Обложка Омский альманах. Книга вторая

Омский альманах. Книга вторая

Виктор Григорьевич Утков

0% прочитано
Стандартный
Виктор Григорьевич Утков

Омский альманах. Книга вторая

Омский альманах. Книга вторая

Виктор Утков

ПРЫЖОК

1

Профессор пригласил Сергея сесть и, наклонив лысеющую голову, углубился в курсовой журнал. Сергей почувствовал обычную томительную неловкость последних секунд перед экзаменом. Главное — не волноваться, не думать, о чем спросят! Он хотел заставить себя сосредоточиться на обстановке кабинета: говорили, это хорошо помогает. Но внимание его ни на чем не задерживалось. Только портрет Ньютона в простенке между окнами вызвал в памяти формулу бинома…

Сергей недовольно перевел взгляд на письменный стол.

Между чернильным прибором серого уральского камня и стопкой толстых книг стояла бронзовая статуэтка. Необычность ее на строгом профессорском столе заняла Сергея. Это был Миронов „Дискобол“. Юноша держал в откинутой руке диск, готовясь метнуть его. Левая рука опиралась на полусогнутое колено. Стройная шея, широкая грудь, хорошо обрисованные мышцы живота…

Шелест журнальных листов смолк. Профессор откинулся на спинку кресла и взглянул на Сергея.

— Вам нравится статуэтка? — спросил он, заметив пытливый взгляд Сергея, устремленный на „Дискобола“.

Сергей вздрогнул и резко повернул голову к профессору. Вопрос застал его врасплох.

— Да… — замялся он, не находя ответа. — Но зачем она здесь…

— Как зачем? — улыбнулся профессор. — Смотрите, ведь изумительное тело! Вот здесь, — профессор протянул руку к статуэтке и ногтем указательного пальца провел по боковым мышцам живота, — видите, какие красивые выпуклые мышцы. У современного человека их нет. А грудь! Какой мощный свод! Совершеннейшая конструкция! Это идеал человеческого тела!

Сергей слушал с удивлением. Восхищение профессора телом бронзового юноши, мускулами было непонятно. Теперь он уже, собрался с мыслями и хотел загладить свой неловкий вопрос остроумным, как ему казалось, ответом. Он подождал, когда профессор кончит, и, пожав плечами, ответил ему:

— Мирон, вероятно, не обладал такими мускулами.

Профессор перестал улыбаться.

— Вот как, — сказал он после небольшого молчания. — Вы так думаете… Ну, что ж с вами поделаешь, приступимте к экзамену. Скажите мне, товарищ Озаровский…

Математику Сергей любил и знал ее хорошо. Вопрос был нетрудный. Сергей ответил быстро и четко. Профессор задал еще несколько вопросов, предложил решить две задачи на диференциалы и экзамен был окончен. Сергей остался неудовлетворенным. Обидно: готовился, готовился и вот несколько пустячных вопросов — и все. Спросил бы, например, запутанный интеграл Коша, или что-нибудь еще такое же трудное…

— Молодцом, молодцом! — сказал профессор, протягивая Сергею подписанную зачетку. — Мыслить математически умеете. Молодцом.

Сергей покраснел от удовольствия. Похвала профессора была приятна. Сергей еще в школе гордился своими способностями в математике. Но то, что он покраснел, рассердило его — „Фу, краснею, как мальчишка!“ — подумал он, и смутился еще больше.

— Жаль только, — продолжал, улыбаясь, профессор, — что дискобол вам не нравится…

— Как вам сказать, — начал Сергей медленно, неестественным, „взрослым“, как он думал, голосом, — видите ли, сделана она безусловно хорошо, глазу приятна, но мне нравится не она сама, а работа мастера…

Сергей остался доволен своей фразой, он сказал именно то, что хотел сказать — ведь он в самом деле не мальчишка и может самостоятельно мыслить!

— Так, так, — задумчиво сказал профессор, медленно постукивая тонкими сухими пальцами о стекло стола. — Простите, — неожиданно спросил ом, — сколько вам лет?

— Восемнадцатый, — насторожился Сергей. Ему совсем недавно исполнилось семнадцать и вопрос о летах казался обидным. Он упрямо нахмурил брови и молча ожидал, что еще скажет профессор. Но профессор ничего не сказал, — приподнявшись в кресле, он дал понять, что беседа кончена.

Сергей вышел из кабинета растерянным. Поведение профессора было непонятным. К чему весь этот разговор о статуэтке? Зачем она на столе у профессора? Неужели только ради красивого тела?..

Коридор был пуст. Занятия в институте уже прекратились. Шли последние экзамены перед летними каникулами.

От дальнего окна коридора навстречу Сергею отделилась маленькая круглая фигурка девушки. Сергей поморщился. Это была Зина. Последнее время она слишком часто встречалась ему, и все случайно, и все в таких местах, где они обычно оказывались наедине. Зина — хороший товарищ, но зачем она так смотрит на него. Ее блестящие черные глаза, всегда восторженно раскрытые при встречах, только смущали. Зачем она так смотрит?

Громко топоча каблуками в безлюдном коридоре, Зина подошла к Сергею.

— На „отлично“? — спросила она.

— Да, — отрывисто ответил Сергей, смотря поверх ее пышных черных волос. Он попытался обойти ее.

— Профессор сегодня сердитый? — торопливо, боясь, что Сергей уйдет, спросила Зина.

— Нет, обычный… Извини, Зина, мне нужно…

— Вот уж и итти. Ты никогда не хочешь со мной поговорить. — Зина взяла Сергея за руку, пытаясь заглянуть ему в глаза. Сергей сердито смотрел в сторону. — А мне с тобой надо серьезно, серьезно поговорить, — продолжала Зина.

Сергей неловко, грубо высвободил свою руку.

— Не могу, Зина, — резко сказал он, — внизу меня Олёнка ждет…

Зина отвернулась и медленно отошла к окну.

2

Окна первого этажа выходили в сад, белый от цветущих яблонь. В коридоре плавал чуть уловимый нежный аромат. Косые лучи солнца пронизывали ветви, отягощенные цветами, и врывались в коридор, рассыпая причудливые трепещущие тени.

Олёнка сидела на подоконнике, забравшись на него с ногами. На согнутых коленях у нее лежал раскрытый учебник. Руки в весеннем красноватом загаре подпирали склоненное лицо, закрытое прядями светлых волнистых волос.

Шаги Сергея Олёнка узнала, когда он спускался с лестницы. Она ожидающе подняла голову и хотела спрыгнуть с окна. Но потом быстро взяла книгу и только, когда Сергей подошел к ней, отложила учебник в сторону.

Их глаза на мгновение встретились. Оленка поспешно спустила ноги с подоконника.

— Ну, как? — спросила она, рассматривая носок своего спортивного туфля. Сергей ответил и замолчал. Оленка тоже молчала. Эти неловкие паузы при встречах, особенно наедине, какая то внутренняя связанность теперь повторялись между ними все чаще и чаще. Обычно первое столкновение взглядов, неожиданное всегда и потому откровенное, лишало их спокойствия, говорило им слишком много о том, что они пытались прятать за обычными словами и простыми товарищескими отношениями.

Сергею нужно было так много рассказать Оленке, — о том, как сдавал экзамен, как говорил с профессором, о встрече с Зиной. Но вместо этого он указал на учебник и спросил то, что было ясным и без вопроса:

— Занимаешься?

— Да, завтра думаю сдавать.

— Сегодня будем готовиться? — Сергей помогал Оленке.

— Будем… Ай, кто это!

В открытом окне показалась голая загорелая рука, цепляющаяся за карниз, потом светлые, коротко подстриженные волосы и, наконец, лицо Павла, студента-однокурсника.

— Испугались? Шел, вижу — Оленка в окне, обходить далеко, решил

Оленка наклонилась к Павлу, придерживая его за плечо. Их волосы перемешались.

— Неужели! — радостно воскликнула она в ответ на шопот Павла. — А как же экзамен?

— Успеешь. Много осталось?

— Страничек пятнадцать.

— Послеэтого, — подмигнул Павел, — я помогу, да и Сергей поможет. Поможешь?

— Да…

— Вот и хорошо. А теперь… — голова Павла исчезла, он из-за окна крикнул Оленке: — Прыгай сюда!

Все это произошло так неожиданно, что Сергей сначала ничего не понял. Только, когда Оленка перекинула ноги за окно, он увидел, что побыть с ней сейчас не удастся.

— Что тебе сказал Павел? — спросил он с обидой.

Павел торопил Оленку:

— Прыгай скорее, не бойся.

Оленка повернулась к Сергею.

— Павел…

— Не говори, не говори! Пусть придет и увидит сам! — закричал Павел снизу.

Оленка улыбнулась, пожала плечами.

— Видишь, Павел не велит говорить. Приходи сегодня вечером на стадион.

Оленка исчезла. Внизу послышался ее легкий вскрик, смех Павла.

Сергей видел, как меж белых яблонь, по аллее сада уходили Павел и Оленка. Павел, склонившись к ней, что-то оживленно рассказывал. Плечи их касались. Стройная фигура Павла в майке-безрукавке напомнила бронзовую статуэтку на столе профессора…

Сергей почувствовал себя очень усталым — он так много занимался, готовясь к экзамену! Опустив голову, он медленно пошел по коридору. „Павел ей не велит говорить“, — обиженно думал он. На лестнице Сергей увидел Зину. Лицо ее было мрачным, в руках она комкала платок. Сергей сделал вид, что не заметил ее, и быстро проскользнул в выходную дверь.

3

Он пошел домой. Хотелось побыть одному, обдумать все, отдохнуть. Путь домой был по главной улице. Сергей шел, не замечая встречных. В зеркальных витринах магазинов он видел свое отражение — высокая нескладная фигура, сутулящаяся спина, большие некрасивые руки. Лицо растерянное, жалкое. Сергей спешил пройти мимо. Но у следующей витрины он снова невольно скашивал на нее глаза. Его отражение бесшумно проплывало на фоне из консервных банок, искусственных колбас, окороков, причудливо вплеталось в галантерейное разнообразие универмагов. Везде оно выглядело одним, как казалось Сергею, жалким, некрасивым.

Дома была одна мать. Отец не пришел еще со службы. Сергей пытался незаметно пройти в свою комнату, ему ни с кем не хотелось говорить, но мать остановила его. Она, услышав его шаги, вышла из кухни, где ровно шумел примус, увидела его расстроенное лицо и испуганно спросила, что с ним. Сергей успокоил ее, сославшись на головную боль, и ушел к себе; В столовой лакированный бок рояля еще раз отразил в себе большие некрасивые руки. Сергей быстро захлопнул дверь.

Здесь все было определенно, устойчиво, знакомо. Простая железная кровать, накрытая темным одеялом. Желтый письменный стол — подарок отца. Книжная полка на стене. Привычный стук часов. В этой комнате всегда хорошо думалось. Спокойно, размеренно.

Но спокойствие не приходило. Сергей постоял у письменного стола, вяло перелистал „Счастье“ Гельвеция — начал читать еще вчера, отдыхая перед экзаменом. Стихи „Счастья“ показались пресными, скучными… На столе в беспорядке лежали ненужные теперь учебники, записи лекций, беллетристика, книги по архитектуре. Сергей закрыл Гельвеция и решил прибрать на столе. Может быть, это успокоит. Бросил на половине. Стопа отобранных книг осталась лежать на краю стола.

Сергей сел на кровать. „В чем дело? Что я нервничаю?“ — подумал он. „Ведь ничего плохого не случилось. Экзамен сдан, Оленка такая же, какой и была“. И эта мысль была вялой, она словно стороной, в отдалении прошла мимо Сергея. Ему только захотелось, чтобы Оленка была сейчас с ним. Вспомнил Павла, отогнал и это желание. Он не пойдет сегодня на стадион. Ему нет дела до секретов Оленки и Павла.

Но увидеть Оленку хотелось и Сергей вынул из записной книжки ее фотографию.

Это был любительский снимок. Может быть потому он хорошо передавал оригинал. Оленка была снята под цветущей яблоней. Ветки дерева обрамляли ее лицо. Прядь волос свободно падала на лоб. Зубы в улыбке были одинаковой белизны с лепестками яблони. Оленка смотрела чуть удивленно и очень село. Снимок был моментальный…

Зимой они долго засиделись в лаборатории. Все уже ушли и огромное здание института было пустым и гулким. Они не зажигали огня и беседовали при скупом свете зимнего вечера. Лицо Оленки было мягким, меняющимся. В ее глазах Сергей видел отблеск фонаря, горевшего за окном. Тогда он впервые почувствовал, что Оленка для него больше, чем простой товарищ… Им не хотелось расставаться, но нужно было уходить. Хромой бородатый швейцар — Оленка называла его кобольдом, — им было смешно от этого созвучия: кобольд, кобальт — стоял в дверях лаборатории и торопил их. Им не хотелось расставаться в этот тихий вечер и они пошли в кино. У Оленки мерзли руки, Сергей взял ее книги. Даже это было радостным — нести ее книги. Было очень, очень хорошо. В фойе кинотеатра Сергей случайно раскрыл одну из книг Оленки. Голлемана. Он хорошо помнит — это был „Курс органической химии“ Голлемана. Толстый том в коричневых корочках. Между страницами лежала эта фотография… Чем больше проходило времени, тем труднее становилось сказать об этом ей. А она, должно быть, и не заметила пропажи, или, быть может, заметила, но ничего не сказала…

Что-то большое, хорошее поднялось в Сергее и подступило к горлу. Он сжал голову руками и застонал. Ему сделалось невыносимо жалко себя.

В соседней комнате послышалось движение. Пришел отец. Сергей слышал его крупные тяжелые шаги по комнате — вышел умываться, сказал что-то матери, двигает стул у обеденного стола.

4

Сергей не хотел огорчать мать и пошел обедать. Отец поздравил Сергея с окончанием курса и все приступили к еде молча. Таким было семейное правило — за первым не разговаривали.

Отец ел суп торопливо, это всегда значило, что у него есть какие-то хорошие новости. Раньше Сергей с нетерпением ожидал, когда отец начнет рассказывать, и тоже, следом за ним, спешил проглотить, обжигаясь, суп. Он очень любил слушать отца. Сегодня этого не было. Сергей с удивлением ловил себя на непонятном чувстве раздражения против отца, словно отец был в чем-то виноват перед ним.

Отец кончил есть суп и вытер платком рот. Его большие руки с резко очерченными суставами пальцев были странно знакомы Сергею. Где то он видел такие же руки. Где? Не мог вспомнить.

Мать принесла из кухни большую эмалированную сковороду с горячими, потрескивающими на масле котлетами и начала раскладывать их по тарелкам.

— Мне только одну, мама.

— Почему. Сережа? Ведь ты очень любишь котлеты. Я нарочно их приготовила сегодня.

— Не хочу.

Отец внимательно посмотрел на

— Ты не болен?

Неприятным показался даже естественный участливый голос отца. Сергей сухо ответил: „Нет“, — и опустил глаза в тарелку.

Отец не стал больше расспрашивать.

— Между прочим. Лиза, — спокойно сказал он, принимаясь за котлеты, тебе привет от Бориса Ивановича.

— Получил письмо?

— Да, — все так же спокойно продолжал отец, накладывая ложечкой горчицу на край тарелки, — вместе с проектом из Москвы.

Сергей поднял голову. Мать перестала есть и с укором сказала.

— Что ж ты молчал, Петя!

Отец, смеясь, смотрел на жену и сына. Он был доволен впечатлением и в этот момент казался помолодевшим. Не было заметно ни седых волос, ни усталых глаз. Лукавый изгиб губ сообщал его лицу мальчишеское выражение.

— Теперь у тебя два именинника сразу! Я и Сергей! Проект утвержден!

Так вот какой была новость! Проект отца Сергей знал очень хорошо. Много раз отец говорил Сергею о нем, показывал эскизы, планы, читал объяснительную записку. Это был проект огромного социалистического города, все устройство которого целиком подчинялось нуждам человека, его творчеству, работе, отдыху, развлечениям. Отец долго вынашивал проект, он задумал его еще в ранней молодости и лишь только теперь проект был закончен. Оставалось осуществить его. Отец знал, что вряд ли это ему удастся и его надежды обращались на сына. Он часто шутил, что один его сын должен дать жизнь второму его детищу. Сергей давно уже свыкся с этой мыслью, она увлекала его и теперь он с интересом слушал отца, забыв на время о своих огорчениях.

— Ах, пилястра, пилястра, — смеясь, продолжает отец. — Так мы Бориса Ивановича прозвали в университете, — пояснил он Сергею, — Он был тощий, длинный и очень сантиментальный, ну, словом, пилястра! Помнишь, Лиза, как он ухаживал за тобой? А? И потом, когда я помешал, считал своим долгом нам помогать.

Мать любовно посмотрела на отца. Этот взгляд вернул Сергея к его мыслям. Ему опять вспомнилась Оленка и он с горечью подумал: „Вот и я буду помогать Павлу!“

Отец доел котлеты и встал из-за стола. Веселый и помолодевший, он, размахивая руками, легко прошелся по столовой.

— Борис Иванович оценил проект очень высоко! Пишет, что это настоящий, нет, он написал: подлинный город будущего. А, каково! Какой у тебя, Лиза, муж?! — сказал он, подходя к жене, и положил руки ей на плечи. — Ведь хороший?

Она повернула к нему лицо.

— Хороший! Очень, очень хороший! — сказала она, несколько стесняясь Сергея, и с улыбкой прижала голову к груди мужа.

Сергей смотрел на кисти рук отца, лежащие на плечах у матери, и ему вдруг все стало ясно. Он вспомнил, где видел такие же руки. В витринах магазинов, в лакированном боку рояля! Это же его руки. И фигура у него такая же, как у отца, — высокая, сутулящаяся. Только отец крупнее. Он очень похож на отца. Очень похож.

После обеда Сергей долго лежал на кровати — итти никуда не хотелось, читать тоже, — и думал о себе. Он никогда еще не думал так о себе. Кто он такой? Он всегда старался быть похожим на отца. Даже внешне. Подражал ему в походке, в интонации голоса. Отец казался недосягаемым и это всегда огорчало. Да, он и сейчас недосягаем — вон какой проект! Но теперь сходство только огорчает, тяжело. Кто он такой? Сергей тщетно перебирал в памяти свои поступки, стараясь найти в них свое, оригинальное. Не мог. Отец стоял перед глазами и, казалось, что это не отец, а он сам. Сегодняшний разговор с профессором — да, ведь это же чужие слова, не его, Сергея, а отца. Сергею нравится сама статуэтка, но отец всегда говорил, что выше всего в человеке только разум, а тело лишь оболочка. И к Оленке он относится так же, наверное, как отец молодым ухаживал за его матерью… А, быть может, отец и прав во всем? А как тогда Павел, Оленка?.. Сергей поднял кверху свои руки и смотрел на них пока не устал их держать на весу. „Копия! — Только копия!“ — сокрушенно подумал он.

Потом он заснул.

Это был не сон, а тревожное, прерывистое забытье. Черные провалы чередовались с обрывками непонятных разговоров, всплывали, как на экране, чьи-то лица, формулы, вещи. Тело плотно окутала ленивая вялость и нельзя было пошевелиться. Затем кровать стала плавно колыхаться и какие то сладкие звуки заполнили всю комнату. Они подхватили Сергея, толпились вокруг него, сталкивались, плясали, и он, повинуясь им, безвольно плавал в воздухе, покачиваясь в мучительном и непонятном ритме. Сергей приоткрыл глаза, звуки стали грубее и отчетливее. За стеной мать играла на рояле. Сергей узнал любимую вещь отца — восемнадцатый прелюд Шопена.

Нежные, трепетные звуки сменились мрачными рокочущими нотами. Они неведомой угрозой растеклись по комнате, заполнили все ее уголки, и физической тяжестью прижали Сергея к постели. От последнего аккорда повеяло тоскливой безысходностью; Сергей окончательно проснулся. Болела голова. В комнате было тесно и душно.

Сергей не мог больше сидеть дома. Он решил пойти в парк, там отдохнуть, увидеться с кем-нибудь из друзей. На стадион он не пойдет, он уже решил это. Взяв со стола Гельвеция, Сергей вышел из комнаты.

Но дорога в парк шла мимо стадиона и Сергей забыл с своем решении не итти на стадион.

5

Цветные майки, зелень газонов и деревьев, белые статуи, шум голосов, смех, судейские свистки — все это пестрое сплетение красок и звуков сначала неприятно поразило Сергея, показалось ему нестройным, лишенным красоты, тем более, что память еще хранила аккорды Шопена. Потом его ухо и глаз начали различать определенные ритмы, четкие, гармоничные линии. Четкие газоны и желтый песок дорожек, строгие ели и радостные тополи, белое полукольцо трибун, звонкие голоса, глухие удары футбольного мяча рождали ощущение сдержанности и чистоты. Сергей невольно почувствовал желание быть таким же подтянутым, ловким и сильным, как юноши и девушки, идущие мимо него. Он снял пиджак, перекинул его на руку и остался в белой рубашке, повязанной серым в голубую полоску галстуком.

Он разыскал Оленку. Она играла в теннис с Павлом против двух научных работников. Один из них был профессор, которому Сергей сегодня сдавал экзамен.

„Вот в чем весь секрет!“ — подумал Сергей, и ему стало совсем хорошо. Оленка давно говорила ему, что хочет сразиться в теннис против лучших игроков института — профессора и его ассистента. Это было не легко сделать, так как прежде нужно было зарекомендоваться отличными игроками. Значит, Оленка таки добилась своего. Сергею было приятно, что она оказалась такой настойчивой.

Оленка, занятая игрой, не посмотрела на подошедшего Сергея, но по тому, как

Игра закончилась поражением Оленки и Павла. Оленка сразу же подошла к Сергею. Павел кивнул дружески ему и, крикнув Оленке, чтобы она не задерживалась, побежал на волейбольную площадку.

Сергей смотрел на обескураженное проигрышем лицо Оленки и чувствовал, что с ним творится что-то непонятное. Она была очень хороша. Белая майка плотно обтягивала девическое тело. Румянец, вызванный игрой, казался под свежим загаром темнее, чем обычно. Золотистые волосы растрепались и локонами падали на белый лоб. Но радость встречи с Оленкой вдруг исчезла. Словно не Оленка, а какая то чужая, непонятная ему девушка стояла перед ним, улыбалась ему. Не было того хорошего чувства близости, которое всегда так сильно овладевало Сергеем в первый момент встречи. Он помрачнел, сгорбился. Мучительно почувствовал свое неловкое тело.

Оленка удивленно посмотрела на него:

— Что с тобой?

— Ничего, так, перезанимался, вероятно…

Она участливо взяла руку Сергея. Ей помешал подошедший профессор. Он был в белом теннисном костюме с отложным воротником и выглядел молодо. В руке он держал ракетку и мяч. Профессор улыбался, но глаза его были грустными. Сергей, все еще ощущая теплоту руки Оленки, недовольно подумал — „Что ему здесь надо?“

— Ну-с, товарищ Амелина, — сказал профессор, — играете очень хорошо. Проигрышем не огорчайтесь. Вы все равно обыграете нас… А вы, молодой человек, — обратился он к Сергею, — не играете?

„Почему „молодой человек“? Разве он не знает моей фамилии?“ И Сергею стали неприятны и тон, и моложавая фигура профессора, и его улыбка с затаенной грустью в глазах, и то, что он, разговаривая с Оленкой, стал ловко подбрасывать мяч на ракетке. „Фат какой-то, а не профессор!“ — раздраженно подумал Сергей.

— Нет, — скупо ответил он профессору.

— Зря. — Профессор не успел поймать высоко взлетевшего мяча, и мяч, упав, подкатился к ноге Сергея. Сергей не поднял его.

— Игра хорошая. — Продолжал профессор. — Э-э, да вы и с книжкой даже!

Сергей сделал невольное движение, чтобы спрятать Гельвеция. „Подумает еще, что рисуюсь“, но профессор уже заметил название.

— „С Зеноном мыслите, но с Грацией танцуйте“… — процитировал он напамять, и Сергею показалось, что при этом профессор подмигнул ему.

Профессор нагнулся за мячем и вдруг неожиданно сердито сказал:

— Плохо, молодой человек, о-ч-ч-ень плохо! — и попрощался.

6

Сергей мрачно посмотрел ему вслед. Спина профессора слегка сутулилась, полотняный костюм морщинился под лопатками, но походка была не по старчески упругой.

„Молодится“ — подумал Сергей, — И… ухаживает за Оленкой“… Он хмуро стал надевать пиджак. Настроение было окончательно испорчено и он решил уйти со стадиона.

Оленка, которая во время разговора профессора с Сергеем молчала, теперь, видя расстроенное лицо Сергея, вновь взяла его руку.

— Сережа, — сказала она, — мы сегодня не будем заниматься. Давай лучше отдохнем вместе. Хочешь, сейчас пойдем на реку, возьмем лодку, или в парк…

— Но тебя звал Павел?

— Я не пойду, если хочешь. Там только сыгровка волейбольных команд.

Такой хороший голос Оленки, ее глаза, озабоченные и ласковые, теплое прикосновение руки сразу изменили решение Сергея. Ему стало стыдно за свои глупые подозрения. А потом, какое ему дело до „развязного“ профессора, вот, именно, развязного. Он согласился, но с тем, чтобы Оленка шла сначала на волейбольную площадку.

Тренировка уже началась. Оленка отдала Сергею ракетку И заняла место в команде.

Сергей лег на траву. Раскрыл „Счастье“ — не читалось. Отбросил книгу на ракетку и, подперев кулаками щеки, стал следить за игрой.

Мяч метался над площадкой. Играли все хорошо, но особенно выделялся Павел: он играл красиво. Каждое его движение было изящно, легко, без видимого усилия. Шелковая майка-безрукавка сливалась с загаром рук и спины и хорошо обрисовывала красивые мышцы. Павел казался полуобнаженным. Его сильное, гибкое тело вновь напомнило Сергею статуэтку юноши, виденную на столе профессора. Теперь это сходство не было неприятным. Сергей залюбовался игрой Павла.

От чьего то удара мяч вылетел за черту.

— Сергей, подай, — крикнули с площадки.

Сергей, вскочил. Он подаст мяч по всем правилам. Так же легко и красиво, как это делает Павел. Ведь это так просто! Но он промахнулся, задел подкинутый мяч кончиками пальцев, и мяч, кружась, отскочил ему в лицо. На площадке засмеялись. Смеха Оленки Сергей не слышал. Лучше бы она тоже смеялась!

Все снова помрачнело перед глазами Сергея. Он увидел, что Оленка все время старается подавать мяч Павлу, а Павел Оленке и что они слишком уж часто переглядываются друг с другом.

Не дождавшись конца игры, Сергей ушел со стадиона. Оленка, увлеченная пассовками, не остановила его.

7

Окно во втором этаже было открыто. Желтый свет из него просачивался сквозь занавеску в темноту сада. Ветвь яблони попадала в освещенную полосу и казалась висящей в воздухе, оторванной от дерева. Яркой маслянистой зеленью она напомнила Сергею искусственную ветвь погребального венка.

Было далеко за полночь. Черная глыба общежития, матово блестя угасшими окнами, отделила заснувший сад от звездного неба. Город был тих.

„Оленка!“ — прошептал Сергей. Шопот, как крик, наполнил сад. Сергей, вздрогнув, обернулся. Стройная яблоня была сзади, а за ней бесформенной стеной чернели кусты акации и сирени. Он шагнул к дереву и приник лицом к стволу. В кожу врезались выступы коры. Яблоня дрогнула, листья ее тихо залепетали, и на землю, еле видимые в темноте, кружась, полетели белые лепестки. Горькие запахи коры оседали на губах. Вспомнилось огорченное лицо Оленки, обиженная дрожь ее ресниц… Сергей до боли стиснул зубы и застонал. И опять стон облетел спящий сад, а черные листья что-то грустно прошелестели.

Слабый порыв, ветра утих также внезапно, как и возник. Шелест листьев смолк. Сергей провел ладонью по лбу, покрытому рубцами и вдавлинами от неровностей коры, и повернулся к освещенному окну. Оно укоризненно глянуло на него, единственное в потухшем фасаде…

Мысль увидеть Оленку сейчас же, не медля ни минуты, возникла внезапно. Как все просто! Он живо представил — вот он стоит в коридоре общежития, тихо стучит в дверь ее комнаты, она открывает, он видит, как ее грустное лицо (она тоже не спит!) освещается радостной улыбкой, он берет ее за руки и говорит, говорит, говорит обо всем. Пусть Зина проснется и будет слушать, он все равно будет говорить…

Сад пролетал мимо и ему не было конца.

На медной скобе наружной двери блестели капли росы. В них мерцали далекие звезды. Рука обхватила медь и звезды исчезли. Холодная влага покрыла ладонь, потеплела, скоба стала горячей. Сергей медленно разжал пальцы.

…Сегодня был первый свободный от занятий вечер. Первый вечер каникул. Но пришел Павел

Сергей понуро побрел обратно. Неведомые шорохи выползали из черной глубины кустов. Ветви деревьев тянулись к нему, цеплялись за костюм, словно стараясь удержать.

Ветвь яблони похоронно висела в желтой полосе света.

…Она пришла потом, одна, без Павла. Она торопилась, от нее еще пахло свежестью реки и волосы были темными от непросохшей влаги… Она сказала, что не могла остаться и была права в этом, ей необходимо было участвовать в этих состязаниях, иначе команда проиграла бы… А он был обижен. Груб. Ему было стыдно смотреть ей в глаза… И все-таки он был груб…

Темный сад ринулся навстречу. Сергей бежал обратно, к двери. Громко стуча в тишине ботинками, прыгая через ступеньки, вбежал он на крыльцо и с силой толкнул дверь. Сонный гул пустого коридора был ему ответом. Он навалился всем туловищем. Дверь не открывалась… „Уже закрыто“, — догадался Сергей, и почувствовал, что у него очень тяжелое тело.

Он вернулся под яблоню. Порыв решимости прошел. Ему казалось, что Оленка потеряна навсегда. Он прижался спиной к стволу дерева, с тоской глядел на светлый четырехугольник окна. Поверх занавески, закрывавшей окно наполовину, он видел часть потолка и темный кружок от лампы на нем.

Силуэт Оленки, неожиданно появившийся на пронизанной светом занавеске, вывел его на время из оцепенения. Он вышел из-под яблони, но силуэт быстро пересек занавеску и исчез. Сергей снова прижался к стволу и надолго застыл неподвижно. Странная вялость овладела им. Ни о чем не хотелось думать, ничего не желалось. В памяти вставали встречи с Оленкой, отдельные ее слова, улыбки, прикосновения. Все это медленно кружилось, возникало, исчезало в воображении, и Сергей не в силах был связать эти обрывки в единое целое.

Ночь уходила. Ветвь яблони утратила неестественную яркость и уже не казалась отделенной от дерева. Предутренний ветер шевелил листья. Какая-то пичужка с красной грудкой и восковым острым носиком выпорхнула из кустов, взлетела на вершину яблони и очень громко просвистела незатейливую трель. Это вывело Сергея из оцепенения. Он медленно оглянулся вокруг. От сада шла сырая свежесть, на листьях блестела роса. Звезды уже погасли. „Пора итти“, — подумал Сергей, и прощально взглянул на окно. Было уже настолько светло, что он ясно различал медные колечки, на которых была прикреплена занавеска к поперечному стержню. Оленка все еще не спала…

Сергей вдруг замер — занавеска раздвинулась, в окне показалась Оленка. Она облокотилась руками на подоконник, подперев ладонями подбородок, и взглянула на поющую пичужку. Ночная рубашка без рукавов спустилась на груди, открывая белую полоску незагоревшей кожи. Лицо Оленки было утомлено, глаза влажно блестели.

„Оленка“, — закричал Сергей, но она не услышала — губы Сергея только чуть пошевелились и крика не было. Он рванулся к окну и остался неподвижен, не в силах сойти с места.

Оленка выпрямилась, закинула руки за голову и посмотрела куда-то вдаль, где над крышами домов розовело утреннее небо. Сергеи слышал, как хрустнули ее пальцы, сцепленные на затылке, видел темные пятна подмышек, стройную шею, грустное лицо, обрамленное золотистыми спутанными прядями. Он дрожал, боясь, что Оленка заметит его, и мучительно желал этого. Руки его, откинутые назад, судорожно вцепились в ствол.

Оленка разомкнула кисти и тихо закрыла окно. Сергей все оставался неподвижным. Боль в пальцах, втиснутых в кору, оставила его очнуться. Он оторвался от яблони и, не оглядываясь, пошел из сада. Общежитие провожало его холодным взглядом серых, в свете наступающего дня, окон. Пичужка посвистывала на вершине яблони.

8

После размолвки с Сергеем, Оленка не пошла в общежитие. Горькая обида переполняла ее. Что-то новое открылось ей сегодня вечером в Сергее. Это был не тот Сергей, которого она любила. Какой-то чужой, неприятный. Оленка с испугом гнала от себя мысль, что, быть может, этот Сергей и есть настоящий.

Сумерки скрадывали очертания предметов, делая их расплывчатыми, бесформенными. Шумы улицы, людской говор звучали в вечернем воздухе мягко, приглушенно. И от всего этого весенний вечер приобретал особую нежность, опьяненность. Оленка одиноко ходила по улицам, чувствуя себя покинутой и глубоко несчастной. „Хоть бы Зинка повстречалась!“, — подумала она с горечью. Но Зина не встречалась…

Стемнело. Зажглись фонари. На одном из перекрестков Оленке показалось, что она увидела Сергея. Высокий юноша быстро пересек освещенную полосу и скрылся в темной улице. У Оленки радостно забилось сердце — улица вела к общежитию. Ей сразу стало легче, и она, не раздумывая, торопливо пошла вслед.

В вестибюле общежития было пусто. Дежурный сидел около ящика с ключами и, широко развернув газету, читал ее. Оленка взяла ключ от своей комнаты, спросила дежурного, не приходил ли кто к ней. Дежурный отрицательно мотнул головой и снова углубился в чтение.

Оленка медленно поднялась по широкой лестнице на второй этаж. В общежитии было сумрачно, стояла необычайная тишина. Большинство студентов уже разъехалось на каникулы, а оставшиеся пользовались свободой от занятии и теплым весенним вечером. Звук ключа, повернутого в двери, очень громко раздался в пустынном коридоре. Оленка зашла к себе в комнату.

Квадрат окна чернел меж серых стен. Смутно виднелись покрывала кроватей и скатерть на столе. Оленка не стала зажигать огня, она села к столу, стул под ней жалобно скрипнул, подчеркнув гнетущую тишину, и, уронив голову на руки, заплакала.

Она плакала долго, по-детски всхлипывая носом, размазывая слезы по лицу. Казалось, что вместе со слезами уходит из нее обида, и, когда слез не стало, Оленка почувствовала себя легкой и почти спокойной. Она вытерла кулаками глаза и задумалась. Она старалась не думать о сегодняшнем вечере, вспоминала другие дни и вечера, но злое, скверное лицо Сергея стояло перед глазами, и спокойствие ее быстро исчезало. Ей снова хотелось плакать, она сердилась за это на себя, и ей было жалко себя и она ничего не могла понять.

В коридоре слышались голоса, смех, пение студентов. Было уже поздно. Кто-то осторожно стукнул в дверь, постоял немного и отошел, думая, что Оленка спит. Это не был Сергей, он стучал не так, и Оленка даже не пошевелилась. Наконец, в коридоре послышались торопливые, мелкие шаги Зины.

Она вошла в комнату, как обычно, стремительно, и сразу же остановилась:

— Почему ты без огня сидишь?

— Так…

Зина зажгла электричество и повернулась к столику с зеркалом, что стоял около двери. Она охорашивалась перед ним, взбивая волосы на висках и кокетливо щуря глаза.

— Ох, и натанцовалась же я сейчас, и танго, и фокстрот, и вальс! — говорила она быстро. — Знаешь, я

— Что с тобой? — испуганно спросила она. — Ты плакала?

Оленка молчала. Зина подбежала к ней, и, обняв ее за плечи, наклонилась к ее лицу.

— Ну, скажи, что с тобой? Почему ты плакала?

— Я не плакала…

— Как не плакала? Щеки мокрые. Ну, скажи, скажи…

Оленка медленно сняла руку Зины с плеч, сжала ее и тихо сказала:

— Почему он такой?

— Кто?

— Почему он такой, Зина? Он же должен был понять, не могла я не итти. Если бы не пошла — весь коллектив потерпел бы поражение. Как он не мог этого понять… Ведь он хороший…

— Сергей?

— Да… — Торопливо, бессвязно Оленка выложила Зине все, что произошло в этот вечер. Как она ушла от Сергея, как потом вернулась, а Сергей встретил ее грубым, злым, как ей было обидно, и что она ничего не может понять.

У Зины, помимо ее воли, мелькнуло в голове, что, быть может, теперь Сергей не будет так бегать от нее. Ей сразу же стало стыдно за такую мысль, и она, чувствуя себя виноватой, принялась бурно утешать Оленку.

Оленка не слушала ее.

— Зина, — перебила она, — скажи ты, Сергей хороший или плохой. Я ничего не могу понять. Какой он? Вот сегодня совсем, совсем чужой…

— Хороший, очень хороший! — убежденно сказала Зина.

— Но почему он такой… Он никого не любит… Он только себя да свою математику любит.

— Вот уж и неправда. Он тебе помогал.

— Помогал… — Оленка горько усмехнулась, — лучше бы и не помогал. Он и мне-то помогал лишь потому, что любит только себя.

— Неправда, неправда. Он… тебя любит. Я знаю.

— Не знаешь, Зина… Он, наверное, очень плохой.

Зина рассердилась.

— И совсем нет! А, если сама знаешь, так зачем спрашивать. Только он не такой.

Зина отошла к своей кровати и стала разбирать постель. Оленка сидела за столом молча, уставившись невидящими, припухлыми от слез глазами в незатейливый узор скатерти. Ей было тяжело, что вот и Зина обиделась.

— Зина, — тихо сказала она, — ты…

— И не хочу об этом говорить больше, — теребила ее Зина. — Ты сама, наверное, обидела Сергея. Я спать хочу.

Она быстро разделась и легла, отвернувшись лицом к стене.

Оленка подошла к окну, распахнула его и, облокотившись, задумалась. Неужели она действительно ошибается. Оленка старалась думать трезво, холодно, то, что она рассказала все Зине, немного успокоило ее. Она перебирала в памяти встречи с Сергеем, его поведение, дом. Она часто бывала у него дома. Это было очень приятное время. И отец и мать относились к Оленке тепло, ласково. Отец много шутил с ней, рассказывал ей с Сергеем о своих молодых годах, помогал заниматься. Своих родителей Оленка не знала, она выросла в детдоме и в семье Сергея она нашла то, о чем тосковала с самого детства. „Быть может, поэтому мне дорог Сергей?“ — подумала она. А сам он? В ее памяти ярко встали затаенные мечты, которых она сама порой стыдилась. Она видела себя зимним вечером (обязательно зимним) в ярко освещенной комнате, рядом с ней Сергей. Они только что кончили работу и очень устали. Вся семья в сборе. Отец Сергея о чем-нибудь рассказывает. Мать играет на рояли… а завтра опять любимая работа, такая, где любовь и труд идут рука об руку. Счастье!.. Но вспомнился сегодняшний вечер и все мечты рухнули куда-то в черную пустоту ночи.

Оленке стало холодно и она отошла от окна.

9

Зина спала. Черные волосы ее резко выделялись на подушке. Дыхание было ровным, спокойным. Оленка на мгновение почувствовала зависть. Ей захотелось вот так же спать, спать, ни о чем не думать. Но сон не приходил.

„Зина — молодец, — думала она, — любит и все. Может быть, в этом и есть счастье? Не желать, чтобы он стал лучше, принять его таким, как он есть?.. Нет, так нельзя! А может я и не люблю Сергея?“ Но это было неправдой. Оленка сразу же почувствовала это. Она вспомнила о Павле и уже не первый раз сопоставила его и Сергея. Павел — прост, смел, силен. Сергей все усложняет и какой-то бестелесный… Почему она не любит Павла? Но Павел был только другом, а Сергей чем-то бо́льшим, ближе, дороже. Каждое его слово, улыбка, прикосновение были почему-то особенно приятны, волновали. К Сергею тянуло, с ним все время хотелось быть вместе… „Пожалуй, Зина и права“… — тоскливо подумала Оленка.

Она встала и прошлась по комнате, чтобы размять усталое тело. Короткая весенняя ночь кончалась. Поверх занавески окна, сквозь листву яблони под окном, было видно светлое небо.

От звуков шагов Оленки проснулась Зина. Она повернула лицо в комнату, и, щуря глаза от света, сонно спросила:

— Ты все еще не спишь?

Оленка присела на край кровати.

— Зина, ты любишь Сергея?

Вопрос застал Зину врасплох, она смущенно отвела к стене заспанные глаза.

— Вот уж и люблю. Он просто симпатичный.

— А я, не знаю, люблю или нет, — задумчиво сказала Оленка. — Ты не сердись на меня, Зина, — мне очень, очень тяжело.

— Я сама виновата… Ты лучше ляг сейчас. Уснешь — вот все хорошо и будет.

— Как бы ты, Зина, поступила на моем месте?

— Как? — Зина присела на кровати. — Вот как — я бы никогда сделала того, что не хочет Сергей. Вот и все.

— А я вот сделала… — Оленка помолчала. — Наверное, я совсем плохая, Зина…

— Нет, нет, ты хорошая, и Сергей хороший и все хорошие.

— Не знаю, Зина, ничего не знаю. Я совсем запуталась… Будем лучше спать.

Оленка встала, перешла к себе на кровать и начала раздеваться. Зина посмотрела на нее.

— Ты не огорчайся так. Все обойдется…

— Нет, Зина, не обойдется. Спи…

Зина легла. Через секунду она выглянула из-под одеяла:

— Вот увидишь, что все обойдется. Вот увидишь! — сказала она и снова закрылась.

Оленка осталась в одной рубашке и погасила свет. Он был совсем не нужен, в комнате и так было светло. Наступало утро.

Какая-то пичужка свистела на вершине яблони. Оленка босиком подбежала к окну и распахнула занавеску. Дали были чистыми, словно омытыми. Крыши домов блестели от росы. Над ними гигантским веером расходились розовые перистые облака. Там, где за линией крыш скрывалось близкое солнце, облака были огненно-ярки.

Перед этим сияющим наступлением нового дня все горестные думы как-то сами собой исчезли. Спокойствие охватило Оленку. Она полной грудью вдохнула свежий воздух и, сомкнув руки на затылке, задумчиво взглянула на пылающее и нежное небо. Ей неожиданно стало ясно, что права она, а

Оленка тихо закрыла окно, юркнула в холодную постель и крепко заснула.

Проснулась она поздно, почти днем. Зины в комнате не было. Оленка чувствовала себя свежей, радостной и спокойной. Она долго лежала в постели, и думала о вчерашнем. Когда она встала, у нее было уже готово твердое решение — с Сергеем пока надо порвать. Так будет лучше и для нее и для него.

10

Сергей лежал на кровати, уткнувшись лицом в подушку. Одна рука безвольно свешивалась вниз, доставая пальцами пол, другая, согнутая в локте, была подсунута ладонью между подушкой и горячим лбом. Сергей был почти болен. Он уже пятый день не видел Оленки. Пять дней! Когда он вернулся домой после бессонной ночи под ее окном, ему стало стыдно своего поведения. Он назвал его неразумным. При свете солнца все казалось проще, и он не пошел к Оленке, ожидая, что она придет к нему. Но Оленка не приходила. Тоска с каждым днем все больше завладевала Сергеем. Читать он не хотел и не мог. Буквы складывались в непонятные слова, каждое круглоеОнапоминало дорогое имя. Он бросил книги, пошел к друзьям, ввязывался и затевал споры (они всегда были так интересны!). Друзья не радовали, он не мог спорить, как прежде, — мастерски убеждать, доказывать, чем славился раньше. Он чувствовал себя в пустоте, что-то потеряно безвозвратно, а нового еще не найдено. Он ушел от друзей, но одиночество дома было невыносимым.

Лоб противно вспотел. Сергей лег на бок. Лучи солнца пересекали комнату и рыжим пятном упирались в побеленную стену. Медленное, еле заметное движение пятна к полке с книгами раздражало. Сергей отвернулся. Кровать под ним жалобно скрипнула. Ухо поймало надоедливое тиктаканье стенных часов и никак не могло отделаться от него. Сергей вскочил с кровати, дернул цепочку гири и остановил часы. Тишина. Рыжее пятно уже перешло на книги, корешки их резали глаз необычной яркостью. Сергей опустил занавески. Стало тихо, мрачно, тоскливо.

На столе, за стеклянной чернильницей, закапанной фиолетовыми пятнами, в граненом чайном стакане щетинились карандаши. Сергей вынул один из них. Им она писала в последний раз перед сдачей зачета. Сергей поднес карандаш к губам. Карандаш был холоден и горьковато пах лаком… Запах коры яблони и разлуки… Зачем он был так нерешителен. Надо было стучать в дверь, бить каблуком, дежурный услыхал бы и открыл. Или, нет, лучше было бы подняться к окну по водосточной трубе. Почему он не крикнул Оленке, когда она показалась в окне… Сергей вдруг так ясно увидел Оленку в раскрытом окне общежития, что ему на мгновение стало страшно — он сходит с ума!

Он сел к столу и попробовал привести в порядок свои мысли. Белая обложка Гельвеция в стопке книг вызвала воспоминание о встрече с Оленкой на стадионе. „Как я отвратительно вел себя тогда! Заставил старика-профессора нагнуться за мячом к моим ногам! Но что мешало мне. Павел?“ — Воображение услужливо вырисовало Павла, играющего в волейбол, а затем опять вспомнился тот злополучный вечер, когда Оленка ушла с Павлом, и прежние сомнения снова закружили в Сергее, спутали все мысли.

„Это не может так продолжаться!“ — Сергей вскочил, с шумом отодвинул стул, и забегал по комнате, ероша волосы. „Я просто распустился. Надо успокоиться и разумно, да, да, разумно, разумно! — повторил он, обрадовавшись этому слову, — обдумать все… Почему мне тяжела разлука с Оленкой? Она мой друг… наконец, я люблю ее! Почему произошла размолвка? Я обидел ее. Она рассердилась на меня. Нет, нет и нет! Она не рассердилась. Она любит меня, она той ночью тоже не спала! Что же тогда? Павел? Почему Павел? Оленка любит меня. Но что тогда. Что? Я?..“ Сергей окончательно запутался.

За окном послышались чьи-то легкие шаги, Сергей стремительно откинул занавеску и распахнул окно. Створки отбросили в комнату снопы багряных лучей вечернего солнца. Длинные тени домов пересекали улицу. По тротуару шла незнакомая девушка в белой майке.

Сергей медленно закрыл окно. Оглянул комнату — стены, смятую кровать, стол, и ему захотелось уйти отсюда навсегда, чтобы не возвращаться обратно. Он постоял немного. Решительно подтянул галстук и быстро пошел к двери.

11

Оленка и Павел стояли у парашютной вышки. Зина готовилась сделать свой первый прыжок. Снизу она казалась совсем круглой.

Оленка увидела Сергея и, забыв обо всем, обрадованно шагнула навстречу, протягивая к нему руки.

— Почему тебя так долго не было! — сказала она с укором.

Сергей схватил ее руки и сжал их, не зная что сказать. Но это продолжалось мгновенье — рядом с Оленкой стоял Павел.

— Мне нужно с тобой поговорить. Очень серьезно. — Холодно сказал Сергей, выпуская, почти отталкивая, ее руки.

Улыбка Оленки исчезла.

— Хорошо, — в тон Сергею ответила она. — Вот Зина спрыгнет.

Но глаза ее стали печальны, и Сергей поднял лицо кверху. Там, под белым парашютом, стояла Зина.

Крохотная зеленая дверца верхней площадки была открыта. Зина стояла в нерешительности.

— Смелее, Зина! — крикнул Павел.

Зина вцепилась руками в стропы и прыгнула, отчаянно поджимая ноги.

Опустилась она неудачно — упала. К ней подбежали Оленка и Павел. Она сразу же вскочила на ноги и затараторила:

— Как хорошо! Летишь словно птица! — Заметив стоящего в стороне Сергея, она громко добавила: — Я ни капельки не боялась.

— Так ли, Зина? — смеясь, сказал Павел. — А мы видели, как тебя подтолкнули сзади.

— Ну, уж ты скажешь! — Зина обиженно отвернулась от Павла, и, попрежнему громко, сказала Оленке: — Нисколечко не боялась, ни вот на столечко! — Она показала крохотный кусочек мизинца.

Павел и Оленка помогали Зине снимать ремни и комбинезон. Про Сергея, казалось, забыли.

Он стоял в стороне, но ему хотелось быть вместе с ними. Хотелось, чтобы они, вот так же, как Зину, просто и хорошо окружили его, чтобы руки Оленки касались его. Все сомнения его — он начал это сейчас понимать, — все его думы не стоили одного ласкового пожатия руки Оленки, дружеского взгляда Павла. И он решился. Решился быстрее, чем смог обдумать все. Его словно кто-то подкинул и он опомнился уже на ступеньках парашютной вышки. Возвращаться было поздно — Оленка заметила его.

— Сергей, ты что?

— Прыгать, — и попробовал улыбнуться. Улыбка, вероятно, вышла кривой. Лицо Оленки стало озабоченным.

Сергей полез дальше. Сердце его тревожно колотилось. Сергея охватило сильное нервное возбуждение. Он будет вместе с ними, хотя бы для этого пришлось сломать шею! Он сам виноват во всем.

На площадке Сергей прислонился к

На Сергея надели толстые брезентовые ремни, пристегнули к ним стропы. Инструктор, невысокий мужчина, со строгим лицом, прорезанным решительными складками около губ, дал указания. Сергей открыл дверцу. Расстояние, которое предстояло пролететь, казалось огромным. Люди внизу виднелись странными большеголовыми коротышками. Снова учащенно забилось сердце, и тело покрылось потом. Инструктор недовольно сказал:

— Прыгайте, что ж вы стоите?

Сергей увидел внизу друзей. Павел наклонился к Оленке, что-то сказал ей, Оленка осталась серьезной, у Зины блеснули зубы в широкой улыбке. „Это, наверное, надо мной,“ — подумал Сергей, и ринулся в пустоту.

Ремни рванули туловище. Сергей подтянулся на руках. Слегка раскачиваясь, он опускался на землю. Ему стало легко и радостно, как бывает только после решения какого-либо давно наболевшего вопроса. И, когда его ноги коснулись земли, он пожалел, что прыжок длился так мало.

Зина и Павел о чем-то расспрашивали его. Сергей отвечал им, не понимая, что говорит, он видел только сияющие глаза Оленки, чувствовал ее руки, помогающие ему освободиться от ремней. Пальцы их сталкивались. Ее радостное молчание говорило больше, чем слова.

После прыжка все решили итти купаться. Взявшись вчетвером под руки, они вышли из круга парашютной вышки и направились к реке.

Оленка и Сергей молчали. Им так много нужно было сказать друг другу, что они не находили слов. Павел не мешал им. Только Зина пробовала было расспрашивать Сергея о его ощущениях во время прыжка, но и она, получая односложные и невпопад ответы, обиделась, и замолчала.

В аллее сквера, что вела к реке, Павел вдруг остановился и высвободил руку Сергея.

— Совсем забыл! — сказал: он. — Мы с Зиной не можем итти купаться!

Зина удивленно взглянула на него.

— Почему? — спросили Оленка и Сергей.

— Опоздаем в кино, мы еще утром сговорились… и билеты уже заказаны.

Зинины глаза стали совсем круглыми, она открыла уже рот, желая что-то сказать, но Павел пребольно стиснул ей руку. Он быстро повернулся, помахал рукой на прощанье и увлек за собой ошеломленную Зину.

Оленка и Сергей пошли дальше. Оглянувшись у реки назад, они увидели в конце аллеи высокого Павла и круглую Зину о чем-то оживленно говорящих. Даже сквозь вечерние сумерки было видно, что Зина горячилась, а Павел спокойно убеждал ее. Потом Зина сделала резкое движение и быстро скрылась за деревьями. Павел постоял немного, пожал плечами и ушел в другую сторону.

Оленка взглянула на Сергея и они оба засмеялись.

— Ах, Павка, Павка, а я сердился на него! — сказал Сергей.

12

Берег обрывом спускался к реке и переходил у воды в песчаную отмель. Сергей и Оленка стояли у тропинки, ведущей вниз. Над рекой сгущались быстрые летние сумерки. Вода в реке еще сохраняла теплые тона заката и казалась неподвижной.

Сергей глубоко вдохнул свежий воздух, задержал его в груди, и выдохнул, тихо смеясь.

— Как хорошо, Оленка!

— Хорошо!

— Этот прыжок…

— Я очень рада.

— А если бы я вернулся?

Он посмотрел на ее лицо и увидел, что этот вопрос ей неприятен.

— Ты мог бы совсем не прыгать, — сказала она тихо.

— Я не мог не прыгать, — сказал Сергей.

Они помолчали.

— Кто быстрее к воде добежит? Давай?! — сказала Оленка, беря Сергея за руку.

На полосе крупного песка, хрустящего под ногами, Сергей догнал Оленку. С разбега он крепко прижал ее к себе, охватив рукой талию.

Ее лицо было близко-близко и глаза казались огромными. Сергей неловко поцеловал ее в щеку. Поцелуй громко прозвучал над засыпающей рекой. Они смущенно отстранились.

— Будем купаться, — тихо сказала Оленка.

Они молча подошли ближе к воде и стали раздеваться. Белое тело Сергея, пересеченное темными трусами, ясно виднелось в темноте. Синий купальный костюм и загар делали Оленку совсем невидимой. Лишь ее светлые волосы мягко выделялись на фоне черного берега.

Схватившись руками, они побежали в реку. Плеск, поднятый ими, далеко разошелся по тихим берегам. Они дурачились в воде, обдавали друг друга брызгами, вспенивали воду, ныряли, плавали. Устав, сцепились в воде руками и затихли, слушая неведомые ночные звуки и журчание воды, обтекающей их тела. Долго молчали, боясь словами спугнуть ту новую необычную радость, что переполняла их сейчас.

Наконец, Оленка высвободила руки.

— Я не могу больше, — сказала она, — мне надо побыть одной, иначе я с ума сойду.

Сергей успел поцеловать ее в мокрый лоб, Оленка оттолкнулась от него, и, по-мальчишески взмахивая руками, уплыла в темноту. Сергей долго прислушивался к затихающему плеску ее рук. Откуда то издалека донесся по воде ее голос:

— Сережа! Как хорошо!

„О-ро-шо!“ — подхватило эхо. И Сергею показалось, что каждая волна, плещущаяся о его грудь, говорит: „хорошо… хорошо… хорошо…“, а потом несет его радость к берегу и там тоже плещет: „хорошо… хорошо…“ и он запел: — Хорошо! Хорошо!

Потом он вышел на берег. Его плотно охватила темень летней ночи. Было очень тихо. Случайные звуки не нарушали безмолвия, от них оно делалось почти осязаемым, как ночное небо темнее от света звезд. В этой тишине легко думалось. Совсем не так, как раньше. Мысли текли ровно и плотно. Сергей думал об Оленке, об отце, о себе, о будущем и радость его увеличивалась от сознания, что он нашел ошибку и найти ее ему помогла Оленка. Сердце его билось ровно и сильно.

Когда Оленка вернулась и они стали одеваться, Сергей рассказал ей о своих сомнениях, о бессонных ночах, о своей тоске. Она слушала его молча, и только, когда он рассказал ей о ночи, проведенной в саду под ее окном, она погладила его руку и негромко сказала:

— Я тоже не спала тогда.

В черной воде плеснула какая-то рыба. За поворотом реки послышатся сиплый свисток парохода. Эхо долго несло его по черным берегам. Когда оно замерло где-то вдалеке, Сергей сказал Оленке:

— Знаешь, я только сейчас понял профессора. Он завидует нам, нашей молодости. Но это зависть хорошая, — он сердится, когда завидовать нечему. Вот и на меня он сердился… Ему не легко, он боится своей старости. Помнишь его глаза: тогда на стадионе?

— Помню. Он тогда сказал, что мы все равно его обыграем.

— Да. Мы уже обыгрываем его. И это честная игра.

Поднимаясь

— Вон там, — сказал Сергей, показывая на реку, — по проекту отца, мы будем строить новый город.

На реке, сверкая цепочками палубных огней, показался пассажирский пароход. Шум его колес взбудоражил всю реку. Сергей обнял Оленку, она склонила голову к нему на плечо. Ее непросохшие волосы коснулись горячей щеки Сергея. Он чуть повернул голову к Оленке и, когда пароход протяжно засвистел, приветствуя город, Сергей прошептал ей одно из тех ласковых имен, которыми называл ее раньше только в мыслях. Оленка ответила ему, прижав свою щеку к его щеке.

Они долго еще ходили по темным аллеям парка. Опавшие лепестки яблонь белели под их ногами.

П. Л. Драверт

В ГОРАХ КОКШЕ-ТАУ

Выходит светлый ключ из жилы пегматита,

Приязненно встречает зоркий глаз

Пирамидальные кристаллы киртолита.

Включенные в атласный ортоклаз.

Я рад источнику, как вскрывшемуся кладу,

Томясь полдня палящею жарой,

И пью, припав к струе, подземную прохладу.

Хранимую гранитною горой.

Я не приверженец увядшего Корана, —

Люблю игру кипучего вина,

Но этому ключу через распад урана

Особая живительность дана.

В артериях моих быстрее кровь струится,

И глубже вздох и выше мысли взлет.

Пусть не видна еще далекая станица,

Но легче мне теперь итти вперед.

Тропа спускается к увертливым увалам,

В степных логах белеют ковыли.

Привет источнику и древним минералам —

Носителям бодрящих сил Земли!

Сергей Марков

СТИХИ

ПЛАВАНЬЕ В МЕЗЕНЬ

Обогнем Вороний нос!

Он окутан синей ватой.

След русалочьих волос

На волне зеленоватой.

Полночь… Вздохи влажной тьмы,

Слезы ветра и тумана.

За Моржовцем слышим мы

Синий рокот океана.

Остров выставил рога

Из багрового гранита,

На крутые берега

Наступает Ледовитый.

Что ж, греми, девятый вал!

Я от моря ждал привета —

В смутном детстве я читал

Капитана Мариета.

Бьет сверкающая пыль

И шумит морская нива,

Рассекает темный киль

Воды нового залива.

У приморского села —

Шлюпки строгие заставы.

Здесь цветные вымпела

Поднимают скандинавы.

Наш простой кумачный флаг

Викинг встретит без укоров.

Крепкий бергенский табак

Здесь не по носу поморов.

Медным хвалится крестом

Проповедник их великий

И узорным решетом

Перезревшей голубики.

В благолепии святом

Старцев жизнь идет без шума

Древним молятся крестом,

Поминают Аввакума.

Я люблю таких друзей!

И фольклор мне не наскучил,

Сдать в архангельский музей

Весь десяток древних чучел —

Чтоб стояли за стеклом,

Бородаты и степенны!

Греет нас другим теплом

Дрожь динамо и антенны,

Режет воду быстрый лаг.

Снасти серые намокли

И глядит на нас варяг

В вороненые бинокли.

…На волне ревет тюлень —

Дразним глупого предтечу,

Деревянная Мезень

Выплывает нам навстречу.

Вот поморов карбаса

И нежданной встрече рады

Новгородские глаза

Предводителя бригады.

Сети мокрые в ладье

И с добычей драгоценной

Длинный невод на воде

Закипает светлой пеной.

Знаю — твой седой отец

Карбас свой водил на Колу,

Чтил двупалый старый крест

Да молился на Николу.

Знаю — прадеды твои

Сквозь сибирские туманы

Шли и видели с ладьи

Устья Хатанги и Яны!

Зверобой да гарпунер —

Синеглазы, дюжи, русы —

Старым дедам не в пример,

Что матросы — бритоусы.

В избах — ранние огни.

На закате — легкий холод.

Руку дружбы протяни.

Приполярный, древний город!

На волне — косая тень

Корабельного бушприта…

Жизнь, как дальняя Мезень,

Велика и необжита!

ОХОТСКИЕ МОРЕХОДЫ В УСТЮГЕ

Разливайся, свет хрустальный,

Вдоль по Сухоне-реке!

Ты по улице Вздыхальной

Ходишь в шелковом платке.

Распусти тугие косы,

Избочень высокий стан,

Мы — веселые матросы

С галиота „Иоанн“.

Разойдись в горячей пляске,

Притопчи скрипучий снег —

Не задаром на Аляске

Гибнет русский человек.

Не задаром дальний берег

Копит бури да туман,

Господин наш Витус Беринг

Смотрит в белый океан.

Кто сказал, морские други,

Что померк орлиный взор

И сложил навеки руки

Наш великий командор?

Скоро вновь на Верхотурье

Выйдет зимний караван,

Поспешим навстречу буре

На Восточный океан!

Там, на хладном океане,

Нету отдыха сердцам,

Там ревнуют индиане

Девок к нашим молодцам!

Где шумят леса оленьи —

Черноплечие леса —

В индианском поселеньи

Вспомним синие глаза.

Видя снежную пустыню

Да вулканные огни,

Вспомним улицу Гулыню,

Губы алые твои.

Приминая мох зеленый,

Помнить будем мы, друзья,

Домик устюжской гулены

У Немчинова ручья!

Жемчугами блещут зубы —

Будто в тот приметный год:

Командор в медвежьей шубе

Вдоль по Устюгу идет!

Скоро снова хладный берег,

Ледяной высокий вал.

Господин наш Витус Беринг

Никогда не умирал!

Ведь и времени то малость

С той

Ты герою улыбалась

У Стрелецкого пруда.

Твоему простому дару

Рад был он, любезный друг,

Он серебряную чару

Принимал из милых рук.

СЕВЕРНАЯ ПРИБАУТКА

Плыли с моря тюлени

Возле славной Мезени,

А на угоре поморы

Слушали их разговоры.

Много тут было шуток…

Встретили звери уток.

— Эй вы, утки-молодки,

Летите до старой Слободки.

Туда, в ледяную сторонку!

Ненцу сосватайте женку.

Крякнула первая утка:

Есть там женка Аксютка.

Мужик ее в непогоду

Морскую попробовал воду.

К женке тихой тропою

Ходят теперь зверобои,

Находит почет и место

Писарь из Рыбного Треста.

Долго летели утки

К дому женки Аксютки.

Гремит печная заслонка,

Поет ловецкая женка:

— Ой, на морюшке погодушка,

Ест ветрушко глаза.

Только знаю я, молодушка,

Миленка паруса!

Крякнула первая утка:

— Эй ты, женка Аксютка,

Косы покажь из-под кики,

Насыпь у ворот голубики.

— Мне ли, на молодость глядя.

Путаться с самоядью,

Когда мне — почет и место

У писаря Рыбного Треста.

— У ненцев — доброго мало,

Одно ледяное сало,

Крупичата я и румяна.

Не жить мне у окияна!

Обратно летели утки

От дома женки Аксютки.

Тюленям новые слухи

Поведали три белухи…

Только по первой метели

Новые вести летели!

Выйди-ка, женка, в сенцы.

Видишь — приехали ненцы.

Загнанные олени

Падают на колени.

Много не будет траты —

Тюлени добрые сваты!

Вышла по новому шутка,

На нартах женка Аксютка.

Жених ее взял в охапку,

Сулит ей песцовую шапку.

А если одной ей мало —

Три привезет с Ямала!

Олени по мелколесью,

Мчатся Мглою да Нессью,

Скачет легкая нарта

От Мезени до Сале-Харда!

Вот сколь в славной Мезени

Кряквы чудны да тюлени.

Кончилась прибаутка —

Замужем женка Аксютка!

ОТСТУПЛЕНИЕ ИНТЕРВЕНТОВ ИЗ СИБИРИ

Сторожат револьверы

Вход в особый вагон;

Пьют в купе берсальеры

Голубой самогон.

И от хлопанья двери,

Сквозь табачную мглу,

Петушиные перья

Шевелятся в углу.

Долговязые чехи, —

Все мундиры в грязи —

За свинцовым орехом

Вдоль состава ползи!

Шутят в польском отряде:

— Будет славный парад —

В трехдюймовом снаряде

Дорогой шоколад.

Где пришлось дожидаться

Нам больших именин…

Все же лезут канадцы

К сибирячкам в овин.

Что сибирские версты?

Отступай на Баджей!

Милосердные сестры

Обнимают мужей.

Кто-то шепчет: — Останься!

Светел огненный пух

И над крышами станций

Скачет красный петух.

И хотя бы в тумане

Убежать удалось!

Сохнет где-то в Милане

Виноградная гроздь.

Не успеешь одеться —

Сбреют саблей усы!

Ярче красного перца

На морозе носы.

На истоптанном склоне —

Знамя римских владык,

У орла на погоне —

Петушиный кадык.

— Выходи за вагоны!

Итальянцам не в толк,

Что доест макароны

Пятый Ленинский полк.

Побросали оружье

В темном дымном углу…

Самогонные лужи

Заблестят на полу.

Загадай-ка на счастье,

Скоро ль будет капут? —

Пятой Армии части

По сугробам идут!

БАРОН УНГЕРН

Натянут повод длинный,

Скрипит ремень

И голос лебединый

Послушать лень.

Усталые туманы,

Луна остра

И синие уланы

Толкутся у костра;

Повадкою тугою,

Влюбленный в дикий сон,

Кичится под Ургою

Хромой барон.

Он боевым весельем

Одним лишь пьян,

Под голубой шинелью —

Пятнадцать ран.

Глаза его — что стекла,

А бровь — крутой курок.

За пазухою теплой

Бронзовый божок.

Глаза у амулета —

Рубиновый огонь,

И лама из Тибета

Позолотил ладонь.

Придет, придет расплата!

Последний видишь сон

Ты, черный и проклятый

Хромой барон!

Ты слышишь шум погони

И заметаешь след,

На высохшей ладони

Заветный амулет.

Идешь в последней драке

Ты к роковой черте

Не быть в Алтын-Булаке,

Не быть тебе в Чите!

Недолгая погоня,

Подумай о враге —

Есть волки на Орхоне

И рыба в Селенге!

Хорошую закуску

Барон готовил нам —

Горячей крови сгустки

Глотай сегодня сам!

И, растянувшись цепью,

Добыче редкой рад,

Идет монгольской степью

Веселый наш отряд.

Хромой барон в полоне

И хищная рука

Подкинет на ладони

Тибетского божка.

Бойцы смеются грозно.

Поблек цветной шеврон.

— Гадать о жизни поздно —

Идешь на смерть, барон!

Сергей Залыгин

ДОМОЙ

1

На ферме Густава в работниках жили три пленных француза. Смуглые, разговорчивые ребята, они ушли от смерти в окопах, ушли из лагерей для военнопленных и теперь ели вволю и спали в тепле. Отыскали где-то старую „Брачную газету“, которая доставляла им несказанное удовольствие. Старший — Жак, родом из Эльзаса, немного знал по-немецки и каждый вечер переводил одни и те же объявления:

„Господин с обеспеченным положением и в зрелых летах, — коверкая немецкие слова, начинал обычно Жак, и его

— Ах, боши! Какие вы юмористы!

От платониста переходили к практику:

„Дамам благородного происхождения: образованный чиновник приятной наружности, с очень добрым сердцем, оклад в 1000 талеров, 30 лет, желает жениться на красивой, образованной девушке или вдове между 17 и 27 годами, которая имела бы по крайней мере 10000 талеров. Почтительно просят выслать свой адрес с точным указанием своего положения. Желателен фотографический портрет. За тайну ручаются“.

„Брачная газета“ была в рамке из лирических виньеток. Удавалось ли французам выпить пива больше той нормы, которую отпускал им Густав, или они тосковали по родине, — в руках Жака мелькали виньетки и через минуту младший, Поль, уже стонал:

— Ах, боши, боши, какие вы юмористы!

Чем громче хохотали внизу французы, тем сильнее наверху стучал в потолок своей тяжелой палкой Густав.

Густав тяжело ходит из угла в угол. Ему не до смеха. Подагра все больше дает себя чувствовать… „Имперское управление распределения“ реквизирует продукты… Соседи фермеры наживают большие состояния на спекуляции… Ах, как важно иметь сейчас знакомства в городе… Но болезнь не дает возможности заниматься делами энергично… Элиза — сноха — малорачительная хозяйка… Французов он заставляет работать на совесть. Да они и сами стараются: кому охота снова попасть в лагеря.

Но все-таки рабочих рук еще мало. Пожалуй, надо взять еще одного пленного… Русского? У герра Вернера четверо пленных — все русские… И дела идут хорошо — герр Вернер доволен.

Новый работник был измятый, вялый. Кое-как растолковал Жаку:

— Правда, что в работниках кормят сытно? Я вот помираю помаленьку… дай свободу — и не уйду. Обессилел. А помирать на чужой земле — ой, как не хочется!

А через несколько дней ожил. Устроил из досок кровать в углу. Ухмыляется, когда французы читают „Брачную газету“.

В дождь смотрит подолгу в окно. Серые постройки фермы цепко ухватились друг за друга, а дальше поле — серое, ровное, болотце, поросшее ольхой. Поутру пленный носит торф или убирает в хлеву и украдкой смотрит на молодую хозяйку.

Волосы у Элизы цвета, какого никогда еще не видал Иван: серые, похожие на конопляное волокно и даже с тем же блеском… Лицо серьезное, неподвижное, и все-таки похоже на детское… Голубые, постоянные глаза… И ходит она легко, как девочка, даром, что полна и высока…

Солнце еще совсем раннее, слегка лишь пробиваются робкие лучи из-за рощи, а завтрак уже готов у Элизы, все блестит в доме, словно в праздник. Элиза уже осматривает ферму. Зачуяв хозяйку, громадные свиньи тычатся розовыми пятачками в загородку, неистово визжат поросята и тяжелые, пятнистые, черное с белым, коровы мычат и не спускают с нее отуманенных глаз.

И пленный смотрит на Элизу, позабыв о работе. Эх, если бы он был не в плену! Если бы такую он встретил у себя в России! Да если бы она там хоть раз посмотрела на него дружелюбно!

Скоро разглядел Иван, что нелегко приходится Элизе. Мужа убили на восточном фронте. Старик-свекор — даром что одной ногой стоит в могиле, — а все подгоняет сноху, все ему мало скота, мало хлеба, мало денег. Опираясь на тяжелую трость, он выходит из дома и на бритом лице его — толстом, в морщинах, как у мопса, — нескрываемое раздражение и недовольство. Иногда ему запрягали лошадь и он ехал в поле. Он подъезжал ко всякому снопику, к упряжкам, подгонял рабочих.

Прежде, чем уехать домой, он подзывал Элизу и выговаривал ей медленно, с большими паузами между словами.

Она стояла перед ним, большая, неподвижная, смотрела поверх его головы и только повторяла:

— Да, отец… Да, отец…

Густав уезжал, сердито крикнув на лошадь, а Элиза оставалась в поле строгая, молчаливая. Французы с любопытством посматривали на нее и оживленно между собой беседовали.

А ей неприятно было, что кто-то хоть краешком глаза мог заглянуть в ее личную жизнь, в отношения ее с Густавом. Иван это понял быстро. Он старался уйти подальше, когда между стариком и Элизой происходили разговоры, всем своим видом старался показать, что не интересует его ни Густав, ни их разговор, а что он, Иван, от всего сердца желает побольше помочь Элизе.

Едва заметно, одними глазами, она улыбалась, когда он вскидывал на вилах столько снопов, сколько два француза вместе.

Жак тоже ластится к Элизе. Этот юркий телеграфист отпустил черные усики, расшаркивается перед ней каждое утро. Подносил цветы. Не берет. Вряд ли у него что-нибудь может выйти.

2

Раз, вечером, Густав позвал Ивана и сказал, кашляя:

— Пойдешь с Элизой!

Они вышли из дома. Облака стояли совсем низко, прижимая темноту к земле. Элиза велела взять лопату.

За скотным двором сохранилось старое овощехранилище. Пока Иван очищал его от земли, Элиза принесла брезент к лестницу.

Спускаясь в яму, она оглядывалась через каждые две ступени и смотрела: много ли еще осталось. Ступени были редкие, они гнулись и скрипели. Одной рукой Элиза все придерживала юбку. Иван светил ей. Поддержать — еще обидится.

— Рук-то не хватает вам, хозяйка?

— Что?

— Мало, говорю, двух рук для такой работы?! — Он посветил ей в лицо. — Не понимает, или уж такая сердитая?

— Ты помог бы, чем смеяться! — А сама уже на земле. — Ну, теперь расстилаем брезент.

Фонарь бросает тусклые блики. Совсем близко серые ее волосы и полные руки.

— У вас есть жена, Ганс?

— Жена? Есть жена, в России.

— Ну, быстро наверх!

Ивану приятно носить тяжелые мешки и ссыпать зерно в яму. Внизу Элиза разравнивает рожь лопатой.

— Доверяет! — думает Ганс, опрокидывая мешок и предупреждая: — Поберегитесь, Элиза! — Ведь вот никого из французов не взяла с собой! Со следующим мешком на плечах он заглядывает в яму. Элиза смотрит вверх, ждет его… А, может быть, считает, что, мол, бессловесный! Чужая душа — потемки!

— Берегитесь, Элиза! — Рожь льется вниз густым потоком.

— Хороша! А на высоте, на лестнице боится, как и моя… Все они одинаковые… Чем чорт не шутит! Интересуется, вот, женой!..

— Берегитесь! — Скоро останется за хозяйку: Густаву скрипеть недолго… Как бы такое дело в России… Чужая, непонятная… Приказала и моментом вылез из ямы. А не надо было бы. Дома — нет, не послушался бы… — Берегитесь!

— Отдохни, Ганс! Молодец — как ты работаешь! Тыльной стороной руки она вытирает лоб. Ганс спустился в яму и присел на лестницу.

Он рассказывает ей, как попал в плен: был в разведке, взводом ходили, человек тридцать… Выполнили задачу, дорогу осмотрели, с вашими пострелялись — чтобы узнать, где они окопались… Пришли в местечко, где стояли свои части, — нет никого! Ушли! И хотя бы оставили сообщение, куда ушли — ничего! А противник далеко, все спокойно — сообщить можно было! Забота офицерская! Расспросили жителей, пошли догонять и заблудились… Болота, незнакомые места… Бродили, бродили — вышли на дорогу. Видим: неприятель. Сдались! Иван никогда не забудет обиды на офицера: бросили разведку. Видно, был под мухой… Но рассказать о своей обиде Элизе не может. Хочет и не может. Мог бы по-русски, а немецких слов он таких не знает… Жаль!

— Элиза!

— Да?

— Вы чего моей женой интересуетесь?

— После, Ганс! Быстро наверх, надо носить зерно!

И он вылезает из ямы.

Утром она снова его не видит. Прошла рядом, он уступил дорогу. Элиза на него даже не посмотрела!

3

Приехал небольшой, в чиновничьей форме, человек.

— Фон-Мюллер! Инспектор „Имперского управления распределения“. — Кисти рук у него волосаты и весь он сухой и костлявый.

Жак заглянул в пустой склад, подмигнул Ивану. Густав низко раскланялся и, опираясь на палку, вместе с чиновником тяжело зашагал к складу. Старик так быстро говорит, что Иван разбирал лишь некоторые слова. Чаще всего Густав восклицал:

— Фон-Мюллер! Фон-Мюллер!

Поле осмотра склада и хлева фон-Мюллер долго сидел в доме и пил пиво. Уезжая, с ног до головы осмотрел Элизу, сказал:

— Хорошо! Я подумаю!

Из своего угла Ганс видел Элизу. Проводив чиновника, она прошла наверх, строгая, спокойная, никого не замечая вокруг.

Натянув на голову шинель, Иван повернулся лицом к стене…

4

— Как по-русски „теленок“?

Иван хорошо понимал по-немецки, он быстро ответил ей, и подумал:

— Может быть, сейчас? А если она оттолкнет — снова лагеря, конвой, а, может быть, и суд за оскорбление женщины?

Она стояла вполоборота к нему, строгая, с резкой черточкой между губой и щекой. Иван испугался, что побоится это сделать и положил, — казалось, не свою, а чужую, — руку к ней на плечо.

Она отшатнулась.

Он схватил ее за талию. Она толкнула его. Иван со всей силой прижал ее к себе. Минуту она сопротивлялась, упершись ему в грудь руками, потом положила, голову на плечо Ивана и вздохнула.

— Только нельзя, чтобы кто-нибудь видел!

Она продолжала держать голову на его плече. Чепчик висел у нее на шее, под серыми волосами порозовела кожа.

Когда она подняла к нему лицо, у нее были все те же постоянные, спокойные глаза…

— Мой прекрасный, — сказала Элиза, — запомни: пока жив Густав, никто не должен этого знать. Иначе… — она помедлила, — я останусь без наследства.

Когда она ушла, Иван подумал:

— Ишь какая! Будто уж сколько лет моя!

Умер Густав. На другой же день Иван поселился в хозяйских комнатах. Настояла Элиза, а ему было совестно: как будто он только и ждал смерти этого старого скряги. Французы хитро и заискивающе улыбались. В доме все блестело: полы, стены, громадные деревянные кровати. Блеск исходил и от самой хозяйки — от ее волос, от бледно-розового, слегка лоснящегося румянца.

Жак — этот неуемный весельчак — явился к Ивану с поздравлениями. Он заготовил объявление в „Брачную газету“: „Сим имеем честь довести до сведения всех родных и знакомых, а равно и других наших благожелателей, что сего числа заключен между Гансом Колешниковым и Элизой Мейер брак, который покоится на взаимном понимании чувств, уважении друг к другу, бескорыстной привязанности и общих стремлениях“. Иван прервал Жака с первых слов:

— Двоим любо, третий не суйся! Видал?..

Он показал Жаку кулак. Француз не смутился. Он долго просил Ивана поточнее перевести ему: „двоим любо — третий не суйся“ и с новой „русской пословицей“ отправился к своим друзьям. Веселый парень был этот Жак.

5

— Вот посмотришь, Ганс, как мы заживем! — говорила Элиза. — Еще никогда так не было хорошо. А все ты — Ганс! Мы сумеем сбывать продукты по настоящей цене! В конце концов тот же фон-Мюллер окажет мне услугу. Все дело в сбыте. Нет, как хорошо, что ты тогда решился! Помнишь — в телятнике?.. — продолжала Элиза. — Я никогда не думала, что ты сделаешь.

Ивану тоже хорошо с такой женщиной. За такую жизнь можно простить и войну, и плен. Вот только…

— Словно я живу на двух дорожках, Лиза! Одна — это наша с тобой, а другая в России, своя деревня… И что тянет — не знаю. Всем здесь лучше!

— Какой ты беспокойный, Ганс! — Она треплет его волосы. Ты ведь не уйдешь никогда?! Великолепный мой! — Она освобождается от его объятий.

— Вот видишь! А раз ты уверен — зачем скучать и раздумывать!.. Гуго никогда не говорил мне, о чем он думал… Он был очень похож и на Густава и на отца моего — Фарлиха. Хотя они совсем из разных семейств: Густав и Фарлих. Только отец всегда рассуждает о политике — больше ни о чем. А Гуго очень не любил политику. Он всегда мечтал о том, чтобы устроить капитал на хорошие проценты в банк или приобрести выгодные акции, и когда он уходил на войну — он все спорил с Густавом. Густав хотел расширять хозяйство, а Гуго купить акции военной компании… Еще он очень любил яичницу с молоком…

— Гуго подходящий был мужик?

— Ты грубоват, мой чудесный Ганс!

— Да. Он был хороший человек… И, не такой… беспокойный, как ты, мой обворожительный! Только Густав был прав: к концу войны продукты будут на вес золота.

Засыпали они поздно.

А утром он выходил из дома, когда французы кормили скот, потягивал носом воздух — пахло силосом, запаренной соломой — запахи были острые, приятные…

В конюшне он невольно останавливался перед першеронами. Эти невиданные могучие лошади принадлежат ему, Ивану. Он отказывался верить самому себе.

Следующую осень он хотел работать на сноповязалке сам. И теперь беспрестанно чистил ее, смазывал, вынимал части, ставил обратно — без конца любовался своей машиной.

Пахали зябь… Першероны тащили двухлемешный плуг. Мускулы першерона то собирались в желваки, то таяли… Пласты ползли на лемеха, корчились, падая, подставляли солнцу свое нутро. Конский пот, запах сырой земли и аромат глубокой осени…

— Но, родной! Но-но-но-но! Родимый!

Першерон подает грудью вперед, узлы из мышц затягиваются под его кожей… Постромки — струны. Вынес тяжелое место! И дальше шагает спокойно, тяжело ступает лохматыми ногами. Сперва упрямился, не шел, а теперь понял, богатырь, по-русски! Соберем хлебца на будущий год!

Французы вносят удобрения. Это их дело… И они кричат на лошадей по-своему. Едва поспевают за Иваном.

Пахать

Выйдет в поле Элиза с лицом совсем детским. Стоит в конце загона, ждет, когда приблизится с плугом Иван, улыбается.

— Эх, милый! Нажми, богатырь!

Посмотрели бы сейчас на хозяина такого свои деревенские! То-то диво!

6

В зимнее туманное утро приехал Фарлих, отец Элизы. Он вошел в дом, когда Элиза и Ганс завтракали.

Это был большой, тучный человек, с круглым и красным лицом, на котором выступала большая паутина синих и бордовых жилок. Особенно густо жилками был покрыт нос и щеки. Он имел небольшой пивоваренный завод и страдал одышкой.

— Это мой управляющий, отец, — сказала Элиза, здороваясь с отцом, и кивнула в сторону Ивана, — Ганс Колешников.

Отец не обратил на управляющего ни малейшего внимания. Видимо, он был вполне осведомлен о его существовании.

— Ты покажи мне хозяйство!

— Сейчас, сразу?

— Да!

Элиза позвала с собой Ивана и они вышли втроем.

От пивовара не ускользнула ни одна мелочь. Он спрашивал, когда должна отелиться „Мари“, какую солому ей запаривают, в какую сумму и где застраховано имущество. На все он смотрел по нескольку раз: взглянет, потом прикроет глава, подумает и снова посмотрит.

Остановившись у нового овощехранилища, он спросил:

— Сколько уплатила за работу?

— Это сделал… мой управляющий.

— Да… да. Значит, обошлось очень дешево. А лес?

— По шестьсот марок за кубометр. У герра Вернера.

Осмотрели вагонетку, на которой из скотного двора вывозился в отстойник навоз, и другую — для подачи корма.

— Тоже управляющий?

— Тоже.

Элиза отвечала обстоятельно, но не больше, чем спрашивал отец.

Иван молча шел за ними и думал, глядя на Элизу:

— Гордая! А почему? Потому, что есть у нее хозяин — я. Одна то бы разве управилась? Правда, дочего умная баба — все знает, все понимает! — Фарлих не замечает Ивана. Потому и не замечает, что хозяин — он, Иван. Фарлих его не признает — не надо. Ведь и Густав не признавал, да и Элиза сначала.

В первый раз Иван смотрит на свою работу и видит — работал за четверых не напрасно. Новые постройки, всюду его забота, его руки.

Отнять это у него может только Элиза. Но она этого не сделает. Она всем довольна и она гордится сейчас его работой. Только к обеду они возвращаются домой. Фарлих много ест, пьет и молчит… Иногда он подолгу смотрит на Ивана.

Наконец, вытерев салфеткой губы, он приступает к делу.

— Вот газеты пишут: „Кто много ест — враг своему отечеству.“ В пятнадцатом году они — начальство — устроили свиное побоище… Вили свиней, чтоб сэкономить картофель, зерно — все корма. Оказалось — картофель и зерно — в избытке, — конечно, сравнительно, — мяса нет. У тебя чудесные свиньи, и теперь выгодно пропускать зерно через свиней. Кто много ест — враг своему отечеству.

Фарлих продолжает:

— И вот почему. Пиво Фарлиха, продукты Элизы, деньги фон-Мюллера, который желает вжениться в дело. Что это может составить? — Пивовар, громко вздохнув, поднимает короткий розовый палец кверху. — Это может составить хорошенький ресторан в городе. Если подумать, — может быть, можно и с номерами. Что это дает? — Палец опять поднимается. — Обеспечен сбыт по хорошей, настоящей цене. Помимо всяких имперских управлений, вернее, с их помощью… Раз. Хорошие, деловые связи. Понимаешь? Следовательно, репутация и перспективы. Имя фон-Мюллера. Два. И самое главное — они уже подсчитали — минимум двадцать пять процентов годового дохода на капитал. Двадцать пять процентов! Три! — Палец опускается. — В твердой валюте… Еще Густав подумывал об этом деле…

Элиза слушает отца внимательно.

— Нет, она не согласна. Почему? Каждое новое дело связано с риском. Она не хочет риска. И она говорит: она хочет вести хозяйство самостоятельно. У нее на этот счет свои соображения. Фон-Мюллер обязательно желает вжениться в дело. Совсем напрасно. Если у фон-Мюллера есть деньги — пусть открывает ресторан. Она будет поставлять продукты. И только. Пивовар кивает головой:

— Да… да… да… Он никак не проявляет недовольства. Но это не значит, что он согласен с дочерью. Он читает газету, Элиза моет посуду.

Проходит полчаса. Фарлих свертывает газету.

— Элиза! Репутация — великое дело. У его дочери репутация портится. Ему — отцу — неприятно и больно об этом слышать.

Элиза возражает: ее хлеб идет в городе на 10 марок дороже, чем у других фермеров. Все соседи желают купить у нее на племя свиней. Не кто-нибудь, а фон-Мюллер с немаленькими деньгами желает вжениться к ней в дело. Она не видит, чтобы ее репутация портилась. Наоборот. Год тому назад она и не мечтала о такой репутации. Отец беспокоится напрасно. Очень жаль: всякие волнения в его возрасте вредно отражаются на здоровьи.

7

Фарлих в гостях у родной дочери. Он чувствует себя как дома. Сидит и спокойно читает. Элиза шьет. Фарлих говорит Ивану:

— Что, хорошо мы вас бьем? Мы уже под Минском.

— Вы то! А я думал вы у нас на ферме!

Фарлих не смущается.

— То-то! И куда вы совались?

— Ишь — боров! — думает про себя Иван. И вдруг, рассердившись:

— Генералов вы наших купили! Почитай, до самого царя! А то бы дали мы вам дела!

— Ганс, прекрати это! — требовательно кричит Элиза. — Прекрати!

Фарлих невозмутим. Только лицо у него еще больше покрылось разноцветной паутиной из жил.

— Вот так он пачкает твою репутацию, Элиза. Это надо понимать! — И он поднимает розовый палец…

У Ивана все больше злоба на этого толстяка, ковыряющего в своих желтых зубах… Он вспомнил того землемера, который оттягал от мира землю в пользу помещика… Они — мужики — хотели убить землемера… Тоже был толстый… а приходилось с ним разговаривать вежливо…

— Будем откровенны, Ганс: вы не соскучились по лагерям?

— Ваша сила!.. Над пленным ваша сила, герр Фарлих.

8

Вечером Элиза говорит Ивану:

— Мы умнее их всех, мой милый. Они нас не проведут!

— Старик постарается, — отвечает Иван, — и я опять отправлюсь в лагеря… Скоро ли мир?

— Он этого не сделает, Ганс! Он мне должен. Ты всегда будешь мой, я люблю тебя!

Иван смотрит на Элизу отуманенным, признательным взглядом. Это она сделала его таким хозяином.

И от того, что Ивану так хорошо, ему хочется рассказать Элизе о своем доме, оставленном там, в России, — Жена… Анисья… что ж, баба, как баба, не лучше и не хуже других. С тобой, Лизанька, не сравнишь… Ну, а там был сын, Васятка. Умер. Дом у меня — меньше, чем наш птичник. Ну, однако, ведь я в нем и родился! Хозяйство плохонькое! Но свое! Уж я бы из своего-то дома твоего папашу попросил крепко!

— Ты напрасно сердишься, Ганс! Ненаглядный, не волнуйся!

— А я не сержусь! Так, к слову…

— Мужчины воюют, женщины на работе. Некогда!

— Ну, у нас солдатки сейчас-то вот и сидят до полночи у соседок… Погорюют, поплачут, посудачат — оно легче! А до войны, вечером да в праздник все, которые помоложе, — играть!

— Ты, вероятно, был первым молодым человеком среди всех!

— Я то? Гармонист!

— Видишь — отгадала! А гармонист — это очень хорошо?

— Это музыка, гармошка. А гармонист у нас всегда первый! Я и на фронте с гармошкой был… В окопах осталась.

— Жаль?

— Чего жалеть! В лагерях другое дело — там все жалели. А здесь слушать некому. Музыка это русская, кто поймет? А вот дома — поиграл бы! Ах, поиграл!..

— Все фермеры имеют флейты, — вздыхает Элиза, Густав так и не собрался купить. У фон-Мюллера есть рояль.

— У богатых музыка своя. Денег у них много, вот и заведут музыку — в дом не втащишь! Гармошка лучше…

— Нет, это не так: у богатых людей все лучше…

Элиза приготовляет постель, потом пытается прочесть Ивану записи за день: сколько израсходовано кормов, денег, продуктов.

Иван не слушает.

— Хватит до нового урожая и еще останется. Значит — нечего и считать.

Элиза уже говорит о сепараторе. Нужно обязательно купить новый сепаратор, а теперь, в войну, каждая металлическая вещь и дорога, и плохо сделана… В войну всюду риск: можно хорошо продать, но легко и прогореть.

Она засыпает, наконец, а Ивану в дремоте вспоминается своя разрушенная избушка. Надо бы наладить новую завалинку, да починить крыльцо, да и стекла бы надо вставить новые… Вот еще скворечница расползлась… Скворцы прилетят, — пожалуй, не поселятся в такой — со щелями.

9

За окном серо. Ветер гонит рой снежинок и не дает им упасть на землю. По стеклу ползут редкие капли, оставляя за собой влажный след. Короткий осенний день, кажется, еще и не начинался, и не видно ему конца. Ганс все еще не приехал из города.

У окна за швейной машиной сидит Элиза. Мерно она покачивает ногой, обутой в мягкий лохматый туфель. Платье — то натягивается на колене, то ложится в складку. Равномерно, тихо, она двигает рукой белоснежное шитье. Платье на Элизе несколько мало ей, с короткими рукавами. Редкий золотистый пушок покрывает руку до локтя. Шьет она и думает обо всем и ни о чем: мысли мерные, как гул машины, неторопливые и ненавязчивые — придут и уйдут.

— Хороший ли привезет Ганс сепаратор? Надо очень обдуманно относиться к каждой покупке. Какая-то наступит зима? Правда, им нечего бояться холодов — яблони хорошо закутаны в войлок. Удастся ли выгодно продать масло? Сейчас очень хорошие цены, как будут дальше? Ганс что-то запоздал. Кофе уже остывает…

Из кухни доносится ароматный запах. Наконец, Ганс приехал.

Никелированная чаша сепаратора блестит, словно зеркало. Он не очень тяжел, легко идет, звук ровный, с едва заметным присвистом. За час — два можно пропустить молоко от всех коров.

— Удачная покупка, дорогой Ганс! Кофе уже остыло, обожди минутку!

Вскоре они садятся за стол, Элиза наливает Гансу кофе, расспрашивает его о ценах в городе на мясо, на хлеб. Больше всего ее радует такая хорошая цена на масло. Уже сто марок за килограмм!

Ганс, видимо, устал, может быть, больше, чем следует, выпил пива.

— Из двадцати литров молока — килограмм масла, — считает Элиза. — Обрат пойдет на сыр. Вчера дневной удой был триста восемьдесят шесть литров. Значит, — девятнадцать килограммов масла. Через пять — шесть дней можно ехать с маслом в город.

— Ганс, ты не слушаешь? Ты только подумай, как во-время мы приобрели сепаратор!

В городе Иван встретил земляка.

— Дружка! — воскликнул земляк, оборванный, бородатый пленный, он рыл около магазина какую то канаву. — Дружка! Слыхал? Ну, — он оглянулся по сторонам, — давай связчиками — мы убежим? Я не подберу вот себе дружка. Нас трое работало — два уже сиганули! Ты какой губернии — может, по пути?

Иван поставил ящик в коляску и смахнул пот.

— Я не собираюсь… Хозяйством обзавелся, бабой!

— А-а… Вот оно что! То-то я смотрю: обличье ровно наше, а одежа немецкого образца! Значит повезло. Ну, прощай. — Он снова принялся долбить мерзлую землю… Может, передать что в Россию я вечерком потикаю?! Один, так один! Боюсь, землю-то без меня разделят дома!

— Какую землю?

— Господь-бог! В России-то — революция! Не знаешь?

— Нет, не знаю!

— И землю мужики промеж себя делят всю дочиста — и помещичью и монастырскую — тоже не знаешь?

— Нет!

— И что воевать больше Россия не будет — тоже?

— Тоже!

— Читай, дружка! Читай! Я ведь думал ты знаешь. А ты прочитай-ка! Грамотный?

— Так, все-таки, Ганс, сто марок за килограмм и ни маркой меньше?

— Нет, не меньше!.. Ах, Лиза, как тебя такую бросишь?! Привык я к тебе.

Но он вспоминает земляка, газету.

— Земля! Не эта — чужая, болотистая, а его — своя, домашняя земля! Сейчас она под снегом, а потом… Пахать ее, ворочать ее, жить на ней, на своей, на законной земле! Кто-то у них в деревне заправляет дележом? Степан — ему доверят… А если бы был он — Иван, то ему доверили бы… А может так: кто что схватит? Нет, этого не может быть! Надо по едокам! Если Аксинья ушла в прислуги, в город, то вернется в деревню. А на нее могут и не дать: скажут по своей воле ушла! Все! Хватит! Больше ни тосковать, ни раздумывать не над чем! Домой!

Гансу опять не хватает немецких слов. Но он не заботится о том, поймет его Элиза или нет. Он путает русские и немецкие слова…

— Пойдешь, бывало, с плугом до межи… а дальше владения Аркадия Николаевича Зюзина… Уездная голова, дворянин! Вожжами то шевельнешь, а „Пташка“ то станет — рад отдохнуть! А поворачивать-то волей-неволей надо. Повернешь его — мерина-то, — да так кнутом вытянешь… Шкура то у него рыжая, а полосу белую долго видать… А потом он, мерин то, до межи не дойдет — норовит назад… ему опять, опять!.. А теперь до самых до зюзинских построек…

— Что с тобой, Ганс!

— Убегу я, Элиза. Не могу больше здесь!

У Элизы дергаются губы. Зло она говорит:

— Ты, значит, меня обманывал? Да-да, обманывал! Я знаю! Ты хочешь к своей русской женщине, а я была для тебя только временной! И чтобы тебе полегче жилось в плену! И своей женщине в России ты не скажешь, что жил со мной. Все вы одинаковы — мужчины! — Сейчас Элиза чем-то похожа на своего отца.

Слышно — воет ветер. Это не метель, какая бывает в России: метель то притихнет, то рванет, собравшись с силами, и засвистит тогда и завоет, хватая за сердце. Это

— Эх, Лизавета! Зря говоришь!

Он подходит к ней, хочет обнять. Она с силой толкает его.

— Уходи, уходи! Пусть надо мной все смеются: ведь меня обманул русский пленный. Пожился на мой счет — и ушел! Стыдно! — Она удивленно поднимает брови: — впрочем, кому я говорю? Разве тебе может быть стыдно?

Все-таки он ее обнимает.

— Ах, Ганс! — говорит Элиза, съежившись. — Зачем я послала тебя в город. Ты ничего бы не знал и мы бы жили по-прежнему. Надо было поехать самой! — Она всегда чувствовала власть над Иваном. А теперь как ей справиться с ним? Сказать полиции? Уж тогда то он убежит, обязательно убежит! Но она не хочет, чтобы он ушел. Она любит его!

— Ганс! Ты не уйдешь, Ганс. У нас с тобой такое богатое хозяйство. Мы можем так хорошо жить и дальше. Я тебя обидела, Ганс! — Она стоит, склонившись над ним, смотрит ему в глаза, просит, — Ведь я снова останусь одна. Ведь тебе жаль меня, Ганс?

Иван гладит ее голову.

— То-то вот? А то раскричалась! Пойдем лучше установим машину.

Он поднялся, отстранил ее, она вопрошающе продолжала на него смотреть, отступив на шаг.

В дверях он остановился.

— Это верно, Лизавета. Жизнь мы с тобой устроили добрую. И жаль мне. А только — убегу я.

Молча Элиза убрала шитье, одела на машину футляр. Пошла вниз на кухню — помочь Гансу.

— Не так, Ганс. — Рукояткой нужно к стене… — говорит она, когда Иван опускает сепаратор на деревянную подставку. — Еще сдвинуть немного. Так. Иначе здесь неудобно будет ходить.

Разговаривая, она смотрит на Ивана, как прежде смотрела на Густава: поверх головы.

Наверху она долго искала в столе почтовые марки… Потом задумалась: сколько по новому тарифу стоит письмо?

Ганс молча сидит на кровати…

Она обращается к нему:

— Вот — как глупо ты губишь наше счастье, Ганс! Я пишу письмо фон-Мюллеру… Я согласна. Не могу же я допустить, чтобы все, все это погибло! Она показывает в окно…

Видна облупившаяся серая стена склада с насыпным каменным фундаментом, двери свинарника… В дверях стоит „Маленькая Мэри“ — самая лучшая свинья в стаде… Она уже в этом году принесла четырнадцать поросят и скоро опять опоросится… „Маленькая Мэри“ трется о косяк и видно, что косяк дрожит…

— Я — женщина, — говорит Элиза, — мне не справиться с жизнью одной! А ты обещал меня поддержать, я тебе верила! Напрасно!

10

Под ногами хрустит снег. Месяц то спрячется в тучах, то неуверенным светом выхватит из тьмы клочок дороги, или осторожно скользнет по роще и на минуту покажутся хрупкие снежные ветви деревьев, а то вдруг смело разольет свет повсюду — и тогда далеко видны черные постройки ферм, телеграфные столбы с длинными тенями на розовом снегу, красная труба какого-то завода.

Шагает Иван спокойно, думает о першеронах, о новом сепараторе на ферме, думает так, словно все это попрежнему принадлежит ему.

Вспомнил об Элизе, прибавил шагу. А она снова встала перед ним, белая, большая, в темноте ночи. Он оделся, казалось, для того, чтобы пойти проведать лошадей, а потом снова вернуться к ней…

Молча вышли за ворота и он пошел прочь, а она осталась у построек и чернела словно какой-нибудь столбик — неподвижная, молчаливая, — и не могла, ни шагу не могла сделать за ним.

Ну, а теперь уж близко граница.

У реки долго искал брод. По берегу к воде сбегало много дорожек, но какая из них к броду — определить было невозможно. Кромка льда кончалась недалеко от берега, дальше река не замерзла.

От воды поднималась густая, молочно-белая пелена тумана, так же, как на лугах под осень. Туман закрыл противоположный берег и только по вершинам деревьев на той стороне можно было его отгадать — река здесь не была широкой.

Иван стал раздеваться.

— Так лучше, — решил он, — потом застынешь в мокрой одежде. И плыть если придется — легче! — Ремнями привязал одежду к голове, шагнул на лед. Под ногами захрустело, он провалился в воду по колена. Яростный, жгучий озноб затряс тело. Повернул было назад, но вспомнил, что реку придется так или иначе перейти — на мостах всюду стража. Зажмурив глаза, зло ругаясь, пошел вперед, так же, как ходил в атаку. Тонкий лед ломается, царапает живот, грудь. Вот и чистая вода — щекочет горло.

— Только бы не испугаться!

Но уже тянет Ивана вниз, движения пловца утеряны, руки и ноги двигаются сами по себе. Он торопливо глотает студеную воду. Вода тяжело наполняет желудок, холодит кровь.

Несколько раз ему удается взмахнуть руками так, как он хочет, потом они снова перестают ему повиноваться.

— Может быть, близко дно?

Он выпрямляет тело, вытягивает носки, опускается. Ноги касаются дна, но над головой вода. Оттолкнувшись, снова всплывает, хватает воздух ртом.

— Все! Так близко от берега! Эх, еще бы! — Снова опускается. Теперь вода еле заливает голову… Кажется, кто-то другой все-таки делает за него два шага по дну. Дышит свободно, хотя в носу боль. Тело застыло, его не жжет больше, но, чтобы шевельнуть хоть одним членом, нужно очень много сил… а сил нет.

Все-таки он выходит на берег, ломая лед. Выжимает одежду — жив! Успеть бы одеться, пока не замерз, двигаться разгонять кровь!

Возглас над самым ухом:

— Хальт!

Иван поднял голову.

Перед ним немецкий солдат. Ослепительно блестит затвор винтовки.

— Идем! — говорит солдат глухим, далеким голосом.

Иван неподвижно стоит с сапогом в руке.

— Не могу!

— Идем! — снова приказывает немец, и кивает головой в ту сторону, куда следует итти.

Штык около глаз Ивана.

— Коли! Не могу! Что хочешь делай — не могу.

Иван тяжело опускается на землю. Немец подхватывает его.

11

Рядовой Швабе рассчитывал, что в караул он попадает с капралом Шутцем. Это вполне порядочный человек, вполне свой — без предрассудков. И Швабе запас пиво, предвкушая премило провести время в этой заброшенной избенке. Но вместо Шутца назначили Коха. Этот — карьерист, подлиза и нечист на руку: он обокрал капрала Гербера, когда беднягу под Ригой подстрелили казаки. Рядовой Швабе видел это своими глазами.

Пришлось спрятать пиво в подвал, а самому то и дело шагать вдоль берега до березовой рощи. Так приказано! Даже в перемирие нет солдату покоя!

Кох тоже недоволен. Уж он никак не думал попасть в караул с долговязым Швабе. Он ему положительно не симпатизирует. Швабе очень молчалив, исполнителен и много читает. Такие солдаты не доведут до добра! Кох не хочет ронять своего достоинства перед Швабе и вот пришлось

Когда же, наконец, Кох получит чин лейтенанта? Теперь они сидят около русского и думают молча. Это, конечно, русский, без сомнения; хотя Швабе и поймал его, когда он переплыл на левый берег — в сторону Германии. Видимо, заблудился, или вернулся на тот берег, с которого поплыл — нет ничего проще как спятить при таких обстоятельствах. Но это не поляк, не литвин, не эстонец, а обязательно русский — только они бегают в любую погоду и не могут потерпеть в плену какой нибудь месяц, другой — когда перемирие кончится, вероятно, миром. Они растерли русского ромом и теперь он вот-вот должен прийти в себя. Открыв глаза, Иван долго лежал молча. Наконец, он сказал безнадежно:

— Отпустите меня, ребята! На кой я вам чорт нужен? Деньги мои возьмите себе, а меня отпустите.

Вместо ответа Кох стал расспрашивать беглеца, откуда он и почему при нем оказалось много денег.

Глядя в потолок, Иван рассказал, что попал на ферму, а потом стал хозяином.

— Что же, она прогнала тебя в конце концов? — спросил Кох об Элизе, — а ты, прежде чем убраться, прихватил деньжат.

— Что вы! Она плакала, не отпускала. Мне ее тоже очень жаль.

— Ой, врешь! Зачем же ты ушел?

— Домой. У нас там революция…

— Ну и что же?

— Ну, и я обязательно должен быть там! Со своими!

Долговязый Швабе сидел, прислонившись к печке, как сидят солдаты всех стран: с винтовкой между колен.

— Господин капрал, — сказал несмело Швабе, — давайте отпустим пленного.

— Вы знаете, что говорите? Это вам может не пройти даром, Швабе.

— Давайте отпустим! — снова повторил тихо солдат.

— Нет! И прекратите разговоры на эту тему.

Иван слушал молча — можно испортить дело, если попросить самому капрала. Сердце колотилось, в ушах стоял гул.

Немцы замолчали. Но рядовой не считал разговор законченным: это видно было по тому, как он смотрел на Коха — пристально, не спуская глаз, и как будто обдумывал что-то. Кох в свою очередь не только не грозил солдату, но даже не приказал ему снова пойти в караул, хотя неуверенно уже несколько раз заикался об этом.

Иван ждал…

Вот, наконец, солдат снова поднялся… Подошел к Коху… Сейчас он снова попросит капрала.

— Господин капрал, — сказал Швабе, — будьте добры…

— Я сказал — нет!

— Будьте добры — дайте спичку!

— Извините! Пожалуйста!

Швабе закурил.

— Вам, Кох, вероятно не хочется, чтобы я когда-нибудь вспомнил о последних минутах капитана Гербера?

— При чем тут Гербер? Что вы хотите сказать?

— Одну минуточку! Я отпущу пленного. На моей совести будет преступление. Если когда нибудь я вспомню о капитане, вы вспомните об этом русском. Так что нам обоим будет выгодно молчать. Одевайтесь, Ганс!

Они вышли из дома. Иван бросился на шею Швабе. Тот сказал:

— Скорее через мост!

Стремглав Иван перебежал по скрипящему настилу. Он — на русской стороне! Дома!

Еще не ушел с небосклона месяц, а утро вступало в свои права. На землю, заполненную золотистым светом, опускался белесый день.

Немцы прислушались: на другом берегу русский бежал от них прочь, снег хрустел под его ногами и русский по-мальчишески кричал:

— Дома! Дома; Дома!

В стороне от него осталась серая, мертвая, извилина окопа… Никого нет…

На его крик откликнулась где-то собака… другая… Впереди мерцает огонек… Дома!

И пошел берегом реки к опушке рощи, где толпились черные стволы берез.

Леонид Мартынов

СКАЗКА ПРО АТАМАНА ВАСИЛИЯ ТЮМЕНЦА, ПОСЛА К ЗОЛОТОМУ ЦАРЮ

1

Дело было в остроге царском, в старой Таре, в урмане татарском.

На острог с далекого моря налетали талые бури.

Воевода в сосновой башне возлежал на медвежьей шкуре возле печи.

„Вот они и весенние бури, грозового лета предтечи!

Будет год урожайный в Сибири, коль прилежно возделаем пашни…

Но — соседи! Ох, горюшко, горе, трудно жить с ними в мире!“

Призадумался воевода, в печь подбросил еще поленце.

— Горе!

Кто там стоит у входа?

Атамана он видит Тюменца.

— Вася, Вася! Садись-ка рядом! Угощу тебя, Вася, медом. Где ты был?

— Я ходил с отрядом в степь, туда, к ясашным народам.

— Как татары?

— Плачут татары. Нет, мол, помощи нам из Тары!

Из-за гор, мол, приходят зюнгоры, нападают дерзкие воры

Осмелели они, проказя. Не пора-ль обуздать зюнгоров?

Я б Мечтана, ихнего князя, высек плетью без разговоров

Но сказал воевода:

— Рано! Им петля еще не готова. Что слыхал про Алтына-хана?

— Про кого?

— Про царя Золотого.

…Долго в башне сидел Василий, слушал старого воеводу.

Казачата им подносили чаши доброго крепкого меду.

Оба воина мед попивали, о делах они толковали.

И, хотя решать не спешили, все решили.

2

Вот домой приходит Тюменец.

Тут навстречу из темных сенец атаманша налетела…

— Ты зачем бежишь не одета? Простудиться захотела? Слышишь, это тебе не лето!

А она:

— Где ж ты был до рассвета. По ночам какая работа!

— Замолчи! Не твоя забота.

Лег Василий с женой на полати, начинает он с ней беседу:

— Я к царю Золотому поеду!

А жена:

— Зачем? Воевати?

— Вовсе даже не воевати, а о важных делах толковати. Мы поедем к нему послами.

— Напросился вот и послали, — атаманша сказала с грустью. — Вот какой человек ты вздорный! —

Лучше б шел за омское устье, на Ямыш, за солью озерной!

— Что мне золото? Бедны мы, что ли? Мне не золота надо, а соли!

Знаешь сам — не хватает соли. Золотник остался — не боле!

3

Соли впрямь тогда не хватало. В Таре мало, в Тобольске не стало.

Дорога была и в Тюмени. Привозили из-за Урала. И недаром жена возроптала: — Нечем щи посолить, пельмени!

И вдвойне казалось досадно — ведь поблизости соль самосадна,

Под рукой она, в Прииртышьи… Хороши озера Ямышьи,

Но проказливые зюнгоры, из-за гор придя на озера, соли взять не дают ни горстки:

„Наши стали озера, зюнгорски!“

— Время ль ездить к царю Золотому, — говорит жена атаману, —

На восток, далеко от дому ты уйдешь — где ж я соли достану?

Ты бы шел в зюнгорские степи, заковал бы

Да привез заодно бы оттуда мне бы соли хотя бы с полпуда.

Но ответил жене Василий:

— Ах, ты, дура! Тебя не спросили, что нам делать, куда ходити!

Вы, бабенки, смирно сидите! Ваше дело ребят родити!

4

Это все не сказки, а были!

Вы, о, люди, что землю пахали, лес рубили и зверя били, о посольстве вы этом слыхали?

Вы слыхали, да позабыли!

Семь посланников было в посольстве. Все нарядные, в шубах богатых.

Мол, живем на Руси в довольстве. Не в отрепьях, мол, не в заплатах!

Был у нас, мол, Отрепьев Гришка, всех хотел на Руси облохматить,

Да не вышло! Пришла ему крышка! Позабавился дерзкий! Хватит!

Так послы отправились эти после провод с веселого пира

Снежным утром на рассвете в год семь тысяч сто двадцать третий от сотворения мира.

5

Тридцать дней на восток по дороге меж болот, через черни и гари,

Где стоят деревянные боги, неизвестные в городе Таре,

Шло посольство.

Вдруг — тучи не тучи, а далекие темные кручи…

Теплый ветер дохнул навстречу,

Будто угли; наполнили, жгучи в ржавых скалах сокрытые печи.

— Тут восточный рубеж! Недалече! — Говорит атаман с казаками.

— Ну, ребята, вперед! За Камень!

И пошли с перевала крутого во владенье царя Золотого.

6

Тут, где царь Золотой кочует, видно, вовсе зимы не бывает.

Ветер дует, словно колдует, в глубину долин зазывает, сладкий запах цветов навевает…

От Сибири до стен Китая расстилается степь золотая — Золотого царя Алтына.

Не безлюдно тут, не пустынно. Вот и всадники мчатся навстречу.

К ним толмач обращается с речью:

— Эй, охотники с соколами, вы, могучая стража царева! Мы к царю Золотому послами!

Страж царев отвечает:

— Здорово!

— Принимайте нас по-посольски! — Так толмач говорит по-могольски.

Внемлют люди царя Золотого, понимают кождое слово.

Поклонились они атаману.

— Ты посол к Золотому хану, не показывай лист бумажный. Видим так — господин ты важный!

7

Ветер веет, солнышко греет, под папахой затылок преет, шуба давит на потные плечи.

— Ну заехали мы далече! Не Сибирь. Сторона иная.

— Посмотри: изба полстяная. Пикой ткнуть — и насквозь проткнется!

— Хорошо ли в такой живется? — казаки атамана спросили.

— Как-кому! — отвечал Василий.

Вот навстречу спешат моголы, кто в шелках, а кто полуголы.

Кто живет хорошо, кто — худо. Впрочем, так оно и повсюду!

По дороге на верблюженке едут некие важные женки, в золотые укутаны ткани.

Эту ткань продают китаяне.

Гонят стадо босые пастушки. На плечах у них шкуры бараньи.

Ах вы, девушки-хохотушки! Не купили китайской ткани!

Не для вас привезли китаяне. У отцов-то пусто в кармане!

Говорит Василий:

— Ребятки. Кумача бы им дать иль камчатки!

Казаки отвечают с воза:

— По камчатке-то вытканы розы!

Будет жирно, пожалуй; слишком дать дамасту таким замарашкам!

Одари ты их кумачишком, будут рады алым рубашкам!

— Нет, камки, да той, что пошире, дать аршина им по четыре

Для прикрытия тела нагого! Ничего не давать другого!

8

Для приема гостей готово было все у царя Золотого.

Только вовсе не русских ждали, а людей, что из стран подале.

Были разные тут иностранцы, царя Желтого были посланцы,

И китайский посланец пышный в одеяньи шелковом длинном.

Говорил он с ханом Алтыном: у нас город де, мол, кирпишный, царь же наш зовется Тайбыном,

Мудрецов у нас много, которых надо слушати, почитая.

Мол, фарфор, и магнит, и порох — все пошло от нас, из Китая.

— Вот земля то у вас какая, — говорит царь Алтын. — Прямо чудо!

Вдруг, возниц своих понукая, торопясь неизвестно откуда,

Едут гости. На них халаты. Под халатами ж — звонкие латы.

Не поймешь — купцы ли, солдаты.

9

Подбежали нежданные гости к Золотому царю и оба

Зашипели не то со злости, а не то от какой хворобы, будто слова сказать не в силах.

— Что ж шипите? — Алтын вопросил их.

— А затем испускаем шипенье, чтобы выказать к вам уваженье!

Вот как надобно нас поняти!

Сами же за мечей рукояти то и дело берутся руками…

Мол, у нас на горе Пузи-Яме, там у нас на горе Тузи-Яме!

— Да откуда ж вы будете сами?

— Мы то? Мы из заморского царства, из Топинского государства спешно прибыли под парусами.

Так царю отвечают топинцы.

— Привезли мы тебе гостинцы, только мы их покажем позже!

Ну и люди, господи-боже! Вот посла-китайца толкнули, вот моголку они ущипнули.

Землю палкой зачем-то копнули. „Тут, мол, можно и поселиться!“

И опять начинают хвалиться: „Вся, мол, Азия нам подчинится!“

10

Вот что в царской творилось ставке. Кто лежит на коврах, кто на травке,

Угоститься готовясь на пире. Повара суетятся у печек.

Вдруг является конный разведчик

— Казаки к нам идут! Из Сибири.

Люди на ноги повскакали. Дивно встретиться с казаками.

Царь сказал:

— Пригласить их к обеду. Дать почетного им конвою. Буду с ними иметь беседу.

Гость китайский кивнул головою,

Лишь топинцы хмурятся двое.

— Царь! Гони казаков обратно. С казаками нам быть неприятно!

Но и эти, мечей не вынув, отшатнулись в невольном страхе.

Как вошел под шатер алтынов атаман в меховой папахе.

11

Говорит Василий:

— Из Тары мы пришли к тебе, царь Могольский!

Кроме русских, вогулы, татары и литовец и выходец польский

В нашем войске служат казачьем. Мы охотничаем, рыбачим,

Сеем рожь, овес да пшеницу, охраняем свою границу.

Впрочем, Лунка Новокрещеный, наш товарищ, толмач просвещенный,

Все расскажет, коль захотите. Вы его самого расспросите.

Хоть зовется он Новокрещеный, — в нашу веру давно обращенный,

Стал России он верный помощник. И жена его носит кокошник, а зовется по-русски Аленой.

Все сибирские азиаты, пожелавшие с русскими знаться,

Никакие теперь не враги нам. Мы с Кучумом,

Да с его сынишкой Алеем шли на бой, а народ мы жалеем!

Под Кучумом то было не слаще ни вогуличам, ни татарам.

Знай, Сибирь нам сдалась недаром, не особенно ей подходящи

Были муллы Кучума, к примеру! Что на ум пришло изуверу! Всех силком в бусурманскую веру

Обращал и, стыдно сказати, стали добрых людей обрезати!

Мы таких не чиним насилий!

Так сказал атаман Василий. И Алтын отвечал величаво:

— Так! О ваших подвигах слава доходила, казак, и досюда.

Что приехали вы — не худо! Принимаю грамоты ваши, меховые сибирские люди!

Слуги тотчас приносят чаши, тащат мед в золотой посуде.

12

Пир горой в алтыновой ставке.

Ветер полог шатра колышет.

А толмач за шатром на травке развалился. Не смотрит, не дышит, а все видит и все он слышит.

Освежиться тут вышел Василий. Молвит Лунке:

— Ты что, обессилел? Видно много тебе подносили?

А толмач:

— Ну, я лишнее вылил! Много пить, атаман, не можно, потому что кругом тревожно.

И заморские гости оба подозрительны мне особо!

Им понравилась эта землица и не прочь они здесь поселиться,

Оскорбили посла богдыхана, поминают про князя Мечтана,

Про известного старого вора, что заглядывал к нам на озера.

Видно, что-то они затевают. Видишь — хана в шатер зазывают,

Перед тем же как говорити, ему дверцу велят притворити.

Отвечает Василий:

— Ну, что же! Нас Алтын пусть примет попозже!

13

Царь Алтын в шатер удалился и за полог с топинцами скрылся.

— Что, топинцы, заморские гости?

— Царь Алтын! Покупай наши трости,

Чтоб рабов своих бить по пяткам. Знаешь, надо следить за порядком!

— Что ж, товар залежался порядком?

— Что ты, царь! Для своих нехватает. Но тебе удружить мы готовы. Уважаем тебя, Золотого!

Вьются гости у трона царева. Ухмыляясь, товар предлагают.

— Трость! Растет на горе Пузи-Яме. А вот та, на горе Тузи-Яме.

Крепче кости такие трости. И для копий пригодны даже!

— А еще прихватили мы опий из Китая для перепродажи,

— Словом, есть всевозможный товарец. Открывай-ка заветный ларец,

А не станешь когда покупати, по иному начнем толковати.

Кой-куда заезжали мы раньше. Дар дарили княгине Мечтанше.

Мы научим князя Мечтана, он ударит по вашему стану, опрокинет, спалит вашу ставку.

Ну так что ж? Открывать нам лавку?

Царь Алтын говорит:

— Обождите! По утру я вам точно отвечу. А пока вы, гости, уйдите. Утомился я вашей речью.

14

Кликнул царь своего министра.

— Казаки окончили кушать? Ну, давай, пригласи их быстро. Что-то скажут? Надо послушать.

Как бы голову не попросили! Эти русские тоже в силе.

Тут вошел атаман Василий, а за ним и толмач просвещенный — мудрый Лунка Новокрещеный,

А за ними вослед еще двое молодых казаков из конвоя.

Царь, вздохнув:

— Ну, сыны России, люди крупные, меховые, что вам надо от хана Алтына?

Чем понравилась наша равнина?

Напрямик, казаки, говорите!

— А хотим мы с тобою дружити!

Предложенье наше такое: под высокою царской рукою

Хочешь, хан Золотой, пребывати? Мы бы стали тебя защищати

От Мечтана, Зюнгорского князя, что в горах твоих бродит, проказя!

— Да! Тревожат меня зюнгоры.

— Вот и к нам через южные горы тот же самый Мечтан перелазит,

На соленые наши озера набегает и тоже проказит!

Отвечает Алтын:

— В самом деле, на Иртыш через горные щели выбегают зюнгоры нередко…

Ох! Зюнгорья плохая соседка!

— Так давай же ударим вместе по проказнику злому Мечтану!

Скажем: хватит, не куралесьте!

Молвит царь Золотой атаману:

— Вот спасибо за слово такое! Наконец-то, добьюсь я покою!

Под высокою царской рукою вечно быть мне с этого года!

Только надо спросить у народа — хочет с вами он дело имети?

Эй, вы, слуги, щучьи вы дети! Что стоите? В трубы трубите!

Мой народ поскорей созовите возле озера на поляну! Разговаривать долго не стану!

15

Идут люди Цзасактухана на призыв Золотого хана.

Все, кто жили в его владеньи, в этой части Омбо-Эрдени собираются на поляну.

Вышел царь Золотой к народу.

— Вам, о, старцы седобороды, вам, охотники молодые, говорю: вот посол из России,

Предложение его такое — под высокой царской рукою нам во век веков пребывати, чтоб дружити и торговати.

Атаман сей посланник важный, человек, как я вижу, отважный…

Вот и грамота, лист бумажный. От царя Руси Михаила.

Люди! Худо бы ли нам было жить в союзе с царем Михаилом?

Только это проговорил он, вдруг заморские гости оба выбегают, машут тростями.

Что за ярость? Откуда злоба?

Что такое случилось с гостями? Одурели вы после пьянства?

А они кричат:

— Самозванство!

— Хан Алтын! Не дружи с атаманом! Не к добру он пришел в твое ханство! Он, де, послан царем самозванным!

— Как? — Алтын вопросил — что я слышу?

А они:

— Признаем только Гришу! О царях мы еще поспорим!

Царь Отрепьев, зовется Григорьем, римским папой на трон возведенный, —

Вот в России кто царь законный!

Рассердился Василий Тюменец. Рек топинцу:

— Ты что — младенец? Вор поганый Отрепьев Гришка воровал, но пришла ему крышка.

Разве этого ты не, знаешь? Что ж ты вора царем объявляешь? Видно разумом вы ослабли?

Тут взялись казаки за сабли, чтоб с топинцами честно биться.

…Вдруг бежит молодая девица…

16

Она, выбежав на поляну, в ноги пала Алтыну хану:

— Царь! Гони топинцев отсюда!

Тут затопал Алтын сапогами так, что бьется в шатрах посуда и слетает с котлов полуда.

— Что ты вертишься под ногами? Как вмешаться ты, дева, посмела? Одурела? Твое ль это дело?

Только девушка не оробела.

— Царь! Гони топинцев отсюда. Не прогонишь, так будет худо! Вот почто тебе в ноги я пала!

Не прогонишь — все царство пропало!

Ко двору ли нам эти гости? Продают они гибкие трости

Твоему народу на муку! Мне хозяин просек до кости

Этой тростию правую руку. Искалечил мне спину и груди! Шрам на шраме — в шрамах все тело.

Синяками кровь загустела! Вот спасибо сибирские люди

Ткани алые, точно пламя, разузоренные цветами,

Подарили, чтоб тело прикрыти! Ту камку я стирала в корыте

И воды она не боится! И вовек той камке не сноситься!

Вот пощупай, словам не веря!

Молвит царь:

— Хороша матерья!

17

Взволновались топинские гости, заскрипели зубами от злости:

— Царь Алтын! Подавай нам телегу. Мы поедем к морскому брегу. Твоя девка нас оскорбила!

Царь в ответ:

— Вон паршива кобыла. На двоих дам одну я клячу. Уезжайте от нас! Не заплачу!

А они:

— Для жестокой мести мы вернемся лет через двести.

Уж тогда-то мы вас осилим.

Усмехнулся тут Лунка с Васильем.

— Что ж, вернитесь лет через двести, а хотите, так через триста.

Вновь споткнетесь на этом месте. Это место довольно гористо

И людей тут сломить не просто. Вы ж нахальны, да малого роста!

18

На кобылу гостей посадивши, до околицы их проводивши,

Рады были могольские люди. Всюду песни, веселый говор.

Счет повел золотой посуде государевой кухни повар. Чаш, тарелок не досчитались, из которых топинцы питались.

Говорит Алтын атаману:

— О посуде жалеть я не стану! Пусть подавятся блюдом, да чашей,

А за то, что пастушке нашей дал ты ткань, коей век не сноситься, —

Вот тебе золотая лисица!

Этим очень богаты мы зверем! Мех его, точно пламя, жарок.

Отвези в свой северный терем лисью шубу, жене в подарок!

19

Погостив у Алтына неделю, казаки папахи надели, на коней своих снова садятся.

— Вы куда?

— А мы прогуляться. Мы к Мечтану поедем в горы.

Царь Алтын говорит:

— Зюнгоры отступили куда-то ныне. Там в горах, в каменистой пустыне, как Мечтана найти непоседу?

— А найдем по конскому следу!

За какой-нибудь горной кручей, где кустарник растет колючий, там, наверно, они и кочуют,

Возле коней они ночуют.

На конях они и родятся, на конях себе жен выбирают,

На конях они умирают. Без коней никуда не годятся.

Лишь конями они и гордятся. Больше нечем зюнгорам гордиться!

20

Вот поехали. Солнце садится. Тьма настала. Куда податься?

Наконец, удалось добраться до хваленой зюнгорской столицы.

Подивиться можно палатам: вбито в землю четыре кола там — вот и весь дворец государев.

Засмеялся Василий, ударив по гнилому колу нагайкой.

— Неуютно тут жить с хозяйкой! Да живет ли княгиня-та с князем?

Рухнул кол, покатился наземь. В речку пал. Унесла его речка.

Пусто. Ни одного человечка. Только брошена в поле уздечка.

Видно, кем-нибудь позабыта. Да точеная из копыта

На траве валяется чашка, из которой кумыс попивали.

— Ну, зюнгорцев найдем едва ли! Видно, за горы ускакали!

Наконец, одного сыскали — спит поддеревом старикашка.

Разбудили.

— Веди к Мечтану!

— Где ж искать я Мечтана стану?

— Ну, разыщешь. Ты ж здешний житель! Он же князь тебе, повелитель!

Сел старик на безногую клячу и поехал вперед наудачу.

„Вот, мол, задали мне задачу. Ладно! Может быть, и отыщем!“

21

Вдалеке за конским кладбищем приютилась чья-то палатка.

Вкруг ее спят воины сладко. Кто на кошмах, кто на попоне, кто седло положил под ухо.

Ковыляют стреножены кони. А о страже ни слуха, ни духа!

Бормоча и вздыхая тяжко, тут и спешился старикашка.

Тычет воинов кнутовищем.

— Вот они! Говорил, что отыщем! Эй, вставай!

— Ладно, ладно, встану, — молвит воин.

— Веди нас к Мечтану!

— Вас? К Мечтану? А кто вы такие? Э, никак казаки России!

— Где встречал? На Ямыше проказя!

— Точно так! В Иртышской долине! Только вы не добудитесь князя, он гашиша обкушался ныне!

Прямо горе нам с князем Мечтаном. Что ни ночь напивается пьяным, жрет гашиш — арабское зелье,

Курит опий, а после, с похмелья, он становится злее шайтана!

— А откуда ж такие доходы? На какие живет он средства?

— Нанимается он в походы. Скажем так: не поделят наследства

Два каких-нибудь вздорных братца, иль соседи перебранятся

И — к Мечтану… Разбой, поджоги, кой-кого ограбить в дороге —

Как придется, так и проказим… Эх, расстаться бы с этим князем!

К вам в Россию нельзя податься? В казаки там нельзя наняться?

— Тех, кто вежлив да нам покорен, — говорит атаман, — принимаем!

Вот в Тобольске один зюнгорин дом возвел, да еще с сараем!

Приходи, коль живется не сладко…

22

Вот она и княжья палатка.

Грязный полог из конской кожи, а под пологом смятое ложе,

А на нем владыка великий. Распластались перед владыкой

Либо жены, либо рабыни. Ни в одной не узнать княгини.

У Мечтана подглазицы сини и лиловы сухие губы. Тяжко дышит, оскалив зубы:

А рабыни:

— О, тише! О, тише! Нынче князь объелся гашиша!

— Почему ж не видать княгини?

Отвечают, кручинясь, рабыни:

— Увидали б, коль прибыли раньше. Нынче утром княгиня Мечтанша,

Князя нрав не стерпев злодейский, в монастырь удалилась индейский!

Стало грустно тут атаману, наклонился Василий к Мечтану,

Тот проснулся, закашляв, захаркав.

— Вы, — спросил, — принесли подарков?

— Встань, Мечтан! — отвечает Василий. — От дурмана ты обессилел,

Но оставь мечтанья пустые, слушай наши речи простые.

Будет наш разговор короток, ты отведаешь наших плеток,

Коли станешь моголов зорити. Да, смотрите, в Сибирь не ходите,

На иртышские наши верховья, на соленые наши озера!

Вот какие наши условья для тебя, проказника, вора!

Уползли из палатки рабыни, позабыв о своем господине,

Разбежалась мечтанова стража… Повторил атаман:

— То-то, княже!

23

Отвечает князек бродячий:

— Хорошо, атаман казачий, я моголов зорить перестану, на озера я лазить не стану.

Мне не надо соли ямышской! Да, к тому же, в долине иртышской, —

Как-то, бишь, у вас говорится, — завелась там злая царица!

Держит нас она нынче в страхе.

— Кто ж она?

— В меховой папахе, на твою папаху похожей! Крест и образ матери божьей, —

Как по вашему говорится, — на груди имеет царица.

„Значит русская… Что за птица?“ — про себя подумал Тюменец.

„Может быть, из каких изменниц воровская она атаманка. —

Может, некая самозванка? Знали мы и таких мошенниц“.

Вслух сказал Василий Мечтану:

— Врешь ты все!

— Нет, я врать не стану!

— Хорошо. Коли так — до свиданья!

Тем и кончилось их свиданье.

И сошли по склону крутому казаки к царю Золотому.

Спать ложатся. Но только не спится.

— Нужно нам домой торопиться.

— Непонятное там творится. Что такое? Какая царица?

24

Был в Моголии жар несносен, а в Сибири в ту пору уж осень:

На березах листочки вянут, весь дымкой небосвод затянут, тянет с севера запахом гари.

Значит, скоро будем и в Таре, потому что около Тары что ни осень — лесные пожары!

В Тару прибыли на рассвете.

Мужики и боярские дети — все выходят встречать атамана.

И одно лишь Василию странно: нет супруги среди бабенок.

Все распахнуты двери избенок, а тюменцева — на запоре!

Не случилось ли страшного горя?

Черноглазая Лункина женка прибежала, оставив ребенка:

— Мы уж думали, будем вдовы! В церкви ставила свечи пудовы я за Лунку русскому богу,

Чтоб хранил обратну дорогу!

Пропадали вы больше года!

Вот и старый сам воевода. На Василия не глядит он,

Смотрит в сторону взором сердитым, будто стыдно ему, седому.

— Не спеши, Василий, до дому!

25

Побледнел атаман. Вопросил он:

— Где жена?

Опустился без сил он на крыльцо воеводское:

— Братцы! Где жена? Померла, может статься?

— Успокойся! Жива и здорова! — воевода ответил сурово.

— Где ж она?

— Говорят тебе, Вася, что жива и здорова. Утрясся? Утомился? Про отдых мечтаешь?

Пирогов-то с груздями желаешь? Ох, и вкусен груздь — малосолка!

Спятил старый. Бормочет без толка!

Потемнел Василий от гнева:

— Вы, имеючи сытое чрево, зажирели тут в теплом остроге! У избушек своих на пороге

Очень просто сидеть зубоскаля! Вы дремали, воров не искали,

А успела в степях объявиться неизвестно какая царица!

Что творится у вас в Прииртышьи? На озера ходили Ямышьи?

Тут сказал воевода старец:

— Погоди, Василий, сердиться! Что сердиться? Так не годится.

А какая явилась царица, это ведает каждый тарец.

Если ты к перевозу выйдешь, так сейчас, царицу увидишь.

Слышишь песни за перевозом? Там царица стоит с обозом.

Задержалась перед паромом. А подъедет к твоим хоромам!

Только ты приглядись-ка прежде, не в твоей ли она одежде,

Не в твоей ли она папахе? Посмотри: вон бабы, девахи и ребята бегут вперегонки,

А в руках-то у них солонки! Все солонки, солонки, солонки!

26

Вот и дома Василий с женою.

— Подшутила же ты надо мною! Разыграла, как говорится!

Ну, рассказывай, диво-царица!

Что ты носишь мою папаху? Что мне тычешь в глаза солонку? Дай-ка плеть!

Нагоняет страху атаман Василий на женку.

— Уходя к царю Золотому, приказал тебе быть я дома!

Ты мою нарушила волю. Кто позволил итти за солью?

Вот хватается он за плетку.

— Кто варначить дал позволенье?

Перед мужем встав на колени, атаманша ответствует кротко:

— А позволил мне воевода! Не хотел он ни ягод, ни меда.

Возжелал соленой капусты. Поглядел, а боченки то пусты!

Пожалела я воеводу. Говорю: „Ну, давай подводу! Я

Василью давно толковала, что у нас, мол, соли не стало,

Только дай, говорю, охрану. Я одна промышлять не стену“.

Я папаху твою надела, взяти новую не посмела, так взяла я собачью стару.

Вот и выехала за Тару. И пришла к Ямышьим озерам.

Пригрозила я там зюнгорам. Опустилися у них руки, побросали копья и луки.

„Это, видно, сама царица, если нас ничуть не боится!“

Вот те крест, атаман Василий! „Ты — царица?“ — так и спросили.

Плюнул тут атаман и плетку бросил в угол…

— Ставь на стол водку! Будем пить из праздничных чарок,

У меня для тебя обнова.

Лисью шубу тебе в подарок я привез от царя Золотого.

Лисью шубу меряет женка. Ничего, хороша одежонка! Но никак не заменит соболью!

Все же наша богаче сторонка и мехами, и медом, и солью.

Нам и меда хватает и меди, в быстрых реках золото блещет!

То-то зарятся часто соседи, как топинец, зубами скрежещут!

Анатолий Кудрин

ДЫМОВОЙ СИГНАЛ

Вдалеке гудит трактор. Четырехлемешные плуги расчесывают колючую, со срезанными колосьями, дернину. С каждым поворотом трактора ширится черноземное ребристое поле, растут квадраты, вспаханные под зябь.

— Всё поднимут, а скотина где отгуливаться будет? А? Хозяева!..

Андрон сердито сплевывает, вытирает рукавом рыжую бороду и пристально смотрит из-под нависших бровей на подпаска.

Но подпасок молчит: ему решительно нет никакого дела до того, где будет пастись колхозное стадо; ему вообще непонятно, почему беспокоится пастух? Он поднимает плеть и кидается за теленком.

— Генька, — кричит ему вслед Андрон, — на водопой гони!

Мальчишка поднимает голову, смотрит на солнце, взмахивает кнутом и откликается протяжно:

— Го-ню-у-у!

Андрон садится, подбирая под себя ноги, обутые в берестяные лапти. Так сидит он долго, глядя, как уходит стадо в овраг. Но вот оно скрылось. Пастух не спеша достает из глубины заплатанной куртки бутылку, деловито вытаскивает из горлышка пробку и делает два больших глотка. Лицо его мгновенно обмякает, глаза блестят. Он вынимает из кармана краюху хлеба, завернутую в клетчатый платок, огурец и кусок шпика с розовыми прожилками.

— Пашите, — неопределенно машет он рукой, запихивая бутылку в карман, потом вытягивает ноги и клонится к земле.

Подпасок медленно двигается за стадом, считает коров, подходит к деду, раскинувшему руки в стороны, садится рядом.

Он сидит молча, о чем-то думая, выводя рукояткой плети неизвестные знаки, и, заслышав далекий свисток паровоза, торопливо заравнивает босой ногой написанное.

— Отбыл, — говорит подпасок, выпрямляясь. Он с любовью оглядывает стадо, оправляет рубаху, вылезшую из-под плетеного нитяного пояса, отгибает козырек кепки и подходит к выступу обрыва.

Перед его

Влево на горе клубками сидят коршуны и, распустив крылья, приоткрыв клювы, дышат горячим воздухом.

„Верно говорил батька“, — думает Генька, вспоминая, как в каникулы отец уговаривал его итти в подпаски, как он отказывался пасти стадо. „Пробегал бы зря, а тут и лето проходит, и сапоги теперь купит отец… и шапку“.

Подойдя к обрыву, он скользит глазами по линии и видит на рельсах красную корову.

— Наша!

Огромное, с белыми паровыми усами, чудовище бросается на краснуху… А через мгновение из-под колес вылетает с отломанными рогами коровья голова.

„Что теперь будет? — думает Генька, вытирая вспотевшее лицо засаленной кепкой. „Теперь пропал. Но разве я виноват? Разве я один должен глядеть? Не буду больше подпаском“. Он бежит обратно в степь к колхозному стаду.

Геньке хочется излить злобу на пьяного пастуха. Подойдя к нему, он приседает на корточки и, взяв его за воротник, чуть не плача, говорит:

— Андрон Степаныч!

Старик храпит, положив голову на широкие жилистые руки. На его морщинистой, загорелой шее сидит красная с белыми крапинками букашка.

— Андрон Степаныч! — снова кричит Генька — на этот раз во весь голос.

Пастух переворачивается на бок и что-то бормочет.

— Андрон! — опять кричит Генька и принимается толкать пастуха в спину. У самого на глазах слезы.

Генька обернулся и считает коров в стаде. Одной нет. Он снова бежит к выступу, складывает ладони рупором и кричит изо всех сил:

— Ба-тя-а-а!

* * *

Лишь только начнут перекликаться колхозные петухи, как в покосившейся избушке поднимается кашель, и на кровати начинает шевелиться человек. Вспыхивает светлячком спичка. Мутный свет лампы освещает давно небеленую русскую печь, деревянную скамью, с которой свешивается змеею ременная плеть. На столе огрызок хлеба, надкушенный с бородавками светлозеленый огурец и пузатая глиняная чашка. Замолчат петухи, скрипнет дверь, и на порог выходит рыжебородый дед. Закрыв дверь на висячий грушевидный замок, он размашисто крестится на восток, прислушивается к скрипу жестяных подойников и улавливает крики доярок. Упираясь рогами в изгородь, мычат выдоенные коровы.

— Ваше здоровьице! — приветствует пастух колхозниц.

— Спасибо, Андрон Степаныч! — отвечают доярки.

— Где же Генька?

— В школу пора, — отвечает одна.

— Слыхали, что тебе дарма работать надо, — поддерживает ее вторая.

— Истинная правда, — вздыхает Андрон. — Недогляд случился. Захаркину корову поезд задавил.

Андрон собирает стадо и гонит его на пастбище.

Пастух садится на камень и, как степной беркут, глядит перед собой. Вдалеке виднеется железнодорожная будка. Около будки — огонек.

— Угу… Старшиха кухарить собирается, — бормочет Андрон.

— Лучше бы уволили, чем задарма лето пасти. В другое дело кинулся бы.

Перед его глазами встает коренастая фигура бригадира. Он вспоминает, как его вызвали ночью на заседание правления. Помнятся ему слова Захара: — Под суд за корову не отдавайте, а заставьте даром пасти все лето. И ему — наука.

Это предложение приняли. Андрон согласился. Но злоба осталась: „Пускай… Захару не пройдет даром. Помнить будет“.

Бурый коршун на высоком кургане поднял голову с красиво изогнутым клювом. Раскинув крылья, он в два маха оторвался от земли, а на его место медленно выкатилось на курган солнце. Разбежались тени, переливами заблестела роса на листьях, травы и степь зашевелились. Первыми проснулись зеленые птицы с белой грудкой и розовым хохолком.

— Хруль, хруль, — будили они пернатых обитателей и длинными черными клювами долбили бескрылую саранчу.

Острые глаза пастуха замечают около будки людей. Это ремонтная бригада. На вагончике, груженом шпалами, лопатами, устанавливается древко с красным флагом.

— К мосту тронулись, — угадывает пастух.

Он всматривается в степь и вдалеке видит обоз.

— Одна, две. Эвона куда перевалило… двадцать пар волов. Мешков по восемь в телеге — сорок пудов. Десять возов — четыреста. А двадцать? Эх, ты, — вагон пшенички элеватор примет, — вздыхает старик, расчесывая пальцем бороду.

— Вагон, — опять шепчет Андрон. — Мой амбар хранил по два. А овес-то был сортовой. А волы мои, эх, бывало, выедут, считать радостно: тридцать запряжек. Два чалых. Восемь вороных. Десяток серой масти. Другой десяток. Бурые, вон такие, как эти коровы. На поклон ходил сам пристав. Кто не знал Андрона Степаныча? Все знали, все признавали, только эти… Коммунисты. Ладно. И у нас будет праздник.

Пастух встает с камня, овцы глядят на него белыми зрачками и вдруг жмутся в сторону от взмахов его плетки. Вот он подкрадывается к бурой корове, волоча плеть по земле. Остановился, выпрямился, и, причмокнув губами, хлещет по бокам корову. Корова подпрыгивает и вприпрыжку несется по степи, задрав голову.

* * *

В просторной печи гулял огонь. На шестке глиняные горшки. Женщина, повязанная белым платком, опираясь на ухват, ложкой помешивает в чугуне. Отпихнув чугун с ухватом к горящим щепкам, повариха окрикнула мужа, лежавшего на сундуке:

— Захар!

— Ну?

— Скоро почтовый выйдет, а ты дрыхнешь. Пошел бы сорвал арбуз.

Захар не спеша отправился на бахчу. Его внимание привлекли большие тыквы, на корках которых остались следы широких коровьих зубов. По бахче валялись запачканные землей дынные корки с желтыми цветами и листьями.

Захар взял арбуз и возвратился домой. Жена, взглянув на арбуз, ахнула:

— Опять… и сколько раз было сказано! — в сердцах крикнула она. — Съедено-то сколько? Вот старый чорт! Это как есть Андрон!

Причитания матери разбудили спавших ребят. Они лежали тихо и прислушивались к разговору. Потом, сбросив одеяло, в одних трусах побежали на бахчу.

— Ма-ам! — крикнул малыш, — и тыквы тоже… Это он, наверно, бесхвостый, с загнутыми рогами. Бык все через рельсы к нашей картошке пробивался.

— А чего ты его не прогнал?

— Ну, хватит, — оборвал Захар. — После завтрака схожу к председателю. Понятых приведу, председатель поймет. Потрава, значит, плати.

Позавтракав, Захар пошел в колхоз. Проходя через ровное пшеничное поле, он про себя шептал речь против Андрона.

Он прошел мимо пруда к дубковой рощице. Среди деревьев виднелись белые стены построек. Захар скоро увидел председателя. В руках у того были обструганные жерди. За ним шел парень с охапкой палок и флажками. „Первый обмолот государству“ — прочитал Захар.

— Кило по семь на трудодень потянуло. Нынче урожай невиданный, кубаночка налитая уродилась, — похвастался председатель, подавая руку.

— Это хорошо, — сказал Захар, — но мне зимой и каши с тыквой не едать.

Председатель удивленно вскинул брови.

— Чего уставился? Твой скот все на бахче потоптал. Слишком пятьдесят арбузов съели, да тыквей столько.

Лицо председателя потемнело.

— Павел! — крикнул он.

На зов вышел парень в черной рубахе. В его толстых сильных пальцах позвякивала связка ключей.

— Не выяснил насчет пастуха?

— Ведет

— А какой он у вас губернии? — вспылил Захар. — Таких пастухов самих стеречь надо.

— Чего? Чего?

— Ничего. Под железный замок таких…

— Не серчай, товарищ железнодорожный. Пожелай нам успеха, — спокойно сказал председатель, — с потравой уладим. А ты, Павлуша, с обеда баб ставь на помидоры. Да скажи, чтобы к нашему приезду ужин был хороший.

— Будет, — улыбнулся парень.

— Трогай, — сказал весело председатель.

* * *

Шалаш сделан из деревянных щитов, которые ставят зимой вдоль линии.

Хорошо полежать в шалаше после обеда, погрузившись в мягкую траву, вдыхая пряный запах.

„Завтра на восемьдесят второй версте надо сменить шпалы, — думает Захар, — а рабочих нет. В колхозе уборка“.

Он долго лежал бы так, если бы не оборвал мысли крик сынишки. Захар открыл глаза:

— Дедушка, чего ты смотришь? Видишь, корова в кукурузу забралась, — слышит Захар голос Борьки.

— А тебе, постреленок, жалко? — сердито отвечает Андрон. — Скотинке подкормиться надо. Вон Зорька удойная, а хворая, ее беречь надо. Не беда, если полакомится кукурузой. Ведь коровка, поди, колхозная.

— А за что ты, дедушка, сердишься на нас?

— Так. Отец не туда стрелки переводит.

— Какие стрелки?

— Жадные, говорю, стали. Корову на привязи держите.

— И даже не очень, — сказал Борька, и в его голосе Захар слышал что-то недовольное, сердитое. — Видал, как ты в овраге после водопоя корову доил.

— Видал и я, как ты с Генькой в сад колхозный лазал. А насчет дойки тебе привиделось. Куда, Чернуха, лезешь? — крикнул пастух и пошел вслед за коровой к стаду.

Захар отвернулся от щелочки, в которую ему видна была степь, стадо, Андрон, Борька. И снова лег, растянувшись на ароматном сене.

— Ишь, борода, не любишь. Небось, разобрали в правлении, кто потраву учинил.

Если внимательно смотреть с насыпи, то внизу, на пыльной дороге, можно заметить желтоватые с черными крапинками живые комки. Это суслики. А если взглянуть с дороги на насыпь, то увидишь две фигурки. Это — Генька и Борис. Вот они остановились. Генька закладывает в рот пальцы и пронзительно свистит. Подражая старшему брату, свистит и Борька.

Суслики вздрагивают, откатываются шариками к норкам, поднимаются на задние лапки, нюхают воздух и прячутся в землю.

На переезде ребята останавливаются.

— Кто-то поехал, — уныло говорит Борька, показывая на подводу. — Попросим, может, подвезут.

— Нет, не подвезут, — серьезно замечает Генька, — лучше пойдем новой дорогой, прямо по линии, а там по тропке.

— А сколько шпал до станции? — спрашивает Борька, поглядывая на удаляющуюся подводу.

— Эх, ты, — высокомерно замечает Генька, — а еще железнодорожник. Пять километров до семафора, а в каждом километре тысяча двести шпал. Помножь-ка, сколько будет?

— Не знаю, — смущается Борька, и снова его глаза устремляются в сторону уезжающей подводы.

— А ты на пальцах посчитай, — язвительно роняет Генька.

— Нехватит, — отвечает Борька, не понимая насмешки.

— От нашей будки до этого камня двести шпал. А от кустов, что на повороте, — триста.

— А ну-ка, проверим, — уже деловито говорит Генька, и ускоряет шаг, шлепая босыми ногами по шпалам. Он вдруг присаживается на корточки и принимается осматривать стык.

— Гайки? — удивленно смотрит Генька на братишку.

— Гайки, — равнодушно повторяет Борька, не понимая, почему у брата такой сосредоточенно-серьезный взгляд. Рельс развинчен и отошел немного к концу шпалы. В шейке рельса отверстия… болтов нет.

— Пойдем, — решительно поднимается Генька. — Ну чего ты сидишь? — набрасывается он на Борьку. — Или вот что…

Генька поглядел вдоль насыпи, сунул руку в карман и вдруг улыбнулся. Спички! Работая подпаскам, он всегда брал их.

— Поезд вышел. Таскай солому. Зажгем ее, — еле выговаривал Генька, крепко сжимая в руке спичечную коробку.

— Только скорее! — и шлепнул Борьку по спине.

— Не дерись! — разозлился Борька и неохотно спустился с насыпи.

Генька птицей слетел с насыпи туда, где в копне лежала-измолоченная солома.

— А что дашь? — насторожился лукаво Борька.

— Удочку.

— Побожись.

Генька поднял по-пионерски руку.

— Врешь? — усмехнулся Борька, но, очевидно, решив, что удочку он теперь получит, принялся дергать из копны солому.

— Кидай вот сюда. Быстро!

Груда соломы росла с каждой охапкой.

— Хватит. Я пить хочу, — вдруг объявил Борька, рассеянно смотря на кучу соломы, сложенную на рельсах. Потом лег на спину, раскинув руки, и поехал с насыпи, смеясь от восторга.

Отхлебывая из родника воду, Борька увидел Андрона, стоявшего за деревом, и удивился, почему дед здесь. Андрон быстро удалился. Солома дымила. Генька сидел возле костра бледный, серьезный.

— Обожди, тебе отец покажет, — угрожающе бросил он Борьке.

— Не мне, а тебе покажет. Это из-за тебя мы опаздываем в школу.

Из-за далекого пригорка отчетливо показался длинный ряд зеленых вагонов, блеснувших на повороте оконными стеклами. Борька бросился в сторону с насыпи.

Генька приподнялся. Уже слышен гул паровоза…

Поезд мчится быстро. Генька не утерпел и побежал ему навстречу, размахивая руками. Он видит трубу черного чудовища, мчащегося на него, он различает уже медную звезду на груди паровоза, он видит, как из окошка паровозной будки высунулась голова. Раздались длинные, тревожные свистки. Взмахнув в последний раз руками, Генька прыгает вниз с насыпи, падая на колени.

…Генька очнулся. Он лежит на насыпи. Его кто-то поит водой. Усатый машинист в замасленном синем костюме держит Борьку на руках и прижимает к груди. Борька плачет, трет кулаком глаза и рвется из рук. Лицо машиниста сияет, усы шевелятся.

— Молодцы! — говорит он восторженно. — Это вот молодцы! Чьи же вы, ребята? А?

У побледневшего Геньки на голове шишка с запекшейся кровью. Через толпу пробирается девушка в очках. Осмотрев рану, она расстегивает чемодан и, вынимая вату, бинт, весело говорит:

— Пройдет, красавец. Дырочку залечим, голову завяжем — будет хорошо.

Пассажиры делились впечатлениями и передавали новость о ребятах, спасших от крушения поезд.

— Граждане пассажиры, дети сделали великое дело, — кто-то пытался произнести зажигательную речь, но его перекричали другие, оттерли, и он умолк, потерявшись в толпе.

— Опоздал… Теперь уже в школу опоздал окончательно, — решает Генька. — Теперь фамилии наши напишут на черной доске и вывесят при входе около крыльца. Я буду оправдываться. Это может случиться со всяким.

Кондукторская бригада гремела молотками, ключами, свинчивала рельсы. Пассажиры шли в голове состава. Борька заметил отца. Он то вынимал, то снова прятал в чехол сигнальный рожок и точно боялся подойти к сыну.

Но вот все приведено в порядок. Старший кондуктор дает сигнал отправления, паровоз гулко откликается и отдувается так, что с кустов летят листья и поднимается облако пыли.

Поезд огибал бугор, на который поднималось колхозное стадо. Из-за деревянных щитов вышел пастух в войлочной шляпе и, приложив ладонь к глазам, рассматривал на тендере мальчишек.

— Знаешь,

Генька насторожился, глядя на братишку, и что-то обдумывал.

— Ладно. Начальнику скажем.

Навстречу бегут красные домики станции, плывет водонапорная башня. Паровоз протяжно свистит, подъезжая к поднятому крылу семафора. Борька съежился от резкого свистка.

— А не зажилишь обещанное? — вспомнил Борька.

Генька хотел побожиться, но увидел белые зубы улыбающегося кочегара, опирающегося на лопату, покраснел и в знак согласия мотнул забинтованной головой.

Промелькнули на платформе ряды арбузов, дынь, чемоданов, сундуков, чехлов и в красной фуражке начальник-станции.

Михаил Львов

ПРОЩАНИЕ

Уже за дымом паровоза

Не видно белых рук твоих.

И только выступили слезы —

Мне горе высушило их.

Стеклянный мраморный вокзал

Уже вдали за холмом скрылся.

А я не все тебе сказал,

А я не так с тобой простился.

Не так — не так. Я был не тот.

Не так я рук твоих коснулся,

И я б назад еще вернулся,

Но поезд движется вперед.

* * *

Вершины серебристых тополей

И башни тополей пирамидальных,

Высокие акации, каштаны,

Листва дубов, развернутая вширь —

Зеленый мир без края и начала.

За белым домом сад выходит в сад,

И все пути ведут в сады густые,

И яблони раскачивает осень,

И под ноги мне яблоки бросает…

И я хожу по улицам Полтавы,

Жалея, что такая красота

Сама себя описывать не может.

Иосиф Ливертовский

АЛТАЙ

Твоим горам я путник не чужой.

М. Ю. Лермонтов.

Горит боярка бурая у впадин,

Изломанную линию небес

Нарисовали горы. Ароматен

Сосновый подымающийся лес.

И под ногой похрустывает гравий

И сыплется с огромной вышины

Туда, где речка горная играет

И перекатывает валуны.

Она, горами стиснутая, злится,

Но все равно ее приятно нам,

Рискуя, перейти по валунам,

И даже лечь на камни и напиться.

Вот лошади по горному хребту

Проходят друг за другом цепью длинной.

Еще нигде, бродя тропой долинной,

Такую не видал я красоту.

Какими удивленными глазами

Я наблюдаю вольный их размах.

Они копытом травы бьют, а сами

Рисуются на синих небесах.

И, кажется, глаза сощурить стоит,

Рукою обвести их силуэт,

И это очертание простое

На небесах оставит четкий след.

Проходят кони. Ветер неуемный

Волнует гривы. Карий глаз косит.

Гора, как будто колокол огромный,

Под конскими копытами гудит.

И высоко взбирается на камни

Тропа моя, змеиста, далека.

А впереди синеют великаны,

Похожие во всем на облака.

Александр Нестеров

ВЕЧЕРНЯЯ ЗАРЯ

В час тихого июльского заката

Смолкает шум военных лагерей.

Бойцы полка — веселые ребята —

Стоят лицом к пылающей заре.

Грустит оркестр и тьма ползет, как шорох.

Что вспомним мы, вечерняя заря:

Походов пыль, боев ли едкий порох,

Армейскою отвагою горя?

Там, впереди, на дальнем горизонте,

Еще дышал-полдневный южный зной.

День умирал, как рядовой на фронте,

С горячим сердцем, ясной головой.

В огне боев и яростных пожарищ,

В пыли дорог и выгоревших трав

День с нами шел, как верный наш товарищ,

Плечом к плечу, штыки лучей подняв.

Не помню где, быть может в час победный,

Померк горячий яркий блеск штыков.

Гори, заря, как взгляд его последний,

Прощальный взгляд товарища бойцов!

Грустил оркестр, плыл вечер упоенный,

Последний луч то вспыхивал, то гас.

День умирал спокойный, примиренный,

День умирал, как кто-нибудь из нас.

Сергей Строев

ПЛОТОВЩИКИ

Бесчисленными петлями вьется Джебаш меж гор. Всюду преграды на его пути. Если взойти на старый бом — слышно: дрожит скала под ударами реки. Дрожит, как испариной, покрывается мелкой водяною пылью, — но не сдает, прочь отталкивает реку. И поворачивает Джебаш, огибает старый бом. Врезаясь в подошву Черной сопки, вырывается, наконец, в долину, пенистый и бунтующий. А в долине — податливо ложе и нет препятствий и, стихая, с ровным гулом спешит Джебаш к Абакану.

Вдоль правого берега Абакана недолго видна голубовато-зеленая полоса джебашской воды. Потом и она постепенно растворяется и от Джебаша не остается больше следа.

День и ночь по Джебашу идет мулем лес.

Мчатся бревна, обгоняя друг друга, перед буруном плавно скользнет бревно во впадину, вздымется на вершину буруна — гладкую, с легкими бороздками между струями, и рухнет в белую пену… А вслед бурун легко бросает другой ствол вековой лиственницы, третий, четвертый.

Метрах в двухстах от устья на Джебаше наведена перемычка — лесная гавань. Здесь вяжут из бревен плоты и в плотах пойдет он по Абакану вниз, в безлесную степь, а там, может быть, сплотят громадные майки и легко понесет их могучий Енисей.

Зимой сплавной участок заносит снегом. Лишь из сугробов неожиданно покажется то желтая и промерзшая стена, то заколоченное досками окно барака.

Заносит снегом просеку, пеньки, дороги, пепелища костров — все следы человека. И снежные пихты с обрубленными ветвями и нарезами на горе стоят так же величаво, как и те, что растут высоко на горах, где не хозяйничал еще человек.

Но пришла весна и растаял снег и обнажились обрубки на месте пышных ветвей, просека и уродливые пни. Напрасно прятала тайга свои шрамы! Снова пришли люди. Снова пахнут терпко и ароматно свежие постройки. Людской гомон заглушает ворчанье Абакана. Все ночи горят костры.

Старый лоцман сидит на берегу. Лицо его, изрытое оспой, окружено небольшой кудрявой и светлой бородой. Посасывая короткую продымившуюся трубочку, он смотрит на реку. Вода нынче низкая. Горячее время! В такое время — лоцман первый хозяин на участке. Он сам вяжет плоты в углах, приказывает резко и люди работают споро и быстро.

А потом плоты пойдут. И головной плот поведет старый лоцман.

Первый перекат — Чжеланский. Качается плот и скрипит. Иные плотовщики, из новичков, с испугом

Все ближе скала и, затаив дыхание, ждут команды люди. Но отгребаться рано: слишком крутой поворот придется тогда сделать у самого переката: не осилить. Нельзя и опоздать — разобьет. И гребцы ждут, пока лоцман не крикнет:

— Навались!

И сам навалится на гребь до боли в костях. Сыпятся брызги, волны заскакивают на плот и люди, упираясь ногами в мокрые бревна, зло ругаются сквозь стиснутые зубы…

Мелькает скала. Вытирая ноги, опять ругаются — теперь уже с облегчением:

— Пронесло!

И, закурив, ждут, когда следующий перекат. Знакомые берега, деревни и люди в деревнях говорят:

— Ого! Бутаков уже повел!

А иные машут шапками и кричат вслед быстрому плоту:

— Здорово, Бутаков!

Каждую весну коварная река готовила неожиданности: она перетаскивала камни с места на место и там, где в прошлом году было стреже, — могла оказаться мель или шумные буруны. Но лоцман знал реку, знал привычки этого таежного зверя.

И уж кто-кто, а Джебашский участок всегда приводил лес в срок и без аварий.

Лоцман сидит на берегу, из-под лохматых белых бровей смотрят на реку внимательные спокойные глаза.

— А теперь — отходил, старик, на плотах! Да…

У берега поверхность реки гладка, как зеркало. Дальше рябь. На середине волны тщетно догоняют друг друга. Кажется, будто вода не течет, а то вздымается на месте холмами, то падает. И беспрестанно ворчит река.

— Ахнешь, красавец, плотики-то! А?

Всю зиму маялся старик ногами, и весной — отнялись. Старость! И то сказать, сколько раз купался в ледяной майской воде. Сколько ночей просидел на камнях, ожидая рассвета!

Теперь поможет сын с невесткой выбраться на берег и сидит он здесь, и смотрит на реку, и беседует с ней, как со старым другом.

Прибегут из гавани, спросят совета: ладно ли поставлена гребь, на сколько бревен вязать плот. И опять один. До последнего дня надеялся старик — встанет он на ноги. Но вот пришел срок, плоты пойдут не сегодня — завтра, а он сидит и сидит на берегу.

Отходил свое старик!

Высокие голенища сапог ремешками прикреплены к поясу. И его это ноги и не его: двинуть нельзя, не поддаются.

Приходит Андрей. Сын. Он широкоплеч, крепко сложен: в отца. Стеженая куртка и такие же брюки делают его еще крупнее. Бородка молодая, русая и тоже, видно, будет кудрявой — отцовской. Руки у Андрея в смоле.

— Долгой-от не пора? — спрашивает он отца.

— Успеем… Закурим-ка…

Быстро надвигаются сумерки, редкие и густые, едва серые и совсем темные. Такие сумерки бывают только в горах.

В степи, в предгорьях, до сумерек еще далеко, еще стоит то тихое время, когда солнце, пожелтев и остынув, уходит к западу и пастухи собираются гнать стадо домой. А здесь горы заслонили солнце и долина погружается в темноту. Только гранитные голые вершины отливают медью да сверкают далекие снега.

Оттуда, с гор, несет Абакан эти снега в Енисей.

Сумерки приближают далекие темные кряжи, наполняют ущелье и, кажется, река начинается где-то здесь, рядом, вытекает из под ближней горы.

А снега все дальше и дальше и переливаются синевой и золотом. Облака над ними — и розовые, и багряные, и голубые и темно-синие — словно прозрачные скалы из цветного мрамора, и сквозь них просачиваются на снега солнечные лучи.

— Хороши места наши! — говорит лоцман. — За работой-то замечать некогда было, а вот сейчас, на досуге, сижу, смотрю и не насмотрюсь! Не налюбуюсь! И река хороша! У-у! Злая!

И снова они сидят молча, отец и сын, — и над головами моментально тает дымок.

— Кто поведет? — спрашивает отец.

— Анохин, сказывают…

— Так… Анохин. В прошлом году следом за мной шел — чего проще — и разбил плот! Ты поведешь!

— Я?

— Ты! Бабу оставить боишься? А?

Андрей, женат всего с месяц. Жену взял из казачек — есть в этих местах по границе древние казачьи станицы. Катерина — единственная женщина на участке. Двигается она не торопясь и всегда ее провожают завистливые взгляды плотовщиков. А она не замечает их, не отвечает на крепкие шутки, только снисходительно улыбается, обнажая крупные зубы.

— Катерину? — говорит Андрей, — За лоцманом ей, поди-ка, больше чести жить, чем за простым плотовщиком.

— Понятно! Не за зря же ты со мной четыре сезона на головном ходил!

— Только…

— Ну?!.

— Мне никто не предлагал. Должно, не надеются. А уж сам я выскакивать не буду! Как хотят: Анохин, так Анохин!

— А начальник, тот кумекает так: раз Андрей Бутаков молчит — значит боится. А раз боится — то лучше от дела подальше!

— Ну уж…

— Вот тебе и „ну“. Я с начальником уже разговор имел. У Казачьего плеса смотри в оба: ниже там, у самого берега, должно стреже пойти. Гребь перекладывай сажен за шестьдесят от Большого камня. На пену хорошенько смотри, куда ее прибивает… Думал, сам поведу, да нет: выходит, нужно в дальнюю дорогу собираться — поболее этой! Так то! На покой, значит.

— Ну, пора, так пора! А ты смотри — у тебя дед — лоцман, отец — лоцман и тебе ремесло в руки. Не выпускай! Пошли-ка! Холодно уже.

Андрей зовет Катерину и вместе они поднимают лоцмана с земли… Старик тяжко охает…

— Тишее ты! Чортушка! — сердится Катерина на мужа.

Осторожно отнесли старика в избу на лежанку. Катерина поправила волосы на голове. Спросила Андрея:

— Ужинать будешь?

— Некогда… На головном-то плоту гребь ставить надоть. Я поведу… Моя и забота…

— Андрюша?!

— Ну?

— Ты, может, на деньги заришься, Андрюша? То не надо. Обойдемся!

— Понимаешь много! Вести некому, вот и взялся!

Андрей ушел. Долго с порога слушала Катерина возгласы, доносящиеся из гавани, стук топоров. Потом закрыла дверь. В окне погас свет.

Бессонная ночь больного старика… Слышит лоцман, как беспокойно, ворочаясь с боку на бок, засыпает, наконец, невестка. Глубокие, редкие вздохи… Пришел сын… За шнурок открыл щеколду, споткнулся в сенях, сел за стол, звякнул посудой, молоко полилось из крынки…

Потом и он лег и тотчас уснул, похрапывая.

А под стариком словно бы качается лежанка, плещется вокруг вода, тонет кто-то! Уж не Андрей ли? Андрюша! Держись правее Большого камня… Не утонет… Здоров, мужик… Зряшный страх! Самому бы дотянуть вот, пока сын вернется… Доктор приедет, надо спросить: хватит ли еще недели на две? Жаль отпускать от себя Андрея в такое время! Жаль!

Ярким утром развели перемычку. Джебаш подхватил плоты и плавно вынес их в Абакан. Люди стояли у гребей лицом к лицу, в два ряда. Река веяла холодом, но поддевки они сбросили: близко перекат, будет жарко.

— Счастливо! — кричат с берега.

— Ворочайтесь поскорее!

— Не подкачайте!

Идут первые плоты. Самый торжественный день на сплавном участке.

— У Казачьего плеса не зевай! — кричит старый лоцман, сложив трубкой руки.

Андрей стоит первый у греби, цепко держит ее обеими руками.

— Возьмем, ребята! — говорит он. — Гребь перекладывают, и, вздохнув, Андрей кричит:

— Знаю!

— Да, сплавитесь — гулять здорово не вздумайте внизу! — кричит отец.

Плот поворачивает и вот уже подхватил его Абакан и понес быстро-быстро.

Катерина, держась одной рукой за ветвь пихты, машет другой и, нависнув всем телом над рекою, кричит певучим, сильным голосом:

— Счастливо! Счастливо!

Плоты скрываются за поворотом. Вот только три еще видно, вот два, а вот и последний качнулся на волне и нет его.

Катерина подходит к лоцману.

— Папаша!

— Ась? — встрепенулся старик.

— Андрюша-то скоро ли обернется?

— Через недельки две дома будет. — Они долго молчат. Лоцман закуривает.

— Боишься за мужика-то?! — усмехается он. — А?

— А вы или не боитесь за сына, папаша!

Лоцман пускает колечко дыма и ждет, когда оно растает.

— Сказано: будет через две недели дома!

Владислав Занадворов

ХАТАНЗЕЙ. ДВИЖЕНЬЕ

ХАТАНЗЕЙ

Сколько лет бы я еще ни прожил,

Средь моих отзывчивых друзей

Мне один охотник всех дороже

С именем нерусским — Хатанзей.

Не забыть мне легкую походку.

Слов скупых простую прямоту,

И его испытанную лодку

Со следами камня на борту.

То не он ли мчался по порогам

Сквозь огонь и дым пороховой,

Чтоб коней седлали на отрогах

Партизаны полночью глухой?

Горы за четыре километра

Четко проступали через тьму,

От любви, иль, может быть, от ветра

Сосны в пояс кланялись ему.

Если он за темными гольцами

Подносил к губам призывный рог,

Шли к нему олени с бубенцами,

Пестуны вставали у берлог.

Обожженный порохом и дымом,

Опаленный солнцем и пургой,

Девушкам казался молодым он,

Был невестам — самый дорогой.

Сколько раз мы ночью на привале

Коротали время до утра,

Сколько раз друг друга согревали

Дружбой у потухшего костра.

На хребты, в глубокие долины,

Вел меня мой верный проводник,

Чтобы я в сокрытые глубины

С мужеством разведчика проник.

Предо мной вставали, как живые,

Все пути тайги немолодой,

Даже валуны сторожевые

Молча расступались предо мной.

И ко мне черемухи тянули

Ветви, тяжелевшие в цвету,

Птичьи стаи в сумраке тонули,

Песням обучали налету.

И тогда в движеньи, в звуках, в красках.

Предо мною жизнь лесов прошла,

Спящею красавицей из сказки

Мертвая природа ожила.

Стало все понятно и подвластно —

Смерть озер и зарожденье рек…

Оживает в памяти прекрасной

Тот обыкновенный человек.

Те года кострами отпылали,

Но следов — золой не замести.

И друзья другие протоптали

Зимники по нашему пути.

Там тайга дымится, будто кратер,

Если взглянешь — видно свысока: —

Словно мамонт, — мощный экскаватор

Движется по залежи песка.

Потому-то, сколько б я ни прожил,

Средь моих бесчисленных друзей

Мне простой охотник всех дороже

С именем нерусским — Хатанзей.

ДВИЖЕНЬЕ

Когда предел наметит старость

Моим полуденным годам,

Все, что несделанным осталось,

Я в руки сыну передам.

Дарует замыслам он крылья,

Ко мне являвшимся в ночи,

К замкам, которых не открыл я,

В огне он выкует ключи.

Но как-нибудь в дороге дальней

Он сердцем дрогнувшим поймет,

Зачем стоял у наковальни

Я дни и ночи напролет.

Оценит с нежностью сыновьей

Мои дела и потому

Узнает он, какой любовью

Пылал я к сыну своему.

Взглянув на небо голубое,

Он молча вспомнит об отце,

Как вспоминают перед боем

О честно бившемся бойце.

Он все пути пройдет со славой,

Полдневной радостью богат.

Какою песней величавой

Он встретит собственный закат?

Но, как извечно все в движеньи

И как ложится пласт на пласт, —

Дела свои для завершенья

Он в руки сыну передаст.

И тот веселым исполином

Пройдет по следу моему,

В своем полете соколином,

Взлетая к солнцу самому.

И пусть — ни шороха, ни звука —

В земле не слышно ничего,

Но я услышу в сердце внука

Удары сердца моего.

Лев Черноморцев

ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ

«Моя Сибирь, соболья да оленья…»

Моя Сибирь, соболья да оленья,

Я греюсь вновь перед твоим костром!

Сижу в избе

И мнится: гости в сени

Войдут, от снега отряхнув колени,

Бусинками покрытым рукавом.

Я снова здесь.

И хочется потрогать,

Как, помнишь, в детстве,

Прячась от отца,

Пушистый мех, и заостренный коготь

Мохнатого хозяина берлоги

Иль черного полярного песца…

Собачий лай я слышу…

Смолевое

Дыханье шлют мне горы и леса…

Моей ты стала песней и судьбою,

И вызвездила ярко надо мною

Высокие, родные небеса!

«С протяжной песнею полозьев…»

С протяжной песнею полозьев,

В кошевке, убранной ковром,

С открытым, милым на морозе.

Румяным девичьим лицом,

С колокольцами под дугою

Зима несется по стране.

И вот — сибирскою дохою

Она легла на плечи мне.

Мерцает мех дохи пушистой.

И я зиме, как гостье, рад.

Пусть в печках, рассыпая

Поленья весело трещат!

Пусть на меня простором, снегом

И смолью веет из лесов,

Где дым далекого ночлега

Вдыхает жадно зверолов,

Там, в первый раз, в родных Саянах,

Я наши зимы полюбил…

Глоток морозного тумана,

Как будто радостью нежданной,

Дыханье мне перехватил.

Сергей Шемонаев

НАСТЕНЬКА

1

Над Иртышом, над широкой притихшей рекой играла чайка. От города шел буксир и серый, едва различимый дымок легко струился над палубой.

Рядом, через реку, висел горбатый железнодорожный мост. По мосту только что прошел поезд и, резко вскрикнув, умчался на станцию. От широких каменных быков на воду упали тени. С реки потянуло прохладой и город, казалось, отодвинулся дальше.

На шатких прибрежных мостках толпился народ. Ждали буксир.

Лодочник, в теплой ватной кацавейке с продранными локтями, в сдвинутом на глаза картузе, стоял в лодке и, поминутно оглядываясь на выраставший буксир, зазывал пассажиров.

— А ну, скорей! Молодка! Синий платок! Чего ждешь? Уеду!

Настенька улыбнулась.

На этом широком фоне неба, реки, города маленький лодочник с его угрозой — „уехать“ показался смешным.

Она никуда не собиралась. Жила здесь, в городке, на левобережьи и просто завернула с работы к реке, взволнованная неожиданным для нее известием.

И всегда, хотелось ли плакать, смеяться, подумать, ее тянуло к реке. Широкая, синяя-синяя река! Течет она, ласковая, свободная, омывает встречные острова, стелет белые, сыпучие пески, играет с ветром, солнцем, месяцем. Посмотришь и легче станет. Сама маленькая и горе твое маленькое, а радость становится глубже и чище. Вот она какая река!

…В пять часов в мастерской закончили работу. Семен еще до пяти ушел курить, бросив на верстаке инструмент и не связав переплет почти законченной рамы.

Настенька знала — Семен больше не вернется. Она связала раму, подобрала инструмент, выбрала из-под верстака стружки и собралась домой.

Настеньку окликнули.

— К начальнику валяй, зовет…

Старый рабочий Сидор Прохоров — начальник цеха — сидел в своей тесной конторке и „подколачивал“ на счетах дневной итог. При виде Настеньки он широко заулыбался, присасывая корешки обломанных зубов.

— Ну, свет-Анастасьюшка! Отхватила ты номерок. Поди-ко сердце — ровно птица в силках?.. Хе-хе!

Настенька ничего не понимала.

Старик снова засмеялся и, стянув очки на кончик носа, хитро выглянул поверх очков.

— Не знаешь? Новость. — И, вытянув шею, шопотом досказал: — Начальство наше за ударную работу посылает тебя на целую неделю… в ночной санаторий.

Настенька не поверила.

— Может, Семена, — сказала она спокойным голосом, — мужа моего. Он мастер, а я в помощниках…

Старик засмеялся.

— Эх, Анастасьюшка! Теперь для вашего брата семафор поднят. Хе-хе-хе! Так-то. Ну, иди давай, иди. Передай Семену всю домашность, а сама на новую квартиру. Валяй, Анастасьюшка, не задерживайся.

Настенька вышла из мастерской. Солнце ослепило ее. Она крепко зажмурилась и прислонилась к косяку двери.

2

Семена все еще не было. Настенька прошла к своей кровати, скинула платок и села.

На полу возились ребятишки слесаря Петра Храмова. Сам он прилег на кровать, прикрыв глаза рукой.

Настенька осмотрелась вокруг. Как у них грязно и душно. Живут две семьи, а не соберутся комнату побелить. Эх, мы! Обождите, вернусь из санатория, всех встряхну.

Ей хотелось сейчас же встряхнуть и Петра Храмова и ребятишек, рассказать им о своей радости и гордости.

— Нет, лучше дождусь Семена, — решила Настенька, — ему первому. Семен пришел навеселе и привел с собой незнакомого Настеньке человека. Человек был корявый, с мордочкой острой, как у суслика. Под мышкой держал грязный потрепанный портфель.

— Настя! А, ну, дай человеку присесть. Петруха! Спишь или мух ловишь?

— Уморился я, Семен.

— Уморился! Ну, лежи, лежи. Все равно не подам. Га-га-га!

Семен вытащил из кармана бутылку горькой и ловким ударом ладони вышиб пробку.

Настенька потускнела. Подтащив табурет для гостя, она опустилась на кровать. Ей стало обидно за свою невысказанную радость. Ей стало душно. Она накинула платок, позвала Семена и выбежала на крыльцо.

— Семен! — сухо сказала Настенька. — Я ухожу в ночной санаторий. Премировали. Управляйся сам.

Повернулась и пошла.

Семен помрачнел и злыми глазами проводил ее за ворота.

— Ночной санаторий! Ха! Мастера, язви их в душу! Из-под носа жен уводят на ночь и не подкопаешься. Иди! Иди!

И сжал кулаки.

3

За зеленой изгородью тополей, дикой яблони и малинника стоял каменный домик, выкинув за ворота красный флажок. Здесь же на воротах была прибита табличка: „Санаторий строительного участка“.

Настеньку осмотрел врач и пропустил в душевую комнату. Она долго стояла под ласковым освежающим душем. Ей стало очень легко. Забылась обида, причиненная Семеном. Радость вернулась к ней с прежней силой.

Одетая в чистое белье, синий халат и туфли, она вошла в зал. За столиками, на мягких диванах сидели в таких же синих халатах свои люди — плотники, штукатуры, столяры. В качалке сидел бетонщик дедушка Морозов. Сегодня он промыл и расчесал широкую свою бороду. Он не умел читать, но все же держал на коленях газету и по-стариковски важничал.

На столе, покрытом скатертью, под широкими листьями филодендра хохотал патефон. Ему шумно вторила молодежь.

Всюду лежали книги, газеты, шашки, шахматы. Стояли кушетки, высокие цветы, всюду расстелены коврики. Настенька несмело прошагала к женщинам и присела на стул.

Вскоре их позвали к столу.

Она робела за столом. Но в груди словно что-то пело и ликовало. Вечером она сидела в мягком кресле и слушала патефон.

Прощай радость, жизнь моя,

Ты уедешь от меня.

Время нам с тобой расстаться,

Тебя мне больше не видать.

Те-емна но-оченька,

Эх! А не спи-ится мне.

Да, ночь была темная, а ей не спалось. Ей хотелось перебрать по дням всю свою жизнь и разгадать — чем она заслужила эту честь.

…Отец плотничал. Жили в землянке. Стены всегда мокли и везде ползали черные жуки. Мать много плакала, тайно выпрашивала у соседей куски и кормила детишек. А сама сохла. Так и выросла Настенька.

За Семена вышла по любви. Был он ласковый и веселый, обучал ее столярному ремеслу. Шесть лет прожили вместе.

— Шесть лет! — прошептала Настенька и закусила губу.

Все было: и хорошее и плохое. Двух детей родила и обоих похоронила. Старшей пятый годок шел. Большая, ласковая, хорошая…

Вот тогда и стал Семен выпивать. Пьяный жаловался: „Проклят я, не судьба мне детей иметь“… Иногда бил Настеньку. И пошло — поехало. Спутался с пьяной компанией. Понравилось. Стал прогуливать, пропивать свой заработок. Как плакала Настенька! Знает о том темная

Потом горячо взялась за работу. Раньше уходила в мастерскую, задерживалась вечерами, не допускала переделок. Успокоилась, силы вернулись, на щеках проступил румянец.

В цеху росло стахановское движение. Но Семен был в стороне:

— С меня хватит, — говорил он. — Я не двужильный…

На одном из собраний в цеху Настенька поднялась и сказала:

— Вызываю на соревнование мужа своего Семена…

— Правильно!

— Ай да Настя!

Вся мастерская хлопала ей в ладоши. А Настенька только думала: — „Может, это усовестит Семена, — исправится, не будет прогуливать“. Семен обозлился, но вскоре присмирел. Настенька стала больше выгонять переплетов, чем Семен, еще помогала ему. Она работала насовесть и вот — труд ее оценили…

Кругом стояла тишина. Только в окно стучали ветви яблони и на ближайшей станции изредка вскрикивали паровозы. Было темно, хоть выколи глаз.

…а не спится…

Настенька счастливо улыбнулась. Она повернулась на бок и плотно сомкнула веки.

4

Утром она пришла к верстаку, Семена не было.

— Настя пришла!

Отовсюду к ее верстаку заспешили столяры.

— Ого! Сразу разнесло.

— Ну, как?

— Харчи, небось, больничные?

Ее обступили тесным кольцом. Настенька не успевала пожимать руки и отвечать на вопросы.

— Нет, нет! — протискивался беззубый старичок Панфил. — Ты скажи, как там насчет аппетиту… ик! — и он щелкнул себя под горло.

Его ухватили за рукава.

— Иди ты! Хо-хо-хо. Тебе бы только для аппетиту.

— Нет, все-таки, — обиделся Панфил, — хучь бы рюмашечку.

Семен пришел молчаливый и таким простоял весь день.

Так прошла неделя. Робость у Настеньки исчезла. Она играла на площадке в большой мяч, пробовала вместе с другими петь, много смеялась. А в день отдыха ездила со всеми на машине в лес по грибы.

Щеки ее порозовели, в темных глазах ее появилась теплота и ласка.

В последний день пригласили фотографа.

Он выбрал место под ветвями яблони и кустов малинника.

Для дедушки Морозова притащили качалку. Дедушка осторожно пронес свою широкую расчесанную бороду и плотно уселся.

Фотограф сунул ему гитару.

— Не играл! — испугался дедушка.

— Заиграешь!

Все хохотали до боли, а дедушка покорно сложил свои большие руки на гитару и гордо откинул голову. Еще не успели просмеяться, фотограф сказал:

— Спасибо!

Таких — веселых — и снял.

5

Последние два дня Семен был разговорчив, даже шутил.

— Теперь моя Настя всех за пояс заткнет.

— А вы думали, — смеялась Настенька. — Теперь у меня силы много.

Примирение с мужем умножило ее радость.

Впервые, после шести дней, они вместе пошли домой.

— Настя! — сказал Семен. — Собирайся в отъезд.

— Куда?

— На промысла.

— Врешь! — закричала Настенька.

— Не вру. Хочешь, покажу документы. Вот они. Завтра заберем паспорта и только нас видели.

Настенька задохнулась.

— С кем сговорился?

— Это уж мое дело. Тайна. Помнишь того, корявого? У него и завербовался. Оба. Да ты чего глаза то уставила? Он дает подъемные, проездные, полтыщи на нос, понимать надо, дура!

— Никуда не поедешь. Слышишь! — прошептала Настенька и побежала вперед.

6

В этот день она не вышла на работу. Неудержимо рвалось все, что устоялось за долгие годы совместной жизни.

Она сидела на кровати с полными слез глазами и твердила только одно:

— Что ты делаешь? Что ты делаешь?

Семен собирался. Потом ушел за паспортом. А Настенька все сидела на кровати.

Шесть лет пробежали перед ее глазами. Худо ли, хорошо ли, а все вместе, рука об руку. И вдруг — одна-одинешенька. А спросить из-за чего. Муж едет, а мне куда? Эх, Настя, Настя!

— Тяжело мне, — сказала вслух Настенька, хотя в комнате не было никого.

Она поднялась с кровати, отыскала старый мешок и начала укладывать вещи.

Семен пришел веселый.

— Иди за паспортом. Говорят, самой надо. Мой-то — вот, даже не препятствуют. Ух, и заживем мы, Настька!

— Сема, давай никуда не поедем, — вкрадчиво заговорила Настенька. — Тут наши руки тоже нужны. Больше нужны! Ты посмотри, сколько работы, — она обхватила его шею руками и, ласково прижимаясь, заглянула ему в глаза. — Не езди, Сема.

— Дура. Ну, дура баба! Как к тебе с ночевкой то подъехали, а! Подкупили мою бабу.

У Настеньки резко дрогнули губы. Она толкнула от себя Семена, схватила с кровати мешок и бросила к его ногам.

— На! Все тебе собрала. Езжай…

И строгая, с побелевшими губами, вышла.

…Вечером ушел поезд и унес Семена.

7

Настеньке не спалось. Она тайно, уткнув в подушку лицо, выплакалась и ей стало легче. Но всю долгую ночь проворочалась с боку на бок. Лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок.

Прощай, радость, жизнь моя…

Эх, радость! Шесть лет ушли на ветер, лучшее время. И сама прогульщицей стала.

Ее мучила совесть. Оценили ее труд, возвеличили, послали в санаторий, а вернулась оттуда:

— Где Настя?

— Нет сегодня Насти.

Стоит верстак. Осиротел.

И Сидор Прохоров качает головой и молча проходит мимо.

Осиротел настин верстак. И молчат товарищи и каждый думает:

— Ударница. Только бы премию урвать.

И больно Настеньке от этой мысли.

Уволят ее за прогул и поставят к ее верстаку, может, другую Настеньку, лучше ее.

А так хотелось работать сейчас!

Настенька едва не вскрикнула от тоски и боли.

8

Утром Настенька пошла за расчетом и рассказала все.

— Знаю, все знаю, — заулыбался Сидор Прохоров. — Эх, Анастасьюшка! Всяко в жизни бывает. Ну, спасибо тебе, не бросила свой верстак. Спасибо от рабочего класса.

И крепко пожал ей руку.

— Станешь ты теперь за его верстак и будешь работать само-сто-я-тельно. Вот как!

Вечером Настенька не пошла домой. Она завернула к Иртышу.

И опять река была тиха и спокойна. Играли чайки. На берегу толпились казахи, ожидая паром.

Неуклюжие верблюды отдыхали в упряжке, подвернув пол себя ноги. Безразлично посматривая вокруг, они жевали жвачку, вздрагивая толстыми губами.

Приплыл лодочник, тот же, в теплой кацавейке с продранными локтями, и опять загорланил, угрожая немедленно отплыть.

За рекой распластался город. Высокие трубы теплым дымом дымили в небо. В широких окнах корпусов багрово горели стекла, отражая жар июльского солнца.

Настенька глубоко и облегченно вздохнула. Ей вспомнилось отеческое заботливое лицо Сидора Прохорова, промелькнули в памяти товарищи по работе, участливые, готовые помочь. Она прикрыла глаза и радостно, взволнованно прошептала:

— Не одна я, нет, не одна.

Сергей Федотов

ТОВАРИЩ ЮЗЕФ

(Отрывки из поэмы)

1. ГЛУХОМАНЬ.

Губерния Вятская

какой нибудь

куцой

Заморской губернии —

не подстать.

Накрой

губернией Вятской

Турцию —

И Турции

из-под нее

не видать,

Лесная,

суглинистая

да болотная, —

Не обойдешь ее,

не облетишь.

Над нею,

Извечно,

висит дремотная,

Вся в табунах комариных,

тишь…

В тучах неба синего —

выбоины,

В трущобах —

тень,

бурелома старье.

Плещутся в реках

пудовые рыбины,

В чащах

пушистое

рыщет зверье.

Мха,

облаков и лесов

ровесницы,

Текут

дремотные,

как Вятка сама,

Вотяцкие да черемисские крестницы —

Чепца,

Быстрица,

Килмезь,

Молома.

Шурша вершинами в небесах,

Стоят

на болотах и на болотцах

Леса дремучие.

В тех лесах

Сыро и сумрачно,

как в колодцах.

Осенью ранней,

во много раз реже

Гроз,

накатившихся на горизонт,

Ветер

стеклянным ножом разрежет

Тонкий и злой

комариный звон…

Тогда,

причитаньями человечьими

Тишь и дремоту вокруг искромсав,

Всю ночь бушуют,

сходясь на вече,

Вятские и костромские леса.

Тогда оживают мрак и безлюдица

Шурша,

причитая,

качаясь,

шепча…

И поневоле прохожему чудится

Нежить

у темных стволов кедрача.

То вдруг дите его кличет на помощь,

То в темноте,

голубым угольком

Папоротник зацветает в полночь

Трепетным

и неземным огоньком,

А то,

раздвигая клейкий орешник,

С копыт до рогов освещенный луной,

О корягу

выходит чесаться леший

Войлочной и шелудивой спиной.

А там,

у далекой, заречной балки,

До исступленья,

до визга,

до слез.

Кого-то смертно щекочут русалки,

Запутав зеленой тиной волос.

Болотищ Зюздинских

сторонясь,

Деревни сгрудились к вольной Каме,

Вцепившись судорожно в грязь

Плетней суставчатыми руками.

Избы от нечисти —

на засовах,

Старухи слушают в дымке сна

Запечный

тонкий

зевок домового

Или смурный наговор колдуна.

Шамчат старухи,

кряхтят и молятся,

Глядят на божницу,

морща лицо,

Где врезалось

в мутный глаз богородицы

Лампадки медное копьецо.

2. СТРОПТИВЫЙ ССЫЛЬНЫЙ

Слепленный рыхло из мяса и сала,

Чуть ли

не личный друг императора,

Вятка!..

Да разве ж Вятка мечтала

Такого

когда-нибудь

иметь губернатора.

Друзьям и недругам

на зло и на зависть,

Так он трудится

и так живет,

Что ордена,

на груди

не умещаясь,

На более просторный ползут живот,

И губернаторша белая,

ладой лада,

В меру всего

и ничего излишнего,

Цветущая,

среди цветущего сада

Варенье свежее

варит из вишни.

А тут вот изволь,

рад ты,

не рад,

Мрачно сопя

и зевая неистово,

Слушать пространный,

скучный доклад

Томного,

малоподвижного пристава.

Смотря на тяжесть дремотных плит,

Слушает губернатор

еле-еле.

Но вот исправник говорит

Всего лишь два слова:

„Дзержинский

Феликс…“

И тут, подымая тревожный звон

По топям дремоты

свистом металла,

То имя

молнией

Сиятельный сон

В клочья мелкие

располосовало.

Дзержинский,

прослывший злым заговорщиком,

Прибывший сюда государственным ссыльный,

Тот,

что работает ныне набойщиком

На махорочной фабрике

Ильи Лощилина…

А пристав жужжит: —

На престольном празднике,

Надзиратель слышал и все урядники, —

Дзержинский с Яншиным,

после вечерни,

Вели разговор среди нолинской черни

Насчет государственного порядка.

Что кровь из рабочих пьют толстосумы,

Что

с Питером рядом

встанет Вятка

На баррикадах Русской коммуны.

Вот оно!..

Как его не душили,

А все же,

с невидимой колокольни,

Набатом ударил

по вятской глуши

Двадцатилетний

строптивый крамольник.

И губернатор обмерил зал,

Изъяв из кресла гузно господское… —

„Упрячьте…

Куда Макар телят не гонял…

Хотя бы…

Э-э-э…

в Кайгородское.“

И пристав

клонится робкой овцой,

Целясь в „вашество“

маковкой голой,

Свое рассматривая лицо

В дуб назеркаленный пола.

3. КАЙ

Кайца узнаешь —

услышь его выговор лишь.

Село небольшое.

Губернии край.

К-а-й-г-о-р-о-д-с-к-о-е —

скоро ли выговоришь?

Село называется попросту:

Кай.

Оно,

С огородами и садами,

С церковкой,

увязшей в грачиной возне,

Сутулясь, сбежало к неприбранной Каме,

Дивясь ее шири

и голубизне.

Мигало оконцами подслеповатыми,

Шуршало соломой покатых крыш,

Оранжевыми

вымытое закатами,

Зимой и летом одетое в тишь.

С краю села,

за двумя ветряками,

Где над рекой —

из жердей помост,

Вкривь и вкось наклонясь крестами,

Раскинулся древний,

кайский погост.

Здесь,

под горластыми колоколами…

Да под березовыми куполами,

Смешав

поколений

желтые кости,

Кайцы спали на мирном погосте.

Спали без снов

подневольные люди

Разных призваний,

судеб

и слав,

Спали,

свалив бородищи на груди

И пятаки

в глазницах зажав.

А вечерами здесь

плавал покой,

Над сном,

над могилами,

над гробами,

Медвянилась кашка,

желтел зверобой,

Пахло сыростью,

мятой,

грибами.

В зеленую лапищу лопуха

Роса кидала жемчужные блестки,

Тысячелистник зло полыхал,

Шуршали сухие кукушкины слезки

Над гроздьями зрелыми бузины,

Словно

чем-то

обиженный кайцами,

Угодник

грозился

с церковной стены

Похожим на свечку

коричневым пальцем.

Здесь,

в кладбищенской затхлой тени,

Среди густой толчеи могильной,

Стихи писал

и латал штаны

Остроскулый

насмешливый ссыльный.

Сидел, сутулясь,

средь

спелых трав,

Посконный пиджак

на плечах

в накидку

И, по-турецки

ноги поджав,

Вдевал в иголку суровую нитку.

Безлюдный погост,

заросший травой,

Зубчатой крапивой,

ольхой,

лопухами

Шумел и свистел над его головой

Вокруг него,

под его ногами.

Воля!..

Руки друзей,

Тротуаров плиты…

Запас сухарей заранее высушен,

Махорка накоплена,

деньги зашиты…

Теперь — непогодку бы,

ночь потемней,

Лодку —

на дикую,

камскую воду

И через пару десятков дней

Глотками жадными пить свободу…

Чувствам и мыслям

опять

полный ход дан,

Пусть новые тюрьмы и ссылки —

не страшно.

Паспорт вынут, согрет и… отдан

Политическому Прохору Каншину.

Когда Матюков —

уголовный ссыльный —

Напал на Каншина, пьяный, лохматый,

Каншин

с размаху,

быстро и сильно

Ударил бандита железной лопатой.

Кончилось следствие,

близился суд,

Каншин желтел,

не отвечал,

не спрашивал,

В лучшем случае его пошлют

На вечной каторге

цепи донашивать.

И были Каншину,

еще до зари,

На камском,

глухом и песчаном затоне,

Поданы паспорт,

табак,

сухари,

Деньги и дружеские ладони.

Товарищ ушел…

Кровянеет закат,

Плывут облака,

суховеем гонимы —

Кажется Феликсу —

то с баррикад

Сползают сизые клочья дыма.

Слышится Феликсу — за тысячи верст

Как, надвигаясь на сумрак могильный,

Гремит

тосковавший по песне

народ

Рабочих кварталов Варшавы и Вильны…

Пришита пуговица…

Синий чертог

Усеяли звезды,

лунные дочери.

День,

почта,

новая пара сапог

Придут —

и тогда

его очередь.

Давид Рахманов

ПОГРАНИЧНЫЕ НОВЕЛЛЫ

ЦВЕТЫ

Политрук Бабкин возвращался из отпуска. Цвел солнечный июльский день. От легкого дуновения ветра мерно кланялся ласковый ковыль. Звенели в траве кузнечики. Пел задушевную песенку, поднявшись в лазурную высь, жаворонок. Пел и политрук. Веселая песенка сопровождалась смехом.

Да и как не смеяться политруку. Он везет жене подарок.

— Туфли. А как же дочь? Ведь у политрука есть шестилетняя дочурка Лиана.

Песенка вдруг обрывается и политрук, хмуря лоб, говорит:

— Она меня поймет, моя умница.

— Вы о ком это? — спрашивает возница-колхозник.

— Доченька, говорю, умницей растет. Скоро учить отдам… Да вот, скажи на милость, забыл купить ей подарок… Чего же я наделал, чудак этакий. Хоть возвращайся теперь на станцию да покупай.

Возница сочувственно кивнул головой.

— Подождите. Остановите лошадь, — говорит политрук.

Останавливаются. Политрук соскакивает с дрожек и, насвистывая, собирает цветы. Потом цветы аккуратно связывает в букет и говорит:

— Ну, вот и хорошо… А буду еще в городе, тогда уж искуплю свою вину — куплю и ей подарок.

* * *

В два часа приехали на заставу. Политрук быстро соскочил с дрожек и восторженно забежал на крыльцо с красивым букетом в руках.

Положив в прихожей фуражку, политрук распахнул в комнату дверь…

Букет выпал из его рук.

На длинном столе, покрытом черной материей, в гробу лежала его дочь Лиана.

— Девочка моя… Доченька… Что с ней?

— Вчера… налет… при обстреле убили… — зарыдала жена.

КАРТИНА ХУДОЖНИКА ПЕТРЕНКО

В гримировочной, где работал художник нашей части Петренко, горел яркий электрический свет. За окном лежала июльская ночь. Как хороши июльские ночи на Дальнем Востоке! Они достигают такой глубины, что смотришь в вышину и видишь только светляки звезд и далекий млечный путь.

Дыхание прохлады, топот горных рек, кипящих по отрогам, звон родниковых капель да несмелое дыхание ветерка наполняют эту мгновенную глубину июльской ночи. Но чаще всего ночь тиха! Без шороха и звука, пуха легче опустится она по ветвям разнородных деревьев, прикроет сутулые сопки, пади, дышащие испариной, приласкается к рыжеватой поверхности Амура, Зеи, Уссури… Тишина. Обманчивая тишина пограничной ночи!

Петренко знает, что и в такие, июльские, ночи лежащая на границе тишина прикрывает террористов, шпионов и диверсантов.

* * *

В гримировочной горит яркий электрический свет. Двенадцатый день кряду Петренко работал над большим художественным полотном: „Ночь на дальневосточной границе“.

Он нервничал, курил. Временами расхаживал по комнате, насвистывал. Не ладилось.

Хлопнула дверь и в комнату вошел комиссар части Платонов.

— Все еще не спите?

— Не сплю, товарищ комиссар…

— Как с книгой почета? Портреты закончили?

Петренко обмакнул кисть в зелень. Зачем это? Почему рассеян художник?! Это озадачило комиссара.

— А знаете, — сказал комиссар, — внимательно осматривая картину. — Я думаю, что вранье у вас на переднем плане…

Петренко обернулся, подошел к комиссару и, постояв с минуту рядом с ним, молча покачал головой.

— Я бы даже больше сказал, — продолжал комиссар, — в ночи вашей не хватает таинственности и… еще чего-то.

Комиссар вышел. Петренко подошел к окну, распахнул его.

Запах тополя и ночная прохлада наполнили комнату. Стройная высокая фигура комиссара удалялась в самую глубину ночи, постепенно окутываясь бесцветной темнотой. Комиссар шел проверять посты!

* * *

Когда картина была закончена, Петренко принес, ее комиссару для просмотра.

— Я ваше приказание выполнил, товарищ комиссар… Передний план картины выправлен… — четко отрапортовал он.

Когда полотно было развернуто, к удивлению присутствующих в кабинете командиров, в одном из бойцов, охраняющих: посты, они узнали комиссара.

ОБЫКНОВЕННЫЙ СЛУЧАЙ

Она скакала полным галопом на краю обрыва и, оборачиваясь, отстреливалась. Газовый шарф развевался на ветру. Под ней была вороная тонконогая лошадь. Сбоку болталась граната. И вдруг! Вороная лошадь упала. Бандиты, выстрелами преследовавшие всадницу, попали лошади в сердце.

Медлить опасно! Всадница залегла за труп своей подруги и приготовилась к встрече. Сдвинув хомутик прицела на постоянный, она ждала появления из-за поворота скачущих за ней бандитов.

Пять бандитов, преследовавших всадницу, пошли на хитрость. Сбив под ней лошадь, они решили захватить женщину живьем. Не доехав до поворота, они спешились и начали ее окружать.

Из трех зарядов, которые у нее сохранились в магазинной коробке, она уложила только двоих, допустив промах. Три оставшихся бандита стремглав бросились на нее. Тогда всадница, схватив винтовку, пустилась бежать с такой силой, что газовый шарф, раздуваемый ветром, начал издавать свист. Бандиты не отставали. Первый был уже метрах в 15-ти от нее в то время, когда она остановилась, и, выхватив гранату, яростно метнула ее под ноги бандиту.

Раздался взрыв, взметнув облако дыма. Бандит упал.

Упала и она, почувствовав жгучую боль в руке. Желтые круги поплыли перед ее глазами.

Потом наступила тьма. Женщина напрягала все силы, чтобы поднять тяжелые веки…

В комнате, где она находилась, было тихо. Горел яркий электрический свет. Около ее изголовья стоял человек в белом: халате и ласково уговаривал ее:

— Опомнитесь, голубка… Вы сильная… Рана

Он прикоснулся к руке женщины, сделал легкий укол чем-то острым.

Женщина встрепенулась.

— Кризис миновал… Теперь будет легче… — сказал врач, опускаясь в кресло.

Женщина посмотрела на него бездонными голубыми глазами.

— Теперь будешь поправляться, голубушка…

— Я?! — переспросила раненая.

— Да, да… Лежите, лежите, вам вставать еще рано.

* * *

А случилось это так. На заставу N в темную ночь октября напали бандиты. Начальник заставы находился в отлучке. Оставшийся за него помкомвзвода сразу же был убит. Тогда жена начальника заставы К… Фаина приняла на себя командование, но скоро была ранена и она. Командование перешло к заставскому повару Антону Белову. Бандиты были отброшены, а Фаина доставлена в пограничный госпиталь.

ВЛАГА

Носились слухи, что Влага не ходит на препятствия. Это почти не вызывало сомнения. Она была необыкновенно маленького роста, вислоухая, с длинной, как у верблюда, шерстью, и, казалось, всеми ногами осела на щиколотки. В отличие от других пограничных лошадей, она спала стоя, пила с коленей, и почти не ела сена. За жадную любовь к соли Влага получила новую кличку „Пьяница“… Так называть кобылицу запрещали, но это не мешало общей неприязни к ней красноармейцев.

Не любили Влагу и командиры. Только лейтенант Зябликов, прославленный в отряде знаток лошадей и лучший командир по обучению и набору консостава, по-особому относился к этой неказистой кобылице.

В тот вечер, когда бойцы учебного пункта должны были получать бирки прикрепленных к ним лошадей, лейтенант Зябликов сидел в ленуголке, играл с красноармейцем Барсуковым в шахматы. К ним подошел Николай Бут. Лейтенант пристальным взглядом смерил его с головы до ног, совершенно серьезно сказал:

— Ну, что? На отлично… Теперь получишь вот Влагу…

— Та мне абы коняка, — ответил украинец Бут.

— Я тоже думаю, — подхватил лейтенант, и сделал конем шах.

* * *

На следующей поверке лейтенант приказал Буту выйти из строя и объявил:

— За отличное выполнение сегодняшнего задания по стрельбе красноармейцу товарищу Бут от лица службы выношу благодарность и премирую туалетным прибором. Кроме того, командир эскадрона прикрепляет к нему лучшую лошадь эскадрона, кобылицу Влагу.

…Строй грохнул, вызвав возмущение командиров.

* * *

Кончался второй месяц учебы.

Верховая езда, которой кавалеристы овладели в совершенстве, стала их любимым занятием. Однажды, в солнечный день марта по подразделениям был объявлен приказ: „В двенадцать ноль, ноль на манеже состоятся конно-спортивные соревнования, прыжки, рубка, джигитовка“.

В назначенное время взвод лейтенанта Зябликова был на месте. Проиграли сигнал: „Приготовиться к скачкам“. Лошади занервничали. Влага стояла, опустив голову.

— Всадник Бут! Кобылица Влага! На препятствие галопом марш, — раздалась команда.

Бут натянул поводья. Влага собралась в ком. Вздрагивая мелкой дрожью, и вместе с выстрелом вылетев, понесла Бута, порхая через препятствия, и вдруг перед „мертвым“ препятствием взвилась на дыбы, шарахнулась в сторону.

В строю ахнули.

Повернув круто, Бут снова послал ее на препятствие. Влага повторила прием… Оставалась последняя попытка. Бут отъехал, успокоил кобылицу и, пустив галопом, пришпорил. Влага взвизгнула, взлетела в воздух и снова повторила рывок, но… препятствие было позади.

Николаю Бут был присужден первый приз. Когда он уезжал на заставу, начальник отряда приказал ему ехать на Влаге, закрепив ее за Бутом на весь срок службы.

* * *

Прошло два с половиной года. Бут демобилизовался. Влага перешла в руки Парфиши Храпатого, повара заставы П… В тот день, когда Влагу прикрепляли к заставскому повару Парфише, начальник заставы лейтенант Груздев получил от Бута письмо.

„Товарищ начальник, — писал он, — находясь за тысячи километров от вас, я решил поделиться с вами тем, чего не сказал, уехав в долгосрочный отпуск, — одним секретом.

…Родословную Влаги вы, конечно, знаете. Ее колыбелью были Алтайские горы. Ее воспитателем был Хасан Бутаев, известный во всем Алтае наездник. Он покорил недоступную дикарку Влагу обыкновенным ржаным хлебом с солью. За каждый подвиг, каждый прыжок Хасан поощрял ее этим недорогим подарком… И рассказывают, что Влага не умела только говорить. Хасан Бутаев комсомолец, но он плакал, когда Влагу взяли в армию. Об этом мне рассказал лейтенант Зябликов, мой бывший командир взвода, которому я и по сей день благодарен за Влагу. Сам он узнал об этом в одном местечке недалеко от Улалы в колхозе (название забыл), помню, что Усть-Конского сельсовета, Уймакского исполкома, от старого чабана Пухаль Еслова, когда приезжал за консоставом. Вот и все.

Привет моей дорогой Влаге…

Будьте здоровы. Вас уважающий Николай Бут“.

А ниже значилась приписка.

„Но… главный секрет не в этом, — Влага умная и злопамятная лошадь.

До меня она была прикреплена к красноармейцу Лемзе, который на тренировочной езде ударил ее по голове в то время, когда она одолевала „мертвое препятствие“. Ох, как это гадко! С того времени она боялась (вернее, вспоминала)…

Н. Бут.“

Начальник показал письмо Храпатому. В этом письме был действительно секрет. Письмо Бута стало каким-то завещанием. „Пьяница“ скоро подружилась со своим новым товарищем и игриво взвивалась с ним над самыми опасными препятствиями.

О, кобылица Влага! Сколько о тебе хранится хороших воспоминаний! Сколько ты сохранила жизней… После Пирогова ты вынесла из беды командира отделения Морозова. Ты принесла в зубах фуражку раненого бойца Вяткина. На полном галопе ты не раз ложилась, делаясь мишенью для бандитов и сохраняя жизнь своего друга Клещова. Из твоей памяти и сейчас еще, наверно, не изгладилась героическая смерть твоего друга Саши Романенко. Поэтому, может, ты и ржешь печально, добегая до рокового места пади „Ключевой“.

Лев Кондырев

ПОГРАНИЧНИК ДЖАФАР. КРАСАВИЦА АНТУАНЕТА. СУДЬБА

ПОГРАНИЧНИК ДЖАФАР

Там, где сопка голубая,

Где чебрец и медуница,

Ходит банда Мурумбая,

Пролетает ветер птицей.

Там медведи бродят в скалах,

Рысь ползет у крутояра,

Там струилась лентой алой

Кровь товарища Джафара.

Словно горные шакалы,

На добычу черной стаей

С визгом кинулись к Джафару

Семь бандитов Мурумбая.

Сухо щелкали затворы,

Песню смерти пели пули,

Кони ржали, чуя порох,

В синем воздухе июля.

А когда примчались лавой

Пограничники к колодцу,

Там лежал Джафар на травах

Рядом с трупом иноходца.

Невысокий, смуглолицый

Он привстал с тяжелым стоном

И сказал: „Как славно биться

До последнего

Пусть я кровью истекаю

В этой душной медунице,

Знай же ты, страна родная,

Что сильна у нас граница.

Здесь, у горных перевалов,

Станет друг мой и ровесник…

Ну-ка, спой мне, запевало,

На прощанье песню!“

КРАСАВИЦА АНТУАНЕТА

С заката и до рассвета

Перов не смыкает глаз:

„Красавица Антуанета,

Думы мои — о вас!“

На баке пробили склянки.

Утро встает в порту.

„Гордая иностранка,

Где же я вас найду?

В крепкий матросский узел

Связаны мы судьбой“…

Перов надевает блузу.

В бухте гудит прибой.

С палубы море сине,

Ходит студеный бриз.

Скрылся моряк в пучине,

Волны над ним сошлись.

В толще воды зеленой

По камню Перов идет.

Он — водолаз Эпрона,

Она — затонувший бот.

СУДЬБА

Мечтать

Об этом времени

Случалось мне

Не раз.

И вот я — в Академии,

Я принят,

А сейчас

Вдоль площади Восстания

По правой стороне

Шагаю мимо зданий,

Гляжу:

Навстречу мне

Мелькнула шаль бордовая,

Цыганку узнаю.

— Что скажешь, чернобровая,

Ты про судьбу мою?

Скажи…

И в назидание

Услышал я ответ:

— Оседлые цыгане мы,

Гадать нам смысла нет!

Александр Алексеев

НОЧНАЯ ОПЕРАЦИЯ

Женщина застонала и судорожными движениями рук смяла на животе простыню. Тесаков, не торопясь, разжал пальцы больной и наклонился к ней:

— Не надо так волноваться. Все обойдется хорошо. Ну, будьте же умницей.

Большие голубые глаза больной пытливо остановились на Тесакове. Молодому врачу показалось, что женщина следит за движением его губ, но не слышит его голоса, не понимает слов. На его уговоры она ответила протяжным стоном.

— Зовите скорее Тульчинскую, — бросил вполголоса Тесаков сестре, появившейся в операционной. — Давно пора ей быть на месте.

Пожилая, скуластая женщина лениво направилась к двери.

— Как ее еще звать, Сергей Андреевич? Сама знает.

— Ну! — Безусое лицо врача вспыхнуло краской гнева. — В операционной не рассуждают.

Белый халат сестры мелькнул в дверях. Тесаков обернулся в сторону больной. Большие голубые глаза оставались раскрытыми. Около рта собирались мелкие морщины. Больная сдерживала стоны.

— Какое правильное лицо, — подумал Тесаков, вглядываясь в овал, заканчивающийся небольшим полукруглым подбородком. По давно заведенной привычке, он внимательно осмотрел сложенный на столике хирургический инструмент.

Не оборачиваясь к двери, он узнал грузную походку Тульчинской. Необычным в операционной громким голосом тучная фельдшерица сразу же с порога заговорила:

— Зачем гоняете сестру? У телефона немного задержалась. Влюбленный супруг, — кивнула она в сторону больной, — справлялся, когда начнем операцию.

— Давайте за дело. Каждая минута дорога, — нервно бросил Тесаков. — Снимайте покрывало.

Тесаков приступил к первой операции без наблюдения профессора Наталевича, который считал молодого врача своим лучшим учеником. С заученной методичностью глаза подсчитывают каждое движение рук в разрезанной полости живота. Больная лежит спокойно. Еще одно смелое движение, взмах хирургического ножа. Тесаков бросает в сторону Тульчинской:

— Приготовьте шов, ближе…

Слова застывают на губах. Операционной зал погружается в темноту. Ранее незаметный терпкий запах крови, кажется, подступил к горлу. Тишина, не прерываемая даже стоном большой, сковала операционный зал. Первое, что почувствовал Тесаков, — это острый ланцет в руке. Малейшее неосторожное движение и молодая женщина будет зарезана его рукой.

— Запасная лампа где? Почему она не горит?

Белый халат Тульчинской, выделяющийся в темноте, медленно приближается к Тесакову.

— Не подходите ко мне ни шагу. Зажгите спичку, поднимите вверх.

Слабый огонек вспыхнул над столом. Этого было достаточно, чтобы Тесаков осторожно и быстро выдернул ланцет из широкой раны.

— Лампы, свечи сюда. — Тульчинская выскочила в коридор.

После того, как операционная осветилась лампами и свечами, Тесаков молча закончил операцию, зашил рану и сам проводил больную до палаты. И только тогда к нему возвратился дар речи.

— Кто выключил свет? — обратился он ко всем работникам больничной смены. — Почему не была приготовлена запасная лампа?

За всех ответила Тульчинская.

— Не у нас надо спрашивать. Каждую ночь больницу выключают. А о запасной лампе никто не подумал. Никогда мы не делали ночных операций.

— И вообще мы не связывались с операциями, — подхватила низкорослая девица из родильного отделения.

Перед Тесаковым на стульях сидели две фельдшерицы, три сестры и сторож. По их безучастным лицам было видно, что он затеял почти бесполезный разговор. Никто, не исключая Тульчинской, не чувствовал, что несколько минут назад человеческая жизнь висела на тонкой паутине.

— Как это не связывались с операциями?

Тульчинская отвела глаза от пристального взгляда Тесакова и быстро ответила:

— Иван Александрович, который работал до вас, не принимал больных на операцию. Мы направляли их в город.

— Нн-да, — пробормотал Тесаков, — не любили у вас людей лечить. Ну, что ж, будем приучаться.

От керосиновой лампы на стенах больничного кабинета расползались длинные тени. Первой нарушила молчание Тульчинская.

— Нам приучаться лечить больных незачем. Давно приучены. Вот вам разве…

Небольшие карие глаза молодого врача сверкнули гневом.

Раздельно, чеканя слова, Тесаков сказал Тульчинской:

— Что касается вас, я сегодня убедился в обратном. А учиться лечить людей будем все, не исключая меня и вас. Для этого мы здесь работаем.

* * *

…Шлепая по осенним лужам мимо домов с погасшими окнами, Тесаков напряженно думал, стараясь найти связь в фактах, заинтересовавших его.

— Немного терпения, товарищ, не волнуйтесь, — пробормотал он сам себе.

После полуночи Тесакова поднял с постели телефонный звонок. Кто-то спрашивал, как закончилась операция больной Павлюченко.

— Справьтесь завтра утром, не мешайте спать.

* * *

На другой день Тесаков вспомнил о дорожном знакомстве. По дороге в Каменку сосед по купе, высокий сутулый человек, проснулся утром от сильного кашля.

— Как разные папиросы покурю, — объяснил он, — так вот и начнет душить. Вы, должно быть, не курите, у вас свежее лицо.

Тесаков сознался, что другим он не советует курить, а сам курит. Приучили курить на хирургической практике.

Соседи разговорились. Когда сутулый узнал, что Тесаков едет в Каменку заведывать поселковой больницей, то протянул к нему длинную узловатую кисть руки.

— Будем знакомы, я тоже из Каменки, Панин, секретарь заводского парткома. Вы коммунист?

Тесаков почему-то вспыхнул.

— Нет.

За шесть часов пути они перешли на „ты“.

Прошло не более двух суток со времени их встречи и Тесакову понадобилась помощь Панина.

В парткоме сидела белокурая девушка, которая объяснила, что Панин с утра ходит по цехам, в обеденный перерыв принимает посетителей, потом опять куда-то уходит и лишь вечером сидит у себя в кабинете.

— Хотя подождите, — засуетилась девушка, — если вам его срочно нужно, найдем. Он должен быть сейчас в механосборочном.

Девушка вызвала цех, контору мастеров, начальника, парторга. Панина нигде не оказалось.

— Говорят, был, да весь вышел. А вы откуда, командированный?

— Из больницы, — разочарованно протянула девушка, услышав ответ от Тесакова. — Я думала, новый пропагандист. Мы ждем пропагандиста.

Тесаков решил пойти к начальнику электростанции, чтобы выяснить, почему так неожиданно ночью была выключена больница. Вчерашняя операция — самый убедительный пример того, что больница должна освещаться наравне с цехами.

В кабинете начальника электростанции было шумно и людно. Люди жаловались начальнику на слабый накал, на выключение. Приходили „просить свет“ для общежитий и квартир. Широколобый, с узким и длинным носом, с щетиной на впалых щеках, начальник электростанции гудел сиплым басом:

— Понимаю, надо включать, но что я могу сделать? Нет оборудования. Вчера по всей временной линии выключили свет, котел подвел. Я то тут при чем?

— А почему раньше станция могла работать, — прервал начальника краснощекий человек в новом демисезоне. — Раньше, я говорю, станция работала. Мы ее строили на тысячу киловатт, а вы сколько даете?

Выручил телефон. Начальник слегка поднял голову и стал объяснять кому-то, почему плохо работает электростанция. Тесаков, глядя на сухое и щетинистое лицо с зеленоватыми бегающими глазами, что-то припоминал. — Где я его видел, — думал врач, и продолжал следить за разговором. Лицо начальника электростанции побагровело. В телефонную трубку он крикнул:

— Не пугайте меня парткомом. Парткому хорошо известно мое положение.

Как будто, кто-то издалека Тесакову крикнул:

— Не пугайте меня моим прошлым, оно мне давно известно.

— Ну да, это он, — закончил свою мысль Тесаков. Вспомнился первый курс медицинского факультета. На обветшалой досчатой сцене небольшого студенческого зала стоит он, теперешний начальник электростанции, студент четвертого курса Колдин.

— В каком чине служил? — кричал голос из зала.

Колдина засыпали вопросами. Он вне себя, как вот и сейчас, хриплым басом выкрикнул:

— Не пугайте меня моим прошлым, оно мне давно известно.

Куда он после того девался, Тесаков не знал и скоро о нем забыл. В памяти осталось шумное студенческое собрание с выкриками уличенного белогвардейца, добровольца красильниковского отряда.

Начальник электростанции закончил телефонные переговоры и, ни к кому не обращаясь, пробасил:

— Даже людей выслушать некогда, с людьми поговорить. Придется мне вас, товарищи, оставить — партком вызывает.

Мимо Тесакова прошел невысокий большеголовый человек, оставив запах острых духов и крепких сигар.

Занятый своими размышлениями, молодой врач не заметил, как из кабинета по одному вышли все посетители и к нему подошла сторожиха.

— Разве вы не видите, что начальник ушел. Выйдите в коридор. Там подождете.

— Ушел? Хорошо… — рассеянно проговорил Тесаков. — А как фамилия вашего начальника?

— Да что вы, Павлюченко не знаете? Павлюченко его фамилия.

— Павлюченко? — Тесаков продолжал стоять. — Скажите, у Павлюченко никого нет в больнице?

Работница охотно рассказала, что вчера жене Павлюченко делали операцию и что идут слухи о плохом исходе операции.

— Откуда вы это знаете?

— Вот тут говорили вчера вечером. Николай Георгиевич монтеру своему говорил.

Работница готова была рассказывать дальше, но Тесаков поспешил уйти в партком, чтобы увидеть Павлюченко ближе.

Входя в кабинет Панина, Тесаков услышал сиплый бас начальника электростанции.

— Дальше так работать невыносимо. Пугают все, а помогать — никто.

Панин молча протянул молодому врачу руку и глазами пригласил сесть. Павлюченко продолжал.

— Начальник завода даже не хочет принимать мою заявку.

Панин положил острый подбородок на согнутые ладони и раздельно произнес:

— Я бы тоже не принимал от тебя заявок. Оборудование у тебя на три электростанции, а ты ходишь и ноешь. Для чего у тебя существует временная сеть, которая каждую ночь, выключается? Почему у тебя монтеры по два дня пьянствуют? Ты знаешь, коммунисты не хнычут, а работают.

Тесаков всматривался в лицо Павлюченко, искал в нем сходства со студентом Колдиным. Тот же зеленый блеск в глазах, та же манера держать голову вправо, тот же уверенный хриплый голос.

— Не пугай меня, Панин, не я один, вместе будем отвечать. Давно всем известно положение электростанции. Мне деньги, материалы нужны, а не установка.

Панин, вместо ответа, поднял телефонную трубку и вызвал начальника завода.

— Есть необходимость тщательно проверить все заявки электростанции. От жалоб на ее работу нет проходу. Сегодня ночью половина станков стояла. Все время мою сеть выключали.

— Ну, вот, — обращаясь к Павлюченко, закончил Панин, — ругаться здесь не будем. Начальник назначает специальную комиссию.

Когда за дверями кабинета затихли шаги Павлюченко, Тесаков спросил.

— У него одна, или две фамилии? — и врач рассказал Панину о вчерашней операции и о своих подозрениях. Панин посоветывал:

— Лучше всего поговори с ней, когда она немного поправится. Распусти слух, что операция окончилась неблагополучно.

* * *

Через несколько дней больная Павлюченко была переведена в отдельную палату.

После обеденного отдыха к ней зашел Тесаков и завел разговор о ее прошлой жизни, о муже. Неожиданно он задал вопрос:

— Скажите, почему за все эти дни ваш муж ни разу не навестил вас?

Молодая женщина побледнела и тихо ответила:

— Не знаю. Человек он занятый. Ему и дома бывать некогда.

— А у меня имеются другие сведения. Говорят, что операция у вас прошла неблагополучно. Вот он сюда и не заглядывает. Говорят, что вы с мужем жили плохо.

— Нет, доктор, с мужем мы жили хорошо. А то, что он сюда не ходит — дело его.

— Вы не помните, чем кончилась ваша операция? Когда она заканчивалась, то в это время погас свет. А ваш муж — начальник электростанции. Он знал, что вы лежите на операционном столе. Вот поэтому я и подумал, что вы плохо с ним живете.

Женщина молчала. На лице ее видно было желание о чем-то рассказать, но она сдерживалась.

— У меня еще один вопрос к вам. В прошлом ваш муж не имел другой фамилии?

Лицо молодой женщины вспыхнуло. Она в упор посмотрела на молодого врача.

— Откуда вам известна другая фамилия мужа?

— Мне многое известно. Но вы должны рассказать сами. Если не ошибаюсь, прошлая фамилия вашего мужа Колдин.

Больная смотрела на врача широко раскрытыми глазами. Тесаков продолжал.

— Я хочу услышать от вас историю встречи. Вы должны понять, что свет в больнице погас не случайно.

Через полчаса

— …Многих девушек таким образом обманывали тогда. Они ничем не рисковали, когда подбрасывали ценные вещи. Знали, что обратно вернут. Колдин оказался благороднее и лучше. Когда я вернула ему бумажник с деньгами, найденный за диваном, он познакомился со мной, стал ухаживать, женился и даже зарегистрировался на мою фамилию.

— Но вы не сказали самого главного. Почему он от вас хотел отделаться?

Больная неохотно продолжала разговор. Тесаков и не настаивал. Самое главное выяснено: бывший студент Колдин и начальник электростанции — одно и то же лицо.

* * *

Начальник электростанции медленно переворачивал слова.

— Говорят, что наша операция кончилась неплохо.

Перед ним сидел недавно поступивший электромонтер, с которым в обычное время Павлюченко даже не здоровался. Полнотелый и рыхлый дядя с ранней лысиной дремал на диване и небрежно слушал повествования Павлюченко.

— Так в чем же дело, — скучающим голосом продолжал лысый, — значит все в порядке.

— Ничего не в порядке, — отозвался чей-то голос из угла. И в круг освещенной комнаты вышел высокий и упругий человек. — Ничего не в порядке. Ваша жена здорова и скоро вернется домой. Врач оказался молодой, но из ранних. Игра со светом наделала много шуму и никакой пользы.

— Да, — вмещался в разговор рыхлый дядя, — начали недурно, а как бы не кончили плохо. Эта история со светом недостойна вас, Колдин. Были вы когда-то есаулом, а действуете, как ротный каптенармус.

За дверями раздались шаги. Осторожный стук и голос Панина.

— Откройте, товарищ Павлюченко. В гости к вам.

Панин — парторг завода — никогда не заходил к начальнику электростанции и, тем более, не бывал у него вечером. Почуяв что-то недоброе, Павлюченко глазами показал своим приятелям на соседнюю комнату и, оглянувшись к двери, окликнул.

— Сию минуту, только оденусь.

Комната быстро опустела, приятели скрылись.

Кроме Панина, у двери стоял незнакомый человек в прорезиненном плаще. Не подавая руки, Панин прошел вглубь комнаты и вопросительно посмотрел на Павлюченко.

— Один? Садитесь, поговорим.

Человек в плаще, не обращая внимания на хозяина, подошел к двери второй комнаты и перебил Панина.

— Сейчас первый час ночи, люди нас ждут. Подробности после.

По телу Павлюченко пробежала колкая дрожь. Властный голос ночного посетителя ничего хорошего не сулил.

— Вот что, гражданин, — обратился он к побледневшему Павлюченко, — позовите сюда людей, с которыми вы до нас мирно беседовали.

— Ни с кем я не разговаривал. Я уже спал. Были монтеры с вечера, но ушли.

— Не хотите, я сам позову. Они ребята бывалые и шума подымать не будут. Я жду.

Небритая щетина щек вздрогнула. Но Павлюченко продолжал молчать. Может быть, они только догадываются, берут на испуг.

— Я жду, гражданин Колдин, зовите монтеров.

* * *

Об аресте мужа молодая женщина была предупреждена еще в больнице. Тесаков сказал ей просто.

— Гражданин Павлюченко кончил свое существование, начал жить Колдин. Не думаете ли всплакнуть? — Он заметил, как по щекам больной покатились крупные слезы.

— А со мной ничего не сделают? Ведь я с ним жила. Семь лет жила. Меня спросят, почему я молчала, кто мне поверит, что я ничего не знаю.

Тесаков подошел вплотную к кровати и, успокаивая больную, взял ее за руку.

— Не забывайте, что вы живете в советской стране. Вы расскажете то, что знаете. Вам придется встретиться с бывшим мужем. Он не сознается, что на Дальнем Востоке, беря вас замуж, взял вашу фамилию.

* * *

Прошло более полумесяца. Сестра доложила Тесакову, что рана у Павлюченко совершенно зажила и здоровье молодой женщины восстановлено. Осталось только побывать на нескольких амбулаторных приемах.

Тесаков разрешил очную ставку бывшей жены с мужем.

Обросший и похудевший Колдин вошел в комнату следователя и метнул грозным взглядом в сторону жены. Он как бы хотел проверить, будет ли она бояться его сейчас, и кто стоит за ее плечами. Следователь внимательно следил за встречей жены и мужа. И когда Колдин нерешительно остановился посредине комнаты, а Павлюченко продолжала сидеть, следователь тихо, но ясно произнес.

— Встреча, кажется, не из приятных. Вы обещали, — он посмотрел на Колдина, — что ваша жена сразу разрешит нашу следственную ошибку.

— Разрешит, я знаю, что разрешит, — глухо произнес Колдин, и сделал два шага по направлению к женщине.

— Не подходите ко мне, не подходите! Что вам от меня надо? Зачем вы меня обманывали, гражданин Колдин?

Колдин остановился. И, стараясь поймать глазами взгляд молодой женщины, заговорил:

— Галина, что с тобой? Я тебя не узнаю. Что с тобой сделали в больнице?.. Товарищ следователь, это не моя жена. Это какая-то сумасшедшая.

— Зачем, за что вы хотели убить меня? Почему вы меня обманывали?

— Товарищ следователь, это не допрос, это какое-то безобразие. Это не моя жена.

— Не ваша? — Женщина порывисто встала с места.

— Меня вам обмануть удавалось, а сейчас никого не удастся обмануть. Поспешно она вынула из кармана пальто карточку и бросила на стол следователю.

— Покажите ему, товарищ следователь, карточку. Он сразу сознается.

Следователь взял карточку и вслух прочитал:

— Сердечному другу Кольке Колдину. Не унывай, дружище. На наш век дураков хватит.

Следователь улыбнулся.

— Узнаете? — обратился он к Колдину. — Кажется, это ваш портрет? Здесь вы сняты вместе со своим другом.

* * *

Тесаков и Павлюченко шли по тенистым улицам поселка. По замерзшим лужам гулко разносились неторопливые шаги.

— Сергей Андреевич, смогу ли я начать жить заново?

Тесаков взял осторожно молодую женщину под руку и тихо ответил:

— Вы должны начать жизнь заново.

Алексей Матусевич

ЗИМНИЙ ВЕТЕР

Питомец Арктики, у нас он долго не был,

Его по голосу, как друга, узнают.

От радости взлетает он до неба,

Сгоняя тучи грузные на юг.

Когда ему, как видно, надоело

Скитаться в ясном небе не удел, —

Поворотил к земле,

влетел в трущобы смело,

Порыв, другой —

и лес помолодел.

Вот он опять, взволнованный, счастливый,

Восторженную песню затянул,

И, слушая той песни переливы,

Деревья стряхивают седину.

…Заря еще едва приметно тлела

За дальних гор сиреневой грядой,

И в отблеске снегов земли холодной тело

Ласкал ревниво ветер молодой.

Мороз крепчал…

Все небо в звездном севе.

Не дрогнет лес, уставший от борьбы.

И в тишине прозрачной дальний север

Поднял огней зеленые столбы.

Иван Коровкин

ПРИДАНОЕ

Уж было так заведено:

Копили, прятали на

Раз в год сушили и опять

До лета все должно лежать.

Мать покупала, берегла,

Мать не носила — умерла.

Дочь поглядела — и опять

Годами все должно лежать.

Стоишь, как будто у костра:

Не полушалок, а огонь.

И вспоминается сестра,

И вспоминается гармонь.

И вспоминается окно,

На небе звездный хоровод.

Все это кажется давно,

А в самом деле, только вот…

Борис Рябинин

АЛЕША

Вечерело. На западе светилось еще багряное зарево, а с реки уже наползал на луга белесый и сырой туман. Вдали, казалось, растворяясь в сумраке вечера, чуть проглядывали белые домики поселка.

Я возвращался с пристани в город.

Дорога шла по верху высокой, прямой, как линейка, насыпи, защищавшей ее от весеннего разлива. На середине дороги лежал толстый слой пухлой пыли. Я шел по обочине. Под ногами громко хрустела крупная галька. Ни впереди, ли сзади не виднелось ни души.

Я прибавлял шагу. Неожиданно за моей спиной послышалось торопливое шарканье ног. Оглянувшись, я увидел, что меня нагоняет небольшой мальчуган. Я посторонился, чтобы пропустить его, но он, не доходя до меня двух-трех шагов, сразу умерил ход и пошел сзади.

Увидав, что я посмотрел на него, он быстро спросил:

— Дяденька, я с тобой пойду?

— Боишься?

— Не, вдвоем веселее, — ответил он тоном взрослого.

— Ну, что же — пойдем. — Минуты две мы шли молча. Первым заговорил я.

— Ты куда же это так поздно?

— На пристань ходил.

— Что там у тебя?

— Спрашивал, когда пассажир будет.

— Куда тебе?

— Домой.

— Далеко?

— Километров шиисят, кажись.

Разговор налаживался. Я немного сбавил шаг, мальчик поравнялся со мной и пошел рядом, взбивая босыми ногами сизые облачка едкой пыли.

По виду ему можно было дать лет девять. На нем была ситцевая, неопределенного цвета, рубашка, подвязанная „опояской“, и широкие, с вытянутыми на коленках кошелями, штаны. На голове — большая старая фуражка с помятым козырьком. Она наползала на глаза, и мальчугану ежеминутно приходилось сдвигать ее на затылок. Словом, это был самый обыкновенный деревенский мальчик, немножко курносый, белобрысый и ничем не примечательный.

Я продолжал расспрашивать его.

— Как зовут тебя?

— Олеша.

— Как же ты, Алеша, один попал сюда?

— Я не один. Я с тятей.

— Что ж он тебя одного оставил?

— Он не оставил, — серьезно поправил мальчик. — Он скотину на пункте сдает. А принимают шибко долго. Ну, я и побежал на пристань.

— Отец послал, значит?

— Не, я сам. Я завсегда ему помогаю. Скотину я же гнал! — сообщил он деловито и без излишней гордости.

— Ты гнал? Пешком? — удивился я.

— Угу.

— Да как ты выдержал?

— Не первый раз! — с деловым видом ответил мальчик, как будто говорил о самой заурядной прогулке. В тоне его голоса чувствовалось, что это занятие доставляет Алеше большое удовольствие, но в то же время относится он к нему как к серьезному и важному делу.

Из дальнейшего разговора с ним я понял, что отец Алеши погонщик, пригнал колхозный скот на приемочный пункт, Алеша же ему помогал. Вернее, из слов мальчика не совсем было ясно, кто гнал, а кто помогал гнать.

— Далеко ты из дому уезжаешь. В школе-то разве не учишься?

— Как не то. Я летом только. Всю зиму учился.

— В каком классе?

— Во второй перешел.

— Хорошо учился?

— Хорошо.

— А может не очень?

— Нет, хорошо, — спокойно повторил мальчик.

— Книжки читать любишь?

— Угу… Про Москву читать люблю. Только я толстые не умею — устаю. И большими буквами читаю: к маленьким-то глаза еще не обвыкли.

Тут я заметил, что мальчик слегка прихрамывал. Одна нога у него в ступне была замотана тряпкой.

— Нога болит, — объяснил Алеша.

— Что с ногой-то?

— На бутылку встал.

— Так ты же засоришь. Смотри, пыль какая! Давай-ка, уходи с пыли-то.

— Не, я здоровый, — ответил мальчик, но все же сошел с пыли, когда я подвинулся к кромке насыпи и пошел рядом со мной по гальке.

Мы помолчали. С каждым шагом ход мальчика становился неровней. Он подскакивал, болезненно дергался, боком ставил больную ногу, стараясь как можно легче и осторожнее приступать на нее. Несколько минут он крепился, но не выдержал:

— Дяденька, пойдем по траве… Камни ногу шибко обижают.

Мы спустились с насыпи на луг. По траве итти было мягко, но от земли поднималась холодная сырость.

С реки донесся гудок буксира. Тягучий бас его долго катился по лугу пока не растворился в тумане. Едва не задев моей головы, пролетела летучая мышь. Впереди зажглись первые огоньки города.

Я прибавил шагу. Алеша вприскочку старался не отставать от меня. Находу мы грелись, но с ног все же было холодно. Мальчик поеживался.

— Замерз?

Алеша шмыгнул носом, но мужественно ответил:

— Не… ноги маленько озябли. — Я почувствовал внутреннее смущение. Ответ мальчика был более правилен, чем мой вопрос.

— Скоро придем. Немного уж осталось, — попытался я ободрить своего маленького спутника.

— А я ничего. Хоть еще столько же пробегу, — уверил меня мальчик, но в голосе его этой уверенности, пожалуй, не чувствовалось.

— А ты откуда? — вдруг спросил он.

— Я из Омска. Бывал в нем?

— Не. Я в Большеречье только был. А Омск большой?

— Большой город. Куда там Большеречью.

Мальчик помолчал, должно быть, пытаясь представить в своем воображении город, который еще больше Большеречья, потом спросил:

— Мотосыклетов у вас много?

— Чего? Мотоциклетов? — удивился я. — Ну, конечно, много. И не только мотоциклетов, а автомобилей, всего очень много!

Но к моему сообщению Алеша отнесся равнодушно.

— Угу… У нас в колхозе тоже два грузовых есть. И велисопед тоже. Мне сказывали у вас мотосыклетов много, — повторил он настойчиво.

— И их много, — согласился я с ним.

— Ух, фукают как здорово! А гоняют как… — восхищенно произнес, как бы про себя, Алеша. — У нас в колхозе дядя Иван купил. Тракторист он. Сам ездить умеет!

Мальчик явно завидовал этому счастливому дяде Ивану.

Теперь мне стало понятно, почему Алеша так интересовался мотоциклом. Автомобилем, трактором — этим уже нельзя было его удивить. Все это было в деревне. О трамвае же он просто не имел представления. А вот мотоцикл пленил его воображение своей быстротой и шумом.

— Большой вырасту — обязательно мотосыклет куплю. Сам ездить буду, — сказал твердо Алеша. Видимо, дело это было давно решенное.

— И в Москву поеду! Там тоже мотосыклетов много.

Я ничего не ответил. Да мальчик и не спрашивал меня и сказать ему, собственно, мне было нечего. Стало уже темно и я старался в темноте

Мы вошли в город. На углу Алеша остановился.

— Мне сюда, — сказал он, кивнув головой по направлению к: переулку. — К тяте на постоялый. Потерял меня, поди.

— До свиданья, Алеша, — ответил я.

Как будто это могло быть! Ведь, если бы на завтра мы встретились случайно на улице, то едва ли даже смогли бы узнать друг друга.

Я протянул мальчику руку. Алеша неумело подал мне свою. С чувством большой гордости я пожал его маленькую шершавую ребячью ладонь.

Валентин Губин

КРЕМНЕВЫЙ ТОПОР

Под сосной, над обрывом склоненной,

Желтой глиной блестит косогор.

В буреломе, росой убеленном,

Отыскался кремневый топор.

Заржавел полустершийся кремень,

Под костями темнеет давно.

Ветер стих. Первобытная темень.

Над землею созвездий полно.

Пусть пещерный медведь побоится

Возле гор дикаря с топором!

Над побоищем черная птица

Не взмахнет угловатым крылом.

Холод жжет на равнинах Ямала,

Беспокойно шумит старый бор.

И ушел краевед с перевала.

Вот и все. Отыскался топор.

Борис Монастырский

МАСТЕРА

Синее море застыло в безмятежном спокойствии. Оно, скорее, не синее, а бледно-голубое. Рыжие земли касаются его вод. На шоколадные горные хребты, на землю и на широкие пространства морей легла хрупкая, чуть заметная сетка меридианов и параллелей.

Экватор протянулся толстой черной нитью, перерезая Африку, купаясь в океанах. А с северного полюса выглядывает блестящая медная ось.

Земля поворачивается вокруг медной оси, распространяя запах клея, типографской краски и свежего дерева.

Глобус готов. Мастер отставляет его в сторону, где их уже более десятка больших и малых размеров. Тогда мастер берет новые черные лакированные подставки, готовые шары из картона, блестящие медные оси, винтики и разрезанные карты.

Его ловкие пальцы осторожно ощупывают плоское голубое море, приклеивают его к поверхности каркаса.

Комната мастера на-диво тихая. Это небольшой теплый мир, наполненный планетами и звездами, землями и океанами. Ночью, вероятно, метеоры чертят воздух этой комнаты, космические бури свирепствуют в ней. Днем все космические потрясения происходят не здесь, а за двумя небольшими окнами, завешенными чистыми белыми занавесками.

Негромкий стук в дверь, — мастер отрывается от работы.

— Войдите! — говорит он.

В дверях показывается сосед-часовщик.

— Здравствуйте! — начинает гость. — Скажите, я не достану у вас немного клея?

Вид часовщика всегда немного растерянный. Своими седыми взлохмаченными волосами на розовом черепе он напоминает потрепанную ветром птицу.

— Понимаете, — продолжает он, — пришел ко мне клиент и ему надо подклеить дверцу стенных часов, а у меня, как на зло, вышел клей. Я вам сейчас верну…

Мастер глобусов протягивает часовщику баночку клея.

— Спасибо, — отвечает тот, и выходит.

Снова глобусы надевают на себя пестрые наряды материков, морей, но шум и хлюпание воды на примусе в соседней комнате заставляет мастера прервать работу. Он идет туда и приносит окутанный паром чайник.

С часовщиком он встречается редко. На этот раз мастер глобусов задерживает соседа, когда тот возвращается в комнату с баночкой клея.

— Садитесь, — говорит он, — выпьем чайку…

И вот они сидят друг против друга, медленно глотая чай и посасывая монпансье.

— Немного жарко у вас, — начинает часовщик.

— Это правда, — поддерживает его мастер глобусов, и открывает форточку. Тогда в комнату врывается уличный шум. Плотники сбивают тепляк на лесах нового дома, чтобы штукатуры могли вести свою работу дальше. Электрик, царапая столб круглыми „кошками“, протягивает новую проволоку и она звенит, ударяясь о другую.

— Сколько мы уже здесь живем, в этом доме? — спрашивает мастер глобусов.

— Я — двадцать пятый, — отвечает часовщик.

— А — я двадцатый, — говорит мастер глобусов, и продолжает свою мысль: — и все время мы делаем одно и то же — вы корпите над колесиками и винтиками, перетираете циферблаты, меняете стрелки, а я возле глобусов…

— Вы правы, — часовщик тянется к чайнику и сам наливает себе второй стакан. — Все меняется вокруг нас, а в нашей работе как будто незаметно перемен…

— Ну, не скажите, — возражает мастер глобусов, — и в нашей работе много перемен. Вот, например, у меня переместились границы на картах, на одной шестой глобуса выросли новые города, новые края, республики… Видите, — он обводит комнату рукой. — Я сижу возле этого самого окна. Здесь мне удобно: лучше падает свет. Я делаю то же самое, что и делал. Но это только кажется. Раньше я работал на одну гимназию и знал там двух учителей географии и швейцара и только с ними имел дело. А теперь, когда я прихожу в артель и приношу свои глобусы, там я встречаю многих мастеров. Они приносят модели, коллекции, костяки. Я вижу, как весь город протягивает руку к глобусам. Как все школы требуют их для своих ребят. Я начал больше уважать свою работу… Мне трудно это объяснить, но, я думаю, вы поймете меня…

Часовщик отодвигает стакан.

— Да, я вас понимаю. Я уже думал об этом. Часы сейчас должны итти точней, чем когда бы то ни было.

— Вот видите, и у вас есть перемена, — замечает часовщику мастер глобусов.

Бесшумно открывается дверь комнаты.

— Папы еще не было? — розовощекий мальчик бросает сумку с книгами на стол. Узнав, что папа не приходил, мальчик продолжает:

— Сегодня была география. Я никак не мог найти город Комсомольск. Дедушка, ваши карты неточны…

— Видите, и опять перемена, — говорит часовщику мастер глобусов, и потом объясняет внуку, что возраст глобусов старше, чем возраст Комсомольска. Этот город выстроили совсем недавно. Значит, придется исправить карты.

И оба мастера, позабыв про чай, думают о глобусах, о часах, о мальчике и о многом другом.

Анатолий Кудрин

БУРЕВЕСТНИК

Летний вечер.

Баржа у причала.

Крыльев чаек стремительный

взмах.

Плыл закат, и в закате качалась

Отплывающей яхты корма.

Я сейчас, как во сне, это вижу,

Лишь ладонью прикрою глаза:

Рокот волн… Крики чаек…

И ближе

Надвигается к морю гроза.

И закат потухает за тучей

А над морем, на серой скале,

Он стоит, молодой и могучий,

От грозы и от волн захмелев.

И в какую-то долю мгновенья

(Не заметить и не рассказать)

Запылают, зажгутся глаза.

В блеске молнии, в грохоте грома,

Ему слышится вызов врагу,

Ему слышится близкий, знакомый,

Боевой и волнующий гул.

И хотелось стать соколом,

птицей,

Буревестником петь без конца,

Чтоб огнем загорались страницы,

Чтоб борьбой зажигались сердца.

А у барж, у рыбацкого дома,

Среди стен дровяных штабелей,

Он встречал своих старых знакомых

Дорогих оборванцев-друзей.

Вместе с ними в кромешные ночи

Он сидел перед ярким костром…

…А потом, а потом мчались строчки

У него под чудесным пером.

Это молодость мчалась и пела,

На борьбу вдохновляла певца,

Бушевала, сражалась, кипела.

Зажигала волненьем сердца.

…И друзья запевают ту песню,

Что вошла в нашу память навек,

Что над морем сложил Буревестник,

Победитель, борец, человек.

Капитан В. Муратович

В ОГНЕННОМ КОЛЬЦЕ

— Товарищ начальник, вам радиограмма, — доложил дежурный по школе.

Развернув радиограмму, начальник прочел:

„N-ский аэроклуб товарищу Савину 16.00 Москвы, шифр 10/20. Карта 2 км. В 1 см. квадрат 26/13 Прибыть не позже 20.00 сего числа (дальше стоял целый ряд цифр) Жарин“.

Через несколько минут Савин сидел в своем кабинете. Перед ним лежала расшифрованная радиограмма. По его сосредоточенному лицу можно было сразу понять, что радиограмма была довольно серьезной. Он, не отрываясь от бумаги, на которой быстро набрасывал какие-то записки, нажал на кнопку звонка. В дверях показался дежурный курсант.

— Товарищ курсант Абрамов, вот вам список пилотов и курсантов-парашютистов. Вызвать всех немедленно ко мне.

— Есть, товарищ начальник.

Через несколько минут пилоты и парашютисты были все в сборе.

— Товарищи, я собрал вас по экстренному делу. Первый мой к вам вопрос, на который нужно отвечать со всей серьезностью: кто из собравшихся здесь не может по состоянию здоровья или по каким-либо другим причинам совершить через несколько минут или часов прыжок с парашютом. А также и из пилотов — управлять самолетом днем или ночью.

Все переглянулись и молчали.

— Значит, таких нет?

— Вероятно, нет, товарищ начальник, — за всех ответил Масин.

— Да, товарищ Масин, вы полетите со мной, я буду в задней кабине, это так, между прочим.

— Товарищи, я двадцать минут назад получил радиограмму, начальник НКВД товарищ Жарин сообщает — в районе лесоразработок, в нескольких местах одновременно, вспыхнул пожар. Люди, работающие на лесоразработках, терпят бедствие. Огонь окружил их сплошным кольцом. Пробраться по земле к ним нет никакой возможности, вызывают на помощь. Нужно прибыть, взять с собой 600—650 противогазов к 20.00 сегодня. Захватим, товарищи, с собой мешки и прочий инвентарь для сбрасывания на парашютах — все, что нужно будет для ликвидации пожара и оказания помощи.

Взлет по одному, набор высоты на круге. Время вылета через 1 час 20 минут. Самолеты, товарищи, уже готовят, подвеской грузов руководит начальник парашютной станции. Все его указания выполнять точно и быстро. Вопросы есть? Нет?

— Нет.

— Быстро, товарищи, одеваться и через 20 минут прибыть к самолетам, тренировочные парашюты взять предназначенные для завтрашних прыжков.

Курсанты и пилоты с шумом выбежали из кабинета начальника школы, быстро разошлись по общежитиям и квартирам. Через несколько минут их можно было увидеть пробегавшими в летном обмундировании к ангарам. Подготовка к вылету была окончена. Все были в сборе. Начальник школы дал последние указания. Послышалась команда:

„По самолетам“.

Быстро разместившись по самолетам, пилоты услышали последнюю команду на земле:

„Запускай моторы“. — В нескольких местах раздались голоса:

„Контакт“.

„Есть контакт“.

Дальнейшие слова заглушил шум шести моторов самолета П-5, которые содрогались, поблескивая на заходящем солнце своими чистенькими фюзеляжами, готовые вырваться в воздух, как выхоленная лошадь из рук наездника.

Через несколько минут, самолеты один за другим, пробежав по взлетной полосе, оторвались от земли, подымая за собой облака пыли. На горизонте показался город П. Самолеты шли в сомкнутом строю и, подойдя к аэродрому гражданского воздушного флота, разомкнулись и пошли на посадку. Садясь правее по отношению один другого, они быстро отрулировали на нейтральную полосу. К Савину подбежал дежурный по аэродрому. Подойдя к самолету, придерживая одной рукой фуражку, другой хватая за подножку фюзеляжа, дежурный прокричал:

„Моторы не выключать. С вами сейчас будут говорить из горсовета“.

Начальник школы показал Масину, куда нужно зарулить. Масин зарулил левее посадочного Т и, убрав газы, остановился.

Савин быстро вышел из кабины и направился к идущей навстречу группе людей.

— А, товарищ Савин, во-время подоспели, — здороваясь произнес Жарин. — Беда. Выручайте. Выхода из огня нет. Вы сможете, товарищ Савин, не ожидая утра, сбросить противогазы людям, находящимся в огне. Колхозники пробовали помочь им — ничего не вышло: нельзя пробраться.

— Понятно, — сказал Савин, — до наступления темноты, товарищ Жарин, я доставлю противогазы и выясню меры спасения.

— Пожалуйста, пожалуйста.

Савин взмахнул рукой кругом головы. Из задних кабин вылезли курсанты и бегом, придерживая парашюты, направились к начальнику школы.

— Товарищи, — через две минуты взлетаем к месту бедствия. Груз сбрасывать по отрыву груза от моего самолета. Бросает первым — первое звено. Второе бросает по отрыву груза опять от моего самолета, но только при втором заходе. Мой самолет из вида не выпускать. После сбрасывания груза пять самолетов в строю „пятерка“ идут сюда и садятся. Я остаюсь на разведке. На обратном пути ведущий самолет товарища Савочкина.

С приближением к месту пожара все яснее и яснее слышался запах гари. На горизонте показалось облако дыма огромных размеров. Огненные языки то в одном, то в другом месте угрожающе показывались, обагряя вершину дымного облака, ныряли в него, чтобы через некоторый промежуток времени показаться вновь.

Оставив пять самолетов на расстоянии одного километра от места пожара, Савин отправился в разведку. Определить местонахождение людей было очень трудно. Сделав три круга над дымовой стеной, Савину с трудом удалось узнать свободную от огня площадь, но из-за дыма не было видно, здесь люди или нет? Он бросил с парашютиками ракеты с ракетницами и записочками, в которых указывалось:

„Самолеты пришли на помощь, укажите место, где можно сбросить противогазы, одежду и медикаменты. Прочитавши записку, дайте знать о месте выброски ракетой. После чего самолеты улетят. Через 3—5 минут самолеты возвратятся обратно, когда вы услышите шум самолетов, пролетающих над вами, дайте опять ракету. В этом месте мы сбросим груз“.

Разбросав записки по небольшой площади, Савин ожидал сигнала. Долго ждать не пришлось. Сразу одна за другой взвились из-за пелены дыма две ракеты и, описав траекторию,

— Летят, летят, давай ракету, стреляй.

Действительно, самолеты с шумом пронеслись над головой. Сотни людей ждали своих избавителей. Многие лежали в полуобморочном состоянии, некоторых рвало, но все-таки те, которые еще могли держаться на ногах, боролись с наседающей лавиной огня, рубя и растаскивая срубленные деревья в безопасные от огня места. Над головой показалось несколько черных пятен, постепенно увеличивающихся, и сквозь синеву дыма увидели снижающиеся парашюты с грузом. Все бросились к ним.

— Еще, еще, товарищи, смотрите.

Еще большее количество парашютов показалось в редком синем дыму. Через несколько минут люди, улыбаясь, одевали противогазы.

— Вот и пригодилась тренировка в противогазах, даже в мирное время.

Старик с размашистой бородой изо всех сил старался натянуть на свое лицо противогаз, после огромных усилий это ему удалось и он кричал на ухо своему соседу:

— Вот, чорт, борода мешает. Обязательно сбрею, неудобно в противогазе с бородой.

Некоторые быстро срывали противогазы, их рвало от дыма, который они в течение суток глотали.

Самолет, сверкая красным огоньком на левой плоскости, шел на посадку. Из патрубков блестели синеватые огоньки, освещая одну сторону фюзеляжа. Мягко коснувшись земли, самолет заскреб костылем о сухую землю. Выключив мотор, Масин сказал:

— Товарищ начальник школы, а ведь есть выход из огненного кольца.

— Да, товарищ Масин, я тоже об этом думаю. Но как это сделать, разве пройти к ним по просеке вдоль реки и от реки повернуть в густой дым, как видно, там огня нет, а дым наплывает из другого места. Этим выходом можно выйти на просеку к людям, но для того, кто пройдет туда, понадобится не менее двух часов, да обратно с массой людей часа три-четыре. Все-таки расстояние нужно пройти около 15 километров, да сейчас же и обратно возвратиться. Человек не выдержит этого. На лошади или на автомобиле не проехать там, лес довольно густой и дорог нет. Дороги две, да и те в огне.

Сидя за ужином в столовой, Масин сказал:

— Товарищ начальник школы, а если я спрыгну на парашюте на том месте, где мы бросали груз, и выведу людей из кольца пока есть возможность и есть выход. Я даже сомневаюсь, что он до утра останется этот выход. Огонь распространяется все больше и больше.

— Хорошо, товарищ Масин, я подумаю и поговорю с товарищем Жариным.

Рассказав о положении людей и о возможности выхода из кольца, Савин упомянул о желании Масина.

— Это самый верный способ, товарищ Жарин, но как он приземлится-то, неизвестно, вот в чем опасность.

В 4 часа утра все были на ногах. Два самолета готовились к вылету. На первом — Савин и Масин, на втором — Девяткин и Громов. Масин и Громов должны спрыгнуть в лес и вывести рабочих.

Прилетев к месту пожара, они увидели, что пожар стал еще более угрожающим.

Выход, который вчера был довольно просторным, сузился, но имел еще достаточную ширину. Было ясно, что раньше чем через 5—6 часов он не закроется.

На плоскости самолета стоял Масин. Савин взмахнул рукой и, одновременно с взмахом руки, Масин отделился от самолета. Громов остался в кабине до приземления Масина. И в случае, если Масин получит повреждение, Громов должен провести людей, прыгнув за Масиным. Самолеты встали вкруг над лесом.

Отделившись от самолета, Масин немедленно дернул вытяжное кольцо. Парашют раскрылся. Едкий дым был слышен даже через противогаз. Масин медленно, почти вертикально снижался. Внизу на земле сбегались люди, до слуха Масина донеслось:

— Человек, парашютист, смотрите!

Площадка для приземления была неблагоприятная. Везде были навалены бревна, стояли в клетках сложенные дрова, там, где предупреждали огонь, были в беспорядке навалены срубленные деревья. Масин приближался к земле, распустив запасной парашют. Сложив ноги вместе, приняв наиболее удобное положение для приземления, Масин встретил одну из клеток дров. Дрова с шумом рассыпались, отлетая далеко от ног Масина. Парашюты заколебались и прикрыли Масина. Люди подбежали, сняли с Масина парашюты, внимательно разглядывая лицо Масина.

— Молодой, а смелый, смотри что делает.

— Да, смотри, это Ванька, комсомолец, который в аэроклубе работает.

Масин слез с кучи развалившейся клети дров и, прихрамывая, отошел на несколько метров, произнес:

— Товарищи, есть выход. Созвать всех людей. Сейчас я дам указание и начнем передвижение. Кто не может итти, взять тех на носилки, и вынести с собой. Женщин поручить более сильным мужчинам.

Но слабых не оказалось. Все, подбодренные Масиным, чувствовали себя в силе, чтобы бороться за свою жизнь.

— Товарищи, один вопрос, противогазы у всех есть?

— Есть, еще и лишние.

— Так, товарищи, до начала передвижения нужно прикрыть противогазы мокрой тряпкой. Второе — всем промочить свою одежду водой и по мере готовности, по моему сигналу, начнем продвижение. Я пойду вперед.

Через 30 минут люди выстроились по 2 человека в узкую ленту, зигзагом разместились между бревен и деревьями. Масин стоял впереди.

— Товарищи, передайте по цепи, чтоб смело бросались в огонь, бежать быстро, не останавливаясь, смотреть один за другим, кто загорится, немедленно старайтесь предупредить от несчастных случаев. Через три минуты начинаем продвижение. Внимание, за мной, бегом, — проговорив, Масин бросился в огонь.

Глаза жгло, стекла в противогазе нагрелись и не давали смотреть. Одежда начала подсыхать и коробиться, от испарений жгло тело. Люди с быстротой лани прыгали через горящие бревна, обжигая руки и со страхом оглядывались, сзади набегали другие. Женщины и молодые девушки с криком и с большими испуганными глазами бежали, не отставая от мужчин. Еще один прыжок. Масин выбежал на поляну, где дым был в незначительном количестве. Приказал передним пройти 100—150 метров, остановиться, чтобы подсчитать, все ли вышли из огня. На руках и лице у Масина повскакивали водяные волдыри. Противогаз затлелся в нескольких местах. Комбинезон и китель были порваны и во многих местах виднелось черное от копоти и красное от ожогов тело. Он сильно хромал на левую ногу.

Люди оказались все.

Самолет кружил над лесом. На поворотах и изгибах, где с трудом подвигались израненные, обгоревшие люди, давал направление, махая флажком из кабины, как бы зовя: „за мною, за мною“.

Дым редел, огня уже не было видно. Только кое-где догорали пни и трещал подсыхающий валежник. Навстречу пострадавшим бежали люди. Более слабых подхватили на носилки и под руки. Через несколько минут показалась большая вереница автомашин, которые подвигались между пнями и деревьями навстречу пострадавшим. Через час их уже принимали в городской больнице.

Масин подъезжал на санитарной машине к аэродрому. На все уговоры врача — отправиться в больницу, Масин отрицательно махал головой, не говоря ни слова.

Возле ангара стоял Савин, отстегивая

— К ангару, — сказал Масин шоферу.

Машина подъехала и Масин, опираясь руками о сиденье, вылез из санитарной машины, перенося всю тяжесть тела на правую ногу. Масин, взяв по-военному под головной убор рукой, произнес:

— Товарищ начальник, пилот Масин задание по спасению рабочих выполнил. Люди… — он как-то странно замигал глазами и без чувств повалился на руки во-время подоспевшего врача.

* * *

— Поздравляем, поздравляем, товарищ Масин. Мы уже слышали о вашем подвиге, — говорили пассажиры поезда, прибывшего из города П.

Следы ожогов виднелись на лице Масина белыми пятнами. Он улыбался, принимая цветы от молодежи. На одном из букетов цветов была лента, на которой красовалось:

„Привет комсомольцу-парашютисту, герою-летчику, спасшему сотни людей от неминуемой смерти“.

НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ

НИКОЛАЙ ЛЕНАУ

ЮНГА

1

Как дикий конь во весь опор

Несется под ударом шпор

Дорогой взрытою вперед,

С ухаба и на крутизну

Взлетает судно на волну

И с треском снова вниз идет.

Не умолкает ветра вой,

Склонилась мачта над водой.

Морских высоких волн игра

Шумит огнем под кораблем.

Матросы смелые на нем

Кричат восторженно: „Ура“.

Штурвал в ладонях моряка,

Верна штурвального рука.

На взмахах волн бусоль сверкает,

А штурман смотрит и мечтает.

При штиле деньги сосчитал он,

Поют в ушах его смычками

Морские пьяные кварталы,

Где ходят девки с моряками.

По палубе отважней всех

Шагает капитан. В мечтах

Он видит родину. И смех

В надутых слышит парусах.

Корабль убегает, играя с ветрами,

Качается палуба под ногами.

Там юнга веревочной лестницей легкой

На мачту взбирается быстро и ловко.

Он смело поднялся над пеной валов

К высокому самому из парусов.

А мачта такая порвет облака,

Луну зачеркнет — до того велика!

Но вдруг… оборвался канат гнилой —

С испуганным криком над водой

Проносится юнга. В море упал.

Прошел по нему тяжелый вал.

Бросьте матросы юнгу спасать:

Вам из пучины его не достать!

Голодными бестиями набегают

Над жертвою волны, и стонут, и лают;

Одна проглотила его, сатанея,

Другие, завидуя, мчатся за нею,

Бушуют и пенятся, рвутся на части,

Кричат, открывают голодные пасти.

Опять восходит солнце в небеса,

Морская синь прозрачна, как роса.

Угрюмые матросы все сильней

Грустят над зыбкой участью своей.

И, как невинный, солнцем осиян,

Молчит убийца древний — океан.

2

Наступила оттепель и вскоре

Утонуло горе в шумном море —

Юнгу помнит лишь одна вода!

Грезами его валы играют,

Он весне и дорогому краю

Не пошлет привета никогда…

Никакие вести не летели

Из кораллового подземелья,

Где зеленый бродит полумрак.

Может быть, русалки под водою

Собрались веселою толпою

В ту пещеру, где уснул моряк?

Может быть, они его ласкают,

Раковины, лилии вплетают

В волосы и нежатся на дне?

Или их от скал, повитых горем,

Тянет к солнцу яркому над морем

И к земной сияющей весне?

Перевел с немецкого Иосиф Ливертовский.

НА ЮГ

Льется к югу дождь упругий,

Неумолчный говор вьюг.

Замирает гром на юге,

Сердце тянется на юг.

Деревушка есть в далекой

Милой Венгрии… И там

Аромат в траве высокой

Бродит, пьяный, по цветам.

Там, среди зеленой пены,

Есть избушка и в нее —

В нежно-сумрачные стены —

Сердце заперто мое.

К ней походкою неслышной

Липы из лесу идут,

Обнимают мягко крышу

И медовый запах льют.

Грустно личико склоняя,

Там порою из окна,

Словно лилия лесная,

Робко выглянет она.

Очи тихой думой светят

И страданьем. Перед ней

Ворох листьев кружит ветер,

Шумный катится ручей.

Листопадом и потоком

И осеннее на вид

Время мимо одинокой

Грустной девушки летит.

Перевел с немецкого Иосиф Ливертовский.

ФЕРДИНАНД ФРЕЙЛИГРАТ

У КОБЛЕНЦА

(На могиле Шенкендорфа)

Там, между дамбами моста,

Игривый Мозель в Рейн спешит.

Там церковь ветхая видна,

Там древний памятник стоит,

Там лозы вьются вкруг горы,

Колышутся моря равнин,

И дева с озера несет

Водой наполненный кувшин.

Там к югу журавли летят

И я по солнечным полям

Во власти думы и мечты

Иду навстречу журавлям.

Иду дорогою глухой,

Изгиб тропинки прихотлив.

Кладбище тихое зовет

К себе под сень прохладных лип.

Его божественный покой

Я на прощанье посетил.

Уже осенние цветы

Благоухали вкруг могил.

Я видел там высокий крест

Стоял торжественно суров

И надпись строгая на нем

В одно лишь слово: Шенкендорф,

Мир праху твоему, поэт,

Ты слышишь рокот той реки,

Которой с болью посвятил

Стихи свободы и тоски.

Поэт, ты счастлив, ты не знал,

Что не сбылась твоя мечта.

Покрыла во-время тебя

Чугунным холодом плита;

Букетом розовых цветов

Я осыпаю белый крест

И на чужбину ухожу

Далеко от родимых мест.

Увижу ль вновь любимый Рейн,

Увижу ли родной народ?

Свобода будет ли стоять

На страже у родных ворот?

Вот к югу журавли летят

И я по солнечным полям

Во власти думы и мечты

Иду навстречу журавлям.

Перевел с немецкого Марк Юдалевич.

Артем Шмигельский

СКАЗИТЕЛЬ ШАРОВ

У маленьких юрт Тега, на пологом берегу широкой и тихой реки, стоял

На мой вопрос, какая рыба клюет и как его зовут, ответил охотно:

— Сам знаешь — Обь богата рыбой. На удочка чебака клюет, окуня клюет. Зовут меня Петька Шаров, моего отца Пашкой Ойкой, а брата Ванькой.

Мне было легко понять, что Петр — хантэ и говорить по-русски научился недавно. Он перестал удить, сел рядом со мной и разговорился. По моей просьбе, он рассказал о детстве своем, о старой жизни отца. Когда начал рассказывать, то вдруг загрустил и его корявое, но симпатичное лицо мгновенно побледнело. Он до боли пожалел восемнадцать молодых лет, проведенных в жизни тягостной. Много времени он с отцом прожил в Казымской тундре Березовского уезда. Его неграмотный отец Павел работал у кулаков и купцов за копейки. Семья часто голодала. Шаманы заставляли делать пори (ворожбу) и жертвовать шайтану добытую рыбу и пушнину. Один раз в году устраивался ясак, собирали подати. Как-то зимой Павла вызвали в Березов на ясак. У него не было денег платить подати. Тогда пристав приказал избить Павла. Побили и поругали его, а сказать в свое оправдание не разрешили. Прав беднякам не давали и на сходки их не пускали.

Долго горевал Павел Шаров. И вот однажды в лесу, охотясь за белками, он задумал убежать из Казымской тундры: счастья искать. Зимой перевез свою семью сюда, в юрты Тега. И здесь не нашел счастья. Стал работать у купца Новицкого. Осенью Павла отправили босым на рыболовство. Он пошел к Новицкому просить бродни, а тот засмеялся:

— Зачем тебе, остяку-собаке, бродни? Без них тепло.

За эту просьбу злой купец снизил заработок Павлу до 20 копеек в день и отправил его рыбачить босым. Бедняга простыл и долго болел.

— Вот какой наш жизня был раньше, — закончил Петр свой рассказ, — Шибко сердитой, как зверь, был Новицкий. Он узнавал, что я сказки рассказываю ребятам и большим людям и за это ругал меня, за уши теребил. Видишь, я какой несчастный, горбатый. Меня маленького один купец уродовал. Лекарей в тундре не было. Меня не лечили и не учили.

Петр замолчал. Тяжело вздохнув, он еще раз посмотрел на серебристую от солнца гладь реки.

Потом Петр встал, взял леску и ведро с рыбой, собравшись уходить. Я попросил его рассказать хоть одну сказку. Он не согласился и, уходя, сказал:

— Завтра неводить поедем. Там, вон на той стороне реки, у горы слушай мой сказка.

Он ушел в маленькую юрту свою, а утром следующего дня прибежал разбудить меня. На берегу у лодки нас ждали — его отец Павел, брат Иван и русский словоохотливый старик Прокопий Митькин. Мы поехали, и я сел на одну беседку рядом с Петром и взяли по греби. Он греб с большой силой — так, что будоражил воду.

Прокопий Митькин, сидя на корме, управляя длинным веслом, поговаривал:

— Молодец, Петр, хорошо гребешь, как по-пароходски.

Старик знал Петра раньше и хвалил его заслуженно. Я убедился, как мой новый товарищ, горбатый парень, умеет неводить. Он быстро выбрасывал колышки невода из лодки в воду, лямкой тянул невод, собирал с берега прогоны. Хорошо делал все, что полагалось опытному рыбаку.

Вечером, пока варилась рыба, мы все сидели вокруг огня, с любопытством слушая сказки Петра.

Его речь лилась беспрерывно и, чем дальше, тем больше хотелось слушать ее.

…Много с тех пор воды утекло.

— Маленькая юрта стояла в урмане у речки. Помнит народ это место, около теперешних юрт Вонзеватских.

В маленькой юрте хантэ жил. Называли его Ян Пав Ведман. Был у него жена Мария и сын. Имя ему Кадынакар Сэват Ванюм. Рос он быстро и бойким мальчиком. Отец старел и надеялся, что в жизни его заменит сын. Кроме юрты и семьи, Ян Пав Ведман имел ай хоп (маленькую лодку), два оленя, луки, стрелы. Он бедный был и богатых ненавидел. Богатые люди не любили его за силу богатырскую.

На него часто богатыри нападали в лесу, когда он охотился. Они собирались его убить и отобрать охотничьи места. Ян Пав Ведман отбивался от десяти богатырей. Силой своей он славился, как великан. Работу любил, каждый день охотился и рыба ловил. Слушай дальше и узнаешь, как жизнь меняется.

Вдруг на старости лет с ним случилось несчастье.

Шибко далеко, у полярного моря, бывал ненецкий городок. В нем семьдесят семь богатырей жили. Самыми сильными были Ханжан Тэт и Весом Тарым Тэт. Они знали о бедном Ян Пав Ведман и придумали убить его. Вооружились луками и поехали к маленькой юртенке. На десятый день приехали. Был вечер, темной время. Они оставили лодку свою на берегу узенькой речки. Сами по лесной дорожке подкрадывались к юрте.

Сквозь ветви лиственниц богатыри разглядели высокого человека. Догадались, что это Ян Пав Ведман вышел на улицу. Ханжан Тэт и Весом Тэт пустили в него острые стрелы свои.

Ян Пав Ведман раненый упал на землю и умер. Ханжан Тэт и Весом Тэт унесли его в лес подальше от юрты, кинжалом отрезали голову. Повесили ее на толстый сук лиственницы. Весом Тэт сказал:

— Тов нант, суснан тыв. Вот тайн (Сильного убили. Пусть его голову ветром обдувать будет).

Потом Ханжан Тэт и Весом Тэт забежали в маленькую юрту, схватили жену убитого богатыря Марию. Посадили ее в лодку. Поехали.

Ванюм выскочил из юрты с луком и стрелами. По берегу речки погнался за богатырями. Он увидал свою мать в лодке. Она плакала и тихо проговорила:

— Осенью мой сын к вам в городок приедет, свадьбу играть будет.

Ванюм подслушал разговор матери, потом сам сказал богатырям:

— Я осенью в ваш городок приду. До меня приготовьтесь. Чтобы птицы не летали, чтобы люди в городок не попадали. Закройте его. Я буду воевать с вами.

Ханжан Тэт и Весом Тэт пригрозили стрелами и ничего не ответили осиротелому Ванюм. Они торопились уезжать. Ванюм приготовился стрелять в них и подумал: „Я не буду теперь оказывать силы свои. Осенью бороться с богатырями надо“. И не стал он стрелять, вернулся в юрту, загоревал. Богатыри уехали с матерью в ненецкий городка.

Сидел Ванюм в юрте один, скучал о родителях. Ему исполнилось двадцать пять лет. Он был шибко сильный и задумал убить двух ненецких богатырей, отомстить им за смерть отца. Вспомнил, что у его матери отец-богатырь

— Отца мой убили ненецкие богатыри и мать с собой увезли. Воевать пойду с богатырями. Ты пойдешь со мной?

— У твоей матери брат есть, — ответил дедушка, — зовут его Васькой. Он тоже богатырь. Ты сходи к нему и поговори. Он что скажет тебе, не знаю. Я сейчас ответ не дам.

Ванюм пешком отправился в лесную юрту к своему дяде Василию, рассказал ему, что отца убили, а мать увезли богатыри. С ними воевать надо. Старый богатырь дядя Василий проговорил:

— Я, Ванюм, не пойду воевать. Сила у нас не возьмет. Их семьдесят семь богатырей, а нас двое.

— Хорошо, — сказал Ванюм. — Не пойдешь со мной, не надо. Ты старик стал. Я пойду один.

Старик Василий дал ему три костяные стрелы и посоветовал:

— Возьми их на запас. Я молодой был, стрелял ими. Убивал богатырей, которые на меня нападали.

Эти костяные стрелы Ванюм взял. После этого дядя Василий пошел в угол своей юрты. Из большого берестяного лукошка достал гусь железный.

Он подошел близко к Ванюм и гусь ему подал.

— Ты, парень, надень этот гусь. Я раньше, когда молодой был, надевал гусь, воевал в нем. Стрелы гусь не пробивали.

Надел Ванюм Гусь, он был ему до колен. Он помнил, что и отец его носил железный гусь, когда воевал.

Взял юноша гусь железный и костяные стрелы, попрощался с дядей Васильем и пошел к Хутэн Ойке. Говорит ему:

— Мой дядя не идет воевать, говорит, мы не терпим.

Хутэн Ойка пошутил:

— Ты не терпишь воевать. Железный гусь твой короткой.

Много времени они разговаривали. Хутэн Ойка не соглашался помогать Ванюм и посоветовал ему сходить к богатырю Карт Лохнох.

Пришел к нему Ванюм и видит у дверей его юрта колокольцы весятся и кинжал воткнут в стену. Колокольцы весились и пугали птиц своим звоном. Птицы редко летал мимо его юрта.

Ванюм подошел к юрте, взял кинжал и железный гусь, который весился у двери. Надел гусь. Потом видит он, что дверь отворилась, из юрта выскочил широкоплечий богатырь Карт Лохнох и говорит:

— Здоров, Ванюм! Зачем ты мой гусь надел. Я знаю, ты воевать хочешь с богатырями. Я пойду — помогать тебе буду.

Осердился Ванюм и сказал:

— Ты, Карт Лохнох, не ходи со мной. Я тебе гусь железный назад привезу. Если будешь караулить ненецкий городок, зарежу тебя. Сиди в юрте, мне трусов не надо.

Вернулся Ванюм к Хутэн Ойке. Дедушка принес ему гусь убитого отца. Когда дедушка узнал, что богатыри Васька и Карт Лохнох не согласились помогать, он успокоил смелого Ванюма:

— Я пойду с тобой, Ванюм, убивать богатырей.

Обрадовался Ванюм и говорит Хутэн Ойке:

— Завтра поедем воевать. Время пришло.

По совету дедушки, они делали пори — ворожбу. На другой день запрягли в нарты двух оленей, взяли железные гуси, стрелы, кинжалы и поехали в городок. Речка покрылась льдом. Первый осенний снег выпадал. Далеко за Обдорском был городок и они ехали десять дней. Около городка остановились. Между собой советовались.

— Я пойду городок осмотрю, — придумал Ванюм, — а ты, дедушка, останься здесь с оленями.

Хутэн Ойка согласился. Вооружился Ванюм кинжалом, луком со стрелами и городок смотреть пошел. Увидел кругом городка бревна на веревках весятся. Богатыри их повесили, чтобы задавить Ванюм. Они не знали силу и ловкость его. Ошибались.

Перепрыгнул Ванюм через бревна и был в городке. Стал осматривать, на улице увидел человека с луком и стрелами в руках. Узнал, что это богатырь Карт Лохнох около большой юрты ходил, городок караулил. Обозлился Ванюм на Карт Лохнох за измену, взял его в свои сильные руки, бросил на мерзлой земля и убил. Одного богатыря изменника меньше стало. Ванюм зашагал дальше. У маленькой юрты остановился. Услышал голос своей матери. Она плачет и выговаривает:

— Скоро мой сын придет. Не знаю, терпит — нет с богатырями воевать. Их много здесь собралось.

Ванюм подслушал разговор матери, веселей стал. Мать вышла на улицу, сына увидела, поцеловала его и сказала:

— Я знаю, семьдесят семь богатырь тебя ждут. Они убьют тебя, а я одна останусь.

Он увел свою мать на край городка, помог ей перелезти через бревна и увел к Хутэн Ойке.

Дедушка задумался, спросил:

— Скоро — нет воевать начинать будем?

— Мы начнем воевать рано утром, — сказал Ванюм. — Пусть проснутся богатыри. Мы стрелять в них сразу не будем. Ляжем на снег у городка возле бревен, будто устали и сголодали. Богатырь не узнают нас и бревна, которые мешают заходить в городок, срубят их. Мы соберем бревна, бросим их в городок, разбивать его будем.

Хутэн Ойка рассмеялся. Ему понравилось, что молодой Ванюм хорошо придумал, как побороть богатырь.

Новый день приходил. Светало. Ветер дул.

Ванюм с Хутэн Ойкой вооружились, к городку пошли. Оне легли на рыхлый снег у бревен. Валяться стали. Смотрят, богатыри к ним навстречу идут. Ханжан Тэет и Весом Тэет впереди шли. Они сказали:

— Посмотрите, на снегу, у бревен, Ванюм лежит. Он не один. С ним человек есть. Двоих мы не испугайся. Стрелять сейчас не будем. Рубите бревна и задавим их.

Семьдесят семь богатырь рубили бревна и бросали их в противников. Борьба между ними, как молния, вспыхнула. Похож было, что злые медведи с ревом напали на двух охотников, сильных и могучих.

Ванюм и Хутэн Ойка подставляли под бревна руки и ноги свои. Удерживали их. Ванюм вскричал на богатырей:

— Назад себе эти бревна возьмите.

Богатыри не взяли бревна назад, стрелять приготовились. Так рассердился Ванюм, что силы у него прибавилось. Он и Хутэн Ойка начали бросать бревна в городок, разрушили его, богатырь убивали. Юрты городка ломались, люди выскакивали из них и в лес бежали. Почти весь городок разбит был. Много богатырь погибло.

Даже Тарым Тэет и Весом Тэет испугались Ванюм, в лес убежали и говорят:

— Нам конец будет, если Ванюм живой останется.

Ванюм не отступил, не сбежал. Своему дедушке сказал:

— Мы не побежим домой. Погонимся за богатырями, которые еще живы, убьем. Смотри в лес на дорожки, богатыри в разные стороны разбежались.

Хутэн Ойка и Ванюм пошли в лес по двум дорожкам, в разные стороны. Скоро шел Ванюм. Впереди себя заметил — Ханжан Тэет тихо идет. Ванюм его догнал, выдернул тонкую лиственницу и начал драться с ним.

Долго ли, коротко ли дрались, хлестались, — Ванюм придумал стрелять.

Он натянул лук и пустил стрелу, попал в круглую голову, с длинными

Тогда храбрый Ванюм вспомнил совет дяди Василия. Он вынул из-за опояски костяную стрелу, положил ее на лук, направил в голову богатыря.

Ханжан Тэет стоял у елки в красивом гусе из тонкой оленьей шкуры. Он был широкоплечий и вдруг из его рук выкатился и упал в снег лук и костяная стрела. Сам он тоже покачнулся, потом упал в снег.

Пал самый сильный богатырь городка.

Ванюм подскочил к мертвецу, снял с него гусь и кинжалом снял с головы кожу, повесил ее на лиственницу. Он приговаривал:

— Отвоевал, Ханжан Тэет. Как ты убил моего отца, повесил его голову на лиственницу, так сделал с тобой я. Пусть твою голову качает ветер на тонкой лесине.

* * *

Петр говорил быстро, делая небольшие паузы. Потом неожиданно перестал рассказывать. Я думал, что он закончил сказку. Но он сказал: — Обожди, я забыл немного. Не подумай, что Ванюм одного богатыря убивал.

Сказал это Петр и несколько минут сидел молча. Он смотрел в тихую воду реки. Он вспоминал.

— Вспомнил, — заговорил Петр, улыбнувшись. — Ванюм смелый бывал. Он пошел искать своего дедушку. Нашел его в густом лесу. Хутэн Ойка дрался с богатырем Тарым Тэет, но обессилел и упал на снег.

Ванюм рассердился пуще прежнего. Он так сильно ударил кинжалом озверевшего Тарым Тэет, что оттолкнул его в сторону от дедушки. И последним ударом Ванюм убил второго самого сильного богатыря Тарым Тэет. Снял с него железный гусь, отрубил голову и повесил ее на лиственницу.

Обрадовался Хутэн Ойка, что его спас смелый внучек Ванюм. Они обнялись, поцеловались, как два силача, и потом зашагали в городок. Богатырских оленей они отдали бедным ненцам, сами ничего чужого не взяли. Вспомнили о своих оленях. Пошли к матери, которую оставили караулить оленей. На том же месте, возле разбитого городка, на льду, лежали олени около нарт. Мать сидела на нарте, была печальна, горевала о сыне. Повеселела она, когда увидала своего высокого Ванюм и Хутэн Ойку. Она, невысокая ростом, со смуглым лицом, поднялась с нарты, обняла сына и крепко поцеловала его. На своем хантэйском языке она сказала любимому сыну:

— Нан ям похлэнги, юр каже ар удэм. Тавай едын мантым пористата вертим мост.

Мать похвалила сына за силу большую, за то, что он отомстил за отца и отстоял ее материнскую честь.

Все трое они уехали домой, в далекой юрта свои. Долго ехали, потом увидели юрту свою. Около юрты, на том месте, где богатыри убили Ян Пав Ведман-Урт, устроили пори. Ванюм с матерью и Хутэн Ойка вспомнили о своем старом богатыре Ян Урт, сказали, что всегда будут бороться с богатыми, будут любить бедных хантэ, ненцев, помогать им.

Пори закончилось и дедушка Хутэн Ойка распрощался со своими родственниками и вернулся в свою юрту.

Ванюм стал жить с матерью в отцовской юрте. И больше не остывала в нем любовь к беднякам. Слава о молодом богатыре Ванюм по тундре быстро разнеслась. Да и теперь народ севера вспоминает о нем.

Петр замолчал. Он опять что-то вспоминал. Помолчав, проговорил:

— Я много сказок знаю, но думаю, какую маленькую рассказать. Тороплюсь ехать рыба ловить. Вот, слушай, товарищ, я такой сказка вспоминал. И опять Петр начал рассказывать другую легенду о богатырях и о любви, удивительно быстро восстанавливая ее в памяти.

— В юртах у широкой Оби хантэ Анна жила. Летом и осенью она в лес ходила, ягоды собирала. Один раз осенью Анна взяла берестяное лукошко и в лес пошла. Вечером домой не пришла, в лесу заблудилась. Долго ходила — горевала. Все вперед шла и увидела лесную юрту. Зашла в юрту, там на нарах парень сидел. Заговорила с ним, познакомилась. Они вместе жить стали, как муж с женой.

Анна была бедной сирота, ничего не имела. Два года прожила с мужем, двух сыновей родила. Одного назвала Ун Иван, другого Алексей. И вот зимой она со своими сыновьями в свои юрты пошла. Когда пришла в, юрты, стала там жить. Сыновья ее женились. Зимой оне пошли в лес на охоту. Братья охотились хорошо, много белок убивали. В лесу оне радовались, что научились охотиться, а из лесу пришли — загоревали. Оне юрты, в которых начали жить, не увидели. Она была злыми людьми разбита и развалена. Догадались братья, что их мать и все жители юрт убиты богатырями.

Алексей и Ун Иван заскучали. Оне жалели мать, жен своих и весь бедный народ. Знали они, что богатые богатыри грозились напасть на юрты, убить людей. Пошли братья в лес искать злых людей. На узенькой снежной дороге оне увидели одного здорового хантэ. Он стоял в малице, с кинжалом в руке, дорогу караулил, чтобы по ней никто не ходил. Братья были сильные, смелые и убили этого богатыря. Дальше пошли. Увидели двух богатырей на дороге, подкрались и убили их.

— Ты понял, каки смелый был два молодой брата. Оне слыхали, что далеко в лесу, в чуме богатые ненцы богатыри живут. Эти богатыри нападали на бедных, убивали их, не любили таких хантэ.

И пошли два брата в чум богатых ненцев. Подкрались, около чума увидели своих жен и сказали им:

— Вы стрелы этих богатырей расколите, тогда они нас не убьют.

Братья озлились на богатырей, которые убили их мать и жен украли.

Жены Алексея и Ун Ивана рассказали своим мужьям, что их богатыри насильно из юрт увезли, богатство свое им дать обещали.

— Не надо нам их богатство, — сказала красивая краснощекая жена Алексея.

— Мы любим вас, своих мужей, бедный народ любим и поможем вам богатырь убивать.

Была ночь темной, братья с женами тихо подошли к чуму. Увидели, один толстый богатырь посреди чума сидел, глаза закрыл, другой богатырь в углу чума лежал. Братья заскочили в чум, с кинжалами на богатырей накинулись. Богатыри соскочили, луки и стрелы взяли, но увидели, что стрелы расколоты и далеко не летят. Долго боролись, шибко сильный были богатыри, но братья их убили, головы отрезали.

Братья с женами на лыжах пошли в юрту к своему отцу. Ждал отец свою жену, но напрасно, ее богатыри убили. Он горевал. Потом похвалил отец сыновей за то, что они с женами убили сильных богатырей, отомстили за мать.

Петр замолчал, он достал из кармана брюк свой кошелек, свернул цыгарку, закурил ее и сказал:

— Я тебе сказки рассказывал, но они походят на старый жизнь. Говорили мне,

Я смотрел на Петра с любопытством. Он сидел рядом со мной на крутом берегу. Перестав рассказывать, вглядывался вдаль, в высокую гору около Курьи Сохтазь. С той горы первобытные хантэ отбивались стрелами от своих врагов. Потом он устремил свои взоры на далекий островок на середине реки. Этот чуть видневшийся островок с мелколесьем назывался „Черное“ и очень памятен Петру и мне.

— В детстве, когда жили в юрте Тега, мы на Черном неводили.

— Расскажи, Петр, как ты живешь теперь?

Я заметил, что у него имеется привычка — мало рассказывать о себе.

Он долго молчал, но все же коротко поведал о новой жизни. Вот уже несколько лет он, брат Иван и отец Павел члены Чемашевского колхоза имени Сенькина. Иван — бригадир рыбацкой бригады, отец — был охотником, но недавно старость заставила его бросить работу. Ему уже сто пятнадцать лет и он видит плохо. Сам Петр охотится и рыбачит. В 1938 году перевыполнил план пушнозаготовок и неводил, и в этом году он хорошо подготовился к пушному и рыбному промыслу.

Рассказывая, Петр особенно обрадовался, вспомнив торжественные дни в его жизни. Если раньше его отца не пускали на сходки, то теперь стопятнадцатилетний, седой старик вместе с женой и сыновьями участвовал в выборах. Он ходил и вся семья Шаровых ходила в школу на избирательный участок. Они опустили в урны бюллетени с именами знатных людей Остяко-Вогульского округа: они голосовали за большевика хантэ Ернова, избранного в Верховный Совет Союза, и за лучшую женщину округа Тояркову, избранную в Верховный Совет Республики. Голосовали за партию большевиков, за Сталина.

Петр перестал говорить, помолчал. Мимо нас прошли из деревни колхозники-рыбаки и среди них был Иван Шаров. Они позвали Петра ехать дальше, спустившись под горку, зашагали к лодке.

Петр встал и, подавая руку, улыбнувшись, сказал:

— Я много сказка знаю, приезжай к нам, буду рассказывать. Да, шибко интересно раньше богатыри жили, а в нынешней время настоящий богатыри живут лучше. Я тебя сказка говорил о богатыре Карт Лохнох. Он плыл на льдине по морю и только охотился. Знаю, читал в газете о советском богатыре, как его зовут, Папанине и его помощниках. Они плыли по морю, изучали его, смелы богатырь. Много советских богатырь знаю, оне готов всего воевать капиталистами. Знаю я самого сильного богатыря Сталина. Сильней его никого на свете нет. Хоть все капиталист нападут на наш страна, у Сталина армия большой — все трудовой народ. По его команде такой сильный народ разобьет врагов всех, не стрелой, а новым оружьем. Вот какой богатырь у нас есть Сталин. Он сильней всех. И жить и работать с таким богатырь, как Сталин, веселей.

— Пойду, меня ждут, рассказал тебе, что успевал, ос емасул (прощай).

Крепко пожав мою руку, Петр заторопился пойти к лодке, у которой его ждали колхозники. Я смотрел ему вслед и удивлялся: он — низенький, горбатый человек, в новых броднях, — торопился к лодке. Подошел, прыгнул в нее, сел на беседку и начал грести.

Дул порывистый ветер и Обь волновалась, ворчала, седые волны бились о борта лодки, словно хотели поглотить ее вместе с людьми. Ветер усиливался, свистел, как бездельник, и погонял лодку на противоположный берег реки. Лодка с людьми и неводом то пряталась в волнах, как будто ныряла, то поднималась высоко над рекой.

Стоя на крутом берегу, я вспомнил детские годы, когда рыбачил, и подумал: рыбаки всегда должны быть смелы, такими, как Петр. Я никогда не забуду этого бойкого, горбатого талантливого парня. Он научился бороться с трудностями, ненавидеть врагов, любить родину, как мать.

Лодка скрывалась вдали на той стороне реки, пряталась в волнах. Чуть заметны были гребцы, среди которых был маленький, в черном картузе — Петр Шаров.

До тех пор я не ушел домой, пока совсем не скрылась в речной дали лодка с людьми, торопившимися рыбачить.

Александр Нестеров

ХРАБРОСТЬ

С малолетства Иван ненавидел деда своего Архипа. Ненавидел и… любил его за рассказы о дальних походах, об удальстве и находчивости старых солдат. Больше того, дедом можно было бы гордиться, ибо между сельчанами он слыл всезнайкой, пройдохой, человеком себе на уме. Маленький Ваня, разинув рот, внимал дедовскому повествованию.

— Да, значится, подходим мы. А река шириной, что море… А на другом берегу турка окопалась. Орудиев у нее видимо-невидимо, наверно, штук тыща. Вот, значится, и говорит наш енерал: „Ну, кто храбрец из вас, орлы-ерои. Кто через реку пересигнет, да туркины замыслы раскопает. Выходит тут Петр Нособоев. Детина — во, — разводил дед в обе стороны руками. — Грудь — колокол, — тут дед колотил по своей куриной груди. — Я, говорит, вашество, могу“.

Ваня удваивал внимание. Был он сам среднего роста, худой, веснущатый. Правое плечо было и не выше левого, но всем казалось наоборот, отчего прозвали Ваню люди нескладным, а в семье неуклюжим. Но в душе он хотел и видел всегда себя таким, как этот чудесный Петр Нособоев, переплывающий широкую реку, одним взмахом убивающий трех турок. Всегда на этом месте рассказа мальчик сжимался, боясь, что сельчане вдруг все обернутся на него, увидят его нескладную фигуру, начнут зло смеяться, перешептываться, говорить обидные слова.

А дед-то Архип, как на зло, в это время, ни дать — ни взять, словно сатана его за язык тянет, переходил к самому неприятному.

— А, значится, я вижу турка-то от наших ероев вспять куда глаза бежит, да на наш обоз. Я, значится, против турки-то щуплый, как мыш перед котом (здесь деревенские одобрительно хохотали вместе, с дедом), теку дал, да лапти-то, что из деревни привез, и оставил в руках басурманов. Они, нехристи, наверно, подумали, что это знамя какая, херугва, так ничего из обоза не уперли, а лапти не нашлись, значит, сперли. Вот и говорю теперь старухе-то, висят, поди, наши лапти перед нечистым Магометом, а басурмане к ним прикладываются.

Дед мигал в сторону жены, усмехался, и одобрительно раскатывались хохотом все слушатели.

— Зачем, зачем, сивый мерин, рассказывает об этом, — со слезами в горле негодовал про себя Ваня. — Ему хорошо, старому, его никто не дразнит! А мальчику действительно приходилось отвечать за грехи деда. Если Ваня куда-нибудь быстро шел или бежал, мальчишки обязательно кричали вдогонку: „Чего бежишь! Аль лапти потерял?“. А однажды, когда играли

— Секретарь и председатель едут проверять, хорошо ли сторожат ребята, — догадывался он. Тянуло нестерпимо, страстно туда, в поле, где под покровом синей звездной ночи, в наскоро сделанных шалашах, по двое-трое мальчишки дежурили, подстерегали расхитителей, воров.

В колхоз дед, мать и Ваня записались одними из первых, но при этом с них меньше, чем с других, потребовали за вступление. На сходке колхозники, обычно горячо обсуждавшие каждую кандидатуру, молчаливо выслушали председателя, бросив несколько реплик.

— Конечно принять. Нет отца. Не бросить же старика, вдову, да мальца.

Ученье давалось Ване легко, но его скромность всегда приводила к тому, что кто-нибудь из соседей или успевал уже громко подсказать ответ на вопрос или целиком дать весь ответ. Только на работе был он свободен от этой надоедавшей опеки. А работал он прилежно и хорошо. Незаметно он вырос. Ему шел 20-й год.

Часто он являлся в колхозный клуб, где расторопный и веселый Санька распоряжался, как дома, затевал игры, выталкивая в круг девчат и парней, первым затягивал песню или рассказывал шутки. Ваня еще издали, стоя у стенки, поближе к двери, смотрел на Саньку. И когда Санька подходил близко, то Иван, боясь быть вытолкнутым в круг, тихонько выходил за дверь или прятался в самые последние ряды.

Иван завидовал Саньке. Бросало в краску и немели руки, когда он видел, как Санька порою в поле подойдет к девахе, схватит ее за круглые бока и прижмет к себе. И девчата ничего: хохочут или в шутку бьют Саньку.

— И ведь все сходит ему, — думал тогда Иван, — а попробуй я, — так, наверно, не знаю, что было бы.

И, горько раздумывая, стоял он, а домой не шел, не хотелось. Давно уже у них не собирались и не балагурили сельчане. Само-собой, что в клубе и в правлении они теперь говорили о более серьезных вещах, поэтому и не шли слушать побасенки деда Архипа. Но, кроме того, подсознательно заметил Иван, что перестало им нравиться с тех пор, как зажили колхозной полной жизнью, всякое упоминание о прошлом.

И особенно запомнился ему один случай.

После уборки урожая приехал в колхоз корреспондент одной газеты. Веселый, улыбающийся, он собрал колхозников, спрашивал, записывал в блок-нот. Сначала старуху Леониху спрашивал, как жила раньше, как ее муж бил, да чем бил. Неохотно она рассказывала.

— Как-то вы плохо о прошлом рассказываете, — заметил корреспондент.

— Э, милок, — встал неожиданно старик Пахотин. — Охота ли тебе было рассказывать, как тебя в детстве отец бил, да еще штаны снимал. — Все захохотали, а пуще всех сам корреспондент.

— Ты все о прошлом. А чего об нем писать, если оно горькое. Ну жили плохо. А теперь хорошо. Вот про теперь и напиши. А то пришел бы ты в поле в июле, когда пшеница колосится, да стал бы спрашивать, как сеяли, да зерно какое, а про самое главное, как растет, как шумит пшеница, как по ветру стелется — не спросил. Так что? Ну, вот я и говорю. Ты про сейчас пиши. Народ голову поднял, народ жить красиво стал. Но вот беда. Мало пишем, как надо красиво жить.

— Ладно. — ответил, улыбаясь, корреспондент. — Будем писать, как гордо живут. Только рассказывайте. — И видно было, когда, улыбаясь, спрашивал о старом корреспондент, что он, молодой, веселый человек, может, и верил, что раньше так горько было, но особенного значения этому не придавал. А просто делал так потому, что, как ему думалось, контраст лучше, если сравнить старое и новое.

На прощанье он еще раз пообещал исполнить пожелание деда Пахотина.

Через неделю в газете появилась статья „Смело по жизни шагают“. В ней приподнято, даже напыщенно писалось о том, какие бодрые, гордые своим трудом, своими мечтами живут люди в колхозе. Дед Пахотин умильно улыбался, трунил над собой и другими героями статьи, у нас, мол, все же и лодыри еще есть, и растяпы встречаются, и урожай убрали не совсем чисто, зерна много просыпали, а в душе у него петухи пели.

Она же принесла первую славу Ивану.

Так прямо про него и писалось:

„Примером нашей молодежи может служить Иван Дятлов. Этот с виду тихий и скромный парень преображается на работе. Работа кипит у него в руках, потому что он советский человек, для которого труд дело чести. Он подлинный герой на покосе. Недаром им убрано конной лобогрейкой в три раза больше нормы“.

Хотелось радоваться не только оттого, что в статье Ивана преобразили таким, каким он хотел быть, но еще больше оттого, что о нем говорили так же, как о деде Пахотине, как о бригадире Иване Черемисове. А ведь они были знатными людьми, самостоятельными, независимыми. Говорили они всегда размеренно, веско и ходили по особенному, твердо, размашисто. Ивану казалось, что даже за одну походку их можно уважать.

А через неделю пришла к Ивану и первая любовь. На большаке, возле деревни, теплым осенним вечером встретил он Аленку. Эта красивая, круглолицая девушка с веселыми серыми глазами всегда приводила его в смущенье. Он не мог глядеть в ее глаза и любовался ею всегда только издали по природной своей застенчивости, боясь, чтобы не уличили его в любви к ней.

А сегодня, осмелев, подошел.

— Здравствуйт… те Аленк… Алленка… Алена.

— Здравствуй, тихоня. Чегой-то ты такой храбрый сегодня? Неужто выпил?

— Нет, я так, — покраснел Иван, — я хотел, я сказать тебе…

— Чего же ты мне хочешь сказать?

— Только тебе хочу сказать, тебе одной. Знаешь, я буду учиться на агронома.

— Ну и учись. Молодец. А чего ты подумал?

— Я… я… для тебя, — с трудом выдавил Иван.

— Ха-ха-ха-ха-ха, — раскатилась Аленка. — Ах ты, дурачок, да разве за агрономство побьют?!

А

Лежа в постели, Иван тяжело размышлял: „За что любить меня? Нет, Аленка, конечно, не любит. Санька ведь вон какой. Дурак я, дурак, ну к чему, к чему я с ней стал разговаривать. Возьмет еще всем расскажет“.

И вслед затем острая жалость к себе сжимала сердце. Хотелось уехать куда-нибудь далеко-далеко.

И вдруг появилось ощущение ее пухлой руки на его щеке. Мысли перепутались. — Неужели любит? А все равно, — неожиданно решил он, и расхрабрился. — Ну и люблю ее, ну и пусть всём расскажет, и хорошо, что подошел к ней, а что бы… И еще подойду…

Потом он уснул.

В последний раз встретился Иван с Аленкой на большом колхозном пиру, посвященном проводам Ивана и еще четырех колхозников в Красную армию.

Сначала все чинно сидели за богато накрытыми столами, говорили речи и напутствия. Комсомольцы под дружные аплодисменты зачитали наказ колхозников будущим бойцам.

А потом пять девушек на прощанье целовали призывников от имени всех собравшихся.

Аленка первая подошла к Ивану, сидевшему с краю.

Он густо покраснел. Захотелось кашлянуть, но он боялся, сдерживался, отчего жилы на висках у него вспухли. Он застыл, как во сне, обвел глазами собравшихся и опустил взгляд на свои дрожащие руки. А она подошла, легко обвила голову правой рукой, прижала к своей упругой груди, два раза поцеловала в лоб, а затем в губы. При всех!!! И все глядели!!!

Хотелось, чтобы скорее прошло это, а еще больше, чтобы как можно дольше ее свежие губы прикасались к его губам.

Раздалось „ура“, выкрики, зазвенели стаканы. Заливаясь, душевно запел баян и все поплыло в широком народном торжестве.

От вина, а еще больше от собственного сознания, что он сегодня герой, Иван улыбался, смеялся и в тон другим подтягивал песню:

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек.

В разгар пира у окна его остановил Федор Вахмянин, пожилой, обычно молчаливый колхозник.

— Ты гляди, Иван, держи себя с достоинством, голову выше, прямо гляди. Только трус глядит вниз. А то подумают, — ишь из деревни каких пентюхов присылают. Отца нет у тебя, нам пиши в случае чего. Дед у тебя как будто дерзкий на слова, а так себе человек, жалкий. Ну, его и простить можно, много видел, вот и привык унижаться. А ты смотри, не подкачай. Молодой, наш, а какие обиды тебе чинили, так забудь, добра мы все хотели. Наш ты, колхозный, богатырем тебя хотим видеть.

— Да никогда не хвались, противно это. Пусть тебя другие хвалят, а ты не возносись, делай свое дело дальше, лучше.

Шагая глубокой ночью к сборному пункту в ее Иван громко разговаривал с товарищами, высказывал свои мысли, нарочно твердо и широко ступал по земле. Он чувствовал прилив силы, уверенности в себе.

В армии сначала эта уверенность у Ивана внезапно пропала в новой необычной обстановке. Он попал в Краснознаменный Пролетарский полк, составленный из молодых уральских рабочих. Перед этими шумными, веселыми, грамотными ребятами снова жалким сам себя почувствовал Иван. Они разговаривали убедительно, при том же употребляли такую массу новых названий станков, оборудования, так горячо, с такими доводами спорили между собой, что Иван слушал их с напряженным вниманием.

И песни у них были, каких Иван еще не слыхал.

Остались недопиты наши стаканы

За дружеским, шумным столом,

Назавтра тревога поднимет так рано —

Мы в битву, наверно, уйдем.

Мы город знакомый надолго покинем

Для дальней граничной черты,

Кому же достанется девушка в синем,

Кому же достанешься ты.

Где, кто и когда вдолбил ему почтительное отношение ко всякому начальству, неизвестно, только на каждого командира Иван смотрел, как на высшего человека, хотя и знал, что командиры Красной армии это рабочие, крестьяне и их сыновья.

Неудивительно, что его однажды поразил спор в клубе.

— 2000 оборотов для этого станка предел, если не внести рационализации, — горячо убеждал других Василий Чекменев, красноармеец-свердловец, бывший механик.

— У вас предельческий загиб, — смеясь, возразил помощник командира полка по технической части, а затем серьезно сказал, — ручаюсь головой, без изменения конструкции станка дать 2300—2500 оборотов.

— Ну, знаете, я 5 лет знаю эти станки, как свои пять пальцев, — обиделся Чекменев, — хотел бы посмотреть, кто даст 2500 оборотов.

При этом он пожал плечами и состроил презрительную мину. Иван представил, как рассердится помощник командира полка и холодные мурашки побежали у него по спине. Но помкомполка, все так же улыбаясь, добавил:

— Приходите в мастерскую, как-нибудь убедимся, товарищ Чекменев.

— Главное о-б-и-д-е-л-с-я, — думал про Чекменева Иван. — И на кого?! На помощника командира полка, как будто он ровня.

Долгого труда ему стоило понять то, что знал — командиры и бойцы в Красной армии — ровни, и живут они, кроме армейской, еще какой то более широкой жизнью, рассуждают, спорят в часы отдыха.

Апрельским весенним вечером, в выходной день, Иван с Чекменевым поехали на трамвае в кино. На широком асфальтовом тротуаре перед входом в красивое здание толпилось множество людей. Они протолкались в обширное помещение перед кассами. Чекменев быстро окинул взглядом публику и подошел к двум девушкам.

— Вере, Дане — наш горячий привет!

— А вам — пламенный, — ответили, смеясь, девушки.

— Ну, как с билетами?

— Да вот трудно, мы давно здесь, а не можем…

— Сейчас попробую. Да… представляю: мой друг Ваня Дятлов. Прошу любить и жаловать.

Иван не успел оправить шинель, как Вера протянула ему руку. Он неестественно быстро, смущаясь, протянул правую руку, а левая так и осталась у левого бока на ремне.

— А что — левая у вас присохла? — почти серьезно спросила Вера.

Иван окончательно смутился и полуподнял левую руку. Смущение и неловкость его увеличились, отчего девушки громко засмеялись.

Вдруг Даня остановилась; „Ну, Вера, чего на-смех поднимаешь человека?“ Иван с благодарностью взглянул на нее. Вскоре завязалась несложная беседа.

Великолепное фойе с массивными мраморными колоннами, лепным потолком, со свешивающейся гирляндой ярких электроламп произвело на Ивана странное впечатление. От красоты, от массы света веяло строгостью и немного чем-то чуждым. Иван проходил через блестящий зал, рядом с девушками и Чекменевым, как во сне. А любопытные взгляды отдельных посетителей и целых групп еще больше увеличивали его неловкость. Чекменев шел свободно, шутил и, подойдя к большому дивану, развалился на нем, облокотясь на ручку. Рядом сели Вера и Даня, а возле них Иван. Сидя на краешке, прямой, как палка, он чувствовал

— Ваня, — обратился к нему Чекменев, — ты чего, как у тещи на именинах, сидишь. Садись удобнее: мягко, хорошо. Чувствуй себя, как дома, — И только глядя на Чекменева и девушек, слушая их разговор, а порой и сам принимая в нем участие, Иван осваивался.

Подошел одетый в модное серое пальто молодой человек с красивой девушкой. Молотой человек вежливо спросил:

— Скажите, товарищ красноармеец, здесь место свободно?

— Свободно, пожалуйста, — ответил он. А про себя подумал, повеселев: значит, и я здесь немного хозяин, раз такие хорошо одетые люди спрашивают у меня о месте.

После кино девушки попрощались и быстро ушли.

— Куда же они… — Иван тут выругался. — Мы деньги платили…

— Ты чего, — удивился Чекменев. — Пусть идут, они курсантки, им только в выходной в кино удается сходить. Так они обычно сразу три картины успевают посмотреть в один вечер. И дальше он рассказал веселую историю, как девушки однажды перепутали героев всех трех кинофильмов, просмотренных за вечер.

Чекменев не ругал девушек, хотя он заплатил за их билеты. И они вот ушли. Ивану вспомнилось, как он ругал Аленку в первый вечер встречи.

— Удовольствие получили, — рассуждал Чекменев, — притом, же вчетвером, и этим надо быть довольным.

Невольно в памяти Ивана всплыл один эпизод.

После важного поручения Чекменев однажды опоздал к обеду. Обеда ему не досталось. Чекменев сам упросил дневального не доводить об этом до сведения командира — иначе за оставление без обеда дежурных бы „взгрели“. Весь вечер потом Иван присматривался к Чекменеву, старался угадать, хочет ли он есть, обиделся ли, ко Чекменев как ни в чем не бывало занимался своими делами и только с очень серьезным видом рассказывал курсантам о выполненном поручении. Иван должен был признаться себе, что Чекменеву поручение было дороже обеда.

Возвращались в часть пешком. На повороте в пустынную улицу увидали горожанина, который изо всех сил тянул лошадь за узду. Он торопился переехать рельсы трамвая, но передние колеса при каждом рывке стучали о второй рельс, а перескочить не могли. Горожанин ругался, стегал лошадь.

— Жалко, лошадь мучает, — произнес Иван.

— Слушай, гражданин, — крикнул Чекменев, — давай поверни лошадь вдоль рельс, легче переехать сначала одним, потом вторым колесом. Давай, давай, слышишь, а то трамвай скоро пойдет.

Горожанин удивленно посмотрел на красноармейцев, буркнул под нос ругательство, но все же сделал, как велели, и тяжелый воз переехал через рельсы.

Из-за поворота со звоном вылетел яркий трамвай и пронесся вдаль.

— Жалеют только слабые, — обронил, спустя долгое время, Чекменев. — А кто не слабый, тот всегда найдет выход.

Ивану хотелось теперь во всем походить на Чекменева.

* * *

В конце лета, по тревоге, полк поднялся, сел в вагоны и трое суток ехал без перерыва. С конечной станции на автомашинах красноармейцы углубились в степь. Шестую ночь проводили на открытой местности в небольшом одиноком поселении. Шли упорные слухи о враге, о настоящем враге.

Перед рассветом Ивана разбудил Чекменев. Все гудело и ахало.

— Вставай, бери винтовку, наган, гранату.

Цепью взвод вышел в степь. Бродившая в Иване дремота была разогнана усиливающимся гулом. Залегли в выемке, появились саперные лопатки. Окопались. Позади рвались снаряды. В 10 утра солнце жгло нестерпимо. На потном теле неприятно чувствовалось прикосновение складок одежды. Было тяжело. Глаза чуть воспалились. Приподнявшись над окопом, Иван увидел вдали на склонах холмов черные фигуры. Неприятель, враг! Около фигур вырастали чернобелесые столбы земли. Наши бьют! Когда били наши пулеметы, цепи фигурок припадали быстро к земле, но некоторые опускались медленнее. Лишь спустя немного, Иван догадался — убитые!!!

Неожиданно кто-то схватил Ивана за шиворот и пригнул в окоп.

— Ты сдурел, — раздался голос Чекменева, — подобьют тебя!

— Враг же далеко, — обиделся Иван на бесцеремонность.

— Какой далеко, в 30 шагах в окопах замаскировался…

В этот момент застрекотали вражьи пулеметы и совсем близко раздался грозный военный клич на незнакомом языке. Иван было оцепенел.

Властный голос командира привел его к действию.

— За мной, в атаку!

Иван вместе с другими одним прыжком выскочил из окопа. Если бы не общее „ура“ и сознание, что рядом свои, Иван, наверное, бы остолбенел от удивления. Прямо, в шагах тридцати, на окопы мчались люди в чужих мундирах. Рвались гранаты. Почти не сознавая, Иван с напора всадил штык в набежавшего чужака. Потом он бил, колол, но смутно это помнил.

Пришел в себя в занятых окопах врага. Красноармейцы оживленно делились мнениями, замечали, как лучше нанести врагу удар. Иван только слушал. Ошеломленный происходившим, он позже всех разобрался в событии.

К трем часам дня после четырех атак врага, Иван чувствовал себя так, как будто уже несколько лет он воюет здесь. Шутил над пулями, называл их пчелками.

К вечеру атаки и стрельба чуть стихли. Есть не хотелось, но привычка принимать пищу в 4 часа сказалась. Разговор завертелся вокруг обеда, перешел на другие темы. А когда совершенно стихло, все почувствовали утомление, клонило ко сну. Заныли раны, незаметные сгоряча. Оказалось несколько тяжело раненых. Один в бреду повторял: „Огонь, огонь по окопам!.. Где наши батареи?..“ Лежать и сидеть на изготовке надоело. Одиночные выстрелы злили, как ворчливый, но бессильный человек. Ну чего они тявкают.

Хотелось отдохнуть, подумать о пройденном дне. И уже с нетерпением ждали ночи.

Стемнело. К окопам подвалилась ночь. Привезли обед обиженные повара.

— Вы тут, а мы сиди в тылу.

Красноармейцы утешали поваров: — у вас тоже передовая работа, от тыла мы зависим. Несогласные, нехотя, уезжали обратно повара.

Пришел политрук и сделал сообщение. И день всплыл перед бойцами великим днем борьбы за священную родную землю. Настроение поднялось, снова хотелось в бой. Спрашивали: — когда же пойдем в атаку. Ответ был: — не торопитесь! Хладнокровие! Выдержка дает победу.

И, конечно, все оказались здоровыми, когда прибыл врач. Нарочито повеселели даже мрачные и особенно легко задетые раненые. Знали одно, что если врач скажет: ранен, так нужно отправляться в тыл. Кому же хотелось уходить отсюда, из этих окопов, где впервые познали и силу свою и дружество перед общей опасностью? Все же врач выискал двух „травматиков“. Командир приказал им отправляться в госпиталь. Не хотели. Из темноты слышались недовольные голоса: — „Понимаешь, здоров, как бык, а меня в госпиталь — молочко пить, на горшочек меня санитарки в чистых халатах будут сажать“. Было смешно, но второй „травматик“ молчал. Ему тоже не хотелось в тыл, хотя это он убеждал поваров, что в тылу почетная работа.

Командир собрал отделение.

— Вот что, товарищи, прямо

— Хорошо, товарищ Чекменев. После обеда дополнительно дам приказ.

— Вот то же и в школе, — с горечью подумал Иван. Чекменев доел обед, взял винтовку, четыре гранаты, револьвер, сигнальную ракету и исчез ползком во тьме. Иван недоумевал:

— Странно, Чекменев даже не попрощался, как будто был уверен, что вернется. А потом Иван представил, — ну если бы совсем, он стал прощаться, что бы было? И что ему сказал бы он, Иван. Ничего. Иван хотел сказать, но не мог поднять из глубины души горячие слова, лучше на деле это, а то словами некрасиво. А Чекменева все же люблю. Парня люблю!!!

Минута за минутой — тяжелое ожидание. Внезапно в темноте один за другим раздались 4 взрыва, выстрелы и все замолкло. Прошло еще полчаса.

— М-да! — произнес многозначительно командир.

— Так кто же пойдет? — куда, он не добавил, было понятно. И сам вопрос задавался так, как будто не ушел еще Чекменев.

— Я, я, я, — вместе с Иваном выразило желание несколько человек. Появился командир взвода. Переговорил с комотделением. Иван услышал.

К о м в з в о д. — Надо Васильева или Мочалова.

К о м о т д е л е н и я. — Есть, только вот Дятлов еще просился.

К о м в з в о д. — Нет, из этих надо.

К о м о т д е л е н и я. — Дятлов — друг Чекменеву.

К о м в з в о д. — Друг? Ага! Ладно, — горячо прошептал он, — давай Дятлова.

Ивану казалось, что при передвижении он слишком шумит, хотя все было предусмотрительно так распределено и приторочено, что ни одна вещь не брякала о другую. Иногда он поднимал голову и смотрел над травой на горизонт, на горб высокого дальнего холма, по которому ориентировался. Долго, долго полз Иван. Он думал часа три. Впереди показался неясный темный предмет возле кустов с разрытой землей. Ближе — человек, мертвый! Холод поднялся к груди. Вдруг забилось сердце. — Он! Веселый свердловский слесарь недвижно лежал ничком на земле. Он вытянул левую ногу, а правую согнул для движения. Правая рука застыла на шейке приклада, указательный палец на спусковом крючке винтовки. Левая рука чуть откинута возле ложа. Щека покоилась на прикладе. Склонясь ниже, Иван увидел знакомое лицо, твердо сжатое, чуть улыбчивое, немного задумчивое, словно он все еще выполнял боевое, важное поручение. — Чекменев! — позвал Иван. — Друг! — прошептал он, и тепло разлилось от этого слова.

Вся совместная жизнь с этим парнем показалась еще ярче, лучше. Жалость сжала сердце. Жалость — и вдруг он, Чекменев, внутри Ивана возразил: — жалеют только слабые. Злость, ярость, месть, а через них нежная грусть лилась и лилась. Иван оглянулся по привычке застенчивого. Нет никого! И тогда, заплакав, поцеловал Чекменева долго и горячо в холодную щеку. А затем снова пополз. Полз дальше, порой останавливаясь утереть слезы жестким рукавом шинели.

По порядку дальнейшего Иван и сам бы не рассказал. Только помнил: яростный подполз к кустам, где замаскировался враг, осмотрел насколько можно их окопы и метнул первую и вторую гранаты. При вспышках увидел и пулеметы и внутренность окопов с бодрствующим врагом. И снова по верной цели метнул гранату. А затем поднялся: „За родину!“, „Ура!“ — с таким шумом, словно здесь нападал целый взвод.

Иван был, как в огне. Соскочил в окоп, колол и стрелял. Молча дрался, но в голове кричало:

— Получай, гады, за Чекменева, за людей, оторванных от мирного труда. Пусть энергия, не вложенная в пашни великой страны, обрушится грозой войны на подлых врагов, на врагов советской родины. Он забыл в гневе боя и о смерти и об опасности. Ошеломленный враг бежал, стонали раненые, а Иван еще был одержим боем. Он мог и умереть, широко раскинув руки, со счастливой улыбкой, чтобы весь мир видел, как умирает Иван Дятлов, сын советской родины. Но умереть не пришлось. Подоспели свои. Началась атака. Взволнованному Ивану хотелось рассказать обо всем ребятам. Но когда они прибыли, то настолько были заняты подготовкой вперед, к атаке, что никто не обратил внимания на Ивана, кроме командира.

— Чего же я стою, — и он также включился в общую дружную работу. Остыл и подумал, — хорошо, что не похвастался, даже ругал себя за минутную слабость.

— Подумаешь, что тут особенного.

Утром его окружили, спрашивали, он отвечал нехотя, смутился, когда услышал, что его представляют к награде. Шутка ли — 4 пулемета, 17 человек!

Приехал командир корпуса.

— А где же герой?

Побежали в палатку — нет, в окопе — нет, и в блиндаже, у пулеметчиков только нашли Ивана. Он починял шинель. Вытащили. Собрались все. Горячо поздравляли. Потом речи. Но когда в середине речи командир корпуса хотел обнять Ивана, его под рукой не было. Он смущенный, то краснея, то бледнея от похвал, даже стыдясь, стоял в самом последнем ряду.

Проф. П. Л. Драверт

МЕТЕОРИТ С НАДПИСЬЮ

Миллионы людей доходят до могилы, не увидав ни разу в своей жизни хотя бы одного метеорита. А вот маленькой крестьянке Оле повезло: она видела замечательный метеорит! И не в каком-либо музее, а на самом месте падения этого пришельца из далеких миров.

Я познакомился с Ольгой Хохловой в 1933 году в Омске, когда она служила домашней работницей в семье проф. П. И. Зарницына. Это была самая заурядная колхозная девушка, 22 лет, никакими особенными талантами не отличавшаяся и даже не успевшая ликвидировать свою неграмотность. Услышав как-то наш разговор с профессором о метеоритах, она сказала, что и сама видела упавший с неба камень.

После этого заявления я не оставлял ее в покое, пока не выспросил у девушки все, что она помнила об этом случае. Я задавал ей много вопросов, были среди них и контрольные. Но мне ни разу не пришлось заметить противоречий в ее ответах. Привожу здесь в более или менее последовательной форме все, что мне удалось узнать, оставляя безыскуственность повествования рассказчицы.

Летом 1924 года, когда Ольге было 13 лет, она гостила у своего дяди М. И. Кутеренкина в дер. Карманове, Саргатского района, теперешней Омской области. Дядя, по ее словам, учился где-то в России и очень интересовался разными камнями. Чуть услышит о каком-нибудь камне, непременно захочет узнать о нем подробнее… Однажды, во второй половине лета, народ повсюду стал говорить, что с неба упал большой камень. Дядя сказал: „Надо съездить — посмотреть“. Он запряг в тележку хорошего кони и около 9 часов утра выехал с Ольгой из Карманова. Ехали они по направлению к селу Большеречью, но, не доехав до него, свернули в сторону на проселочную дорогу, по которой

Примерно, в 5 верстах от деревни, на гривке, на ровном месте лежал камень — длиной около сажени, шириной в один аршин, высотой три четверти аршина. Одна сторона его была больше, другая меньше. По форме камень походил на лодку. Один бок его ушел в землю, другой выдавался. Около камня — в том месте, где он увяз — была разбросана земля шага на три — четыре. Низкая трава поблизости камня повяла, но не обгорела. Цвет камня темный, темно-серый. К нему нельзя было подступиться из-за жару.

На одной стороне камня виднелась надпись извилистыми буквами, длиной аршина полтора. Эту надпись не могли прочесть, хотя тут было человек десять народа, так как близко подойти к камню опасались. Крестьяне, между прочим, говорили, что раз камень упал с неба, то впоследствии он должен совсем уйти в землю. Ольга была с дядей в этом месте спустя 3—4 дня после падения. Определить месяц она затруднилась, но помнит, что это было после Ильина дня (по старому стилю) и ягоды уже собирали. Об условиях падения ей ничего неизвестно, и она тогда никого об этом не спрашивала. Обратно дядя ехал в задумчивости…

Надо полагать, Михаил Кутеренкин не был таким ученым, как думала его племянница. Иначе он сообщил бы о рассказанном здесь в город, дал бы корреспонденцию в газету, — так или иначе, обратил бы внимание сведущих лиц на это выдающееся событие. Повидимому, он уезжал с места падения метеорита подавленный тем, что пришлось созерцать и слышать. Кто знает, какой мистический туман клубился в то время в его голове… Не давали знать кому следует о камне и многочисленные крестьяне, совершавшие паломничество к небесному гостю.

Каким бы странным, по некоторым деталям, не представлялся рассказ Ольги Хохловой, он, безусловно, вызывает серьезный интерес. Заподозрить девушку в сознательном обмане я не имел оснований. Да она и не могла выдумать того, что мне передала… Теперь попробуйте, читатель, войти в положение следователя, которому поручили бы разобраться в загадочном событии, случившемся девять лет тому назад. При этом следователь не может выехать туда, где имело место это загадочное событие, и располагает всего лишь одним далеко не полным показанием случайной свидетельницы. В общем она утверждает, что в некоем уголке нашей Омской области какой-то небесный разбойник нанес рану старушке Земле, остался на месте преступления и вызвал своим появлением большое возбуждение у многих жителей той местности. Требуется определить, был ли в самом деле разбой и если был, то каковы особенности дерзкого преступника?

Прежде всего необходимо рассмотреть вопрос, насколько правдоподобна версия о камне, упавшем с неба, — было ли действительно падение или под видом гостя из глубин Вселенной фигурировал обыкновенный земной камень. Мы знаем, что в геологическом отношении местность, упоминаемая в рассказе О. Хохловой, сложена рыхлыми образованиями третичного и четвертичного периодов (глины, суглинки, пески) и совершенно лишена выходов каких либо твердых горных пород. Сколько-нибудь крупные валуны, связанные с флювиоглясиальными отложениями, попадаются порой далеко к северу отсюда, в пределах Тарского округа. Завозить из дальних районов громоздкий камень в окрестности какой-то глухой деревни а вкапывать его там в землю не было никакого смысла. К тому же подобная нелепая попытка не могла бы пройти незамеченной. С другой стороны надо принять во внимание весьма эффектную обстановку падения метеорита.

Космическое тело с неимоверной скоростью — от 12 до 72 километров в секунду — влетает в атмосферу Земли. Вследствие мгновенного сжатия воздуха последний нагревается до температуры в несколько тысяч градусов. Раскаленные светящиеся газы окружают метеорит огромной сферической огненной оболочкой, которая называется болидом. Но воздушная среда непрерывно тормозит стремительный бег метеорита, и через несколько секунд он уже теряет остатки своей космической скорости. Это происходит обыкновенно на высоте 20—25 километров. Тот участок в атмосфере, где метеорит израсходовал, наконец, свою кинетическую энергию, называется условно „точкой задержки“. Здесь болид, как световой феномен, исчезает. На его месте появляется темное облачко с кудрявыми краями, состоящее главным образом из распыленного вещества наружных частей метеорита. Тыловая воздушная волна замыкает пустое пространство позади метеорита; раздается сильнейший звуковой удар, сопровождаемый громовыми раскатами. А сам метеорит летит сперва от точки задержки в наклонном направлении, а потом начинает устремляться вниз на Землю, подчиняясь ее притяжению, как свободно падающее тело.

Свидетели падения наблюдают при этом следующее: на небе показывается как бы крупная звезда. Она летит, все увеличиваясь в размерах и яркости, достигая в несколько секунд величины солнечного или лунного диска. Если дело происходит вечером или ночью, ослепительный свет заливает окрестность. Слышатся своеобразные звуки, напоминающие шум аэроплана. Наконец, огненный шар разрывается со страшным грохотом, подобным пушечной канонаде. Дрожат постройки, дребезжат, а иногда и лопаются стекла, качаются висячие предметы. А на землю вскоре падает один или несколько камней. Головная воздушная волна порой обрушивает печные трубы, вышибает оконные рамы, срывает ветхие крыши. Животные приходят в смятение, многие люди испытывают панический ужас.

Слухи о таком событии с чрезвычайной быстротой распространяются среди местного населения, и к камню начинают стекаться из окрестных селений люди, движимые то любопытством, то суеверием. Таких фактов в истории наших метеоритов сколько угодно. Например, к саратовскому метеориту, упавшему 6 сентября 1918 года, приходили пешком или приезжали на лошадях крестьяне даже из других губерний. И это в разгар гражданской войны! К метеориту Кузнецово, выпавшему целым роем 26 мая 1932 года на окраине одноименного маленького селения в Татарском районе, в течение ряда дней приходило много людей из ближних и дальних мест, — конечно, с неодинаковыми побуждениями. И тут я должен вспомнить скромного учителя из деревни Медвежья Грива — Е. И. Бессонова, который привел к метеориту своих учеников и прочел им лекцию о камнях, падающих с неба.

Вполне понятной и правдоподобной рисуется Ольгой картина идущих к камню с разных сторон людей. Не из желания совершить увеселительную прогулку предпринял дядя Ольги поездку на доброй лошади за десятки верст. Значит, он уже кое-что слышал о подробностях падения. Более того, он ехал уверенно, в определенном направлении, очевидно, точно осведомленный о местоположении пункта, где совершилась такая история.

Конечно, невозможно допустить, чтобы метеорит — хотя бы весьма крупных размеров — мог через трое — четверо суток после своего падения испускать такой жар, что к нему нельзя было бы

Впечатления Ольги и ее дяди надо объяснить, как внушенные рассказами добросовестно заблуждавшихся крестьян, раньше их прибывших к камню. Приведем здесь несколько строк из статьи О. О. Баклунда, описавшего знаменитый Богуславский метеорит из Дальне-Восточного края (18 октября 1916 г.).

„Насколько укоренилось убеждение, что падающие с неба тела раскалены, видно из показаний относительно метеорита Богуславки: местные жители упорно утверждали, что выпала масса в 8000 пудов, что она „лежит, огнем дышит, близко нельзя подойти“.

(„Природа“, 1917 г., № 2).

Но известно, что вес двух масс Богуславки равен 15 пуд. 27 фунт. (257 кг), а подмятая метеоритом дерновина нисколько не была обуглена.

Таким образом, О. Хохлова, говоря „к камню нельзя было подступиться из-за жару“, повторяла только слова, сказанные другими заблуждавшимися свидетелями, — слова взрослых людей, которые она, неопытный тогда подросток, принимала полную веру. Но, по свойственной ее возрасту наблюдательности, она подметила, что трава вокруг метеорита не обгорела, но увяла, и откровенно сказала об этом.

Перейдем к размерам метеорита. О чем они могут свидетельствовать? Разумеется, нельзя ожидать абсолютной точности в определении размеров камня на-глаз. Может быть, Ольга допустила некоторое невольное преувеличение. С другой стороны, мы не знаем, на сколько углубился в почву один бок камня. Видно только, что размеры тела были необычно велики. А теория и практика согласно говорят о том, что каменный метеорит подобных размеров не мог бы целым достичь земной поверхности. Он неминуемо подвергся бы в атмосфере дроблению на более мелкие части и выпал бы на землю, как говорят, каменным дождем, — отдельными, разобщенными кусками. Это бывает очень часто. Поэтому мы не знаем каменных метеоритов весом более полутонны.

Отсюда вывод, что метеорит из Большереченского района принадлежал к группе железных, которые не так легко поддаются дроблению в воздухе[1]. И нам известны железные метеориты с массой до 30-ти тонн и даже более. Теперь становится понятным и описание Ольгой цвета поверхности метеорита: он был, по ее словам, „темный“, „темно-серый“, а не черный, какой обычно бывает кора каменных метеоритов.

Но отчего, в самом деле, увяла трава вокруг метеорита? Сохранил ли он на своей поверхности настолько высокую температуру, чтобы подсушить ближайшую к нему растительность, или последняя погибла от другой причины? Я склонен думать, что траву прихватило морозом — только не земным.

Такой большой кусок железа не мог глубоко прогреться за несколько секунд пробега его через атмосферу. А вступил он в нее с температурой порядка около 200 градусов ниже нуля. Понятно, что вскоре после падения глыба с выравнявшейся по всему объему температурой была страшно холодна. Аналогичные примеры имеются. Каменный метеорит Кенгук, упавший в Индии 2 декабря 1857 года, был даже весьма теплым с поверхности, но когда его раскололи, то пальцы людей, прикасавшихся к излому, коченели и немели как от жестокого мороза; люди испытывали так называемый холодный ожог. Бывало, что влажная земля вокруг некоторых метеоритов, выпадавших в жарких странах, становилась оледеневшей. Повидимому, подобное произошло и в нашем случае. Холод, излучавшийся крупным метеоритом, вызвал увядание травы, росшей поблизости. Кто знает, может быть, первые увидевшие его испытывали от прикосновения к нему холодный ожог, а потом разнесли слух, что камень „жжется“.

Итак, Ольга видела редкий железный метеорит, обладавший весьма большой массой, — примерно, до шести тонн. Спрашивается, почему же такая тяжелая глыба целиком не ушла в землю, а углубилась в нее только частично? В данном случае может быть лишь один ответ. Точка задержки метеорита пришлась весьма низко над поверхностью земли (вероятно, в тропосфере); в силу этого он не мог приобрести в последней стадии своего пути такой степени скорости, чтобы преодолеть сопротивление почвы. Бывало, что небольшие железные метеориты уходили в плотный грунт на 1—2 метра, с другой стороны, колоссальный метеорит Гоба (Южная Африка), с первоначальным весом около 90 тонн (почти в 5½ тысяч пудов), только едва углубился в мягкую известковую породу.

„Камень“, по словам Ольги, напоминал формою лодку; значит, он обладал в некоторой части бросающейся в глаза выпуклостью. Это свидетельствует о том, что данный метеорит, как и всякий другой, подвергся во время своего полета в земной атмосфере обтачивающему действию воздуха. В результате подобного воздействия получаются иногда конические, грушевидные, блюдообразные и т. п. формы, встречающиеся как раз более часто у железных метеоритов. Вспомним хотя бы упавший в Риме при Нуме Помпилии метеорит, который имел форму щита. А метеорит „Репеев хутор“, выпавший 6 августа 1933 г. в Сталинградской области, представляет собой как бы копию головки 6-дюймового артиллерийского снаряда.

Мы уже убедились, что показания нашей свидетельницы не только правдивы, но и дают возможность сделать из них ряд важных для следствия выводов.

„Но позвольте! — воскликнет иной не в меру строгий читатель. — Разве допустимо, чтобы на пришедшем из неведомых пространств космоса куске железа было что-то написано? К тому же вы только что указывали на обтачивающее действие атмосферы. Надпись на метеорите — чистая фантазия вашей Ольги, которая дискредитирует и все остальные ее показания“.

Но разрешите мне настаивать на том, что „надпись“ на метеорите была и что упоминание о ней О. Хохловой — одно из самых убедительных доказательств достоверности ее рассказа. Обратимся за справками к истории.

В древней китайской летописи записано следующее событие, относящееся к 211 году до нашей эры. В последний год правления деспотического императора Чи Гоанг-Ти (по повелению которого были сожжены все книги) в окрестностях гор. Тонкинга упала на землю звезда, превратившаяся в камень. На камне была усмотрена надпись, будто бы гласившая: „Чи Гоанг-Ти скоро умрет и его царство после того распадется на части“. Император велел произвести строжайший розыск, и, когда не могли найти виновника этого толкования, приказал умертвить всех жителей той местности, а самый камень уничтожить.

А вот другой случай, записанный Оберборном и вошедший в его книгу, напечатанную во Франкфурте в 1600 году (привожу рассказ в сокращенном виде). В царствование

С какой седой стариной перекликается рассказ нашей современницы о письменах на метеорите! Какое громадное расстояние отделяет Москву от Тонкинга в Китае и маленькую деревушку в Омской области от этих двух пунктов!

Читатель не посетует на нас, если мы приведем еще один случай. 9 декабря 1662 г. в селе Новая Ерга, Белозерского уезда (Новгородской губернии), произошло множественное падение метеоритов. До нас дошло несколько описаний этого события очевидцами. Уже в советское время Д. Святский обнаружил в библиотеке имени Салтыкова-Щедрина (Ленинград) неизвестную доселе рукопись XVII века, содержащую новый рассказ о Белозерском падении. Здесь речь идет только об одном большом камне. «И прихождали к нему людие…» «А на том камени писано еврейским языком, а прочесть тое подписи не умели…» Камень повезли в Москву к царю Алексею. Дальнейшая его судьба неизвестна.

Значит „надписи“ на метеорических камнях все-таки бывают. Но что это за надписи и откуда они?

Когда метеорит с молниеносной быстротой пронизывает газовые слои стратосферы, на него обрушиваются потоки ветреного воздуха, который при стремительной скорости метеорита ведет себя как режущее тело. И с метеорита срывается миллионами миллионов частица за частицей его вещества, образуя позади непрерывно уменьшающегося в объеме камня длинный пылевой след. В зависимости от формы тела, его кристаллического строения и различных включений в нем — на поверхности метеорита возникают углубления неодинаковой конфигурации и размеров, называемые пьезоглиптами. А близ точки задержки метеорит облекается тонкой корочкой плавления, которая и закрепляется на нем, так как с уже потерявшего свою космическую скорость тела встречный воздух не в силах срывать частицы его вещества. Выступающие края пьезоглиптов, особенно когда последних много, образуют прихотливую сеть с неправильными ячейками. Поглядите на фотографии упоминавшегося нами железного метеорита Богуславки или Murnpeowie из южной Австралии, дайте волю вашему воображению, — и вы увидите в резких краях их четких пьезоглиптов как бы искусственно сделанные узоры.

Вот эти-то узоры и могут у некоторых неосведомленных людей вызвать впечатление каких-то загадочных письмен.

Мы приводили исторические факты, а теперь обратимся к легендам (ведь и вымыслы имеют под собою почву). Около 570 года владетель Эфиопии Абрага предпринял поход против Мекки с целью разрушить храм Каабы и вывести пленников в свою столицу, находившуюся в Аравии. У арабов сохранилось предание, что Абрага потерял свое войско от нападения чудесных птиц абабилей, убивавших камнями до смерти. На этих камнях были знаки, будто бы начертанные на небе… Шпренгель в своей „Истории медицины“ говорит, что под абабилями надо понимать оспу и оставляемые ею на коже человека рубцы. Лично я склонен думать, что во время неудачного похода Абраги каменный дождь действительно имел место: несколько человек могли быть убитыми, а остальные поддались панике и, потеряв дисциплину, бежали. А падает сразу иногда очень много камней. 16 апреля 1803 года около французской деревни Эгль упало 2—3 тысячи метеоритов. 30 января 1868 года близ города Пултуска, в Польше, выпал дождь из 100 тысяч камней. 19 июля 1912 года у Хольбрука в Сев. Америке упало 14 тысяч метеоритов.

Магомет полагал, что упоминаемые в библейской легенде города Содом и Гоморра погибли от низвергшихся с неба горячих камней, причем на каждом камне было обозначено имя того человека, которого предстояло поразить. Эта мысль нашла выражение в 84-ом стихе XI главы Корана. Арабы, в том числе и Магомет, в силу их образа жизни были хорошо знакомы с падениями космических камней, но суеверно, а потому и неверно объясняли своеобразную скульптуру на поверхностях некоторых метеоритов.

Ни Ольга, ни окружавшие наш метеорит крестьяне, конечно, не видели редких летописей и ничего не слыхали о пьезоглиптах. Но пытливый ум привел их к догадке о надписи на чудесном камне. Такую подробность не выдумает без основания трезво настроенный человек, незнакомый с метеоритикой. Когда О. Хохлова совершенно спокойно говорила мне „о надписи извилистыми буквами“, я внутренне ликовал, ибо понимал, что за этой казалось бы фантастической деталью скрывается самая настоящая реальность.

Если мы еще не прочитали на языке науки эти иероглифы на ненайденном пока камне, то уже проникли в их общий смысл. Поэт мог бы сказать, что ими изображено, как защищалась своей атмосферой наша земля от космического агрессора, стремившегося нанести ей глубокую рану. Нападение прошло не бесследно для разбойника, он сам получил ряд серьезных ранений.

Поэт оказался бы прав. А вот тихая спутница нашей планеты — Луна находится в худшем положении: у нее нет воздушного панцыря. Посмотрите в трубу на поверхность лунного серпа, — и вы увидите на нем множество ужасных и глубоких шрамов, произведенных падениями метеоритов. Мы не попусту назвали их разбойниками. Совсем недавно талантливый советский астроном И. С. Астапович предложил остроумную теорию происхождения новых комет в солнечной системе. Их появление вызывается разрушением небольших участков поверхности какого либо из малых тел, столь многочисленных в солнечной системе. При ударе о поверхность мелкого астероида обрушившимся на него метеоритом, последний при страшном взрыве освобождает содержащиеся в нем газы — углеводороды, азот, окись углерода и др. Эти газы тождественны по составу с газами комет. Так рождаются грандиозные по размерам, но ничтожные по плотности эфемерные создания, недавно еще приводившие в ужас большинство человечества. Но кометы менее опасны для нашей Земли, чем нежные студенистые медузы купающемуся в море человеку.

Я незаметно для себя отошел в сторону от занимавшей нас темы. Пусть читатель посмотрит на этот отход, как на поэтическое отступление. Строго говоря, я даже сделал скачок вверх. А это можно простить.

Наше следствие в основном почти закончено. Мы установили, что небесный разбойник был не кем иным, как железным метеоритом с весьма большой массой. Его форма позволила бы нам определить его фронтальную (лобовую) и тыловую стороны и, тем самым, ориентировать его в пространстве по направлению полета к Земле. В том помогло бы нам и расположение имеющихся на нем пьезоглиптов, хорошо развитых на одной, по крайней мере, стороне метеорита.

Остаются время и место события.

Точную дату падения определить пока нельзя.

Установить место падения, к сожалению, невозможно. Я спрашивал Ольгу о часах выезда из Карманова и приезда к камню. Промежуток времени между этими моментами (около 9 часов) при езде без остановки на хорошей лошади был вполне достаточен для того, чтобы вступить в пределы Большереченского района и сделать там еще боковой заезд к метеориту. Но этим дело и ограничивается. Можно только сказать, что деревня, недалеко от которой упал метеорит, лежит в Большереченском районе, предположительно в его юго-западной части.

Когда я сделал должные выводы из рассказа О. Хохловой, мысль, естественно, обратилась к ее дяде, который мог бы дать более исчерпывающие указания. Но в 1933 году М. Кутеренкина в Карманове уже не оказалось, и розыски его не привели к успеху. А самому мне за истекшие годы не удалось побывать в Большеречье.

Впрочем, время еще не ушло. 400-пудовая железная глыба не могла исчезнуть бесследно и, конечно, еще живет и здравствует ряд людей, знающих ее историю и местонахождение. То, что мы до сих пор ничего не слышали о затерявшемся в глуши метеорите, не является еще отрицательным показателем к его обнаружению. Известный ученый Нинингер, председатель американского общества по изысканию метеоритов, только в 1938 году нашел метеорит, который в январе 1916 года пробил в одном доме крышу, потолок и ушел в пол. А у нас был случай вторичного открытия метеорита в одной университетской коллекции, где он спокойно лежал тридцать лет и три года.

Я надеюсь, что „камень с надписью“ будет разыскан. Тогда найдутся и свидетели полета того огненного шара (болида, который разрешился метеоритом. Если очевидцы укажут на небе начальную и конечную точки пути болида (точка возгорания и точка потухания) по крайней мере для 2-х удаленных друг от друга пунктов, то можно будет вычислить орбиту метеорита и назвать то созвездие, откуда он к нам пришел. Сама космическая глыба подвергнется, конечно, всестороннему исследованию и займет подобающее место в прекрасной коллекции Академии наук. Метеорита с такой большой массой до сих пор нет ни в одном научном собрании СССР.

Когда писались эти строки, я узнал, что недавно Ольга приезжала в Омск. Она за время, протекшее от последнего моего разговора с ней, вышла замуж и, как говорят, довольна и счастлива. Да будет так… Неизвестно, станет ли она рассказывать своему сыну о давнишней поездке к странному камню. Но может случиться, что через полтора десятка лет молодому человеку попадется в руки эта книжка. Он прочтет нашу беседу с вами, читатель, и невольно его потянет в Москву увидеть там метеорит с надписью, на который когда-то, смотрели широко раскрытые от изумления юные глаза его матери.

Виктор Бурмин

ТОБОЛЬСКИЕ ДНИ П. П. ЕРШОВА

Тридцатого июня 1836 года двадцатидвухлетний Ершов вернулся из Петербурга в Тобольск. Шесть лет он пробыл в отсутствии и эти годы были наполнены учением, интенсивной творческой работой, общением с писателями и музыкантами. Автор блестящей народной сказки, восхитившей А. С. Пушкина, Ершов въезжал в Тобольск полным сил, энергии, творческих замыслов, мыслей о высоких гражданских целях, которым он призван служить:

Какая цель! Пустыни, степи

Лучом гражданства озарить,

Разрушить умственные цепи

И человека сотворить;

Раскрыть покров небес полночных,

Богатства выспросить у гор

И чрез кристаллы вод восточных

На дно морское кинуть взор.

Подслушать тайные сказанья

Лесов дремучих, скал седых

И вырвать древние признанья

Из уст курганов гробовых;

Воздвигнуть падшие народы,

Гранитну летопись прочесть,

И в славу витязей свободы

Колосс подоблачный вознесть

В защиту правых, в казнь неправым

Глагол на Азию простерть,

Обвить моря орлом двуглавым

И двинуть в них и жизнь и смерть…

Так писал он еще в Петербурге другу своему Тимковскому. Друзья, прощаясь, поклялись „на жизнь и на смерть“ служить этой цели:

Такая цель! Мой друг, ужели,

Себе и чести изменив,

Мы отбежим от славной цели

И сдержим пламенный порыв!

Ужель, забыв свое призванье

И охладив себя вконец,

Мы в малодушном ожиданье

Дадим похитить свой венец?

Нет, нет!..

Восклицает молодой Ершов. Он призывает на помощь себе „всю силу твердости своей“, и, презирая малодушных „с их целью жизни мелочной“, готов пасть в борьбе, лишь бы не отступить от своих замыслов.

С такой уверенностью, полной надежд на будущее, он приехал в Сибирь. И вот, спустя всего только пять месяцев после приезда в Тобольск, он уже с тоской пишет университетскому товарищу в Петербург: „…здешняя атмосфера тяжела для головы и для сердца. С самого моего сюда приезда, т. е. почти пять месяцев, я не только не мог порядочно ничем заняться, но не имел ни одной минуты веселой“[2]. С этого письма все известия, получаемые от Ершова из Тобольска его друзьями Т-борном, Ярославцевым, Плетневым, полны горьких жалоб на трудную жизнь в „многоскучном граде Тобольском“, которая сковывает творческие порывы, опустошает поэта. Лишь изредка Ершов вспоминает о своих прежних замыслах, утешает себя и друзей:

Други, други! не корите

Вы укорами меня!

Потерпите, подождите

Воскресительного дня[3].

Но „воскресительного дня“ друзья так и не дождались: поэт Ершов быстро угасал в Тобольске. Он все реже и реже брался за перо. В стихах его звучат ноты глубокого разочарования в людях, в себе, он чувствует себя опустошенным и надежда на будущее из пылкого юношеского огня превратилась в слабый огонек безвольных мечтаний:

Когда, покинув мир мечты,

В свое я сердце погружаюсь,

Я поневоле ужасаюсь

Его печальной пустоты.

Как храм, оставленный в пустыни,

Оно забвенью предано;

Без фимиама, без святыни

В нем все

Лишь ядовитый змей страданья

Ползет тропой воспоминанья…[4]

Да, воспоминания были мучительны для Ершова. Человек исключительной честности и душевной чистоты, он не мог, вероятно, простить себе этого отступничества от идеалов юности, несмотря на все веские и независящие во многих случаях от него самого причины.

Он борется. Мечтает, вместо неудавшейся „русской эпопеи“ (в десяти книгах, ста песнях) „о сибирском романе“, пишет повести „Осенние вечера“. Пытается уехать из Тобольска. Но все это далеко не заполняет той зияющей пустоты, что образовалась после крушения юношеских планов и надежд. Творческие силы Ершова слабеют, он болен, опустошен, чувствует себя несчастным в Тобольске, и находит последнее прибежище в религии.

Что явилось причиной этой трагедии поэта? Ведь именно Тобольск, красочный Тобольск, полный непередаваемого аромата русской старины, его люди, окрестности, живописный кремль на высокой горе питал творческие силы юного Ершова, вдохновлял его написать чудесную неувядаемую сказку. И этот Тобольск стал вдруг „многоскучен“, а жизнь в нем мертвящей творческие и гражданские порывы поэта. В чем здесь дело?

Мы не собираемся сейчас давать ответ на этот вопрос. Разрешение его — тема специальной работы. Цель нашей статьи несколько иная. Для того, чтобы точно и правильно ответить на поставленный выше вопрос, а именно, — выяснить и разграничить в причинах трагедии Ершова значение самого Ершова и влияние внешних обстоятельств, нужно, прежде всего, возможно полнее знать фактическую сторону жизни Ершова в Тобольске, его отношение к окружающей действительности, его общественные симпатии. Тобольский период жизни Ершова освещен в биографической литературе далеко не полно и не всегда объективно. В самом пространном жизнеописании Ершова — монографии Ярославцева — мы находим об этом времени немногие сведения, к тому же почерпнутые автором из писем самого Ершова и его родственников — последней жены поэта и пасынка от первого брака А. Н. Лещева. В остальных биографических статьях и того меньше. Весьма скупые данные с Ершове рассеяны на страницах Тобольских газет. Очерк педагогической деятельности Ершова имеется в редкой книге С. Н. Замахаева и Г. А. Цветаева „Тобольская губернская гимназия“[5]. Новые сведения о малоизвестных последних годах жизни Ершова, на основании воспоминаний его современницы О. Г. Крестьяновой, опубликованы в статье В. Уткова „Последние годы П. П. Ершова“[6]. Вот, по существу говоря, и все, чем мы располагаем. Самые обильные и наиболее ценные материалы, которые могли бы дать безоговорочное решение поставленного вопроса, — литературное и эпистолярное наследие Ершова, его дневники, пока неизвестны. По свидетельству Н. Д. Берниковой — внучки поэта — они были посланы после смерти Ершова Н. Н. Лещеву, второму пасынку от первого брака, который незадолго до революции передал их в Петербургскую публичную библиотеку, теперь орденоносную библиотеку имени М. Е. Салтыкова-Щедрина.

В силу такого малого количества материалов о Ершове в Тобольске и важности этого периода для наиболее полного и законченного понимания Ершова, — поэта, гражданина и человека, — особое значение приобретают все новые, неизвестные еще материалы, проливающие свет на какую-либо из этих сторон Ершова.

Наша статья и посвящена именно такого рода новым, насколько нам известно, нигде еще не опубликованным материалам о Ершове, любезно предоставленным нам сотрудниками Тобольского музея, в чем мы, пользуясь случаем, приносим им глубокую благодарность.

Материалы эти — пять писем о жизни Ершова в Тобольске современницы поэта Юлии Аполлоновны Девятовой. История этих писем такова. В 1922 году в Тобольске учителем Е. Симоновым был организован так называемый Ершовский кабинет, своего рода первичный музей Ершова. В создании его деятельное участие принимала Надежда Александровна Смолева, внучка поэта. По ее просьбе Ю. А. Девятова и написала эти письма. В них она рассказывает о своих встречах с Ершовым и передает ряд эпизодов из жизни Ершова, слышанных ею от близких поэта. Письма эти до последнего времени хранились у Н. А. Смолевой и недавно, в связи с 70-летней годовщиной со дня смерти Ершова, были переданы в Тобольский музей.

Автор писем, Ю. А. Девятова, находилась в родственных отношениях с семьей Ершовых. Сестра ее матери — Олимпиада Васильевна Кузьмина и есть та „дочь бедной вдовы“ (Ярославцев), на которой женился в 1846 году Ершов, после смерти первой своей жены С. А. Лещевой. Знакомство Девятовой с Ершовыми продолжалось в течение двенадцати лет и падает на конец 50-х и 60-е годы. Достоверность сообщенных ею сведений о Ершове была нами проверена путем сопоставления некоторых общих подробностей, приводимых в ее письмах, в книге Ярославцева и в воспоминаниях о Ершове О. Г. Крестьяновой.

Так, например, рассказ Девятовой о женитьбе Ершова на Е. Н. Черкасовой почти дословно совпадает с рассказом о том же Ярославцева. Правда, здесь может возникнуть мысль о заимствовании, но в противном нас убеждает присутствие в рассказе Девятовой ряда деталей, неизвестных Ярославцеву и имеющихся в воспоминаниях О. Г. Крестьяновой. Подобное же совпадение воспоминаний Девятовой и Крестьяновой мы наблюдаем и в описании внешнего облика Ершова последних лет, вплоть до его костюма, чего совершенно нет у Ярославцева.

Такое сопоставление, — мы будем и далее проводить его, — и его результаты дали нам уверенность в правдивости, а следовательно и ценности писем Ю. А. Девятовой.

Перейдем теперь к тексту писем. В начале первого письма Ю. А. Девятова подробно рассказывает о тех родственных связях, в которых она была с семьей Ершовых. Ее бабушка, — мать второй жены Ершова, — Елена Александровна Кузьмина после смерти своего мужа, заседателя села Демьянского, приехала в Тобольск. Вместе с ней поселилась и сестра ее мужа Ольга Васильевна Андронникова. Взрослая дочь Андронниковой Юлия Александровна вышла замуж за сослуживца Ершова, учителя Тобольской губернской гимназии Гаврилу Петровича Казанского. Дом Андронниковой и Казанских был местом сбора передовой молодежи Тобольска, бывали в нем и декабристы. Здесь-то П. П. Ершов и познакомился впервые со своей будущей женой. Ей тогда едва исполнилось 15 лет. Вот как дословно рассказывает об этом Девятова:

„Сватовство Петра Павловича с вашей бабушкой (бабушкой Н. А. Смолевой. В. Б.) было так: раз собрались учителя у Ольги Васильевны. В числе гостей был и Петр Павлович. Рассматривали картинки (?)[7] Петр Павлович, разглядывая одну из них, сказал: „я бы женился на такой красавице“. Тут ему сказали, что есть такая — Кузьмина Олимпиада Васильевна. Ершов заинтересовался, и решил увидеть ее. Но Кузьмины жили очень скромно, „по-сиротски“ и никуда не выезжали. С помощью Андронниковой встреча была устроена у Казанских. О. В. Кузьмина очень понравилась Ершову. После этого он встретился с ней еще раз на гулянии в Загородной роще. Ершов был извещен об этом гулянии, но явился на него как бы невзначай. Вероятно, он еще колебался в своем решении.

Затем началось сватовство, — пишет Девятова, — которое наделало много шума в городе. Говорили, что нашлась бы ему (Ершову) лучше невеста, со связями. Посылались анонимные письма! Но Петр Павлович ни на что не

Во втором письме Ю. А. Девятова рассказывает о своем знакомстве с Ершовым и о встречах с ним. Она часто бывала в доме Ершова вместе со своей сестрой, крестницей поэта. В это время Ершов был инспектором Тобольской гимназии, „его квартира находилась в одном помещении с гимназией. Потом был выстроен отдельный деревянный дом“. По воскресеньям в этой квартире собиралось много детей. Ершов приглашал к себе и слабых учеников. Чтобы не смущать их своим присутствием, он обычно не выходил к утреннему кофе. Слабые ученики, по утверждению Девятовой, учились потом лучше. Это был, вероятно, своего рода педагогический прием, характеризующий Ершова-педагога с очень хорошей стороны.

Ершов часто предпринимал поездки в окрестности Тобольска — под Чувашский мыс, в Ивановское, в Абалак. Вспоминая об одной из таких поездок, Девятова пишет:

„Чудная была поездка с П. П. в Абалак, где, помолившись чудотворному образу, П. П. выходил с нами (детьми) на яр Иртыша и с крутой горы смотрел на дали. Петр Павлович вынимал из бокового кармана увеличительное стекло и, наводя его на солнце, зажигал папиросу… В то время спичек не было“.

Мы можем предполагать, что, именно в одну из таких поездок, правда, значительно раньше — в середине 40 годов, — и зародилась у Ершова мысль написать поэму „Абалак“[8]. Начало второй главы поэмы несколько напоминает картину, описанную Девятовой:

Стоит пустынный Абалак

На крутизне горы высокой,

В ненарушимости глубокой —

Пред ним лесов раскинут мрак.

Вдали громады, их одело

Небес туманной синевой;

Внизу шумит осиротело

Иртыш; он пенится волной.

Невольник грустный, безнадежный,

Давно хребет его мятежный

Рыбак веслом перекрестил

И в волны сети запустил…

Кстати сказать, эти строки лучшие из всей поэмы. В целом поэма „Абалак“ не блещет художественными достоинствами и лишена реалистичности. В ней сильно сказались мистические настроения Ершова.

„Возвращаясь из Абалака, — продолжает Девятова, — заезжали в Ивановское и останавливались у старушки Павловны. У ней был дом в полугоре, с открытым крыльцом против монастыря. Павловна наставляла самовар и приносила кринку молока. Дарья Васильевна[9] хлопотала около самовара, а Петр Павлович беседовал с Павловной. Она была такая радушная и ласково смотрела на П. П. и на нас всех. По отъезде П. П. награждал ее щедро. Вообще П. П. в обращении с людьми был добр, ласков и тих в разговоре. И поступь его была тихая и величественная, внушающая уважение и почтение к нему. Он носил очки в золотой оправе и часто тихо поднимал руку, поправляя их“.

Далее Девятова рассказывает об отставке Ершова.

„Петра Павловича обошли по службе и он, несмотря на многочисленную семью, полный жизни и сил, не говоря жене о намерении[10], подал в отставку и заперся у себя в кабинете. Никуда не выходил из него и не выезжал. В затворе был утешен, когда прислали ему приветствие из Москвы, где поставлен был балет[11] из „Конька-Горбунка“. Этим он радостно поделился с прислугой: „Я еще не забыт!“.

Подтверждение затрудненного материального положения семьи Ершовых мы находим в конце этого письма:

„Когда принесут счета из лавки, Петр Павлович, бывало, положит их за образ Николая угодника и скажет: „Николай заплатит“.

Об издании „Конька-Горбунка“ и связанных с этим финансовых делах всегда хлопотал Николай Никитич Лещов, который много помогал семье Ершовых и после смерти Ершова. Когда Н. Н. Лещов пересылал им гонорар за издание сказки, семья Ершовых „расплачивалась со всеми долгами, оживала и приобретала кое чего“.

Третье письмо начинается характеристикой Ершова. Девятова пишет о нем, как „о светлом, выдающемся человеке“, которого было „весьма приятно слушать“. Далее рассказывается история женитьбы ссыльного поляка Меляновского на дочери Ершова Людмиле Петровне. Этот факт интересен тем, что в известной степени определяет отношение Ершова к людям, враждебным существовавшему строю:

„В 1863 году в Тобольске было много ссыльных поляков. В числе их были люди интеллигентные и образованные. Некоторые из них были приняты в доме Петра Павловича[12]. Мне случалось видеть П. П. беседующим раз в саду летом, за вечерним чаем, с сосланными поляками. Он сидел в отдалении от стола, где пили чай, и разговаривал с поляком Меляновским и другими. Впоследствии первый женился на его старшей дочери. Некоторые люди осуждали Петра Павловича за то, что он принимает у себя поляков“.

Несколько характеризует человеческий облик Ершова и следующий факт:

„Однажды расстреляли (?) в Тобольске (в Подчувашах) разбойника Сметанина и много народу ходило смотреть на это зрелище. П. П. позвал своего кучера и спросил, ходил ли он в Подчуваши. Войцех сказал, что не был. П. П. похвалил его и подал ему за это рюмку вина“…

Интересно также указание на то, что старший сын Ершова — Владимир, воспитанник Омского кадетского корпуса, также занимался поэзией.

В четвертом письме мы находим описание кончины Ершова и воспоминания о его похоронах.

„Похороны были 21 августа[13]. Провожали Петра Павловича все училища Тобольска. Девицы Мариинской школы стояли у дома на улице, в ожидании выноса. Стечение народа было громадное. С музыкой проводили дорогой прах до могилы. Тогда еще не были приняты венки и я несла за гробом букет живых цветов“, —

так рассказывает об этом печальном дне Девятова.

Приписка к этому письму содержит упоминание, что Ершов любил играть на органе — утешая плачущих детей.

Пятое письмо Девятовой посвящено отдельным эпизодам из жизни П. П. Ершова в Тобольске. Вот как, по воспоминаниям Девятовой, жил Ершов в отставке:

„Петр Павлович большую часть дня проводил у себя в кабинете, так что мы (дети) до обеда всегда сидели в гостиной. К обеду он выходил к семье. Шутил с детьми и между блюдами занимался с нами, показывал буквы согласные и гласные… предлагал задачи из арифметики. Вечерний чай, мы, дети, носили ему в кабинет. Петр Павлович сидит там за письменным столом, а то с газетой на диване перед круглым столом, а над диваном его портрет, на котором он изображен курящим, а в дыму его сигары — „Конек-Горбунок“[14].

„Только вечерами, когда он был в хорошем расположении, он выходил в зал, Елена Николаевна садилась за фортепьяно и что-нибудь пела. У меня в памяти осталось „В минуту жизни трудную“ и „По небу полуночи“… а потом мы танцовали и играли, а Петр Павлович или одобрял или делал замечания…

„…Еще помню были у Петра Павловича

С днем рожденья, с днем рожденья,

Наша милая сестра,

А мы вместо поздравленья

Прокричим тебе „ура!“

что мы хором и исполнили. Елена Николаевна также подпевала текст, и Петр Павлович присоединился и помог подтянуть „ура“.

Письма Девятовой о Ершове, несмотря на разрозненность и отрывистость сообщаемых в них фактов, представляют собою значительную ценность для понимания внутреннего облика поэта и восстановления внешней обстановки жизни Ершова в Тобольске. Ими еще раз подтверждается стесненное материальное положение семьи Ершовых, бедность внешними событиями тобольского периода жизни Ершова и глубокая религиозность поэта в эти годы. Новым, кроме ряда интересных подробностей, является рассказ об отношениях Ершова с ссыльными поляками. Но не нужно переоценивать этого факта — Ершов в то время был, как мы уже указывали, в отставке, что значительно облегчало подобные отношения. Вообще же, по свидетельствам современников (Ярославцев, М. Знаменский), Ершов всегда был очень осторожен в этих делах. По крайней мере, до сих пор далеко неясен характер связей Ершова с декабристами, жившими в Тобольске. Ценность писем Девятовой заключается еще в том, что факты, рассказанные ею, достаточно ярко рисуют и человеческий облик Ершова.

Письма Девятовой, таким образом, в присоединении ко всем другим материалам по биографии Ершова, помогут нам успешнее разрешить вопрос о внешних и внутренних причинах трагедии Ершова.

Л. А. Яшерова

Н. Г. ЧЕРНЫШЕВСКИЙ НА АЛЕКСАНДРОВСКОМ ЗАВОДЕ

Воспоминания Л. А. Яшеровой о Н. Г. Чернышевском, записанные и обработанные М. В. Мальцевым, относятся ко времени пребывания Николая Гавриловича на Александровском заводе.

Воспоминания не дают сколько-нибудь широкого представления о Н. Г. Чернышевском. Тем не менее они содержат некоторые бытовые штрихи для характеристики гениального ученого и революционера, великого гуманиста.

Хочется на закате дней поделиться теми немногими воспоминаниями, которые сохранила я, несмотря на свои преклонные лета[15].

Начну с описания места моего рождения. Это был Александровский сереброплавильный завод, расположенный в небольшой пади при слиянии двух речек: Газимур и Талман. На завод привозили из рудников серебряную руду, которая тут и плавилась. В числе рудников, доставлявших заводу руду, находились Акатуй и Кадая.

Отец мой, Ант. Ив. Павлуцкий, в годы моего детства был управляющим завода. Он умер, когда мне было семь лет. Здесь, на Александровском заводе, я и провела свое детство.

В начале 60-х годов прошлого века завод был закрыт, а производство переведено на Нерчинский главный завод, где до того времени плавили только золото.

В 1861 году меня, десятилетнюю девочку, увезли в Иркутск и поместили в институт „благородных“ девиц, где я пробыла до июля 1867 года. По возвращении из Иркутска я не узнала завода: все казенные здания, за исключением больницы, были превращены в тюрьмы. Горного управления уже не существовало. Появилось новое комендантское управление, возглавляемое комендантом генералом Кноблох.

Жила я теперь с матерью у брата. Брат был бергмейстером (так тогда называли горных инженеров). Он редко находился дома, разъезжая по рудникам.

В тюрьмах завода содержались преимущественно рядовые повстанцы-поляки, взбунтовавшиеся на работах по сооружению Кругобайкальской дороги. Руководители же польского восстания 1863 года, среди которых были ксендзы, врачи (хорошо помню доктора Дворжечко, Огрызко, Колосовского и др.), томились в Акатуе, где тюрьма была самая ужасная. Она, как и весь рудник, находилась в узкой пади между двух высоких гор и дневной свет почти не проникал в тюрьму. К тому же тюрьма обнесена была высокими палями, которые делали ее еще мрачней.

Одни из заключенных содержались в одиночных камерах, другие на цепях или к ним приковывали тачку, от которой они не могли освободиться ни на минуту. Рудник там был небольшой, но работу все же заключенные производили под усиленным караулом.

В Акатуе был похоронен декабрист Лунин. Бывая там, мы всегда ходили на кладбище, расположенное на очень высокой горе, как все кладбища за Байкалом. На кладбище невольно бросался в глаза крест на могиле Лунина: высокий, черный, четырехконечный (католический).

Кроме рядовых поляков-повстанцев, в тюрьмах Александровского завода находились и „государственные“. Так называли отбывавших каторгу каракозовцев и нечаевцев, в отличие от поляков-повстанцев. Большинство „государственных“ помещалось в той тюрьме, где раньше была полиция. Там же будто-бы содержался первое время и Н. Г. Чернышевский, переведенный из Кадаи еще до моего возвращения на завод. Его я знала уже жившим вне тюрьмы. Он занимал комнатку у дьячка местной церкви. Небольшой домик дьячка стоял против квартиры коменданта и смежно с большой тюрьмой. Комната Николая Гавриловича имела два окна в сторону улицы.

Обед ему приносил из большой тюрьмы староста политических Сурин, сопровождаемый одним конвойным.

Капитан Волынский, смотритель тюрьмы, женился на моей подруге по институту, которая окончила его на два года раньше меня. У Волынских я и познакомилась с Николаем Гавриловичем. Было это так. Получаю я от Волынской записку: „Приходи, сегодня у нас будет Николай Гаврилович Чернышевский, тебе будет приятно с ним познакомиться“. Я воспользовалась этим и сейчас же полетела. Меня интересовал автор запрещенного романа „Что делать?“ О романе я только слышала, но не читала.

Ожидание было томительным. Моя подруга, как и я, ранее Н. Г. еще не видела. Наконец, Н. Г. приходит. Мужа подруги не было дома. Мы немного растерялись: обе молодые, ей 18, а мне 16 лет. Выручил поданный самовар и чаепитие. Николай Гаврилович заметил наше смущение, начал говорить и сам предложил рассказать нам что-нибудь. Начал он со сказки Шехерезады из 1001 ночи, а потом перешел к своей импровизации. Последняя нам больше понравилась, что мы и высказали. Он пообещал нам прочесть и в другой раз свои произведения.

Через полчаса к Волынским пришла моя мать и разговорилась с Н. Г. о своих прежних знакомых из государственных: Петрашевском, Момбели, Спешневе и других. Так мы провели время до позднего вечера. Уходя, Н. Г. обещал, по приглашению матери, зайти к нам.

Я не помню его первого прихода, но бывал он у нас нередко и чаще всего тогда, когда брата дома не было. Нужно заметить, что Н. Г., будучи знаком с моим братом, умышленно избегал бывать у нас при нем. Не бывали никто из знакомых и у самого Н. Г. — хотя у него можно было свободно говорить о чем угодно: конвойный чаще всего спал у дьячка на кухне.

Причина такого поведения

Когда в Петербурге стало известно, что Дейхман проявил заботу о М. И. Михайлове, — Дейхман был уволен без пенсии и без права поступления на государственную службу. Инженер П. И. Михайлов также был уволен со службы, а его больной брат умер в Кадае.

Эта история и побуждала Николая Гавриловича бывать у нас только в отсутствие брата, чтобы последний не подвергся неприятностям по службе за связь с Чернышевским.

Как-то Николай Гаврилович заинтересовался, какие книги я читаю. Увидал он у меня однажды книгу о мормонах, взял ее и говорит: „Не читайте, я лучше вам расскажу сам, откуда эта секта. А эту книгу оставьте. Вы там ничего не поймете, вы еще очень молоды“. Также он советовал мне повременить с чтением работ немецкого историка Шлоссера, говоря, что они трудны для того, чтобы я поняла их.

Однажды Н. Г. взялся помогать нам в устройстве цветочных клумб в саду. Но у нас с ним не было навыка возиться с землей. Мама работала больше одна, а Н. Г., смеясь, говорил: „Мы с вами и чая с шаньгами не заработали“.

Заходит раз к нам Н. Г. и застает нас за вечерним чаем. Вышла в этот вечер из своей комнаты и моя 70-летняя лишенная зрения тетка, родная сестра моего отца. Н. Г., желая, видимо, вызвать ее на разговор, сказал: „Вы, вероятно, много видели на своем веку?“ Она была словоохотливой и начала говорить о старине. И чего только в тот вечер не рассказала тетя! Помню, говорила она о женах декабристов, княгинях Трубецкой и Волконской, которых хорошо знала и много им помогала, когда они жили на Петровском заводе. Рассказывала тетя и о том, что была, когда открыли прииск Кару. Богатейшее золото развязало язык горному начальнику Разгильдяеву, который обещал генерал-губернатору Муравьеву-Амурскому намыть в год на Каре 100 пудов золота, о чем было доложено императору. И сколько мой отец, тогда еще молодой горный инженер, не отговаривал начальника, сколько ни доказывал, что можно испортить прииск, что еще не все оборудовано, что нет продовольствия и помещения для рабочих-каторжан, — разве можно было убедить самодура Разгильдяева! Согнали каторжан, понаделали землянки, поставили караул и началась… не работа, а мучение. Одни бегут, а другие ловят и до смерти забивают плетьми. К тому же начались болезни: тех хоронят, на смену новых привозят… А сто пудов золота все же намыли. Разгильдяев получил награду и оставил о себе недобрую память. Иначе его и не называли, как зверь. Даже родные братья и сестры от него отказались, стыдились считать его своим родственником.

Николай Гаврилович с большим вниманием слушал рассказы моей тети и видно было, что они его глубоко волнуют.

Живя у дьячка и пользуясь относительной свободой, Н. Г. летом часто ходил в лес за грибами. И был такой случай. Набрал Николай Гаврилович, вероятно, шампиньонов. Возвращаясь домой, остановился у какого-то плетня и задумался. Увидел его плац-адъютант Щеголев и крикнул: «Что вы тут стоите, Николай Гаврилович?» — «Да набрал вот грибов и буду дома жарить», — отвечал Н. Г. — «А, ну, покажите, вероятно, все червивые». Посмотрели, а грибов то и нет! Он и не заметил, что растерял их… Смеясь, Н. Г. и Щеголев зашли к нам и у нас еще нашлись охотники посмеяться над таким сбором грибов.

Засиделись они у нас до поздней ночи. На улице было темно и грязно. К тому же Н. Г. плохо видел. Потом Щеголев рассказывал: „Идет он и все смотрит на меня. Я спрашиваю: — что вы все на меня смотрите?» — «Да боюсь, — говорит, — отстать и утонуть в грязи. А смотрю я не на вас, а на ваши погоны: они блестят даже в темноте».

Я уже писала, что самое необходимое Николаю Гавриловичу доставляла тюрьма. Да и требования у него были крайне небольшие. При этом все, что имел Николай Гаврилович, он всегда готов был отдать нуждающимся. Помню, на заводе умер военный врач Лебедев. Его беременная жена и двое детей остались без всяких средств к существованию. Началась бесконечная переписка о пенсии и выдаче денег на проезд в Варшаву. А почту отправляли у нас один раз в неделю и до Иркутска она шла ровно двадцать дней. Когда Н. Г. узнал о бедственном положении семьи умершего врача, то принял в ней самое горячее участие. Он часто бывал в этой семье, ободряя ее, и помогал ей материально.

Но недолго продолжалось общение нашей семьи с Н. Г. Прошел слух о предполагаемом побеге Чернышевского. Начальство всполошилось. Н. Г. опять был посажен в одиночку и очень скверную: было отгорожено небольшое место в конце коридора той тюрьмы, которая находилась в здании конторы бывшего горного правления. Тут было сыро, холодно и тесно. Лучшего места не нашлось, так как все было переполнено заключенными. Щеголев навещал его и там. Потом я слышала, что перед отъездом в Вилюйск Н. Г. передал Щеголеву многое из своих рукописей и просил их сжечь. Не знаю, так ли?

Осенью 1868 года я уехала с моей матерью в Иркутск и навсегда потеряла из виду Николая Гавриловича.

Примечания

1

Метеориты третьей группы — железо-каменные (палласиты) принадлежат к числу весьма редких. Заметим, что из 584 известных к 1938 г. метеоритов с наблюдавшимся падением на каменные приходится 547, на железные — 29 и железо-каменные только 8.

2

12 декабря 1836 года, Т-борну.

3

„Друзьям“, 1837 г.

4

„Храм сердца“, 1846 г.

5

„Историческая записка о состоянии гимназии за 100 лет ее существования“, Тобольск, 1889.

6

„Омская Область“ № 9, 1939 г.

7

Сам Ершов так писал 9 ноября 1846 года Т-борну о своей женитьбе: „Я познакомился с родственниками, видел ее у них, ездил в поле и кончил тем, что стал просить ее руки“.

8

Поэма нигде не опубликована целиком. Рукописный список ее находится в Тобольском музее.

9

Кузьмина, сестра второй жены Ершова.

10

Обр. внимание, что Ярославцев пишет об этом же.

11

Явная описка, балет был поставлен в Петербурге.

12

Ершов к этому времени был уже в отставке.

13

1869 года.

14

Работы тобольского художника М. Знаменского.

15

В 1939 году Л. А. Яшеровой исполнилось 88 лет.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге