали в нём бескорыстие и заботу, как будто он взял на свои широкие плечи ответственность за всех евреев Собибора. И это было действительно так.

Начиная с января, Фельдгендлер стал организовывать группу для того, чтобы совершить побег. Прежде всего, он включил в неё тех, кто руководил мастерскими — Шломо, сапожника Зола и портного Мундека. После того как каменщик и плотник выкопали под забором туннель и нацисты убили за это десять евреев, Фельдгендлер понял, что единственной надеждой для евреев может быть только массовый побег. Он и его Организация серьёзно обсуждали несколько возможных планов.

Первый предполагал использовать одиннадцатилетнего Дрешера. Это был самый младший узник Собибора, крохотного роста мальчик, на которого нацисты смотрели как на забаву. На самом деле Дрешер был очень умным и прекрасно знал все порядки и правила лагеря. Его и ещё несколько таких же мальчиков нацисты определили в слуги. Они должны были являться в офицерские коттеджи к 5 утра, чтобы подметать перед ними улицы и чистить их хозяевам обувь. Организация предполагала, что они могут убить нацистов в их постелях, забрать их оружие и принести его в бараки. Тогда евреи смогли бы ворваться в бараки охранников и перестрелять их, пока они будут протирать со сна свои глаза.

В другом плане ведущая роль отводилась подруге Эстер Зельде. Она работала в Северном лагере, где сортировала и чистила захваченное русское оружие. Организаторы предполагали, что она и другие женщины смогут вынести оттуда под платьями гранаты. Тогда мужчины, выбрав момент, когда нацисты и украинцы обедают, забросали бы ими столовую, административный корпус и офицерские коттеджи, в зависимости от того, сколько гранат удастся достать. А завладев оружием убитых, они смогут перебить оставшуюся охрану.

Третий план ставил главную задачу перед самим Фельдгендлером. Он был единственным членом Организации, кто работал на сортировке одежды в лагере II. Вместе с другими

Все планы были очень рискованными, почти самоубийственными. Но Фельдгендлер был уже готов принять любой из них, поскольку Организация не могла предложить ничего лучшего. Надеяться на помощь партизан было бесполезно. Всего в нескольких километрах от Собибора базировался еврейский партизанский отряд под командованием Иехиеля Гриншпана. Однажды ночью его люди установили двадцатикилограммовую мину под железнодорожную стрелку около лагеря. Когда она взорвалась, нацисты подняли всех узников, под угрозой пулемётов загнали их в угол двора и держали там до утра. Когда всё успокоилось, Френцель разрешил им вернуться в бараки. «Партизаны, — сказал он им, как бы убивая их последнюю надежду. — Конечно, мы отогнали их прочь».

Фельдгендлер рассудил, что если еврейские партизаны не смогли освободить их, то польские партизаны, которые в большинстве ненавидели евреев, вообще не станут даже пытаться сделать это. Евреи Собибора могли рассчитывать только на самих себя.

Три попытки побега, предпринятые узниками летом, никак не помогли в разработке новых планов. Наоборот, они привели только к тому, что немцы и украинцы сильно насторожились.

Больше всего к побегу склонялась лесная бригада. Двое её членов, Подхлебник и Копф, чувствовали, что не протянут там долго, несмотря на дополнительную еду, которую иногда приносили им друзья из лагеря II. Или обершарфюрер Гомерски убьёт их во время одного из своих развлечений, например он приказывал одному еврею забираться на верхушку дерева, а остальных заставлял валить его, или они просто ослабеют настолько, что будут отправлены в лагерь III. Они должны бежать, пока ещё есть силы.

Лесная бригада обычно обедала, не возвращаясь в лагерь. Евреи ели свой кусок хлеба, расположившиеся в десяти метрах от них немцы и украинцы ели сыр, колбасу и пили водку. В это время охранники расслаблялись, и их оружие лежало рядом. Кто-нибудь из них наугад выбирал пару евреев чтобы принести воду из колодца в соседней деревне.

Однажды Подхлебник спросил украинца, не хочет ли он заработать. Золото и драгоценности, сказал ему еврей. Жадность взяла верх над осторожностью, и украинец согласился.

«Тогда выбери завтра меня и Копфа сходить за водой, и мы принесём тебе их», — сказал Подхлебник. Они никому не рассказали о своём плане. Он мог осуществиться, только если бы оказался полным сюрпризом для всех, включая друзей. И в конце концов, каждый сам за себя.

На следующий день в обед украинец подошёл к евреям. «Ты и ты», — сказал он Подхлебнику и Копфу. Они взяли свои вёдра и пошли через лес. Украинец шёл за ними, держа наготове направленный им в спины маузер. Когда они подошли к деревне, он спросил: «Так что у вас есть?»

«Золотые часы, — сказал Подхлебник. — Посмотри». И протянул в его сторону левую руку не разжав до конца пальцы.

Украинец подошёл ближе и нагнулся, чтобы рассмотреть часы. Правой рукой Подхлебник выхватил из сапога нож и воткнул его в живот охранника. В этот же момент на охранника прыгнул Копф и своим ножом полоснул его по горлу. Украинец даже не успел крикнуть. Они забрали его винтовку и пистолет, очистили его карманы и убежали в лес в поисках партизан. Они знали, что спаслись. У них были деньги и оружие, они знали польский язык и местность вокруг.

Когда украинец не вернулся, нацисты стали нервничать. Они послали другого охранника посмотреть, в чём причина задержки. Польские евреи тоже обратили внимание на то, что поход за водой слишком затянулся. Они видели, что нацисты отправили туда второго украинца. Зная что и Подхлебник и Копф, до того как их поймали, воевали в еврейском партизанском отряде, они были уверены — что-то случилось. Они замерли как готовые к прыжку кролики.

Через несколько минут евреи увидели, как разламывая по дороге ветки, второй охранник бежит прямо к немцам. Они не могли слышать, что он говорит, но видели, что он очень возбуждён. Немцы немедленно схватили своё оружие. Один из польских евреев крикнул «Ура!» и все польские евреи как один бросились врассыпную. Все голландские евреи остались стоять на месте, положив руки на голову. Немцы и украинцы открыли вслед убежавшим беспорядочную стрельбу. Пока трое охранников согнали голландцев в одно стадо и держали их под дулами своих винтовок, остальные бросились в погоню за поляками. Троим удалось убежать, двоих убили, тринадцать были пойманы.

В оружейной мастерской Эстер в этот день как обычно счищала грязь с русских патронов и вкладывала их в обоймы. Мастерская была маленьким строением с бетонными стенами, недалеко от главных ворот. Немцы хранили здесь и свои винтовки и пулемёты, время от времени проверяя их состояние. Вместе с Эстер работал украинский охранник Володя, который разбирал и чистил русские винтовки. Он ненавидел немцев и любил поговорить с Эстер о войне или о политике. Обычно она только кивала и продолжала чистить патроны, опасаясь возражать ему или соглашаться. Возможно, он был и неплохим человеком, иногда он даже приносил ей хлеб и колбасу, но Эстер была очень осторожна. Кто знает, что он будет говорить о ней у себя в столовой, если напьётся?

Володя услышал громкие крики нацистов, выглянул в выходящее на главные ворота окно, присвистнул и сказал Эстер: «Случилось что-то серьёзное».

«Что?»

«Посмотри».

Евреи из лесной команды входили через ворота на четвереньках как собаки. По всему лагерю раздавались нацистские свистки, созывающие узников на внеочередное построение. «Теперь жди беды», — сказал Эстер Володя.

Фельдгендлер вышел из сортировочного барака. Он не знал, что произошло и был немного испуган. Неужели это уже конец? Тогда он должен подать условный сигнал, чтобы узники бросились на нацистов и попытались завладеть их оружием. Другие евреи тоже боялись, что пришёл конец.

Френцель приказал всем узникам лагеря построиться полукругом, а в центр посадил на землю тринадцать пойманных польских евреев из лесной команды. «Руки на голову!» — приказал он им. Голландским евреям лесной бригады он разрешил встать в общий строй.

Нацист встал лицом к полукругу, спиной к тринадцати. «Эти люди будут сейчас расстреляны. Они пытались убежать, — сказал он по-немецки. — Для вас это будет пример», — добавил он и отошёл в сторону.

Трое украинцев встали в десяти метрах от приговорённых. Зельма сжала руку Хаима и по его совету закрыла глаза. Тойви охватил ужас. Шломо кипел от ненависти. Это была сцена, которую никто из них не мог потом забыть. Они каждый день видели в Собиборе смерть. Они слышали доносившиеся из лагеря III выстрелы. Они видели

Молодые польские евреи сидели на земле, почти безучастные. Они не просили о пощаде, не плакали. Только когда Френцель скомандовал: «Огонь! Огонь!» один крик вскинулся вверх: «Отомстите за нас! Отомстите за нас!» Когда всё было кончено, Френцель вынул свой пистолет и, подойдя к убитым, на всякий случай выстрелил ещё раз каждому из них в голову.

Когда шок от этой казни прошёл, евреи Собибора разделились в своих чувствах. Большинство продолжало ненавидеть нацистов, но некоторые очень осуждали Подхлебника и Копфа. Они убежали, рискуя жизнями остальных, зная, что нацисты накажут за это тех, кто остался в лагере. Их всех могли убить. Цена свободы для двоих могла быть смертью сотен.

На следующий день немцы нашли одного из трёх убежавших евреев лесной команды. Он заблудился в лесу и ходил кругами, пока, измождённый, не свалился недалеко от места, где валили деревья. Когда двое украинцев привели его в лагерь, Френцель велел позвать «Радио», как называли еврейского капо сортировщиков одежды.

«Забей его до смерти», — приказал нацист, пихнув пойманного еврея на колени.

Радио мог отказаться. Но если бы он так поступил, его самого забили бы до смерти, застрелили бы на месте или отправили бы в лагерь III, а еврей из лесной команды всё равно был бы казнён. Френцель вывел Тойви и ещё десяток евреев наблюдать это зрелище.

Радио вытащил свой кнут, отошёл на несколько шагов и стал хлестать. Френцель даже не потребовал, чтобы приговорённый считал удары. Их считал про себя Тойви. После двадцать пятого удара одежда еврея превратилась в клочья. После пятидесятого он был весь покрыт кровью. После сотого он больше не дёргался. Тойви не знал, потерял ли он сознание или уже мёртв. «Довольно», — сказал Френцель, перевернув польского еврея своим сапогом. Двое охранников унесли его в вагонетку.

На этот раз Френцель даже не стал собирать всех узников, чтобы они стали свидетелями этой казни. К вечеру все евреи Собибора знали, что ещё один из лесной бригады был мёртв и какой конец его настиг. Тойви помнил этого еврея ещё по Избице, и его не оставляло острое чувство жалости. Быть так близко к свободе и умереть такой страшной смертью! Он не испытывал негодования по отношению к Радио. Он знал, что если бы Френцель приказал ему забить человека до смерти, вероятно, он тоже не посмел бы ослушаться. Но чувствовал бы он себя после этого человеком? Ещё раз он подумал, что для узника в Собиборе нет жизни.

У голландских евреев, наверное, были свои планы относительно побега, но Фельдгендлер ничего о них не знал. Однажды Вагнер и Френцель отвели всех голландских мужчин кроме художника Ван Дама, всего семьдесят два узника, в лагерь III и расстреляли их. Польские и голландские евреи не были близки, и до Фельдгендлера только дошли слухи о том, что один из расстрелянных, Джозеф Якобс, бывший офицер королевского флота, подкупил охранника, чтобы он вывел его и других голландских евреев из лагеря к украинским партизанам. Кто выдал его, осталось неизвестным. Украинец? Кто-то из немецких евреев? Может быть, польский еврей, опасавшийся, что немцы убьют всех узников, если голландцам удастся убежать?

Третью попытку побега предприняли два еврейских капо. Однажды ночью они начали пилить закрывающую окно решётку в том бараке, где спали Тойви и Джозел. Когда от звука напильника проснулись несколько человек, они прекратили это. Но наутро Джозел увидел как один уже немолодой немецкий еврей первым делом побежал в административный корпус. Через несколько минут в барак ворвался Вагнер и выгнал на улицу кузнеца, который ночью пилил решётку. Потом он выгнал старшего еврейского капо, которого узники звали «Губернатором» и ещё одного капо из польских евреев. Всех троих увели в лагерь III и расстреляли.

На вечерней перекличке Вагнер вручил еврею-доносчику кнут и назначил его старшим капо лагеря, а на место расстрелянного капо-поляка тоже назначил немецкого еврея. Узники стали звать нового оберкапо «Берлинцем», потому что он очень бегло говорил по-немецки с берлинским акцентом.

«Берлинец» вызывал у евреев ужас. Он искренне считал Гитлера национальным героем, а его антисемитизм объяснял тем, что его принуждает к этому ближайшее окружение. Он презирал польских евреев и относился к ним хуже, чем к рабам. Однажды на перекличке он заявил: «Я всех вас отведу в лагерь III. Я один увижу Берлин». Евреи Собибора ненавидели и боялись его.

Фельдгендлер подозревал что «Берлинец» донёс не только на своих соседей по бараку, но и на голландского еврея Якобса. Вот только этого ещё не хватает для нашей Организации, думал он. Кроме замков на ночь, мин, сторожевых вышек и пулемётов ещё и доносчики среди своих. Если бы в Организации появился хоть кто-нибудь с военным опытом. Тот, кто умеет обращаться с оружием и командовать в бою. Если бы он встретил такого человека, тогда, может быть…

Глава 20

23 сентября, 1943 г.

Эшелон из Минска вкатился в Собибор в 9 часов утра 23 сентября[8]. Паровоз медленно затолкнул в тупиковую ветку вагоны с 1750 евреями. Поезда не приходили уже в течение нескольких недель, и это был первый состав, доставивший в Собибор евреев из Белоруссии. Расстояние в 650 километров он шёл четверо суток, и всё это время его пассажиры не получали ни воды, ни пищи. Будут ли приходить ещё поезда из гетто Минска, Вильнюса и Риги до тех пор, пока их не освободит Красная Армия?

Одиннадцать нацистов вышли встретить поезд из белого комендантского коттеджа. Старшим в тот день был Губерт Гомерски. Немцам нужно было поскорее завершить строительство мастерских и бараков в Северном лагере, чтобы начать восстанавливать трофейное русское оружие. Гомерски должен был отобрать из прибывшего транспорта группу сильных здоровых мужчин, потому что на этой работе узники выходили из строя очень быстро.

«Плотники и столяры без семей, выйти вперёд», — крикнул он, перекрывая шум на перроне.

Лейтенант Александр Печерский уверенно вышел из толпы. Высокого роста, стройный, в старой и уже грязной военной форме и офицерской пилотке, он держался прямо, и его усталость выдавали только ввалившиеся щёки. Для него всё это было хорошо знакомо — наглые надменные нацисты, пышущие злобной ненавистью охранники, колючая проволока и собаки, каторжная работа, скудная пища и жестокие развлечения фашистов. Тридцатичетырёхлетний офицер-еврей, захваченный в плен два года назад, перекочёвывал из одного концлагеря в другой. Собибор

Гомерски оценивающе взглянул на Печерского, как бы прикидывая, сколько можно пахать на этой лошади. От него пахло потом, мочой и смертью. И что Гомерски ненавидел больше всего, так это грязную военную форму. Но ведь этот русский офицер был евреем, так чего от него можно ждать. А на вид он здоровый, и его можно использовать для ремонта русского оружия. Вместе с Печерским он отобрал ещё восемьдесят мужчин, построил их в колонну и отвёл в наполовину пустой барак лагеря I. «Выбирайте себе места», — приказал нацист.

Большинство пришедших были настолько усталыми после того как четверо суток стояли на ногах в товарных вагонах, что сразу растянулись на голых досках. Но Саша, как все звали Печерского, вышел во двор со своим другом Соломоном Лейтманом. Был тёплый солнечный день, вид сосновых деревьев за забором успокаивал, и два еврея снова заговорили о доме, о своих жёнах и детях.

У Саши была жена и дочка в Ростове-на-Дону. Они вместе с родителями матери жили далеко от немецкой армии и гиммлеровских айнзатцгрупп. Саша очень скучал по дочери. Мысли о ней поддерживали в нём жизнь и давали ему надежду. Ради неё он хотел прожить ещё один день, убить больше немцев, освободить Родину.

Он достал из своего сапога фотографию дочери, которую хранил уже два года. Она потёрлась от пота и грязи, но Саша часто вытаскивал её и подолгу рассматривал.

До войны он был бухгалтером, любил писать стихи, пробовал сочинять песни. В армию его взяли на второй день войны, и в сентябре сорок первого под Смоленском он попал в плен[9]. Несмотря на все ужасы лагерей, вот уже два года он чудом оставался в живых, как будто его защищала любовь его маленькой дочери.

В первом лагере для военнопленных он подхватил тиф. Его должны были застрелить, потому что немцы методически убивали всех, у кого замечали высокую температуру. Но Саша неизвестно откуда черпал силы, приходил на перекличку и, обманув фашистов и смерть, сумел выздороветь.

Потом он и ещё четверо военнопленных попытались бежать, когда их вели на работу. Сашу поймали в лесу. И здесь ему сказочно повезло. Обычно немцы в назидание остальным расстреливали тех, кто пытался бежать. Но в тот раз его просто избили и отправили в штрафной лагерь. А оттуда, когда его раздели догола и, обнаружив что он еврей, отправили в рабочий лагерь в Белоруссии.

Минское гетто было центром еврейского сопротивления в западной России. Евреи, работавшие на военных фабриках, умудрялись по частям приносить оттуда оружие. Подпольщики изготавливали фальшивые документы и поддерживали регулярные контакты с партизанами в лесах вокруг Минска. Более тысячи вооружённых евреев сумели уйти из гетто и присоединиться к партизанам или образовать собственные отряды. Раненых, как евреев, так и белорусов, иногда снова ввозили в гетто, чтобы врачи в еврейских госпиталях могли поставить их на ноги и опять послать в бой.

Сашу послали в рабочий лагерь, находившийся вне гетто[10]. Ему повезло, он получил довольно лёгкую работу по обслуживанию оборудования в госпитале для немецких солдат. Здесь он сумел подкормиться и восстановить свои силы.

Ему всегда удавалось уцелеть, даже в садистских развлечениях эсэсовцев. Когда заключённым раздавали их хлебный паёк, немец требовал, чтобы все узники вставали в плотную очередь, т. е. нос одного утыкается в шею предыдущего. Потом он клал руку на плечо первого и без предупреждения стрелял вдоль колонны. Любой, кто чуть-чуть отклонялся в сторону, получал пулю в голову. Комендант лагеря любил ворваться в барак узников ночью вместе с двумя овчарками. Собаки начинали срывать с людей одеяла, а того кто пытался защититься или отогнать собаку, пристреливали на месте. Иногда нацисты устраивали соревнование.

Узника, которого подозревали в краже хлеба, привязывали к бочке. Охранники по очереди в течение одной минуты били его деревянными палками по голым ступням. Комендант засекал время и считал количество ударов с истинно немецкой аккуратностью. Тот охранник, который за минуту нанёс большее число ударов, получал приз. Если узник терял сознание, а ещё не все охранники приняли участие в соревновании, его обливали ледяной водой.

В этом лагере содержалось пятьсот квалифицированных рабочих — сто евреев из гетто, сто еврейских военнопленных и триста не евреев, арестованных за разные преступления. Одним из рабочих был Соломон Лейтман, столяр и еврейский коммунист из Варшавы. Когда немцы вторглись в Польшу, он убежал на восток вместе с женой и дочерью, которых потом убили в минском гетто.

Саше нравился невысокий худощавый еврей с глубоко посаженными глазами. Вежливый и внимательный, он располагал к доверию. Печерский не был членом коммунистический партии, но у него и у Лейтмана было очень много общего. Они оба были евреями и оба видели, как их братьев и сестёр безжалостно убивают только за то, что они евреи. Они оба мечтали о стране, где евреи могли бы жить в мире со своими соседями, не боясь погромов. Они оба ненавидели немцев. И оба не теряли надежды.

В рабочем лагере вечерами они обсуждали возможность побега вместе с другими военнопленными, которые считали Сашу своим лидером. Но отгороженные колючей проволокой от подпольщиков гетто, они могли рассчитывать только на себя. Они знали, что если бы им удалось достичь леса, то белорусские крестьяне, у которых в большинстве не было ненависти к евреям, отведут их к партизанам. Они надеялись потом соединиться с Красной Армией. Но у немцев были другие планы.

Свистки охранников подняли узников рабочего лагеря в 4 часа утра. Их вывели на двор, куда пригнали ещё больше тысячи евреев из гетто. Все стояли молча, как будто понимали, что должно произойти что-то важное. Даже немцы вели себя относительно прилично и не пускали в ход свои кнуты.

«Вы пойдёте сейчас к железнодорожной станции, — объявил комендант. — Вас повезут работать в Германию. Гитлер пощадит тех евреев, кто будет усердно трудиться для Рейха. Вы можете взять свои семьи и всё ценное, что у вас есть».

Крики, вопросы, прощания, слёзы. Мужчин повели пешком, женщин и детей отвезли на грузовиках. По дороге немцы никого не били. Может быть, они действительно решили пощадить евреев?

*

Когда Печерский и Лейтман сидели во дворе Собибора, евреи начали выходить из мастерских, строиться в колонны и, распевая немецкие песни, двигаться к воротам на обед.

«Шалом», — попытался приветствовать их Саша. Никто не ответил. Другие русские вышли из барака и встали рядом с ним. Почему-то евреи Собибора стараются избегать нас, подумал Печерский. Это было странно, потому что во

Леон Фельдгендлер стоял, прислонившись к бараку. Он с интересом разглядывал русских военнопленных — солдат, а не поваров, портных и сыновей раввинов. Они знали, как воевать и убивать. У них был военный склад ума, и они знали военную дисциплину. Но можно ли им доверять? Следует ли приглашать их в Организацию? И есть ли у них свой лидер?

Времени раздумывать над этим не было. Стоял уже конец сентября, и скоро польская зима укроет сосновые леса снежным одеялом. Евреев будет легко выследить, если до этого они сами не замёрзнут до смерти. А с едой будет ещё хуже, чем сейчас.

Фельдгендлер заметил, что один русский выделялся среди остальных. Он был в офицерской форме, и другие военнопленные, казалось, собираются вокруг него. Он медленно подошёл к Печерскому и встал рядом.

«Откуда ты?», — спросил он на идиш.

«Минск, — ответил Лейтман. — Он не говорит на идиш, только по-русски».

«Спроси его, почему они с нами не разговаривают», — сказал Печерский Лейтману. Он перевёл.

«Нам нельзя. Приказ. До тех пор пока они до конца не разберутся с вашим эшелоном».

Фельдгендлер решил, что у русских нет времени всё узнавать постепенно, как это обычно происходило с новичками. Он скажет им всё сразу и прямо, в надежде, что страшная правда не сломает русских солдат. Он сотни раз видел, как это случалось с другими. Шок, отчаяние, депрессия и потеря воли бороться, только бы прожить ещё один день.

Печерский сам упростил его задачу. «Что это горит там?» Русский указал пальцем на северо-восточный угол лагеря, где столбы чёрно-серого дыма поднимались над сосновым лесом в безоблачное осеннее небо. Саша, видимо, думал, что где-то в лагере пожар.

«Не смотри туда», — сказал Фельдгендлер.

Печерский оглядел двор, сторожевые вышки. Казалось, что никто не обращает внимания на дым, как будто это была часть Собибора. «Это горят тела твоих товарищей, — сказал Фельдгендлер. — Тех, кто приехал на твоём поезде».

Печерский чуть не потерял сознание. Он не мог поверить, что этот приятный усатый еврей говорит о массовом убийстве как о нечто само собой разумеющемся. Его глаза не могли оторваться от дыма. Это невозможно. Может быть это злая шутка?

«Ты не первый и не последний, — сказал Фельдгендлер. — Поезда приходят сюда уже полтора года». Он замолчал, внимательно глядя на русского, ожидая, когда уляжется первый шок.

«Как…», — начал Печерский.

«Газ».

Фельдгендлер детально объяснил ему, как работает система. «Ни один из узников лагеря не видел газовых камер. Мы знаем о них от тех, кто там работал». И он рассказал Печерскому всё, что знал сам из дошедших до него записок и слухов.

«Это выглядит как настоящие душевые с кранами для холодной и горячей воды. Когда люди заходят туда, двери герметично закрываются, а через вентиляционные каналы начинает поступать газ. Сначала слышны ужасные крики, но они быстро стихают. Матери прикрывают своими телами детей. Нацисты наблюдают за процессом через окна на потолке. Через пятнадцать минут всё заканчивается. Полы раскрываются, и мертвецы падают в стоящие внизу вагонетки. У немцев всё очень организовано. Тела раскладываются по отдельности, каждое обливается керосином, и потом их кладут на костёр. И мы тоже сгорим. Если не завтра, то через неделю или через месяц…»

Леон Фельдгендлер осторожно дотронулся до руки русского и оставил его со своими мыслями. Это займёт несколько дней, пока он придёт в себя, если придёт. Нужно только ждать, набраться терпения и надеяться.

Хотя Саша и Соломон были невероятно уставшими от бессонного путешествия в Собибор, правда, которую они узнали, так потрясла их, что они не могли заснуть и лежали рядом, каждый со своими мыслями.

«Саша, что с нами будет?» — прошептал Соломон.

Печерский не ответил. Он так переживал то, что ему рассказал усатый еврей, что не хотел говорить с другом, потому что не мог найти никаких слов утешения или надежды. Он притворился спящим.

Барак скоро затих, а Саша лежал с открытыми глазами и смотрел на балки своего нового дома. Он представлял Нелли, двухлетнюю девочку с кудряшками, которая ехала в одном вагоне с ним из Минска в Собибор. Он представлял, как она вошла в «душ» не ожидая опасности. Он начал задыхаться вместе с ней и жадно хватать ртом воздух.

Иногда он засыпал и видел во сне, как красные языки пламени лижут её маленькие ручки. Вдруг эти языки превращались в скачущих лошадей, и на их спинах Саша видел немцев, которые мчались за Нелли. Потом лицо Нелли превратилось в лицо Елашеньки и немцы на красных лошадях гнались за ней. А Саша мог только смотреть на это. Его Елашенька, его дочка, его надежда, его жизнь. Он застонал, надеясь прогнать прочь и лошадей, немцев, и пламя.

«Саша, Саша, Что случилось? Проснись, — услышал он шёпот Соломона. — Проснись».

Лейтенант Александр Печерский сел на нарах и заплакал.

Глава 21

24–26 сентября 1943 г.

На следующий день в 5.30 утра обершарфюрер Френцель провёл перекличку вновь прибывших узников. Сашу Печерского и ещё тридцать девять военнопленных он послал в Северный лагерь к Губерту Гомерски. Саша едва стоял на ногах. Изнурительное путешествие из Минска, бессонная ночь, шок от страшной правды и неопределённость первого дня в Собиборе лишили его сил. Он успокаивал себя тем, что, по крайней мере, будет работать с другими русскими и что рядом будут его близкие друзья Соломон и Борис.

Френцель приказал русским построиться в колонну по четыре. «Пойте, — скомандовал он им. — По-русски».

Пленные ждали сигнала от лейтенанта Печерского.

«Мы не знаем, что нам разрешено петь здесь», — сказал Печерский капо Поржецкому. Саша понимал немецкий и, хоть и не очень бегло, даже мог говорить, потому что пятнадцать лет назад в школе учил немецкий. Поржицкий, который знал идиш, польский и немецкий и понимал русский, перевёл.

«Пойте, что знаете», — сказал Френцель.

Стоявший рядом с Сашей Борис Цибульский занервничал. Высокий сильный мужчина, до войны он был горняком в донецком угольном бассейне. Во время войны стал разведчиком и попал в плен под Киевом. С Сашей они стали друзьями с первых дней заточения в подвале штрафного лагеря. Саше нравилось его открытое лицо и абсолютная надёжность. Остальные пленные считали разведчика Сашиным телохранителем.

«Какую песню?» — спросил Борис.

«Если завтра война», — ответил Саша.

«Ты сошёл с ума, — испугался Борис. — Они нас перестреляют».

Но Саша твёрдо знал, что ему делать. Он не собирался начинать жизнь в Собиборе с унижения. Он будет

«Начинайте», — приказал он.

Борис начал, робко поглядывая одним глазом на Френцеля. Остальные сорок человек подхватили песню. С каждой строчкой их голоса звучали более уверенно, и они с гордостью распрямляли спины.

Если завтра война,

Если враг нападёт,

Песня бодрила их как хорошая новость из дома, как обещание, как надежда.

Если тёмная сила нагрянет,

Как один человек

Весь советский народ

За свободную родину встанет.

Украинцы, понимавшие русский язык, выбежали из столовой и из бараков, когда новая Северная бригада марширивала через лагерь II. Песня звучала, как будто в сердце Собибора ворвалась русская рота. Пленные шли в ногу как солдаты, их шаги впечатывались в песок, и их песня взмывала в осеннее утро сквозь ветки сосновых деревьев.

Леон Фельдгендлер спрятал озарившую его улыбку. Этот русский будет бороться, подумал он. Солдат показал своё мужество, возможно, даже слишком. Он наверняка храбрый, но сейчас поступает неумно. Или он хочет скорее умереть?

Фельдгендлер почти чувствовал волнение, напряжение и молчаливый восторг, охвативший работавших с ним сортировщиков. Ни один из них не вскинул вверх голову, но все, кто понимал песню, украдкой переглядывались друг с другом. А он, Фельдгендлер, должен смотреть на вещи реально и трезво. «Да, на этот раз их поступок сошёл русским с рук. Но продержатся ли они так весь день? Не сломают ли их немцы своей жестокостью? И удастся ли им так же обмануть Гомерски, как они обманули Френцеля.

Фельдгендлер вернулся назад к сортировочным столам. По крайней мере, сегодня у него на сердце было легче, чем когда он попал в Собибор девять месяцев назад. До сегодняшнего дня он чувствовал себя очень одиноким, лидером, который должен был оказывать моральную поддержку и внушать надежду ему и тем, кто хотел вырваться из этого ада. Теперь в Собиборе появился человек, кто дал надежду ему, и он почувствовал, что огромная тяжесть свалилась с его плеч. Он будет ждать.

Гомерски разделил русских на две группы. Половине, в которую попал Саша, повезло. Они работали внутри бараков, которые ещё достраивались. Другая половина должна была выкорчёвывать пни, оставшиеся на территории лагеря. Из двадцати узников в первый же день пятнадцать получили по двадцать пять плетей. Гомерски казалось, что они трудятся недостаточно усердно. Когда нацисты уставали стегать их, этим занимался капо Поржицкий и он тоже не жалел своего кнута.

Саша выдержал первый день. Наказание кнутом не было для него в новинку. Так было в каждом лагере — кожаные кнуты, двадцать пять плетей, считай их сам вслух, пропустишь счёт, и немец начнёт сначала — как будто нацисты следовали одним и тем же правилам главы своего учебника.

В этот вечер Печерский начал вести дневник, при этом так изменив почерк, что если бы он попал в руки немцев, они не имели бы понятия о том, что это такое. Если ему удастся выбраться из Собибора — он знал, что скоро попытается совершить это — он хотел быть уверен в том, что мир узнает правду. Ему не было известно, что мир уже знал её.

Леон Фельдгендлер сидел в женском бараке, беседовал со своими единомышленницами и ждал Дрешера, маленького слугу, который свободно перемещался по лагерю с глазами и ушами оленя. «Он что-то пишет», — сказал Дрешер Фельдгендлеру.

Фельдгендлер улыбнулся. Русский выдержал первый день и даже после работы борется. Но он будет не в состоянии долго продержаться в Северном лагере. Этого не выдерживает никто. Организация должна что-то сделать, чтобы помочь ему, но ещё не сейчас.

На следующее утро Френцель снял бригаду Печерского с Северного лагеря и заставил их катать тачки с углём от станции к немецким и украинским баракам и к столовой. Это был хороший знак. Он говорил о том, что зимой лагерь должен был функционировать.

Во время перерыва на обед Френцель разозлился. Он хотел, чтобы доставка угля уже была закончена и чтобы он мог вернуть русских обратно в Северный лагерь. Поэтому он выделил раздатчику еды Гершелю Цукерману только двадцать минут на то, чтобы налить «суп» каждому из шестисот узников.

Вначале он стоял рядом с ним и только покрикивал «Быстрей, быстрей!» Потом стал подгонять его рукояткой своего кнута, толкая в рёбра и в спину. Цукерман старался как мог, при этом половина супа разливалась на землю, но Френцель не обращал внимания. Для него это было очередной игрой.

Через пятнадцать минут только половина очереди сумела получить свою похлёбку. Остальные стали нервничать. Неужели они останутся голодными? Френцель видел это и пришёл в ещё больший восторг.

«Довольно! — скомандовал он. — Всем стоять». А Цукерману приказал сесть на землю перед очередью узников и считать до двадцати пяти. Насвистывая весёлую немецкую песенку он хлестал его по голове до тех пор, пока всё лицо несчастного не превратилось в сплошное кровавое месиво и он свалился на песок. Никто в очереди узников не произнёс ни слова, понимая, что малейший протест будет наказан таким же избиением или пулей.

Саша стоял вместе с остальными. Он чувствовал боль и унижение Цукермана каждой клеткой своего тела. Он взглянул на свою миску, и ему показалось, что вместо супа там кровь. С отвращением он вылил содержимое на землю. Саша знал, что голодным он долго не протянет, но не мог съесть его. Он не доставит Френцелю этого удовольствия. Ненависть придаст ему силы для борьбы. Когда другие русские увидели, как лейтенант вылил суп на землю, многие последовали его примеру.

Леон Фельдгендлер видел подобные избиения каждый день. Цукерману ещё повезло, подумал он. Джозел даст ему какое-нибудь масло или залепит его раны, и он поправится. А вот русский? Если бы Френцель видел, как он вылил свой суп, он мог расценить это как акт неповиновения. И нетрудно представить себе, на что был бы способен этот сумасшедший садист в припадке гнева.

Русский совершил неумный поступок, подумал Фельдгендлер. Почти как ребёнок. Может быть,

На следующее утро — третий день русского в Собиборе — Печерского определили выкорчёвывать пни в Северном лагере. Гомерски уехал в Люблин, все узники были во власти Френцеля, а у него в этот день было плохое настроение. Он раздал евреям топоры и лопаты и стал искать, на ком сорвать злость.

Голландские евреи, которых приводили сюда уже вторую неделю, настолько ослабли, что работа двигалась медленно. Окрики «Быстрей! Быстрей!» не действовали. Френцель выбрал самого слабого из них, который с трудом поднимал топор и иногда опускал его мимо пня. Он ударил его кнутом. Голландец вскрикнул от боли, но не выпустил топор из рук. Корни пня не поддавались его слабым ударам, и тогда Френцель стал хлестать его по голове и плечам.

Печерский остановился и смотрел на это истязание. Он понимал, что Френцель может избить и его, но не мог сдержать своей злости и не думал о последствиях. Он видел, чего хочет Френцель. Признать эту жестокость нормой.

Заметив, что Печерский прекратил работать, Френцель с удовольствием ударил упавшего голландца ногой и приказал русскому: «Сюда!» Саша решил, что самой правильной реакцией на жестокость этого нациста будет показать ему свою гордость. Он не будет унижаться, дрожать или трусить.

«Да, господин обершарфюрер».

«Тебе не понравилось, как я наказывал этого идиота?», — спросил Френцель. Капо Поржецкий перевёл. «Что ж, у тебя есть ровно пять минут вытащить этот пень. Если справишься, получишь пачку сигарет. Если задержишься хоть на секунду, получишь двадцать пять». Он отступил назад и взглянул на свои часы на золотом браслете, который сделал ему Шломо. «Начинай!»

Подавив желание схватить нациста за горло, Саша представил себе, что пень — это его лицо и начал яростно рубить его топором. Пот заливал ему глаза, руки и спина горели от боли, но ненависть, гордость и желание бросить вызов этому зверю придавали ему силы. Вытащив пень из земли, Саша распрямился.

«Четыре с половиной минуты, — сказал Френцель и вытащил иа кармана пачку сигарет. — Я обещал».

Саша знал, что ему следует взять её, но мысль о том, чтобы взять награду от эсэсовца и уподобиться щенку, получающему от хозяина конфету за выученный новый трюк, вызвала у него отвращение.

«Спасибо, — сказал Печерский. — Но я не курю».

Он поднял топор, вытер рукавом гимнастёрки пот с лица, повернулся к немцу спиной и пошёл на своё место. Он ожидал, что сейчас услышит свист кнута и что нацист изобьёт его, но ничего не произошло.

Френцель передал командование капо Поржецкому и ушёл. Он вернулся через двадцать минут, неся в руке разрезанную вдоль половину батона свежего хлеба, щедро намазанную маслом. Он даже улыбался. «Эй, русский. Возьми!».

Печерский мог видеть зависть на лицах тех евреев, которые были в Собиборе гораздо дольше его. Он чувствовал запах свежего хлеба. Он знал, что ему следует взять его. Хлеб придаст ему сил. Разве он не заработал его? Другие евреи не будут считать это признаком слабости, потому что он уже унизил Френцеля перед евреями, которых тот презирал. Будет ли это разумно отказом добавить ещё и оскорбление к этой победе? Но чувство гордости оказалось сильнее здравого смысла.

«Нет, спасибо, — сказал Печерский, не переставая работать топором. — Пищи, которую мы получаем, вполне достаточно».

Улыбка исчезла с лица Френцеля, и его лицо исказилось злостью. «Ты не хочешь это?»

«Нет, я не голодный», — ответил Саша.

Френцель схватился за рукоятку кнута, но сдержал себя. Он резко повернулся и покинул двор.

Остальные рабочие окружили русского. «Почему ты не взял хлеб? — спрашивали они. — Он мог застрелить тебя на месте… Он мог забить тебя до смерти… Ты мог навлечь беду на всех нас».

Борис и Соломон обняли Сашу. «Спасибо тебе, — сказал Соломон. — Мы гордимся тобой». И они втроём рассмеялись.

Капо Поржицкий вытащил свой кнут и направился в их сторону. Он не стал бы колебаться, чтобы лишний раз выслужиться перед нацистами, поэтому друзья вернулись к работе.

Слух о том, как русский офицер отверг подачку Френцеля, в тот же вечер стал известен всему лагерю. Каждый раз, когда эта история передаваясь из уст в уста, русский выглядел всё более сильным и смелым, а Френцель всё более слабым. Леон Фельдгендлер решил, что русский совсем не дурак, что в нём есть что-то особое, что он знает, как вести себя с нацистами. Возможно, он лучше других узников понимает немецкий склад ума. Как бы там ни было, он продержался в Собиборе уже целых три дня. Завтра Фельдгендлер сделает первый шаг. Осторожный, но шаг. Времени оставалось мало.

Глава 22

27 сентября 1943 г.

Печерский работал внутри барака Северного лагеря. Это было передышкой. Ещё один день на выкорчёвывании пней окончательно обессилил бы его. Утро было необычно тихим. И Печерскому и Калимали это казалось тревожным

«Встретимся в уборной, — прошептал Калимали. — Выходи почти сразу за мной».

Его настоящая фамилия была Шубаев[11], но все звали его Калимали. Он был очаровательным кавказским евреем, высокий, худощавый, с тёмными глазами и волосами как у цыгана. Польские евреи любили его, потому что едва ли можно было найти уголок, где бы он не вытаскивал свою мандолину и не начинал развлекать узников армейскими песенками вроде «Тачанки» или весёлыми частушками.

«Ты заметил, что все немцы исчезли? — спросил Калимали в уборной. — Остались только польские капо. Как ты думаешь, к чему бы это?».

«Я не знаю, — ответил Саша. — Будем смотреть. Понаблюдай за сторожевыми вышками. Приглядись, стоят ли там охранники. И если да, когда они меняются».

Калимали вышел первым, Саша через несколько минут. Немцев не было. Время от времени они прекращали работу и оглядывались вокруг, но ничего не могли увидеть, потому что Северный лагерь был изолирован от основного сосновым лесом.

Неожиданно появился капо Поржецкий. «Ничего особенного, Печерский», — сказал он ему, скривив рот в улыбку, как будто был очень рад поймать этого русского в момент безделья. Немцев рядом не было, он был хозяином положения и мог, не задумываясь, пустить в ход свой кнут. Но Поржецкий не собирался этого делать. Во-первых, если немцев нет, некому заподозрить его в мягкости к узникам. А во-вторых, сам ещё не оставивший мысль о побеге, капо уважал этого русского пленного. Он был уверен, что рано или поздно он предпримет такую попытку, и

«Просто прибыл очередной эшелон, Печерский, — сказал капо. — И все немцы должны быть на платформе, чтобы разобраться с пассажирами».

«Где это?» — спросил Саша. Он чувствовал, что как и все, капо был гораздо мягче, если вокруг не было немцев.

«Газовые камеры там, за бараками». Поржецкий указал пальцем на запад. «Сто метров отсюда. Видишь тот высокий забор, завешанный ветками, около сторожевой вышки?»

Вышка была ясно видна сквозь деревья и, если предположить, что густые ветки были забором, можно было понять, о чём говорит капо. Печерский кивнул.

«Вот там. Лагерь III. Газовые камеры недалеко от угла».

Печерский и трое его друзей — Соломон, Борис и Калимали — внимательно пытались что-нибудь разглядеть. Поржецкий не торопил их вернуться к работе. Вокруг всё было тихо, как на лесном пруду.

А потом началось. Женский крик пронзил утренний воздух. Казалось, что повторённый эхом от сотен деревьев, он разлетается на всю землю, и Печерский не сразу сообразил, что кричит не одна, а десятки женщин. Даже гуси в лагере II стали взлетать вверх, как будто за ними охотились лисицы.

Печерскому захотелось прорваться сквозь деревья, снести этот забор и крушить черепа каждого немца и украинца, которые попадутся на его пути. Всё что угодно, чтобы остановить эти страдания и смерть. Но он продолжал стоять, захваченный этим кошмаром. И вдруг наступила тишина, как будто немцы вынули иголку из граммофона. Последний детский крик «Мама, ма…» прервался на середине слова.

У Саши замерло сердце, по щекам покатились слёзы. Он представил себе этого ребёнка, испуганного десятками незнакомых голых людей вокруг и чёрными сапогами эсэсовцев, как её швырнули в камеру и в лицо ей захлопнули дверь.

И тогда он подумал об Элашеньке. Его родная, сладкая девочка. Крик разрывал его сердце. Он до боли в пальцах сжал свой молоток. Он представил себе, что этой девочкой могла быть его Эла, а он, Александр Печерский, солдат, отец, сильный мужчина, не мог ничего сделать. Просто стоял, как поставленный немцами истукан, и слушал эти предсмертные крики. И он ненавидел эту беспомощность больше, чем что-либо за всю свою жизнь.

Он уже решил бежать. Но теперь он понял, что просто убежать будет недостаточно. Он должен убить нацистов и разрушить этот лагерь — за девочку, которая кричала «Мама», за Элу, за всех них. И больше всего за себя самого, за того, с кем ему придётся жить ещё один час, один день, одну неделю или всю оставшуюся жизнь. Он не даст больше беспомощности парализовать его. Он умрёт, но докажет, что в состоянии остановить этот ужас.

Когда Соломон, Борис и Калимали подошли к нему, он ещё дрожал. «Саша, мы должны бежать отсюда. До леса всего двести метров», — сказал Борис. Но между ними и свободой был забор из колючей проволоки и вооружённые украинские охранники. И они ещё не знали о минных полях. «Все немцы сейчас заняты. Мы можем разорвать проволоку нашими топорами, — продолжал Борис. — И расправимся с любым охранником, кто встанет на нашем пути».

Печерский тоже считал, что шансы на побег неплохие. И если бы это было вчера, он возможно согласился бы. Но не сегодня, не после того, что он только что слышал. Он не может убежать от остальных, оставлять немцев сидеть в их столовой и пить водку в ожидании следующего эшелона.

«Мы, наверное, смогли бы совершить это, — сказал Саша положив руку на плечо Бориса. — Но что будет с остальными? Разве ты не знаешь, что немцы убьют их всех? Нет, друг. Когда мы уйдём, мы уйдём все вместе. Весь лагерь. Кто-то погибнет. Но те, кто уйдут, рассчитаются за них».

Сашина логика действовала на Бориса успокаивающе. Умом он понимал, что Саша прав, но сердце говорило ему, что надо бежать. «Мы не можем ждать долго, Саша. Зима на носу, и по снегу мы далеко не убежим».

«Терпение», ответил Печерский. Это был давно заведённый между ними ритуал. Борис был быком и всегда хотел действовать немедленно. Обдумывание было потом. Саша всё планировал заранее. Если на это не было времени, он полагался на свои инстинкты. Пока он всегда был прав и оставался в живых после двух лет нацистских лагерей. Борис был надёжным другом, но Саша всегда должен был подсказать ему, что делать. И после этого он точно знал, что друг не отступит от его указаний ни на шаг.

«Пока никому ни слова, — предупредил Печерский. — Мы здесь новенькие. Мы не знаем, кому можно доверять. Когда время придёт, я скажу вам что делать, где и как».

Борис, Соломон и Калимали успокоились. Они доверяли Саше, его опыту, его решениям. Они будут ждать. И они знали, что ожидание не будет долгим.

В этот вечер Саша и Соломон долго разговаривали, лёжа рядом на своих нарах. Они анализировали то, что уже узнали о Собиборе за эти четыре дня — заборы, капо, охрана. Это было ещё не всё. Но они будут наблюдать и искать тех узников из старожилов лагеря, которым можно доверять.

28 сентября 1943 г.

На следующее утро перед самым свистком на построение Леон Фельдгендлер подошёл во дворе к Соломону Лейтману.

«Шалом алейхэм. Как работается?» — спросил Фельдгендлер.

«Как часы». Прозвучал свисток. «Пора идти», — сказал Лейтман. «Подожди минуту. Я хочу поговорить с твоим другом».

«С каким?». Лейтман знал, что усатый еврей имел в виду Печерского. «С тем, кто не говорит на идиш. Приведи его вечером в женский барак».

«Почему туда?»

«Он красивый мужчина. Фельдгендлер подмигнул. — Почему бы ему не провести время с нашими женщинами?»

Прозвучал последний свисток, и оба польских еврея заняли места в своих рабочих колоннах.

Фельдгендлер решил устроить этому русскому ещё одну проверку, посмотреть, как он относится к нерусским евреям и как они отнесутся к нему. Если всё пройдёт хорошо, он расскажет ему об Организации. Он не будет больше откладывать и спросит его напрямую: «Ты хочешь быть с нами?» Леон был уверен, что Печерский обязательно придёт, хотя бы из любопытства. Поэтому в своём приглашении он намеренно не делал никаких намёков. И его друг, очень осторожный еврей из Варшавы, тоже придёт. Леон как никогда раньше начинал верить в возможность побега.

Вскоре после начала работы Соломон прошептал Саше: «Попросись в уборную сразу за мной». Печерский понял, что Лейтман должен сказать ему что-то важное, иначе он не

«Я разговаривал с тем евреем, которого мы встретили в первый день», — сказал Лейтман и сообщил Саше о приглашении. «Девушки мечтают с тобой увидеться», — хихикнул он.

«Пошли они к чёрту», — раздражённо ответил Саша. Такая важная новость спокойно могла дождаться перерыва на обед. Они не должны были часто отпрашиваться в туалет, чтобы не вызвать подозрения нацистов.

«Я думаю, что это важно, — сказал Лейтман. — Иначе он бы сюда не пришёл. Это не было пустой болтовнёй. Польский еврей хочет сказать что-то важное. Я уверен в этом по тому, как он говорил. Почти шёпотом».

«Кто он?»

«Он сортирует одежду в лагере II. Его зовут Леон Фельдгендлер. Он сын раввина. Его все знают».

«Хорошо, — сказал Саша. — Мы пойдём вместе, ты будешь переводчиком».

Женщины с любопытством ожидали Печерского. Одни уже видели его, когда команду лесорубов вели на работу, другие только слышали о нём, и их сведения были весьма скудные — русский, солдат, красивый, высокий, не испугался Френцеля. В бараке было ещё несколько мужчин, пришедших навестить своих подруг.

Когда Печерский и Лейтман вошли в дверь, женщины забросали их вопросами: «Кто ты? Откуда ты? Кто выигрывает войну? Когда это кончится?».

Они очень хотели услышать какие-нибудь новости. Большинство из них, до того как попали в Собибор, жили в гетто или в рабочих лагерях, где единственным источником новостей были слухи.

Печерский огляделся вокруг. Женский барак был построен точно таким же, как мужской, но выглядел совсем иначе. Женщины были красиво одеты, он даже чувствовал запах косметики. Он заметил стоявшего у стены капо Поржецкого, который беседовал с молодой женщиной. Фельдгендлер сидел на скамейке в углу с другим мужчиной. Оба они смотрели на него.

Печерский знал, что хотят слышать женщины, он тоже хотел бы слышать это. Что немцы проигрывают войну, что русские гонят их к Бугу и скоро будут здесь, что война закончится до конца года, что их освободят, и они снова будут счастливы. Они хотели надежды, серебряной ниточки, за которую можно было бы держаться. Пусть им дают её другие, подумал Саша. От меня услышат суровую правду.

Соломон переводил его на идиш, а некоторые женщины переводили потом на немецкий или голландский для тех, кто не знал идиш или русского. Женщины старались не пропустить ни одного его слова.

Печерский рассказал им, что за время с июня по октябрь 1941 немцы захватили большую часть России. Они шли вперёд без остановки, и, казалось, их ничто не может задержать. Он рассказал им о расстрельных командах — айнзатцгруппах — которые забирали евреев и расстреливали их у братских могил. Но Красная Армия сумела остановить немцев. Она выбила их из его родного города Ростова, продолжала оборонять Ленинград и Севастополь, а под Москвой, как когда-то армия Наполеона, вермахт попал в ловушку русской зимы. Их танки не могли стрелять, солдаты мёрзли от холода, а по ночам на них нападали партизаны. Постепенно Красная Армия стала теснить немцев назад. Он рассказал им о Ленинграде, который уже больше двух лет в кольце блокады. Люди там умирают от голода и обстрелов, но не сдаются. Он рассказал им о Сталинграде, где сражение длилось пять месяцев, и Красная Армия окружила Шестую Армию немцев и взяла в плен больше ста тысяч голодных и замерзающих немецких солдат. Он рассказал им о битве под Курском, где погибло полмиллиона немцев. «Мы гоним немцев домой», — закончил он свой рассказ.

Он видел, что женщины с восторгом встречают его слова о том, как бьют немцев. Цифры производили на них впечатление. Но он не хотел давать им ложной надежды. «С такой скоростью как Красная Армия продвигается вперёд, она будет здесь не раньше чем через год. Немцы сейчас прижаты к Днепру. Но это ещё тысяча километров отсюда», — сказал он. Вот это было как ложка дёгтя. Энтузиазм и восторг сразу исчезли.

Кто-то робко спросил его: «Говорят, что в России очень много партизан, и они всё время воюют с немцами. Почему они не нападут на наш лагерь и не освободят нас?»

Печерский рассказал им о белорусских и еврейских партизанах вокруг Минска. «Немцы боятся выезжать из Минска без вооружённого конвоя. Каждую ночь партизаны взрывают мосты или пускают под откос поезда». Но вопрос был серьёзным, и он не хотел легко от него отмахнуться. Он знал, что белорусские партизаны не станут рисковать своими жизнями, чтобы освободить шестьсот евреев. Кроме того, у них были более важные цели — мосты, поезда с войсками, склады оружия. И если бы он сам был командиром партизанского отряда, он не был уверен, рискнул ли бы он напасть на Собибор. Возможно, еврейские партизанские отряды могли бы сделать это, но он также не был в этом уверен. Больше того, он считал, что немцы немедленно ликвидировали бы лагерь, если бы возникли подозрения, что партизаны могут на него напасть. Что касается украинских партизан на той стороне Буга, то трудно сказать, кого они ненавидят больше, немцев или евреев. Нет, на партизан надеяться нельзя. И чем раньше женщины, и Фельдгендлер в углу, поймут это, тем лучше. «У партизан свои задачи, — осторожно сказал Саша. — Никто не сделает нашу работу за нас».

В течение всего вечера стоящий у стены Поржецкий внимательно слушал Печерского. Он понял всё. У Саши есть что-то на уме. Его короткая речь была ясным сигналом. Оставался только один вопрос: где, когда и как он, Поржецкий, может стать частью его плана?

На Леона Фельдгендлера речь Печерского тоже произвела нужное впечатление. В ней, кроме наивной коммунистической пропаганды и гордости за Россию, он услышал явный призыв: сопротивляйтесь, боритесь, не сдавайтесь и не ждите помощи извне. Русский говорил уверенно и разумно. Он был человеком Организации. Без сомнения.

Печерский ждал, что Фельдгендлер подойдёт к нему, но сын раввина не торопился. Перед самым отбоем Саша и Лейтман ушли в свой барак. Печерский знал, что Соломон был прав, его проверяли. Что ж, если Фельдгендлер слушал, он не мог пропустить его намёка.

Когда Шломо вернулся в барак, в шёлковой рубашке, начищенных чёрных ботинках и с таким выражением лица, как будто он провёл вечер в городском ресторане, Фельдгендлер рассказал ему о встрече в женском бараке и о том, что говорил русский. Он был очень взволнован и серьёзен. «Немцы обязательно ликвидируют этот лагерь, — сказал он. — Они никогда не дадут русским обнаружить его. Они убьют нас всех. Как в Минске».

До Фельдгендлера дошёл слух, что немцы собираются закрыть лагерь к 15 октября,

Фельдгендлер продолжил: «Мы не можем больше заниматься одними разговорами. Русский — наш человек. Я хочу просить его присоединиться к нам. Спланировать побег. И возглавить его».

«Я спрошу остальных», — сказал Шломо.

Ювелир знал, что они согласятся. И он пошёл спать с улыбкой на лице. Наконец это произойдёт. Он чувствовал это, он знал это. У них нет выбора. Прожить ещё несколько недель или месяцев и потом быть убитыми. Попытаться бежать сейчас и получить шанс остаться в живых. Тысячи мыслей о мщении и свободе теснились в его мозгу. Его родители, евреи Майданека, трупы, дети, идущие в газовые камеры, избиения, Гомерски, Френцель, Бауэр, нацистские развлечения. Он видел себя убивающим немцев голыми руками, ножами, топорами, гранатами и пистолетами, разрезающим заборы, взрывающим мосты, защищающим Нойета, Мозеса и Янкуса, прижатым к колючей проволоке и кричащим им проклятия, спящим в мягкой постели с женщиной, свободным человеком. Он улыбался. Страх и надежда боролись в нём. Ему было шестнадцать. Он был сильным, опытным и разумным. Он пережил гетто, селекцию, почти два года в Собиборе. Вагнер и Гомерски, Клятт, Найман и Грос. Он переживёт их. Ему было шестнадцать, и он чувствовал себя бессмертным.

Глава 23

29 сентября 1943 г.

На следующее утро в шесть утра Френцель приказал всем узникам лагеря построиться в колонну по три и повёл их на железнодорожную станцию разгружать кирпичи. Нацисты очень спешили, потому что на запасном пути ожидал въезда в лагерь очередной эшелон с евреями. Из него доносились крики, евреи просили воды и хлеба, из вагонных решёток, высовывались руки. Печерский ещё не привык к ужасам Собибора, и ему хотелось задушить первого встреченного нациста. Он думал о детях. Ему не нужно было ничего воображать. Он сам был в таком эшелоне пять дней назад. Большинство узников старались не смотреть в сторону поезда. Их чувства уже давно притупились, и они берегли оставшуюся энергию, чтобы вынести то, что их ожидало сегодня.

Немцы приказали семидесяти мужчинам выйти на платформу и кидать кирпичи евреям, ожидавшим внизу. Каждый узник, и мужчины и женщины, должны были взять шесть-восемь кирпичей, относить их за двести метров от платформы, складывать и бежать за очередным грузом. Не все могли двигаться с одинаковой скоростью, поэтому возникала толкотня. Кнуты нацистов и украинцев свистели без остановки. За один уроненный кирпич узник получал двадцать пять плетей.

Когда разгрузка была закончена, Френцель снова отправил Печерского, Соломона, Калимали и Бориса в Северный лагерь. Вскоре после начала работы, в барак к Саше вошёл русский, который выкорчёвывал пни. «Мы убегаем, — сказал он. — Прямо сейчас».

«Как? Печерский недоумевал. — Кто это решил?»

«Мы сейчас это обговорили». Он кивнул в сторону группы русских, которые продолжали заниматься пнями. Немцев вокруг не было, они ушли обрабатывать новый эшелон. Старшим оставался капо Поржецкий, который, как и в предыдущий день, не был слишком строг в отсутствие эсэсовцев.

«Здесь только пять охранников, — продолжал русский. — Мы прикончим их топорами и уйдём в лес».

«Это не так просто, — сказал Печерский. Ему было ясно, что русские предполагают, что он пойдёт с ними. — Охранники стоят по всему лагерю. Вы прикончите одного, двоих, остальные откроют огонь. А как вы переберётесь через забор? Что, если за ним минное поле? Так или иначе, они схватят вас. И потом убьют всех остальных. Если мы действительно хотим убежать, нам нужно время на подготовку, и мы составим лучший план».

Это звучало как предостережение и как предложение. «Вы можете делать, что вы хотите, — сказал он. — Я не собираюсь вас отговаривать. Но я не пойду с вами сейчас. Когда я решу бежать, я хочу быть уверенным что у меня хорошие шансы на успех».

Русский вернулся к своей группе, и Печерский видел, как они оживлённо разговаривали друг с другом, жестикулируя и размахивая руками. Поржецкий стоял рядом и наблюдал. Саша рассчитывал на две вещи: у русских нет лидера, и они всё ещё уважают его. Он не пугал их. Они не смогли бы убежать. Они только подвергли бы опасности всю бригаду Северного лагеря и сделали бы подготовку хорошо спланированного побега ещё более сложной.

Через минуту все русские снова вернулись к работе. Побег не состоялся, но Печерский не был доволен собой. Как долго он ещё сможет контролировать своих людей? Они все имели большой лагерный опыт и знали, что если человек впадает в апатию и начинает покоряться обстоятельствам, он теряет надежду. А без надежды он уже не мечтает о побеге и думает только о выживании. Это означает медленную смерть.

В этот вечер Печерский и Лейтман не были удивлены, когда к ним подсел Фельдгендлер. Они ждали его.

«Ты произвёл большое впечатление на женщин», — сказал Фельдгендлер Политруку, как теперь звали Сашу польские евреи. Хотя он не был коммунистом, для них он звучал как комиссар, и они считали это прозвище комплиментом. «Они поняли, что ты имел в виду сказав, что «никто не сделает нашу работу за нас». Но это было не очень разумно говорить в присутствии капо Поржецкого. Будь с ним осторожен».

«Почему, — притворился непонимающим Саша. — Я сказал то, что говорят все вокруг».

«Я понимаю, что ты имел в виду, — сказал Фельдгендлер. — Так что давай быть откровенным. Я за тобой наблюдаю уже несколько дней. Недавно Френцель намекнул нам, что Гитлер принял решение сохранить какое-то количество евреев. И он сказал, что мы можем попасть в это число избранных. Никто из нас этому не верит». Он посмотрел на лицо Политрука, но не заметил в нём никакой заинтересованности. «Мне кажется, что ты что-то замышляешь. Это должно быть очень хорошо продумано. Как ты думаешь, что будет с остальными, если ты убежишь? Немцы пойдут на всё, чтобы мир не узнал о том, что здесь происходит. Они убьют нас всех сразу же. Это очевидно».

«Как давно ты в лагере?», — спросил Печерский.

«Почти год», — ответил Фельдгендлер. Это был первый важный вопрос, заданный Политруком и сигнал того, что он нашёл нужного человека. И он не обиделся на некоторую подозрительность, которая прозвучала в его вопросе.

«С чего ты решил, что я планирую побег?» — спросил Печерский и поднялся, давая понять что беседа закончилась.

«Подожди минуту. Сядь, — сказал Фельдгендлер. — Тебя интересует, почему мы не убежали? Я скажу тебе. Мы думали об этом не один раз. Даже разрабатывали разные планы. Но мы не знали, как. Ты солдат. Возьми это на себя. Скажи нам, что делать, и мы выполним. Я делаю тебе предложение от имени группы сопротивления. Мы тебе доверяем. Обдумай это».

«Спасибо за предупреждение относительно Поржецкого, — сказал Печерский. — Я обдумаю твоё предложение и дам свой ответ завтра вечером».

Печерскому не нужно было ничего обдумывать, он уже принял решение. Ему понравился сын раввина с открытым и честным лицом. Фельдгендлер пошёл на большой риск, обратившись к нему, и Саше показалось, что он так же озабочен судьбой всех евреев лагеря, как и своей собственной. Но он хотел обсудить его предложение с Соломоном, который слышал, что именно говорил Фельдгендлер на идиш, а не в переводе, как слышал он. Может быть, Лейтман заметил какие-то нюансы или несоответствия, и из-за этого не стоило полностью доверять польскому еврею.

Они встретились на следующий вечер в мастерской плотников. Сюда пришли Фельдгендлер, Шломо, старший сапожник Зол, старший портной Мундек, старшина плотников, Саша, Соломон и Калимали.

«Почему вы выбрали меня?» — спросил Печерский, после того как Фельдгендлер представил ему всех присутствовавших.

Сын раввина был готов к ответу. «Нам нужен человек, чей дух ещё не сломлен нацистами. Тот, кто не считает себя рабом. Большинство узников думает, что важнее прожить ещё один день, а не бороться за будущее. Мы знаем, что ты не будешь просто сидеть, ничего не делать и ждать. Кроме того, ты солдат, офицер. Ты привык командовать, воевать, убивать немцев».

«Я польщён, — сказал Печерский. — Я принимаю предложение».

Фельдгендлер рассказал Политруку о восстании в Треблинке. Он не знал никаких подробностей, кроме того что узники восстали, сожгли часть лагеря и разбежались. Эта новость была большой поддержкой. Теперь Организация знала, что это реально, что немцев можно победить. Их можно убить камнями и палками. И сколько-то евреев сумеет спастись. Если это произошло в Треблинке, где комендантом был Штангль, почему это не может произойти в Собиборе?

Они согласились, что какой бы план они не приняли, в нём должны участвовать все узники. Организация не будет пытаться устроить побег только для своих членов, оставляя всех остальных для немедленного убийства. Они также согласились, что никакой план не сможет помочь евреям лагеря III. Любая попытка проникнуть в эту изолированную крепость подвергает риску всю операцию и грозит всем смертью. И, наконец, они согласились, что Печерский должен разработать детальный план и представить его Организации на одобрение. Они обещали ему любую помощь в разработке, потому что лучше его знали структуру лагеря. Когда план будет принят, они будут выполнять приказы Политрука как солдаты.

Печерский спросил Фельдгендлера, были ли у Организации свои собственные идеи побега. Польский еврей рассказал ему о том, какие планы они рассматривали и почему их не предприняли. Когда Печерский узнал о том, как дети должны были убивать нацистов в столовой, он сказал: «Вы поступили правильно. Это было слишком рискованно. Убить человека нелегко и взрослому мужчине, даже в таком страшном месте как Собибор. Дети не справились бы с этим, а немцы убили бы всех узников лагеря». О взрыве столовой он сказал, что этот план тоже не имел шансов на успех. Погибла бы часть нацистов и украинцев, но оставшиеся закрыли бы все проходы и перестреляли бы евреев. Пожар мог уничтожить часть лагеря, но не помог бы побегу. Кроме того, после Треблинки нацисты теперь настороже и обмануть их будет гораздо сложнее. Он сказал, что у него есть свои мысли о том как организовать побег, но сейчас ещё преждевременно обсуждать их, потому что ему нужно больше знать о лагере.

«Они установили за заборами минные поля?» — спросил он.

«Да», — ответил Фельдгендлер.

Печерский подозревал это. Когда он увидел глубокие траншеи за заборами, он принял их за противотанковые рвы. И подумал, что немцы не стали бы выкапывать их, предварительно не заминировав прилегающее открытое пространство.

«Где находятся минные поля? Вокруг всех заборов?»

«Я знаю человека, который рыл для них ямы. Я могу сделать карту».

«Мне нужно знать всё, — сказал Печерский. — Охрана, сколько их, когда они меняются, какое у них оружие, где они держат его, когда они не на вышках? Кто командиры у немцев и украинцев? Все, все детали».

Фельдгендлер обещал дать ему эту информацию. Чтобы не вызывать подозрений, они хотели завершить эту встречу как можно скорее.

«Всё что узнаешь, передавай Соломону, — сказал Печерский. — Он будет моим связным. Говори с ним в очереди за хлебом, перед перекличкой, во дворе, в женском бараке, где можешь. Но будь очень осторожен и краток. Он передаст мне всё что нужно».

Фельдгендлеру это понравилось. Маленький еврей из Варшавы был очень общительным, любил поговорить, был знаком со многими. Он знал польский, идиш и русский. Кроме того, это делало Политрука ещё менее заметным.

Они договорились, что скрытность будет непременным залогом успеха любого плана. Чем меньше людей будет знать об этом, тем больше шансов, что никто ни о чём не сболтнёт лишнего, когда рядом может оказаться доносчик. И пока никому кроме членов Организации ни о чём не говорить. Когда придёт время, узники будут знать, что и когда им следует делать.

«Мне нужно прикрытие», — сказал Печерский. Он знал, что если немцы заподозрят намерение побега, они будут больше всего наблюдать за ним по той же причине, по которой Организация предложила ему быть лидером. Он солдат, он вызывает уважение и он уже показал что не склоняется перед немцами. «Женщина, которая не говорит ни по-польски, ни по-русски. Тогда у меня будет причина приходить в женский барак, и я не буду выделяться из толпы».

«Я найду тебе подходящую», — сказал Фельдгендлер. Он всё больше убеждался, что принял правильное решение, выбрав Политрука. Русский был умным, лаконичным и решительным.

И в заключение, они обсудили еврейских капо. Было решено, что капо вагонной команды Бунио можно было доверить, если он им понадобится. Поржецкого следовало ещё проверить. Он, видимо, был готов бежать, следовательно, не трус. Но с другой стороны, он иногда избивал еврея с таким энтузиазмом, что было видно, он не поколеблется отправить кого угодно в лагерь III, если сочтёт это нужным.

«Мы о нём позаботимся, — сказал Фельдгендлер. Он посмотрел на Политрука. — Мы сделаем это».

Глава 24

1–3 октября 1943 г.

После вечерней переклички Тойви спал в своём бункере. Его разбудил приятель, Фишел Биаловиц. «Проснись. Открой глаза. Сейчас Берлинец получит по заслугам. Они пришли за ним». Тойви увидел, как в барак вошли капо Бунио и Поржецкий. Они поговорили с сидевшими на нарах узниками, потом Поржецкий поманил пальцем Дрешера.

«Сходи в женский барак и позови сюда Берлинца. Скажи ему, что здесь кое-кому надо всыпать двадцать пять. Быстро». Мальчик выбежал во двор.

Поржецкий ненавидел Берлинца больше, чем кого угодно в Собиборе. Этим летом он собирался бежать вместе с другими капо и до сих пор считал чудом, что Вагнер не послал его в лагерь III вместе с его другом оберкапо Мойше. Он хорошо знал, что доносчиком был Берлинец.

Дрешер скоро вернулся. «Он не придёт, — сказал мальчик Поржецкому. — Он сказал, что очень занят».

«Иди назад. Скажи ему, что прийти нужно в его же интересах. И что это срочно».

Через несколько минут появился Берлинец. Голова слегка откинута назад, чтобы казаться выше своего очень маленького роста, в руке кнут, лицо надуто переполнявшей его важностью. «Ну что, кто это здесь валяется?».

Мундек и Шломо подошли к окнам, ещё двое членов Организации вышли из барака, чтобы наблюдать, не появятся ли немцы или украинцы. Поржецкий сзади схватил Берлинца за шею. «Ты будешь валяться здесь», — сказал он и бросил его на принесённую заранее скамейку. Поржецкий был очень сильным, и швырнуть тщедушного Берлинца было для него не тяжелее, чем бросить тюк соломы.

«Что ты делаешь? — завопил Берлинец. — Ты забыл кто я?»

Поржецкий прижал к скамейке его плечи, Мундек и портной держали его за ноги. Капо Бунио стал бить его по животу так, чтобы на коже не оставалось следов. «Не бейте меня. Пожалейте. Не надо. Пожалейте», — хрипел Берлинец. Ещё десяток узников тоже хотели рассчитаться с доносчиком и по очереди заменяли Бунио. Всю накопившуюся ненависть к нацистам, к украинцам и ко всему Собибору они вкладывали в свои кулаки.

«А ты когда-нибудь пожалел нас? — кричали они. — Двадцать пять, Берлинец. Считай».

Они били его до тех пор, пока тело немецкого еврея перестало реагировать на удары. Все стояли вокруг молча, потрясённые тем что они только что сделали. Они думали, что Берлинец умер от этого избиения. Но он медленно открыл глаза, сполз со скамейки, с трудом встал на ноги и поплёлся к себе на нары около входной двери.

Поржецкий, Бунио, Мундек и Шломо пошли за ним. Берлинец лежал на своей постели, очевидно, уже придя в себя после потери сознания. Они не могли оставить его в таком состоянии, опасаясь, что он всё запомнил и утром донесёт на них. По плану они должны были так повредить ему печень, почки и селезёнку, чтобы он умер от внутреннего кровоизлияния. И чтобы не было никаких следов на его теле. Они не собирались менять этот план, но Шломо положил ему на голову одеяло чтобы не было слышно его стонов. Поржецкий взял скамейку, на которой они избивали Берлинца, и снова стал бить ею доносчика по животу. Когда он закончил, Берлинец ещё дышал, но было видно, что он уже не встанет. К утру он будет мёртв и не выйдет на перекличку. Шломо накрыл его одеялом, и они разошлись, как будто ничего не произошло.

Наутро Берлинец ещё дышал. Поржецкий, как ни в чём не бывало, доложил Френцелю: «Господин обершарфюрер, оберкапо заболел. Он лежит в постели».

У Френцеля не возникло никаких подозрений. Всё шло как обычно. Рабочие из лагеря I пошли в свои мастерские, рабочие лагеря II и Северного лагеря построились в колонны, чтобы идти через офицерский городок. Они шли, распевая весёлую немецкую песенку:

Это был эдельвейс,

Маленький эдельвейс,

Ха-ла-ла, ха-ла-ла.

На дневной перекличке Поржецкий опять сказал Френцелю, что оберкапо ещё болен и до сих пор в постели, а все остальные на местах. И снова Френцель ничего не заподозрил, так же как и немецкий капо Спитц. В конце концов Берлинец был уже не молод и даже капо может заболеть. После работы Френцель зашёл в портняжную мастерскую, чтобы примерить новую форму. Мундек приготовил для него наживку.

«Я слышал, что оберкапо болен, — сказал старший портной. — Очень жаль. Он всем говорит, какой он важный. И как он уважает обершарфюрера Вагнера. Но он никогда не говорит ничего хорошего об остальных служащих СС».

Френцель клюнул, потому что Вагнер всегда был его соперником. Его лицо исказила гримаса.

«Спросите у Шломо, — продолжал Мундек. — Оберкапо часто с ним откровенничает».

«Сюда его», — приказал Френцель, натягивая новую форму.

«Да, господин обершарфюрер! — сказал Шломо. — Вы меня вызывали?»

Мундек вмешался прежде, чем Френцель успел открыть рот: «Это правда, что оберкапо говорил тебе, что уважает только приказы старшего сержата Ватера и…»

«Да, это правда», — подхватил Шломо. И для того чтобы нацист заглотил наживку поглубже, он добавил: «Оберкапо очень гордится тем, что он немецкий еврей. Он считает, что он лучше всех нас, потому что он немец. Он считает, что его положение приравнивает его к званию шарфюрера СС».

Шломо видел, как это подействовало на Френцеля. Ни один еврей не имел права приравнивать себя к немцам, особенно к чину шарфюрера элитных СС. Но этого ему показалось мало. «Оберкапо также хвастается, что это он настоящий хозяин лагеря I, — сказал ювелир. — Он говорит, что он больше босс чем Френцель, а Френцель просто идиот».

Этого нацист вынести уже не мог. «Ах, так? Ну, вы скоро увидите, какой конец ждёт этого болтуна». И разъярённый нацист выбежал из мастерской.

Шломо и Мундек с облегчением улыбнулись. Они знали, что Френцель был слишком глуп, чтобы заподозрить ловушку. Это был не Вагнер, который, к их счастью, находился в это время в отпуске. Они не сомневались, что Френцель ничего не заподозрит, даже если узнает, что сами евреи убили оберкапо.

«Проверь Берлинца», — вечером попросил Шломо Джозеля. Он был уже готов попросить у медика яд, чтобы отравить его, если тот ещё не умер.

«Он ещё жив, — сказал Джозел. — Он может двигаться. Но это вопрос

Берлинец умер к утру. На перекличке, сделав серьёзное и печальное лицо, Поржецкий доложил Френцелю: «Господин обершарфюрер, оберкапо всё ещё болен. Он едва двигается».

Нацист не выразил сочувствия. «Отправьте этот кусок дерьма в лагерь III», — приказал он. Мундек, Бунио и Поржецкий пошли в барак. Они завернули Берлинца в его одеяло и отнесли в вагонетку.

Глава 25

3–7 октября 1943 г.

Её звали Люка. Она была немецкой еврейкой, но большинство узников считало её голландкой, потому что её привезли на поезде из Голландии. Ей было восемнадцать, короткие каштановые волосы, спокойная и не болтливая. Печерский запомнил её с первого вечера в женском бараке. Он выделил её не только потому что она была красивая, а потому что увидел в ней уверенность и способность за себя постоять. Это было отличное прикрытие. Все будут завидовать Печерскому, потому что у Люки не было любовника, хотя многие мужчины пытались добиться её расположения.

Вначале Соломон был у них переводчиком. Поскольку все знали, что Политрук не говорит и не понимает идиш, ни у кого не вызывало подозрения, что они проводят время втроём в женском бараке или во дворе. Постепенно они научились объясняться друг с другом на примитивном немецком, сопровождая его жестами и знаками.

Саша и Люка встречались каждый вечер в женском бараке или сидели рядом на скамейке. Соломон общался с другими членами Организации, периодически подходя к Саше, как будто для того чтобы помочь ему, а на деле передавал ему новую информацию. Выслушав, Саша отсылал его обратно, чтобы передать своё мнение и узнать дополнительные детали. Люка не понимала о чём они говорят, но ей казалось естественным, что у Саши есть такой близкий заботливый друг. И кроме того ей нравился худощавый варшавский еврей с таким добрым и понятным голосом.

Печерский узнал, где были зарыты в землю мины и из их описания понял, что его предположение было верным. Это были противотанковые мины, у которых взрывная волна шла вверх, а не в стороны. Это было преимуществом. Если бы кто-нибудь наступил на такую мину, совсем не обязательно, чтобы она уничтожила всех в радиусе тридцати метров. Саша понимал, что мины были большой, но всё-таки разрешимой проблемой. Кроме того он надеялся, что немцы не заминировали пространство прямо за своими бараками. В случае, если бы партизаны напали на лагерь и мины стали бы рваться, их осколки могли пройти через стены офицерских домиков и едва ли немцы пошли бы на такой риск.

«Узнай, что делают евреи в сапожной и портняжной мастерских. Кто наблюдает за их работой, как часто приходят туда немцы», — сказал Печерский Лейтману. Соломон вернулся через полчаса. «Во главе мастерских стоят члены Организации, — сказал он. — Немцы и украинцы заказывают обувь, формы, туфли для своих жён. Они заходят, чтобы мастера сняли размеры и для примерок. Никто не приходит туда регулярно. Иногда заскакивают Вагнер и Френцель».

Соломон узнал также, что в лагере II немцы и украинцы часто заходят на склады, особенно после прибытия нового транспорта — поискать хорошую одежду, сувениры или вещи для продажи. Он рассказал Саше, как собираются и хранятся ценности в Административном корпусе. «Немцы жадные, — сказал Соломон. — На этом тоже можно сыграть».

Печерский анализировал всю получаемую информацию. Она открывала для него новые возможности. Идеи теснились в его голове. «Узнай, какая у немцев отпускная система. Как часто и как надолго их отпускают из лагеря. Узнай всё, что можно». Печерский понимал, что детальное знание распорядка жизни лагеря будет жизненно важным для успешного побега. Если бы он мог предугадать момент, когда немцы будут не столь внимательны как обычно, у евреев были бы лучшие шансы.

Саша осмотрел двор. Всё вокруг шло как по часам, так же ровно как вся нацистская машина смерти. Соломон разговаривал с узниками, переходя от одной группы к другой. Планирование побега было единственной заботой Саши за последние две недели. Оно давало ему надежду, оно помогало ему пережить неопределённость, страх и тяжёлую работу. А теперь появилась ещё и Люка, изящная и красивая, в этом жутком, жестоком мире Собибора. В нём росло чувство к ней, и ему уже начинала не нравиться ложность и обманчивость их отношений.

Но он не мог позволить себе сказать ей правду и дать волю эмоциям. Они не могли стать любовниками, неважно как бы сильно он не хотел её. Он уже очень давно не был с женщиной, и вся энергия нужна была ему для побега. Жизнь шестисот мужчин и женщин зависела от него. И, чтобы сконцентрироваться на этой задаче, он должен быть свободным — умственно, физически и эмоционально.

«Сколько тебе лет, Люка?», — спросил как-то вечером Саша. Они сидели на досках около женского барака. Она курила сигарету, которую ей дала голландка, сортировавшая одежду в лагере II. Сама Люка тоже работала в этом лагере. Она ухаживала за сотней ангорских кроликов, кормила их салатом и чистила их клетки. Кролики принадлежали Френцелю, и он беспокоился и следил за ними, как рачительный фермер.

«Восемнадцать», — ответила она.

«А мне тридцать четыре, — сказал Саша. — Я почти гожусь тебе в отцы. И ты должна слушаться меня как отца». Его чувства к ней были смешанными. Он хотел её и в то же время смотрел на неё как на свою дочь. Он хотел защитить её. Он планировал побег не только для Соломона, Бориса, Калимали и Фельдгендлера. Побег был и для Люки.

«Хорошо, — покорно сказала она и кивнула головой. Ей уже нравился этот вежливый, но строгий русский. — Я буду тебя слушаться».

«Тогда брось курить». Несуразность этого требования удивила её. Он сидел во дворе, окружённом колючей проволокой и сторожевыми вышками, вокруг были пулемёты, кнуты и запах смерти, а он беспокоился о её здоровье.

«Я не могу, — сказала она. — Нервы».

«Ерунда, а не нервы. Это просто плохая привычка».

«Пожалуйста, Саша, не говори так. Ты знаешь, где я работаю. С кроликами. А через щели в заборе я вижу голых мужчин и женщин, даже детей, как их ведут в лагерь III. Я смотрю на них и меня начинает трясти как в лихорадке. Я не могу отвернуться. Я не могу закрыть глаза. Иногда они начинают кричать «Куда они ведут нас?», как будто они чувствуют, что я их слышу. А я только молча смотрю на них. Должна ли я крикнуть им, Саша, что они идут на смерть? Поможет ли это им, Саша?»

Это был не

В тот вечер Люка рассказала ему, что она немецкая еврейка из Гамбурга. Её отец был антифашистом и, когда Гитлер пришёл к власти, гестапо выдало ордер на его арест. Он ушёл в подполье.

«Они арестовали и мучили маму. И меня тоже, — сказала она как само собой разумеющееся. — Но мы не сказали им, где отец. А ему потом удалось сбежать в Голландию».

Когда Германия захватила Голландию, продолжила Люка, отец смог убежать ещё раз, а всю остальную семью увезли в Собибор. «Обоих моих братьев отправили в лагерь III, а меня и маму выбрали на селекции… Скажи мне, Саша, когда это кончится?»

Он хотел рассказать ей о подготавливаемом побеге, посоветовать ей не терять надежды и верить, но, связанный правилами конспирации, промолчал, и вопрос повис в воздухе.

В течение следующих нескольких дней Печерский и Лейтман допоздна шептались на своих койках, обсуждая полученную от Фельдгендлера информацию. Организация контролировала все мастерские лагеря I и держала лидерство в лагере II. Этот фактор способствовал любому плану побега и Печерский должен был это учитывать. Проблема была в том, что никто в Организации, кроме него и Калимали, не умел убивать. А если разработанный им план предполагал бы хладнокровное и быстрое убийство нацистов, то он не был уверен, можно ли рассчитывать на членов Организации.

Лояльность капо ещё следовало проверить. Берлинца уже не было, и Поржецкий помог в его ликвидации. Это давало возможность Организации надеяться на него в будущем, но без помощи остальных капо рассчитывать на успех побега было почти невозможно.

Как отнесутся остальные узники к попытке побега, тоже было неизвестно. Конечно, среди них были и доносчики. Они всегда есть в таких ситуациях, но никто не знал, кто они. Некоторые из узников были слишком слабы чтобы попытаться бежать, или по крайней мере они убедили в этом самих себя. Возможно, голландские евреи, которые не говорили по-польски, не захотят уходить из лагеря, считая что у них больше шансов уцелеть здесь чем в лесу, где их наверняка поймают и убьют. А некоторые немецкие евреи, которые ещё продолжали думать, что нацисты считают их лучше других, тоже не захотят бежать. Эту проблему нельзя было решить путём опроса, чтобы не разглашать секретности подготовки. Печерский и так опасался, что кто-то из членов Организации может не сдержаться или заговорить во сне, и немцы узнают об этом. Они с Лейтманом решили, что никто в Организации не должен знать деталей плана, даты и времени до самой последней минуты.

Поскольку начальство щедро давало устававшим от убийств эсэсовцам отпуска, в обычный день в лагере было не больше пятнадцати-двадцати немцев. И весьма маловероятно, что каждый из них ходит с автоматом или пулемётом, что облегчало задачу узников. Узнать график отпусков было невозможно, поэтому нельзя было заранее знать, кто из эсэсовцев будет в лагере в день побега. Опасаться следовало троих — коменданта Рейхслейтнера, которого немцы и украинцы боялись и слушались беспрекословно, а также Вагнера и Гомерски. Они были неглупы, очень подозрительные и абсолютно непредсказуемые.

Двести украинских охранников были очень смелыми и храбрыми против безоружных и беззащитных узников. Трудно сказать, как они поведут себя в бою. Большинство из них не имело понятия о военной дисциплине, что такое отсечь огнём, вести огонь на поражение или другие военные премудрости. Кроме того, обычно половина из них уже с утра была пьяна[12]. Многие украинцы ненавидели немцев, но рассчитывать даже на малейшую помощь с их стороны было нельзя, потому что большинство также ненавидело и евреев. Печерский знал, что часть украинцев была готова переметнуться к партизанам, если бы это сулило сиюминутную выгоду. Но пока русские находились за тысячу километров от Собибора, этот вопрос не стоял на повестке дня.

Печерский не знал, есть ли пулемёты у стоящих на вышках охранников. Обычно немцы не доверяли пулемёты украинцам. Трудно было сказать, сколько евреев может погибнуть, даже если охранники окажутся хорошими стрелками и будут использовать свои полуавтоматические маузеры, но если у них есть пулемёты, потери могут быть очень большими.

Самым слабым звеном в охране лагеря были главные ворота. Здесь был только один забор, не было рвов и не было мин. Это давало евреям шанс, вырвавшись из ворот, через железнодорожные пути бежать прямо в лес. Но здесь заключался и большой риск, потому что ворота охранялись круглосуточно и не украинцами, а эсэсовцами с пулемётом.

Разумнее всего было бежать или ночью или перед заходом солнца. Это давало беглецам шанс до рассвета уйти как можно дальше от лагеря.

Неподалёку от офицерского компаунда стоял небольшой бетонный дом. Печерский знал, что здесь находится склад оружия, но доступа к нему не было. На двери склада висел большой замок, и ни один еврей не имел права даже приближаться к этому дому. Замок можно было только взорвать или вырвать вместе с петлями, но не было сомнения в том, что охранники на вышках откроют огонь по любому, кто к нему подойдёт. Если бы евреям удалось овладеть арсеналом, они были бы вооружены не хуже немцев и украинцев.

Несмотря на восстание в Треблинке, немцы в Собиборе не принимали никаких дополнительных мер предосторожности. Они даже не опасались появления среди узников русских военнопленных. И, управляя эффективным и на редкость жестоким лагерем, они не понимали, что создали здесь группу сообразительных, эмоционально и физически сильных евреев, которые ненавидели их больше, чем они сами ненавидели евреев. Это были те, кому повезло уцелеть, кто готов был идти на любой риск, евреи, которые знали лагерь лучше, чем сами немцы и, за редким исключением, были здесь ещё дольше, чем их палачи.

Стратегия побега должна была концентрироваться на двух аспектах — месть и свобода. Хотят ли узники убить как можно больше немцев и разрушить основную часть лагеря, если допустить мысль о том, что вырваться отсюда им не удастся? Или они должны ориентироваться на прорыв и не рисковать, убивая больше немцев, чем нужно, только для этого? Или они должны убивать и разрушать, надеясь на то, что хотя бы некоторым евреям удастся бежать? Печерский не мог решить, какой стратегии следует отдать предпочтение. Вместе с Лейтманом они решили работать над обоими

*

К разработке первого плана Печерский был вынужден привлечь Бориса. Он не хотел раньше времени ставить его в известность о подготовке побега, потому что этот большой добрый медведь отличался несдержанностью характера и не всегда держал язык за зубами. Но ему нужны были рекомендации профессионального минёра, и у него не было выхода. Когда первый план был готов, он велел Лейтману устроить встречу с Фельдгендлером, только с ним одним.

Они встретились вечером 7 октября после работы за шахматным столиком. Лейтман сидел рядом, переводил и приглядывал за двором.

«Мы можем доверять рабочим в мастерских — обувной, портняжной, механической и плотницкой?», — спросил Печерский.

«В портняжной, плотницкой и обувной, да, — ответил Фельдгендлер. — Их шефы полностью доверяют польским евреям. Относительно механической я не очень уверен. Там много иностранных евреев. Шломо им не доверяет. Он считает, что кто-то из них доносил на него Берлинцу. Но он не знает кто».

«Забудем про механиков, — сказал Саша. — Сконцентрируемся на остальных. Я хочу, чтобы ты сделал следующее. Завтра утром попроси двух немцев прийти в обувную и портняжную мастерские для снятия размеров или примерки. Назначь это на время от четырёх до четырёх тридцати. Позови того, для кого работа уже готова или следующего на очереди на новый костюм или башмаки. Делай всё как всегда, ничего необычного, чтобы не вызвать подозрений. Потом попроси Френцеля прийти в плотницкую что-нибудь проверить к четырём тридцати. Это должен быть серьёзный предлог, с Френцелем надо быть осторожным».

Фельдгендлер кивнул и подвинул фигуру на доске. Он не стал спрашивать, для чего это. Он был очень рад, что наконец дело сдвинулось. Ему было ясно, что у Политрука уже созрел план.

«Проверь время, когда они придут, — продолжал Печерский. — Мне нужно время с точностью до минуты. Скажи шефам, чтобы они не держали немцев больше десяти минут и чтобы они никому в мастерских не говорили о том, что немцы пришли по нашей просьбе. Потом сообщи результаты Лейтману».

Фельдгендлер пытался сосредоточиться на шахматной партии, но ему хотелось задать русскому сотню вопросов. Саша видел это и, чтобы удовлетворить любопытство польского еврея, сказал: «Я работаю над одним планом, но он ещё не готов. Мы обсудим его позже. А пока я расскажу тебе о другом плане».

Печерский объяснил, что механическая мастерская была всего в пяти метрах от первого забора. Между первым и третьим забором ещё четыре метра. От третьего забора до конца минного поля ещё пятнадцать метров. Добавь ещё пять метров от стены мастерской до стоящей в середине печки. Получается тридцать метров.

«Мы выкопаем туннель, — сказал он. — Печка будет прикрывать его вход. Шум в мастерской заглушит шум, который будет от раскопки. Туннель должен быть глубиной точно восемьдесят сантиметров. Глубже мы наткнёмся на воду. Один из моих людей минёр. Меньше — мы наткнёмся на мины. Нам нужно будет спрятать девятнадцать кубометров грунта. Сначала мы будем складывать его под пол. Потом найдём другие способы. Минёр будет наблюдать за работой, чтобы туннель был надёжным. Мы сможем его сделать за двенадцать-пятнадцать дней».

Фельдгендлер был очень разочарован. Организация уже давно думала о туннеле, но отвергла эту идею. Грунт был чистый песок, и они не думали, что можно долго держать в секрете такую работу. Правда, если ею будет руководить минёр, может быть это реально? Но механическая мастерская была плохим местом для туннеля, учитывая подозрения Шломо.

Печерский заметил реакцию Фельдгендлера. Он сказал, что тоже понимает рискованность этого плана. Шестьсот человек должны будут проползти через этот туннель за время с одиннадцати ночи до шести утра. «Некоторые узники могут испугаться. Могут возникнуть споры, кому ползти раньше других. Некоторые могут отказаться бежать и стать доносчиками, — добавил он. — И мы не сможем это предотвратить».

Фельдгендлер вздохнул с облегчением, когда увидел, что Саша и сам понимает рискованность этого плана. А ведь им пришлось бы ещё и найти способ взломать закрытые на ночь бараки, чтобы бежать смогли все желающие.

«Нам нужно будет семьдесят острых ножей и топоров, если наш план провалится и нам придётся драться, — сказал Саша. — Попроси Шломо, чтобы он начал их делать. По несколько штук в день. У нас ещё есть время. Мы раздадим их перед самым побегом».

По мере того, как Печерский развивал свои мысли, у Фельдгендлера тоже росло чувство уверенности, что план можно осуществить. Если немцы узнают об этом до того, как туннель будет готов, едва ли они убьют всех узников. Если их накроют во время побега и придётся драться, по крайней мере, часть нацистов будет убита, а кто-то из евреев сумеет вырваться на свободу. О чём ещё можно мечтать? В любом случае это лучше, чем просто ждать смерти.

«Есть ещё одно дело, — сказал Печерский. — Соломона и меня нужно срочно перевести в плотницкую мастерскую. Есть вещи, которые я хочу проверять сам и находиться по возможности ближе к месту подкопа. Мне нужно будет принимать решения немедленно».

«Это можно устроить, — ответил Фельдгендлер. — Но есть маленькая проблема. Капо Бунио кое-что знает. Он спросил одного из наших в вагонной команде, может ли он бежать вместе с нами. Наш человек сказал, что он ничего не знает о побеге. Он думает, что это хорошая идея — включить Бунио. Ему можно доверять».

«А что ты скажешь?»

«Я сказал ему, что не приму решения, не поговорив с тобой. Я сказал ему, что командир — Политрук».

Печерскому это понравилось. «Я много думал относительно капо. Было бы очень хорошо включить их. Они более свободно перемещаются по лагерю, и немцы доверяют им больше. Но это очень большой риск…»

Соломон занервничал. «Оставьте капо на следующий раз, — сказал он. — Сейчас нам лучше разойтись. Мы и так уже долго сидим здесь».

Фельдгендлер и Саша сделали ещё несколько ходов на доске. «Мат», — сказал Фельдгендлер.

Глава 26

9 октября 1943 г.

В этот день был Йом Кипур. Весь день ортодоксальные евреи лагеря II молились и постились. Вечером перед заходом солнца Фельдгендлер провёл с ними традиционную молитву святого дня. Раввина в Собиборе не было, но он знал службу наизусть.

Ортодоксальных евреев в Собиборе было немного, меньше ста. После молитвы они собрались все вместе, чтобы разделить между собой те скудные запасы еды, которые берегли весь день и то, что получили в подарок от агностиков вроде Шломо. «Лучше молитесь за Политрука, — шутили нерелигиозные евреи. — Только он один может помочь нам». «Мы молимся Богу

У Политрука это был хороший день. Шломо наточил ножи, которые Фельдгендлер принёс ему из кладовки. Их были сотни, от обычных перочинных до старинных голландских кинжалов. Шломо также наточил дюжину топоров. Каждый вечер бригада лесорубов оставляла один комплект топоров для заточки, а утром брала тот, что оставила за день до этого. Шломо сумел спрятать дюжину лишних заточенных топоров. И наконец, все нацисты, включая Френцеля, посетили мастерские для снятия размеров или примерки. Теперь Политрук знал, что его запасной план имел хорошие шансы на успех, по крайней мере в этой части.

Но были в этот день и неприятности. Тридцать евреев, работавших в Северном лагере, получили по двадцать пять. Среди них был Гриша, молодой горячий парень из русских военнопленных. Его поймали, когда он присел на минуту отдохнуть. Печерский беспокоился о нём, потому что не знал, как долго ещё сможет удерживать этого нетерпеливого юношу от необдуманных поступков.

И как раз в тот момент, когда он опять подумал о нём, в барак вбежал взволнованный и испуганный Калимали.

«Восемь человек намерены устроить побег. Они сейчас звали меня с собой. Ты должен что-то предпринять. И как можно скорее».

«Кто собирается бежать?»

«Уговаривает всех Гриша. Он сейчас в женском бараке».

Печерский вошёл к женщинам, как всегда очень спокойный. Сегодня здесь было необычно много людей. Саша увидел Люку, разговаривавшую с двумя голландскими еврейками. «Выйдем на улицу», — предложил он ей. «Что нового?» — набросились на него женщины. Они чувствовали, что некоторые мужчины очень взволнованы. «Что происходит?» Саша пожал плечами. «Я знаю столько же сколько и вы». Когда они пробирались к дверям, проходя мимо Гриши, Печерский шепнул ему: «Люка хочет поговорить с тобой».

Саша и Люка только успели сесть у входа на скамейку, как к ним подошёл Гриша. «Что ты хочешь, — спросил он её по-русски. Люка не поняла вопроса.

«Не она, — обрезал его Саша. — Я». Он взял Гришу за руку и отвёл его в сторону. «Калимали сказал, что ты собираешься сегодня ночью бежать».

«Присоединяйся», — предложил Гриша.

«Какой у тебя план?»

«Очень простой. В районе уборной нет света. Мы обрежем проволоку на заборе за уборной. Подползём к охранникам и убьём их».

«Очень просто. Но ты забыл об одном. Поле за забором заминировано. Противотанковые мины. И что, если вы наткнётесь на одну из них? Что будет с остальными? Немцы убьют нас всех».

«Кто в этом виноват? — с горечью спросил Гриша. — У них была возможность бежать вчера, месяц, год назад. Они всё ждут».

«Ты предлагал другим свой план?».

«Я здесь не так давно. Почему они не пытались бежать раньше?».

«Слушай меня, Гриша!». Печерский заговорил строгим приказным голосом. Он знал, что этот горячий русский парень подчинится только тому, кто проявит перед ним твёрдость и решительность, а не будет просто уговаривать его повременить. «Забудь свою затею. Здесь есть те, кто работает над другим планом, гораздо лучшим, чем твой. Не мешай им!»

«Кто? Кто работает?» На его лице появилась дерзкая ухмылка. «Может быть ты?»

«Может быть».

«Где? Здесь, рядом с ней на скамейке?»

Печерский пропустил оскорбление. «Угомонись. Я хочу, чтобы ты был в моей группе. Ты нам нужен, Гриша. Ты сильный. Я тебе доверяю. Ты будешь одним из моих помощников. Я дам тебе важное задание, когда придёт время. Это всё, что я пока могу сказать».

«Нет, мы не будем ждать. Мы уходим сегодня».

«Хорошо, — спокойно сказал Печерский. — Я не буду тебя отговаривать. Ты опередил нас. Наш план будет готов через несколько дней. Но твои действия разрушат его. Немцы сразу же примут меры. И ты готов наплевать на всех, потому что ты и твои друзья думаете, что убив пару охранников, вы сможете пересечь минное поле? Ты знаешь, где мины? А я знаю. И я должен предупредить тебя, Гриша. Я буду следить за тобой. И если будет нужно, я…»

«Убьёшь меня?»

«Да».

«Тогда мне нечего больше сказать».

Гриша повернулся и ушёл в женский барак. Саша вызвал Соломона и Калимали. «Установите наблюдение за уборной. Не выпускайте Гришу из поля зрения и следите за каждым его шагом. Если он решит сегодня бежать, убейте его. Без колебаний. Только его. Остальные не будут ничего делать, если увидят, что он мёртв».

Печерский сел на скамейку рядом с Люкой.

«Саша, о чем ты разговаривал с этим молодым русским?»

«Ничего особенного».

«Ты врёшь. Вы спорили. Я видела это. И я вижу сейчас по твоим глазам, что ты врёшь. И о чём все эти разговоры, когда ты сидишь рядом со мной здесь во дворе или в бараке? Ты думаешь, я не понимаю? Ты меня используешь, да, Саша?»

«Будем считать, что ты права». Он не мог смотреть ей в лицо. Ему хотелось рассказать ей о подготовке побега, обнадёжить её и подготовить к нему. Но он не имел права разглашать тайну. Кроме того, чем больше она бы знала, тем труднее было бы ей вести себя с ним естественно, так как сейчас, когда она ничего не понимала. Это было частью прикрытия, и ему было неловко перед ней. «Разве ты не говорила мне, что хотела бы видеть всех нацистов разорванными на мелкие куски?», — спросил он.

«Я говорила, Саша. Но я боюсь. Что, если нас постигнет неудача? Нас всех отправят в лагерь III. Я хочу, чтобы мы все могли убежать. Но это невозможно. Невозможно, Саша».

Она задрожала. Он хотел обнять её, как он обнял бы Элу, как обнял бы любимую женщину, поцеловать её и успокоить: «Не бойся. Всё будет хорошо. Мы можем это сделать. И мы сделаем. Я руковожу этим делом. И ведь ты веришь в меня?». Но он молчал.

«Почему нас? Почему они не могут дать нам жить? Почему? Почему?» — повторяла она снова и снова.

Он не мог ответить.

«Ты не доверяешь мне, — сказала она. — Когда я была маленькой, мне было только восемь лет, гестапо требовало, чтобы я сказала им, где мой отец. Они страшно пытали меня. Но я не сказала. А теперь… Ты, Саша…»

Со слезами на глазах она побежала назад в барак. Печерский ушёл к себе. Он ждал новостей о Грише и думал о тоненькой беззащитной Люке. Перед самым отбоем в барак вошёл Соломон и подсел к Саше. «Всё в порядке, — сказал он. — Гриша передумал. Они пошли спать».

10 октября, 1943 г.

Было воскресенье, день отдыха для нацистов и для евреев. Саша и Соломон

Первоначально предполагалось, что кто-то из узников сумеет пробраться в гараж и вывести из строя стоящие там автомобили, чтобы немцы не смогли преследовать убежавших евреев. Порезать шины, вытащить распределители, порвать проводку. Но потом они отвергли эту идею. Она была слишком рискованна. Евреям не разрешалось заходить в гараж, и, если бы кого-нибудь там поймали, всё стало бы ясно. Кроме того, лагерный шофёр Эрих Бауэр мог зайти в гараж в любую минуту. Если бы он не сумел завести свою машину, попробовал бы другую и понял, что они выведены из строя, тревога в лагере была бы объявлена немедленно.

Потом они обсудили возможность того, чтобы двое русских пленных убили двух украинцев, и надели на себя их форму. Они смогли бы подняться на сторожевые вышки, убить стоявших там украинцев и овладеть их оружием. Тогда евреи контролировали бы по крайней мере две вышки и могли бы оттуда стрелять по находившимся внизу немцам и украинцам. Но и эта идея показалась им слишком рискованной. И не только потому, что было бы весьма трудно заманить двух украинцев туда, где их можно было бы убить. Кто-то из немцев мог бы распознать еврея в украинской форме, когда он шёл бы к башне, не говоря о том, что было бы очень подозрительно, что закончившие дежурство охранники не спустились вниз.

Ещё одна идея заключалась в том, чтобы переодеть двух военнопленных в форму эсэсовцев. Портные могли сделать это так, чтобы форма сидела на них, как влитая. Переодетые узники отвели бы рабочую бригаду к главным воротам, убили бы охранников и держали бы ворота раскрытыми до тех пор, пока все узники не убежали бы в лес. Но Саша и Соломон отвергли и эту идею. Если бы кто-то из немцев обратил внимание на то, что в лагере появились новые эсэсовцы, которые ведут бригаду узников не в соответствии с расписанием работ, конец не заставил бы себя ждать.

В этот вечер капо Поржецкий пригласил Политрука прийти в мастерскую кузнецов, послушать русскую музыку и поужинать русской едой. Кузнецу удалось украсть из барака лагеря II патефон с русскими пластинками, муку и сахар. Печерский понял, что капо хочет с ним поговорить.

Саша, Соломон, Поржецкий и кузнец сидели у стола, ели блины, пили водку и слушали старые русские песни. Разговор не клеился. Поржецкий попросил кузнеца выйти, Саша кивнул Соломону, чтобы он ждал его на улице.

«Я хочу поговорить с тобой, — сказал Поржецкий, когда они остались вдвоём. — И ты конечно знаешь, о чём».

«Почему ты так думаешь?»

«А почему ты так боишься, что я догадываюсь?»

«К сожалению, мне очень трудно с тобой разговаривать. Я не знаю ни польского, ни немецкого, ни идиш».

«Это не отговорка. У тебя нет проблем, когда ты болтаешь с Люкой. И я понимаю русский. Я не очень хорошо говорю на нём, но ты можешь понять меня, солдат. Если захочешь».

«А почему я должен захотеть, капо?

«Хватит играть. Слушай. Я хочу прямого ответа. Что-то происходит. Все мои работники взбудоражены».

«У них есть веские причины».

«Да, есть. Но до твоего появления здесь они вели себя по-другому. Мне ясно, что ты что-то затеваешь. Как я понимаю, побег».

«Это твой домысел, Поржецкий. Просто домысел».

«Ты делаешь всё очень осторожно, русский. Ты избегаешь сборищ. Ты ни с кем подолгу не болтаешь, кроме как за шахматной доской. Ты проводишь время с маленькой Люкой. Она для тебя хорошее прикрытие. — Поржецкий помедлил. — Я слышал твоё высказывание на прошлой неделе, что никто не сделает нашу работу за нас».

Печерский знал, что капо слышал его слова. Фельдгендлер советовал ему остерегаться этого польского еврея. Никто не мог сказать, в какую сторону он склонится, если не будет знать, какую пользу любое мероприятие принесёт ему лично.

«Я мог бы убить тебя за одни эти слова, — сказал капо. — Но я ведь не сделал это, не так ли, русский? Я знаю, что ты обо мне думаешь, но я не хочу перед тобой оправдываться. Ты беседуешь только с этим маленьким варшавским евреем Лейтманом. Через него ты передаёшь все свои указания. Его никто не подозревает. Ты спишь рядом с ним. Вечерами ты обсуждаешь с ним ваши планы. Но я не собираюсь на тебя доносить». «Продолжай, — сказал Печерский. — Я слушаю».

«Саша, возьмите меня к себе. Со мной у вас это получится легче. Мы, капо, можем свободно перемещаться по лагерю. Мы можем говорить с кем угодно. Немцы нам доверяют. Они даже не наблюдают за нами». Печерский не ответил.

«Почему нет? — взмолился капо. — Я не верю немцам. Френцель обещает нам все блага и привилегии. Но когда придёт время, мы будем следующими за вами в очереди в душевые»

«Я рад, что ты это понимаешь, — сказал Печерский. — Но почему ты пришёл с этой проблемой ко мне?».

«Потому что ты лидер, солдат. Давай не тратить время на пустую болтовню. Мы должны идти вперёд».

«Мы? — спросил Печерский. — Кто это мы?».

«Я и капо Бунио».

«И капо Спитц, немецкий еврей?»

«Ему нельзя доверять».

С тех пор как Фельдгендлер предостерёг его, Печерский внимательно следил за Поржецким. В пиджаке нараспашку и лихо сдвинутой на затылок шапке, он ходил по лагерю, как будто считал себя офицером СС. В руке у него всегда был кнут, и он часто им пользовался.

Когда однажды ему понравилась женщина, он донимал её до тех пор, пока она не уступила. Возможно, он даже пригрозил ей отправкой в лагерь III, если она не согласится лечь с ним в постель. Но Фельдгендлер также говорил ему, что Поржецкий никогда ни на кого не доносил.

«Скажи мне, — неожиданно спросил Печерский, — ты смог бы убить немца?».

Капо на секунду задумался. «Если бы это было важно для плана, если бы я был должен — да».

«А если нет?»

«Трудно сказать. Я никогда об этом не думал».

«Ну что, время идти спать». Печерский решил не давать польскому еврею ответа до тех пор, пока он не поговорит об этом с Соломоном, а потом с Фельдгендлером. «Спокойной ночи».

Саша и Соломон долго обсуждали вопрос о капо. Они знали, что им нужно принять решение до завтрашнего вечера, на который была намечена встреча Организации. Они понимали, что участие капо может быть очень полезным и облегчит осуществление плана.

Печерский склонялся к тому, чтобы привлечь Поржецкого, потому что он не сразу сказал ему, что может убить немца. Если бы он был провокатором, он бы ответил: «Конечно. Всё что скажете». Это ещё не было достаточным основанием для принятия решения, и Саша полагался больше на свой инстинкт. Он считал, что прекрасно разбирается в людях. Польский капо хочет сбежать из Собибора не меньше его самого, а возможно даже больше. Поржецкий может стать более опасным, если его не включить в план.

В тот вечер они не приняли никакого решения.

Глава 27

11 октября 1943 г. Утро

Зельма заболела тифом, и Хаим очень беспокоился о её состоянии. Он и Улла помогали ей дойти до туалета, сбивали температуру холодными компрессами и следили за тем, чтобы сыпь на её теле не лопалась, иначе она могла получить гангрену. Во время перекличек он поддерживал её, а в течение дня на сортировке одежды делал всё, чтобы она могла отдыхать, если рядом не было нацистов.

Но в субботу температура поднялась до 40 градусов, она часто теряла сознание и временами не понимала, где находится. Джозел оформил ей температурную карточку и пообещал Хаиму, что если она не поправится в течение трёх дней, он порвёт эту карточку и оформит новую. К понедельнику температура спала, но она была ещё очень слаба, и на перекличке Джозел сказал, что она больна.

Вагнер ещё не вернулся из отпуска, а Френцель, который не хотел, чтобы евреи считали его добрым, когда ему доложили, что четырнадцать узников больны, заподозрил, что капо выгораживают своих друзей. С кнутом в руках он стал бегать по баракам и кричать: «Встать, всем встать!»

Хаим беспомощно наблюдал, как разъярённый нацист ворвался в женский барак. Если бы он только мог наброситься на него, вырвать у него кнут и отогнать его от больной Зельмы. Он понимал, что это конец. Вышедшие из барака больные мужчины уже стояли отдельной маленькой группой. Это означало только одно — лагерь III.

Зельма была единственной больной женщиной. Когда Френцель увидел её, он, как всегда, улыбнулся ей и сказал: «Иди на работу. Всё будет хорошо». Зельма была настолько слаба, что даже не испугалась предстоящего дня. Она смутно понимала, что Френцель, который никогда раньше не обижал и не бил её, и на этот раз спас ей жизнь. Она сумела встать и выйти на улицу. Когда она увидела Хаима, она подошла к нему и стояла в строю рядом с ним, опираясь на его руку.

Как доктор, перед которым сразу оказалось большое количество больных, Френцель вглядывался в лица стоявших перед ним узников. Действительно, все они выглядели слабыми, у некоторых на лицах была красная сыпь, но Френцель сообразил, что он уже видел этих людей такими же больными ещё неделю назад. И тут его осенило. Медик Джозел его обманывает и вместо трёх дней даёт возможность этим людям поправляться гораздо дольше и избежать отправки в лагерь III. Он прошёл вдоль колонны узников и, заметив Джозела, крикнул ему: «Ты следующий на очереди. Ты от меня не спрячешься. Я тебя достану».

Джозел не строил себе иллюзий. Он будет стараться избегать Френцеля, но он знал, что нацист не забудет так быстро то, что понял сегодня. И если его в ближайшие дни не отправят в отпуск, дни Джозела сочтены.

Когда Френцель стал уводить группу больных, жена одного из них, видимо голландская еврейка, вышла из колонны рабочих. «Убийца! Убийца! — кричала она Френцелю. — Возьми меня вместе с ним. Я не буду без него жить. Убийца! Подонок!». Она подбежала к мужу, ласково обняла его и вместе с группой двинулась в сторону лагеря III. Она шла, гордо и высоко подняв голову, и осторожно поддерживала мужа. Френцель не пытался остановить её и только презрительно улыбался.

Когда он вернулся уже без больных евреев, бригада Северного лагеря, куда входили Борис и Саша, построилась на выход. Рядом с воротами, с забинтованной рукой стоял обершарфюрер СС Грейтшус, новый командир украинских охранников. Он был ранен во время бомбёжки русскими самолётами, когда возвращался из отпуска. Во время его отсутствия предыдущий командир, шарфюрер Гойтцингер, был убит украинцами, и нацисты не нашли убийцу. Эстер знала об этом от Володи, украинца, работающего на оружейном складе.

Однажды, когда она, как обычно, очищала патроны от ржавчины, Володя зашёл на склад, чтобы взять оружие для еженедельных тренировочных стрельб на полигоне вне лагеря. Он подмигнул ей и, когда снимал с полки большой крупнокалиберный пулемёт, сказал: «Подожди, скоро ты увидишь, что сегодня случится». Эстер была так испугана, что не стала ни о чём спрашивать.

На следующий день, когда новость о том, что шарфюрер Гойтцингер погиб в результате взрыва, стала известна всему лагерю, Володя сказал ей: «Я тебе говорил вчера, что что-то случится».

Печерский рассматривал смерть Гойтцингера как добрый знак для Организации. С новым командиром в экстремальной ситуации украинцы окажутся ещё более недисциплинированными и будут представлять меньшую опасность. Кроме того, он узнал от Фельдгендлера, что комендант Рейхслейтнер и обершарфюрер Гомерски оба уехали в отпуск, а Вагнер ещё не вернулся. Это означало, что старшим в лагере будет Джонни Найман. Френцелю поручат наблюдать за работающими евреями, а без Гомерски жизнь в Северном лагере станет легче.

Неожиданно, но очень печальным способом нацисты решили ещё одну стоявшую перед Организацией проблему — что делать с евреями лагеря III. Организация не хотела оставлять их в лагере после побега, но и не могла взять их с собой. Теперь эта проблема отпала, потому что на перекличке Френцель сказал что все евреи лагеря III убиты за попытку побега. Печерский и Фельдгендлер понимали, что евреев убили не потому, что они пытались бежать, а потому, что эшелоны уже давно не приходили, работы в лагере III не было и нацисты просто от них избавились. Они придумали историю о побеге, чтобы напугать евреев лагеря I. Ну, по крайней мере, узники лагеря III погибли не из-за Печерского и Фельдгендлера. Хотя это было очень слабым утешением.

Сашин друг Борис очень обрадовался, узнав, где был ранен обершарфюрер Грейтшус. Поэтому, когда Френцель приказал русским военнопленным петь, он сказал Саше: «Давай споём «Марш лётчиков».

«Начинай, — согласился Саша. — Остальные поддержат».

И, как кантор в синагоге, Борис медленно и торжественно запел: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». А когда они проходили мимо Грейтшуса, подхватила вся колонна: «Всё выше, и выше, и выше ведём мы полёт

Грейтшус понимал украинский и хорошо знал эту песню. С искажённым ненавистью лицом он бросился к колонне и стал хлестать узников кнутом. Но больная рука мешала ему размахнуться, и удары получались слабыми. Это злило его ещё больше. Не понимавший песни Френцель решил, что коллега развлекается. Он положил ему на плечо свою руку и улыбнулся.

Вечер

Организация собралась в мастерской плотников и выставила на дворе дозорных, чтобы следить за немцами. Все знали, что Печерский должен представить детально разработанный план восстания и с нетерпением ждали его сообщения.

Прежде всего, Политрук рассказал о своей беседе с Поржецким и опросил мнение каждого из собравшихся. Было решено привлечь к участию двух польских капо, но ничего не говорить немецкому еврею. «Позови Поржецкого», — сказал Саша сидящему рядом Борису. Поржецкий был более важным, чем Бунио, который не имел права передвигаться по лагерю II. «Он должен слушать это. Он нам нужен».

Когда капо сел, Политрук обратился к нему: «Мы решили рассчитывать на тебя, Поржецкий, хотя ещё не очень в тебе уверены. Я надеюсь ты понимаешь, где сейчас находишься. Если нас постигнет неудача, тебя убьют первого. Или немцы, или мы».

«Я знаю. Не беспокойся».

«Это хорошо. Значит, мы понимаем друг друга».

Печерский повернулся лицом к слушателям: «Вот мой план, товарищи. Во-первых, мы должны убить немецких командиров. Одного за другим и без звука. Малейшая неосторожность или промедление грозят провалом. Это должно быть сделано в течение одного часа. Если мы задержимся, кто-то из нацистов может заметить их отсутствие и поднимет тревогу. Немцев убьют топорами мои русские солдаты. Они это умеют. Вторая часть плана — это восстание. К этому моменту у нас уже будет несколько пистолетов. Вопросов пока нет?»

Все молчали, обрадованные тем, что-то о чем они так долго мечтали и шептались, наконец, началось. Теперь уже поздно поворачивать назад, теперь они пойдут только вперёд.

Печерский чувствовал это. Ему было очень важно, чтобы они поверили в то, что его план может быть осуществлён. Сам он не был в этом убеждён. Да, они сумеют убить нескольких немцев. Но он понимал, что их подстерегает множество случайностей и неожиданностей. Где-то что-то может не получиться. И даже если им будет сопутствовать успех, настоящий успех, далеко не все сумеют добраться до леса.

«Теперь детали, — продолжил он. — В 3.20 Поржецкий найдёт причину взять двух русских отсюда, из мастерской плотников, в лагерь II. Я выберу людей в последнюю минуту. Они убьют сколько смогут немцев до того, как услышат первый сигнал на перекличку».

Печерский знал от Фельдгендлера, что невозможно заранее предсказать, кто и где будет находиться в лагере II. Поэтому убивать там немцев придётся в зависимости от конкретной обстановки. Это была самая слабая часть плана. Непредсказуемость могла помочь им, но могла и разрушить весь план.

«Фельдгендлер будет отвечать за то, чтобы под разными предлогами заманить немцев на склады и в мастерские. Они должны быть убиты в течение одного часа. Фельдгендлер составит расписание, кто из немцев куда должен прийти. Русские выполнят эту работу. Все вопросы и изменения должны сообщаться мне немедленно. Я буду весь день у плотников. Ясно? Если увидите, что кто-то из евреев в лагере II будет представлять опасность, заставьте его замолчать. Делайте всё что угодно, если нет другого выхода, убейте его. Я хочу, чтобы после 3.30 никто из лагеря II не шёл в лагерь I, если только его не отправил я или Фельдгендлер».

Печерский посмотрел на лица тех, кто его слушал. Он много раз видел лица солдат, когда перед ними ставили важную задачу. И это были лица солдат, напряжённые и взволнованные. Понимают ли они, что многие из них погибнут в этот день, подумал он.

«Маленький Дрешер будет связным между мной и Фельдгендлером, — продолжал Печерский. — Он доложит мне в 4 часа о том, кто из немцев убит, кто ещё жив и какие возникли проблемы. К этому времени должна быть перерезана телефонная связь между лагерем II и офицерским компаундом, а также наружная телефонная линия. Это необходимо для того, чтобы когда мы вырвемся, немцы не смогли вызвать помощь из Люблина или Влодавы. Электричество должно быть отключено как раз перед первым сигналом на перекличку. Нам будет гораздо лучше, если в темноте немцы не смогут видеть, что происходит. Фельдгендлер выберет людей, чтобы отрезать телефоны и вывести из строя генератор. Нужно послать на это тех, кто обычно там работает, чтобы не вызывать подозрений».

Никто не возражал.

«Ровно в четыре мы начинаем убивать немцев здесь, в лагере I. Пригласим их в мастерские, по одному, на примерку. Но звать надо только тех, у кого есть повод прийти. Никто не должен ничего заподозрить. Не приглашайте никого в мастерскую Шломо, там есть доносчик. Русские будут прятаться в каждой мастерской. Они расправятся с немцами. К 4.30 всё должно быть кончено».

Напряжение в комнате нарастало. Печерский чувствовал это и продолжал отдавать приказы так, как будто совершенно точно знал, что и когда должно быть выполнено. Люди должны ему доверять.

«В своих мастерских расскажите об этом всем, кто должен знать. Будет хуже, если они будут застигнуты врасплох. Если какой-нибудь еврей попытается убежать, начнёт сходить с ума и кричать, остановите его. Заставьте замолчать. Да, если надо, убейте его. У нас нет выбора».

«В пять часов начнётся вторая часть нашего плана. Рабочие из лагеря II пойдут, как обычно, на перекличку. Неважно, кто поведёт их, Бунио, Поржецкий или Спитц, всё должно быть как обычно. Все в ногу, песни, выглядеть усталыми, полное повиновение. В случае чего, Поржецкий, пускай в ход кнут». Капо улыбнулся.

«В 5.30 Поржецкий свистком подаст сигнал на перекличку. Но в этот раз свисток будет сигналом к побегу. Мы построимся как обычно. Френцель будет уже убит, и командовать будет Поржецкий. Тут возможны два варианта, но в любом случае нашим лучшим оружием станет неожиданность».

«Мы встанем в колонну по четыре. Во главе пойдут русские. У нас уже будут пистолеты от убитых немцев. Поржецкий поведёт нас прямо к главным воротам, как будто он выводит нас из леса, как лесную команду. Немцы и украинцы будут так удивлены, что мы идём без эсэсовского сопровождения, что они и не попытаются нас останавливать. Если нам повезёт, мы просто выйдем из Собибора. Дорога не заминирована. Пока мы будем идти, русские взломают замки и проникнут на склад оружия. Если это удастся, мы будем вооружены лучше немцев, и тогда взорвём весь лагерь».

«Если нас остановят

Никто не задал Печерскому совершенно очевидных вопросов. «А что случится, если немцы обнаружат отсутствие некоторых эсэсовцев ещё до переклички? Что, если Поржецкий не сумеет заставить евреев построиться в колонну, чтобы идти к главным воротам? И что будет, когда они достигнут леса, без оружия и без карт?».

«Мы с Соломоном обдумали все варианты, — сказал Печерский. — Этот кажется нам самым лучшим. Никто не возражает, так что будем считать, мы договорились. Встретимся завтра вечером, чтобы уточнить последние детали. И тогда я назначу день. Запомните. Никому ни слова. Ни жене, ни любовнице, ни брату, ни другу».

Не было никаких дискуссии, и члены Организации по одному стали выходить из мастерской. Печерский знал, что у каждого из них голова полна сомнений, но в одном он был уверен — сколько-то немцев они убьют. Сколько, он не знал. Так же как и сколько евреев останется в живых.

И ещё в одном он почти не сомневался. Едва ли им удастся сохранить втайне подготовку к побегу до самой переклички. Кого-то из убитых немцев станут искать. Кто-то из евреев начнёт паниковать и может сорвать весь план. Могут обнаружить обрезанные телефонные провода. Кто-то из нацистов, которых будут убивать в мастерских, может сильно закричать и выбежать оттуда с разбитой головой, но ещё живым. Или нацист увидит топор, спрятанный у еврея под пиджаком. Нет, подумал Печерский, им не дотянуть до переклички. Но, по крайней мере, умирая, они заберут с собой часть этих убийц и погибнут в бою, как евреи Варшавы, Треблинки и Белостока. И если нацисты раскроют их план, хоть кто-то из евреев сумеет, прорвавшись через забор, уйти в леса. Ради этого стоило рисковать.

Выйдя во двор, Печерский отозвал в сторону капо Поржецкого. В последние дни он заметил, что спускающиеся со сторожевых вышек украинцы вынимали из своих винтовок патроны и отдавали их тем, кто шёл их заменять. Это могло означать две вещи. Либо немцы совершенно перестали доверять своим помощникам, либо они даже не допускали мысли о том, что евреи могут восстать. Ведь тогда находящиеся во дворе украинцы будут преследовать евреев с незаряженными винтовками.

«Назначь меня завтра что-нибудь ремонтировать в барак украинцев, — сказал Политрук Поржецкому. — Я хочу кое-что проверить».

Глава 28

12 октября 1943 г.

Печерский пришёл в бараки украинцев под предлогом проверить и починить перекошенные двери. В каждом бараке было две комнаты. Большая, где на нарах спали нижние чины, обогревалась двумя печками, на которых охранники могли нагревать для себя воду. Вдоль стен стояли стеллажи для оружия, на каждом Саша насчитал шесть маузеров. В маленькой комнате на отдельных кроватях спали украинские офицеры. Оружие они держали в стенном шкафу.

В маленькой комнате никого не было. Печерский быстро закрыл за собой дверь и достал из шкафа винтовку. Он откинул приклад и убедился, что магазин был пуст, патронов в винтовке не было. Он осмотрел шкаф, но не нашёл патронов и там. Он сделал вывод, что если патронов нет у офицеров, нижним чинам их тоже не выдают.

Это было хорошей новостью. Правда, какая будет польза от незаряженных винтовок, если узники их захватят, но это известие подбодрит Организацию. Ещё один маленький признак того, что удача на нашей стороне.

Вечерняя встреча была короткой. Печерский ещё раз повторил основные пункты своего плана. Убить как можно больше немцев в лагере II между 3.30 и 4.30. Ответственный Фельдгендлер. Перерезать телефонные провода около 4.00 и отключить электричество перед самой перекличкой. Убивать немцев в мастерских лагеря I между 4.00 и 4.30. Если немцы обнаружат мятеж до переклички, каждый сам за себя. Если нет, в колонну по четыре, русские впереди, Поржецкий ведёт узников к главным воротам. Если получается, выходим через ворота, если нет, через заборы. Русские берут склад оружия.

Кроме этого Печерский добавил ещё несколько деталей. Поржецкий назначит нескольких русских на работу в новый барак лагеря I. Вместе с плотниками они спрячут за их мастерской длинные доски и лестницы на случай, если узники не смогут выйти из лагеря I. Их можно будет перекинуть через траншеи после того, как будет порвана проволока на заборах. И он сообщил им хорошую новость о том, что находящиеся во дворе украинцы безоружны. «Если у вас есть нож, смело пускайте его в ход. Чёрненькому нечем будет вам ответить».

Печерский помедлил, ожидая вопросов, и сказал самое главное: «Восстание будет завтра». Комната замерла. «Наденьте тёплую одежду, в лесу будет холодно. У кого нет, идите к Фельдгендлеру, он вам даст».

Известие о том, что мятеж будет уже завтра, привело Шломо в крайнее возбуждение. «Я могу украсть несколько винтовок», — сказал он. Слова сами слетели с его губ, на самом деле он и не помышлял об этом и не знал, как он сможет украсть винтовки. Но дерзость требовала объяснений, и на вопросительный взгляд Печерского Шломо ответил: «Пришлите нескольких русских ко мне на кухню перед самой перекличкой. Винтовки уже будут у меня».

Печерский не хотел говорить мальчику, что если завтра перед перекличкой он ещё будет жив, то вероятнее всего будет бороться за свою жизнь в каком-нибудь углу лагеря. И он не хотел обескураживать его, что, скорее всего, винтовки, которые он украдёт, будут без патронов. Сегодня надо было только поднимать моральное состояние будущих мятежников.

«Удачи тебе», — сказал он мальчику. Он пошлёт завтра пару человек на кухню проверить, удалось ли ему украсть винтовки и есть ли в них патроны в том случае, если у него будет кто-то под рукой в 5.00.

Встреча закончилась. Они пожали друг другу руки, пожелали удачи. Каждый надеялся, что завтра он убьёт немца, переберётся через забор и минное поле в лес. Каждый надеялся, что он будет первым, кто расскажет миру о Собиборе.

Хотя все члены Организации клялись хранить тайну о подготовке восстания, только один Политрук соблюдал эту клятву. Он не рассказал об этом даже Луке, он пока не посвятил в это даже тех, кого мысленно выбрал для убийства нацистов. Остальные уже болтали об этом со своими друзьями.

*

Фельдгендлер рассказал об этом своей кузине Эстер, чтобы она могла подготовить тёплую одежду и пару хорошей

Дрешер рассказал об этом своим друзьям, чтобы они тоже подготовились. Один из польских друзей Хаима принёс эту новость ему, но Хаим решил до утра не говорить об этом Зелме. Она чувствовала себя уже лучше и даже могла работать. Лихорадка и сыпь стали исчезать, и её силы восстанавливались с каждым часом. Он хотел, чтобы она хорошо выспалась.

Шломо рассказал о плане Нойету, как только он узнал о нём. «Приготовь четыре мешка золота и денег», — приказал он ему. Если все они четверо — Шломо, Нойет, Мозес и Янкус — хотят выжить в лесу, им потребуются деньги, чтобы покупать еду у поляков. «Спрячь их где-нибудь поблизости».

К удивлению Шломо, Нойет был в восторге от плана убить немцев. Он спрячет нож на тот случай, если у него появится шанс ударить им нациста до того, как он убежит. Он всё ещё верил в бога и каждый день молился. Но разве Самсон не убивал филистимлян челюстью осла? Так голландский кинжал будет хорошей ослиной челюстью, сказал он Шломо.

Шломо рассказал о предстоящем побеге и своему младшему брату. Мозес уже перегнал его ростом и физически был очень крепким. Он воспринял эту новость как профессиональный убийца. Страдания в Собиборе наполнили его такой ненавистью к немцам, что он был готов голыми руками и зубами рвать на части нацистов, которые встретятся ему на пути к свободе.

И ещё Шломо предупредил о побеге двух евреев, с которыми он работал в мастерской, и которым полностью доверял. «Прислушивайтесь ко всем разговорам, — сказал он им. — Если услышите, что кто-то говорит о побеге, дайте мне знать. Мы должны быть готовы убить их, если потребуется, чтобы об этом раньше времени не узнали немцы. Всё время держите наготове свои ножи».

После окончания встречи Шломо спрятал наточенные топоры в то место, куда ему велел Политрук. Завтра утром их возьмут те русские, кого Саша назначит убивать нацистов[13]. Перед сном он сказал о том, что будет завтра, своему племяннику Янкусу. Шломо откладывал это до последнего момента, потому что не был уверен, как мальчик к этому отнесётся. От страха Янкус стал плакать, и Шломо долго его успокаивал.

Евреям, которые знали о побеге, было трудно уснуть в эту ночь. Их одолевали противоречивые чувства. Многие не были уверены в том, что им удастся уцелеть, но не хотели делиться своими сомнениями с другими. С другой стороны, они радовались тому, что завтра отомстят за своих матерей и отцов, жён и детей, братьев и сестёр. Они дадут нацистам урок. Они чувствовали себя мужчинами. Они будут драться за своё достоинство и умрут с гордостью. С кровью нацистов на своих руках. И, если Бог есть, Он простит их.

13 октября

Утро выдалось солнечным и ясным. Пятьдесят евреев, которые знали о предстоящем восстании, старались вести себя так, как будто это была обычная среда. Они наблюдали за Френцелем на утренней перекличке, стараясь понять, не подозревает ли он о том, что произойдёт сегодня. Он не подозревал.

Рабочие бригады как обычно ушли через ворота в Северный лагерь и лагерь I. Поржецкий назначил Соломона и девятнадцать русских в неоконченный барак лагеря I, а Печерского в мастерскую плотников. Оттуда Политрук мог хорошо видеть, что происходит во дворе и заметить любого, кто подходил к мастерской. Он очень хотел сам убить Френцеля, но Фельдгендлер был категорически против этой идеи. Политрук должен был решать главные проблемы, настаивал он. Даже если это пройдёт благополучно, где гарантии, что после такого сильного эмоционального испытания он будет в состоянии правильно решать вопросы, от которых зависит жизнь всех остальных и судьба восстания? Печерский знал, что Фельдгендлер был прав и согласился с его возражением.

Осложнение возникло в девять часов утра. К платформе подкатил паровоз с двумя вагонами, из которых вышла большая группа эсэсовцев. Они сразу направились в столовую. Евреи сумели узнать, что немцы приехали из рабочего лагеря в Осове, но цель их приезда в Собибор оставалась неизвестной. К середине дня они ещё находились в лагере, и Печерский был вынужден отменить побег. Это было весьма рискованно, потому что уже слишком много узников знало о том, что он назначен на сегодня, и немцы могли что-то заподозрить. Но устраивать восстание, когда лагерь был наполнен нацистами, было бы настоящим самоубийством. Кроме того, Печерский опасался, что не все эсэсовцы придут на примерки в мастерские из-за того, что порядок дня был нарушен.

Организация собралась ещё раз вечером после того, как гости из Осова уехали домой. Некоторые считали, что немцы приезжали просто на выходной день. Они знали, что в лагере смерти всегда есть вкусная еда, много вина, водки и есть ещё русские проститутки. Но другие предполагали, что целью визита было обсуждение плана ликвидации Собибора.

Печерский видел, что все очень расстроены отменой плана, а кое-кто просто впал в депрессию. «Что бы ни случилось, мы устраиваем побег завтра, — сказал он. — План тот же. Никаких изменений».

Фельдгендлер возразил: «Но завтра первый день праздника Суккот. Ортодоксальные евреи не захотят портить этот святой день». Суккот отмечается евреями как благодарность Богу за то, что он защитил их при бегстве из Египта и помогал им во время сорокалетнего странствия по пустыне.

Печерский не знал, говорит ли Фельдгендлер, который был сыном раввина, от себя лично или от имени ортодоксальных евреев. Но он не упустил возможности сделать ироническое замечание по случаю такого совпадения. «Некоторые евреи потом будут отмечать Суккот как день, когда Бог помог им сбежать из Собибора и достичь той земли, которую освободит для них Красная Армия, — сказал он. — Нацисты убивают евреев в дни праздника? Так мы тоже будем убивать их в этот день».

И было решено, что побег состоится 14 октября при любых обстоятельствах. Неважно, вернётся назад Вагнер или нет. Неважно, будет завтра дождь или нет. Хоть сам Гиммлер приедет завтра в Собибор, побег состоится.

Шепот в бараках не утихал до глубокой ночи. Чувства волнения, страха и надежды были обострены до предела. Обратной дороги нет. Теперь судьба восстания была в руках Бога и Политрука.

Глава 29

14 октября 1943 г. Утро

Утро опять выдалось солнечное и ясное. Френцель не обратил внимания на то, что многие евреи надели хорошую обувь и тёплую одежду. Джозел, как мог, старался не попадаться нацисту на глаза, потому

Шломо велел Нойету, Мозесу и Янкусу прийти к нему на кухню сразу после работы. Потом он отозвал Нойета в сторону, напомнил ему, чтобы он принёс четыре пакета с золотом и рассказал о своём обещании украсть винтовки. «Если меня поймают, ты должен будешь заботиться о Мозесе и Янкусе. Ты старший. Не бросай их».

Нойет кивнул. Он считал план побега сумасшедшей затеей и сомневался, что хоть кому-то удастся сбежать из Собибора, но он знал, что оставаться в лагере означало бы верную смерть.

Хаим предупредил Селму: «Одень тёплую одежду и самую хорошую пару обуви». Он не был удивлён, когда приятель рассказал ему о предстоящем побеге. Хаим знал, что Организация уже более месяца обсуждает это и знал обо всех трёх предыдущих планах. После того как появились русские, он заметил, что Фельдгендлер, Шломо, Зол и Мундек уединялись гораздо чаще. Он хотел узнать детали последнего плана, потому что понимал, от них зависит жизнь и его самого, и Зельмы.

К побегу Хаим подготовился. Бинтом он примотал к ногам пачки бумажных денег и золотые монеты, в футляр для очков спрятал несколько бриллиантов. За одиннадцать месяцев в Собиборе он ещё не потерял надежду каким-либо способом сбежать отсюда. Он знал, что никогда не будет лидером и инициатором побега, но считал себя хорошим солдатом и был уверен, что выполнит всё, что ему прикажут. Его разочаровало то, что никто не пригласил его в Организацию и ему не поручили никакого конкретного дела. Но его утешало, что он имел возможность больше времени уделять заботам о Зельме. Он был уверен, что им удастся перебраться через забор и минные поля. Он не будет выпускать её руку из своей. А если суждено погибнуть, они умрут вместе. «Встретимся около кабинета медика. Будь там ровно в четыре. Я скажу тебе, что мне удалось узнать», — прошептал он ей. Зельма была очень испугана. Это не были просто мысли о смерти. Её угнетало, что она ничего не знала — как, где, когда, кто. И она ещё не совсем поправилась. Не будет ли она в тягость Хаиму? Не погибнет ли он из-за неё? И если им удастся достичь леса, как они будут жить? Но она верила в Хаима. Он уже доказал, что может заботиться о ней, и она знала что он её не бросит. Она сжала его руку. «Жених и невеста», как звал их Френцель, встали в колонну и пошли на работу, распевая песенку про эдельвейсы.

Одного за другим Печерский вызывал своих солдат в мастерскую плотников, чтобы дать им последние инструкции. Первым был Борис.

«Я знаю тебя лучше, чем кого угодно. С тобой мне не нужно тратить лишних слов. Иди в сапожную мастерскую. Возьми свой топор. Помни, ни одного звука. И не забудь забрать у них пистолеты». Саша крепко по-русски обнял его. Он был уверен в этом большом и простом человеке. Скоро немцы узнают его силу.

Следующим был Калимали. Этот кавказский еврей закончил Ростовский университет и до войны работал инженером. Печерский рассчитывал, что его умение решать сложные технические задачи поможет ему в выборе нужного решения. Успех побега зависел оттого, скольких немцев удастся убить в лагере II. Здесь работало около двухсот узников, а в центре лагеря стоял немецкий Административный корпус. Невозможно будет долго скрывать убийство нацистов, а Печерского не будет рядом для того, чтобы быстро решать, что следует делать. «Я поручаю тебе самую сложную часть плана, — сказал Саша. — Поржецкий заберёт тебя в 2.30 и отведёт в лагерь II. Ты будешь работать вместе с Фельдгендлером. Он составит список немцев, кого и когда вы должны убить. С тобой пойдёт ещё один русский. Возьмите свои топоры. Помните, вы убьёте первых немцев. Это придаст храбрости остальным. Если заметишь, что кто-то колеблется или не уверен в себе, немедленно замени его. Никого нельзя принуждать к убийству». Они, молча, пожали друг другу руки.

Расправиться с Френцелем Печерский решил поручить команде Соломона. Он доверял его хладнокровию и рассудительности. Ликвидировать этого вечно улыбающегося мясника нужно было очень спокойно и в самую последнюю минуту. «Пригласи его под любым предлогом посмотреть на твою работу, — сказал Печерский Лейтману. — Тебе не обязательно убивать его самому. Поручи это кому-нибудь из русских, кого сам выберешь. Я в тебя верю».

«Я понял, — сказал Соломон. — Будет сделано».

Полдень

До назначенного времени ещё оставалось полтора часа, когда в мастерскую плотников зашёл Френцель. Он обратил внимание на то, что начальник мастерской был одет в новый дорогой костюм. Нацист с улыбкой подошёл к нему: «У тебя что, сегодня свадьба?» — спросил он. Печерский насторожился. Если Френцель что-то заподозрил, его придётся убивать сейчас, и это сильно изменит весь план. Старшему плотнику удалось отшутиться, и Френцель, осмотрев сделанную мебель, вышел из мастерской, не сказав ни слова. «Если бы на его месте был Вагнер, он бы заподозрил неладное, — подумал Печерский. — И Гомерски тоже. На наше счастье, Френцель не такой умный. Первая опасность миновала. Какая будет следующая?»

В два часа нацист с пулемётом пришёл в лагерь I и вывел оттуда капо Поржецкого и ещё троих узников. Никогда до этого немцы не сопровождали узников с пулемётом, это было рискованно. Ловкий узник мог выхватить пулемёт и открыть огонь. Прежде чем его бы остановили, он мог убить с десяток немцев и украинцев. Что происходит? Неужели нацисты что-то заподозрили? Приведёт ли немец Поржецкого назад? По расписанию плана он нужен был Саше ровно в 2.30.

В течение целого часа Печерский непрерывно смотрел через окно во двор. Он прислушивался, не началась ли стрельба, не возник ли где-то пожар. Особенно внимательно он наблюдал за сторожевыми вышками. Ведь при любом признаке тревоги стоявших там украинских охранников предупредят первыми, и они немедленно наведут на двор свои пулемёты. Но пока всё шло как обычно.

В три часа из ворот вышел капо Бунио и направился в мастерскую плотников. Что-то случилось, — подумал Печерский. У него плохие новости. Бунио шёл очень быстро, ему следовало держаться спокойнее.

«Всё в порядке, — сказал Бунио Политруку. — Они забрали Поржецкого, чтобы он наблюдал за работой в Северном лагере. Узники складывают там в кучи дрова».

«Почему его вели с пулемётом? — спросил Печерский. — Они что-то подозревают?».

«Сегодня в Северном лагере нет украинцев. Немец был один и для верности взял пулемёт».

Печерский облегчённо вздохнул. «Ты знаешь, что Поржецкийдолжен был в

«Да».

«Раз он не смог, ты должен сделать это».

«Невозможно. Я не имею права входить туда».

«Ты должен, — приказал Печерский. — Если кто-нибудь спросит, скажи что Поржецкий в Северном лагере, а этого узника ждёт срочная работа в лагере II. Придумай сам вескую причину».

Бунио испугался. «Почему не отложить побег до завтра? Поржецкий будет на месте. Он…»

«Нет, — прервал его Печерский. — Сегодня. Завтра уже может быть поздно». До него доходили слухи, что немцы собираются ликвидировать Собибор к 15 октября. Это не обязательно могло быть правдой, но он не хотел рисковать. Кроме того он опасался, что секрет, о котором теперь знали сотни узников, можно будет сохранять в тайне ещё двадцать четыре часа. — Назад пути нет. Ты сделаешь то, что я приказываю». Печерский был готов убить Бунио, если бы тот ослушался и поставил весь план под угрозу.

«Хорошо, — сказал капо. — Я сделаю это».

В 3.20 Печерский увидел, как Бунио проводит Калимали и ещё одного русского через ворота. Пока всё шло нормально. Охранники на вышках как обычно скучали. Всё начнётся через десять минут.

3.30

Тойви находился в своём домике, где он должен был сжигать ненужные бумаги. Слепого Карла перевели работать в другое место, и теперь его помощником был Вайкон. «Они идут», — прошептал Вайкон, хотя кроме них никого рядом не было. По приказу Фельдгендлера Тойви заслонил окно пустыми коробками на тот случай, если Организация решит убить кого-то из нацистов на его рабочем месте. Через щели между коробками Тойви увидел, как Бунио ведёт Калимали и ещё одного русского к складам одежды. Через минуту к нему в комнату зашёл Сендер, один из евреев, занимающихся сортировкой. «Иди к двери барака, — сказал он мальчику. — Стой рядом с голландцем, который стоит у входа. Займи его чем-нибудь и не давай ему отлучиться или входить в барак. Если он попытается зайти в барак, дай мне знать, я буду рядом».

У Тойви в сапоге был спрятан нож, но он не был уверен, сможет ли ударить им нациста, не говоря уже о еврее. Тем более, что ему нравился этот голландец. Мальчик подошёл к двери и заговорил с ним так, чтобы его собеседник смотрел на двор и не вслушивался в то, что происходит за его спиной в бараке. Тойви не опасался, что он может донести немцам о побеге, но он мог заметить что-то необычное и повести себя так, что привлечёт внимание охранников. Его жена тоже находилась в Собиборе и он мог испугаться, что она попадёт в беду.

«Может быть, сегодня придёт новый транспорт», — начал разговор Тойви. Это была самая безопасная тема для беседы, потому что все узники обсуждали, почему перестали приходить поезда.

Йозеф Вольф, самый глупый из всех немцев, был первым, кого через мальчика-слугу Путцера пригласили на склад примерить новое кожаное пальто. Немец ни о чём не догадывался. Когда он вошёл на склад, всё было как обычно. Шесть евреев увязывали одежду в большие пакеты. Один из них подошёл к нему с пальто, другой встал сзади, чтобы помочь надеть его. Калимали и второй русский с поднятыми топорами выскочили из-за двери, за которой они прятались. Вольф упал без звука.

Двое евреев утащили его тело в каморку и забросали одеждой. Двое других засыпали песком и вытерли кровь с пола, а Калимали и второй русский снова спрятались в своём укрытии.

Следующим Путцер позвал обершарфюрера Бекмана. Нацист пересекал двор, когда мальчик подошёл к нему и сказал, что взрослые послали его спросить, не хочет ли господин обершарфюрер примерить кожаное пальто, которое очень подходит ему по размеру. Тойви видел, что нацист пошёл в сторону склада, но потом резко повернулся. Тойви не знал, заподозрил ли он что-то неладное или вспомнил другое важное дело, но нацист вместо склада направился в стоявший в тридцати метрах Административный корпус.

Голландец забеспокоился. Хотя Тойви старался, чтобы он стоял спиной к бараку, он видел, как туда вошёл Вольф. «Почему он так долго не выходит? — спросил он мальчика. — Я пойду проверить».

У Тойви не было времени звать Сендера. Он должен был решать немедленно. «Это восстание, — без предисловий объявил он голландцу. — Вольф уже убит».

Голландец не закричал, хотя уже раскрыл рот. Если бы он крикнул, Тойви должен был бы убить его, а он не был уверен, что сможет сделать это.

«Я хочу предупредить моего друга», — сказал еврей. Тойви не знал, пойдёт ли он действительно к другу или к ближайшему нацисту и, преградив ему путь, позвал Сендера. Тот выскочил через секунду. Он прижал нож к рёбрам голландца и сказал ему: «Иди со мной. Одно лишнее слово, и я убью тебя на месте». Он увёл его в багажный барак, где когда-то работал Тойви.

Из своего окна Печерский увидел, как через ворота лагеря I вышел другой мальчик, его связной Дрешер. Он шёл так медленно и его лицо было таким спокойным, что Саша забеспокоился. Началось ли?

«Один готов, — сказал Дрешер, подойдя к Политруку. Мальчик улыбался от уха до уха. — Но у нас проблема. Бекман, кажется, что-то заподозрил». Когда мальчик понял, что Печерский не знает, кто такой Бекман, он добавил: «Бекман работает в Административном корпусе. Он не стал заходить на склад».

Дрешер стоял, ожидая указаний. Печерский подумал, что если возникла проблема с нацистом, им самим придётся взять на себя убийство немцев в лагере II. И он слишком далеко от лагеря I, чтобы подсказать, что надо сделать.

«Передай Фельдгендлеру, чтобы он действовал по обстоятельствам. Скажи ему, что мы готовы сами начать здесь. Скажи ему «Удачной охоты». И пришли мне Люку».

Лагерный медик Джозел провёл весь день в своём изоляторе. Сюда удалось заманить немецкого капо Спитца и Фельдгендлер поручил Джозелю под любым предлогом удерживать его здесь, особенно если он начнёт что-то подозревать. Джозел не верил, что Спитц способен на доносительство, но подчинился этому приказу.

В четыре часа к нему зашёл Леон Фридман. До войны Леон был сапожником, но поскольку этого ремесла было не всегда достаточно, чтобы сводить концы с концами, он ещё освоил профессию электрика и в Собиборе при необходимости занимался обслуживанием электрооборудования. Когда-то Джозел спас ему жизнь. У Фридмана в промежности вырос фурункул, который причинял ему сильную боль. Джозел произвёл вскрытие, промыл рану и, используя контрабандные лекарства, поставил его на ноги. Фридман никогда не забывал этой помощи. Сортируя обувь, он опытным глазом всегда замечал, если у какой-то пары ранее вскрывался каблук. Это

«Успокойся, — сказал ему Джозел. — Ты сделаешь это. Мы все в тебя верим».

Сапожник обнял друга и вышел во двор. Используя взятые у лесорубов сапоги с шипами, он быстро залез на единственный в Собиборе телефонный столб и перерезал все провода. Охранники на вышках ничего не заметили.

Хаим пришёл на склад, где собирались лекарства и предметы гигиены. Здесь его ждала Зельма. Она была так рада увидеть Хаима, что даже не стала спрашивать его, что происходит вокруг. А он час назад слышал, как члены Организации говорили между собой о проблеме, возникшей с Бекманом.

«Два немца уже убиты, — сказал он Зельме. — Обратной дороги нет. Жди меня здесь до переклички. Никуда не уходи. Я должен знать, где тебя найти».

Хаим вернулся к баракам. У входа стоял младший брат капо Поржецкого и разговаривал с другим польским евреем. До Хаима донеслись обрывки разговора: «Бекман… Может, нам подождать… Где он… Струсил… Нам нужен третий, вдвоём не справимся…»

Хаим вызвался им помочь. Он никогда никого не убивал, но как он только что сказал Зельме, обратной дороги нет. Если эти двое не справятся с Бекманом, он поднимет тревогу. Их всех убьют.

«У тебя есть нож?» — спросил младший Поржецкий.

Хаим кивнул.

«Тогда пошли. Прикончим его».

Глава 30

4.00

Ровно в четыре часа Джонни Найман въехал во двор лагеря I на своей роскошной кобыле

Силли. Он остановился перед пекарней рядом с мастерской портных и вылез из седла. «Подержи лошадь, — сказал он пекарю Израилю, который уже поджидал его. — Я ненадолго». Как только за ним закрылась дверь мастерской, Израиль шлёпнул кобылу, и она сама пошла через ворота в конюшню.

Печерский наблюдал за этим из окна плотницкой. Он почувствовал облегчение оттого, что хотя бы это находится под контролем и идёт по расписанию. Когда Рейхслейтнер в отпуске, начальником лагеря является Найман. И если им удастся убить его, когда они восстанут, у немцев хотя бы на несколько минут возникнет замешательство. И эти несколько минут могут означать жизнь или смерть.

Мундек принёс Найману его новый мундир. Он придерживал китель, пока нацист надевал его, и старался повернуть немца так, чтобы он стоял спиной к зеркалу, а сам в это время одёргивал рукава и застегивал ему пуговицы. Найман разрешал крутить и вертеть себя как угодно, словно невеста, примеряющая свадебное платье.

Для убийства помощника коменданта Печерский выбрал Иехуду Лернера. Как и Лейтман, он был варшавским евреем и тоже познакомился с Печерским в минском лагере. Политрук полностью доверял ему и давно зачислил его в свою команду.

Пока Мундек уговаривал Наймана хотя бы одну минуточку постоять прямо, Лернер на цыпочках вышел из комнаты, где спали портные, и одним ударом топора раскроил ему голову. Когда он падал, для верности он ударил его ещё раз. Потом вместе с другим русским они оттащили тело в заднюю комнату и спрятали его в сундук. Мундек и остальные портные сразу же вытерли пол тряпками.

Почти одновременно с Найманом в соседнюю дверь сапожной мастерской вошёл шарфюрер Фалластер. Зол и Исаак были очень рады, что Политрук выбрал именно их, чтобы рассчитаться с этим нацистом. Обычно он работал в лагере III, и в его ведении был состав вагонеток, привозивших туда обречённых на смерть узников. Фалластер был в хорошем настроении.

«Какой хороший день сегодня, — сказал он Золу. — Тепло, солнце как летом. Мои сапоги готовы?»

«Да, пожалуйста, садитесь, — наклонился к нему Зол. — Примерьте их. Я думаю, они вам будут как раз».

Фалластер стал снимать сапоги, в которых пришёл. «Слушай, мастер. Через пять дней я уезжаю домой в отпуск. Ты должен сделать пару домашних тапочек для моей жены. Ты помнишь это?»

«Конечно, — ответил Зол. — Я надеюсь, фрау Фалластер останется довольна моей работой.

Борис работал у соседнего стола. Гриша стоял около двери. Когда Фалластер стал натягивать на себя новые сапоги, Борис сзади ударил его топором, но удар пришёлся плоской его стороной. Нацист был ещё жив и попытался закричать. Зол бросился на него и заткнул ему рот. Борис и Гриша прикончили его и утащили в заднюю комнату. Вытирать пол было некогда, поэтому Исаак и Зол прикрыли его кусками кожи. Борис взял пистолет Фалластера и пошёл в мастерскую плотников с таким видом, как будто он просто ходил в уборную.

«Возьми, — протянул он пистолет Печерскому. — Скоро пригодится».

Русские обнялись. «Как вёл себя Зол?» — спросил Печерский.

«Как профессионал».

«Тогда иди скорей назад, вдруг кто-то придёт ещё».

В дверях с Борисом почти столкнулась Люка. Она так быстро бежала, что едва могла дышать. «Ты звал меня?» — спросила она Печерского.

«Побег будет меньше чем через час, — сказал он ей, пытаясь сдержать свои эмоции. — Переоденься в мужскую одежду. В платье тебе будет холодно».

«Какой побег? О чём ты говоришь, Саша?». Она была в шоке. Около клеток для кроликов, где она провела весь день, никто не сообщал ей последних новостей.

«Не трать время на вопросы, Люка. Бежит весь лагерь. Мы уже убили шестерых немцев. Сомневаться некогда».

«Я знаю, Саша. Но я боюсь. Я вижу вокруг только смерть. Не слушай меня. Делай то, что ты должен сделать».

«Мы только начали с ними расплачиваться, Люка. Подожди, пока мы выберемся отсюда. Они получат сполна. Будь сильной. Пожалуйста… для меня».

«Я боюсь, Саша». Она задрожала. На небе появились облака, стало холодно. «Не смотри на меня так. Я боюсь не за себя, а за тебя. Мне всё равно, что будет со мной». Она обняла его, прижалась лицом к его груди и заплакала.

Печерский начинал нервничать. У него не было сейчас времени для Люки. Восстание уже началось, и он был нужен его солдатам. «Возьми себя в руки, — сказал он ей как маленькому ребёнку. — Тебе не стыдно? Иди, переоденься. Когда услышишь сигнал, приходи сюда, и ты будешь рядом со мной. Поняла?»

«Да, Саша».

«Ты должна жить, маленькая Люка. Другого пути нет. Мы должны жить. Чтобы отомстить. Теперь беги. Быстро».

Люка вернулась

«Что это?»

«Надень её», — попросила она.

«Зачем?»

«Саша, по-жа-луй-ста. Надень её. Она принесёт тебе удачу».

«Я не верю в приметы, Люка. И у меня нет времени. Я…»

«Нет! — Она была непреклонна. — Ты наденешь её». Люка стала расстёгивать его гимнастёрку. «Если ты не хочешь сделать это для меня, сделай это для своей дочки. Ты говорил мне, что она для тебя дороже всего на свете. Эта рубашка защитит тебя. И если ты будешь спасён, мы все будем спасены».

Саша влез в рубашку и, не переставая смотреть в окно, сверху надел на неё свою офицерскую гимнастёрку. На лице Люки появилась улыбка. Она поцеловала Сашу в губы и побежала в женский барак ждать свистка на перекличку.

Одной из порученных Шломо задач было проверить мастерскую портных, всё ли там в порядке. Если нет, он должен был связаться с Сашей. Никто не знал, как Мундек и двое других портных справятся с убийством нацистов, как сумеют спрятать их под своими кроватями.

Портные были в порядке, но возникла проблема с мастером по изготовлению шляп. Этот маленький польский еврей взял самые большие в мастерской ножницы и ушёл в комнату, куда утащили тела нацистов. Когда Мундек и Шломо зашли посмотреть, что он там делает, они увидели, что шляпник весь покрыт кровью. Ножницами он яростно и беспрерывно колол мёртвого Джонни Наймана и выкрикивал при этом имена своей жены и детей, забранных в газовые камеры. Портные отобрали у него ножницы, привязали его к стулу и были вынуждены заткнуть ему рот тряпками. Проблема была решена, и Шломо подумал, что из-за этого не стоит беспокоить Политрука. Если шляпник не успокоится к началу переклички, им придётся оставить его здесь и можно только предполагать, что сделают нацисты, когда найдут его рядом с трупом Наймана.

Шломо вернулся в свою мастерскую. Теперь надо было подумать, как украсть винтовки. Он выбрал из мусора длинный кусок дымоходной трубы и, положив его на плечо, отправился из лагеря I к офицерскому городку. Его никто не останавливал, потому что одной из его обязанностей было обслуживание дровяных печек, и кусок трубы мог быть его инструментом.

4.15

Обершарфюрер Грейтшус, с забинтованной рукой на повязке, вошёл в сапожную мастерскую для украинских охранников. Как их командира, его здесь обслуживали гораздо лучше, чем в мастерской для немцев. Там он должен был ждать своей очереди, здесь он всегда был первым. Когда обершарфюрер сел на стул чтобы примерить новые сапоги, появившиеся его спиной Семён Розенфельд и Аркадий Вайспапир раскололи ему череп. Они утащили его в заднюю комнату и стали ждать, не придёт ли кто-нибудь ещё. Ожидание было недолгим.

Клятт, молодой немец из Поволжья, которому Шломо платил за передачу записок из лагеря III, искал своего командира Грейтшуса. В столовой ему сказали, что обершарфюрер пошёл к сапожникам. Клятта в мастерской не ждали и ему не могли предложить примерить обувь. Сапожники сказали, что господин сержант вышел от них десять минут назад и, вероятно, пошёл в другую мастерскую. Они предложили ему посмотреть на их работу и показывали её так, чтобы Клятт стоял спиной к двери в заднюю комнату. Розенфельд и Вайспапир уже имели опыт. Клятт даже не вскрикнул. Они утащили украинца к его командиру.

Печерский, который из своего окна видел всех, кто входил в мастерские и не выходил назад, считал, что всё идёт хорошо. Найман мёртв, немцы без командира. Теперь без командира будут и украинцы. Оставался только Френцель. Если им удастся убить и его, во дворе не будет ни одного нациста для переклички, и никто не сможет остановить их, когда они пойдут к главным воротам. Но пока Френцель не возвращался проинспектировать работы в новых бараках, как его просил об этом Дрешер.

Саша начал беспокоиться, почему Френцель так долго не выходит из Административного корпуса. Неужели он там так занят? Или ищет Наймана? Может быть, он обнаружил, что не работают телефоны? Время ещё есть, сейчас ровно 4.30, но если они не прикончат Френцеля, это может стать большой проблемой.

Шломо входил в барак украинцев в приподнятом настроении. По крайней мере, пять нацистов были уже убиты и, даже если сегодня его ждёт смерть, он будет смеяться последним. Но одновременно с радостью он чувствовал страх. Если его поймают с украденными винтовками, украинцы поднимут тревогу, весь план побега рухнет, и Политруку придётся вести узников на заборы под огнём охранников. Может быть, не стоит так рисковать и лучше вернуться назад с пустыми руками?

Комната для нижних чинов была пустой. Винтовки стояли на стеллажах, как бы ожидая, когда их возьмут. Владельцы были на дежурстве, пили водку в столовой или развлекались с проститутками в домиках за станцией. В офицерской спальной тоже никого не было. В кусок дымохода, который он взял с собой, влезало только две винтовки. Можно было засунуть и больше, но мешали открытые затворы, а Шломо не знал, как их закрыть. Он снял с одной из кроватей одеяло и завернул в него дымоход и ещё три винтовки. Потом стал искать патроны. Времени оставалось совсем мало, через полчаса прозвучит сигнал, по которому рабочие лагеря II должны будут построиться и уходить в лагерь I.

Патроны он нашёл в стенном шкафу офицерской комнаты. Он набил ими полные карманы и задумался. Что теперь? Если он выйдет с этим грузом во двор, он будет как кролик на минном поле, а если останется здесь, что делать, когда войдёт украинец или немец?

Шломо решил дождаться сигнала на построение. Когда он прозвучит, я побегу через двор, и будет меньше шансов, что меня остановят, когда увидят, как я тороплюсь занять место в колонне. Он спрятал свёрток с винтовками под кровать и сделал вид, что работает над дымоходом украинской печки.

4.45

Капо Поржецкий вернулся из Северного лагеря вместе с узниками, которых посылали туда рубить лес. Прямо за ним шёл шарфюрер СС Фридрих Гаульштих. Соломон, всё ещё ожидавший Френцеля, увидел нового нациста. Он не имел понятия, зачем он пришёл во двор, обычно он работал в офисе, и евреи видели его редко, но упустить такую возможность было нельзя. Стоя у открытой двери, Соломон обратился к нему: «Господин шарфюрер, я не очень уверен, правильно ли мы делаем шкафчики для офицерской столовой.

Гаульштих пошёл к нему. Следом за ним поспешил и капо Спитц. Если евреи не работают, капо должен немедленно пускать в ход свой кнут. Печерский увидел это из своего окна. Спитц представлял опасность. До побега оставалось меньше часа. Рисковать было нельзя. «Убери отсюда Спитца, — приказал он Поржецкому. — Быстро. Не давай ему войти в барак».

«Эй, Спитц, — позвал его Поржецкий. Немецкий еврей обернулся. Поляк крепко взял его за локоть. — Не ходи туда», — угрожающе прошептал он.

«Почему? В чём дело?». Спитц попытался вырваться.

«Если ты хочешь жить, не суй свой туда нос. Большинство немцев уже убито. Мы наблюдаем за каждым твоим шагом. Ещё один звук, и я перережу тебе горло». Поржецкий сунул свой нож под ребро немецкого капо так, чтобы он почувствовал его острие.

Спитц задрожал, но повиновался. К ним подошли ещё двое русских на тот случай, если обезвредить Спица нужно будет прямо во дворе.

Когда Гаульштих вошёл в барак, Соломон отступил от двери и сзади топором ударил его по голове. Русские утащили его в угол и снова стали ждать Френцеля. Дрешер уже второй раз сходил к нему напомнить, что его ждут в лагере I, но он не появлялся.

Обершарфюрер Бекман тоже не выходил из Административного корпуса, куда он пошёл в 3.30, отказавшись примерить новое кожаное пальто. Фельдгендлер решил, что имеет смысл убить его прямо там, несмотря на то, что внутри корпуса были спальные, и нацист возможно просто уснул там. До переклички оставалось уже очень мало времени.

Младший брат Поржецкого постучал в дверь кабинета Бекмана. Рядом с ним стоял Хаим и ещё один еврей.

«Да», — крикнул Бекман.

«Это Поржецкий. У нас проблема на складе. Можно войти?»

«Да, да, зайди».

Трое евреев вошли в комнату и закрыли за собой дверь. Бекман стоял у стола. Он был удивлён, увидев троих узников, но не проявил никаких знаков беспокойства. Пистолет и кнут были у него на боку. Младшего Поржецкого все в лагере знали благодаря его брату.

«В чём дело? — начал Бекман. — Почему…»

Поржецкий схватил его за правую руку, молниеносным движением закрутил её за спину и повернул нациста лицом к Хаиму, который начал наносить ему удары ножом. Бекман пытался вырваться и закричал, но голос Хаима был слышнее. «За моего отца! За моего брата. За всех евреев!».

Руки Хаима были в крови. Дважды он попадал ножом в кости нациста, а один раз нож согнулся и Хаим порезал себе руку. Через минуту всё было кончено. Трое евреев оттащили тело Бекмана за его стол. У них не было времени прятать его и вытирать кровь с пола.

Зельма стояла перед медицинским изолятором. Все её мысли были о том, что произойдёт сегодня с ней и с Хаимом. Она была почти уверена, что они оба погибнут. Потом она вспомнила о своей двоюродной сестре Минни. Зельма встретила её сегодня утром в прачечной. «У меня есть замечательные грибы, — сказала ей кузина. — Я приготовлю их вечером. Приходи вместе с Хаимом». Зельма хотела рассказать ей о предстоящем побеге и посоветовать, чтобы она оделась теплее и взяла с собой еду и деньги, но Хаим запретил ей кому-либо разглашать эту тайну. Теперь она сожалела о том, что не предупредила Минни.

Зельма увидела, как Хаим вместе с Поржецким вошёл в Административный корпус и поняла, что сейчас должно произойти что-то очень важное. Потом она услышала доносящиеся оттуда крики. Она затаила дыхание. «Господи! Господи! Спаси Хаима», — без устали повторяла она.

В этот момент из-за угла вывернул грузовик, направлявшийся к Административниму корпусу. За рулём сидел Эрик Бауэр. Зельма закрыла свои рот руками, как будто её мольба о спасении Хаима могла вызвать у немца подозрение.

5.00

Калимали и капо Бунио вернулись из лагеря II. Русский сразу направился в мастерскую плотников докладывать Печерскому. «Мы прикончили четверых, — сказал он. — Телефонные провода перерезаны. Электричество выведено из строя».

«Где пистолеты?» — спросил Печерский.

«Один у меня. Три остальных в лагере II. Фельдгендлер ждёт сигнала на перекличку».

«Пошли туда Соломона. Ты оставайся здесь», — приказал Политрук.

Печерский не мог принять решения, как поступить с Френцелем. Продолжать ждать его? Ещё раз послать к нему Дрешера? Или самим подать сигнал на перекличку и действовать согласно плану? Если Френцель выйдет во двор, когда они построятся, они смогут прикончить его там. Но он склонялся к тому, чтобы ещё немного подождать. Соломон не соглашался.

«Чёрт с ним. Рано или поздно он своё получит, — говорил он. — Нельзя терять время. Дорога каждая секунда».

Печерский подождал ещё минуту. Охранники на вышках, казалось, ничего не замечали. Вокруг не было ни одного немца. На небе появились облака, возможно, скоро начнётся дождь. Печерский глубоко вздохнул и кивнул Поржецкому. «Пора». Капо вынул свой рожок и в последний раз подал сигнал на перекличку.

Евреи лагеря II высыпали из бараков и начали быстро строиться. Хаим вышел из Административного корпуса, подошёл к Зельме и взял её за руку. Проехавший мимо Бауэр их не заметил. «Бекман», — было единственным словом, которое он сказал ей, пока она вытирала кровь с его лица и пиджака. Потом она разорвала свой платок и перевязала ему пораненную левую руку.

В лагере II не было ни одного немца и украинца. Поржецкий и Бунио уже ушли в лагерь I. Фельдгендлер беспокоился, что украинцам на вышках может показаться странным, что колонну евреев никто не сопровождает. Всё должно было выглядеть как обычно, предупреждал его Политрук. «Построиться, — приказал он. — Марш!» И чтобы всё выглядело совсем как всегда, начал петь песню про эдельвейс. Колонна по четыре в ряд двигалась не совсем ровно, сказывалось сильнейшее нервное напряжение, но охранники на вышках этого не замечали.

Перед самым построением Шломо нашёл двух мальчишек, которые обычно убирали украинские бараки. «Я буду стоять здесь под окном, — сказал он им. — Вы пойдёте внутрь и высунете мне в окно то, что завёрнуто в одеяло под кроватью». Мальчишки испугались. Они понимали, что если его поймают с украденными винтовками, их тоже ждёт смерть. «Мы не пойдём», — сказал старший.

«Тогда я убью вас обоих», — пригрозил Шломо и вынул нож.

Как раз в тот момент, когда звучал сигнал на перекличку, мальчики высунули из окна его кусок дымохода с привязанными к нему винтовками. Он взвалил его на плечо и с таким же видом, как будто это был его инструмент, когда он

Немцев и украинцев рядом не было, но сердце Шломо колотилось. Только бы ему дойти до первых ворот. Только бы ему пройти по коридору. Только бы ему пройти через ворота в лагерь I. Там он будет в безопасности.

Глава 31

5.05

Шломо был вне себя от радости, когда добрался до своей мастерской, где его ждали родственники и шестеро русских военнопленных. Он развернул перед ними свёрток и высыпал из карманов патроны. Он так гордился своим подвигом, что решил одну винтовку оставить себе. «Я хочу сам убить хотя бы одного из них», — говорил ювелир, прижимая к себе винтовку.

«Ты даже не знаешь, как из неё стрелять», — сказал один из русских.

«Неважно. Покажи мне».

«Мы сможем использовать её лучше тебя».

«Неважно. Покажи мне, как стрелять».

Они зарядили винтовку, показали ему, как прицеливаться, оставили достаточное количество патронов и ушли. Шломо повернулся к родным. «Мы будем держаться вместе». Теперь у него есть винтовка и он сможет их защитить. Они сидели на кухне и ждали сигнала на перекличку. Очень скоро Политрук поведёт их к главным воротам или они бросятся на заборы.

Эстер, Зельда и с десяток других женщин находились в прачечной. Эстер в этот день работала в саду, но ушла раньше. Она видела, как Найман зашёл в мастерскую портных и поняла, что если будет продолжать работу, пропустит самое главное. Она не была уверена в своих силах и боялась, что не сумеет преодолеть всех препятствий, но в последнюю ночь видела сон, который придал ей надежду.

К ней в барак вошла её мама и остановилась у койки. «Мама, завтра мы бежим отсюда», — сказала ей Эстер. — И я не знаю, что меня ждёт».

«Иди за мной», — ответила мать и повела Эстер через главные ворота, через лес на ферму, где показала ей на стоявший отдельно амбар. «Прячься здесь, — сказала она дочери. — И ты останешься в живых». Сейчас в прачечной, ожидая сигнала на перекличку, Эстер вспомнила этот сон и решила, что если ей удастся достичь леса, она будет искать тот амбар, который ей показала во сне мама.

Тойви стоял во дворе, ожидая указаний Политрука. Здесь уже было много евреев. Те, кто знал о побеге, теперь предупреждали о нём остальных. Некоторые начинали строиться, другие убегали обратно в бараки. Напряжение напоминало натянутую тетиву Люка.

5.10

По плану свисток на построение должен был прозвучать за пятнадцать минут до переклички и капо Поржецкий поведёт колонну евреев прямо к главным воротам. Оставалось ещё пять минут. Френцеля нигде не было видно. На вышках Печерский тоже не замечал никакой активности. Он не мог поверить такой удаче. Уже пять часов, а немцы ещё ни о чём не догадываются. Двор готов был взорваться. Он не мог больше рисковать. «Начинай», — сказал он Поржецкому.

Когда Поржецкий подал сигнал, немецкий капо Спитц совсем потерял голову. «Ещё рано», — закричал он на Поржецкого, как будто в злобе на то, что поляк превысил свои полномочия. «Ещё не время для переклички», — продолжал он кричать до тех пор, пока Поржецкий не воткнул ему нож в живот, чтобы он замолчал. Произошло замешательство.

Саша понял, что теперь провести рассыпавшуюся колонну маршем к главным воротам не получится. Нужно было поразить немцев и украинцев внезапным броском на заборы. Он вспрыгнул на стол и закричал: «Наш день пришёл. Большинство немцев уже убиты. Умрём же с гордостью. Помните, если кто-то останется в живых, он должен рассказать миру о том, что здесь было».

Саша ещё заканчивал свою короткую речь, когда в лагере II какой-то украинец, очевидно обнаруживший труп убитого нациста, побежал к офицерской столовой. Эрих Бауэр стоял здесь в кузове своего грузовика и наблюдал, как два еврейских мальчика, Яков и Дэвид, разгружали ящики с водкой.

«Один немец капут, — закричал украинец. — Один немец капут».

Мальчики рванули с места. Бауэр открыл огонь. Дэвид упал, Якову удалось убежать.

Кто-то из русских закричал «Ура! Ура!», и толпа узников взорвалась, как будто на двор обрушился смерч. Одна группа, в которой были Эстер, Мордехай, Хелла, Зельда и Абрахам, побежала к забору за мастерской плотников. Они набросили на него спрятанные накануне лестницы и стали штурмовать первое препятствие.

Несколько сот узников помчались к главным воротам лагеря. Ехавший на велосипеде охранник Альберт Кайзер, ещё не понимая, что происходит, пытался остановить их: «Сукины дети! Вам был сигнал на перекличку! Куда…» Первый же налетевший на него еврей сбил Кайзера с велосипеда, второй воткнул в него нож, следующий отрезал у него пояс с пистолетом.

Когда толпа узников добежала до офицерского комплекса, раздались взрывы мин за забором мастерской плотников. И тогда открыли стрельбу охранники на вышках. Пуля попала в Эстер, когда она уже пересекла минное поле, и до спасительного леса оставалось не более двадцати метров.

Русские, у которых были пистолеты и две винтовки, попытались взломать двери арсенала, но притаившийся за бараком Френцель открыл по ним огонь из автомата. Они отступили и попытались зайти с другой стороны, но автоматные очереди встретили их и там. Пленные повернули к заборам.

Неуправляемая толпа приближалась к воротам. Теперь по ней открыл огонь немецкий пулемётчик, охранявший главный въезд в лагерь. Те, кто был в первых рядах, хотели повернуть назад, но толпа напирала, потому что те, кто был сзади, опасались выстрелов в спину. Заборы стали падать под давлением массы людей, уже чувствовавших вкус свободы. Тойви был в первых рядах. Когда сзади на него навалились, он оказался прижатым к колючей проволоке.

Саша искал глазами Люку, но толпа проглотила её. Шломо потерял Янкуса, Мозеса и Нойета. Эду оторвало от Исаака. Но Хаим продолжал крепко держать руку Зельмы.

Когда мины стали рваться за забором около главных ворот, небольшая группа евреев ножницами для металла разрезала колючую проволоку около «Весёлой Блохи» и «Ласточкиного Гнезда» и побежала через поле. Как и предсказывал Саша, мин здесь не было.

И всё кончилось. В лагере I осталось сто пятьдесят девять евреев, побоявшихся принять участие в побеге. Проволока на заборах была увешана телами убитых. Многие погибли на минных полях. Ещё около сотни мёртвых и умирающих евреев лежали во дворе офицерского комплекса.

До леса добралось около трёхсот узников лагеря. Они задыхались от перенесённого испытания. Они ещё не избавились от страха, но они были счастливы. Они были живы и свободны.

ЛЕС

Глава 32

Саша

Саша

Саша видел, как забор справа от главных ворот рухнул под тяжестью навалившихся на него более двухсот пятидесяти мужчин и женщин. Большинство из них остались на проволоке. Слева от ворот группа евреев перерезала проволоку и делала проход. Он был уверен, что в этой части поля нет мин, и закричал группе евреев, в нерешительности стоявших во дворе офицерского комплекса: «Бегите! Бегите! Не стойте там!». В этот момент Френцель снова высунулся из-за угла, и Саша ещё раз выстрелил в него, но опять промахнулся.

Украинцы на вышках открыли стрельбу по тем, кто пролезал через заборы и бежал по полю. Медлить больше было нельзя. Перед тем, как пролезть в дырку забора около «Ласточкиного гнезда», Саша кинул последний взгляд на Собибор. Он увидел, как маленький ювелир Шломо встал на одно колено, вскинул винтовку, прицелился и выстрелил в охранника на вышке. Украинец упал на землю. Времени на то, чтобы посмотреть, убит он или только ранен, не было. Саша пролез под проволокой и побежал в сторону леса.

Он перевёл дыхание, только когда пробежал эти триста метров открытого пространства. Люди ещё перебирались через это поле, при этом многие не бежали, а ползли, опасаясь мин, которых на самом деле здесь не было. Украинцы продолжали стрелять, и те, кто двигался медленно, становились их лёгкой мишенью.

Саша стал искать Люку. Он потерял её из вида в тот момент, когда узники рассыпались по двору лагеря. Удалось ли ей убежать? Он посмотрел в сторону поля, не пересекает ли она его сейчас, но не мог различить знакомой фигуры. Проходя вдоль опушки леса, Саша натолкнулся на Бориса и Аркадия Вайспапира.

«Где Люка? — спросил он. — Вы её видели?»

«Нет», — ответили оба.

«А Соломон?»

«Его тоже не видно».

Когда последние пересекавшие поле евреи добрались до опушки и Люки среди них не оказалось, Саша, Борис и Аркадий пошли вглубь леса. Начинал накрапывать дождь. В такую погоду собаки не возьмут наш след, подумал Саша. Сзади ещё слышались выстрелы. Очевидно, немцы пристреливали раненых и тех, кого им удалось задержать. Звуки выстрелов постепенно отдалялись и скоро совсем стихли. Лесная тишина нарушалась только хрустом веток, которые ломали продирающиеся через чащу евреи. Некоторые из узников плакали, кто-то ругался, но были и такие, кто весело смеялся. Потом выстрелы начали раздаваться снова, и Саша понял, что немцы стали прочёсывать лес. Но спустившаяся темнота стала союзницей убежавших.

В семь часов вечера на поляне собралось около семидесяти евреев. Кроме Саши в группе было ещё двое русских. Всё их оружие состояло из пяти пистолетов и двух винтовок. Саша не был уверен, как он сумеет управлять таким количеством не привыкших к военной дисциплине евреев, но он должен попробовать. Он обязан им своей свободой.

Надо было двигаться, но он не знал куда. Дождь прекратился, но небо было затянуто облаками, звёзд не было видно, и он не мог сориентироваться. Саша понимал, что люди смотрят на него с надеждой и нужно вести себя решительно, чтобы они не начали впадать в панику.

«Мы будем идти всю ночь, — объявил он. — Всем держаться вместе. Никаких громких разговоров, никакого хохота, не курить. Если кто-то отстанет, задерживаться и ждать его не будем.

Никто не убегает вперёд. Я поведу колонну, за мной пойдут Борис и Аркадий. Если немцы начнут стрелять, немедленно ложиться на землю. Мы будем защищать друг друга. Никакой паники, ни при каких обстоятельствах».

Люди образовали длинную цепочку и вслед за Сашей медленно двинулись через лес. Небо очистилось, луна стала скупо освещать деревья. Выбрав ориентиром Полярную звезду, Печерский повёл группу на юг.

Марш был нелёгким. Временами кто-то терял из виду шедшего впереди или падал на землю. Тогда все окружающие слышали крики: «Мойше, куда ты пошёл? Йозеф, где ты? Я заблудился!».

Нам надо разбиться на маленькие группы, иначе нас накроют всех, подумал Саша. Сейчас мы похожи на стадо гусей в амбаре. Он решил повременить с этим до утра, пока не отведёт их подальше от Собибора. Но, в конце концов, он солдат, а не нянька. И он не обязан всю войну водить их по лесам. Он должен добраться до Буга, пересечь его, встретить Красную Армию и вместе с ней идти в бой, чтобы убивать фашистов.

Время от времени к ним присоединялись другие плутавшие по лесу евреи, и каждого Саша спрашивал, не видели ли они Люку и Соломона. Все ответы были отрицательными.

В середине ночи они неожиданно вышли из леса и оказались перед открытым полем, которое просматривалось вперёд на три километра. Двигаясь той же цепочкой, они стали пересекать его, пока в середине им не преградила дорогу наполненная водой канава шириной около шести метров. Саша послал Бориса проверить, можно ли перейти её вброд.

«Она глубокая, её не перейдёшь», — сказал он, вернувшись. И тихо, чтобы его мог слышать только командир, добавил: «Метрах в пятидесяти от нас я слышал голоса».

«Пойди проверить, кто там», — приказал Саша Аркадию. Он уполз, русские приготовили пистолеты.

Вскоре раздался взволнованный голос Аркадия: «Саша, Саша, это наши. Там Калимали. Они переправляются на брёвнах».

Им тоже удалось в темноте найти несколько брёвен. Чтобы не задерживать переправу, многие мужчины переплывали канаву. Саша плавать не умел и был очень рад, что никто из его спутников этого не заметил. Ведь это он обязан был беспокоиться и спасать их, а не они его.

«Ты видел Люку или Соломона?» — спросил Саша Калимали.

«Люку нет, но Соломона я видел», — ответил русский. «Его ранило, когда он бежал через минное поле. Но он добрался до леса и даже прошёл немного. Когда больше идти не мог, он просил Фельдгендлера пристрелить его, но тот отказался и взял его с собой».

Новость больно ударила Сашу. Убежать из ада, не нарваться на мину и оказаться беспомощным на пороге свободы. Как солдат он понимал, что Соломону не перенести предстоящих тягот. Или он будет задерживать всех

Они были как братья, он и Соломон. Вместе они разработали весь план побега, тщательно и детально обсуждая каждую деталь, когда вечерами сидели вдвоём, выбрав укромное место в переполненном бараке. Ясный ум Соломона, его способность рассуждать, его надёжность и верность всегда восхищали Сашу. С Соломоном он мог поделиться своими чувствами, мыслями, опасениями. Общение с ним придавало ему силу и надежду. Теперь Саша был на свободе, а его друг на пороге смерти. Где же справедливость? И как это похоже на Соломона, что он просил пристрелить его, чтобы не быть в тягость остальным или снова не попасть в руки нацистов. Он всегда хотел умереть так, как захочет он, а не так как этого хотят немцы.

А Люка? Может быть, её тоже ранило, или она подорвалась на мине, как те кролики, за которыми она ухаживала? Он потрогал рубашку, которую она дала ему несколько часов назад. Она так доверяла ему, маленькая беззащитная девочка. А теперь её, вероятно, нет в живых. Он будет носить её подарок около своего сердца.

Но времени думать о ней или о Соломоне не было. Он ничего не мог сделать для них и должен помочь остальным. Он подал сигнал двигаться, и они прошли ещё около пяти километров, когда услышали звуки поезда. Они стояли на заросшем кустами поле. Снова начало моросить, но дневной свет уже пробивался на горизонте. Саша сел на землю. Было 15 октября.

К нему подошли Борис, Аркадий и Калимали. «Они поймают нас, как только рассветёт, — прошептал Саша. — Что будем делать?»

Они приняли простое решение. Близлежащий лес был настолько редким, что нацистам не составило бы большого труда прочесать его. А на открытом поле около железной дороги они едва ли станут искать убежавших евреев. Здесь можно будет легко спрятаться в кустах, замаскировать себя ветками и переждать до следующего утра. Но вначале, конечно, следовало разведать окружающую местность и дороги.

Саша и Калимали пошли в одну сторону, Борис и Аркадий в другую. Через сто пятьдесят метров Печерский и Калимали наткнулись на фермерское поле. Они увидели, что за ним снова начинался густой лес, и вернулись назад.

Через полчаса пришли Борис и Аркадий. «До железной дороги не больше ста метров, — доложил Борис. — Станция находится в километре отсюда. Не доходя до нее, мы видели поляков, которые работают на путях. Немцев и украинцев рядом нет».

Саша распорядился, чтобы основная часть евреев начала прятаться в кустах, а две группы послал поближе к железной дороге и велел им немедленно возвращаться, если заметят что-то подозрительное. Он сказал, что эти дозорные будут меняться каждые три часа. Сам он тоже устроился под кустом и сквозь сон слышал отдалённые голоса поляков. Весь день где-то недалеко летали самолёты, но нацисты около поля не появлялись.

К вечеру, когда всё стихло, евреи снова собрались вместе. Они отдохнули, но были мокрыми и голодными. У Бориса поднялась температура. Они уже снова собрались двигаться такой же цепочкой как накануне, когда заметили в лунном свете двух бегущих в их сторону людей. Было очевидно, что это не немцы, но на всякий случай Саша приказал всем спрятаться, а сам вместе с Борисом, держа пистолеты наготове, пошёл им навстречу.

Пришедшие оказались также двумя русскими военнопленными, бежавшими из Собибора. «Мы были на берегу Буга», — доложили они Политруку.

«Почему вы не перебрались на ту сторону?» — спросил Саша.

«Крестьяне сказали нам, что немцы обшаривают каждый уголок. На всех мостах и подходах выставлена усиленная охрана».

«Вы не видели Люку?». На этот раз вопрос был задан уже автоматически.

«Да», — ответил один из русских. «Она в лесу вместе с группой польских евреев. Они собираются добираться до Хелма».

Сашино сердце подпрыгнуло под рубашкой Люки. Его наполнила радость. Она была жива. Она дышит воздухом свободы, как и он. Где же она сейчас? Кто поведёт её в Хелм? Знает ли этот человек дорогу? И удастся ли им туда добраться? Теперь он мог идти домой, искать Красную Армию, воевать за Россию, за Люку, за всех евреев.

Они шли почти всю ночь и на рассвете остановились на краю другого большого поля. Когда все собрались вокруг, Саша объявил им своё решение: «Мы должны разбиться на маленькие группы и разойтись в разных направлениях. Так мы будем привлекать к себе меньше внимания, и у нас будет больше шансов уцелеть».

Он видел, как люди испугались. Он, его солдаты и их оружие давали им обманчивое ощущение безопасности. «Сейчас я уйду с маленькой группой людей на разведку. Я узнаю, где мы можем купить еды. Мне нужны деньги». Он пустил по кругу свою пилотку, и евреи стали класть в неё золото, рубли, злотые. Затем отобрал группу разведчиков из девяти человек, одних русских. Они взяли с собой всё оружие, оставив остальным одну винтовку. «Я скоро вернусь», — сказал он.

Возвращаться он не собирался. Как русский, находящийся в нескольких километрах от своей земли, как солдат, знающий, что его армия ведёт сейчас бой, он полагал, что у него нет выбора. Свой долг перед беглецами он считал выполненным. Он вывел их из Собибора. Он увёл их от немцев. Что ещё он мог для них сделать? Теперь они были свободны. Они как-то выживали до того, как он встретил их. Теперь им придётся выживать после того, как он уходит от них.

И снова, ориентируясь на Полярную звезду, Саша повёл своих людей к Бугу. Когда они придут к реке, он найдёт подходящее место и время переправиться на Украину.

К рассвету они подошли к деревне. Когда в окнах стали мерцать лампы и начали лаять собаки, он вместе с ещё одним русским постучались в дверь попросить еды и узнать куда им идти.

«Будьте осторожны, — сказал крестьянин, закрывая за ними дверь. — Недавно в Собиборе, где немцы сжигают евреев, был побег. Теперь они везде ищут сбежавших».

Саша не стал говорить ему, что он еврей и что знает, что такое Собибор. Если крестьянин думает, что он русский партизан, так будет лучше. Трудно предсказать, что бы он сделал, если бы заподозрил в Саше еврея. Крестьянин показал, в какую сторону им двигаться, чтобы добраться до Буга. «Идите в Ставки, — сказал он. — Это почти на берегу. И тамошние люди помогут вам. Они ненавидят немцев».

Саша заплатил крестьянину за продукты и увёл своих людей обратно в лес чтобы дождаться ночи. Это было 16 октября.

Через три

«Добрый вечер, — сказал Саша. — Можно войти?»

«Заходите», — на чистом русском языке пригласила женщина.

«Было бы хорошо, если бы вы завесили окно», — предложил Борис.

«Это не трудно», — ответила хозяйка. Старик предложил вошедшим сесть.

Женщина, её муж и свёкор ждали, чтобы Саша и Борис объяснили им, зачем они пришли.

«Можете вы подсказать нам, где лучше переправиться через Буг?» — спросил Борис.

«Я не знаю», — сказал молодой.

Саша повернулся к старику. «А ты, отец? Ты ведь, наверное, живёшь здесь давно? Нам говорили, что около вашей деревни реку можно пересечь вброд».

«Если кто-то вам так говорил, почему же он не пришёл с вами показать это место? Мы ничего не знаем. Если хотите, отдохните у нас немного, но помочь вам мы не можем».

Они проговорили около часа. Саша рассказал старику, что они с Борисом сбежали из лагеря, хотят добраться домой и у него не должно быть причин их опасаться.

«Мой сын тоже сбежал из лагеря для военнопленных», — признался старик.

«Послушай, отец», — сказал Саша. «Если твоему сыну удалось бежать, значит, ему кто-то помог. Почему ты не хочешь помочь нам?»

Старик задумался. «Хорошо, — сказал он. — Мы вам поможем. Но если вас поймают, вы никогда к нам не заходили».

«Договорились», — ответил Саша.

В разговор вступил молодой. «Я проведу вас к реке и покажу брод. Но я должен предупредить, что там очень много патрулей. Недавно был побег из лагеря, где они перегоняют людей на мыло. И теперь немцы осматривают каждый камень. Если вам повезёт, вы перейдёте на ту сторону. Я от всего сердца желаю вам удачи. Но если нет, пожалуйста, не выдавайте нас. Они убьют нас всех».

«Друг мой дорогой, — сказал Саша — И ты, отец. Я не знаю, какими словами вас благодарить». Он помолчал. «Давайте пойдём сейчас, пока нет луны».

«Подождите, — сказала женщина. — Я дам вам на дорогу хлеба».

Саша взял хлеб и поблагодарил женщину и старика, который перекрестил их, как священник.

Сын старика за пятнадцать минут проводил их к реке, показал, где найти брод, и ушёл. Дно было вязкое и, когда они попытались перейти реку, поднимавшиеся пузыри создавали звук кипящей кастрюли. Они перешли на другое место.

Саша добрался до середины реки. Дно здесь было каменистым, вода доставала ему до пояса, и течение было не очень сильным. Сейчас ему было страшнее, чем когда он стрелял во Френцеля или проползал через дырку в заборе около «Ласточкиного гнезда». Если он скажет своим людям, что он не умеет плавать, они настоят на том, чтобы перенести его на руках, но тогда он потеряет свой авторитет. Он решил испытать судьбу и перейти сам. Когда до берега оставалось не более десяти метров, он увидел, что все его солдаты осторожно идут за ним.

Когда они перебрались в Россию, Борису стало совсем плохо, он дрожал от лихорадки. Саша понимал, что его друг дальше идти не может, вероятно, у него воспаление лёгких. Если он начнёт сильно кашлять, он может их выдать, а если он будет сдерживаться, он может умереть.

Саша оставил Бориса с крестьянином, который казался расположен очень по-дружески. Борис был в безопасности, даже хотя он находился ещё за линией фронта. Он был теперь в России, и украинские крестьяне позаботятся о нём, пока он не наберёт достаточно сил, чтобы добраться до Красной Армии или до русских партизан.

Через неделю Саша и его солдаты нашли партизан. Их командир допрашивал его целую неделю. Он не мог рисковать и должен был быть уверен, что Саша и его люди не дезертиры, и что им можно доверять, потому что от этого зависела жизнь членов его отряда. В конце концов, командир принял Сашу и его людей в свои ряды. В его подчинении было около тысячи человек. Он назначил Сашу командовать частью, в которой было четыреста партизан.

Саша командовал подрывниками, которые взрывали железнодорожные пути перед проходом немецких эшелонов. Потом они перешли через линию фронта и соединились с Красной Армией.

Через четыре месяца Саша подорвался на мине и едва не потерял правую ногу. В госпитале после нескольких операцией его вылечили, и он вернулся в Ростов. Он очень долго носил рубашку Люки.

О том, как в действительности сложилась дальнейшая судьба Печерского, см. примечание к главе 43.

Глава 33

Тойви

Тойви оказался между двумя заборами справа от главных ворот. Как он попал сюда, он не помнил, но понимал, что ещё один забор, и он будет свободен. Рядом с ним был Шломо, который прижимал винтовку к правому плечу и целился в стоявшего на вышке украинского охранника.

Бежавший перед ним узник лопатой сбил пару рядов колючей проволоки. Голова и плечи Тойви пролезли в эту дыру, но в этот момент сзади навалились другие. Тойви упал лицом в песок. Кто-то бежал, наступая на его руки и ноги, а новый кожаный пиджак, который он выбрал специально для этого дня, оказался пойманным десятками колючек. Через минуту впереди его стали рваться мины.

Тойви удалось вылезти из пиджака, который остался висеть на проволоке, как будто кто-то повесил его просохнуть. Тойви побежал мимо знака «Осторожно мины» по полю, перепрыгивая через лежащих тут и там убитых евреев. Он упал один раз, потом ещё. Каждый раз ему казалось, что он ранен, но потом он продолжал бежать дальше. Добравшись до леса, он оглянулся. Поле было пустым. Тойви стал одним из последних евреев, которые выбрались из Собибора.

Потом он нашёл Сашу и следовал вместе с его группой. Так же как и остальные, Тойви очень испугался, когда тот ушёл купить еду и узнать, куда надо идти. Он ждал в лесу до утра, пока не стало ясно, что Политрук не вернётся и что надо разбиваться на маленькие группы.

Несмотря на его юный возраст, Тойви было совершенно ясно, что побег из Собибора только начинается. Большинство поляков без раздумий отдадут его немцам. И партизаны тоже скорее убьют его, чем накормят или возьмут к себе в отряд.

Евреи спорили. Пожилые и слабые старались присоединиться к

Когда мальчики вышли на опушку леса, они увидели дым, поднимавшийся над крышами нескольких домов. Все четверо были очень уставшими и голодными, но они не могли решить, следует ли им стучаться в двери. А вдруг поляки схватят их, как только они предложат им деньги? Как они смогут защитить себя без пистолетов и винтовок? У них были только ножи.

Маленькому Дрешеру надоела эта дискуссия. Он пошёл один и постучался в дверь первого дома. Тойви наблюдал за ним из-за деревьев. Когда Дрешер вышел из дома, он не повернул к друзьям, а продолжал идти дальше. Отчасти Тойви был даже рад, что Дрешер отделился от них. Он был таким маленьким и слабым, что рано или поздно стал бы для них обузой.

Проблуждав по лесу ещё какое-то время, Тойви заметил одинокую хижину, около которой стоял амбар. Страх у мальчиков почти пропал. В течение нескольких часов они уже были одни, без Саши, который мог бы их защищать. Они выжили и теперь чувствовали себя более уверенно. Кроме того, им было очень важно узнать, как далеко они ушли от лагеря.

Они постучали в дверь. Никто не отозвался, и они осторожно вошли. В хижине была всего одна комната. Стол, два стула и кровать, где под одеялом спал мальчик. На одеяле лежала кошка. После долгих месяцев, проведенных в Собиборе, эта убогая комната показалась Тойви дворцовыми покоями. Он позавидовал кошке, и ему захотелось тоже растянуться на одеяле и проспать так до конца войны.

Молодая женщина вошла в хижину и, не заметив мальчиков, пошла к кровати будить ребёнка.

«Доброе утро», — сказал Тойви. Удивлённая женщина повернулась к гостям.

«День добрый, господа», — вежливо ответила она по-польски.

«Мы бы хотели купить у вас еды».

«Вы видите, я очень бедная. Я живу здесь одна, без мужа. Но я дам вам, что у меня есть».

Она принесла молоко и хлеб. Когда мальчики осушили свои чашки, они попросили ещё. Женщина налила им молока, оставив немного для себя и сына. Костман предложил ей за этот завтрак золотое кольцо.

«За что? — спросила хозяйка. — За еду? Ерунда. Я вижу, что вы очень голодные и дала вам только то, что у меня было».

Они уговаривали её взять деньги: «Ведь ты небогатая. Идёт война, и тебе надо кормить сына».

Бедную мать это обидело. «Иисус сказал: «Дай хлеб голодному и налей воды жаждущему». Она отодвинула кольцо.

Когда мальчики поднялись из-за стола, женщина сказала им: «Я думаю, что вы, мальчики, из Собибора, где они сжигают людей. Вчера они искали таких, как вы, в соседней деревне. Вам лучше уходить отсюда».

«Как далеко мы ушли от лагеря?» — спросил Тойви.

Она наморщила брови и задумалась, как бы пытаясь точнее вычислить это расстояние. «Собибор… Собибор… Чуть больше трёх километров. В ясный день из-за амбара можно увидеть их сторожевые вышки».

Тойви похолодел. Целых четыре ночи, почти восемьдесят часов, он бежал, полз и продирался через лес, чтобы узнать, что он снова может в ясный день увидеть Собибор. Он был готов заплакать. Им никогда не уйти отсюда. Никогда! Но он не собирался сдаваться.

«Как мы можем добраться отсюда до Люблина?» — спросил он женщину.

Трое мальчиков до темноты просидели в лесу. Принимать решение, куда идти, они доверили Тойви. Это была его часть Польши, он знал здесь города и дороги. Он решил идти домой, в Избицу, как будто что-то невидимое тянуло его туда. По крайней мере, он знал там людей и надеялся, что в родном городе, скорее, чем в незнакомой деревне, найдёт того, кто согласится их спрятать.

Они двигались теперь по дорогам. Это было, конечно, очень рискованно, но гораздо быстрее, чем бродить по лесу, где некого было спросить нужное направление. Тойви шёл впереди, Вайсен и Костман следовали за ним.

К полуночи они увидели дорожный знак «До Избицы 12 километров». Ещё чуть-чуть и Тойви опять будет дома. Конечно, никакого дома нет, потому что и мать, и отец, и брат сгорели в Собиборе. Но сама мысль о том, что он снова окажется в знакомой обстановке, успокоила его. От этого места он знал дорогу к местечку, как свои пять пальцев.

На ночь они забрались в стог сена, чтобы спрятаться от начавшегося дождя. Пальто у Тойви не было. Наутро они снова вернулись в лес и через него дошли до окраины Избицы. Тойви предложил, что он пойдёт один в христианскую часть города к старой знакомой их семьи и предложит ей значительную сумму денег, если она согласится их спрятать. Он объяснил друзьям, что эта добрая и честная женщина хорошо относилась к его отцу и очень уважала его. Вайсен и Костман согласились, но перед уходом отобрали у Тойви все его деньги, золото и драгоценности, чтобы у него не было искушения покинуть их, как это сделал Дрешер. Надев пальто Костмана, Тойви поднял воротник так, чтобы он закрывал его лицо, и зашагал в Избицу.

Мальчик едва узнавал своё местечко. Христиане перекопали все дворы и разрушили многие дома, очевидно разыскивая спрятанные сокровища. Всё было разграблено, двери и окна зияли пустыми проёмами.

«Кто там?» — спросил женский голос, когда Тойви постучал в дверь их знакомой.

«Боже мой! — вскрикнула добрая женщина, когда он назвал себя. — Уходи отсюда. Я боюсь».

«Пожалуйста… Открой мне дверь».

Засов щёлкнул, и дверь слегка приоткрылась. «Что тебе нужно?» — спросила хозяйка.

Тойви предложил ей деньги, если она согласится его спрятать. Женщина ответила, что не возьмёт у него никаких денег, но и не будет прятать его, потому что боится немцев. Они убьют её, если найдут его здесь. И соседи непременно донесут на неё.

Тойви попросил поесть, и она вынесла ему кусок намазанного маслом хлеба. Когда он попытался положить его в карман, чтобы потом поделить с друзьями, она рассердилась. «Ешь сейчас или отдавай назад». Она объяснила ему, что боится. Если его поймают с этим хлебом и заставят сказать, где он взял его, её вытащат из дома и расстреляют на пороге. Тойви съел хлеб, поблагодарил её и вернулся к друзьям.

В ту ночь мальчики выбрались из леса в двух километрах от Избицы, пересекли грунтовую дорогу и

Мальчики съели суп и, опасаясь, что их могут поймать, Костман сказал: «Давайте уходить». Собака продолжала лаять. В этот момент Тойви заметил приближающийся к дому свет карманного фонарика. «Фермер, фермер!» закричал он.

В дом вошёл высокий широкоплечий человек. Его фамилия была Боярский. Когда он увидел что в доме одни мальчики и, вероятнее всего евреи, он позвал жену и дочку. Девочка сразу узнала Тойви, вместе с которым училась в школе.

Боярский предложил мальчикам поужинать. Тойви попросил его спрятать их. Мы заплатим, сказал он.

Боярский заколебался. Он сказал им, что сейчас они должны уйти обратно в лес, а свой ответ он скажет им утром.

На рассвете они снова пришли на ферму. Боярский дал им завтрак, велел спрятаться в куче соломы, днём накормил обедом. Вечером, после того как они приняли душ и поужинали, Тойви разложил на столе перед Боярским часть их сокровищ — бриллианты, золото, ювелирные изделия из платины, немецкие и американские бумажные деньги, рубли, франки, гульдены. Стоимость выложенного составляла несколько сот тысяч долларов. Глаза хозяина загорелись от жадности.

Девочка примерила несколько колец, её мать предпочитала серьги. Но сам Боярский ещё не мог принять решения. Он сказал мальчикам, что риск слишком большой, и невозможно предсказать, как долго ему придётся их прятать, пока сюда не придут русские. Ему нужен для размышлений ещё один день, а сегодня они опять могут переночевать в соломе.

Боярский разбудил их в полночь. «Ладно, — сказал он. — Русские скоро будут здесь».

После того как мальчики отдали ему четвёртую часть показанных накануне денег, он провёл их в амбар, оторвал от стены пару досок и велел забираться внутрь, где сделал для них убежище. Крышей служила прикрытая соломой поверхность большого стола, стены были сложены из брикетов прессованной соломы, а пол покрыт листьями.

Там они провели три недели, имея возможность днём только лежать или переползать друг через друга. Боярский регулярно приносил им еду, а вечером выпускал из укрытия, чтобы мальчики могли размяться. Ночи стали холодными, и они дали ему ещё денег, чтобы он купил одеяла, керосиновую лампу и сигареты. Но когда они попросили его отвести их к партизанам, чтобы они могли воевать с немцами, Боярский категорически отказался. Он сказал, что не знает никого, кому бы мог полностью довериться. Это очень опасно, а он должен думать о своей жене и дочери.

Это показалось мальчикам подозрительным, и они решили, что Боярский не хочет выпускать их из этого убежища, пока не высосет все их деньги. Время от времени он просил «в долг» то пару обуви, то пиджак, то рубашку. Он никогда не возвращал одолженных вещей и скоро они остались только в нижнем белье и в брюках, а на всех троих у них был один свитер.

Однажды ночью собака начала лаять громче и дольше чем обычно. Мальчики проснулись от доносившихся из дома голосов, а потом в амбар вошли несколько человек и стали палками прокалывать груды соломы.

«Кого ты здесь прячешь?» — спросил кто-то Боярского.

«Никого. В доме нет ни одного постороннего».

«Тогда отчего ты вдруг стал таким богатым, и вся семья так хорошо одета? Все это видят. Мы тоже хотим свою долю. Отдавай своего еврея, и мы с ним разберёмся».

Боярский начал плакать и клясться, что не прячет в доме ни одного еврея. Тойви понимал, что если их сейчас найдут, то убьют всех вместе с семьёй Боярских, чтобы завладеть их деньгами. Мальчики боялись пошевелиться, хотя иногда палки просовывались в убежище прямо перед их лицами. Стоило ли переживать весь побег, мучиться в лесу и прятаться в соломенной норе, чтобы быть застреленным ненавидящими евреев поляками-христианами? Только когда собака перестала лаять, они поняли, что визитёры ушли.

Боярский вернулся в амбар. «Вы видели? — жалобно спросил он. — Ещё немного, и нас бы всех убили. Что будем теперь делать?». Тойви уверил его, что ночные гости убедились в том что он никого не прячет и никогда больше сюда не придут. Но Боярскому этого было мало. Он успокоился только после того, как Тойви дал ему ещё денег и пообещал, что после освобождения добьётся для хозяина дома награды от государства.

Однажды Боярский пришёл к ним и сказал, что фронт приближается, и многие из тех, кто был на службе у немцев, бегут в Германию. Но дни тянулись один за другим без изменений. После визита ночных пришельцев Боярский перестал даже вечерами выпускать мальчиков из их убежища и кормил только один раз в день. Когда у них закончился керосин, он отказался дать им другую бутылку. В полной темноте они совершенно потеряли чувство времени и отсчитывали дни, откладывая соломинку в кувшин после того, как хозяин приносил им еду.

Пришла зима. На просьбу отпустить их к партизанам Боярский отвечал категорическим отказом. Что они могли сделать? Если решиться уйти самим, без верхней одежды они замёрзнут через несколько часов. Кроме того, Боярский догонит их по следам на снегу. И как бы плохо он к ним не относился, эта нора в его амбаре была их единственным убежищем.

А поведение Боярского становилось всё более непредсказуемым. Он мог прийти в амбар в середине дня и через солому сказать мальчикам: «Скоро нашим страхам придёт конец. Говорят, русские начали наступление, и фронт уже совсем близко». А через неделю он приходил в другом настроении: «Если бы я знал, что это будет так долго, я бы не впустил вас в дом… Какой позор ляжет на всю мою семью, если люди узнают, что я прятал евреев».

Мальчики понимали, что все эти заявления — просто дешёвая грязная игра, чтобы выманить у них больше денег и золота. И они продолжали всю зиму откупаться от него этими подачками, утешая себя тем, что большинство других поляков на его месте давно бы ограбили их и убили. Они считали, что им повезло. У них есть убежище. У них есть силы. Они переиграют этого фермера, потому что их запаса золота и бриллиантов хватит на всю войну.

Вот уже пять месяцев ни один из них не вставал во весь рост, не выходил во двор, не дышал

Это случилось 23 апреля 1944 года. Они жили в своей норе уже полгода, а русские ещё не пересекли Буг. В эту ночь они были особенно голодными, потому что Боярский несколько дней не приносил им еды. А накануне он забил гвоздями ведущие в их убежище доски, и теперь нора превратилась в тюрьму. Тойви лежал у наружной стенки, прислушивался к порывам ветра, отгонял мысли о куске тёплого хлеба и пытался уснуть. Без рубашки ему было холодно и, как он часто делал это зимой, Тойви перелез в середину, оттеснив Костмана к наружной стенке. Вскоре они услышали во дворе шаги. Наверное, Боярский наконец принёс им еду.

Шаги остановились около их укрытия. Костман повернулся, чтобы через дырки в соломе разглядеть пришедшего. Кто-то начал отдирать доски амбара, потом наступила тишина, как будто Боярский прислушивался к их дыханию. Они ждали, что он им скажет, но услышали выстрел.

Пуля попала в Костмана. Он отчаянно вскрикнул, изогнулся, и кровь из его раны стала заливать Тойви и Вайсена. Они вжались в угол и, когда вздрогнувший в последний раз Костман замолчал, они поняли, что он убит. Кто будет следующим? Во дворе стало тихо. Может быть, тот, кто застрелил Костмана, не знает что их здесь трое? Может быть, он уже ушёл?

Но шаги стали слышны снова, и теперь кто-то старательно отдирал доски их убежища. Как две мыши мальчики начали закапываться в кучу соломы.

«Их здесь нет», — сказал незнакомый голос.

Тойви почувствовал, как из-под него вытягивают одеяло.

«Я нашёл одного», — сказал другой, осветив лицо Тойви карманным фонариком и направив на него пистолет.

«Не надо, пожалуйста, не убивай!» — стал просить мальчик.

Молодой мужчина с пистолетом смотрел прямо ему в глаза. «Где первый?», — спросил он.

«Мёртв».

«А ещё один?»

«Рядом со мной».

Тойви услышал ещё один выстрел. Как будто раскалённая кочерга ударила его в челюсть и пронзила острой болью. Больше он ничего не слышал. Не задумываясь ни на долю секунды, так как будто он делал это всю жизнь, Тойви закрыл глаза и медленно повалился на пол. Он не чувствовал боли, даже не испытывал страха. Он даже не был уверен, жив он или уже умер. Его дядя когда-то говорил, что в течение трёх дней после смерти человек ещё может слышать и что-то чувствовать. Может быть, он уже мёртв?

Приоткрыв щелку левого глаза, Тойви увидел, как выстреливший в него человек разговаривает с другим мужчиной. Может, попросить его прикончить меня? Это лучше, чем умирать от мучений или быть похороненным заживо. Но он продолжил разыгрывать мертвеца.

Кто-то накинул ему на ноги петлю и вытащил из укрытия. Он мешал им добраться до Вайсена. Лежа на спине в грязи под холодным дождём, он видел силуэты мужчин, забиравшихся в их нору. Он даже повернулся на бок, чтобы лучше разглядеть их, но заметив, что они вылезают назад, снова повалился на спину.

«Может, стоит всадить в него ещё одну пулю?», — спросил Боярский. Тойви узнал его голос и напрягся, чтобы не была заметна его дрожь. Удастся ли ему сдержать её? Они могут заметить это и понять, что он ещё жив. Краешком глаза он увидел, как выстреливший в него мужчина наклонился и положил ему руку на рот, проверяя не дышит ли он. Тойви замер. Мужчина поднял его руку посмотреть, нет ли на ней колец и сказал Боярскому: «Не трать на него патрона. Он готов».

Убийцы снова пошли к амбару, и Тойви видел, что теперь к ним присоединилась жена хозяина. Вскочить и убежать сейчас было нельзя. Ему придётся лежать в этой холодной грязи и ждать. Может быть, они оставят его здесь до рассвета.

«Не стреляй!» — услышал он крик Вайсена. «Не…»

Четыре громких выстрела, крик и потом тишина. Мужчины снова втащили Тойви в амбар и бросили его лицом вниз. Кровь опять стала течь из его раны в нижней челюсти.

«Мы проверим вещи этих евреев утром, когда будет светло», — сказал Боярский. Перед тем как уйти, убийцы стащили с Тойви штаны.

«Костман? Костман, ты жив?», — прошептал Тойви, когда убедился, что в амбаре никого нет. Он нащупал тело друга, повернул его на спину и понял, что тот мёртв. Потом он раскопал в соломе тело Вайсена, в кошельке которого они держали большую часть своих денег и ценностей. Тойви был уверен, что четыре выстрела оборвали его жизнь, но когда он положил руку на его грудь, ему показалось что Вайсен дышит.

«Шмуль, ты живой?»

Глаза Вайсена приоткрылись. «Ах, это ты, — чуть не закричал он. — Я боялся, что это опять они».

«Как ты?»

«Ничего. В меня попала только одна пуля».

«Деньги при тебе?»

«Я спрятал их в солому».

Они нашли кошелёк, выбрались из амбара и, голые, под дождём побежали на заброшенную кирпичную фабрику в Избице, где когда-то Тойви играл с мальчишками в прятки. Это было так давно. Только когда они добрались до неё, мальчики присели отдохнуть. Теперь Тойви мог заняться своей челюстью. Кровь перестала идти из неё и оставалась только открытая рана. Тойви решил, что пуля не пробила кость и рикошетом отскочила в солому.

Рана Вайсена была ещё менее опасной. Три первые пули вообще не задели его, но он продолжал кричать, притворяясь раненым. И только четвёртая пуля попала ему в палец, когда он закрывал руками лицо. Она ещё торчала из кости, и мальчики сами вынули её.

Они считали, что им повезло. Если удастся избежать инфекции, они будут жить. Мальчики понимали, что Боярский будет искать их не только в лесу, но и в городе. Они были свидетелями совершённого им убийства, кроме того он знал, что у них ещё есть деньги.

Тойви и Вайсен решили разделиться. Если одного из них поймают, другой ещё может уцелеть. Вайсен решил уйти в лес. (Тойви никогда больше его не видел). Сам он постучался в дверь к Роману, своему школьному приятелю-католику. Роман уговорил отца спрятать Тойви

Через три месяца, в июле 1944, в город вошли русские. Солдаты в зелёной форме на танках, на машинах, в сдвинутых на затылок пилотках. Немцы ушли на запад. Всё кончилось. Тойви был свободен. Он выжил. Он всегда знал, что выживет.

Он так мечтал об этом дне, так надеялся увидеть русских солдат, увидеть, как бегут от них немцы, вдохнуть запах победы. Он должен был быть вне себя от радости, а он не ощущал ничего, кроме глубокой печали.

Он чувствовал себя опустошённым и совершенно одиноким.

Глава 34

Эстер

Когда двор лагеря I взорвался от крика «Ура! Ура!», Эстер должна была быстро принять решение. Бежать ли ей вместе с толпой к главным воротам, или к забору около мастерской плотников. Она выбрала второй путь.

Бежавший перед ней мужчина приставил к забору лестницу. Эстер как белка вскарабкалась по ней и прыгнула вниз. Ров она перебежала по проложенной над ним доске, а потом пролезла под второй забор. Следом за ней бежал её близкий друг Самуил. На поле перед ними начали взрываться мины, и она просила бога, чтобы он помог ей не наступить на одну из них.

Украинцы на вышках открыли огонь по бегущим через поле узникам. Евреи не пытались, как солдаты, бросаясь из стороны в сторону, уклоняться от прицельного огня, а бежали к лесу как выпущенные из лука стрелы. Эстер почувствовала, как боль резанула её голову выше правого уха и ощутила, что по шее полилась кровь. Боль быстро исчезла, но кровь продолжала течь.

А потом наступила слабость. Она не могла сохранять прежнюю скорость и попыталась ухватиться за бегущую рядом девушку. «Отцепись от меня! — резко крикнула та, отталкивая Эстер в сторону. — Отцепись! От…» В этот момент девушку настигла пуля охранника, и она упала на землю в середине своего крика.

Хотя и очень медленно, Эстер сумела добежать до спасительного леса. Здесь Самуил осмотрел её рану. Пуля только задела голову и оставила на коже длинную глубокую царапину.

Вскоре к ним присоединились ещё девять евреев, которые не могли решить, в какую сторону идти и как избежать неминуемой нацистской погони. Они предложили держаться вместе. Эстер сказала им, что она намерена идти в город Янов, где у друга её отца была большая ферма. «Так велела мне приснившаяся недавно мама, — объяснила она. — Мама сказала, что там я буду в безопасности».

Эстер понимала, что при выборе жизненно важного решения не очень разумно полагаться на сновидение. Но сейчас было не до логики. С тех пор, как четыре года назад немцы вторглись в Польшу, она всегда делала то, что говорил ей инстинкт. И до сих пор оставалась живой. Она и дальше будет доверять своему внутреннему голосу.

Остальные десять евреев, все мужчины, не могли предложить лучшего плана и решили идти вместе с Эстер. Она сказала, что если им удастся добраться до Янова, то её знакомый спрячет их всех. По крайней мере, они будут знать, в какую сторону идти и имя фермера, который не выдаст их немцам. О чём ещё можно мечтать в такой ситуации?

И они тронулись в путь перебежками и ползком, преодолевая возникающие перед ними препятствия. Когда мужчины уставали, некоторые из них начинали жаловаться и выражать недовольство: «Нас всех убьют, пока мы найдём этого фермера». Но поскольку не могли предложить ничего другого, то продолжали тащиться за Эстер. Однажды они встретили в лесу партизан, которые, казалось, не были настроены враждебно к евреям. Часть мужчин хотела остаться с ними. Эстер сказала, что они могут делать, что считают нужным, но ей мама велела идти на ферму, и она пойдёт туда. Вся группа снова последовала за ней.

Они шли три ночи, днём спали под кустами, и воскресным утром 17 октября подошли к деревне Новосёлки. Крайний дом был совсем недалеко от леса. Следует ли им пойти туда за едой? Имеет ли смысл просить фермера, чтобы он спрятал их? Одиннадцать евреев провели короткое совещание и решили, что к фермеру пойдут только трое. Если он увидит, что их одиннадцать, скорее всего сразу испугается и не примет их. А если окажется негодяем и задержит троих, остальные восемь смогут убежать.

Эстер, Самуил и Аврам постучали в дверь. Открывший её хозяин перекрестился и пригласил их войти. «Быстро, чтобы никто не видел», — сказал он. Фермер уже знал о том, что произошло в Собиборе и понимал, кто пришёл к нему в гости. Увидев на голове Эстер рану, он предложил промыть её горячей водой. Сказал, что собирается на воскресную мессу и попросил евреев подождать, пока вернётся.

Эстер с помощью Самуила промыла рану и отрезала прилипшие к ней волосы. Потом они стали ждать. Отправился ли фермер на мессу или искать немцев? Не продаст ли он их за килограмм сахара? Или действительно поможет им? Они ждали.

Когда фермер вернулся, он первым делом смазал рану Эстер какой-то целебной мазью, а потом предложил евреям разделить с его семьёй обильный воскресный завтрак.

«Можете вы спрятать нас? — спросила Эстер после того как они поели. — У нас есть деньги».

«Да», — без колебаний ответил хозяин, как будто ожидавший этот вопрос.

Но Эстер не собиралась отказываться от своего намерения. «Я хочу идти в Янов. Там у меня есть друг. Можете вы показать нам дорогу?».

«Мой сын выведет вас на неё, — сказал фермер. — А если ваш друг не захочет вас принять, возвращайтесь сюда. Я вас спрячу».

Эстер предложила ему деньги, но он отказался. Когда они уходили, фермер перекрестил их в дорогу, чтобы бог уберёг их от немцев, которых он тоже ненавидел. Эстер, Самуил и Аврам вернулись в тот лес, где они оставили остальных восемь евреев, но они исчезли. Наверное решили, что нас поймали или что мы их бросили, подумала Эстер. Ну что ж, пусть им повезёт снова встретить партизан. Что касается её, только Янов. Эстер поблагодарила сына фермера, который указал им направление, и они остались в лесу ожидать наступления темноты.

Путь до фермы Стефана Марцинюка занял у них одиннадцать ночей. После Первой мировой войны Марцинюк сбежал из коммунистического плена и жил на чердаке мельницы, хозяином которой был отец Эстер.

«Как ты можешь так жить? — спросил его когда-то отец Эстер. — Живёшь на чердаке, не работаешь, а твоя жена ждёт ребёнка».

«Что я могу сделать, если у меня нет ни гроша, — ответил тот. — Я пекарь. Если бы у

«Я дам тебе муку. Заплатишь, когда сможешь» — предложил тогда её отец.

Через несколько лет Стефан Марцинюк стал одним из самых богатых людей в Хелме. Ферма в Янове была одним из его владений. Он и отец Эстер были как братья. Оба были религиозными, и для них не имело значения, что один еврей, а другой христианин. Они взаимно уважали убеждения друг друга, их дети играли вместе, и обе семьи вместе отмечали религиозные и светские праздники. Эстер знала, что старый друг отца встретит её, как родную дочь.

Когда она обнаружила, что на ферме Марцинюка никого нет, она постучала к тем, кто ухаживал за их домом. Открывший дверь человек решил, что перед ним партизаны. «Берите всё что хотите, только не стреляйте», — попросил он.

Эстер сориентировалась мгновенно. Пусть он лучше думает, что мы партизаны, а не евреи. «Я пришла не за тобой, — сказала она. — Мы ищем хозяина. Мы должны убить его»

«За что? В чём его вина?».

«Не твоё дело. Где он? — потребовала Эстер. — Мы должны с ним кое-что уладить».

«Он не живёт здесь. Он приезжает сюда раз или два в неделю».

«Хорошо. Тогда дай нам хлеба, и мы уйдём».

Это была прекрасная, огромная по польским меркам ферма. Она была окружена деревянным забором, к дому вела обсаженная деревьями дорога. Дом был двухэтажным, во дворе амбары, коровник и два курятника. За домом были два пруда и несколько маленьких строений.

Эстер предложила, чтобы они устроились в амбаре для сена. Отсюда они могли наблюдать за домом, за воротами и за дорогой. «Мы будем ждать его», — сказала она.

Ожидание длилось трое суток. За это время они видели, как во двор пару раз наведывались партизаны, чтобы украсть нескольких куриц и яйца. Самуил начал нервничать. «Давай присоединимся к ним, — предложил он. — По крайней мере, будем не одни».

«Если хочешь, иди, — ответила Эстер. — Я буду ждать».

«Я останусь с тобой», — сказал Самуил, во всём доверявший Эстер. В Собиборе она дважды в течение одного дня спасала ему жизнь.

*

Самуил работал на конюшне, обслуживая кобылу коменданта Силли и серого мерина Эмиля. Однажды Вагнер обнаружил, что он спрятал в сено золото. В тот же день он поймал двух поваров, которые украли на кухне продукты. Нацист заподозрил, что все трое планировали совместный побег.

Он вошёл в барак, где работала Эстер, и направился прямо к ней. «Я только что убил двоих поваров». На его ботинках ещё была видна кровь. «Следующий Соломон». Так Вагнер всегда называл Самуила.

«Если вы кого-то убили, я уверена, что он заслужил это», — сказала Эстер чтобы его успокоить. Она умела так разговаривать с этим непредсказуемым нацистом, что обычно он к ней прислушивался. — Но почему Соломон?»

«Золото в сене, — ответил он. — Побег».

«Зачем Соломону бежать отсюда? Ему здесь так хорошо. Прекрасная еда и одежда. Что он будет есть, если убежит отсюда? Что он будет делать? Он ведь не умеет даже читать».

«Ах ты, умница, — сказал Вагнер. — Ты хочешь задурить мне мозги?».

«Нет, не хочу».

«А зачем прятать деньги?»

«У Соломона никогда раньше не было денег, — сказала Эстер. — Может быть, он просто хотел иногда подержать в руках что-то настоящее. И кроме того, ведь вы не знаете точно, что это именно он спрятал их».

Гнев Вагнера растворился от логики Эстер. Он приказал Самуилу до темноты внести обратно в конюшню всё вытащенное оттуда сено. Это была невыполнимая работа.

Вечером Эстер разыскала Вагнера. «Лошади должны идти в конюшню. Им надо есть и спать, — сказала она ему. — Они голодные. Самуил не может подготовить им место».

«Ну и что?»

«Ничего. Это значит, что лошади останутся на ночь на улице и голодными. Может кому-то следует помочь Самуилу подготовить для них конюшню?»

«Иди помогай, умница, — сказал Вагнер. — Ты опять задуриваешь мне мозги».

*

Самуил верил в то, что Эстер обладает невероятной способностью сказать самую нужную вещь в самое нужное время. Он не собирался с ней расставаться.

На третий вечер он сходил к соседям купить молоко, хлеб и овощи. Они ели уже в темноте, забравшись на самый верх прессованных брикетов из сена почти под крышей амбара высотой с трёхэтажный дом. Самуил не мог найти вторую бутылку молока и вместе с Аврамом сполз вниз.

«Я нашёл её», — крикнул он Эстер на идиш.

И как раз в этот момент чья-то высунувшаяся между брикетами сена рука схватила Эстер. «Кто это? Кто это?» — закричала она в испуге.

«Неважно кто, — ответили ей на идиш. — Сиди тихо и молчи».

«Идель? — спросила она. — Идель, это ты?». Эстер была в шоке. Она была уверена, что слышала голос брата. Уже больше года она считала, что нацисты убили его после того, как он бежал из рабочего лагеря и был пойман. «Это я, Эстер».

Вывернув ей руку за спину, мужчина прижал нож к её горлу. «Ты будешь сидеть здесь до рассвета. И если твои друзья попытаются что-нибудь сделать…»

Эстер молилась. Когда утренний свет стал проникать через щели в стенках амбара, мужчина смог разглядеть её. «Эстер, Эстер», — без устали повторял он, обнимая и гладя чудом вновь найденную сестру. Потом они вместе расплакались.

Она рассказала ему о своём сне. Он рассказал ей о том, как бежал из лагеря и добрался до этой фермы, и как Марцинюк встретил его, как родного сына. Идель, как бобёр в пруду, вырыл в сложенных брикетах целую систему туннелей, обеспечивающих ему приток свежего воздуха, возможность наблюдать за теми, кто приходит на ферму, и удобное жилище. «Когда Марцинюк вернётся, я скажу ему, что ты здесь со своим другом, а про Аврама говорить не буду. Еды, что он нам даёт, хватит на всех», — сказал он сестре.

В эту ночь Эстер спала, как на облаке любви. У неё снова есть брат. Она окружена заботой. Мама была права. Здесь на ферме она переживёт войну и останется живой.

На следующий день около амбара раздался громкий свист. Так Стефан Марцинюк давал знак Иделю о том, что он вернулся и опасности нет. Идель рассказал ему об Эстер. Он знал, что Стефан примет и её, но как он отнесётся к Самуилу, совершенно постороннему для него человеку?

Марцинюк прижал Эстер к своей груди. Конечно, он слышал о Собиборе. Кто не слышал? Но он так долго уже привык считать, что её нет в живых.

Зима и весна прошли очень спокойно. В туннелях Иделя хватало места для всех четверых, Марцинюк или его сын приносили им еду и сообщали новости о войне. Фронт придвигался близко к Бугу, и русские скоро должны быть в Янове.

В конце июня на ферме Марцинюка остановилась немецкая воинская часть. Эстер, Идель, Самуил и Аврам по очереди наблюдали за каждым шагом солдат. Положение было опасным. Все уже знали о немецкой тактике «выжженой земли». Даже если нацисты не обнаружат их присутствия, евреи боялись, что солдаты могут сжечь прекрасную ферму и высоко поднявшуюся пшеницу, чтобы это не досталось Красной Армии. И сгореть в стоге сена было ещё хуже, чем получить пулю в спину.

«При первой возможности мы бежим отсюда», — сказал Идель. С молчаливого согласия остальных он стал теперь их лидером. В нижнем этаже своего лабиринта они заготовили трёхдневный запас провизии, но неожиданный случай помешал их плану.

Двое немецких солдат сидели во дворе и чистили свои карабины. Наблюдавший за ними Идель услышал выстрел и один из солдат упал мёртвым. Идель не мог определить, выстрелил ли карабин случайно или один солдат намеренно убил другого. Также не могли прийти к определённому выводу и немецкие офицеры. Они создали специальную комиссию по расследованию этого инцидента, и комиссия не нашла лучшего места для заседаний, чем амбар, где прятались евреи, потому что здесь было не так жарко, как на улице.

Весь день с утра до вечера сюда по очереди вызывали всех свидетелей происшествия и подолгу их допрашивали. В середине дня одному из следователей показалось, что он услышал шум из сложенных, как кирпичная стенка, брикетов сена. Была объявлена тревога и солдаты стали раскидывать брикеты в стороны. Евреи достали свои ножи и приготовились к последнему бою. Они надеялись, что перед смертью им удастся зарезать хотя бы двух-трёх немецких солдат. К счастью, до этого не дошло. Убедившись, как плотно прилегают друг к другу брикеты, офицер приказал солдатам прекратить раскопки.

Допросы продолжались поздно вечером, и Идель знаками показал остальным, чтобы они спускались вниз, где у него была выкопана пещера. Если немцы решат сжечь ферму, пещера на какое-то время предохранит их от огня. А если утром представится возможность бежать, то лучше делать это отдохнувшими. Тесно прижавшись друг к другу, они уснули.

Первым проснулся Идель. Он прошептал остальным, что полезет наверх разведать обстановку. Эстер боялась, что шум привлечёт внимание немцев, но решения принимал командир. Через минуту они услышали его радостный голос: «Они ушли. Вылезайте сюда».

На полу амбара они нашли три брошенных винтовки, три буханки хлеба и три связки лука. Присоединив это к своему неприкосновенному запасу, они побежали через пшеничное поле, начинавшееся сразу за амбаром.

На опушке леса Эстер предложила отдохнуть. За десять дней, проведённых в тёмном лабиринте Иделя, их глаза отвыкли от дневного света, и теперь они открывали их с трудом. А лица и руки были такого цвета, как свадебный наряд невесты.

Был жаркий июльский день. Они лежали на солнце, и вдруг в лесной тишине раздалась артиллерийская канонада. Снаряды рвались впереди и сзади беглецов. Они поняли, что оказались на самой линии фронта между немцами и русскими. Все четверо настолько привыкли к кризисным ситуациям, что не испугались. Если суждено погибнуть, что может быть лучше, чем случайная пуля? Смерть будет лёгкой и быстрой. Лёжа в пшенице, они прислушивались к разрывам, пытаясь определить, кто выигрывает бой.

Поздно вечером они вернулись на ферму. Марцинюк был очень рад, когда снова увидел своих постояльцев. «Слава богу, а то я думал, что они вас поймали. Идите в своё укрытие, до утра вы будете в безопасности».

Он разбудил их перед рассветом. «Я выкопал для вас бункер в лесу. Теперь вам лучше прятаться там, потому что немцы сжигают всё, что может достаться русским», — сказал он.

Они прожили в лесу до тех пор, пока бои переместились на другой участок фронта и снова вернулись в своё соломенное гнездо. А через несколько дней на ферму пришла рота немецких солдат. Они привели с собой под конвоем пятьсот украинцев, которых под угрозой оружия выгнали из соседних деревень и заставили копать окопы и траншеи. Теперь их амбар превратился в маленькую тюрьму, выбраться из которой было невозможно. Во дворе всё время находились десятки врагов.

К концу дня многие украинцы так уставали, что ложились спать прямо на земле. Некоторые заходили в амбар, чтобы набрать для подстилки соломы. Евреи тихо сидели в своём укрытии и слушали все их разговоры. Они были уверены, что на этот раз немцы сожгут ферму.

Однажды вечером немецкий офицер приказал всем бывшим в амбаре украинцам выйти во двор. «Нельзя упустить такой случай, — прошептал Идель. — Мы должны бежать немедленно». Он откинул закрывавший выход брикет соломы и почти налетел на украинца, который не послушался приказа и остался в амбаре.

«Ты прячешься здесь от немцев?» — спросил его усталый землекоп.

От неожиданности Идель растерялся, но быстро пришёл в себя. «У нас есть ножи, — сказал он украинцу. — Так что если ты поднимешь шум, мы убьём тебя».

«Не бойся. Я ненавижу их ещё больше чем ты».

Идель успокоился. «Я вижу, что ты голодный. Дать тебе что-то поесть?»

«Хлеба, — сказал украинец. — Вам сейчас нельзя выходить. Идите назад. Я буду сторожить. Не беспокойтесь».

Скоро в барак вернулись остальные украинцы и стали растаскивать из брикетов солому. Один из туннелей Иделя при этом обрушился, но это заметил только тот украинец, который уже знал, в чём дело. Для того, чтобы отвлечь внимание других, он громко сказал: «Эй, кто хочет хлеба?»

Товарищи бросились к нему. «Где ты взял?»

«Нашёл в соломе. Хозяин, наверное, ночевал здесь вчера и забыл».

«Давай перероем весь амбар. Может, он спрятал здесь не только хлеб?» — стали кричать голодные землекопы.

«Не трудитесь. Я уже проверил всё что можно. Больше ничего нет».

Украинцы разделили хлеб и провели в амбаре ещё три часа, пока немецкий офицер опять не вызвал их во двор.

«Слушайте, мы уходим, — сказал их знакомый, снова подойдя к соломе. — Я буду сторожить вас до последней минуты. Не бойтесь. И удачи вам!».

«Может, дать тебе денег или ещё хлеба?» — спросил Идель.

«Я не могу ничего взять, они сразу начнут подозревать неладное».

Через щель Идель видел, что украинцы начали строиться. Кто-то заглянул в

А на следующее утро в амбар с радостным криком вбежал Марцинюк. Ночью русские вошли в Янов. Они были свободны.

Глава 35

Шломо

Шломо выстрелил из своей винтовки по украинцу на сторожевой вышке четыре раза, но разглядывать результаты стрельбы ему было некогда. Он заметил, как мимо него пробежал Политрук и, схватив маузер, помчался за ним. Он пролез за Сашей через дырку в заборе и бежал до леса без остановки, хотя видел, что на поле остались лежать Нойет и Янкус. Шломо решил, что они убиты, но сейчас не время предаваться горю и оплакивать погибших. Хотя Мозеса поблизости тоже не было, Шломо надеялся, что он сумел добежать до леса. Теперь он видел своё спасение в Политруке и старался не отставать от него ни на шаг.

Когда Саша сказал, что уходит, чтобы узнать направление и достать продовольствие, один из русских потребовал, чтобы Шломо отдал ему свою винтовку. Мальчик вцепился в неё обеими руками. Это его винтовка. Он сам, а не русский, достал её. Он стрелял из неё в Собиборе и он пронёс её через лес. Винтовка придавала ему уверенность.

«Но ты не знаешь, как ею пользоваться», — возразил русский.

«Тебе придётся драться со мной за неё», — предупредил Шломо, прижимая винтовку к груди.

«Тогда пойдём с нами», — предложил русский. Он видел, что мальчик настроен очень серьёзно. Может быть, потом он отдаст винтовку, когда рядом не будет так много польских евреев. Но остальные запротестовали. «Шломо останется с нами, — сказал кузнец Леон. — Нам нужна хоть одна винтовка. Что если на нас кто-нибудь нападёт?».

Русский согласился.

Пока Политрук не вернётся с продуктами, Шломо будет их командиром. «Это смешно, — думал мальчик. — Одна винтовка на шестьдесят человек. Ну, ладно. Это только на несколько часов. Потом командиром снова будет Политрук».

Перед рассветом Шломо услышал стрельбу с той стороны, куда направился Печерский. Он решил ждать, евреи начали спорить. Одни считали, что всех русских убили. Разве вы не слышали, сколько было выстрелов? Другие были убеждены, что Политрук их бросил. Что им делать теперь?

Шломо предложил всем разбиться на маленькие группы, как советовал Политрук перед своим уходом. Но тут возникли очень сильные разногласия. Каждый хотел идти вместе со Шломо, потому что только у него одного была винтовка и к ней двадцать патронов. «Забудьте про Политрука, — говорил им Шломо. — Забудьте о том, чтобы пересекать Буг. Мы поляки, а не русские. Если мы будем держаться вместе, мы сразу привлечём к себе внимание. И тогда не останется никого, чтобы рассказать миру о Собиборе. Кроме того, пока нас так много, мы никогда не решим, в какую сторону идти. Маленькая группа примет решение гораздо быстрее».

Евреи согласились со Шломо в принципе, но начали спорить, кому с кем идти. В конце концов, в самой большой группе со Шломо оказалось семнадцать человек, включая двух кузнецов и двух портных. Остальные сорок два еврея разбились на мелкие группы и решили действовать самостоятельно.

Поскольку у него не было никакого плана, Шломо вёл своих людей ночью, а днём они спали под деревьями. Однажды их разбудил звук дизельных моторов. Шломо сказал всем оставаться на местах, а сам пополз в сторону, откуда доносился шум. Сквозь деревья он увидел, как на дороге остановились несколько грузовиков и из них стали выпрыгивать солдаты. Он побежал назад и велел всем прятаться, как только можно.

Немцы прошли всего в двухстах метрах от их лагеря, периодически стреляя во все стороны. Шломо ожидал услышать крики раненых, но кроме отрывистых немецких команд ничего слышно не было. Он понял, что немцы наугад прочёсывали лес и надеялись, что их стрельба спугнёт евреев, если они прячутся где-то рядом. Никто из его людей не струсил.

Через некоторое время немцы опять прошли мимо него, на этот раз даже ещё ближе. Но теперь они не стреляли, а только громко разговаривали друг с другом, не обращая внимания на то, что происходит поблизости. Шломо и его группа остались в этом лесу до наступления темноты. Из этого случая он сделал для себя вывод, что надо держаться подальше от больших дорог, потому что около них немцам легче искать убежавших евреев.

Поздно вечером Шломо заметил стоявший недалеко от леса одинокий дом. Стараясь избежать ненужных сюрпризов, он несколько раз обошёл его вокруг. Убедившись, что в доме тихо, Шломо и двое сопровождавших его евреев вошли внутрь. Дом был пуст, только в последней комнате они нашли старика, который сильно испугался, увидев винтовку. «Не стреляйте! Не убивайте меня!» — стал просить он.

«Мы партизаны, — сказал Шломо. — Нам нужны продукты. Не бойся, мы тебя не обидим».

Старик успокоился и дал вошедшим буханку хлеба, которую они тут же съели. Кроме травы и листьев, это была их единственная еда за последние четыре дня. Шломо оставил старику золотую монету, и они ушли.

В эту ночь восемнадцать евреев наткнулись на такое большое болото, что не могли его обойти. Луны не было, моросил дождь, они были измучены и обессилены голодом. Только под утро они нашли островок, где росли высокие деревья. Решив, что назавтра они выберутся из этой грязи, евреи остались на нём переночевать.

Следующая ночь ушла на форсирование этого бесконечного болота. Кузнец Леон был ранен в ногу. Туда, очевидно, попала инфекция, нога распухла, и он едва мог идти. Новые сапоги Шломо так натёрли ему ноги, что он выкинул их и шёл босиком. К утру деревья стали редеть, и они наконец выбрались на сухое место. На опушке леса Шломо велел спутникам подождать, а сам пошёл посмотреть, куда они пришли.

Когда он раздвинул ветки берёзы, его сердце замерло. В трёхстах метрах от себя он увидел сторожевые вышки и главные ворота Собибора. Пять дней блужданий, страх, боль, усталость, голод, и он снова стоит босиком на пороге ада. Что теперь делать?

Он немедленно увёл свою группу обратно в лес. От одной мысли, что они оказались у самого входа в лагерь, мурашки пробегали по его коже. Но, успокоившись, Шломо решил, что это к лучшему. Где менее

Они провели этот день на сухом месте, а ночью направились на юг, стараясь держаться справа от железной дороги. Вскоре на краю леса они увидели одинокий дом. Шломо постучал.

«Кто там?»

«Партизаны».

«Входите. Что вам нужно?»

«Нам нужна еда. И направление. Где мы находимся?»

«Около Собибора».

«Я что-то слышал про этот лагерь», — как бы между прочим произнёс Шломо.

«Подробностей я не знаю, — сказал поляк. — Туда приходит много поездов. А по ночам небо вокруг него очень светится от огня».

«Для чего же ночью столько огня?»

«Я не знаю. Это действительно странно. На днях немцы потребовали доставить им туда шестнадцать гробов.

Шломо хотел рассмеяться и ударить себя по колену, но сдержался, как и подобает старому опытному партизану. Ему было ясно, что гробы предназначались не для евреев.

«В лесу вам будет безопаснее, — сказал поляк. — Здесь полно партизан. Вы можете найти даже большие отряды».

Шломо и его спутники поели и взяли остатки еды с собой. Они знали, что путь до Люблина ещё очень длинный. Они решили избегать городков и деревень и заходить за едой только в одинокие дома на краю леса поздно вечером или в начале ночи. Так будет меньше шансов, что их поймают. А если кто-то из крестьян захочет наутро сообщить в полицию, у них будет целая ночь, чтобы уйти подальше от такого дома.

Перед рассветом они выбрали место для отдыха около озера. Они ещё не легли спать, когда заметили подходившего к ним поляка. «Ты не можешь помочь нам? — спросил Шломо. — Мы партизаны и хотели бы присоединиться к другому отряду».

«Я тоже партизан, — ответил поляк. Пистолет торчал у него за поясом. — Я передам о вас нашему командиру. Я вернусь завтра и скажу вам его решение. Ждите здесь. Отдыхайте».

«Не продашь ли ты мне свой пистолет?» — спросил Леон и предложил поляку горсть золота, что в десять раз превышало стоимость оружия. Поляк согласился.

Шломо был возмущён. «Теперь он знает, что у нас есть много денег, — стал он ругать Леона. — Он может привести своих друзей, чтобы ограбить и убить нас. Я не думаю, что нам надо здесь оставаться. Не хочу быть диктатором, но я не доверяю этому человеку. Я ухожу. Если вы хотите оставаться здесь, это ваше дело».

Все, кроме Леона, решили пойти со Шломо. «Я хочу как можно скорее примкнуть к партизанам, — сказал он. — Другого выбора у нас нет. И пока все поляки, которых мы встречали, относились к нам хорошо. Я верю этому человеку и останусь здесь».

«Не спеши с решением», — сказал ему Шломо. Леон нравился ему с первого дня их знакомства в механической мастерской. Он всегда поддерживал идею побега, принимал активное участие в обсуждении планов, и Шломо совсем не хотел сейчас потерять его. «Подожди, пока мы здесь отдохнём».

«Мне не о чем раздумывать. Я принял решение и остаюсь», — сказал Леон.

Шломо и остальные шестнадцать евреев продолжили свой путь на Люблин, передвигаясь только в ночное время и отдыхая в лесу в течение дня. В деревне Издебно, недалеко от Избицы, Шломо решил зайти в ещё один дом, чтобы купить еды. Их припасы были на исходе. С собой он взял Мейера и Янкеля.

Когда они уже с продуктами возвращались туда, где оставались их спутники, Шломо услышал громкие голоса. Он знал, что это не могли быть евреи, потому что они договорились разговаривать между собой только шёпотом. Он осторожно пополз вперёд и вскоре в лунном свете смог различить поляну, где остались его люди.

Теперь их окружали двадцать человек с оружием в военной форме. Старший этой группы говорил по-польски. Шломо понадеялся, что они не из польской полиции или из Армии Крайовой, потому что в этом случае его друзьям грозила неминуемая смерть.

Что ему было делать? Ждать, пока они уйдут? Уползти назад, пока они разговаривают с его евреями? Как он может бросить их, своих друзей, после того, что они пережили вместе? Разве они не надеются на него и на его винтовку?

«Мы тоже партизаны, — услышал он голос плотника из Собибора, хотя звучал он не слишком убедительно. — У нашего командира есть винтовка».

Ну, вот! Теперь у Шломо не было выбора. Если эти партизаны ненавидят евреев, они будут охотиться за ним, за его винтовкой и за его деньгами. Он бросил винтовку в кусты и вышел на поляну вместе с Мейером и Янкелем.

«Руки вверх! — скомандовал польский командир и сделал знак своим людям обыскать пришедших.

«Ты» — обратился он к Шломо после того, как его солдаты вытащили у него из карманов всё золото. — Где винтовка?»

«Вон там в кустах».

«Принеси её».

Бежать было бессмысленно. Его бы догнали польские пули, а если бы ему даже удалось убежать, они обязательно убили бы его друзей. Шломо повиновался.

Командир взял его винтовку, осмотрел её и несколько раз выстрелил в воздух. Шломо знал, что поляки намерены убить его. Они уже забрали его золото и оружие. Для чего им оставлять его в живых? Он не испытывал страха. Все его чувства были обострены до предела и, он был готов к принятию мгновенных решений, которые подскажет ситуация.

«Огонь!» — скомандовал польский командир.

Шломо упал за долю секунды до того, как засвистели пули. Кто-то упал на него. Он слышал крики и предсмертные хрипы.

«Пошли», — сказал старший поляк. Шломо слушал, как постепенно удалялись звуки сломанных ими веток и шуршание листьев. Но он ждал ещё как минимум полчаса уже в абсолютной тишине. Никто из его друзей больше не стонал и не шевелился. Он поднял голову. Всё вокруг было тихо. Тогда он встал. Мейер и Янкель тоже выползли из-под прикрывших их тел. Как и Шломо, они притворились убитыми. Остальные четырнадцать евреев уже начали остывать.

Шломо больше не строил никаких планов. Он, Мейер и Янкель просто бежали изо всех сил, чтобы оказаться как можно дальше от польских партизан. Только когда они совершенно выбились из сил и присели отдохнуть, перед ними возник вопрос: Что теперь делать?

Без оружия будет очень рискованно просить у поляков еду. Если им повезёт, они найдут хорошего человека, но, вероятнее всего, наткнутся на антисемитов. Беззащитные и без гроша в кармане, они не смогут апеллировать к жадности и трусости польских крестьян. Значит им придётся существовать на капустных листьях и гнилой свёкле, которую оставили на полях фермеры и ещё не успели съесть

Шломо был очень расстроен. Винтовка была его единственным надёжным другом, частью его новой жизни, символом того, во что он теперь верил — ненависти и мести. Винтовка обеспечивала ему безопасность, она давала ему надежду, была предметом его гордости и его взросления. Всё в этом мире было против него — холод, грязь, неопределённость, немцы, поляки. Если он что-то ел, то только благодаря своей винтовке. Если он узнавал, куда надо идти, тоже благодаря винтовке. И если поляки до этого не предавали его, то это потому, что они уважали оружие. Есть ли хоть один поляк в этой стране, кто поможет безоружному еврею?

Один есть, сказал Янкель. Старый польский крестьянин, который раньше заказывал одежду у Янкеля и его братьев. Он был хорошим человеком, прожил интересную жизнь, много путешествовал. Какое-то время даже жил в Америке, но так скучал по своей ферме, что вернулся в Польшу. Он поможет. Янкель с братьями даже договорились, что если им когда-то удастся убежать из Собибора, они встретятся на этой ферме.

«Я думаю, что сумею найти её, — сказал портной. — Давайте пойдём туда».

Янкель осторожно постучал в окно Юзефа Албиняка. Когда пожилой человек узнал портного, он обнял его. «Заходите, заходите все», — пригласил он троих евреев. После того, как он представил их жене, детям и престарелой тёще, после того, как они вместе поужинали, Юзеф отвёл гостей на свою расположенную неподалёку ферму, где на случай непредвиденной опасности выкопал подземный бункер.

«Как мы можем связаться с партизанами?» — спросил его Шломо. Он всё ещё хотел воевать с немцами.

«Это очень трудно, и вам следует быть крайне осторожными, — предупредил Юзеф. — Я знаю, что есть еврейские партизаны, но не в нашей округе. А другие не любят евреев. Они могут убить вас». Шломо не удивился. «Вам лучше всего найти русских партизан», — продолжал Юзеф. — Они принимают евреев без вопросов. Но найти их нелегко. И сначала вам надо отдохнуть. Я попытаюсь помочь вам найти их, если смогу».

Шломо, Мейер и Янкель проспали весь следующий день. К вечеру Юзеф опять привёл их домой, где его жена приготовила банкет.

«Дети мои, — сказал Юзеф после ужина, его голос звучал серьёзно, с отеческой интонацией. — Я буду прятать вас до конца войны, сколько бы она не продлилась. Я хочу, чтобы вы знали об этом. А когда она кончится, я объеду с вами весь мир. Я буду рассказывать каждому, что прятал трёх евреев, которые пережили Собибор. И я буду гордиться этим».

Шломо был тронут добротой и смелостью пожилого человека. Но ещё когда он был в Собиборе, он решил для себя, что если ему удастся убежать, он будет убивать немцев. Хотя он высоко оценивал риск, который принимает на себя Юзеф, давая им укрытие, он не собирался дожидаться конца войны, сидя в стоге сена. Он должен найти партизан, которые дадут ему винтовку или динамит и покажут ему, где находятся немцы. Поскольку у него и у Янкеля ещё осталось немного золота — поляки в лесу обыскали их не слишком тщательно — Шломо совершил сделку с зятем Юзефа. За два кусочка золота он достанет ему пистолет. Если у него будет оружие, думал Шломо, нацисты никогда не получат его живым. Он не доставит им этого удовольствия. Он умрёт так, как он сам будет считать нужным.

Шломо попросил Юзефа купить ему сапоги и кое-что из одежды для себя, Мейера и Янкеля. В новых сапогах, в хорошей одежде, с пистолетом и отдохнувший, он найдёт партизан, даже если ему придётся переползти Буг на животе.

Через несколько дней Юзеф предложил Шломо сделать для них новое убежище. Под полом кухни они выкопали пространство высотой чуть менее полутора метров, но оборудовали его маленькой печкой и вентиляцией, внесли туда стол, стулья и лампу. Теперь мальчики проводили весь день в этом подвале, а вечером присоединялись к семье Юзефа, члены которой относились к ним с теплотой и дружелюбием. Они все гордились тем, что прячут троих евреев. Два зятя Юзефа тоже иногда спускались в подвал поговорить о войне, о политике и о будущем.

За ужином или около камина беседа всегда возвращалась к партизанам. Зятья Юзефа советовали Шломо отказаться от этой идеи и оставаться на ферме. Оба они были членами Армии Крайовой и говорили, что их товарищи ненавидят евреев. Они убьют его или выдадут немцам, если он к ним придёт.

Но Шломо не сдавался. «Вы можете свободно передвигаться из одной деревни в другую и из города в город, — сказал он однажды. — Видели ли вы где-нибудь сейчас евреев?»

«Нет», — не задумываясь ответили они оба.

«А куда девались миллионы евреев?» — озадаченно спросил Шломо. Он знал, что их убивают и в других лагерях, но не имел понятия о масштабах этой катастрофы.

«Большинство из них убиты, — сказал старший зять. — Некоторые ещё в лагерях. Кое-кто ушёл в партизаны. И уж совсем единицы вроде вас прячутся».

Эта новость прозвучала для троих евреев как удар грома. Они были потрясены. Отчаяние, горе и злость бушевали в них. С каждым днём их всё больше одолевало стремление вступить в бой и отомстить за погибших.

Самым нетерпеливым оказался Мейер. Он сказал Шломо и Янкелю, что знает одного живущего неподалёку фермера, который тоже может его прятать. Ещё в лагере он договорился со своим братом, что если им удастся бежать, они встретятся на этой ферме. Может быть, его брат тоже уцелел. Может быть, он встретит его там. И тогда они оба вместе пойдут к партизанам.

Шломо и Янкель пытались отговорить его. Ты никогда не найдёшь фермы лучше, чем эта. Ты никогда не найдёшь человека добрее и разумнее Юзефа. Любые встречные поляки просто убьют тебя или передадут нацистам. Оставайся с нами. Здесь ты в безопасности.

Но Мейер не слушал их. Однажды вечером он поблагодарил Юзефа, попрощался со Шломо и с Янкелем и ушёл. Больше они никогда ничего о нём не слышали.

Вскоре стремление убивать нацистов стало одолевать и Шломо. Он начал думать о том, как самому приступить к поискам партизан, потому что понял, что ни Юзеф, ни его зятья помогать в этом ему не будут. У него был пистолет, хорошая одежда, немного золота и восстановившееся здоровье. Кроме того, он перестал доверять младшему зятю Юзефа. Пока это была только интуиция. Шломо чувствовал, что он так же ненавидит евреев, как и все его товарищи в Армии Крайовой. Ему казалось, что если бы этот человек мог убить, его не

Янкель спорил со Шломо и приводил ему те же самые доводы, которыми сам Шломо до этого убеждал Мейера. Но, в конце концов, оба решили уйти. Они снова чувствовали себя узниками, которых в любой момент могут поймать нацисты. Ради чего бежали они из Собибора? Чтобы сидеть в новой, пусть и достаточно комфортабельной тюрьме? Зависеть от удачи и доброй воли семьи, жизнь которой из-за них висела на волоске? Там, в лесу, они смогут быть сами по себе. Там они смогут сражаться.

Шломо пошёл в одну сторону, Янкель в другую. (Шломо никогда больше о нём ничего не слышал). Ювелир чувствовал себя уверенным и свободным. У него был друг — пистолет. Ночью дорогу ему указывала ненависть. Думал он только об одном — о мести. Он найдёт русских партизан и будет убивать каждого встреченного немца. Он перейдёт Буг, потом снова пересечёт всю Польшу и дойдёт до Берлина. И там помочится на рабочий стол Гиммлера.

Глава 36

Партизаны

В октябре 1943 года в Парчевских лесах, куда убежало более четырёх тысяч евреев, было два еврейских партизанских отряда. Командиром одного был Самуил Грубер (Митек), другого Иехиель Гриншпан (Чил). Кроме того, что оба были евреями, у них было ещё одно общее: они были капралами в польской армии и прошли армейскую школу.

Грубера призвали в армию в 1936 году. Ему так нравилась военная служба, что он хотел посвятить ей жизнь, но, поскольку он был евреем, шансов попасть в офицерское училище у него почти не было. Поэтому после окончания обязательного срока службы он пошёл в хакшару, специальную ферму, подготавливающую евреев к жизни в киббуцах Палестины.

Когда в 1939 году Германия вторглась в Польшу, Грубера снова призвали в армию. Он был ранен на границе со Словакией, попал в плен и был отправлен в концлагерь 13А около Нюренберга. Однажды всем военнопленным евреям приказали выйти из строя. Грубер пытался выдать себя за арийца, но военнопленные поляки не позволили ему позорить их ряды и сказали немцам, к какому сословию он принадлежит. Грубера отправили в люблинское гетто, где юденрат послал его помогать немцам строить концлагерь Майданек.

С первого дня плена он мечтал о побеге. Вскоре ему удалось устроиться на работу в госпиталь для раненых немцев. Здесь он попытался воровать оружие у тех солдат, которые находились в критическом состоянии. Но очень скоро понял, что без помощи польского подполья ему и его друзьям не выбраться из Люблина. Он попросил лидеров подполья продать ему оружие, боеприпасы и снабдить его картами. Подпольщики согласились и даже пообещали, что выкопают в лесу около Янова бункер, где евреи смогут переждать первое время.

Не слишком доверяя новым союзникам, Грубер снарядил группу из сорока человек, чтобы они проверили приготовленный бункер и купили у поляков винтовки. Но когда его посланцы забрались в этот бункер, поляки забросали их гранатами, открыли огонь и ограбили их. Из сорока человек назад вернулись только двое.

Поскольку больше помощи ждать было не от кого, Грубер предпринял ещё одну попытку. Вместе с двадцатью двумя другими евреями он собирался совершить побег в октябре 1942 года, как раз в то время, когда Ян Карский посещал Белжец в форме украинского охранника. Груберу были нужны винтовки, и он опять попросил подпольщиков продать их ему. Они согласились. Когда еврей с деньгами пришёл в назначенное место в назначенное время, поляки ограбили его, и он вернулся с пустыми руками.

«Я не знаю, что думаете вы, — сказал Грубер своим друзьям, но с меня хватит. Я ухожу. У меня есть пистолет и две обоймы патронов».

Окрестных лесов Грубер не знал, и в качестве проводников его группа из двадцати трёх человек наняла двух поляков. Они решили, что эти поляки не смогут причинить им зла, потому что у нескольких евреев были пистолеты, и они держали их наготове. Проводники привели их в лес на севере от Люблина. Евреи начали обсуждать, как они будут устраиваться, когда поляки стали над ними издеваться: «Какие из вас партизаны, если у вас нет ни одной винтовки? Вы не имеете понятия о том, как жить в лесу. Если сейчас вы не дадите нам достаточно денег и золота, мы уходим домой». Грубер отдал им последние ценности, которые у него оставались, но ночью поляки исчезли вместе с его деньгами.

Зимой главной задачей Грубера (теперь он называл себя Митеком), стала не война с немцами, а борьба за выживание. Они выдавали себя за польских партизан и выпрашивали у окрестных крестьян продукты. К их группе присоединился ещё один еврейский парень, которому удалось сбежать из Майданека в вагоне с мусором.

Когда крестьяне распознали в этом парне еврея, Митек увёл всю группу глубже в лес. Едва они устроились на новом месте, как услышали голоса на идиш.

«Амча?» — крикнул Митек.

«Амча!» — услышал он в ответ.

Амча («Твои люди») было паролем Маккавеев, который они использовали, воюя с сирийцами, за двести лет до нашей эры. Преследуемые евреи с тех пор часто его использовали.

Так Митек нашёл лагерь, где жило около ста еврейских мужчин, женщин и детей, которые сбежали из гетто городка Маркушува около Люблина. Во главе лагеря было двое русских военнопленных. У евреев были пистолеты, винтовки и даже пулемёт. Молодые евреи добывали еду, остальные жили в землянках.

Теперь Митек был готов начать войну с немцами. Он хорошо понимал, что из всех стоящих перед еврейскими партизанами препятствий самой серьёзной была польская Армия Крайова (АК), насчитывающая в то время около 270000 человек. Хотя она не имела регулярных частей и её члены были разбросаны по всем городам и деревням, стратегией АК было обеспечить всех своих сторонников оружием и ждать момента, когда оккупационный режим начнёт слабеть. Среди большой части персонала АК господствовали крайне антикоммунистические и антисемитские настроения. Если выбирать, кого следует убить — еврея, коммуниста или немца, они, скорее всего, выбрали бы еврея. Другие члены АК, хотя и ненавидели евреев, но терпели их, а некоторые даже видели в них союзников в борьбе за свободу против немцев.

Выбора у Митека не было, и он навёл контакты с главой местного коммунистического подполья Генеком Каминским, который хорошо относился к евреям. Каминский рассказал ему, что осенью 1939 года, когда польская армия сложила оружие, крестьяне разворовали со складов тысячи винтовок. Почему бы не отобрать у них это оружие и

Где просьбами, где угрозами, а где и кулаками Митеку удалось добыть у крестьян десять винтовок. Потом он выбрал нескольких евреев, чья внешность не слишком выдавала их происхождение, и отправил их в люблинский госпиталь забрать оттуда украденное ранее оружие. Они вернулись через несколько дней на армейском грузовике. За рулём сидел немец, на которого был наставлен пистолет. В кузове находилось ещё восемнадцать евреев и гора винтовок, одеял и немецкой военной формы. Теперь он был во главе группы из сорока хорошо вооружённых мужчин, и они не собирались убегать от немцев, а были готовы к бою.

Зима принесла свои трудности. Крестьяне, которые теперь знали о том, что он еврей, стали помогать немцам уничтожать его отряд. Они натравливали на евреев собак и звонили в церковные колокола, чтобы дать знать нацистам и польской полиции о появлении еврейских партизан. Потери в их рядах росли.

Однажды поляки окружили группу партизан, которых Митек отправил за продуктами. Евреи сумели прорваться, но двоих полякам удалось схватить. Они поставили их к стенке и расстреляли. Для Митека это стало последней каплей. Он собирался воевать с немцами, которые оккупировали его родную Польшу и убивали невинных евреев и поляков. А вместо этого он должен был тратить силы и энергию на войну с предателями. Пришло время дать полякам урок.

Двадцать вооружённых партизан во главе с Митеком окружили деревню, где были убиты два еврейских партизана. Всех крестьян выгнали на площадь, и Митек произнёс перед ними речь. Он сказал, что полякам должно быть стыдно. Вместо того чтобы убивать немцев, которые насилуют и грабят их страну, они убивают евреев, своих соотечественников, тех, кто борется за их же освобождение. «Пусть это мерзкое преступление станет примером для того, кто ещё захочет убивать еврейских партизан. Вы все должны покинуть эту деревню» — закончил он своё выступление.

Евреи выпустили из амбаров домашний скот, дотла сожгли все дома и разбросали листовки, предупреждая поляков о том, что в случае повторения им следует ожидать ещё более сурового ответа.

Хотя Митек и его люди были хорошо вооружены и мечтали воевать с нацистами, они не представляли собой настоящего партизанского отряда. Большинство евреев его группы не имели понятия о военной дисциплине, не умели подчиняться приказам, не умели обращаться с оружием. Если он хотел воевать, а не просто дожидаться конца войны, Митек должен был превратить свою группу в действительно боеспособное воинское подразделение. Он слышал, что партизаны в соседних Парчевских лесах вели настоящую войну с немцами. У них были не только винтовки и пистолеты, но и взрывчатка. Может быть, имеет смысл объединиться с ними? Они помогли бы ему обучить его людей. В конце декабря 1942 года Митек вместе с тринадцатью добровольцами из своей группы совершил переход через речку Вепш и обосновался в амбаре на окраине Парчева.

Он проснулся утром первым и понял, что выставленные им часовые тоже заснули, хозяин фермы донёс на них, и теперь амбар был окружён немцами и польской полицией. Митек осторожно разбудил своих людей и приказал прорываться. Они выскочили на улицу, стреляя на ходу. Митек помчался к лесу зигзагами, уклоняясь от немецких пуль. Он видел, как рядом упал парень из Майданека, потом ещё двое из его группы. Бежавший рядом с ним Генри был ранен в руку, Митеку пуля попала в ногу. И всё же оба сумели добраться до леса.

Позже они встретили ещё двоих из своей группы, тоже раненых. Митек вывел их к дороге и остановил повозку, на которой ехал, судя по виду, достаточно богатый фермер. Он привёз их в один из своих домов, посоветовал промыть раны и отдохнуть и пообещал вернуться утром.

И он вернулся, но вместе с немцами. Митеку и ещё двоим удалось бежать, одного застрелили. Когда они снова добрались до берега Вепша, то встретили здесь семерых добровольцев из своей группы. Они рассказали своему командиру, что после прорыва из амбара блуждали по лесу в поисках остальных и наткнулись на дом лесничего. По исходившему оттуда шуму поняли, что там идёт большая пьянка, и что в доме не менее десятка немецких солдат. Они забросали его гранатами. Хотя Митек потерял четверых человек, теперь у него был повод для утешения. Его люди провели первый настоящий бой с нацистами всего через два месяца после побега из люблинского гетто. Вот теперь они стали настоящими партизанами.

Митек был вынужден снова пересечь Вепш и присоединиться к лесной общине евреев. Он залечивал рану в доме хорошо расположенного к ним польского фермера Дропа и вёл длинные беседы с его старым отцом, который жил в восточной Польше ещё с царских времён. Этот человек пытался объяснить ему, почему поляки так ненавидят евреев. Русские священники, говорил старик, учили крестьян, что евреи распяли Христа и все поголовно были опасными революционерами. Неграмотные поляки и украинцы верили священникам, а немцы только использовали эти страхи и ненависть к тем, кто убил их святого Христа.

Пока Митек лечился, поляки привели немцев в лес, где скрывалась еврейская община. Уцелели только четырнадцать человек, которые в это время были на задании. Больше сотни пожилых людей, женщин и детей были убиты.

Когда Митек поправился, он основал в лесу новый лагерь, и к нему присоединилась группа молодых евреев, бежавших из гетто города Камёнка. Теперь в его подчинении было около пятидесяти бойцов.

Печальный опыт уничтоженной общины заставил его придерживаться другой тактики. Он решил не держать в лесу престарелых, больных, детей и женщин. Это было бы слишком опасно и ограничивало бы его возможности. Он будет помещать их в дома тех польских крестьян, которым он мог доверять. И одновременно убивать тех поляков, кто решится выдавать их немцам. Не будет никакой пощады ни женщинам, ни несовершеннолетним. И тогда он сможет нападать на немецкие патрули и забирать оружие убитых солдат.

Весной 1943 года отряд Митека начал нести потери. Люди уходили на задания и не возвращались. Через свою разведку Митек узнал, что в преддверии предстоящего наступления Красной Армии руководство Армии Крайовой активизировало действия своих тайных агентов, которые уничтожали еврейских партизан. Лидер коммунистов Каминский посоветовал ему перейти на другой берег Вепша и объединиться с еврейским партизанским отрядом под командой Иехиеля Гриншпана. Митек согласился.

Но перед уходом он решил сделать одно важное дело. Ему стало известно, что немцы подготовили списки всех молодых поляков, которых они собирались насильно отправить на работу в Германию. Митек и его люди достали сброшенную русскими самолётами

*

Кое в чём Иехиелю Гриншпану повезло больше, чем Митеку. Он родился в Парчеве в еврейской семье, которая занималась торговлей лошадьми. Ему приходилось много ездить по деревням, и он знал в окрестных лесах не только каждое болото и каждый холм, а что более важно, каким фермерам можно доверять, а каким нет.

Первыми партизанами в районе Парчева были русские, которым удавалось сбежать из более чем ста лагерей для военнопленных в восточной Польше. Жившие в этих местах украинцы помогали русским, потому что, по крайней мере, до конца 1942 года они охотились в лесах на убежавших из гетто евреев, убивали и грабили их и обменивали у украинцев свою добычу на продукты. Но в середине 1942 года, как раз когда открылся Собибор, немцы стали прочёсывать леса в поисках сбежавших евреев, и это разозлило русских ещё больше, потому что именно в евреях они видели причину ухудшения своего положения.

Гриншпан и его отряд из пятидесяти хорошо вооружённых мужчин поставили для себя главной задачей защитить старых и больных людей, женщин и детей, которые бежали из гетто. Глубоко в лесу они оборудовали лагерь, где собралось около тысячи евреев. Гриншпан выделил несколько человек для их охраны и добывания продуктов.

Жизнь в этом лагере, который они называли Табор, была совсем не простая. Продуктов и медикаментов всегда не хватало. Чтобы отвлечь внимание немцев от Табора, партизаны старались проводить свои операции как можно дальше от него, а оставленные для охраны несколько бойцов не могли обеспечить его обитателям надёжной защиты. Во время одного немецкого рейда сразу погибло несколько сот больных и старых евреев, которые не могли быстро бежать по лесу.

В середине 1943 года Гриншпан объединил свои силы с польскими партизанами-коммунистами, но как отдельный чисто еврейский отряд Народная Гвардия Чил. Это решение было правильным. Его отряд получил хорошее оружие, включая взрывчатку, он мог координировать свои действия с другими партизанами, а самое главное, коммунисты защищали его людей от антисемитской Армии Крайовой, руководство которой издало директиву о том, что еврейские партизаны — это «хорошо вооружённые банды», подлежащие уничтожению.

К осени 1943 года, когда бойцы Чила взрывали мосты и пускали под откос поезда, в отряд стали приходить уцелевшие узники Собибора. По двое, по трое, все больные, истощённые и замёрзшие.

14 октября Абрахам из вагонной команды стоял на коленях перед забором справа от главных ворот Собибора с кусачками, которые взял в мастерской Шломо. Он слышал, как евреи вокруг него кричали: «Режь проволоку! Режь проволоку!» Но прежде чем ему удалось разрезать хотя бы одну нитку, забор рухнул под тяжестью навалившихся на него тел.

Он пересёк минное поле и на окраине леса нашёл большую группу людей. Среди них был Иехуда Лернер, который только что убил Джонни Наймана, работавший в прачечной Хелла восемнадцатилетний строительный рабочий из Влодавы Айзик и один русский еврей с пистолетом. Они решили идти во Влодаву, там пересечь Буг и соединиться с русскими партизанами.

Всю ночь они бродили по лесу, по мере сил даже бежали, но к утру обнаружили, что опять находятся рядом с главными воротами Собибора. Лёжа под кустами, они слышали, как сержант Френцель разговаривал с крестьянином: «Мы поймаем их всех. Уже назначена награда по четыреста злотых за голову». Крестьянин видел спрятавшихся евреев, но не выдал их.

После долгих споров, что делать и куда идти, они разделились на две группы. Лернер, русский с пистолетом (они оба были в минском гетто вместе с Сашей), и двое других пошли искать партизан. Хелла, Абрахам, Айзик и ещё трое пошли в другом направлении.

Группа Лернера кругами бродила по лесу несколько недель, пока они не встретили Мордехая (художника), ещё четырёх евреев из Собибора и четверых русских пленных. Они объединились и пошли искать партизан вместе — евреи, русские и польский коммунист. Сейчас это не имело для них значения. У них было одно общее желание — бороться с немцами.

Вскоре они встретили поляков, которые сказали, что они партизаны и их командир будет рад, если евреи к ним присоединятся. Но в ту же ночь, когда Мордехай, Лернер и двое русских, включая того, кто был с пистолетом, пошли за продуктами, поляки напали на оставшихся, ограбили их и убили всех, в том числе женщину. Через несколько дней по-доброму настроенный польский фермер привёл Мордехая, Лернера и двух русских в Чил.

А Хелла, Абрахам, Айзик и три других еврея бродили от фермы к ферме, доставали продукты, спрашивали дорогу и искали место, где переспать. Через две недели они наткнулись на польских подпольщиков, которые ограбили их и убили троих — двух мужчин и женщину. Хелле, Абрахаму и Айзику удалось убежать. Один польский фермер согласился приютить У себя Хеллу. Светловолосая, с карими глазами, она могла сойти за польку. Но принять Абрахама и Айзика он категорически отказался. Им пришлось разделиться.

Абрахам встретил еврейских партизан в лесу и попал в отряд Чил довольно быстро. Айзик бродил по лесу один, пока не встретил ещё одного еврея своего возраста. Однажды под утро они устроились спать в стогу сена. Их разбудил хозяин-поляк, стоя над ними с винтовкой. Он отвёл их к соседу, немецкому фермеру. Тот приковал подростков цепями к крюкам в амбаре и заставлял их вести себя как собаки, т. е. ходить на четвереньках и лаять, пригрозив в случае неповиновения сразу же сдать эсэсовцам. Кормил их тоже как собак, обглоданными костями и объедками с хозяйского стола. Так продолжалось несколько дней, пока они не нашли в амбаре нож. В ночь на воскресенье, когда обычно немцы позволяют себе поспать подольше, подросткам удалось ножом вытащить крюки из стены и убежать. Они пришли в отряд Чил с цепями на шеях.

Последними уцелевшими узниками Собибора, которые пришли в Чил, были три женщины — Эда, Улла (подруга Зельмы) и голландка Кэтти. Они были крайне обессилены от голода и холода, потому что бродили по лесам уже больше месяца. Эда, по специальности медсестра, предлагала польским крестьянам свои услуги за продукты, но спрос на них был невелик. Они везде пытались узнать, как найти партизан, но никто не хотел им помочь. Только в середине ноября, когда леса уже были покрыты снегом, один

Митек привёл свою группу к Гриншпану в конце ноября. Теперь объединённый еврейский отряд представлял собой боеспособное воинское соединение из бесстрашных, опытных и дисциплинированных солдат. Он пользовался высокой репутацией у польского коммунистического подполья, о нём знали также русские партизаны по ту сторону Буга. Из ста пятидесяти его бойцов двадцать были женщинами, которые сражались наравне с мужчинами. Улла и Кэтти были в их числе. Эде состояние здоровья ещё не позволяло встать в строй вместе с ними. Самому младшему бойцу отряда было двенадцать лет.

Впоследствии еврейские партизаны были включены руководством Народной Гвардии в особый батальон Холод. На счету этого соединения успешные налёты на полицейские участки в нескольких городах восточной Польши и, по меньшей мере, четыре пущенных под откос поезда с немецкими войсками. Партизаны также захватывали на дорогах немецкие грузовики, увозили их в лес, на лошадях доставляли грузы в свои лагеря, а пленных немецких солдат убивали.

Когда батальон Холод оказался между наступающей Красной Армией и отступающими немцами, командование приказало ему переместиться на запад, чтобы продолжать диверсии в тылу немцев. Гриншпан и Митек отказались подчиниться этому приказу. Они не хотели бросать беззащитных обитателей Табора на произвол судьбы, когда в любую минуту могли появиться бойцы Армии Крайовой и сделать с ними то, что не успели немцы.

В конце июля 1944 года отряды Гриншпана и Митека были единственными партизанскими соединениями в Парчевских лесах. К вечеру 22 июля они оказались полностью окружены немцами. С запада к ним подошли германские резервные войска, а с востока откатывались отступающие части вермахта. Партизаны вывели всех обитателей Табора на открытое пшеничное поле. Они решили, что немцы не рискнут сворачивать туда с лесной дороги, потому что могут попасть под огонь советской артиллерии.

А на следующее утро евреи были свободны. Части Красной Армии обошли их ночью, и теперь они были уже за линией фронта в свободной Польше.

150 еврейских партизан вместе с русскими и коммунистами прошли парадным маршем по улицам Люблина. Их приветствовали сотни обитателей Табора, которым они сберегли жизнь. В параде также принял участие ещё один польский коммунистический партизанский отряд из Красника, который возглавлял другой уцелевший узник Собибора Леон Фельдгендлер.

Из четьрёх тысяч евреев, которые бежали в Парчевские леса в период с 1940 по 1944 год, в живых оставалось только двести человек. Из двенадцати узников Собибора, которые присоединились к отрядам Гриншпана и Митека, в боях погибла только голландка Кэтти.

Один из еврейских партизан впоследствии вспоминал, как поляки Люблина встречали их отряд на параде: «На первой улице нас забрасывали цветами. А на следующей улице по нашей колонне открыли стрельбу солдаты Армии Крайовой».

Глава 37

Зельма и Хаим

Зельма и Хаим продирались через лес. Они не знали, где находятся и в каком направлении надо идти. Думать об этом было некогда, надо было только бежать. По лицу струился пот, Зельма сняла с себя второй свитер и шерстяные штаны и бросила их на землю. Сзади раздавались крики и выстрелы. Они бежали до тех пор, пока не перестали их слышать.

Через какое-то время они услышали голоса впереди себя. Осторожно подойдя к открытому месту, они поняли, что люди разговаривают на идиш. Выйдя на поляну, Зельма и Хаим увидели десяток спорящих евреев из Собибора. У одного из них была винтовка.

«Вы не пойдёте вместе с нами, — строго сказал польский еврей с винтовкой. Он с неприязнью посмотрел на Зельму. — Она нам не нужна».

Он наставил свою винтовку на Хаима. Было ясно, что он не доверял ей и раньше, а теперь опасается, что поскольку своим внешним видом она не походила на польку, её присутствие создаст опасность для остальных, если поляки поймут, что она еврейка.

Зельма не стала ждать. Она выскочила вперёд и, заслонив собой Хаима, встала прямо перед винтовкой. Она чувствовала, что он не застрелит её на глазах у Хаима. А если они решат убить их обоих, то ей лучше умереть первой.

От неожиданности еврей с винтовкой отступил назад. «Идите куда хотите, — сказал Хаим. — Мы пойдём своей дорогой». Он схватил Зельму за руку, и они побежали в лес.

Хаим решил искать украинского фермера, у которого работал в 1940 и 1941, уже после вторжения немцев в Польшу. Он и его жена знали, что он еврей, но относились к нему хорошо. Он считал, что их доброта была искренней. А куда ещё он мог идти?

Найдя Полярную звезду, Хаим повёл Зельму на юг от Собибора. Они шли только по ночам, а днём отсыпались под кустами. В первые дни иногда они слышали выстрелы, а потом тишина нарушалась только обычными звуками лесной жизни — где-то пробиралась к водопою лосиха, сова хлопала крыльями во время своей охоты или на опушке леса до них доносился лай собаки с ближайшей фермы.

Зельму одолевал страх. Городская голландская девочка, она никогда до этого не бывала в лесу ночью. Она боялась, что на них нападут дикие животные, что их поймают немцы, что партизаны убьют их, чтобы отобрать деньги, иногда ей казалось, что из темноты на неё смотрит Карл Френцель.

Когда ночи стали холоднее, она очень пожалела, что выбросила лишнюю одежду. Почему она не послушалась Хаима? Он всегда прав. Теперь она была мокрая и промерзала до костей. Её тонкие кожаные сапоги промокли насквозь, она едва могла шевелить ногами, и это замедляло их движение.

Как и у остальных евреев, у Зельмы и Хаима были деньги, но не было продуктов. Каждое утро, перед тем как засыпать, они заходили на фермы и просили продать им еду и спрятать их. Один фермер разрешил им провести весь день в его амбаре под честное слово, что вечером они уйдут. Он объяснил, что соседи донесут на него немцам, а у него маленькие дети, и он не может рисковать.

В другой раз они увидели стог сена, стоящий довольно далеко от фермы. Они забрались в него, уставшие и мокрые. Проснулись одновременно. Кто-то тыкал в стог палки. Они сжали друг другу руки и прислушались. Через несколько секунд раздались детские крики и смех. Хаим и Зельма выскочили из стога и побежали в лес.

На следующий день Хаим увидел, как по лесной дороге ехала

24 октября, после десяти дней скитаний, они подошли ещё к одной ферме, уже отчаявшиеся, голодные и усталые. «Можете вы спрятать нас? — спросил Хаим. — Мы заплатим».

«Нет, — ответил фермер и внимательно посмотрел на них. В его глазах не было жадности или ненависти. — Мой дом рядом с дорогой. Немцы бывают здесь довольно часто. Но у меня есть брат, который живёт подальше отсюда. У него есть амбар. Он, может быть, и спрячет вас. Если хотите, я отвезу вас туда завтра».

Хаим и Зельма решили поверить ему в надежде на лучшее. Фермер дал им поесть, день они провели в его амбаре, а наутро он запряг лошадь и повёз их к брату. Зельма сидела рядом с возницей, одетая в старое чёрное пальто. Голову она повязала большим деревенским платком. Хаим лежал на дне телеги, заваленный ветками.

Брат фермера Адам и его жена Стефка согласились прятать беглецов до прихода русских. Хаим с самого начала заметил, что Зельма приглянулась Адаму. Возможно, он просто пожалел красивую женщину и решил спасти её от неминуемой смерти в зимнем лесу. Такой неожиданный поворот судьбы показался Хаиму очень забавным. Ещё несколько дней назад евреи, которые вместе с ним прошли ад Собибора, были готовы убить его, потому что боялись, что Зельма станет причиной их гибели. А теперь он останется в живых, потому что польскому крестьянину нравилось на неё смотреть.

Адам и Стефка накормили их и принесли ведро воды, чтобы они могли помыться. Потом Стефка отвела их на чердак над коровником, дала им одеяло и забрала их одежду, чтобы постирать. Условия, поставленные хозяевами, были простые. Хаим и Зельма должны разговаривать только шепотом, никогда не спускаться вниз до тех пор, пока Адам или Стефка не позовут их, и передвигаться по чердаку в дневное время как можно меньше. Еду им будут приносить один раз в день, а для туалета у них будет ведро. Хаим отдал Адаму и Стефке большую часть их золота.

Хотя амбар не отапливался, запах навоза вызывал тошноту и по коровнику бегали крысы, у них была крыша, достаточно еды, солома и, самое главное, они были вместе. Если Адам и Стефка не решат сдать их немцам, они будут спасены.

Зельма рассматривала Хаима как своего мужа. Он был хорошим человеком, заботился о ней в Собиборе, ухаживал за ней, когда она болела тифом, и взял её с собой, рискуя при этом собственной жизнью. Они часто разговаривали о Голландии, об отеле, которым владела её семья в Зволле, о цветах, которые там росли, о свободе. Они мечтали о том дне, когда смогут поехать туда и начать там жить своей семьёй.

Они никогда не говорили о женитьбе. Брак был правилом, которое придумало общество. Но общества, которое отвергло все правила в войне на истребление евреев, для них теперь не существовало, и они жили теперь только друг для друга. Они ещё не имели физической близости, но их жизни уже переплелись неразрывно. «Жених и невеста», звал их Френцель. И они на самом деле были ими.

Зельма отдалась Хаиму на соломе. Чердак над коровником стал их первым укромным местом за все семь месяцев, что они знали и любили друг друга. Не было долгих разговоров, клятв, бурных страстей. Были просто два человека, которые любили и нуждались друг в друге, потому что больше у них ничего не было. Они вместе страдали, вместе убежали, вместе прятались и теперь лежали на соломе, держась за руки, и чувствовали себя родными людьми.

На чердаке Зельма начала вести дневник. Крохотными буквами карандашом она записывала то что, с ними происходит в маленькую записную книжку, которую прихватил с собой предусмотрительный Хаим. «Мой дорогой муж», — звала она его в этом журнале.

Они не могли писать друг другу любовных писем, мешал языковой барьер. Чтобы преодолеть его, Хаим учил Зельму идиш, она пыталась научить его голландскому. Потом Стефка принесла ей моток шерсти и спицы. Зельма стала вязать Хаиму носки и свитер.

Первые шесть месяцев жизни на чердаке прошли довольно мирно. Хаим и Зельма никогда не жаловались хозяевам на свои условия. Они почти всегда были голодными. Даже если Адам или Стефка давали им лишний кусок хлеба, они не могли приберечь его, крысы находили хлеб и уничтожали его мгновенно. Хуже всего было то, что они не мылись и поэтому не могли избавиться от вшей. Их укусы вызывали страшную чесотку, которая сводила Хаима и Зельму с ума. Они давали Стефке дополнительные деньги, чтобы она привозила им из города мазь, но это помогало мало.

А потом Стефка потребовала, чтобы Хаим отдал им все их деньги. Когда он сказал, что у них больше ничего нет, она и Адам велели им спуститься с чердака и провести два дня в свинарнике, пока они сами ворошили на чердаке всю солому в поисках золота. Только убедившись, что там ничего не спрятано, они позволили Зельме и Хаиму вернуться назад.

Аист обычно неподвижно торчал на крыше амбара, как будто он охранял ферму или следил, не подходят ли немцы. Это была очень интересная птица с чёрной грудью, белыми крыльями и жёлтым клювом, одна нога всегда спрятана под крыло. Зельма от скуки любила разглядывать его через проём в стене. Однажды она нечаянно сделала резкое движение, и аист улетел.

На следующий день на чердак поднялся Адам. «Вы должны уйти», — сказал он.

«Уйти? — спросил Адам. Он приготовился к худшему. — Почему?»

«Аист улетел. Это плохой знак. Должно случиться что-то страшное. Он обычно сидит на той крыше. Он улетел из-за вас».

Хаим успокоился. «Это мы напугали его, — сказал он Адаму. — Мы наблюдали за ним и не знали, что он тоже наблюдает за нами».

«Ну, хорошо», — сказал Адам. — Подождём. Если он вернётся, вы можете оставаться. Если нет, уходите».

Аист вернулся с печальным сюрпризом.

«Мне кажется, я беременна, — записала в своём дневнике Зельма 14 апреля 1944 года. — Мои груди выросли. Это будет стоить нам жизни. Они не будут держать нас здесь. И мы не можем иметь ребёнка. Я лежу на соломе и плачу уже три дня. Мы

«Мы знаем друг друга не так давно. И мы так хотели бы жить вместе, как все люди. У нас нет родных, все погибли. Боже, помоги нам выбраться из этого несчастья. Мы видели, как тысячи людей были убиты, а теперь принесём в этот мир ещё одного человека. Теперь мы тоже погибнем. Господи, почему я не умерла год назад в Собиборе? Я была бы избавлена от того, что меня ждёт теперь. Но у меня ещё есть мой муж, мой дорогой муж»

Хотя Зельма пыталась скрыть свою беременность от Стефки, она не могла обмануть жену фермера. В конце концов, что ещё могут делать голые мужчина и женщина, когда они находятся вдвоём день и ночь на соломе? Стефка заметила, что Зельма округлилась. Это было явно не от избытка еды.

«Ты беременна, — сказала она Зельме. Это была угроза. — Вы должны уходить. Вам нельзя заводить здесь ребёнка. Это будет слишком опасно для нас».

«Но это не так, — сказала Зельма умоляющим голосом. — Я не беременна».

Спорить со Стефкой было бесполезно, поэтому Зельма решила уговорить Адама. В последние три недели они слышали на востоке канонаду и надеялись, что фронте каждым днём приближается к ним. Она стала просить фермера разрешить им остаться. «Я только три месяца как беременна. Русские скоро будут здесь. Мы будем опять свободными. Нам не нужно будет больше прятаться».

Адам был более покладистым, чем его жена. Кроме того Зельма ему нравилась. Он обещал, что постарается убедить Стефку подождать. «Но в любом случае ребёнок не должен родиться здесь», — предупредил он. Зельма и Хаим понимали, что это не пустые слова.

Через месяц, в день рождения Зельмы, Адам поднялся на чердак с бутылкой самогона. Было заметно, что он его уже хорошо распробовал. «Только что приезжал мой брат, — сказал он. — Русские пересекли Буг. На берегу всё в огне. Русские уже в Польше».

Зельма и Хаим были так счастливы, что хотя они никогда не употребляли спиртного, сейчас они решили отпраздновать эту новость. Зельма беременна только четыре месяца, а русские уже совсем рядом. Они и их ребёнок будут жить. Обессиленные голодом и неподвижным образом жизни, от нескольких глотков самогона они так опьянели, что едва не свалились с чердака в коровьи лепёшки.

А потом в ночь на 23 июля, когда они платками отгоняли злых мух и не могли уснуть из-за сильной жары, совсем близко от них началась артиллерийская стрельба. Хаиму и Зельме казалось, что линия фронта приближается к ним с каждой минутой. Вскоре они услышали пулемётные очереди и взрывы гранат. Война окружила их.

Под утро сквозь щели в восточной стене амбара они увидели, как через пшеничное поле бегут отступающие немцы. Боясь пошевелиться, они ждали и ждали. Эти последние часы в амбаре казались им бесконечными. Наконец, они заметили, как из леса вышел офицер, махнул рукой, и в их сторону побежали русские солдаты. Хаим и Зельма быстро достали одежду, которую они девять месяцев берегли для этого дня. Животу Селмы был таким большим, что она не могла застегнуть штаны. Они спустились по лестнице и были готовы расцеловать первого солдата, который подошёл к бараку.

«Мы свободны!» — Хаим обнял Зельму.

Да, без гроша и беременная, но свободная.

Хаим и Зельма провели на ферме ещё две недели, пока фронт не отодвинулся дальше на восток от фермы. Адам работал в поле, Зельма делала, что могла, по дому и во дворе. Но однажды Адам сказал Хаиму, что он слышал, как за водкой его односельчане говорили друг другу, что собираются убить всех оставшихся в живых евреев, включая и его постояльцев. Он сказал, что не уверен, была ли это пьяная болтовня или они действительно готовились к убийствам, но Хаим решил не испытывать судьбу.

Сначала они пришли в старое еврейское гетто в Хелме, где встретили Джозеля и ещё нескольких евреев из Собибора. Там Хаима призвали в армию, и Зельма очень переживала. Она была беременна, без денег, не умела говорить по-польски и была уверена, что и она и ребёнок умрут, если Хаима заберут на фронт. Но на призывном пункте его направили работать в местный госпиталь помощником медсестры.

Он отрастил усы, достал липовые документы, и они переехали в город Парчев. Там их навестила Улла. Хаим и Зельма оформили здесь свой брак, здесь же родился их сын. Роды были тяжёлыми. Хаим был в это время в отлучке, потому что для того, чтобы добыть хоть какие-нибудь деньги на еду и одежду, ему приходилось скупать у поляков и перепродавать русским всякие мелочи вроде мыла, гуталина и шнурков для ботинок.

Когда Зельма поняла, что время пришло, она пошла пешком восемь километров до ближайшей больницы Красного Креста. Врачи здесь не знали ни голландского, ни немецкого и объяснялись с ней только знаками. Пять дней она пролежала на койке в коридоре. Когда она кричала от боли, персонал также знаками приказывал ей замолчать, показывая, что в противном случае её выкинут на улицу. И только когда уже показалась головка ребёнка, её забрали в родильную комнату.

Они назвали его Эмильчик, маленький Эмиль. Первые месяцы своей жизни этот ребёнок прожил в страшных условиях. Хаим уезжал по торговым делам иногда на несколько недель подряд. Зельма оставалась одна в квартире, где в окнах не было стёкол, а вся посуда, что ей дали хозяева состояла из двух дырявых кастрюль. Она проплакала почти всю зиму.

Когда Хаим услышал, что члены Армии Крайовой, прячущиеся в Парвских лесах, ловят и убивают евреев, они вместе с Эмильчиком бежали в Люблин. Здесь их с распростёртыми объятиями встретил другой еврей из собибора, Подхлебник. После побега он сумел развернуть очень успешный бизнес и торговал сахаром, картошкой и водкой. В его квартире находили приют многие бывшие узники лагеря. Неподалёку от него жил и один из руководителей побега Леон Фельдгендлер.

Однажды на люблинское гетто совершил налёт отряд польских националистов. Евреи в доме Подхлебника едва успели погасить везде свет и спрятать все деньги под матрасом Эмильчика.

«Подхлебник? Подхлебник?» — кричали поляки, молотя кулаками в дверь. Евреи притаились. Зельма боялась, что ребёнок заплачет, и бандиты поймут, что в доме кто-то есть. Всё напоминало старые времена, когда они прятались на чердаках и в подвалах от охотившихся на них нацистов. На этот раз всё

Вскоре Хаиму удалось достать пропуск и документы на посадку в специальный поезд, который перевозил беженцев из Польши в Одессу. Он сказал, что там они смогут сесть на корабль, направляющийся в Голландию. Зельма от радости заплакала. Наконец домой. И будут позади три года тюрем, лагерей, прятания, страхов и ненависти. Она потеряла мать и двух братьев, возможно, всех троих братьев. Она нашла мужа и родила ребёнка. Её мучают кошмарные сны и воспоминания. Но дома она сможет начать жизнь сначала. Строить новую жизнь в Зволле вместе с мужем и сыном.

Путешествие из Люблина в Одессу через Румынию заняло четыре месяца. Поезд был переполнен беженцами, едой их никто не снабжал. Чтобы выстирать пелёнки, Зельма брала горячую воду у машинистов паровоза. Однажды Хаим вышел на станции купить молока для Эмиля, а Зельма стирала на перроне пелёнки. Мальчик оставался в вагоне. Поезд тронулся без предупреждения, и они прыгали в него на ходу.

Потом Зельма заболела дифтерией и заразила Эмиля. На первой большой остановке в Черновцах, которые тогда принадлежали Румынии, всех пассажиров сняли с поезда и отправили в транзитный лагерь для беженцев. Зельма и Эмиль попали в госпиталь. Их лечение ещё не было закончено, но поезд с беженцами уже уходил, и Хаиму пришлось уговорить врачей выписать их из госпиталя, не дожидаясь полного выздоровления.

Одесса была радостью. После Собибора, лесов, чердаков, дома в Парчеве и вонючего переполненного поезда, это был рай. Врачи британского Красного Креста завершили начатое в Черновцах лечение, и впервые за несколько лет Зельма чувствовала себя здоровой, свободной и счастливой.

Но появилась одна проблема. Хаим был гражданином Польши. Если чиновники по делам беженцев узнают об этом, они завернут его назад, и Зельме придётся выбирать между ним и Голландией. Решение, конечно, будет очень простым. Она никогда не оставит его, даже если это будет означать, что всю оставшуюся жизнь ей придётся провести в стране, которую она ненавидела.

На помощь пришёл капитан голландского корабля. «Ничего никому не говорите, — сказал он им. — Ни слова. Когда начнётся посадка, я пойду вместе с вами, и вы попадёте домой».

В день отплытия корабля Зельма нервничала так же, как в Собиборе 14 октября. Польша была для неё тюрьмой — второй Собибор, только медленной смертью. Она не знала, как сможет жить здесь. «Боже, — шептала она. — Спаси нас».

В одной руке она несла Эмиля, другой держала руку Хаима. Рядом с ней шёл капитан. Так они прошли через шумную толпу смеющихся, ожидающих посадки пассажиров и по трапу поднялись на борт корабля. Никто их не остановил.

В этот вечер Зельма и Хаим пели голландские песни и плакали. Все горести были позади. Хаиму даже удалось достать для Эмиля свежее молоко. Они ехали домой, в свободную Голландию, в Зволле, где их ждал отель. На берегах они видели белые дома и цветущие сады, в заливах сновали яхты и катера, как это было до войны. Казалось, волшебная сказка обернулась былью.

А потом ребёнка стало рвать. Сначала Зельма думала, что его укачало, потому что она сама тоже чувствовала лёгкий приступ морской болезни. Но Эмильчику становилось всё хуже, и на следующий день он умер. Свежее молоко оказалось испорченным.

Была прекрасная погода — яркий солнечный день и сверкающая вокруг голубая вода. Голландский капитан завернул мальчика в белую простыню, как маленькую мумию, собрал беженцев и команду, провёл церемонию согласно судовому уставу и опустил Эмиля в море около острова Наксос, сокровища солнца.

Горю Селмы и Хаима не было предела. Они потеряли единственное, что взяли с собой из всех месяцев пережитого ада — их маленького ребёнка.

ПЕРСОНАЛЬНЫЕ СУДЬБЫ

Глава 38

Тойви

Сколько из менее пятидесяти мужчин и женщин, бежавших из Собибора и переживших войну, ещё оставалось в живых? Где они? Согласятся ли они поведать мне свою боль? С чего мне начинать?

Первым я решил найти Томаса Блатта (Тойви). В журнале «Listener» я прочитал статью о Густаве Вагнере. Автор, публикующий материалы о нацистах, корреспондент ВВС Том Бауэр, писал, что трое из уцелевших узников Собибора живут в США. Один из них, Томас Блатт, в течение многих лет собирает воспоминания и свидетельства об этом лагере смерти и не прячется от журналистов. Если он принял у себя Бауэра, возможно, он поговорит и со мной? И если он хочет сохранить память о Собиборе, он, наверное, знает и где живут остальные уцелевшие узники?

К телефону подошла его жена. «Томас ушёл на работу, — сказала она. — А Вы кто?»

Я назвал себя. «Я пишу книгу о Собиборе и хотел бы взять интервью у вашего мужа».

Она замолчала, как будто у неё перехватило дыхание. «Зачем? — спросила она после длинной паузы. — Зачем писать книгу о Собиборе? У вас есть издатель?»

Я попытался объяснить, но она перебила меня. «Я скажу ему, что вы звонили. Позвоните завтра утром в восемь тридцать».

Когда на следующее утро я позвонил точно в назначенное время, Блатт уже ушёл на работу. Почему же он ушёл раньше, если знал, что я буду звонить ему? Очень неохотно жена Блатта дала мне его рабочий телефон.

В его голосе я не услышал особого энтузиазма. Но я понимал, что этот разговор может определить всю дальнейшую судьбу задуманной мной книги. «Мне нужна ваша помощь, — сказал я. — Если я приеду в Санта-Барбару, Вы поговорите со мной?»

После короткого молчания я услышал: «Хорошо. Я помогу. Когда вы приедете?»

Я был так взволнован, что до конца дня уже ничего не мог делать. Я понимал, что создание этой книги будет очень болезненным процессом. Моим чувствам и эмоциям предстоят тяжёлые испытания, потому что речь будет идти о страшных преступлениях, ненависти, жестокости, геноциде и о безразличии, которое проявили те, кто имел возможность помешать этому. Я услышу истории о невероятных страданиях и, для того, чтобы читатель поверил им, я буду стараться увидеть эти страшные картины их глазами и пытаться поставить себя на их место. При этом я должен буду оставаться бесстрастным и объективным, когда бывшие узники будут заново погружаться в пережитые ими кошмары. Доверятся ли мне те, у кого я собираюсь брать интервью?

Через два дня после Рождества я вошёл в видеотеку Блатта в деловом районе Санта-Барбары.

Тойви стоял за прилавком. В свои пятьдесят три года он выглядел крепким и энергичным. Было видно, что его руки привыкли к инструментам. Румяное лицо говорило о хорошем здоровье, в копне тёмно-каштановых волос, зачёсанных по моде 50-х годов, совсем не было седины.

Том был очень успешным бизнесменом и заработал своё положение упорным трудом. Когда Красная Армия освободила Польшу, он стал офицером и занимался поисками нацистов. После войны, для того, чтобы скрыть своё еврейское происхождение, сменил имя и работал в министерстве культуры. Ему было стыдно выдавать себя за христианина, но он понимал, что в противном случае он всегда будет чужаком в Польше, как это было и до войны.

Когда правительство смягчило условия эмиграции евреев в Израиль, Том уехал из Польши без гроша в кармане. В Израиле он встретил друга, который помог ему найти работу. В киббуце он познакомился с Деной, американской еврейкой, которая приехала туда изучить иврит. Они поженились и решили жить в Америке.

В Лос-Анжелесе сначала им было трудно. Он не говорил по-английски и не имел профессии. Денег было мало. Иногда обоим приходилось трудиться на двух работах, и тогда они начали откладывать деньги на дом. Когда он был куплен, Том начал работать в только что появившейся индустрии видеотехники и, в конце концов, стал владельцем двух магазинов.

Том сохранил в себе все черты характера Тойви. Он был очень дружелюбным, и его пытливый ум всё время искал что-то новое. Мы сидели на складных стульях около входной двери, но не могли начать серьёзного разговора, потому что его постоянно отвлекали посетители или помощники.

Когда я сказал Тому, что я не еврей, он очень удивился, но быстро пришёл в себя. «Это даже к лучшему, — сказал он. — Это сделает твою книгу более достоверной. Лучшая книга, которую я читал о Холокосте, написана не евреем — Гиттой Серени. Ты читал её книгу «В темноте. От убийства из милости к массовому уничтожению»?

Я ответил, что на меня она тоже произвела сильное впечатление. Из неё я узнал о коменданте Собибора Франце Штангле, который был осуждён за военные преступления и приговорён к пожизненному заключению. Серени брала у него интервью за несколько дней до того, как он умер от инфаркта.

В перерывах между покупателями Том расспрашивал меня о моей будущей книге. Почему я решил написать её? Что я хочу сказать людям? Я понимал, что мне устраивается экзамен. И я почувствовал, что сдал его, когда увидел, что вежливая сдержанность и осторожность Тома уступили место открытости и откровенности. Чем больше я слушал его, тем яснее мне становилось, что он хотел доверять мне, что ему это было даже нужно. Он хотел рассказать свою историю, историю его семьи и остальных евреев Избицы. Мир должен знать об этом. Не только о том, что в Холокосте погибло шесть миллионов, а о том, что двести пятьдесят тысяч были убиты в Собиборе, и что его мать, отец и брат были среди них.

Нас прерывали так часто, что ни о каком серьёзном интервью не могло быть и речи. Том сказал, что я обидел его тем, что не сообщил номер своего рейса. Он бы встретил меня, и мне не нужно было бы останавливаться в отеле. Он настоял, чтобы я переехал к ним.

«Моя жена заедет за тобой и привезёт тебя к нам как раз к ужину», — сказал он.

Дена появилась около шести, и мы поехали вдоль замечательных пляжей Санта-Барбары. Потом она завернула в парк, откуда открывался вид на море и можно было наблюдать закат солнца. Мне ещё раз устроили экзамен.

Дена была очень прямолинейной и сразу сказала, что по её мнению, не еврей не может написать трогающую сердце книгу о Собиборе. «Ты никогда не поймёшь этого, — сказала она, глядя, как солнце касается поверхности моря. — Я не знаю, как ты сможешь пересказать полученную информацию. Ведь её можно изложить и так, что потом вся история о Собиборе будет использоваться против евреев. Я о тебе ничего не знаю, поэтому смотрю на эту затею довольно скептически».

«Я думаю, что будет лучше, если ты доверишься мне».

«Как я могудовериться тебе? Я тебя совершенно не знаю».

Она была права. Я просил от неё и от Тома слишком многого. Люди пишут о евреях уже сотни лет. Интеллектуалы пытаются искажать историю, журналисты пишут полуправду, а в школах вообще отрицают Холокост! Почему она должна доверить мне незаживающую боль её мужа?

Я слушал Дену очень внимательно, чтобы понять её точку зрения, надеясь, что мне удастся найти верные слова и преодолеть пропасть между христианином с пером и евреем, который привык не верить другим для того, чтобы остаться в живых.

Дена начала читать мне лекцию о Холокосте, об антисемитизме поляков, о бездействии Лондона, Вашингтона и Ватикана в 1942 году, когда они знали, что евреев убивают, как мышей. Когда она поняла, что я достаточно хорошо информирован об этом, она немного изменила свой тон. Она рассказала мне о своём детстве в Монреале, о предрассудках, о ненависти. О том, как ей не давали места в студенческом общежитии, потому что она еврейка. О том, как хозяйка сдала ей комнату при условии, что она будет пользоваться только входом для прислуги и не будет ни с кем разговаривать для того, чтобы другие постояльцы не узнали, что живут в одном доме с еврейкой. Эти воспоминания были болезненными для неё даже сейчас.

«Я очень редко говорю об этом с другими людьми, — сказала она. — Тебе я рассказала потому, что ты должен знать, что такое антисемитизм, и что испытывает человек при его проявлениях».

Иногда мне казалось, что причина недоверия Дены заключается не только в том, что я не был евреем. В тот же вечер я убедился в правильности своей догадки.

После ужина я включил магнитофон и начал задавать Тому первые вопросы. Я хотел вначале пройтись с ним по опубликованному переводу краткого дневника Саши Печерского, а уже потом расспрашивать его о подробностях — о зданиях, о лагерных порядках, о нацистах, об украинских охранниках. И когда Том поймёт, как тщательно и грамотно я подхожу к этой работе, я попрошу его рассказать о том, что пришлось пережить ему самому. В самом начале беседы Дена вмешалась

Вот теперь всё стало ясно. Оказывается, Том записывал свои воспоминания, и Дена хотела их издать. Он уже опубликовал две коротких статьи из своего дневника и готовил к печати третью. Хотя статьи Тома касались его жизни до и после Собибора, Дена видела в моей книге угрозу будущей работе мужа.

Том начал писать свои воспоминания ещё в конце 40-х годов и никогда не показывал их американским издателям. Он вёл свой дневник нерегулярно, но когда я ознакомился с некоторыми выдержками из него, я поразился не только блестящей манере изложения, но и исключительной памяти Тома. Я понял его сокровенное желание — чтобы мир узнал правду о Собиборе. Всякий раз, когда Дена предупреждала его не быть со мной слишком откровенным, он останавливал её: «Это моя история. Я буду делать с ней то, что считаю нужным. Оставь нас в покое».

Том был идеальным объектом для интервью, и я находил его оценки и суждения полностью заслуживающими доверия. Когда он говорил о Собиборе, его голос менялся, и он становился похожим на Тойви. В какой-то момент он мог говорить со страстью, и его глаза горели яростью. Через некоторое время, особенно если я задавал вопрос о его личных переживаниях, он переходил чуть не на шёпот, но отвечал подробно на самую суть вопроса.

«Почему ты не хочешь издать свои дневник?» — спросил я его. Меня очень беспокоила мысль, что публикация моей книги может заставить его отказаться от этой идеи.

«Я не могу его закончить, — сказал он после долгой паузы. — Это психологическая проблема. С возрастом начинаешь по-другому смотреть на то, что было много лет назад. Но в твоей книге не должно быть никаких преувеличений и ошибок. Только одна голая беспощадная правда». После этого он стал неразговорчив.

Я понял, что для того, чтобы больше узнать о лагере и лучше понять самого Тома, мне нужно вытащить его из дома. За четыре дня ежевечерних бесед я не задал ему и трети вопросов, которые хотел для себя выяснить.

«С кем ещё мне следовало бы поговорить?» — спросил я его.

Том без колебаний назвал Сашу, Шломо, Эду и Джозеля. Саша жил в Ростове-на-Дону, Шломо в центре Бразилии, Эда в Израиле и Джозел в США. Я не знаю ни русского, ни португальского, ни идиш, ни иврита, ни польского.

Шломо издал в 1968 году в Португалии книгу «Ад Собибора». Я знал, что интервью с ним было бы исключительно важным для моей книги, потому что из всех ведущих членов Организации в Собиборе в живых оставались только Шломо и Саша. Я спросил Тома, поедет ли он со мной в Бразилию. Он согласился. Я спросил, поможет ли он мне наладить контакт с Джозелем. Он согласился.

Теперь настало время покинуть этот дом. Я понимал, что моя поездка не достигла намеченной цели полностью, но я начинал понимать Тома-Тойви.

«У тебя есть будильник?», — спросил я его в последний вечер. Для того чтобы успеть на самолёт, мне надо было встать в пять утра.

«Я разбужу тебя, — сказал Том. — Мне не нужен будильник. Я говорю, себе, во сколько надо проснуться и просыпаюсь».

Он пришёл ко мне в комнату ровно в пять. «Ты спишь с открытыми глазами, чтобы тебя не поймали Вагнер или Френцель?» — спросил я. «Ты недалёк от истины», — засмеялся он в ответ.

«Я часто думаю о Собиборе, — сказал Том по дороге в аэропорт. — Когда я встречаю кого-то, я задаю себе вопрос: «Каким бы он был в Собиборе? Что бы он делал там?». Он повернулся ко мне. — Ты, наверное, хороший парень, Ричард. Мне интересно, как бы ты повёл себя там?».

Этот вопрос долго стоял у меня в ушах. Мне хотелось думать, что я никогда бы не предал моих товарищей-узников, никогда бы не позволил Вагнеру или Френцелю растоптать мою душу, вдохновлял бы других, как Фельдгендлер или, может быть, даже стал бы героем, как Саша.

Но у меня не было ответа на этот вопрос. Собибор, с его страхом и деградацией личности, с его жестокостью и ужасом, был так далёк от моего скромного жизненного опыта, что я не мог себе представить, каким бы я оказался в тех условиях. И я не мог себе представить, кем бы я стал, если бы как Тойви, мне удалось уцелеть. Что бы этот ужас сделал из меня? Каким бы я видел мир, других людей, будущее?

Я знаю, кто я есть, но не знаю, кем бы я стал, если бы судьба бросила меня из привычной мне жизни в то, что Шломо назвал «Адом Собибора».

*

Вскоре после возвращения домой Том позвонил мне и сказал, что Джозель согласился дать мне интервью. Я очень обрадовался. Он мог рассказать мне не только о своей роли в организации побега, но и о том, как убили Берлинца, о лазарете и другие подробности.

Его голос по телефону был очень сердечным. «Сколько времени тебе потребуется?» — спросил он, когда я позвонил ему во второй половине дня в пятницу.

«Шесть часов, — ответил я. — Если этого не хватит, я доспрошу потом по телефону».

Он не возражал. «Как насчёт понедельника?» — спросил я, опасаясь, чтобы он не изменил своего решения.

«Лучше во вторник».

Когда я позвонил ему в понедельник, сказать, в котором часу прибывает мой самолёт, он звучал как на пороге нервного срыва. «С тех пор как ты позвонил, я живу просто в аду, — сказал он. — Я переживаю всё заново и не могу спать, думаю только об этом. Извини, я не могу дать тебе это интервью. Пожалуйста, извини».

«Я понимаю», — сказал я с разочарованием. И я действительно понимал.

Через неделю я написал ему письмо о том, что понимаю и уважаю его чувства. Но, может быть, мы найдём компромисс? Что, если интервью будет только о побеге, и я обещаю не задавать ему никаких других вопросов. Я написал, что готов сделать это по телефону, если он не хочет меня видеть.

Джозель позвонил сам. «Я помогу тебе, — сказал он. — Только не дави на меня. Я напишу тебе то, что я помню или запишу это на магнитофон. Я обещаю. Но это потребует времени».

Я задал ему пару вопросов, которые меня интересовали больше всего, и Джозел начал отвечать мне на них прямо сразу по телефону. Я судорожно записывал то, что он говорил, проклиная себя за

«Ты знаешь ещё кого-нибудь из уцелевших, кто живёт в Америке?», — спросил я его.

«А ты не говорил с Эстер и Самуилом?»

«Нет», — ответил я.

«У них прекрасная память, и они надёжные люди. Но не звони им. Это страшный шок. Сначала напиши». Он дал мне их адрес и номер телефона.

«Могу я сослаться на тебя?»

«Да», — сказал Джозель.

Глава 39

Шломо

Шломо (Станислав) Шмайзнер улыбался и размахивал руками через стеклянную стену терминала в Гоянии. Он уже облысел, у него были седые усы и загорелое лицо. Рубашка была расстёгнута до пояса, фигура — как у двадцатилетнего юноши.

Шломо крепко обнял Тома Блатта. «Мой брат, — сказал он и добавил по-немецки — Майн брудер».

Том нервничал из-за того, что его сумка долго не появлялась на ленте багажа. «Расслабься, — успокаивал его Шломо между затяжками сигареты «Парламент», которая казалась приклеенной к его губе. — Ты в Бразилии».

Мы приехали в шестикомнатную квартиру Шломо с огромным балконом, с которого открывался великолепный вид на молодую столицу штата Гояс в центральной Бразилии. В 1947 году Шломо хотел эмигрировать в Израиль, чтобы убраться подальше от Польши. Но вначале он решил навестить родственников в Рио-де-Жанейро и остался здесь на следующие 34 года.

В 1958 году, по совету и с помощью друзей, которые стали заниматься политикой, Шломо купил маленький островок в джунглях долины Амазонки. Он был здесь первым белым человеком, которого видели местные индейцы. Через короткое время на островке у него была ферма на 1800 голов крупного рогатого скота.

В 1967 году, во время правительственного кризиса, опять же по совету Друзей, Шломо продал свою ферму и переехал в штат Гоянию, где стал директором фабрики по переработке бумаги из вторсырья.

Для нас был приготовлен холодный ужин — местные сыры, свежие булочки, копчёная ветчина, колбаса, фрукты и пиво. «Теперь вы в моём доме, — сказал нам Шломо. — И пока вы в Бразилии, вы не должны потратить ни одной копейки».

В первый вечер мы даже не вспоминали о Собиборе, как будто это была страшная тень, на которую ни Шломо, ни Том не хотели оглядываться.

Я ушёл спать рано. Путешествие в Бразилию заняло почти сутки. Я очень устал и кроме того понимал, что бывшим узникам есть о чём поговорить в моё отсутствие. И они занимались этим до трёх часов утра. Шломо встал в шесть и, когда я вышел к завтраку, уже уехал на работу.

Утром в доме появился ещё один гость, Педро Лудовико, студент юридического факультета столичного университета. Какое-то время он учился в США и несколько месяцев провёл в доме Тома в Санта-Барбаре. Вслед за ним приехал с работы Шломо.

Теперь у нас было настоящее вавилонское столпотворение. Том и Шломо говорили на идиш, Том и я по-английски, Шломо и Педро на португальском, я с Педро на английском, а со Шломо на немецком. И снова мы избегали начать разговор о Собиборе. Я чувствовал, что Шломо хочет лучше узнать меня, чтобы решить, насколько он может мне доверять. Мы обсуждали антисемитизм, и невольно наша беседа крутилась вокруг одного и того же больного вопроса, который сам по себе не всплывал ещё на поверхность — может ли катастрофа повториться? Может ли случиться ещё один Собибор?

Шломо и Том расходились во мнениях. Шломо говорил, что за время жизни в Бразилии он никогда не сталкивался с национальными предрассудками и считал, что решением вопроса об антисемитизме может быть только ассимиляция. «Пускай все, кто хочет оставаться ортодоксами, уезжают в Израиль, — говорил он. — А остальные должны ассимилироваться».

Том не соглашался. «Антисемиты всегда найдут евреев, когда это будет им нужно, — убеждал он. — История показывает это. Евреи никогда не будут в безопасности. Ассимиляция — это миф».

Шломо допускал, что антисемитизму можно научиться, и выражал беспокойство, что арабы, которые в последнее время стали проявлять интерес к Бразилии, могут привить местным жителям ненависть к евреям.

Том был настроен очень пессимистически. Он напомнил, что перед войной немецкие евреи составляли всего один процент населения Германии, также как сегодня евреи Бразилии, и они были полностью ассимилированы. «И что из этого вышло? Когда кто-нибудь вроде Гитлера захочет найти евреев, он найдёт. Ассимиляция — это не решение». Мы с Педро не вмешивались в эту часть беседы, поскольку она не касалась нас непосредственно, хотя и он, и я понимали что это и наша проблема.

Обедали мы вместе с семьёй Педро. Я внимательно наблюдал за Шломо. И даже здесь, в обстановке радушного гостеприимства его друзей, несмотря на все его декларации, меня не покидало ощущение, что Собибор навсегда выжег в его сознании глубокий след: «Ты еврей. Ты еврей. Не забывай этого. Не забывай этого. Мы найдём тебя. Мы найдём тебя».

*

В тот вечер мы, наконец, заговорили о Собиборе.

«Я никогда не согласился бы встретиться с тобой, если бы не Том, — сказал мне Шломо. — Я делаю это только ради него».

«Я знаю», — ответил я. Мне всё ещё казалось, что Шломо в чём-то сомневается.

«Почему ты хочешь написать эту книгу?», — спросил он. Этот вопрос уже задавали мне Дена, Том и Джозел. Куда бы я не пошёл, евреи будут задавать мне этот вопрос снова и снова и никогда не будут полностью удовлетворены моим ответом. Они будут слушать и кивать, но этот вопрос будет всегда высвечиваться из их озадаченных глаз.

Мне было ясно, что Шломо гордится своей собственной книгой, единственной к тому времени опубликованной историей о Собиборе. Ему казалось, что если англоязычный мир хочет хорошую книгу о Собиборе, на английский должна быть переведена его книга. Меня испытывали еще раз.

История восстания и побега из Собибора уникальная, о ней никогда подробно не писали на английском, объяснял я. Это история о сопротивлении, о мести, о надежде, это гимн человеческому достоинству. Эти аспекты привлекают меня. И, кроме того, я обеспокоен растущим в мире антисемитизмом. Я хочу написать достоверную, правдивую, честную и откровенную книгу о том, к чему приводит антисемитизм. Я сказал, что читал его книгу и нахожу её очень интересной. Но это история одного человека, рассказанная с его точки зрения. Я хочу рассказать, по крайней мере, семь разных историй, рассказанных разными людьми. И мне нужно собрать их вместе, чтобы исключить возможные несоответствия.

Шломо прервал мою лекцию. «Я доверяю тебе, Хикард, — сказал он. «Хикард» было его португальским эквивалентом Ричарду. — Спрашивай!». Лёд был сломан.

В

Как и у Тома, память Шломо была безукоризненной. Он легко проводил границы между фактами, слухами или домыслами. Если чего-то не мог припомнить, не стеснялся сказать об этом. Когда я говорил о том, что читал или слышал о Собиборе раньше, его комментарии были очень краткими. «Это правда», — говорил он. Или «Это неправда».

Гостиная, где мы сидели, была заставлена магнитофонами и микрофонами. Одну её стену занимал огромный стеллаж, на котором стояло не менее тысячи аудио- и видеокассет. Атмосфера интервью постепенно накалялась, потому что Шломо часто вскакивал, бежал к этому стеллажу и доставал очередное свидетельство, подтверждающее его ответы. При этом голос его повышался, он начинал кричать, как будто я был его врагом — нацистом. Он не переставая курил, хотя совсем недавно перенёс инфаркт. Слова лились из него нескончаемым потоком, он даже не давал времени Тому перевести для моего магнитофона то, что он говорил по-португальски.

Тому тоже было очень тяжело. И он, и я чувствовали, в какое волнение пришёл хозяин дома. Несколько раз он приходил в такое возбуждение, что выбегал из комнаты, но потом возвращался, и всё начиналось снова. Кроме того, Тому не удавалось вставить ни слова, когда он хотел в чём-то поправить Шломо или сам спросить его. «Я объясню тебе это потом», — говорил он мне каждые несколько минут. Когда Шломо отвлекался от темы, а это происходило довольно часто, Том советовал мне: «Не прерывай его. Дай ему выпустить пар и расслабиться».

Особенно сильный приступ ярости охватил Шломо, когда речь зашла о том, как поляки (Шломо считал их хуже немцев) помогали нацистам в уничтожении евреев. Он вышел из комнаты, и я решил, что он не может больше выносить этого напряжения и что интервью можно считать законченным, хотя я не выяснил для себя и десятой доли того, что хотел узнать.

Но через несколько минут он вернулся, держа в руках большой альбом с фотографиями. Он показал нам свою фотографию, снятую ещё в партизанском отряде. На ней шестнадцатилетний мальчик крепко прижимал к груди винтовку. На другой фотографии он стоял рядом с Иехудой Лернером. «Он убил Наймана», — с гордостью сказал Шломо. Ещё на одном снимке мы увидели на груди Шломо медаль.

«За что тебе дали её?» — спросил я.

«За храбрость».

«Ты совершил что-то особенное?»

Он уклонился от вопроса, как делал это в тех случаях, когда не хотел о чём-то вспоминать. Вместо ответа он показал нам копию русского документа, подтверждающего, что во время войны был в русском партизанском отряде.

Потом мы снова заговорили о Собиборе. Том и я пили виски, Шломо пил только кофе. Постепенно беседа стала спокойнее, каждый из моих собеседников вспоминал то, что ему хотелось сказать. Не было громких слов, слёз или улыбок, но висевшее в комнате напряжение было таким же плотным, как жаркий и влажный воздух, проникавший с улицы. В одиннадцать часов Шломо внезапно встал. «На сегодня хватит. Мы продолжим эту беседу завтра».

Мы пошли на кухню. Шломо принёс сыр, фрукты и булочки. «Ешь!» — резко сказал он мне приказным тоном. Я выпил только стакан минеральной воды.

Шломо принёс на кухню большую коробку с сотнями своих фотографий, снятых во время жизни в джунглях Бразилии. Его ферма, его скот, его джип, индейцы. Меня поразило, что на всех снимках он держал в руках винтовку. Потом он напялил на себя какой-то смешной головной убор и с гордостью сказал, что индейцы дарят такую ценность только близким им по духу людям.

Сославшись на усталость, я пошёл спать. Мне нужно было обдумать, как вести себя завтра. Я был доволен тем, что мне удалось разговорить Шломо и вызвать его на откровенность. И в то же время я чувствовал себя непрошенным гостем. Я заставил его снова погрузиться в ад, снова переживать отчаяние и ненависть. Это интервью было нужно мне, а хозяином положения оставался Шломо. Я опасался, что если вызванные моими вопросами эмоции окажутся для него непереносимыми, он в любой момент прервёт нашу беседу одним словом «Хватит!».

Он встал как всегда в шесть, уехал на работу и вернулся к обеду. Когда мы сели за стол, я заметил, что и Шломо, и Том находятся в подавленном настроении. Отчасти из-за недостатка сна, но главным образом из-за Собибора. Едва мы снова заговорили о лагере, тон Шломо стал очень раздражённым, почти враждебным.

«Что будем делать?» — спросил я Тома по-английски.

«Не принуждай его. Он на грани срыва», — ответил он мне.

Для того, чтобы он хоть немного успокоился, я перевёл разговор на другие интересующие меня вопросы. Шломо с гордостью рассказывал о том, как подготавливались планы восстания и побега. Выражение его лица смягчилось, но я видел, что клокотавшие в нём ненависть к нацистам и жажда мщения ничуть не уменьшились за прошедшие тридцать семь лет и готовы вырваться из него, как лава из притихшего на время вулкана.

В тот вечер я собирался подольше поговорить со Шломо, но едва мы сели за стол, раздался телефонный звонок. Это был его сын Норберто из Рио-де-Жанейро. Шломо с удовольствием устроил себе получасовой перерыв от моих бесконечных вопросов. А едва он закончил говорить, кто-то позвонил в дверь. Пришли двое его друзей. Это давало ему ещё одну возможность уйти от горьких воспоминаний.

Я повернулся к Тому. Он понимал, что наши беседы в Санта-Барбаре были для меня недостаточными.

«Я попал в Собибор очень маленьким, — сказал он. — Моё сознание ещё не сформировалось. У меня было страстное желание жить. Я никогда не сомневался, что я выживу. Я был так убеждён в этом, что в день восстания, невзирая на опасность, украл несколько банок консервов».

«Как пребывание в Собиборе изменило черты твоего характера?» — спросил я.

«Я не знаю, Ричард, — ответил он. — Я привык к смерти. Вид мёртвого человека не вызывает у меня никаких эмоций. Убийства тоже меня не волнуют. Собибор изменил мой образ мышления. Раньше я верил в Бога. В моём маленьком городке, когда я возвращался домой в темноте, я боялся дьяволов. Я бежал по улице с молитвой на устах, потому что по еврейской традиции, если ты вспоминаешь бога, в этот момент дьяволы тебя не тронут. Я вырос в

«Должен ли был человек обладать какими-то специальными качествами, чтобы выжить в Собиборе?» — спросил я. К вопросу о том, как лагерь изменил его жизнь, я собирался вернуться позже.

«Просто удача и возможно некоторое бесстрашие. Я часто рисковал там. Я знал, что должен хорошо питаться. Воровать еду было очень рискованно, но я шёл на это. Я старался найти более лёгкую работу. Я следил, чтобы моя одежда была чистой, немцы любят это. Я старался всегда держаться прямо и ходить быстрым шагом, они любят это тоже. Возможно, это и был мой способ выживания».

Этот ответ меня не удовлетворил. Я понимал, что Том сам никогда не задавал себе этого вопроса. И я спросил ещё раз: «Было в тебе там что-то особенное? Ощущал ли ты когда-нибудь инстинктивно, что надо сделать, чтобы уцелеть?».

Том надолго задумался. «Я думаю, что да. Но люди с такими же качествами, как и у меня, пошли в газовые камеры». Он потрогал свою челюсть, куда попала пуля из пистолета Боярского. Уже после войны он узнал, что пуля не отскочила от кости, а осталась там навсегда. Теперь я разглядел этот бугорок. «Разве это не удача?» — спросил Том.

Он вернулся к моему вопросу без напоминания. «Может быть, если бы я был старше, всё сложилось бы иначе. Я не знал жизни. Я вырос в маленьком городке и ничего другого не видел. Потом началась война, четыре года страхов, ненависти, убийств и смерти. Я воспринимал это как нормальный порядок жизни». Он помолчал, как будто сам был доволен этим неожиданным объяснением. «До войны я вообще не знал, что существуют суды. Я искренне считал, что если человек совершил что-то недозволенное, его просто убивают на месте».

Как и у Шломо, Собибор продолжал жить в Томе. Эти беседы давались ему нелегко. Каждый вечер он шёл спать измученный страшными воспоминаниями. Холокост — любое напоминание о нём — действовали ему на нервы. Однажды он сказал мне, что каждый раз, когда читает новую книгу о Катастрофе, его семья чувствует это. Он горько усмехнулся: «Мой сын в таких случаях говорит: «Берегитесь. Отец опять читает про Холокост».

Я подумал, что настало время проанализировать эти чувства. «Является ли Собибор и сегодня частью твоей жизни?»

«Я был в Собиборе только шесть месяцев, — ответил Том. — Но если бы ты сложил, сколько времени он приходит ко мне во сне, это будет во много раз больше».

«Что тебе снится?».

Он заговорил так, как будто почувствовал облегчение оттого, что может кому-то поведать о своих ночных мучениях. «По крайней мере, раз в неделю мне снится, что я опять в Собиборе. Понимаешь, Ричард, я всё ещё узник. Я боюсь что я предам моих родителей, брата, друзей, если я буду вести себя так, как будто Собибора вообще не было. Я знаю, что некоторые пережившие Холокост так себя и держат. Но я не могу. В моих глазах это было бы оскорблением погибших».

Он помолчал, а потом прямо ответил на мой вопрос. «Чаще всего я вижу один и тот же сон. У меня есть шанс бежать из Собибора. Я подхожу к забору, немцы смотрят в другую сторону. Я могу бежать, но не бегу. Я не хочу рисковать. А потом приходят нацисты и ведут меня на расстрел. Мне очень грустно. Я не злюсь, не чувствую себя виноватым. Мне просто грустно от того, что я упустил свой шанс. А недавно мне приснилось, как будто Вагнер отправил меня в город купить ему какие-то материалы для фотографии. Первый раз он послал меня куда-то за пределы лагеря. Я мог убежать, но я вернулся».

Он замолк. Это молчание было таким тяжёлым, как будто он обнажил самую глубину своей души и всколыхнул чувства, которые невозможно отделить друг от друга. Он попытался сам найти объяснение своим снам. «Я понимаю, откуда это идёт. Когда меня забрали в Собибор, в поезде, когда я увидел поднимавшийся в небо огонь, я спросил себя: «Почему вчера я не убежал? Почему вчера я не ночевал в другом месте?» Это же самое чувство и в моих снах. Печаль и горечь».

«Как ты думаешь, эти сны когда-нибудь перестанут приходить к тебе?»

«Я думаю, что мог бы избавиться от них хоть сегодня. Но я не хочу. Может быть, я мазохист. Но я думаю, что избавлюсь от них, когда закончу писать свои воспоминания, которые начал много лет назад. Я ещё работаю над ними. Я надеюсь, что когда закончу, эти сны прекратятся».

Мы снова вернулись к стоявшей перед ним дилемме, публиковать их или нет. В Санта-Барбаре он сказал мне, что не может закончить их. В гостиной у Шломо Том признался в другом. Он опасался, что после завершения этой работы у него не будет смысла жить дальше. Он может просто умереть.

Я снова повторил свой первый вопрос о том, как Собибор изменил черты его характера.

«Я стал пессимистом, — ответил он без колебаний. — Все добрые чувства к другим людям исчезли. Я хуже пессимиста. Пессимизм — это образ мышления. А для меня убийство человека ничего не значит. Если я вижу, как кто-то мучается или страдает, у меня нет к нему жалости. До Собибора я жалел людей. А потом это чувство умерло. Когда я был ребёнком, я всегда давал милостыню нищим. А теперь я прохожу мимо них, не поворачивая головы». Он говорил об этом с сожалением, как бы ощущая свою потерю.

Я решил вернуться к вопросу, который мы обсуждали в день моего приезда — возможности повторения Холокоста. Мне хотелось, чтобы Том высказал свою точку зрения, когда Шломо не будет перебивать его сердитыми репликами.

«Одно из самых умных выражений, которые я знаю — «История повторяется», — сказал он. — Глядя назад, я думаю, что Холокост повторится опять. Может быть, не в жизни нашего поколения, но это будет ещё хуже. История истребления евреев идёт от древних времён до Собибора. Но будет одна существенная разница. Мы не пойдём на бойню как овцы. Мы будем драться, и это единственное, что меня успокаивает. Я не религиозный человек. Если бы я сохранил веру предков, я бы думал, что бог использует евреев для того, чтобы другие люди умели отличать добро от

Я был поражён этим заявлением. Я увидел в нём противоречие. С одной стороны, Том считал себя евреем, анализировал свои еврейские чувства, гордился своим происхождением. И одновременно, говоря о евреях «они», он отделял себя от традиций, от своих предков, от всего народа. Может быть, я не понимал или не мог понять этого раскола. Может быть, даже сам Том не понимал этого.

Когда Шломо снова вошёл в комнату, в первый момент я был даже раздосадован. Мы с Томом обсуждали такую важную для меня тему. И яопасался, что этому обсуждению пришёл конец.

«Спроси его то, о чём ты спрашивал меня, — сказал Том. — Я хочу услышать его мнение».

Шломо очень понравился мой вопрос. Он ответил на него так, как будто давно к нему подготовился.

«Для того чтобы выжить в Собиборе, нужно было четыре вещи, — начал он. — Удача, сила духа, мозги и воля к жизни… После Собибора я возненавидел мир. Всё человечество без исключения. Во всех я видел врагов». Его глаза горели яростью, и он почти кричал, хотя комната была небольшой: «Я вышел из Собибора куда более плохим человеком, чем я был, когда попал туда. Там я видел самые страшные стороны жизни. И это наполнило меня ненавистью. Всё умерло в Собиборе». Теперь ярость в его глазах уступила место горечи. «Мягкость… нежность… жалость. Одна ненависть. Если бы я был старше?.. Может быть, я бы увидел и что-то другое. Но Собибор стал моей школой».

Я спросил Шломо, изменился ли он за прошедшие после войны тридцать пять лет. Я видел, что злость, цинизм, ненависть и жажда мщения ещё жили в нём, но мне нужна была его собственная оценка. Он уклонился от ответа.

«Вначале я хотел только мстить, — сказал он. — И мне повезло. У меня была возможность отплатить им по заслугам».

Шломо имел в виду то время, которое он, тогда шестнадцатилетний мальчишка, провёл в русском партизанском отряде. Он не захотел уточнять, в чём конкретно заключалась «расплата по заслугам» и сказал только, что убивал немцев. «Это для другой книги, Хикард».

Когда Том и Шломо стали вспоминать о том, что происходило в Польше после освобождения, я имел возможность понять, как вёл себя Шломо в то время. Они встретились в Люблине и решили навестить Боярского. Том считал, что фермер не успел истратить всё золото и бриллианты, которые он, Вайсен и Костман дали ему. Шломо предложил отобрать у него то, что осталось, а потом убить его.

Одетые в военную форму, вместе с ещё двумя русскими, они постучали в дверь Боярского.

«Где хозяин?» — спросил Том.

«В городе», — ответила открывшая дверь его жена. Рядом с ней стояла их дочь. Обе были испуганы, потому что они узнали Тома.

«Мы подождём».

Боярская налила им водки. Поляки считали, что все русские обязательно пьют водку, а когда она заканчивается, принимаются за одеколон.

Шломо надоело ждать, и он решил показать Боярским, кто теперь хозяин положения.

«Где твой муж прячет деньги?» — строго спросил он.

«Я не знаю».

«Если ты нам этого не скажешь, мы убьём её», — пригрозил Шломо, указывая на дочку.

Тому это не понравилось. Он понимал, что Боярская знала о совершённом её мужем убийстве и поддерживала его. Она была такой же жадной, как он, и с радостью взяла их деньги. Но он не мог представить себя, убивающим их дочку. Она была не виновата.

Шломо схватил девочку за горло. Боярская сразу показала им, где спрятаны деньги. Шломо и Том выкопали их. Золота и бриллиантов оставалось ещё на несколько тысяч долларов. Они разделили их, а потом Шломо повёл девочку к амбару, где Боярский убил Костмана и ранил Тойви. Когда он вытащил пистолет, мать стала умолять пощадить ребёнка.

Том не мог смотреть на это и тоже попросил Шломо не убивать девочку. Очень неохотно он согласился.

«Я бы мог убить её, — сказал мне Шломо. — И меня не мучила бы совесть».

Том не мог вспомнить сейчас, почему он просил Шломо оставить её в живых. «Наверное, я думал, что она ни в чём не виновата, кроме того, что она полька. Вот её отца я бы убил без колебаний. Кто виновен и кто невиновен? — спросил он меня риторически. — Моя мать? Мой отец? Что они сделали? Кто виновен, Ричард?»

«Может быть, Бог?»

«Да. Он самый виноватый из всех».

Я хотел вернуться к вопросу, доминирует ли Собибор и сегодня в жизни Шломо и если да, то в чём это выражается. «Ты доволен, что написал книгу об этом ужасе?» — спросил я.

«Моя книга — это лучшее, что я сделал в жизни, — ответил он, не задумываясь. — Самая лучшая терапия. Я пообещал себе рассказать всю правду, даже если это кого-то обидит. И после того, как книга вышла, мне стало легче. Боль отступила. Я говорил Тому: издай свои воспоминания, это спасёт тебе жизнь».

Для меня было очевидно, что хотя Шломо искренне считает, что его боль ушла, ярость и гнев были видны в его глазах и слышались в его голосе. Да он и сам чувствовал это.

«Ты видишь, какой я нервный, как я не могу сидеть на месте, как я разговариваю? Том такой же. Мы все такие. Все, кто ещё живы. Если я хочу пожить ещё, я должен забыть о Собиборе. Но я не могу. Я должен говорить об этом».

Он успокоился, сел и закурил. В комнате стало тихо, негромко гудел кондиционер. Мне показалось, что мы перешагнули через Собибор. Но теперь мы были в новом Собиборе, тюрьме, созданной тюрьмой, в новом аду, который был ещё хуже предыдущей, потому что из него тебя могла освободить только смерть.

Внезапно Шломо вскочил и, глядя на меня горящими как угли глазами, закричал по-немецки: «Хикард, что бы ты делал, если бы кто-то убил твою мать, твоего отца, сестру и брата? Что, Хикард?».

Это была мольба.

«Я не знаю, — ответил я по-немецки и перешёл на английский. — Наверное, сошёл бы с ума от ненависти. И очень хотел бы отомстить».

«Спасибо, Хикард! Спасибо!» — сказал Шломо, как если бы я простил его.

А потом он задал вопрос, которого я ждал весь день. «Ты думаешь, я нормальный?»

«Что значит нормальный? Я не принимаю этого слова. Ты необычный. Ты прошёл через

Шломо кивнул и улыбнулся. Я знал, что он не хотел быть таким необычным. И я знал, что незваным гостем вторгся в глубину его души, на что совсем не имел права.

Остаток вечера мы провели без разговоров и только слушали музыку, которая нравилась Шломо. Оркестр русских балалаек, оркестр Нью-Йоркской филармонии, танго, самбо и болеро. Я чувствовал, что Шломо знает, жить ему осталось недолго, он плывёт на волне, не слишком заботясь о том, куда она его вынесет.

«Хикард, ты забрал два года моей жизни, — сказал он неожиданно. — Завтра мы закончим. Хватит».

*

На следующий день в маленьком кабинете Шломо я разбирал свои записи. Хозяин вернулся со своей фабрики в одиннадцать, чтобы пообедать дома. Было заметно, что он не в настроении.

«Где Том?» — спросил он.

«Ещё спит», — ответил я.

«Ничего себе», — раздражённо сказал Шломо. Сам он был на ногах с шести утра, хотя спал меньше двух часов.

Бедный Том был измучен. Он не мог спать. И дело было не только в жаркой, влажной погоде и в доносившемся снизу шуме автомобилей. «Ты только слышишь то, что мы говорим тебе, — сказал он мне вечером. — А я вижу это и чувствую. Я не могу от этого отделаться. Если бы я знал, что мне придётся заново погрузиться в прошлое, я бы сюда не приехал. Я хочу, чтобы ты понял это».

Я заверил его, что хорошо понимаю его состояние.

За обедом Шломо внезапно расслабился. Возможно, этому способствовало то, что мы заговорили о том, как зарезервировать для меня и Тома билеты на обратный рейс. И для Шломо это было первым знаком того, что интервью близится к концу.

Я сказал Тому, что у меня есть ещё двадцать вопросов к Шломо.

«У него есть к тебе ещё пятнадцать вопросов», — сказал Том.

«Начинай», — ответил Шломо.

Мы прошли в его кабинет. Он снял рубашку и растянулся прямо на полу. На мои вопросы Шломо отвечал чётко и конкретно, но не вдавался в детали и не высказывал никаких собственных мыслей. Я ощущал его напряжение и хотел как можно скорее закончить эту беседу, получить свой билет и убраться из этого дома и из Бразилии. Было очевидно, что Шломо чувствовал себя как лошадь, которую наняли на час. Теперь он понимал, что это время истекает и мечтал о возвращении в конюшню.

«Мой последний вопрос будет о Политруке, — осторожно начал я. Шломо уже рассказывал мне, что своим духовным лидером он считал Леона Фельдгендлера, которого глубоко уважал. — А как ты относишься к Саше?» — спросил я.

«Ты хочешь, чтобы я тебе наврал?» — ответил он.

«Нет. Я должен был задать этот вопрос. Но ты можешь на него не отвечать. Я помолчал. — Ты не считаешь, что он бросил вас?»

Шломо медленно подбирал слова, пытаясь быть честным по отношению ко мне и сохранить дипломатичную благодарность Саше. «Я уважаю его, — сказал он. — Без него мы бы не остались в живых. Но кроме этого я ничего не скажу. Я не хочу говорить о ком-то, кто сделал, может быть, десять хороших вещей и одну плохую. Это будет несправедливо. Это очень болезненный вопрос. Я могу говорить об этом только с Томом».

Шломо ещё раз напомнил мне о том, что я посторонний, что есть вещи, которых я никогда не пойму, чувства, которые я никогда не смогу разделить, секреты, которые мне никогда не узнать.

«Лидерами были Фельдгендлер и Печерский, — сказал он в заключение. — Моя роль была маленькой. Я только достал винтовки».

*

Было жарко и душно. Я видел, что Тому не по себе из-за этой погоды, из-за недостатка сна, из-за сильного внутреннего напряжения. Но мне было необходимо поговорить с ним.

Вечером, когда Шломо ушёл в гости к своим друзьям, мы пошли в его кабинет. Лёжа на полу с микрофоном в руке, Том отвечал на мои вопросы искренне и подробно, но даже в его голосе я чувствовал желание, чтобы они прекратились как можно скорее. Через полтора часа Том выключил микрофон. «На сегодня достаточно. Мы закончим это завтра», — сказал он.

Мы встали. По телевизору показывали футбольный матч. Я налил себе виски, Том предпочёл польскую зубровку. Шломо вернулся около девяти. Он уменьшил громкость телевизора, и мы начали болтать. Через пятнадцать минут мы снова говорили о Собиборе. Казалось, что пять дней наших бесед так взбудоражили память и эмоции бывших узников, что волны пережитой ими боли продолжали крутиться в бесконечном водовороте.

«После Собибора я никогда не смеялся», — сказал Шломо. Он подошёл ко мне и повторил: «Я не могу смеяться. Я не могу любить. Я спал с женщинами, но без любви. Женщина это просто предмет». Он посмотрел мне прямо в глаза: «Это нормально? Это нормально?». Шломо не ждал от меня ответа. Он помедлил и спокойно сказал: «Я всё ещё в Собиборе».

Они заговорили междусобой о поляках, и эти воспоминания были очень горькими. Сами они несчитали себя поляками. Они были евреями — особыми, ненавидимыми. Они оба знали и хороших, добрых поляков, но это были единицы.

«После того, как пришли русские и евреи стали выбираться из лесов и амбаров, — сказал Том, — поляки с презрением спрашивали нас: «Сколько же вас ещё осталось?» Он повернулся к Шломо: «Ты помнишь это?».

«Да, — ответил он. — Самый лучший период моей жизни, это когда я был в русском партизанском отряде». Он поднялся и походил по комнате, прижимая к груди невидимый карабин. «Я был хозяином своей жизни. Никто другой. Только я».

И без всякого перехода, как бы выуживая из памяти глубоко захороненные там события и факты, Шломо сказал: «Я никогда не видел, чтобы в Собиборе кто-нибудь плакал. За семнадцать месяцев. Никогда».

«Я тоже никогда не видел этого», — добавил Том.

Чтобы перевести разговор на другую тему, я задал Шломо вопрос о поимке Густава Вагнера и суде над ним. Вагнер и комендант Собибора Франц Штангль были на одном из первых мест в списке нацистских преступников, разыскиваемых Симоном Визенталем.

*

После окончания операции «Рейнхард» группенфюрер Глобочник и ещё 120 эсэсовских офицеров из персонала лагерей смерти были переведены на службу в Триест. Им поручили самую опасную в то время работу — борьбу с партизанским движением. В 1971 году, давая интервью Гитте Серени, Штангль сказал: «Мы были бельмом на глазу у начальства, и оно старалось любым способом избавиться от нежеланных свидетелей».

Первый

Штангль был хорошим скалолазом и знал тирольские Альпы с детства. Вместе с Вагнером они перешли в Италию и направились в Рим, где как они слышали, немецкий католический епископ Алоис Худал помогает офицерам СС — католикам бежать из Европы.

Когда Штангль и Вагнер попали в Рим, они не знали, где найти Худала. Случайно на улице Штангль признал в толпе одного бывшего офицера СС, который тоже бежал из тюрьмы в Австрии. Он подсказал коллегам, где провести ночь и как найти доброго епископа.

«Так это ты Франц Штангль, — сказал Худал, когда на следующее утро сам явился в квартиру, где ночевал эсэсовец. Он обнял его со словами: — Я уже так давно тебя ожидаю».

Епископ Худал, который умер в 1963 году, нашёл для Штангля подходящую квартиру, дал ему денег и через две недели снабдил его паспортом, выдаваемым Красным Крестом людям без гражданства. Вскоре он принёс Штанглю визу в Сирию и билет на пароход. В Дамаске, опять же по протекции епископа, Штангль получил работу на ткацкой фабрике. К нему приехала семья, и они прожили в Сирии три года. Они не чувствовали себя одинокими. Рядом жило немало немцев, которые, как и Штангль, бежали из Европы. В 1951 году он эмигрировал в Бразилию, где вначале также работал на текстильной фабрике, а потом на автомобильном заводе Фольксваген в Сан-Паулу.

В 1967 году Симон Визенталь заплатил бывшему агенту гестапо 7000 долларов за то, что он рассказал, где прячется Штангль. Ирония заключалась в том, что нацист совсем не прятался. Он жил в Бразилии открыто и даже был зарегистрирован в австрийском консульстве в Сан-Паулу под именем Франц Штангль. После его ареста Визенталь сказал представителям прессы: «Даже если бы я не сделал в своей жизни ничего другого, кроме как помочь арестовать это исчадие зла Штангля, я бы считал, что прожил жизнь не зря».

После ареста Штангля Визенталь занялся поисками Вагнера. Он не знал, что этот изверг, тоже под своим именем, открыто проживал на ферме около города Атибаи всего в пятидесяти километрах от дома Штангля. На суде в Дюссельдорфе Штангль показал, что Вагнер живёт в Бразилии. Визенталь обратился к бразильской полиции с просьбой найти его, но ему ответили, что это невозможно. Тогда он решил изменить тактику. В своих выступлениях перед прессой он говорил только о том, что разыскивает известного жуткими экспериментами врача из Освенцима Йозефа Менгеле, и не упоминал имени Вагнера. Визенталь надеялся, что перестав опасаться погони, Вагнер совершит какую-нибудь ошибку и заявит о себе сам.

26 апреля 1978 года в полицию позвонил неизвестный и сказал, что запрещённые в Бразилии «коммунисты» собираются на закрытое партийное собрание в отеле Тилл к северу от Рио-де-Жанейро. Полиция ворвалась в отель и обнаружила там шестнадцать говорящих по-немецки мужчин, некоторые приехали даже из Англии, распевающих нацистский гимн «Horst Wessel». Когда немцы объяснили, что собрались только отпраздновать 89-й день рождения Гитлера, их отпустили.

Два бразильских корреспондента, освещавших эту историю, сфотографировали всех поклонников Гитлера и послали эти снимки Визенталю. На одном из них он опознал Вагнера. Его экстрадиции добивались Германия, Израиль и Польша. Опасаясь, что за ним охотятся агенты Израиля и понимая, какое наказание ждёт его в этой стране, Вагнер решил сам сдаться в руки бразильской полиции.

В тот вечер Шломо смотрел по телевизору новости. Когда он увидел на экране лицо Вагнера, он едва не сошёл с ума, осознав, что почти тридцать лет жил рядом с этим палачом и дышал с ним одним воздухом. Он сел на первый же самолёт, отправлявшийся в Сан-Паулу, потому что если в течение ближайших нескольких дней никто не опознает в нём преступника из Собибора, его отпустят на свободу и он сможет спрятаться в Парагвае или другом укромном месте.

Вагнер находился в камере вместе с несколькими задержанными преступниками. «Привет, Густл», — обратился к нему Шломо так, как звали нациста его коллеги в Собиборе.

«Кто это? Кто может называть меня так?» — забеспокоился Вагнер.

«Это маленький еврейский ювелир из Собибора».

«Да, я тебя помню. Я ведь спас тебя и трёх твоих братьев», — сказал арестант.

Вагнер был оставлен в тюрьме. На судебном процессе, где решался вопрос о его экстрадиции, Шломо выступал в качестве свидетеля. Вагнер признался в том, что служил в Собиборе. «Я знал о том, что там происходило, — сказал он. — Но сам я никогда никого не убивал и не ходил смотреть, как это делается. Я только выполнял приказы».

Верховный суд Бразилии постановил, что ни Польша, ни Израиль не имеют права требовать экстрадиции Вагнера, а в документах, представленных Германией, содержатся серьёзные неточности. И его выпустили на свободу.

В октябре 1980 года адвокат Вагнера сообщил прессе, что его клиент покончил жизнь самоубийством у себя на ферме. Шломо намекнул мне, что едва ли он сделал это добровольно. Помогли ли ему израильтяне? Убрало ли его подпольное землячество бывших нацистов? Добрались ли до него бывшие узники Собибора? Шломо отказался отвечать на эти вопросы. Он вспомнил, как Том позвонил ему из Калифорнии, когда узнал, что бразильское правительство отказалось выдать Вагнера.

«Могу я купить в Бразилии пистолет?» — спросил Том.

«Не беспокойся, — ответил Шломо. Он не хотел, чтобы Том ввязывался в эту историю. — О Вагнере позаботятся».

Том рассказал мне, что ему много раз приходила в голову мысль заняться поисками и уничтожением собиборских нацистов. Он не был уверен, сможет ли он практически осуществить это желание, но если бы смог, он не считал бы это убийством. Его останавливало опасение, что в случае, если бы его задержали, это могло бы повредить его детям. «В Собиборе мы все мечтали, что если выживем и потом поймаем Вагнера, мы будем резать его на мелкие кусочки, чтобы он умирал мучительной и медленной смертью, — сказал он. — Но если бы мы сделали это сегодня, мы бы

На следующее утро, это был последний день моего пребывания в Бразилии, я хотел задать Тому ещё несколько вопросов. Он отвечал на них, не вдаваясь в подробности, и я видел, что он уже очень устал от этого интервью. Если мой вопрос вызывал у него боль, голос Тома просто угасал.

Одним из самых болезненных воспоминаний была смерть его родителей. «Когда мы жили в гетто, — сказал он, — я не разрешал себе даже думать о том, какой страшной потерей будет для меня смерть хотя бы одного из них. Я не мог себе этого представить. А потом в течение одной минуты и мать, и отец, и брат стали мертвецами. И я больше никогда о них не думал. Никогда. Наверное, природа позаботилась об этом. Потому что если бы я стал думать и страдать, я бы не выдержал этого».

«А тебе не кажется это странным, что ты не переживал горя и печали по ушедшим членам твоей семьи?» — спросил я.

За десять дней наших бесед в Санта-Барбаре и в Бразилии Том много рассказывал мне об убийствах, жестокости и зверстве. Но я никогда не видел, чтобы он был так близко к тому, чтобы у него сейчас полились слёзы. Но глаза оставались сухими, и я ещё раз вспомнил, как накануне он и Шломо говорили о том, что никогда не видели в Собиборе плачущего узника.

«Почему я должен переживать? — спросил Том. — Ведь я ничего не мог для них сделать. Я чувствую себя виноватым только за последние слова, которые я сказал матери при расставании».

«Какие слова?», — осторожно спросил я.

«Я никогда не скажу их тебе», — после долгой паузы ответил Том.

Продолжать дальше не имело смысла, и я выключил магнитофон. Мне открылся, по крайней мере, один из Собиборов Тома, из которого ему никогда не убежать. Последние слова сына своей матери; слова, которые она унесла в газовую камеру; слова, которые нельзя изменить; слова, которые снова и снова проигрываются в его памяти.

Когда Шломо вернулся домой, я сказал ему, что хотел бы послушать музыку. Уже пять дней я жил в окружении кассет, магнитофонов и динамиков, но мои вопросы не давали Шломо возможности показать его музыкальную коллекцию. А ведь мы были не в Нью-Йорке, Париже или в Тель Авиве, а в Бразилии, и здесь у него были самые лучшие записи на любых языках.

Шломо начал с бразильского самбо и танцевал по комнате, обнимая воображаемую красавицу. После самбо он перешёл на народные песни, потом включил современную еврейскую музыку, записи которой его сын сделал в Израиле. «Я очень люблю музыку», — сказал он. И я впервые увидел нового Шломо, который на короткое время мог забыть о Собиборе и показать другую сторону своей души, показать, что и он умеет радоваться и наслаждаться жизнью.

Когда он поставил кассету с религиозной музыкой, в комнате возникла необычная атмосфера. Шломо закрыл глаза и раскачивался взад и вперёд, как если бы он стоял перед Стеной Плача в Святом Городе и жалобным голосом спрашивал у бога, за что ему выпали такие страдания и мучения, в то же время, уверяя его, что он никогда не терял веры в Его мудрость. Том растянулся на кушетке, я лежал на полу. Комната казалась пустой и печальной. Никогда до этого я не видел моих собеседников такими спокойными и молчаливыми в течение долгого времени.

И я тоже проникся их настроением печали. Я не ощущал себя больше посторонним, заглядывающим в тот ад, через который они прошли. Мы, трое агностиков, испытывали сейчас одинаковые чувства. Когда-то, в детстве или в юности, религия, посредством молитв и мелодий, давала нам ощущение теплоты, мира и близости к богу. Потом это ушло, и она перестала быть частью нашей жизни. Но осталась пустота, которая не могла быть заполнена работой или комфортом нашего повседневного бытия.

Первым не выдержал Том. Из прохладной комнаты он вышел на балкон, где было жарко и душно.

«Бог мой, Бог мой, почему ты забыл обо мне?» — жалостливо пел кантор. А потом мелодия переросла в призыв, которым предки этого кантора в течение многих столетий поддерживали своих единоверцев: «Слушай, Израиль, наш Бог, Бог — един».

При этих словах Том вернулся в комнату, как будто слова кантора были магнитом, возвращающим его в Собибор.

«Они пели это», — тихо сказал Шломо.

Ему не нужно было уточнять, кто были «они». Длинные очереди женщин, детей и мужчин не уходили из нашей памяти.

«Да, я тоже слышал это, — сказал Том. — Часто».

Глава 40

Эстер

Когда я первый раз встретился с Эстер Тернер-Рааб, она плакала. Это было на Международной Конференции по Освобождению, которая проходила под эгидой Совета Памяти Холокоста в помещении госдепартамента в октябре 1981 года. Эстер была членом комитета, обсуждающего восстания. Когда она начала рассказывать о Собиборе, её голос задрожал, и она не смогла сдержать эмоций.

Эта конференция была необычной по ряду причин. Одной из них было то, что страны коммунистического блока прислали на неё делегатов-военных, которые, будучи солдатами, в конце войны освобождали лагеря. Русские и чешские делегаты подробно рассказывали о том, как выглядели эти лагеря и их узники на момент освобождения, но ни один из них не упомянул слово «еврей». Если бы я не знал, что в Холокосте погибло шесть миллионов евреев, я бы считал, что все узники лагерей были только поляками, чехами или русскими. Поскольку я не посещал все заседания конференции, я решил сверить мои наблюдения с мнением Яна Карского, во время войны бывшего курьером польского Сопротивления. Для него также было очень странно и симптоматично, что главные ораторы от коммунистических стран на конференции о Холокосте так старательно избегали слово «еврей», как будто все они были специально проинструктированы.

Во второй раз мы встретились с Эстер в её великолепном доме в городе Вайнленд штата Нью-Джерси. Хотя она согласилась на интервью, она ещё не решила, разрешит ли она мне использовать её настоящее имя. Я был удивлён и раздосадован. «Почему нет?» Я не считал правильным в документальной книге использовать вымышленные или придуманные имена. Эстер объяснила мне причину своей нерешительности.

Однажды городская газета опубликовала о ней статью. Через несколько дней Эстер получила письмо с антисемитскими ругательствами и проклятьями. После гибели своих родителей, после пережитого ада Собибора, после того, как в огне Холокоста исчезла вся община её родного города, спустя почти сорок лет снова надо было прятаться. «Кому

Мы устроились у неё на кухне. «Здесь уютнее», — сказала Эстер. Она не горела желанием копаться в памяти и вспоминать ужасы Собибора. Но, как и Том Блатт и остальные выжившие узники, она хотела, чтобы рассказ об истории Собибора и о её личных страданиях был правдивым и точным. Особенно в этом был заинтересован её старший сын. «Тебе следует познакомиться с его библиотекой, которую он собрал о Холокосте, — сказала Эстер. — Он был одним из четверых детей выживших узников, которых показывали в телевизионном интервью в Чикаго».

Эстер нелегко давалась эта беседа. Её лицо было напряжённым, но оно смягчилось, когда она упомянула Зельду, которой ей теперь очень не хватало. Она даже улыбнулась, рассказывая мне один из связанных с ней эпизодов. «Нацисты послали нас собрать грибы за забором лагеря. Когда мы принесли их, они велели нам почистить их и отнести в подвал, где было прохладнее. Там мы увидели огромную кастрюлю с супом. Кроме нас в подвале никого не было. Мы вымыли в этой кастрюле руки, потом плевали туда, а потом, не спрашивай меня, что мы сделали ещё. И они съели это».

Эстер рассказала мне о трёх её спутниках, с которыми она прожила в амбаре Марцинюка после побега из Собибора. Её брат Идель (Джерри Тернер) ещё жив. Самуил Лерер водит такси в Нью-Йорке, а Авраам Кон живёт в Австралии. Она рассказала также, что Володя, украинский охранник, наблюдавший за ней в арсенале лагеря, сбежал из Собибора в ночь на 14 октября вместе с одной русской женщиной, которую нацисты держали как проститутку. Она встретила их обоих после освобождения в Хелме. А её близкая подруга Зельда Метц после освобождения купила фальшивые документы о том, что она не еврейка. Она проживала в соседнем с ней городке и недавно умерла.

Двое евреев из лесной бригады, которые сбежали после того, как был убит украинский охранник, — Подхлебник и Хонигмен — одно время тоже жили недалеко от Эстер. Нацисты тогда в отместку за это убили всех польских евреев лесной команды. «Зельда осуждала их до своего последнего вздоха, — сказала Эстер. — Она считала, что евреи заплатили слишком высокую цену за их спасение». Подхлебник уже умер, Хониген переехал во Флориду, и Эстер потеряла с ним связь. В отличие от Зельды, она не осуждала их за то, что они рисковали жизнями всех остальных узников Собибора, чтобы спасти свои. «Я не знаю, как бы поступила я сама на их месте».

Как и остальные выжившие узники, которых я интервьюировал, Эстер не избавилась от Собибора. «Пока Зельда была жива, — сказал она, — мы звонили друг другу каждый день и говорили об этом. А потом, когда я ложилась спать, я видела сон».

«О чём?» — спросил я.

«Чаще всего, что я бегу через лес, за мной гонятся гестаповцы и Вагнер, а я бегу слишком медленно, и вот-вот они меня догонят. Я просыпаюсь от своего крика. Я вижу детские головки, разбитые о стены вагонов, людей, которых убивают у меня на глазах. И я ничего не могу с этим поделать».

Эстер очень чётко классифицировала причины, которые помогли ей уцелеть. Больше всего она была благодарна своему двоюродному брату, Леону Фельдгендлеру. Она говорила о нём с гордостью. «Он чувствовал ответственность за других. Редкие люди могут обладать этим, когда на волоске висит их собственная жизнь. Он никогда не думал о побеге только для того, чтобы спастись самому. Он чувствовал ответственность за всех нас — как отец. Ты мог поругаться с кем угодно в лагере, но не с Леоном. Ты слушал его, когда он говорил. И ты успокаивался. Он помог многим из нас справиться с окружающим».

Другой важной причиной она считала то, что Густава Вагнера не было в лагере 14 октября. «Он бы унюхал побег как собака, — сказала она. — Он был самый жестокий и самый проницательный из всех гитлеровцев. Он мог даже догадаться, о чём ты думаешь». Она помолчала немного и вспомнила один связанный с Вагнером эпизод. «Однажды он дал мне пару конфеток. Наверное до конца жизни это мучило его совесть, что он дал еврейке конфеты», — сказала она с улыбкой.

Ей также помогла выжить непоколебимая вера в Бога. В отличие от Тома и Шломо, Эстер продолжала оставаться ортодоксальной еврейкой. Она и её муж владели бизнесом по производству кошерной еды. Когда Эстер звонила моему издателю, давая согласие на это интервью, она сказала ему: «Только попросите его не звонить мне в наши праздники».

Бог был для Эстер её спасением. «Я видела, как очень много неверующих падали духом и погибали, — сказала она. — Я всегда верила, не спрашивай меня почему. Это помогало мне. В том ужасе тебе нужно было за что-то держаться, надеяться. Я думаю, что религия давала мне эту надежду».

«После Собибора многие перестали верить в бога, — сказал я. — Они не могут понять, как он мог разрешить убийство этих невинных людей. Тебя не беспокоят такие мысли?»

«Если ты религиозный, ты не должен задавать себе эти вопросы, — сказала Эстер. — Что плохого сделал мой отец? Или моя мать? Что плохого сделали все убитые нацистами дети? Я не могу на это ответить. Но если ты веришь, ты не должен об этом спрашивать».

О восстании она вспоминала с гордостью. «Мы считали, что у нас нет шансов выбраться оттуда. Но, по крайней мере мы попытаемся, мы не будем стадом идущих на бойню овец. Даже если мы убьём хоть одного нациста, эта попытка не будет напрасной. Ведь мы все были приговорены к смерти. Так почему не попытаться? А если восстанием мы закроем этот лагерь, это будет долгом памяти тем, кого убили здесь до нас».

«Была ли твоя ненависть к нацистам настолько сильной, что ты могла бы рискнуть своей собственной жизнью, чтобы убить хотя бы одного из них?»

«Да. Я ощущала невероятную ненависть и жажду отомстить. Я не могла понять, как может человек совершать то, что они делали. Неужели они не думали о своих собственных жёнах и детях, когда убивали нас?» Ненависть звучала в её голосе даже сейчас. «Разве это были люди?»

Когда она рассказывала мне о своей личной истории — о встрече с братом, и о времени, проведённом в амбаре Марцинюков — она считала это удачей и чудом. «Я всегда думала, что сон, который я видела накануне побега, когда мама сказала мне куда идти, спас мне жизнь».

Говоря о поляках, Эстер не находила

«Все дети Стефана получили хорошее образование, — сказала Эстер. — Но я сильно спорила с ними по вопросу об антисемитизме поляков. Почему немцы устроили все лагеря смерти именно в Польше, а не где-то в другой стране? Почему бы им не сделать их в самой Германии, посередине между Польшей и Голландией?.. Но они защищали поляков». Эстер снегодованием повела головой. «Они никогда не смогут меня понять». И после некоторой паузы: «Я надеюсь, ты не поляк, правда?». На этот разона рассмеялась искренне.

Она рассказала мне, что в 1977 году не смогла попасть в Собибор. «Я заболела, у меня была высокая температура, и я подумала, что вид колючей проволоки, сторожевых вышек и бараков только ухудшит моё состояние. В следующий раз я сначала поеду в Собибор. Я чувствую, что должна увидеть это ещё раз, так же как и побывать в моём родном городе Хелме. Я знаю, что там для меня ничего нет, там ничего не осталось, но я должна это доказать самой себе…»

Мы заговорили о судах над нацистскими преступниками. На многих из них Эстер выступала в качестве свидетеля. Первым был суд над Губертом Гомерски. Он получил пожизненное заключение в 1948 году, а в 1978 добился пересмотра своего дела.

«Я видела его на улице перед началом этого второго суда. И меня снова охватил страх. Я видела не человека в гражданской одежде, а гестаповца. Я даже оглянулась — не идёт ли кто-нибудь сзади, чтобы защитить его, если я на него наброшусь. А потом я почувствовала злость. Вот он, палач и изверг, свободно идёт по улице, и никого это не беспокоит». Гомерского судили ещё раз осенью 1981 года и Эстер опять предложили выступить свидетелем, но она отказалась. «Кому это нужно?» — спросила она с горечью.

Вторым был суд над Эрихом Бауэром. Немецкий суд оправдал его и выпустил на свободу. Хотя судьи знали, что он был офицером СС, у них не было доказательств, что он лично принимал участие в убийствах. Бауэра опознал на улице Самуил Лерер, и в 1950 году в Берлине его судили снова. Эстер и Лерер выступали свидетелями.

«Его жена и дочь говорили, что они не верят нашим показаниям, что они никогда не слышали от него о Собиборе. Но я видела, что они лгут. Я видела это. Он приезжал домой с чемоданами, набитыми отобранными у евреев вещами. И они наверняка спрашивали его, откуда эти наряды и драгоценности».

«Что ты чувствовала, когда давала свои показания на этом суде?» — спросил я. Бауэр получил пожизненный срок и умер в тюрьме.

«Я всё ещё боялась его. Да, я понимала, что он уже ничего не может мне сделать, но он внушал мне ужас. А потом я посмотрела внимательнее и подумала: «Боже мой, вот это ничтожество имело надо мной такую власть. И ещё я испытала удовлетворение от того, что могла отомстить ему. Я была рада, что теперь мир узнает о его злодеяниях и он будет за них наказан».

В 1965 году в Западной Германии прошли судебные процессы ещё над двенадцатью эсэсовцами из персонала Собибора. Среди них были Карл Френцель, Курт Болендер, Франц Вольф и Карл Дюбуа, который 14 октября притворился мёртвым, когда убегавшие евреи избили его палками. Болендер повесился перед вынесением приговора. Френцель получил пожизненное заключение, но впоследствии приговор был пересмотрен и теперь он на свободе. Вольф получил восемь лет, двое нацистов по четыре года тюрьмы, ещё двое по три года, а пятеро остальных были оправданы за недостатком улик. Эстер была одним из свидетелей, которые помогли оправданию пекаря Йозефа Клиера. Она не сожалела об этом. «Я даже не знаю, как он оказался в Собиборе, — сказала она мне, оправдывая своё поведение на суде. — Он не делал никому зла, и остальные нацисты издевались над ним».

Она хорошо помнила суд над Карлом Френцелем. «Самое страшное, что я видела в жизни, это как он убил маленького ребёнка. Эта картина никогда не уйдёт из моей памяти». Она рассказала суду, как работала в «Весёлой блохе» и из-за занавески видела, как он, схватив ребёнка за ноги, с размаху ударил его головой об вагон, а потом швырнул в вагонетку, перевозящую мертвецов. «Ты настоящий зверь! — кричала она в лицо Френцелю, давая свидетельские показания. — Нет никакого другого слова для того, кто мог так поступить».

Защитник Френцеля воспользовался этим эмоциональным срывом. Как хороший адвокат, он стал задавать Эстер вопросы, целью которых было запутать ее и заставить присяжных признать ее показания, не заслуживающими доверия. «Где вы видели это? В какой день? В какое время? Что вы делали в этот момент? Как далеко от вас это было? Какого цвета были занавески? В скольких сантиметрах от окна вы стояли?»

«Послушайте, — прервала его Эстер. — Я не должна отвечать вам».

«Почему?» — надеясь ещё больше взволновать её, спросил адвокат.

«Потому что я вижу, как один нацист защищает другого».

«Почему вы называете меня нацистом? Кто дал вам на это право?» — уже предчувствуя свою победу, спросил он.

«Если бы я могла сейчас надеть на вас нацистскую фуражку, — в этот момент она уже просто кипела, — я уверена, что я бы вспомнила, где я видела вас раньше».

В зале суда находилось несколько немецких студентов университета. Они видели и слышали эту полемику. Когда Эстер вечером вернулась в свой отель, она нашла букет роз и открытку от них: «Не будете ли вы так любезны ответить на несколько вопросов у нас в классе?»

«Они были такими молодыми, — вспоминала Эстер. — А когда я ответила на их вопросы, ко мне подошёл один студент и сказал: «Мой отец был нацистом, но он не сделал никому ничего плохого». «Мне не хотелось бы тебе этого говорить, — сказала я ему, — но он сделал».

Я видел, какой расстроенной и

«Ничуть, — ответила она, не задумавшись ни на секунду. — Они, как могли, старались дискредитировать показания свидетелей. Мы не вели никаких записей в Собиборе. Поэтому на суде были только наши слова против их слов. И они, как могли, пытались нас запутать. У меня было чувство, что они хотели бы меня посадить на скамью подсудимых».

«Это были комедии. Они просто издевались над свидетелями. Если судья был молодой, ты ещё мог надеяться на какое-то сострадание или сочувствие. Но чаще всего судьями были те, кто занимался юриспруденцией ещё до войны, и я сразу видела, что такой судья один из них».

Эстер замолчала, снова охваченная эмоциями. После короткой паузы она спокойно добавила: «Теперь они считают — никто ничего не видел, никто ничего не знает, никто не может доказать, что он там был».

Мне было бы очень трудно поверить тому, что я услышал сейчас от Эстер, если бы я не слышал те же самые рассказы от других уцелевших узников Собибора, которые свидетельствовали на процессах нацистов — подковырки, насмешки, неуважение и антисемитизм судей, ощущение, что судят тебя самого, неверие в справедливость и приговоры по одному, два, три года тюрьмы, как браконьерам за охоту во внесезонное время тем, кто убивал тысячи евреев.

«Я сохранила ту открытку, которую получила вместе с цветами», — сказала Эстер.

Я уже забыл о ней и попросил показать её.

«У вас сегодня был ужасный день, поэтому вам нужно получить хотя бы маленькое удовольствие. Эти цветы от нас».

Глава 41

Партизаны

Когда я только начал работу над этой книгой, я узнал, что в Нью-Йорк с деловым визитом приехала из Израиля Мириам Нович, которая проводила интервью с уцелевшими узниками для своей книги «Собибор: Мученичество и Восстание». Это был сборник коротких воспоминаний. Я позвонил ей и попросил её помощи в нахождении тех узников, которые сейчас живут в Израиле. Когда я упомянул, что я сам не еврей, Нович едва не бросила трубку.

«Ты никогда не поймёшь этого», — сказала она.

«Может быть, — ответил я, намереваясь сказать, что сожалею о своей просьбе и приготовившись первым положить трубку, — но тем не менее я уже пишу эту книгу».

«Почему это теперь американцы заинтересовались Собибором? — с сарказмом спросила она. — Вы чувствуете себя виноватыми?»

В конце концов она согласилась, как мне показалось, весьма неохотно помочь, когда я буду готов приехать в Израиль. Через шесть месяцев Мириам позвонила мне. Опять из Нью-Йорка. На этот раз она звучала совсем по-другому. Ей очень понравилась задуманная мной работа. «Когда ты приезжаешь? Как движется книга?» — спрашивала она.

В Тель-Авиве я взял в аренду машину и поехал на север вдоль Средиземного моря в киббуц Лохамей Гетаот (Музей Борцов гетто), в нескольких километрах от израильско-ливанской границы. Чтобы не плутать ночью по улицам Хайфы, я подобрал с собой двух израильских солдат с карабинами М-16 за плечами, попутными машинами добиравшихся домой на субботний отпуск.

Когда я приехал в киббуц Гетто Борцов, основанный пережившими Холокост бойцами Сопротивления и партизанами, меня ждал приготовленный Мириам ужин и бутылка израильского вина. Ей было слегка за шестьдесят. Она собирала документы о Холокосте, свидетельства, фильмы и произведения искусства для трёхэтажного музея, финансируемого киббуцем. Холокост был её жизнью.

Мириам родилась в Белоруссии. После революции её родители сумели уехать во Францию и, когда началась война, она училась в Парижском университете. Мириам примкнула к движению Сопротивления и стала в нём связной. «Я одевалась как беременная женщина и переносила документы, привязав их к животу», — сказала она мне.

Нацисты поймали её и отправили в рабочий лагерь Витель во Франции. Здесь она встретила Ицхака Кацнельсона, известного еврейского поэта, которого вывезли из варшавского гетто вместе с одним из его сыновей перед восстанием в апреле 1943 года. Жена Кацнельсона и двое других сыновей к этому времени уже погибли в Треблинке. В течение десяти месяцев, проведенных в Вителе, Кацнельсон вёл дневник и написал свою знаменитую поэму «Песня Истребляемого Еврейского Народа». Нацисты отправили его вместе с сыном Цви в газовую камеру Освенцима.

Мириам помогала Кацнельсону. Она специально порезала себе руки, чтобы иметь возможность посещать лазарет. Пока врач подготавливался к перевязке, она сумела украсть у него три пустых банки. В них она уложила рукопись поэта и закопала их. Потом работавшая в прачечной француженка выкопала банки и вынесла их из лагеря. Когда американцы освободили Витель, Мириам получила эту рукопись, и киббуц Гетто Борцов смог её опубликовать.

После войны Мириам занялась сбором документов, относящихся к Холокосту. Она ездила из одного старого гетто в другое, посещала посольства разных стран. Ни у кого раньше я не встречал такого целенаправленного стремления поведать миру о страданиях, через которые прошёл её народ.

Как и другие пережившие Холокост люди, Мириам была травмирована прошлым. Однажды в Вителе она видела, как большая группа около шестидесяти детей играла во дворе лагеря. Они оставались детьми даже в этих условиях и как-то приспособились к ним, делая себе игрушки из палок и коробок. Мириам отошла на несколько минут. А когда она вернулась, детей уже не было, нацисты увезли их в газовые камеры Освенцима. Она не могла заставить себя забыть эту сцену. «Когда я вижу сегодня играющих на улице детей, — сказала она мне, — я вдруг вижу их лица». Потом, когда она переводила мне интервью с узниками Собибора, она неожиданно начинала плакать, если кто-то упоминал о детях.

Одной из самых дорогих находок Мириам были восемнадцать рисунков карандашом, сделанных Джозефом Рихтером. На них был изображён Собибор. Мириам узнала, что после войны художник оставил их в Хелме и специально поехала туда, чтобы забрать их. Она держала их в подвале музея, в специальном сейфе, чтобы они не пострадали в случае внезапного нападения палестинцев.

Я попросил её показать их мне. Рихтер делал эти зарисовки в 1942 и 1943 годах на листах старых газет или на обороте немецких плакатов. На каждом стояла дата и его подпись. Некоторые из них были только набросками контуров лагеря, другие были более детальными и представляли для меня интерес. Мириам никогда не смогла узнать, кем был Рихтер. Был ли он узником лагеря, которому удалось бежать? Поляком? Никто из тех, с кем я беседовал, никогда о нём не слышал. Но в любом случае, его рисунки были одними из немногих существующих о Собиборе документов. Я попросил у Мириам разрешения поместить некоторые

Если бы это было год назад, я бы подумал, что она параноик. «Для чегокому-то нужно это делать?», — спросил бы я раздражённо. Но к тому времени, когда я приехал в Израиль, я уже знал больше. Самым дорогим для себя Мириам считала рисунок, на котором была изображена лежавшая на земле старая женщина. На обороте рукой Рихтера было написано: «На железнодорожной станции пожилая еврейская женщина пыталась убежать и сломала себе правую руку. Немец Греншутц (австриец) не хотел убивать её. Это сделали украинские полицаи. Пока один копал могилу, второй стоял рядом, ожидая, когда нужно будет пристрелить несчастную. Она просила полицаев: «Дайте мне немножко водки».

Меня этот рисунок очень тронул. Я находил приписке Рихтера только одно объяснение: женщина просила что-нибудь, чтобы уменьшить мучившую её боль, чтобы заглушить это ожидание и чтобы ей легче было встретить смерть. Но Мириам опасалась, что антисемиты могут истолковать этот рисунок по-другому: Видите этих евреев? Они все пьяницы. Единственное, о чём они думают даже перед смертью, это ещё глоток водки. Хорошо, что мы от них избавились.

*

Мы сидели на кухне Эды и Ицхака Лихтманов в Холоне, недалеко от Тель-Авива. После того, как они поженились, супруги пытались начать новую жизнь там, где они жили до войны, но в 1950 году эмигрировали в Израиль. Ицхак открыл здесь обувной магазин, Эда работала воспитательницей в детском саду. Теперь оба они были на пенсии.

Эда выглядела доброй маленькой бабушкой. Как и в Собиборе, она старалась заботиться о других и поминутно предлагала Мириам и мне кофе, чай и домашние сласти.

Я вытащил свой магнитофон и под звук тарелок, хруст печенья и негромкий голос Эды, она звонила другим уцелевшим узникам и просила их прийти, чтобы дать мне интервью, начал задавать вопросы Ицхаку. Мириам была переводчицей.

Ицхак показался мне очень старым, и вначале я подумал, что едва ли он помнит многое о Собиборе. Но я ошибался. Его память, в отличие от Эды, была блестящей. Внутри его горел огонь, и он выдал мне целый поток фактов, диалогов, деталей и имён.

Когда он начал рассказывать мне о том, как тащил вёдра с помоями к воротам лагеря III и как украинский охранник сбил его с ног ударом приклада, Мириам повернулась ко мне: «Посмотри, ведь кажется он и до сих пор не оправился от этого».

Правительство Западной Германии пригласило его выступить свидетелем на повторном суде над Гомерски, который проходил как раз во время моей поездки в Израиль. Ицхак очень огорчался, что из-за состояния здоровья не мог туда поехать. Несмотря на прошедшие почти сорок лет, он всё ещё хотел добраться до «них» и наказать «их» за все страдания, которые они причинили ему, его жене и всей их семье.

Когда мы закончили с Ицхаком, появились и другие уцелевшие узники — Абрахам, Айзик, Яков и Хелла. Маленькая квартира наполнилась шумом, как местечко в базарный день.

Абрахам Маргулис оказался необычайно энергичным мужчиной. Печатник, с сильными руками и чёрной краской под ногтями, даже несмотря на тронувшую голову седину, в свои шестьдесят один год он выглядел сорокалетним. Когда он рассказывал мне о том, что ему приходилось выгружать из товарных вагонов, его глаза наполнялись слезами. Он вспомнил красивую австрийскую еврейку, которая предложила ему щедрые чаевые, когда он помог ей вынести багаж, и целый состав мёртвых, уже разложившихся трупов, которые привезли в Собибор из другого лагеря. «Мне никогда не избавиться от этого запаха. Он будет стоять во мне до моего последнего вздоха». Он рассказал мне об эшелоне с умственно больными детьми, над которыми нацисты жестоко издевались и избивали их перед тем, как отправить в газовые камеры, и о маленькой девочке, которая так доверчиво улыбнулась ему, когда он выносил её из вагона. «Этого я не могу забыть. Я не знал тогда, что когда-нибудь снова смогу заплакать».

Айзик Роттенберг работал в Собиборе на стройке. Нацисты схватили его, мать, сестру и двух братьев во время последнего налёта на Влодаву в мае 1943 года. Его отец и другие брат и сестра к этому времени уже погибли там в газовых камерах. Айзик прятался вместе с другими между двойных стен их дома, когда эсэсовцы и украинцы очищали гетто. Маленький ребёнок стал плакать. «Кто-то хотел заткнуть ему рот, но остальные евреи не дали этого сделать, — вспоминал Айзик. — Украинец услышал ребёнка и вытащил нас всех из укрытия».

Айзик и один из его братьев, тоже прошедший селекцию, знали о намечавшемся побеге и заранее запаслись тёплой одеждой. 14 октября он был одним из первых, кто молотком сшибал с забора колючую проволоку. Он задержался, когда упал его брат, но увидев, что он не двигается, побежал к лесу.

Айзик рассказал мне о том, как с ним и ещё одним евреем обращался немец, пообещавший прятать их от эсэсовцев.

«Он заставлял нас вести себя как собаки», — сказал он, пристально глядя мне в лицо.

«Вести себя как собаки?» — переспросил я, не будучи уверен, что правильно понял его.

«Да». Айзик начал говорить очень быстро и взволнованно: «Мы должны были ходить только на четвереньках и лаять по-собачьи. А кормил он нас так скудно, что мы были вынуждены воровать еду у лошадей».

Я смотрел на его лицо. Казалось, что Айзик даже улыбается, но я видел, что и сейчас он переживает глубокое унижение. «Как может человек выдержать подобное обращение? — подумал я. — Как он теперь смотрит на собак, если это всё живо в его памяти? И как можно простить того, кто совершал такое издевательство?»

Яков Бискубич, работавший вместе с Абрахамом в вагонной команде, был одним из двух мальчиков, которым Эрих Бауэр приказал 14 октября разгружать грузовик с водкой всего за несколько минут до побега. Когда евреи в лагере I закричали «Ура!» и бросились к главным воротам, Яков и Дэвид выпрыгнули из машины. Бауэр стал стрелять и убил Дэвида.

Яков убежал в Северный лагерь и прятался там до темноты. Ночью он сумел своим ножом сковырнуть с забора проволоку и убежал в лес. Он был последним евреем, которому удалось покинуть Собибор. Несколько недель он в одиночку бродил по лесам, потом встретил партизан и воевал вместе с ними до освобождения.

Яков говорил, как во сне. Ничто не могло остановить

Хелла Феленбаум-Вайс владеет кафе в Тель-Авиве. Её светлые волосы были зачёсаны назад, карие глаза были грустными, и она говорила охрипшим голосом, потому что курила одну сигарету за другой. Она пришла вместе с мужем, которого встретила в партизанском отряде.

Как и Эстер, ей часто снится Собибор. Когда она просыпается, она должна принять успокоительное, чтобы прогнать ночной кошмар. Но даже сегодня она гордится теми несколькими месяцами, которые воевала в русском партизанском отряде и полученными там наградами — пятью благодарностями в приказах и орденом Красной Звезды.

Хелла ухаживала за коровами у крестьянина, который согласился прятать её потому, что она была похожа на польку. Жители этой деревни помогали партизанам, а когда немцы, чтобы наказать их, устроили налёт, она убежала в лес. Там она встретила нескольких русских военнопленных, которые детскими игрушечными винтовками пугали поляков, добывая таким способом еду. Потом она попала в русский партизанский отряд Прокопюка.

Русские послали её на шесть недель в специальную школу, где она изучала немецкое оружие, правила минного дела и основы марксизма-ленинизма. Однажды в лагерь верхом на лошади прискакал Шломо. Кто-то сказал ему, что в этом отряде есть еврейская девушка из Собибора, и он захотел увидеть её лично.

Хелла начинала как медсестра, помогая ухаживать за ранеными партизанами. Но скоро она стала просить позволить ей участвовать в боевых действиях. «У меня сжималось сердце, когда я видела всех этих раненых», — сказала она мне.

Начальство послало её в команду по минированию железных дорог и мостов. «Я стала чувствовать себя лучше, когда начала принимать участие в боях, — сказала она, добавив, что однажды была ранена. — я воевала не за свою собственную жизнь, а за нечто гораздо большее. Раньше я не могла убивать немцев. Теперь я могла. Дети, которых немцы убивали в Собиборе, сделали меня храброй».

«Много ли было женщин среди партизан?» — спросил я.

«Несколько полячек и одна русская», — ответила она.

Хелла сказала, что русские относились к своим боевым подругам с большим уважением. Она вспомнила, как русский командир дал ей пистолет и сказал: «Если кто-то из русских мужчин станет к тебе приставать, ты имеешь полное право застрелить его».

«Убивала ли ты немцев?» — спросил я, не в силах представить себе её с винтовкой в руках. Хелла была такого маленького роста, что плотник в Собиборе сделал для неё специальную подставку, чтобы, когда эсэсовцы заходили в её барак, она могла казаться выше ростом.

«Да, я убивала их, — ответила Хелла и вспомнила названия польских городков, около которых её отряд вёл тяжёлые бои с немцами. — За моих братьев, за мою мать…» И тут она расплакалась.

*

На улице я сделал несколько фотографий с партизанами, после чего мы с Мириам уехали. По дороге в киббуц она выглядела невероятно усталой от всколыхнувших её эмоций и от многочасового перевода. Рассказы бывших узников воскресили в её памяти и собственные переживания в Вителе и в годы Холокоста.

Мне было очень жаль, что я не смог взять интервью у Иехуды Лернера, который служил в полиции Иерусалима. Мне нужно было узнать у него подробности о том, как были убиты эсэсовцы, некоторые детали плана побега и о том, как он воевал в партизанских отрядах. Вначале он отказался со мной разговаривать, но потом под давлением Мириам согласился. Мы договорились встретиться у него дома на окраине Иерусалима. Но когда я приехал туда из киббуца, оказалось, что его вызвали в город по служебным делам. Мириам попыталась снова устроить эту встречу, но он категорически отказался. Я сумел упросить его ответить на несколько вопросов по телефону.

Хаим Лейст был куда более доброжелательным. Мириам и я пришли в их уютную красивую квартиру в Тель-Авиве. Хаима привезли в Собибор весной 1943 года, почти в то же время что и Тойви. Когда он начал рассказывать о том, как нацисты убили его родителей и пятерых братьев с их жёнами и детьми, Мириам снова стала плакать.

Хаима отобрал Вагнер. «Садовники? Есть садовники?» — кричал он, проходя вдоль строя евреев.

Когда Хаим выразил свою готовность, он привёл его к клубничной грядке в лагере II.

«Как ты будешь ухаживать за ней?» — спросил нацист. Хаим объяснил.

«Годится, — сказал Вагнер. — Будешь работать здесь».

Два случая особенно запомнились Хаиму. Однажды, когда немцы устанавливали мины за заборами лагеря, одна из них взорвалась, и один немецкий солдат был убит. Хаим не удержался от улыбки и заметивший это украинец доложил о нём Френцелю.

«Ты находишь это смешным? — злобно спросил Френцель. — Тогда, может быть, и это тоже хорошенько развеселит тебя». Он дал Хаиму семьдесят пять плетей, забив его почти до смерти.

Другой случай был ещё более страшным. Вагнер использовал вагонетки для мертвецов, чтобы перевозить пепел из крематория лагеря III на садовый участок. «Это для удобрений», — сказал он Хаиму, который должен был рассыпать пепел и кусочки костей на грядки с клубникой и овощами. Однажды на перекличке он откусил большой кусок морковки. «Смотрите, — сказал он узникам, — я сейчас съел сразу двадцать евреев».

Жена Хаима сказала, что по ночам он часто просыпается от собственного крика. «Мне снится, что нацисты снова бьют меня», — как бы извиняясь, робко сказал он. «Его так часто били, что это нанесло непоправимый вред его здоровью и психике», — с горечью добавила жена.

По сравнению с другими сбежавшими узниками, Хаиму повезло. Его спрятал польский фермер, у которого было десять детей. Когда Хаим восстановил свои силы, он ушёл из этого дома, опасаясь, что один из сыновей хозяина может проболтаться приятелям о том, что его отец прячет еврея. Хаима приютил другой хороший поляк, у которого нашли убежище ещё шестеро евреев. Здесь он дождался конца войны.

Мордехай Гольдфарб (художник) был последним из узников, у которых я брал интервью в Израиле. Его жена неохотно согласилась на это, потому что у Мордехая было слабое сердце. По прежнему опыту

Уютная, хорошо обставленная квартира была расположена на стоящем над морем холмом. На стенах гостиной и кухни висели десятки его работ. Мне показалось, что я вижу в них Холокост — разрушенные дома, как языки пламени прилепившиеся к утёсам, скромные краски, печальные лица и общее ощущение пустоты. Вечер был очень тёплым, и Мордехай сидел в шортах. Он был загорелым, выглядел весьма моложаво, а его умные проницательные глаза смотрели тебе в душу. «Люди говорят, что видят Холокост во всех моих работах, — сказал он, словно читая мои мысли. — Но я больше не хочу этого».

Мордехай был очень собранным и сосредоточенным. Как опытный лектор, он внимательно наблюдал за выражением моего лица, чтобы понять, какое впечатление на меня производит его история. Когда он заговорил о своём брате Аврахаме, с которым был связан, когда их привезли в Собибор, его взгляд затуманился.

«Я ничего не знал о готовящемся побеге, — сказал Мордехай, подчёркивая иронию того, что он выжил, а его брат погиб. — Аврахам знал.

В полдень он пришёл ко мне и сказал, что сегодня будет восстание. Лучше, если мы не будем держаться вместе. В этом случае, может быть, хоть один из нас останется в живых».

Я заметил, что когда он говорил о брате, он часто посматривал на одну из картин, висевшую справа от него. Молодой парень, руки в карманах, шёл по пустой улице.

«Это твой брат?» — спросил я.

«Да. Я нарисовал его по очень старой фотографии. Несколько человек просили меня продать эту картину, но я не хочу. Она для меня слишком дорога».

Мордехай сказал мне, что однажды он узнал, что в Израиле живёт ещё один Гольдфарб с таким же именем, как его брат, Аврахам. «Я просто закричал, а вдруг это он? Вдруг он тоже уцелел? Я поехал увидеть его… Это был не мой брат».

*

После девяти интервью, проведенных в течение семи дней, я был счастлив, что покидаю Израиль. Мой мозг был переполнен историями об ужасах, жестокости и страданиях, которые мне пришлось услышать. К сожалению, мне не удалось повидать ещё четырёх остававшихся в живых узников. У одного из них были гости, двое других были больны и я не сумел выкроить времени, чтобы повидаться с последним из них, Фишелом Баловицем. Он работал в аптеке, где 14 октября Зельма ждала Хайма.

В самолёте я открыл книгу Ицхака Кацнельсона «Песня Истребляемого Еврейского Народа», которую Мириам подарила мне на прощание. На первой странице она написала: «Ричарду. Песня и Молчание всего Мира». Я прочитал поэму, которая горько и остро суммировала всё что, я слышал и чувствовал в Израиле. Она начиналась:

Разбуди мир! Спой! Возьми в руки арфу,

Ударь по её струнам своими пальцами,

Такими же тяжёлыми, как наши наполненные болью сердца,

Спой последнюю песню последних евреев Европы.

Как я могу петь? Как я могу поднять голову,

Когда слёзы застилают мне глаза

И петля уже накинута на шею?

Бог, всемогущий Бог, помоги мне!

Вернитесь из Треблинки, Собибора, Освенцима!

Вернитесь из Белжеца, Понаров и других лагерей!

С открытыми глазами и беззвучными криками,

Вернитесь Вы из лесов и глубоких болот!

Вернитесь Вы, сожжённые и размолотые еврейские кости!

Встаньте вокруг меня в один огромный круг,

Дедушки, бабушки, отцы, матери, несущие младенцев!

Вернитесь из пепла и мыла, еврейские кости!

Вернитесь все и предстаньте передо мной!

Я хочу увидеть вас, я хочу посмотреть на вас

И в молчании соединиться с моим убитым народом.

И тогда я спою… Дайте мне арфу… Я спою!

Глава 42

Зельма и Хаим

Я написал письмо Луису де Джонгу, директору Голландского Государственного Института Военных Документов. Я просил его узнать, остался ли кто-нибудь в живых из 36 000 голландских евреев, отправленных в Собибор. Доктор Джонг опубликовал в журнале «Encounter» интересную статью о Собиборе. Этот лагерь имел для него особое значение, там погибли его родители и сестра.

Джонг ответил мне, что ему известны только две пережившие Собибор женщины — Урсула Штерн, которая живёт в Израиле и которую я не сумел повидать, и Зельма Вайнберг, которая вышла замуж за Хаима Энгеля и теперь живёт в городе Брэнфорд в Коннектикуте.

«Я бы не стал с тобой разговаривать, если бы ты был евреем, — сказал мне Хаим Энгель, когда мы ехали с ним из его дома в торговый центр купить воскресную «Нью-Йорк Таймс». — Ты первый нееврей, кто попросил Зельму и меня дать тебе интервью. Мы уже больны от этих интервью. Но мы думаем, что мы должны это сделать. Ради наших внуков».

Хаиму было шестьдесят шесть, он выглядел молодо, розовощёкий, с зачёсанными назад седыми волосами. Такую же причёску он носил в Собиборе.

«Мы не разрешаем Собибору влиять на нашу жизнь, — сказал он. — Мы не разговариваем об этом. Но это случается. Мы не можем забыть это. И мы не можем выбросить это из памяти».

Я понимал, что мне оказана привилегия. Двое человек, которые столько настрадались, решили доверить мне историю своей жизни — для внуков. Это было, как будто Зельма и Хаим написали завещание и выбрали меня следить за его выполнением.

К нашему возвращению Зельма приготовила кофе и бублики. Она и Хаим жили в современном доме, окружённом дубами, тополями и ёлками, недалеко от Нью-Хэвена. Растения в их гостиной купались в солнечном свете, проникающем через большое окно на потолке. На кофейном столике была белая скатерть с надписями на иврите. «Мы не очень соблюдаем все еврейские законы, — объяснила Зельма, — но мы чувствуем себя евреями».

Мне было ясно, что Хаим не горит желанием беседовать о Собиборе, хотя он и согласился. «Я плохой рассказчик, — попытался он увернуться от данного обещания. — Пусть начнёт Зельма, а если у тебя останутся вопросы, я на них отвечу». Он ушёл в гараж заниматься хозяйственными делами, а Зельма и я устроились на диване. Я включил свой магнитофон.

Зельма охотно отвечала на мои вопросы. В разговоре принимали участие также её глаза и руки. У неё было доброе доверчивое лицо и, если бы не тронутые сединой волосы, по голосу её можно было

Они сошли с корабля в Марселе и до Голландии добирались на поезде. «Там нас поместили в карантин. Мы голодали, но ничего не могли сделать. Она даже заставила себя засмеяться, чтобы отбросить это обижающее её воспоминание. — И это была моя Голландия — Голландия, о которой я мечтала в Собиборе и в амбаре Адама и Стефки? А ведь я говорила Хаиму, какая красивая моя страна. Я уверяла его, что это просто рай».

Когда Зельма и Хаим приехали в Зволле, они пошли к отелю Вайнбергов. Зельма знала, что нацисты убили её мать и двух братьев где-то в Польше, скорее всего в Освенциме. Но что случилось с третьим братом, которому удалось спрятаться, когда нацисты забрали её? Жив ли он? Когда они подошли к отелю, Зельма просвистела специальную мелодию. Это был условный сигнал, которым Вайнберги пользовались во время войны.

«Мой брат в тот день был болен, — сказала она. — Он подумал, что сходит с ума, когда услышал знакомый свист. Он выглянул в окно и увидел меня».

Зельма достала фотографию своей матери, чёрно-белый портрет сорокалетней женщины с тёмными волосами и очень живыми глазами. Она вынула его из рамки.

«Моя мама выбросила его из поезда, когда её везли в Польшу. Кто-то подобрал его и уже после войны переслал нам». На обороте рукой матери было написано: «Дорогие дети, Вы знаете, что произошло. Никто не знает, что нас ждёт. Может быть, с божьей помощью мы увидимся в лучшие времена. Будьте сильными». Зельма рукавом вытерла глаза. Воспоминание о матери, которая на пороге смерти успокаивала детей, далось ей нелегко.

Зельма и Хаим стали жить вместе с семьёй её брата, ожидая от властей разрешения на открытие собственного магазина одежды. «Голландия — маленькая страна, — объясняла она. — И получить такое разрешение довольно трудно».

Они прожили там пять лет. Первое время никто из окружающих их людей не верил в существование лагерей смерти и в то, что им удалось убежать оттуда. Когда через год истории об этом стали появляться в газетах и журналах, Зельма и Хаим с горечью обнаружили, что их друзей и знакомых это совершенно не интересует. Им было очень обидно.

Кроме того, в Голландии в это время совсем не было евреев, и Зельма и Хаим чувствовали себя чужаками. Они решили эмигрировать. Но куда? Зельма, которая до шестнадцати лет состояла в сионистской организации, хотела уехать в Израиль; Хаиму нравилось свободное предпринимательство, и он хотел жить в Америке. Они не смогли уехать в Соединённые Штаты, потому что Хаим считался гражданином Польши, а для них была очень ограниченная квота, и ждать разрешения можно было до конца жизни. Поэтому они уехали в Израиль.

«Я полюбила Израиль с первого дня, — сказал Зельма. — А Хаиму он не понравился. В киббуце он чувствовал себя несчастным, просто больным».

Хаим выдержал только девять месяцев этой общественной жизни. Потом он ушёл из киббуца, устроился официантом, снял квартиру и стал копить деньги. Его сбережения и взятая в банке ссуда помогли ему открыть маленький овощной магазин. А вскоре он был уже хозяином четырёх магазинов в разных деревнях.

«Мы прожили в Израиле семь лет, — сказала Зельма. — И никогда, ни на минуту я не чувствовала ностальгии по Голландии». Но Хаим продолжал лелеять мечту об Америке, поэтому в 1957 году они эмигрировали ещё раз. «Мы должны были держать это в секрете, — объяснила Зельма. — В то время отъезд из Израиля казался дезертирством».

Им едва хватило денег, чтобы заплатить за все необходимые формальности и переезд. Без гроша в кармане и с двумя маленькими детьми они в третий раз начали новую жизнь. Брались за любую работу и, в конце концов, стали совладельцами ювелирного магазина. «Впервые я почувствовала, что теперь можно расслабиться и получать от жизни радости», — сказала Зельма, которой к моменту нашей встречи исполнилось пятьдесят девять лет.

Безразличие к Собибору обижало её. «Кто будет читать твою книгу? — спросила она. — Это никому не интересно». Зельма рассказала, что никто из их друзей не придаёт никакого значения тому, что они бежали из Собибора, и даже раввин местной синагоги не хочет говорить об этом лагере. Её дочь не хочет слушать рассказов матери, а сын только недавно проявил к этому интерес.

Я начал расспрашивать Зельму о 14 октября. Самое большое впечатление на неё производил тот факт, что Хаим не оставил её. «Он был единственным мужчиной, который взял с собой свою подругу, — сказала она с гордостью. — Он всегда заботился обо мне… И заботится сейчас». Она вскинула голову и засмеялась, глядя на дверь гаража, где возился Хаим.

Я спросил Зельму, что она думает об Адаме и Стефке. Она признала, что когда они с Хаимом жили в их амбаре, она считала их подлыми и жадными. «Но теперь, когда я смотрю назад, — сказала она, — я думаю, что то, что они делали, было потрясающе, хотя мы и платили им за это. Они рисковали своими жизнями. Они были героями. Мы и сейчас продолжаем посылать им вещи и деньги. Они заслужили это». Она замолчала, очевидно вспоминая Адама. «Я очень хорошо выглядела тогда. И это спасло наши жизни».

Она рассказала о своей беременности, о том, как одиноко было им в Польше, о трудных родах и об их бедности. «Но мы были свободны, — засмеялась она, — и это помогло нам выжить».

Когда я спросил о смерти их сына Эмильчика, её сверкающие от смеха глаза потухли. «На корабле не было доктора. И никаких лекарств. Ещё один мёртвый еврей. Кого это трогало?»

Тогда её попытался утешить капитан корабля. Зельма достала коробку со старыми документами и вынула оттуда уже пожелтевший от времени листок бумаги. «Это стихотворение, которое он написал мне, когда умер наш мальчик, — сказал она. — Его трудно перевести».

«Попробуй», — попросил я.

«Мама, зачем ты плачешь? Мама, не надо рыдать. Теперь я ангел на небесах…»

Она замолчала и опять сложила бумажку.

«Тебе и сейчас больно вспоминать смерть Эмильчика?» — спросил я.

«Когда я говорю об этом, да», — ответила она. «Я научилась выгонять эти мысли из памяти. Ты не можешь жить и всё время вспоминать об этом. А я хочу жить». И, чтобы закончить рассказ о времени, проведённом ею в Польше, она добавила: «Я вернулась в Голландию с

Мы снова прошлись с ней по тому периоду её жизни — со дня прибытия в Собибор до дня побега. Ей в голову приходили незначительные, не имеющие большого значения подробности — водка и сало на её день рождения («Это был первый раз, когда я попробовала свинину, и с тех пор она мне понравилась»), спрятанные грибы в лифчике и трусиках, ревность Хаима. Пытаясь вспоминать это, она очень расстраивалась, что не может сосредоточиться на главном, как будто её память была изъедена коррозией. Очень мало она могла рассказать о том, как болела тифом. «Я всё время была как в бреду. Может быть, мне следует пройти сеанс гипноза, чтобы восстановить память», — невесело пошутила она.

Через пять часов этой беседы Зельма, Хаим, их пёс Снуппи и я отправились прогуляться к заливу. Я шёл рядом с Хаимом и старался избегать разговора о Собиборе. Я не взял с собой магнитофон и знал, что не смогу запомнить все, что он будет мне рассказывать. Но Хаим думал об обершарфюрере СС Губерте Гомерски. Он и Зельма должны были скоро лететь в Западную Германию, чтобы выступать свидетелями на повторном суде над ним. После стольких лет, объяснял Хаим, было трудно припомнить, что конкретно делал этот нацист. И его защитники рассчитывали на это. Но Хаим хорошо помнил бывшего боксёра Гомерски. Он сказал мне, что однажды слышал, как Гомерски говорил Вагнеру, что убил еврея в лагере III всего восемью ударами своего кнута. Он прямо хвастался установленным им рекордом.

Когда мы вернулись домой, Хаим и я устроились в гостиной. «Ты будешь слышать мои слова, — сказал он, видя, как я включаю магнитофон, — но никогда не сможешь их прочувствовать».

«Я попытаюсь», — слабо возразил я. Мне нужно было расспросить его, какое участие он принимал в убийстве обершарфюрера СС Бекмана в Административном здании. Но Хаим не хотел об этом рассказывать.

«Я не совершил никакого героического поступка, — сказал он. — Я сделал только то, что было нужно. Если бы мы не прикончили его, мы бы все погибли. Когда тебе приставят нож к горлу, ты ещё и не такое сделаешь. Я никогда не гордился этим поступком и очень хочу, чтобы ты не упоминал об этом в своей книге». Я был вынужден дать такое обещание.

С болью в голосе Хаим рассказал мне о том, как он, как и Тойви, отрезал женщинам волосы, как кричали и плакали польские еврейки, и как ничего не подозревающие до последнего момента голландские еврейки доверчиво спрашивали его, куда им теперь идти. «Я не мог говорить, — сказал Хаим. — Я не отвечал им».

Он вспомнил, как привезенные евреи из Белжеца стали сопротивляться и все были расстреляны, как прибыл транспорт, на котором 90 процентов евреев уже были мёртвыми, и он помогал грузить их в вагонетки. Хаим не числился в вагонной команде, но в подобных случаях нацисты заставляли грузить трупы всех, кто попадался под руку. «Это было страшное зрелище, — очень медленно, подбирая каждое слово, — произнёс он. — Это невозможно себе представить».

Мне показалось, что Собибор и сейчас сидит в нём, как страшный сон, что когда он вспоминает об этом, ему трудно в это поверить, хотя всё, о чём он рассказывал, происходило или с ним самим или у него на глазах. Во время разговора он иногда встряхивал головой, словно пытаясь отогнать от своих глаз очередную ужасную картину.

На мой вопрос, как они с Зельмой полюбили друг друга, он ответил двумя словами «мы встретились», как будто это должно было мне всё объяснить. Помолчав, Хаим добавил: «В лагере II жизнь текла по заведённому порядку. Мы работали. Самое главное было не думать о завтрашнем дне, а только прожить до вечера. И чтобы рядом кто-то был. Я всегда надеялся, что нам удастся бежать оттуда. Я понимал, что это обманчивая надежда, но я держался за неё».

Я спросил Хаима, что, по его мнению, помогло ему уцелеть, когда вокруг погибали тысячи.

«Я считал, что лучше всего быть незаметным», — ответил он. «Не самым лучшим и не самым плохим. Если немцы не замечали тебя, у тебя было больше шансов уцелеть. Если они знали тебя, рано или поздно они ловили такого узника. Это просто чистая удача. Многие умные люди старались выделиться. Но оказалось, что моя позиция была более правильным решением».

Беседуя с Хаимом, я невольно сравнивал его с Томом и Шломо. Когда они говорили о Собиборе, они снова жили в нём. Хаим был более бесстрастным, для него это было страшным сном. «Чем это объяснить?» — спросил я.

И Хаим подтвердил мою догадку. «Меня тоже мучают горечь, негодование и жажда мести, — сказал он. — Я и сегодня не понимаю, как люди могли совершать подобные вещи. Но когда сейчас эти ужасы снова возникают в моём мозгу, я стараюсь уверить себя, что это был сон. Между прочим, даже в Собиборе, когда я видел что-то особо страшное, я пытался убедить себя, что это не реальность, а сон».

«Как ты считаешь, может ли Холокост повториться?» — спросил я.

«Конечно. Ведь какой урок можно вынести из того, что произошло — экономика была в упадке, и они искали козла отпущения. Так они могут снова начать искать его, и всё повторится. Некоторые люди говорят сегодня: «Это ложь. Холокоста никогда не было». Они знают, что он был, но они отрицают это, они хотят вырастить новое поколение, которое сможет сделать это ещё раз. Может быть, им это не удастся, но уверенности у меня нет. Если настанут тяжёлые времена, станет трудно с нефтью, будет война, кто знает…» Он помолчал. «Когда вокруг много горючего материала, из одной спички может вспыхнуть большой пожар. Вот почему так важно, чтобы память об этом сохранялась, чтобы люди знали об этом. Через десять-пятнадцать лет свидетелей не останется».

Зельма слышала ту часть нашего разговора, когда Хаим рассказывал, как ему удалось уцелеть. Вернувшись из кухни, она перебила нас: «Я уцелела только потому, что у меня был Хаим».

«Нет, она была настоящим бойцом», — сказал Хаим.

«И это было то, что тебе в ней понравилось?» — спросил я.

Он робко взглянул на жену и рассмеялся. «Я думаю, да».

Зельма была разочарована тем, что Хаим не хочет, чтобы его имя упоминалось в эпизоде о том, как был убит Бекман. «Для тебя это имеет значение?», — спросила она меня.

«Конечно. Я хочу, чтобы книга была абсолютно достоверной, поэтому лучше назвать конкретно того, кто смог сделать это, а

«Х-а-и-м!» — почти пропела она имя мужа.

«Хорошо. Раз вы так хотите, я согласен», — ответил он.

После ужина Зельма принесла альбом с фотографиями и свой дневник, который она начала вести в амбаре после побега. Мы рассматривали фотографии её семьи и отеля в Зволле, её вместе с Хаимом и Эмильчиком и её близкой подруги Уллы Штерн, которая живёт теперь в Израиле. Два снимка особенно поразили меня своим контрастом. Оба были сделаны примерно в одно и то же время ещё до войны. На одном Хаим стоял рядом со своим отцом, оба были одеты в чёрные штаны и длинные чёрные пальто. На другом, сделанном в Зволле, Зельма была вместе со своими сёстрами и подругами. Все были одеты в шорты, открытые блузки и сандали. Мне эти снимки ясно продемонстрировали пропасть, существовавшую между Голландией и Польшей, между образом жизни евреев в этих странах, между ассимиляцией и замкнутой обособленностью.

Зельма взяла в руки свой дневник. «Я не трогала его уже больше двадцати лет», — сказала она, осторожно переворачивая страницы. Почерк был мелкий, бумага уже пожелтела от времени, и некоторые слова было почти невозможно разобрать. Но когда Зельма стала читать вслух, мне показалось, что я нахожусь с ней вместе в амбаре Адама и Стефки.

*

«23 апреля. Я проснулась утром и услышала, как поют птицы. В первый момент подумала, что я снова в Зволле, потом снова вернулась к реальности. У меня будет ребёнок…»

«Сегодня был мой второй день рождения, который я встречала вместе с Хаимом, моим дорогим мужем… Я надеюсь, что русские скоро придут, и мы сможем жить как люди. Я уже три месяца беременна, но чувствую себя хорошо…»

«Вчера был тяжёлый день. Пришла Стефка и сказала, что не верит, будто мы отдали ей все наши деньги. Она требует ещё. Мы уже отдали ей много тысяч. Но она такая жадная, что хочет всё. Мы лежим на сене, и нам кажется, что весь мир наполнен ненавистью по отношению к нам…»

«Очень жарко. Даже когда просто лежишь, на тебе всё мокрое от пота… Сегодня мы слышали приближающийся фронт. Но для нас, евреев, война закончилась. Мы проиграли… Вчера нам дали восемь вишенок и немного лапши…»

«Июль. Впервые за время после побега мы смогли помыться. Как приятно чувствовать себя чистой. Может быть, теперь мы избавимся от чесотки…»

«10 июля. Это невозможно выносить. Вокруг столько мух, и они очень больно кусаются. Мы гоняемся за ними с носовыми платками, но это мало помогает. Их укусы расчёсываются в раны. Может быть, сегодня нам разрешат спуститься вниз…»

«Мы слышим приближение фронта. Над нами летают русские самолёты. Через щели амбара я вижу поток немецких машин, катящихся на запад. Приезжал брат Адама и сказал, что вокруг Буга всё горит…»

«23 июля. Стрельба вокруг нас. Немецкие машины катятся без остановки».

«24 июля. Я не могу в это поверить. Мы с Хаимом сидим на траве, и мы свободны…»

«Я не могу написать здесь обо всём, что случилось со мной. Я надеюсь, что те из нас, кто уцелел после побега, расскажут миру о наших страданиях и о неслыханных преступлениях, совершённых немцами…»

Глава 43

Саша

Я сразу понял, что нахожусь в Советском Союзе, когда низкорослая, тучная, изнывающая от скуки сотрудница таможенной службы направила мой чемодан на просвечивание.

«Книги?» — строго спросила она.

«Да». Иммиграционная форма, которую я подписал в самолёте, давала советским властям право конфисковывать нежелательные для них книги, фотографии, аудио и видео кассеты.

«Откройте, пожалуйста», — приказала она.

Я открыл сумку и вынул четыре книги: «Третья Мировая Война», «Уцелевший», «Конфедерация Идиотов» и «Из Крови и надежды».

Она нажала кнопку у себя на пульте, и ко мне подошёл её начальник. Он перелистал каждую книгу, задерживаясь взглядом на фотографиях военных времён и лагерей смерти. Проверка длилась около пяти минут. За это время эксперт даже не посмотрел в мою сторону и не произнёс ни слова. Захлопнув последнюю книгу, он удалился. Я закрыл свою сумку и вошёл в Россию. Проверив мою фамилию по списку ожидаемых в этот день иностранных туристов, представитель агентства вызвал шофёра, который отвёз меня в гостиницу рядом с Кремлём и Красной площадью.

Гостиница «Интурист» бурлила. Здесь была группа французских детей с их учителями, туристы из Германии, датчане, направлявшиеся в Ростов на пароходе по Волге и Дону, кубинцы и китайцы.

Все службы гостиницы были организованы прекрасно. Швейцар на входе проверял гостевые карточки постояльцев, а тех, у кого их не было, заставлял отойти в сторону и расписаться в специальной книге. На каждом из двадцати этажей около лифта сидела женщина, наблюдавшая за тем, кто приходил на вверенный ей этаж или уходил оттуда. В регистратуре можно было заказать такси, экскурсию или билеты на самолёт.

Том Блатт, который согласился быть моим гидом в поездке по Советскому Союзу и Польше, должен был приехать на следующий день. Я пошёл пройтись по Красной площади и нескольким прилегающим улицам. Меня поразило, что вокруг совсем не было слышно смеха. Даже в парках было очень мало детей. Около магазинов стояли длинные очереди. Когда я проходил мимо одной из них, там разгорелась драка из-за того, кто стоял раньше. Я перешёл на другую сторону и наблюдал за тем, как наводила порядок быстро приехавшая милиция. Был июль, но на прилавках магазинов я не видел никаких свежих овощей или фруктов, за исключением капусты и лука. Женщины выглядели так, как будто достали свои платья из старых сундуков. За всё время прогулки я не обнаружил ни одного открытого уличного кафе, бара или музыкального салона. Вечером в ресторане гостиницы молодая русская женщина и её приятель подтвердили моё первое впечатление от Москвы. «Я не могу больше выносить этого, — сказала она. — Это страшно. Никто не хочет работать. Люди только пьют водку и спят».

Том и Дена должны были прилететь в Москву из Варшавы. Не будучи уверенным, что они окажутся в одной гостинице со мной, я отправился в центральный офис Интуриста. И сразу понял, как внимательно русские следят за своими гостями.

«Я жду мистера и миссис Блатт, — сказал я. — Как мне узнать, прибыли они уже или ещё нет?»

Сотрудница проверила свой список и куда-то позвонила по телефону. «Они уже прилетели. Но по ошибке их отправили в гостиницу «Космос». Подождите, пожалуйста».

Она позвонила ещё раз и сказала: «Их уже привезли в «Космос». Ошибка

Когда я входил в вестибюль, Том и Дена проходили регистрацию. Я очень беспокоился, когда узнал, что Дена приедет вместе с Томом. Как я буду брать интервью у Саши и Тома, если она будет постоянно перебивать меня? Но мои опасения оказались напрасными. Отношение Дены к моей работе полностью изменилось. Теперь она старалась во всём оказать мне помощь.

У Тома была знакомая, которая работала в Кремле, и он хотел пригласить её на ужин. Они встретились на ступенях отеля, но она отказалась входить внутрь. Она объяснила, что не хочет рисковать, регистрируясь в книге посетителей. КГБ обязательно заинтересуется, зачем она встречалась с тремя американцами. Том нашёл боковой вход, где не было швейцара, и мы провели её в ресторан.

В ближайшие дни мы смогли убедиться в том, что служители КГБ старательно отрабатывают свою зарплату. В то время, когда нас не было в отеле, наши личные вещи неоднократно досматривались, и мы находили их совсем не в том порядке, как оставили накануне. А однажды Том нашёл в сумке со своими бумагами и фотографиями табличку «Прошу не беспокоить», которую обычно вешают снаружи номера. Очевидно, кто-то из стражей закона второпях засунул её туда. «Какие идиоты, — возмутился Том, обнаружив эту находку. — Я сохраню её, как сувенир от нашего путешествия в страну победившего социализма». Для него этот эпизод не был большим сюрпризом, потому что он прожил в коммунистической Польше до 1957 года.

Атмосфера в Москве не способствовала проведению откровенного интервью. Подозревая, что мой номер прослушивается, я сомневался, будет ли Саша рассказывать мне всю правду. Кроме того мне говорили, что он обычно проводит лето на даче и было бы лучше брать у него интервью в его доме в Ростове-на-Дону.

Когда вечером я спустился в вестибюль, Александр Печерский уже ждал меня там. Он поднялся и медленно направился ко мне, высокий и стройный, как солдат. Ему было семьдесят два года, но его рукопожатие было крепким. Седые волосы зачёсаны назад, когда он улыбался, глаза добродушно щурились. Мы договорились, что интервью будет продолжаться три дня.

Саша и его жена Ольга пришли в мой номер на следующее утро. Дена, Том и я приготовили наши магнитофоны. Том переводил мои вопросы на русский и записывал их. Когда Саша отвечал, я записывал на свой магнитофон английский перевод Тома. Дена дублировала наши действия на тот случай, если вдруг мои кассеты окажутся конфискованными или стёртыми. «Интервью с Сашей может оказаться последним и будет одним из самых важных для твоей книги, — сказал Том. — Мы должны принять меры предосторожности».

Я знал, что Саша перенёс тяжёлое заболевание, у него уже было удалено одно лёгкое. Я опасался, что он не помнит все подробности того, что происходило в Собиборе тридцать семь лет назад, но я ошибался. Память Печерского была исключительно точной и аккуратной. Как и Том, и Шломо, он легко отличал факты от вымыслов и не забывал уточнять, что он видел своими глазами и о чём рассказывали ему другие.

Саша внимательно слушал мои вопросы и смотрел на меня, когда я говорил, а потом слегка наклонялся в сторону Тома, когда он переводил их на русский. Если его и смущали наши магнитофоны, он не показывал этого. Он сидел в кресле, облокотившись на правую руку и жестикулировал левой. Говорил мягким, спокойным голосом, очень гармонировавшим с его доброй улыбкой. Когда уставал, левая рука начинала заметно дрожать.

Ольга присутствовала на интервью каждый день. Иногда она помогала Тому найти подходящее русское слово или напоминала Саше рассказать мне о каких-то забытых им деталях. По тому, как она говорила и улыбалась, было видно, что это очень душевный и тёплый человек. Ольга была первой, от кого в России я услышал смех.

Я спросил Сашу, когда ему впервые пришла в голову мысль организовать побег. «Во второй или третий день по прибытии в Собибор я работал в Северном лагере» — начал он. Тут его лицо покраснело, и глаза подёрнулись влагой. Он попросил Ольгу, которая сидела рядом с ванной, принести стакан воды. Глотнул, попытался продолжить, но слёзы стекали по его щекам. Он прикрыл лицо, не пытаясь удержать их, и потом заговорил опять.

Он работал неподалёку от газовых камер, в лесу. Он не мог видеть их через сосновые деревья, но слышал доносившиеся оттуда крики. А однажды отчётливо услышал пронзительный, внезапно оборвавшийся громкий детский крик: «Мама! Ма-».

У Саши снова полились слёзы, и в разговор вмешалась Ольга: «Это напоминает ему об Эле, — сказала она. — Долгое время после Собибора Саша кричал во сне: «Эла, Эла».

«Ты часто вспоминаешь Собибор? Он тебе снится?» — спросил я.

«Нет, — ответил Саша. — Я стараюсь не думать об этом. Но когда я вспоминаю, как, например, сейчас, я снова вижу это всё перед глазами. Как в кино. И я слышу детский крик».

Правительство Западной Германии просило Сашу выступить свидетелем на суде над нацистскими преступниками, но советские власти не разрешили ему выехать из страны.

«Ты был очень расстроен тем, что не смог туда поехать?» — спросил я.

По его лицу я видел, что это так, но его ответ ещё раз напомнил мне о том, что мы находимся в Советском Союзе, где номера гостиницы прослушиваются, а те, кто критикует действия правительства, могут оказаться в тюрьме или психбольнице.

«Нет, — ответил он. — Я написал им (немецким прокурорам), что не хочу смотреть на их лица, когда они не присудят их (нацистов) к тому, что они заслужили. А заслужили они только тоже самое, что они делали с евреями».

В 1963 году Саша выступал свидетелем в Киеве на суде над одиннадцатью украинскими охранниками, которые служили в Собиборе и уцелели после войны. Десять из них были приговорены к смертной казни, одному дали пятнадцать лет тюрьмы. Саша гордился тем, что сумел опознать их и считал смертный приговор справедливым для них наказанием. Он был очень зол на то, что такие палачи как Френцель получали на Западе только пожизненное заключение и потом ещё их освобождали досрочно. А другие, как Франц Вольф, отделывались вообще несколькими годами тюрьмы.

«Ты бы хотел ещё раз побывать в Собиборе?» — спросил я.

«Я бы поехал туда завтра».

Я спросил Сашу, что по его мнению, обеспечило успех его плана и почему не все узники лагеря сумели убежать.

«Я опасался, что после убийства нескольких нацистов кто-нибудь обнаружит их тела или заподозрит неладное, — сказал

Дена спросила Сашу, что было для него самым страшным в Собиборе.

«Все дни были совершенно одинаковыми, — сказал он. — За исключением тех, когда собирались члены Организации. Это давало надежду. Ты должен был надеяться. Без надежды мы бы никогда не совершили того, что нам удалось».

Том удивился, что память Саши не сохранила других страшных эпизодов кроме того, когда ребёнок кричал: «Мама!». Для него одним из самых жутких воспоминаний было то, как эсэсовец по кличке «Радио» убил польского еврея Леона. Леон работал в Лесной команде и сумел убежать. Его поймали на следующий день и Френцель приказал на глазах остальных узников забить его кнутом насмерть. «Это было самое садистское и жестокое зрелище, которое я когда-либо видел», — сказал он.

С Томом мы заранее заключили соглашение. Если он хотел задать Саше какой-то вопрос, он мог вмешаться в нашу беседу в любой момент. Поскольку я знал, что его очень интересует, почему Саша оставил их в лесу и ушёл с русскими, я начал подготавливать почву для этого вопроса.

«Расскажи мне подробно, что ты делал после того как расстался с основной группой» — спросил я.

Было заметно, что мой вопрос смутил Сашу. Он поёрзал на стуле, стараясь не смотреть на Тома, и его ответ отличался от того, что он писал в 1946 году.

«Когда мы подошли к деревне, чтобы узнать, где мы находимся и купить у крестьян продукты, — сказал он, — несколько мальчишек предупредили нас, что сюда только что приходили немцы, которые нас ищут. «Уходите скорей, — сказали мальчишки. — Немцы скоро вернутся». Поэтому мы не пошли в деревню, а вернулись в лес и заблудились».

Том не поверил Саше. «Какие мальчишки могли быть на окраине деревни в четыре часа утра?» — спросил он.

Саша почувствовал обиду и скептицизм Тома. «В любом случае мы должны были разделиться на маленькие группы, — объяснил он мне. — Они были поляками, а мы были русскими. Я вывел их на свободу. А дальше наши дороги расходились. Мы были русскими и хотели вернуться в Россию. А польские евреи уже были дома».

Том не успокаивался. Он сказал Саше, что после освобождения он узнал, что в лесах было два еврейских партизанских отряда. «Разве не было бы лучше, если бы ты сформировал партизанский отряд из нас? — спросил он. — Ты был бы нашим командиром». Ещё в Санта-Барбаре Том говорил мне, что если бы Саша поступил именно так, он был бы ещё большим героем.

«Я русский, — сказал Саша таким тоном, который не допускал дальнейшего обсуждения. — Я хотел вернуться назад и драться за свою страну». Это был честный и откровенный ответ, хотя он совсем не нравился Тому. Я решил сменить тему. У Саши были военные награды, но не за то, что он организовал побег из Собибора.

«Ты не огорчён тем, что тебя никак не наградили за этот подвиг?» — спросил я.

Саша уклонился от ответа. Он потянул вверх штанину и показал мне шрам, за который его наградили орденом Славы.

«Ты знаешь, что побег из Собибора был самым крупным восстанием узников во всей Второй мировой войне?».

Он кивнул, но опять не стал обсуждать решения советских властей. «Я знаю, что сделал очень важное и очень нужное дело, — сказал он, тщательно подбирая слова. — Но я не был героем. Я просто выполнял свой долг».

«Правительство не захотело награждать тебя, потому что ты еврей?», — спросил я.

Том не стал переводить мой вопрос на русский. «Я бы не спрашивал его об этом. Он не ответит. Он не может. И ты сам знаешь почему», — сказал он мне.

Я согласился не ставить Политрука в неловкое положение. Процветавший в Советском Союзе антисемитизм был мне хорошо известен.

Один из друзей Саши опубликовал в еврейской газете, выходящей на идиш, статью о Собиборе. Мы хотели его повидать, но Саша сказал, что его друг боится встречаться с нами.

«У тебя нет чувства горечи от того, что ты страдал от рук немцев?» — спросил я, опять изменяя тему беседы.

«Нет, — ответил Саша. — Люди есть люди. Одни хорошие, другие плохие. Во время войны я воевал за русский народ. После войны у меня не было жажды мести».

Я поверил ему. Он говорил очень мягким и добрым голосом. Даже вспоминая самые страшные дни своей жизни, в его голосе звучала печаль, но не было гнева или ярости. Как это непохоже на Тома и Шломо, подумал я. Они кипели от ненависти. Саша был спокоен и уравновешен. Может быть это потому, что они попали в Собибор подростками, а Саша, вдвое старше их, уже имел к этому времени опыт мирной довоенной жизни, которую он мог вспоминать? И это давало ему силы и способность переносить окружающую жестокость?

«Я больше не верю в людей, — вмешался Том. — Они не знают, что они совершают».

Саша ещё раз подчеркнул, что он не потерял такой веры. И с улыбкой посмотрел на Ольгу. «Я верю в мою жену, — сказал он. — Не в бога. У детей ангельские души. Как мог бог допустить, чтобы их убивали? Разве можно убивать ангелов?»

На этом мы решили прервать сегодняшнее интервью. Саша выглядел усталым, а мне нужно было проверить свои записи и подготовиться к завтрашней встрече с Печерским.

Саша и Ольга пришли в мой номер на следующее утро. Они принесли с собой сыр и несколько больших бутылок русского пива. Они сказали, что очень беспокоятся о том, сколько денег я потратил вчера на обед в ресторане. Я был тронут не только тем, что они заботились о моих деньгах, а тем, что, как я понимал, Ольга отстояла не одну длинную очередь, чтобы купить эти продукты.

Я огорчился тому, что на эту последнюю встречу Саша пришёл вместе с ней. Я собирался расспросить его о Луке, но боялся, что

Он начал говорить, как попросил Фельдгендлера найти ему женщину, которая не говорила бы по-русски и могла служить как прикрытие их встреч. И тут его голос задрожал, слёзы полились из глаз и он не мог продолжать рассказ. Ольга пыталась помочь ему, заканчивая предложения, которые прерывались его рыданиями. «Я до сих пор сожалею, что в тот день я не доверился ей и не предупредил о предстоящем побеге. Никто из добравшихся тогда до леса не видел её и не знал, что с ней случилось. Я предполагаю, что она не сумела уйти из лагеря».

Ольга сказала, что в течение двух лет после Собибора Саша каждый раз плакал, когда произносил её имя. Рубашку, которую она ему дала, он носил до конца войны и берёг её потом. «Сейчас эта рубашка в музее Ростова», — с гордостью сказала она.

Когда Саша снова пришёл в себя, не ожидая моего следующего очевидного вопроса, он сказал: «Между мной и Люкой не было никаких особых отношений». Том и я поняли, что под словом «особых» Саша имел в виду, что он не спал с Люкой. Но для меня и, судя по её реакции, для Ольги было очевидно, что если даже через тридцать восемь лет он испытывал при упоминании о ней такие сильные эмоции, любые отношения между ними были особыми.

Мы поговорили ещё немного об остальных русских, которые ушли вместе с Сашей. Борис умер от воспаления лёгких в доме украинского крестьянина, где Саша его оставил. Калимали погиб в бою с немцами ещё до того, как они встретили Красную Армию. Аркадий Вайспапир и пятеро остальных пережили войну. Саша не захотел уточнять, где они находятся сейчас.

Когда я спросил, можно ли встретиться с Аркадием, из осторожных намёков Саши мы поняли, что не стоит этого делать, чтобы не навлечь на Вайспапира неприятностей со сороны КГБ. Мне было очень жаль, потому что я знал, что никогда больше не приеду в Советский Союз, по крайней мере, по делам этой книги. Но я с пониманием отнёсся к невысказанному пожеланию Саши.

Один из убежавших из Собибора и переживших войну русских евреев был Семён Розенфельд. После того, как он и ещё двое польских евреев пересекли минное поле, они потеряли Сашу из виду и направились в Парчевские леса. Недалеко от Янова, там где Эстер жила в амбаре Марцинюка, они нашли укрытие, где прятались ещё восемь человек — пятеро из Собибора и трое из других лагерей.

В начале декабря их обнаружили польские партизаны. Они убили семерых евреев, раненому в ногу Розенфельду удалось спрятаться на чердаке. У него не было винтовки, но ещё из Собибора он вынес с собой три патрона. Когда поляки попытались забраться на чердак, Розенфельд зажёг свечку, приставил её к патронам, и они выстрелили. Поляки убежали.

Розенфельд и трое оставшихся в живых евреев прятались в чужих амбарах до июля 1944 года и дождались Красную Армию. Хотя его раненая нога ещё не зажила, он добился, чтобы его послали на фронт. В западной Польше он был ещё дважды ранен, но после лечения в госпитале догнал свою часть и вошёл в Берлин.

Двадцатитрёхлетний русский солдат, с седыми как снег волосами, которого немцы схватили около Барановичей, оставил на стене рейхстага надпись за всех собиборских евреев:

«БАРАНОВИЧИ — СОБИБОР — БЕРЛИН»

«Ты хочешь ещё о чём-нибудь узнать у Саши?» — спросил я Тома.

«Только о том, как он мог оставить нас в лесу. Но что ещё он может добавить?»

Мы прошли к Красной площади, чтобы сфотографироваться на прощание. Ольга пригласила меня в следующий приезд в Россию остановиться у них в доме в Ростове. Мы обнялись и расцеловались. Саша смеялся. «Даже меня, своего мужа, она не целует так много, как тебя», — сказал он.

Примечание переводчика

По вполне понятным причинам, в 1980 году, находясь в номере интуристовской гостиницы, Александр Аронович Печерский не мог рассказать журналисту из США о том, как наградила его родина, куда он так стремился попасть в октябре 1943 года. После воссоединения с Красной Армией он был отправлен в штурмовой батальон, разновидность штрафбатов для побывавших в плену офицеров. Штурмовые батальоны, как и штрафбаты, были предназначены для смертников. Через несколько месяцев Печерский был тяжело ранен. Его выходила медсестра, простая русская женщина Ольга Ивановна Котова. Они полюбили друг друга и, поженившись, приехали в 45 году в его родной город Ростов-на-Дону. Там он работал администратором в театре оперетты, как-никак до войны Печерский закончил музыкальную школу. В 1948 году, когда началась компания против безродных космополитов, его уволили, и в течение пяти лет он никуда не мог устроиться. Бывший фронтовик, партизан и штрафник, чтобы иметь средства к существованию, научился вышивать, и его изделия раскупались на рынке нарасхват. Только после смерти Сталина Печерский сумел поступить простым рабочим на машиностроительный завод. За свой героический подвиг в Собиборе Печерский не был представлен ни к одной правительственной награде. Его именем не названа в Ростове ни одна улица, и до недавнего времени о нём знали только те, кто занимается изучением Холокоста. Несмотря на перенесенные невзгоды, Печерский прожил долгую жизнь и скончался в 1990 году в возрасте 81 года.

Глава 44

Собибор

Мы с Томом сидели в открытом кафе около Европейской гостиницы в Варшаве, поджидая Давида, ещё одного уцелевшего узника Собибора, которого все считали погибшим.

По сравнению с Москвой, Варшава была глотком свежего воздуха. Люди смеялись, хотя где-то совсем рядом заседал съезд Коммунистической партии, который решал дальнейшую судьбу Польши, угроза советского вторжения висела над этим красивым городом, как мрачный туман, а в магазинах людей встречали пустые полки. Но слышалась музыка, по улицам бродила молодёжь в дешёвых джинсах, а в парках играли дети.

Мы пили лимонад и наблюдали за сменой караула на площади. Я знал, что в Польше разгоралась борьба между движением Солидарности и находящейся под контролем Советского Союза компартии. Но сидя на террасе комфортабельного государственного отеля, в это трудно было поверить. В баре безукоризненно одетый шансонье пел любовные песни, уличные проститутки терпеливо поджидали клиентов, а в ресторане туристы ели свиные отбивные, ростбифы и бифштексы. Сидевшие рядом с

Я не был уверен, придёт ли Давид. Том звонил ему уже пять или шесть раз, он обещал, но не приходил. Это была наша последняя попытка. Я хотел поговорить с ним, потому что в Собиборе Давид работал в вагонной команде.

Он пришёл вовремя. Коренастый, очевидно физически очень крепкий в молодости, сейчас передо мной сидел седой, крайне осторожно держащийся человек. Давид был одним из всего нескольких тысяч остававшихся в Польше евреев. До войны их жило там три миллиона. Недавно его сотрудники, когда узнали, что он еврей, шантажом и угрозами принудили его к преждевременному выходу на пенсию. Он никому не рассказывал о том, что был в Собиборе, и согласился встретиться со мной только при условии, что я не назову в книге его настоящее имя.

«Почему ты не уехал из Польши?» — спросил Том.

«Слишком поздно. Я одинокий. Я бы не нашёл работы и был бы обузой для кого угодно».

Давид очень хотел помочь мне, но у него была плохая память. В отличие от других уцелевших узников, он никогда не давал показаний музею Яд Вашем в Иерусалиме или Польской Комиссии по Расследованию Военных Преступлений. Он не вёл дневника и не беседовал с представителями прессы.

Давид рассказал, что ещё утром 14 октября он понял, что в Собиборе что-то должно случиться. В лагере чувствовалось напряжение. И когда Саша Печерский произнёс свою речь и толпа побежала к главным воротам, он был морально готов к этому. Вместе с ещё одним евреем из вагонной команды по кличке Беленький они пролезли через забор недалеко от того места, через которое выбрался Тойви. Но потом они потеряли основную группу и, побродив по лесу, вышли к полотну железной дороги.

Давид засмеялся. «Мы были такие глупые, что просто пошли по рельсам в сторону Хелма, моего родного города», — сказал он.

Они добрались туда ещё до рассвета. И, одетые в свои синие комбинезоны, которые носили все члены вагонной команды, перейдя мост через приток Буга, вошли в город. «Это было невероятно, — со смехом сказал Давид. — На мосту не было никакой охраны. Наверное немцам не могло прийти в голову, что два еврея окажутся такими безмозглыми, что прямо в лагерной одежде, по железнодорожным путям, через мост смогут войти в город».

Они сумели разыскать друзей, которые прятали их в течение нескольких дней, а потом переправили к партизанам. Давид воевал в этом отряде до прихода Красной Армии. Беленький погиб в одном из боёв с немцами.

«Как назывался твой отряд?» — спросил я.

Давид помедлил. «Левые».

«Что значит «левые»?

«Просто левые. Назови это так».

Его страх и нежелание сказать название партизанского отряда было ещё одним напоминанием того, что мы находимся в стране коммунистического блока, где страх был составной частью образа жизни. Давид был в коммунистическом партизанском отряде, после войны вступил в партию и подвизался на работе в государственном бюрократическом аппарате. Он объяснил, что многие уцелевшие узники лагерей видели в этом единственную альтернативу того, что их не будут притеснять, как евреев. Теперь, через тридцать восемь лет он сидел передо мной, изгнанный с работы коммунистами-антисемитами, изгой, без друзей и почти без средств к существованию. Он поиграл в коммунизм и проиграл.

До войны Давид работал на стройках. Нацисты отобрали его и десяток других каменщиков, чтобы во время перерыва в разгрузке поездов строить арсенал и бараки в Северном лагере. Он также строил бордель для украинских охранников, расположенный за железнодорожной станцией. Он рассказал, что оттуда было довольно легко убежать, потому что их сторожили только два украинца, которые всегда были пьяными. «Но мы никогда не решились на это», — смущённо добавил он.

Я спросил, что ему больше всего запомнилось из периода работы в вагонной команде. «Один поезд я не забуду до конца своей жизни, — ответил Давид. — Там не было живых людей, а многие трупы уже совсем разложились. Войдя в вагон, я ухватился за чью-то руку, надеясь вытянуть за неё всё тело умершего. Но рука легко оторвалась от туловища». Он рассказал об этом совершенно спокойным голосом, как будто этот ужас не имел к нему отношения и извинился за то, что не может вспомнить других подробностей.

*

Мы с Томом прогуливались по восстановленной Варшаве, которую немцы сравняли с землёй во время тяжёлых боёв осенью 1944 года. Против них воевали тогда около сорока тысяч бойцов Армии Крайовой, из которых оружие было не более чем у десяти процентов. Красная Армия спокойно стояла в десяти километрах от Варшавы и наблюдала за этой бойней. Только когда она закончилась, русские танки пересекли Вислу и погнали немцев на запад.

Мало кому известно, что в рядах Армии Крайовой сражались около тысячи евреев, хотя её руководство не пошевелило пальцем, чтобы помочь евреям Варшавского гетто во время их восстания весной 1943 года.

Мы устроились в открытом кафе на выложенной булыжником площади Старого города. На одном углу художники рисовали и продавали свои картины, на другом старый слепой музыкант играл на аккордеоне народные песни. На его шее висел плакат «Я был ранен в рядах Армии Крайовой, боровшейся за свободную Польшу». Рядом наигрывал свои мелодии цыганский квартет, один из членов которого, придерживая скрипку щекой, левой рукой выпрашивал у прохожих злотые.

Мы ели мороженое. Я задавал Тому вопросы и записывал его ответы на лежавшей рядом салфетке. Том вспомнил, что друг его детства Роман (католик из Избицы, который прятал его после ранения) живёт совсем рядом. И мы решили навестить его без предупреждения.

Вначале Роман не узнал Тома. Но когда разглядел, радостно улыбнулся и расцеловал в обе щёки. Жена Романа накрыла стол и поставила помидоры, хлеб, баночку импортных сардин и, конечно, водку. Мы проболтали несколько часов.

Когда Тойви пришёл к Роману с застрявшей в челюсти пулей, отец Романа согласился прятать его в течение двух недель. Он сказал, что более длительный срок был бы слишком рискованным для всей семьи. Проблемой было также достать для Тома противовоспалительные лекарства. В аптеке их не давали без рецепта, а ни один доктор не стал бы его выписывать, не осмотрев пациента. В конце концов, перетряхнув все свои запасы, отец Романа нашёл нужные средства, и воспаление удалось остановить.

Тойви сказал Роману и его отцу, что его ранили украинские партизань. История выглядела правдоподобной и они особенно не расспрашивали его о подробностях. Только много лет спустя Том рассказал Роману, что произошло на самом деле, и как Боярский пытался убить его,

Теперь, за водкой, они снова заговорили об этом. «Ты должен был тогда рассказать нам про Боярского, — горячился Роман. — Армия Крайова строго наказала бы его».

«У Боярского было много родственников, — не соглашался Том. — Кто-нибудь из них отомстил бы за это и выдал бы меня немцам».

«Возможно, ты и прав, — кивнул Роман. — Армия Крайова не стала бы ссориться с Боярским, потому что ты еврей».

Роман рассказал нам об одном человеке из Избицы, который был там главой церковного совета. Когда нацисты объявили, что убийство еврея не считается преступлением, этот глубоко верующий католик убил сотни евреев, в том числе женщин и детей. Хотя правительство в изгнании предупреждало о смертной казни любому поляку, который будет замешан в убийстве, шантажировании или выдаче евреев немцам, Армия Крайова не трогала этого человека. «Потому что он не убил ни одного поляка» — объяснил Роман.

Он напомнил Тому, как тот готов был взяться за любую работу, чтобы его только прятали от немцев и кормили.

«Что ты умеешь делать?», — спросил его тогда Роман.

«Я могу починить всё что угодно», — похвастался Том.

«Часы?»

«Запросто».

Роман подозревал, что Тойви не знает, чем отличается часовая пружина от отвёртки, но тем не менее принёс ему в амбар старые часы. Тойви разобрал их, но собрать обратно, конечно, не смог.

Теперь в варшавской квартире они оба весело смеялись над этим эпизодом их жизни. «Мне пришлось тогда прятать часы от отца и дать тебе по затылку, — сказал Роман. — А ружьё помнишь?».

Для того чтобы продержать Тойви в амбаре больше обещанных отцом двух недель, Роман принёс ему старую ржавую винтовку. Как хороший актёр, Роман изобразил нам тогдашний диалог:

«А винтовку ты сможешь починить?» И, подражая Тойви, ответил за него: «Вот винтовку починю с закрытыми глазами». Тойви разобрал винтовку на части, но и её постигла та же участь, что и часы. Оба опять рассмеялись, и мы налили ещё по рюмке водки.

А потом разговор перешёл на сегодняшнее положение в Польше. Роман рассказал, что его жена потратила свой двухнедельный отпуск на стояние в очередях. Она очень гордилась, что ей удалось купить две больших коробки стирального порошка.

«Польша в безнадёжном положении, — сказал он. Нечего делать и некому жаловаться. Слава богу, что у нас нет маленьких детей. Иначе я был бы просто в отчаянии».

Я подумал о том, как причудливо поворачиваются людские судьбы. Тридцать восемь лет назад Том был как загнанный олень в разгаре охотничьего сезона, а Роман был свободным. Теперь Том был преуспевающим бизнесменом, а Роман узником в стране, которую он любил, и режим которой он ненавидел.

Перед тем, как мы распрощались, Том дал Роману дорогой по местным понятиям подарок — упаковку из десяти пачек сигарет.

*

По дороге в Избицу мы остановились в Люблине. Здесь родилась мать Тома, здесь он работал после того, как город освободили русские, здесь был убит польскими националистами Леон Фельдгендлер.

Мы вошли во двор одного из домов старого еврейского гетто, когда-то окружённого воздвигнутой немцами стеной. Том показал мне на балкон второго этажа и на стену, которая ещё сохранила следы пуль.

«Вот это квартира Фельдгендлера», — сказал он, как будто герой Собибора ещё продолжал в ней жить. Это было горько. Духовный лидер несчастных и измученных узников, Фельдгендлер вдохнул в них надежду и сумел их объединить. А когда всё уже было позади — страх, боль, побег, скитание по лесам и, наконец, свобода — его застрелили в центре Люблина, в его собственном доме, ненавидящие евреев поляки.

На балкон вышла женщина и смотрела, как я делаю фотографии. «Вы из люблинской газеты?» — спросила она Тома. «Нет, — ответил он. — Мы из варшавской газеты».

Том настроился на философский лад. Он сказал мне, что несмотря на всё, что произошло с ним — убийство брата, которого он обожал, смерть родителей и истребление евреев Избицы — он всё ещё любит Польшу. «Я чувствую себя здесь лучше, чем в Америке».

Я не мог понять его. Стоя здесь, под балконом Фельдгендлера, я ненавидел Польшу. Я не мог понять людей, которые убивали, предавали и грабили евреев. Мне было трудно определить различие между хорошими поляками и плохими, понять, где проявлялся героизм, а где желание просто пережить эту войну, даже если это требовало продать еврея нацистам за килограмм сахара. Я ненавидел даже ту польскую женщину, которая жила теперь в квартире Фельдгендлера. А ведь польские евреи не были моим народом.

Мы вышли со двора и остановились около двух ласточек, которые, казалось, играли на земле у ворот. Когда мы присмотрелись, то увидели, что это не игра. Одна из птиц была ранена, а другая яростно клевала её и выдёргивала из неё перья. «Вот так и в жизни, — сказал Том. — Сильные клюют слабых. Когда люди видят, что кто-то находится в несчастном положении, они не упускают случая поживиться на этом».

Мы прошли мимо католической церкви. «Я не знаю, как люди могут верить в эти истории про Бога, — продолжал Том. — Ведь если бы Бог был, он бы не позволил, чтобы такие вещи могли произойти».

«Какие вещи?» — спросил я.

«Собибор! Я вижу всё с точки зрения Собибора. Две дерущиеся птицы напоминают мне Собибор. Проходя мимо церкви, я думаю о Собиборе. Бессознательно Собибор стал моей точкой отсчёта».

Мы выехали из Люблина и снова направились в сторону Избицы. Том спросил меня, хотел бы я посмотреть Майданек. «Нацисты не успели взорвать его перед приходом русских, объяснил он. — Ты увидишь лагерь в таком виде, каким он был сразу после немцев. Я знаю. Я был там через три часа после их бегства. Кругом лежали горы трупов. Тела убитых ещё горели в печах».

Майданек простирался от дороги на полтора километра в ровное открытое поле. Если бы не двухметровый, с несколькими рядами колючей проволоки забор, его можно было бы принять за большой детский лагерь с ровными рядами совершенно одинаковых деревянных бараков и сторожевыми вышками, похожими на игрушечные домики на сваях.

Том впал в такое нервное состояние, каким раньше я его никогда не видел.

«Мы остановимся здесь сейчас или на обратном пути?» — спросил я. Он не ответил.

Проскочив через главные ворота Майданека, он выехал на дорогу, идущую параллельно забору и свернул на парковочную площадку около крематория. Затормозил, сдал назад и снова выехал на дорогу.

«Мы не будем останавливаться?»

Том не ответил.

«Сторожевые вышки и заборы здесь такие же, как в

«Да, — сказал он наконец. — Такие же. Точно такие же».

Когда мы проезжали мимо вышки, он замедлил скорость, чтобы я мог получше рассмотреть её.

«Я бы хотел на минутку выйти, чтобы сделать фотографии», — сказал я.

«Сделай их из окна».

«Том, успокойся. Для меня это важно и займёт не больше одной минуты».

Он остановился прямо на дороге. Я сделал несколько снимков и ещё прежде, чем я захлопнул дверь, Том рванул машину с места, снова убегая из Собибора.

«Если мы не вернёмся сюда назад, я бы хотел посмотреть бараки, особенно если они такие же, как в Собиборе».

«Абсолютно такие же», — сказал он.

Мы подъехали к главным воротам и запарковались. Я удивился, что Том пошёл в лагерь вместе со мной.

«Давай быстрее, у нас не так много времени», — поторопил он меня.

Бараки были шестьдесят метров длиной и двадцать метров шириной. На многих стенах висели огромные фотографии — галерея ужасов. В одном из бараков около стены стояли небольшие по размеру, но высокие, от пола до потолка, клетки. Они были заполнены тысячами пар обуви. В другом бараке в таких клетках лежали головные уборы — мужские шапки, женские шляпки, детские панамки. В третьем в этих клетках были только полосатые шапки узников, пожелтевшие от времени и пахнущие плесенью.

Том проходил через эти памятники, рассматривая фотографии, читая надписи к ним и, видимо, сверяя их с жизнью в Собиборе. В центре одного из бараков была установлена сохранившаяся с лагерных времён печка. «А это жемчужина высокопродуктивной немецкой технологии», — сказал он.

Осмотр бараков занял у нас меньше двадцати минут, и мы снова оказались на дороге. Том не захотел подъехать к крематорию, находившемуся в дальнем конце лагеря. Я не настаивал. В течение долгого времени мы ехали молча.

«Ты опять чувствуешь себя в Собиборе?» — решился спросить я.

«Да», — коротко ответил он.

Избица оказалась маленьким уютным городком, похожим на чашку. До войны евреи жили в её центре, а христиане на расположенных вокруг фермах. Мы забрались на старое еврейское кладбище на северо-восточной стороне этой чашки, откуда были видны городские крыши. На этом холме охранявшие гетто украинские охранники убили многие сотни евреев. На краю кладбища стоял четырёхметровый памятник, воздвигнутый католическим священником в память о погибших. Он был евреем и во время войны его прятали христиане. После войны он перешёл в католичество и сейчас служит священником в Иерусалиме.

Кладбище выглядело совершенно разорённым. Большинство надгробий, даже с очень старых могил, христиане использовали для строительных нужд. Телефонные столбы около кладбища тоже подпирались снятыми с могил плитами.

Мы спустились вниз и проехали по улицам старого города. Дома мало изменились с 1943 года и дороги были такими же грязными и немощёнными, как в то время, когда здесь жил Тойви. Но теперь здесь не было ни кожевенного завода, ни рынка, где когда-то кипела торговля, ни синагоги, ни библиотеки, ни винного магазина, хозяином которого был отец Тойви. Как и раньше, по улицам ездили на телегах, только колёса у них теперь были не деревянными, а на резиновом ходу.

Я видел, как погрустнел Том. Дена говорила мне, что единственный раз видела его плачущим, когда он смотрел фильм «Скрипач на крыше». «Еврейское местечко с его портными, музыкантами и торговцами напомнило ему Избицу. Слёзы навернулись ему на глаза, он встал и вышел из комнаты», — сказала она тогда.

Людей на улицах почти не было. Когда мы приблизились к двум идущим навстречу нам старикам, Том остановился и назвал своё имя, потому что все люди такого возраста в Избике хорошо знали его отца. Старики заулыбались и вежливо отвечали на его вопросы. Прощаясь, он дал каждому из них по паре сигарет, и они засияли от удовольствия.

«Ты видишь, как они относятся ко мне теперь? — сказал Том. — С уважением. С улыбкой. А если бы это был 1943 год, восемь из десяти христиан Избицы с такой же улыбкой отдали бы меня немцам…»

Мы запарковались за углом дома, где родился Тойви, прямо за чьей-то телегой. В его доме теперь жил старый беззубый старик со своей женой. Том и Дена были здесь неделю назад и дали им три доллара и пачку сигарет за то, чтобы зайти в бывшую спальню и подняться на чердак, где они прятались, когда нацисты увозили евреев в Собибор и Белжец.

Том слышал, как старуха сказала мужу: «Стой около него. Он, наверное, опять пришёл сюда, чтобы выкопать своё золото». Когда Том подошёл к ней, она без смущения повторила ему свои предположения. «После того, как немцы забрали отсюда евреев, мы все обшаривали их дома в поисках спрятанных сокровищ». Старик был очень рад снова увидеть Тома и радушно пригласил его на чердак, чтобы ещё раз получить три доллара.

По современным понятиям дом Тома был очень маленьким. На первом этаже маленькая кухня, столовая и спальня. Крутая лестница вела на второй этаж, где была ещё одна спальня для Тойви и его брата. После вторжения немцев отец вырезал там дверь на чердак, который был незаметен снаружи. Когда я пролез туда, то не мог предположить, как в этом крохотном пространстве могли прятаться несколько человек.

Мы уехали из негостеприимной Избицы. Петляя между полей, дорога привела нас к густому лиственному лесу, где прятались Тойви, Вайсен и Костман. Даже в яркий солнечный полдень свет скупо проникал через мощные кроны буков и клёнов. В двухстах метрах отсюда через дорогу находилась ферма Боярского. Теперь от неё остался только фруктовый сад. Самого дома и амбара уже не было. Том сказал, что Боярского несколько лет назад посадили в тюрьму, но он не знал за что. Его жена и дочь жили где-то в другом месте. Приятели Боярского, которые убили Костмана, после войны были арестованы и казнены.

На обратном пути мы остановились ещё в одном месте, которое Том хотел мне показать. «Вот здесь я прятался, когда мне удалось избежать последней облавы, — сказал он. — Раньше здесь была кожевенная мастерская. И отсюда я увидел Янека».

Янек был школьным товарищем Тома, неевреем.

«Я попросил его, пожалуйста, спрячь меня, — продолжал Том. — И он сказал, чтобы я шёл вон в тот амбар. Какая-то старуха кричала мне, чтобы я не ходил туда, а бежал отсюда. Но я не послушался её, потому что знал, что Янек спрячет меня. Я ошибся. Он пришёл к амбару вместе с гестаповцами. И я попал в Собибор».

*

С асфальтированной магистрали, ведущей на Влодаву, мы свернули на

Мы ехали рядом с этой веткой ещё шесть километров, пока дорога не привела нас к маленькой станции. Белая вывеска с единственным словом СОБИБОР свисала с крыши над дверью вокзала. Пассажирский поезд на Хелм пыхтел, готовясь к отправлению, и пассажиры с ручной кладью садились в вагоны. За вокзалом были видны маленькие домики, включая те три, которые украинские охранники использовали как бордели.

Справа от дороги стояла высокая башня лесничего. Подходы к ней были завалены спиленными соснами. Рядом находился двухэтажный дом, где когда-то жили Штангль и Рейхслейтнер. Не знакомый со страшной историей этого места, человек мог принять его за дом самого лесничего. Мне даже показалось, что сейчас я увижу, как дети качаются здесь на привязанной к дереву автомобильной покрышке.

После войны польское правительство объявило Собибор мемориальным парком и даже наняло человека, который должен был за ним ухаживать. Но несколько лет назад он был уволен, и теперь до Собибора никому не было дела. В доме, где жил уволенный смотритель, устроили пивную, и около входной двери висело написанное большими буквами предупреждение: «Здесь не писают».

Парковочная площадка около станции, где когда-то были цветочные клумбы, заросла травой и сорняками. Ржавые осветительные столбы выглядели как сгоревшие деревья, лампы и плафоны были с них сорваны.

На площади, где раньше находились газовые камеры, стояла шестиметровая скульптура полуобнажённой женщины, её лицо было обращено к небу. Глубоко запавшие от страха и отчаяния глаза, казалось, просили бога о помощи и сострадании, наверное, не столько для себя, сколько для прижавшегося к ней маленького ребёнка. Эта мольба не была услышана. У подножья памятника лежало несколько завядших букетов полевых цветов.

В пятидесяти метрах от памятника, там, где сжигали вытащенные из газовых камер трупы, лежала куча пепла, огороженная каменной стеной высотой около метра. Я поковырял в ней палкой, и из пепла показалась кость размером с бутылочную головку.

Том был очень расстроен. «Теперь ты понимаешь, почему я мечтаю о том, чтобы приехать сюда жить? — спросил он. — Купить кусок земли, построить для себя дом… ухаживать за этим местом, рассказывать людям, чтобы они не забыли».

В этот день в Собибор привезли экскурсию школьников. Около трёхсот детей со своими наставниками стояли лагерем неподалёку на озере, в бывшем графском поместье, где Штангль жил вместе со своей семьёй, пока его не перевели в Треблинку. В Собибор привезли группу из 40–50 детей. Они стояли около мемориальной доски, и учитель объяснял им то, что на ней было написано. Рядом, в тени берёз для детей уже были накрыты три стола.

Надпись гласила: «Собибор. На этом месте с мая 1942 по октябрь 1943 находился нацистский лагерь смерти. Здесь было убито 250000 русских военнопленных, евреев, поляков и цыган[14]. 14 октября 1943 года узники восстали. После боя с нацистскими охранниками 400 человек убежали». А уже прошло тридцать пять лет, как Польская Комиссия по Расследованию Военных Преступлений официально признала, что в Собиборе уничтожали только евреев.

«Извини, Ричард, — сказал Том. — Я должен послушать, что он им говорит». Он протиснулся в круг детей, но вскоре вернулся. «Подожди, — сказал он. — Для меня это очень важно».

Учитель рассказывал детям — будущему Польши — кого убивали в Собиборе, гражданских людей, стариков, детей и женщин. Он ни словом не обмолвился о евреях.

Том прервал его. «Я был узником этого лагеря, — сказал он. — Мне удалось убежать».

Дети обступили его, как будто он был пришельцем с другой планеты. Он рассказал им об истории Собибора, показывая места, где были главные ворота, где стояли бараки немцев и украинцев, где он велел вновь прибывшим, не подозревающим о том, что их ждёт, оставлять свой багаж и даже показал детям, где стояла загородка, в которой он отстригал у женщин волосы. Когда он стал рассказывать о том, как евреи заходили в газовые камеры и как потом сжигали их тела, он с трудом сдерживал слёзы.

Заметив это, учитель спросил Тома, насколько верно то, что написано на мемориальной доске.

«Это абсолютная ложь, — ответил Том. — Все узники лагеря были только евреями».

Учитель попросил Тома приехать в их лагерь и рассказать о Собиборе тем детям, кто не побывал здесь на экскурсии. Том поблагодарил за приглашение и обещал приехать в конце недели.

Он обратил внимание на то, что после его рассказа школьники совсем по-другому смотрели на стоявший перед ними памятник. «Мы не зря приехали сюда, — сказал он мне. — Пообещай, что ты пришлёшь мне фотографии этих ребят, которые ты сделал вместе со мной».

В течение следующего часа он водил меня по Собибору. Он был очень спокоен, его нервозность исчезла, и он не торопил меня. Говорил мягким добрым голосом, как будто всё, что здесь произошло, было не с Тойви, а с кем-то другим.

Мы постояли там, где были главные ворота с огромной вывеской SS SONDERKOMMANDO и посмотрели на сосновый лес, куда Тойви и Шломо, Саша и Борис, Зельма и Хаим бежали, когда вокруг них рвались мины и украинцы стреляли по ним с вышек. Мы сфотографировались перед домом Штангля и прошли по той дорожке, по которой Тойви в последний раз шёл вместе со своим братом и родителями. «Тогда здесь было гораздо красивее, — сказал Том. — Трава была аккуратно подстрижена, вдоль дороги росли подсолнухи, а бараки выглядели как тирольская деревня».

Потом мы пошли в лагерь III. Проходя мимо памятника, Том показал мне на засохшие букеты цветов. «Ты думаешь, они принесли их евреям?», — спросил он. Мне не нужно было отвечать. Мы оба знали, что польские дети положили эти цветы в память о тех своих соотечественниках, которых, как они думали, нацисты убили в Собиборе.

Когда мы подошли к площадке, где сжигали трупы, Том разгрёб ногой высокую траву и поднял с земли крохотные кусочки костей. На его ладони они лежали как подобранные на пляже, очищенные водой и песком, морские камешки.

«Зачем ты продолжаешь приезжать сюда?» — спросил я.

«Не знаю».

«Ты вернёшься сюда ещё?»

«Не знаю».

Мы оба знали, что он приедет сюда на следующий год или через год и обязательно будет приезжать, пока будут силы. Я вспомнил, как ещё в Бразилии он сказал мне, что не хочет забывать это. Он чувствовал это как свой долг перед родителями, перед братом, перед всеми погибшими евреями Избицы. «Забыть об этом было

Мы постояли на том месте, где Тойви отрезал женщинам волосы и слышал рыдания и отчаянные призывы верующих людей, обращённые к глухому богу. Несколько лет назад Том нашёл здесь на одном из деревьев кусок прилепившейся к нему колючей проволоки. Сейчас нам не удалось найти такого сувенира.

«Ты заметил, какая неровная здесь почва?» — спросил он меня. Действительно, вся земля вокруг была в каких-то ямах, иногда заполненных сгнившими листьями или сучьями. «Это потому, что после войны поляки приезжали сюда делать раскопки».

«Раскопки?»

«Они искали зарытые ценности, — сказал Том. — В течение десяти лет они приезжали сюда с лопатами, пока, наконец, правительство не запретило это».

Том рассказал мне, что однажды, когда он шёл по Собибору, он услышал, как пожилой польский католический священник рассказывал о лагере идущему рядом с ним молодому священнику и женщине. «Он называл евреев «жидами» и другими подобными эпитетами, — сказал Том. — Они не жиды, сказал я священнику. Они евреи. Ты носишь одежду служителя бога, христианина, но в твоей душе нет ничего христианского».

Бог висел над Собибором как гигантский вопрос, на который не было ответа. Он, всемогущий, оказался беспомощным перед лицом безграничной людской ненависти. Всезнающий и абсолютно безразличный. Всех любящий и глухой к крику Его народа. Безгрешный, но виновный в невмешательстве. Чистейший, но покрытый пеплом.

Собибор предстал для меня неразрешимой тайной — как могли люди проявлять такую жестокость и как мог их Бог оказаться таким глухим.

*

У подножья сторожевой вышки висел знак «ОПАСНО — ВХОД ВОСПРЕЩЁН». Вокруг не было никого, кто мог бы меня остановить, и я забрался наверх. Во все стороны, насколько хватало глаз, простирался лес. Ни деревень, ни даже отдельных ферм не было видно. На горизонте можно было различить ленту реки Буг. Она текла на север, чтобы соединиться с Вислой и катить свои воды дальше к Балтийскому морю в районе Гданьска. На восточном берегу реки были заметны сторожевые вышки. Их поставили русские, чтобы украинцы не вздумали покидать пределы Советского Союза. На западном берегу (польская сторона) таких вышек не было. Очевидно, не так много поляков стремились переплывать реку, чтобы попасть в Россию.

Мне было трудно себе представить, что на этом небольшом пространстве у меня под ногами, где сейчас так мирно и красиво росли молодые сосны, было уничтожено двести пятьдесят тысяч мужчин, женщин и детей. Я попытался представить себе, каким Собибор казался тем украинским охранникам, которые, как я сейчас, когда-то стояли на этой вышке. Я не смог.

Я закрыл глаза и попытался услышать крики, нацистские песни, которые заставляли петь евреев, выстрелы или хлёсткие звуки кнута Вагнера. Я не смог.

К вечеру, когда даже лёгкий летний ветерок совсем стих, я вернулся к газовым камерам и попытался услышать крики, которыми матери хотели спасти своих младенцев. Я не смог.

Все мои попытки оказались слишком самонадеянными. Потому что я не мог понять Собибор. Я не мог постичь той степени безнадёжности, ужаса, боли и щемящего душу крика людей, веривших в Бога, который не поверил им. Я был посторонним, стоящим на вышке и смотревшим сверху на отпечатки истории — сорокалетние сосны, пустые поля, заброшенную колею и одинокую вывеску СОБИБОР.

Я вспомнил, что в Санта-Барбаре Том сказал мне, что очень хочет чтобы книга о Собиборе была издана, чтобы мир не забыл об этом. Тогда я не понял его обеспокоенности. Тогда мне казалось, что мир не может забыть этого ужаса.

Теперь, наверху сторожевой вышки, я понял, как легко можно забыть. Покрывавшая Собибор высокая трава и буйно растущие где попало кусты сорняков говорили мне об этом. Вывеска «Здесь не писают»; ложь на мемориальной доске; засохшие цветы с запиской «Польской Христианке» у памятника; ямы, оставленные искателями сокровищ; дети, которым никто не скажет, что здесь убивали только евреев — всё это говорило мне о том, как легко забыть.

Я вспомнил ещё один разговор, который произошёл у меня с евреем, летевшим вместе со мной в Советский Союз.

«Чем ты занимаешься?» — спросил он меня.

«Пишу».

«Что?»

«Книги».

Я рассказал ему о Собиборе и предстоящей встрече с Сашей.

«Почему ты хочешь написать об этом? Кто будет это читать? Кому интересно, что случилось с этими евреями?»

Этот вопрос долго беспокоил меня. Я вспомнил, как в Бразилии Том сказал мне, что может случиться ещё один Холокост. Тогда это казалось мне невозможным, и я был уверен, что он ошибается. Теперь в Собиборе, глядя сверху на то, что осталось от одного из самых страшных на земле мест, у меня уже не было этой уверенности.

ПОСЛЕСЛОВИЕ (1995)

Воскресным апрельским вечером 1987 года миллионы людей смотрели по телевизору фильм «Побег из Собибора» с Аланом Аркиным в роли Леона Фельдгендлера и Рутгером Хауэром в роли Саши. Потом он демонстрировался во многих странах мира. Компания CBS сделала его частью своей учебной программы для детей и разослала его копии в тысячи школ по всей стране. Тойви, Эстер, Зельма и Хаим стали получать многочисленные письма с приглашениями выступить в их классах и аудиториях. И они смогли своими глазами увидеть, как новое поколение, многие из которого впервые узнали о Холокосте из этого фильма, сочувствуют и сопереживают их страданиям.

Фильм был показан также и в Польше. К чести сегодняшнего правительства этой страны, следует сказать, что оно немедленно отреагировало на демонстрацию фильма. Старая мемориальная доска при входе в лагерь была заменена новой. На нескольких языках, включая иврит, на ней написано, что здесь в лагере смерти нацисты уничтожили 250000 евреев. Подъездные дороги к лагерю и парковочные площадки были заасфальтированы, скульптура женщины с ребёнком отремонтирована, у её подножья зажжён вечный огонь. Вокруг места, где находились газовые камеры, установили заборы, а одна из казарм эсэсовцев превращена в небольшой музей. Теперь, когда польских детей привозят в Собибор, они оставляют цветы у монумента евреям, чьи кости были превращены здесь в пепел.

А 14 октября 1993 года государственный телеканал Польши показывал проходивший в Собиборе мемориал в честь пятидесятой годовщины со дня побега. Под музыку военного оркестра и перед представителями всех стран, откуда привозили в Собибор евреев, Эстер и Тойви пронесли венок с надписью «В память погибших здесь 250000». Они положили его туда, где раньше стояли газовые камеры и, в соответствии с еврейскими законами, раввин провёл мемориальную службу. Вечером Эстер и Тойви зажгли 250

После выхода в свет «Побега из Собибора» мемориальный музей Холокоста в Вашингтоне включил интервью с Тойви, Эстер, Зельмой и Хаимом в перечень своих видеозаписей. А восстание и побег из лагеря нашли постоянное место в экспозициях музея.

Однако «Побег из Собибора» понравился далеко не всем. Глава одного из комитетов украинского конгресса подал в суд на компанию CBS и корпорацию «Крайслер», являвшуюся спонсором этого фильма за то, что «неверной интерпретацией фактов они развернули беспрецедентную кампанию лжи, дискредитации и неприязни к проживающим в США украинцам». В частности они возражали против того, что в фильме говорилось о том, что все охранники Собибора были украинцами, не упоминая о том, что миллионы украинцев воевали против немцев. Суд отверг этот иск по техническим причинам.

*

Говоря ретроспективно, «Побег из Собибора» сыграл небольшую, но важную роль в росте самосознания евреев, особенно американских евреев. Еврейская молодёжь, которая зачастую испытывала чувство стыда за покорное непротивление миллионов погибших, теперь выражала возмущение. «Почему нам раньше никогда не говорили об этом?» — сердито спрашивали они. После того, как эта книга была опубликована в 1982 году, многие писатели, деятели кино и историки стали проявлять больше интереса к еврейскому Сопротивлению и к тем неевреям, которые им помогали.

И, тем не менее, мне было очевидно, что большинство из них обосновывали свои работы только на немецких документах, которые полностью игнорировали роль еврейского движения Сопротивления. Своё недоумение по поводу этой теории «пассивности евреев» я выразил одному очень известному историку Холокоста. «Почему в вашей книге из тысячи страниц есть только одно короткое, всего в несколько строк, упоминание о восстании и побеге из Собибора?» — спросил я его. «Потому что это было исключением из общего правила и не заслуживало большего внимания. Кроме того, не существует никаких документов об этом восстании», — ответил он. «А уцелевшие узники?». «Они слишком эмоциональны и их свидетельствам нельзя доверять», — оборвал меня историк как непонятливого студента.

В течение многих лет я сталкивался с подобными случаями ограниченного мышления. Раз в немецких документах об этом не упоминается, значит, этого вообще не было. А если даже упоминалось, но не придавалось этому большого значения, значит этот факт действительно не заслуживает внимания. Более того, показывая евреев, как покорное стадо идущих на бойню овец, такие люди совершают непростительную ошибку, искажая действительную историю событий. Этим они также причиняют боль и наносят непоправимый вред самосознанию еврейского народа.

«Побег из Собибора» бросает вызов таким историкам и их фальшивой логике. Как и другие «невозможные» события в истории, побег стал важным символом. Он напоминает о сотнях и тысячах тех, кто боролся и погиб в гетто, но о которых никто не слышал; о тех, кто попытался бежать по дороге в лагерь, но был убит; о тех, кому удалось бежать только для того, чтобы погибнуть от рук бандитов; о тех, кто сражался в партизанских отрядах и погиб, не дождавшись освобождения, как Тойви, Шломо, Леон и Эстер.

И я надеюсь, что повторное издание этой книги поможет историкам, писателям и другим исследователям по-новому взглянуть на тот горький период, который мы называем Холокостом и рассказать о других эпизодах еврейского Сопротивления и о помощи христиан. Этих рассказов будет достаточно для того, чтобы сбалансировать ложь и, наконец, справедливо признать героизм еврейского народа и тех, кто ему помогал.

ПРИМЕЧАНИЕ АВТОРА

При создании этой книги я сумел взять интервью у следующих уцелевших узников Собибора: Томас Блатт, Хаим Энгель и его жена Зельма Вайнберг-Энгель, Якуб Бискубич, Мордехай Гольдфарб, Хаим Корнфельд, Хаим Лейст, Иехуда Лернер (по телефону), Исаак Лихтман и его жена Эда Лихтман, Абрахам Маргулис, Эстер Рааб, Айзик Роттенберг, Александр Печерский, Шломо (Станислав) Шмайзнер и Хелла Фелебаум-Вайс. Ещё два человека просили не указывать их фамилий.

С помощью этих людей мне удалось установить, что к моменту выхода в свет первого издания книги, из 400 вырвавшихся из Собибора узников в живых оставалось 46 человек. Кроме перечисленных выше их имена: Филип Бялович, его брат Симха и его жена Лея Райзен-Бялович; Мойше Бахир; Леон Симиел; Джозеф Дуниц; Бер Фрейберг; Саломея Ханнел; Мойше Хочман; Зидел Хёнигман; Аврам Кох; Самуил Лерер; Ефим Литвиновский; Иехецкил Менше; Зельда Метц; Наум Плотницкий; Шломо Подхлебник; Хаим Поврозник; Семён Розенфельд; Плана Штерн-Сафран; Борис Табаринский; Курт Томас; Аркадий Вайспапир; Алексей Вайцен; Рива Фельдман-Зелинска; Меир Зисс; Хершел Цукерман и его сын Джозеф.

Ричард Рашке.

ИСПОЛЬЗОВАННЫЕ ИСТОЧНИКИ

Ainstein Reuben. «The Sobibor Uprising». Jewish Resistance in Nazi-Occupied Eastern Europe. London. Paul Elick. 1974

Blatt Thomas. «The Time for Tears». Santa Barbara News & Review. December 1977.

Blatt Thomas. «Blood and Ashes». Jewish Currents. December 1978.

Bower Tom. «Gustav Wagner, Angel of Death». Listener. June 211979.

De Jong Louis. «Sobibor». Encounter. December 1978.

Judgment Against Erich Bauer. November 11, 1950. Ten pages summary of the war crimes trial. (German)

Lukaszkiewcz Zdzislaw. «Sobibor Extermination Camp». German Crimes in Poland. Central Comission for War Crimes. Warsaw. 1946–1947. Vol 2. (English)

Novitch Miriam. «Sobibor: Martyrdom and Revolt». New York. Holocaust Library. 1980.

Pechersky Alexander. «The Sobibor Revolt». Moscow. Ernes. 1946 (Yiddish).

Rueckerl Adalbert. «Nazi Death Camps in the Light of the German Criminal Process».Munich. Deutscher Tashenbuch Verlag GmbH. 1977 (German).

Rutkovski Adam. «Resistance at the Death Camp of Sobibor». Bulletin of the Jewish Historical Commission. 1968. (Polish)

Sereny Gitta. «Into That Darkness: From Mercy Killing to Mass Murder». London Andre Deutsch. 1976.

Szmajzner Stanislaw. «Hell in Sobibbor: A Tragedy of a Yong Jew». Rio de Janiero. Edicoes Bloch. 1068. (Portugese)

Tomin V. and Sinilnikov A. «Return Undesirable: A documentary Story». Moscow. Molodaya Guardia. 1964. (Russian).

Yizkor Book in Memory of Wlodawa and the Region of Sobibor. Assocation of Immigrants of Wlodawa and surroundin area in Israel. Shoman Kane. Tel Aviv. 1974. (English).

ФОТОГРАФИИ

Сторожевая вышка. 1982 г

Станция Собибор. 1982 г.

Станция Собибор. 1982 г.

«Высокая стена, замаскированна ветками, закрывает собой газовые камеры. Железнодорожные пути проходят за стену, но там может

Еврейских женщин из гетто увозят в Собибор.

Рисунки Джозефа Рихтера. «Музей борцов гетто», Израиль.

Зельма Вайберг, Хаим Энгель и их сын Эмильчик. Январь 1945 г.

Зельма и Хаим. 1981 г.

Эда и Исаак Лихтман перед их домом в Хелоне. Израиль, 1981 г.

Мордехай Гольдфарб держит портрет своего младшего брата, погибшего в Собиборе.

«Поезд из Голландии. Они ничего не знают. Пульмановские вагоны, комфорт, а через час они умрут»

«Женщина, выглядывающая из зарешеченного вагона, просит воды».

«На железнодорожной станции пожилая еврейская женщина пыталась убежать и сломала себе правую руку. Немец Грейтшус не хотел убивать её. Это сделали украинские полицаи. Пока один копал могилу, второй стоял рядом, ожидая, когда нужно будет пристрелить несчастную. Она просила полицаев: «Дайте мне немножко водки».

Рисунки Джозефа Рихтера. «Музей борцов гетто», Израиль.

Памятник жертвам лагеря. Собибор.

Улица им. А. Печерского. Цфат, Израиль. 9 мая 2005 г.

Карл Френцель.

Густав Вагнер.

Станция Собибор.

Участники восстания (слева направо): А. Вайспапир, А. Печерский, С. Розенфельд, А. Вайцен, Е. Литвиновский, Б. Таборинский, Ш. Шмайзнер. В центре — книга А. Печерского «Восстание в Собибуровском лагере»: Ростовское областное книгоиздательство, 1945 г.

Примечания

1

В Освенциме погибло около 1 млн. евреев. — прим. ред.

2

Автор имеет в виду, что многие евреи судили о немцах по опыту германской оккупации 1914–1918 гг. — прим. ред.

3

«хозяин душевой»(англ.) —прим. перев.

4

Название третьей книги Торы «Зов» — прим. перев.

5

ОСС — предшественник ЦРУ — прим. перев.

6

Внимание(нем.)— прим. перев.

7

2 августа 1943 г. в Треблинке произошла попытка восстания и массовый побег узников. — прим. ред.

8

По воспоминаниям А. Печерского и других узников, это произошло 22 сентября. — прим. ред.

9

По воспоминаниям А. Печерского, он попал в плен в октябре 1941 г. под Вязьмой. — Прим. ред.

10

Трудовой лагерь СС на ул. Широкой в Минске — прим. ред.

11

Шубаев Александр Михайлович — прим. ред.

12

Трудно согласиться с автором. Охранники проходили подготовку в тренировочном лагере СС — прим. ред.

13

Аркадий Вайспапир, Алексей Вайцен, Ефим Литвиновский, Наум Плотницкий, Борис Таборинский, Борис Цибульский, Александр Шубаев, Семен Мазуркевич, Семен Розенфельд. — прим. ред.

14

Сегодня текст на мемориальных плитах такой: «На этом месте в 1942–1943 гг. находился нацистский лагерь смерти, где были убиты 250 000 евреев и около 1 000 поляков. 14 октября 1943 года во время вооруженного восстания еврейские заключенные сломили сопротивление фашистов и несколько сот узников вырвались на свободу. После восстания лагерь смерти прекратил существование». — прим ред.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге