Моцарт
Часть 1
Марша Дэвенпорт
Моцарт
Посвящается Расселу Дэвенпорту
Серия «Лучшие биографии»
Перевод с английскогоЕ.В. Лазаревой
© Лазарева Е.В., перевод на русский язык, 2025
© ООО «Издательство «Вече», 2025
Предисловие
Я не пыталась вызвать дух Моцарта: он здесь такой, каким он был. Для тех, кто хотел бы его знать, он остался в своих многочисленных письмах и еще более многочисленных произведениях. После всего этого имело бы смысл прочесть детальные биографии и не помешало бы познакомиться с письмами и воспоминаниями современников. Тогда обнаруживаются небольшие пробелы в документированной истории его жизни, которые догматичные биографы старательно обходят стороной из-за нехватки справочного материала для сносок, а творцы романтизированных биографий покрывают позолотой и сахарной глазурью, превращая их в приторные пирожные по моде XVIII века, каковой, по мнению многих, и была жизнь Моцарта. Я пыталась проложить верный курс между обеими крайностями. К тому же я действительно узнала Моцарта, говоря метафорически, конечно, в том смысле, как высказался д-р Джонсон[1]: биограф должен «есть, пить со своим героем и жить с ним в одном социальном окружении». И потому мне кажется, что я знаю, как Моцарт выглядел, как говорил, чем занимался изо дня в день. Я соединила эти знания с добросовестным изучением всего того, что уже известно о его жизни, изложив всё это в виде последовательности событий, которые с ним происходили. Пусть это кому-то покажется чем-то недопустимым, но ничего противозаконного в моих действиях не было. Напротив, я в долгу перед целым рядом выдающихся исследователей данной темы, которые прочли, и покритиковали, и поддержали представленную мной работу, и они же были безгранично щедры, делясь со мной собственными материалами. В некоторых случаях любой из исследователей Моцарта мог бы подтвердить: я сделала то, что мистер Д.Б. Уиндем-Льюис (Доминик Биван)[2] назвал «законным присвоением». Не могут не оформиться в сознании того, кто трудился и жил, смеялся и горевал с человеком, давно умершим, такие вот законные присвоения.
Заметное место в моей добросовестной реконструкции занимает встреча в Праге Моцарта, Лоренцо Да Понте и Казановы в 1787 году, во время написания оперы «Дон Жуан». В 1926 году две страницы рукописи были найдены среди сохранившихся вещей Казановы в замке Хиршберг, неподалеку от местечка Духцов в Богемии, где он умер. Рукописи были идентифицированы, признаны подлинными, содержат несколько поэтических фрагментов, представляющих собой часть сцены из либретто Да Понте к «Дон Жуану», записанные почерком Казановы. Каким образом документ попал туда, всё ещё остается, наряду со многими другими вопросами исторической реконструкции, загадкой для целого ряда авторитетных ученых, и среди них я, в частности, особенно благодарна за великодушную помощь в работе над моей книгой: доктору Полу Неттлу, профессору Немецкого университета в Праге (теория музыки), который первым опубликовал текст рукописи из замка Хиршберг и который, помимо музыковедения, столь же широко известен благодаря своим исследованиям о Казанове; признанному знатоку творчества Моцарта доктору Властимилу Блажеку, сотруднику архива Пражской государственной консерватории, и д-ру Артуру Ливингстону, профессору романской филологии Колумбийского университета, издателю новейшего перевода мемуаров Да Понте, специалисту мирового уровня по наследию Да Понте. Все эти исследователи, в сущности, согласны, что история с автографами Казановы именно такова, как я её изложила.
Я не приношу извинений за свой отказ от формальных методов работы с документами. В этой книге первоисточники используются для прямого цитирования, так что цитаты становятся неотъемлемой частью текста. Подстрочные примечания отошлют каждую из них к источникам, откуда я их позаимствовала, чтобы действующие лица говорили сами за себя. Тех, кто читает ради удовольствия, это нисколько не обременит, а те, кто читает из чувства долга, как все исследователи творчества Моцарта, будут знать, откуда взята каждая цитата. Библиография при этом охватывает все источники, откуда взяты цитаты.
Предполагаемый портрет Моцарта работы неизвестного художника, выполненный пастелью. Вероятная дата 1786 г.
В книге нет придуманных описаний. Улицы, дома, комнаты, мебель, одежда и прочие предметы изображены именно так, как я их увидела, повторив вслед за Моцартом его поездки по Европе, либо так, как они представлены в оригинальных документах, на картинах или гравюрах того времени.
В скобках, за первым упоминанием наиболее важных произведений Моцарта, указываются их буквенные и цифровые шифры из «Каталога» Кёхеля[3], который заменяет собой классификатор музыкальных произведений композитора. Вплоть до 1777 года французская классификация Теодора де Визева и де Сен-Фуа является, пожалуй, наиболее точной, однако вскоре издательством «Брейткопф и Гертель» будет издана пересмотренная версия «Каталога» Кёхеля, учитывающая расхождения, которые, в частности, касаются менее значительных пьес. Начиная с 1784 года Моцарт вел собственный каталог. Нумерация Кёхеля является стандартом, и читатель сможет легко идентифицировать – в других записях или в программах, обсуждаемые произведения. Никаких конкретных упоминаний не делается в тексте относительно утраченных работ Моцарта, которые возникают время от времени. Наряду с Мессой до мажор, написанной в Зальцбурге в 1776 году и недавно обнаруженной в Бадене (Австрия), такие композиции, в целом представляющие интерес, являлись частью работы Моцарта в качестве органиста у архиепископа Зальцбургского и не имели большого влияния на его последующее творчество.
Я во многом обязана Обществу Моцарта в Зальцбурге, и в частности его секретарю Альфреду Хайдлу, за бесценную помощь. Господин Хайдл предоставил в мое распоряжение собственный материал о Констанции Моцарт, щедро уделяя мне время и делясь своими мыслями. Должна поблагодарить его за чтение и правку моей рукописи и за многочисленные советы. Д-р Ливингстон также любезно оказал мне помощь. Я признательна Карлу Энгелю из Нью-Йорка за ценные замечания и д-ру Йоханнесу Вольфу, возглавляющему сектор музыки Прусской государственной библиотеки в Берлине, который предоставил мне неограниченный доступ к находящимся в его ведении сокровищам, а это две трети всех дошедших до нас манускриптов Моцарта. Моя благодарность – библиотечным хранителям и кураторам Мюнхена, Лейпцига, Праги, Вены, Парижа и т. д. Все без исключения передавали мне свои знания и документы. Я чрезвычайно признательна фрау Розе Шаванн из Вены за портрет на фронтисписе моей книги; это изображение имеет наибольшее сходство с Моцартом из всех известных мне. Она самым любезным образом позволила мне сфотографировать эту принадлежащую ее семье редкую пастель, которую до того никогда не репродуцировали. Невозможно отыскать подходящие слова, чтобы выразить признательность моему другу Т.М.
Большинство писем в тексте моей книги цитируются по изданию «The Letters of Wolfgang Amadeus Mozart»; они собраны и отредактированы Гансом Мерсманом, переведены с немецкого на английский М.М. Бозменом и опубликованы лондонским издательством J.M. Dent & Sons. Перевод выполнен настолько великолепно, что, хотя я и сделала свой, далеко до точности, очарования и душевности перевода мистера Боузмена. Из других использованных здесь писем некоторые приводятся в переводе Полин Таунсенд из Биографии Яна (Jahn), тогда как все прочие я перевела из стандартного издания «Die Briefe W.A. Mozarts und seiner Familie» Шидермайера. Все несоответствия и ошибки, орфографические и грамматические, встречающиеся в цитируемых материалах, максимально приближены к оригиналам, в том мере, насколько позволяет перевод. Исправить их значило бы затенить их изначальную яркость, к тому же это потребовало бы более формального образования, чем то, которое было у энергичных гениев данного периода.
Читателю, а я имею в виду обычного читателя, кому предназначена эта книга, я могу сказать единственно, что я предлагаю не романтическую историю и не учебник. Я пыталась поведать правду.
Марша Дэвенпорт
Нью-Йорк, декабрь 1931 г.
…нежный блик,
Божественней обычного светила,
Сошел к земле обычной; в тот же миг
Её волшба созвучий охватила
Мелодией забвенья…
Шелли, «Торжество жизни»
I
1756–1762
Родился он в морозный зимний день, 27 января 1756 года, в Зальцбурге. Весь этот долгий день Анна Мария стонала в муках под присмотром набожных, неумелых соседок и обеспокоенного мужа. К вечеру стоны перешли в пронзительные крики, и в восемь часов с немалым риском был произведен на свет тщедушный ребенок. Наутро ворох шерстяных одеял свезли по снегу в барочную церковь на площади Домплац. Ветер, как острый клинок, пронзал город между нависшими над ним холмами и набрасывал белые покрывала на хмурых святых, застывших у церковных дверей. Внутри, съежившись у оснований квадратных, высоко вознесшихся колонн, несколько прихожан стояли на коленях в развевающихся простых зеленых плащах, дрожа от холода мраморного пола. Погруженные в молитву, они не переставали дышать на посиневшие пальцы, шевелить затекшими ногами и не обращали внимания на городскую обыденность – собравшихся крестить младенца людей в углу главного зала, где на возвышении стояла открытая железная купель с ледяной водой. Городской капеллан Леопольд Лампрехт дал хилому ребенку имена Иоанн Хризостом Вольфганг Теофил. Теофил был переведен на немецкий как Готлиб и превратился в Амадея после поездки в Италию. Отсюда и подпись:Wolfgang Amadé Mozart.
Дом в Зальцбурге, где родился Моцарт. Гравюра 1844 г.
Отец мальчика позже добавил ещеСигизмунд, конфирмационное имя, но им никогда не пользовались. Связан ли этот выбор с любезным разрешением архиепископа Сигизмунда, покровителя семейства, или попросту вызван оптимистическими ожиданиями, история умалчивает. Сигизмунд – князь, архиепископ Зальцбургский – аристократ, волей судьбы ставший священнослужителем. Среди человеческих жизней, которые он держал в своих алчных руках с кружевными манжетами, была и судьба Леопольда Моцарта, отца Вольфганга, талантливого скрипача и композитора. Когда-то Леопольд в погоне за удачей пришёл в Зальцбург, покинув родной Аугсбург, где оставались его родные – простые, честные переплетчики книг, о чем с тех пор он должен был забыть. Его произвели на свет в 1719-м; в дальнейшем он едва ли вообще вспоминал о них. В 1747 году, зарекомендовав себя в Зальцбурге в течение десяти лет в качестве придворного композитора и помощника дирижера оркестра, он женился на Анне Марии Пертль, дочери судебного суперинтенданта. Он долго и преданно ухаживал за ней и, завоевав её, самодовольно заметил: «Всё хорошее требует времени». Всегда ровная, неунывающая, наделенная прекрасным чувством юмора, присущим истинным зальцбуржцам, она была полностью лишена каких-либо талантов. Она передала сыну Вольфгангу веселый нрав, любовь к шуткам и человечную простоту, которая помогала ему легко нести по жизни бремя гениальности. Она была примерной набожной женой, беззаветно доверяла во всем Леопольду, никогда не докучала расспросами о его планах, подчинялась его жестким мнениям, посвятив себя всецело домашнему хозяйству и рождению по одному ребенку ежегодно в течение семи лет. Она потеряла всех, кроме Марианны (Наннерль), родившейся 30 июля 1751 года, и Вольфганга (Вольферль), самого младшего. Можно только подивиться, как он пережил свое первое посещение церкови. Леопольда и Анну Марию называли самой красивой парой в Зальцбурге, а их дети обещали унаследовать красоту родителей. Но Вольфганг быстро лишился детской миловидности ввиду напряженной жизни юного дарования и со временем стал выглядеть как обычный, ничем не примечательный мужчина.
Запись в книге крещения Моцарта. Во втором столбце можно прочитать «Joanes Chrysost[omus] Wolfgangus Theophilus»
Они жили в доме на Гетрайдегассе, где теперь Музей Моцарта: пятиэтажный многоквартирный дом, оштукатуренный и выкрашенный в кремовый цвет и, как все жилые дома в городах Европы, имевший двор посередине. Отсюда несколько минут пешком до придворной часовни, куда Леопольд каждый день ходил на работу. Глубокая арка подворотни вела к Лохельплац, куда выходили и окна дома; в центре площади – обычный колодец, снабжающий квартал водой, а возле него собирались хозяйки – постирать и посплетничать. Дом принадлежал Лоренцу Хагенауэру, добропорядочному торговцу, жившему тут же и находившемуся в самых дружественных отношениях с обитателями четвертого этажа. Посетители входили в сумрачный холл с лестницей, ведущей наверх, взбирались три пролета по темным, но чисто вымытым ступеням, стучали в тяжелую дверь, и навстречу им выходила мать семейства в шерстяном платье, белоснежном чепце, с кружевной косынкой на шее и в фартуке с оборками, уже в прихожей сиявшая улыбкой. Обмен приветствиями: «Grüß Gott! – Здравствуйте!», целование ручек или горячие лобзания в обе щеки. Мама приглашает в квадратную гостиную с невысоким потолком и тремя окнами, выходящими на Лохельплац. Все подоконники заставлены цветами в горшках, а вот и г-н Кенар в клетке, задушевным щебетом отвечающий на дружеские приветствия. Подвигая стул, суетясь в опрятной комнатке, покрикивая Терезе, чтобы та поспешила с кофе, мама приоткрывает дверь в соседнюю комнату и зовет: «Наннерль, Вольферль, kommt her! Идите сюда!» Появляется Марианна, ведя Вольфганга за пухлую ручку. В восемь лет это тихая маленькая девочка, стройная, с серьезным личиком. У нее высокий моцартовский лоб, спокойные большие серо-голубые глаза и чудесные светлые волосики. Братец –
Анна Мария Моцарт.
Художник Роза Хагенауэр-Бардуччи. Около 1775 г.
Дом был настолько удобным, насколько он был счастливым. Добротная мебель – из орехового дерева; в каждой комнате – большая печь, облицованная кафелем или фарфоровыми изразцами. В гостиной – клавир[4] с черными и белыми клавишами.
Леопольд Моцарт.
Художник Пьетро Антонио Лоренцони. 1766 г.
Спальня находилась в центре дома, низенькие детские кроватки стояли рядышком с большой родительской. В глубине квартиры располагался отцовский кабинет с письменным столом, на котором папа записал первые сочинения Вольферля. Тот стал писать ноты раньше букв. За дверью, в глубине пустынного каменного коридора, находилась теплая кухня, где Тереза жарила к обеду каплуна, любимое блюдо мальчика, и где пес ревностно следил за каждым движением руки, касавшейся мяса. Тереза, г-н Кенар, пес и каплуны – все они получали сердечные приветы от Вольфганга в письмах, когда он пребывал далеко от дома.
В гостиной малыш получал уроки игры на клавире. Леопольд начал учить Наннерль в возрасте семи лет, и Вольфганг, которому едва исполнилось три года, не остался в стороне. Обычно он, сидя на полу, возился с кубиками или поварешкой, и, внезапно услышав определенные звуки, бросал игрушки и, двигаясь почти машинально, устремлялся к клавиру. Он стоял как завороженный, не замечаемый отцом и сестрой, а когда урок сестры заканчивался, протягивал ручонки к клавишам и осторожно, легко касался их. Его крошечные пальчики отыскивали терцию – и ах! Он радостно ворковал и трогал следующие две клавиши, одну за другой – а вот и еще одна терция! Безумный восторг. Пальцы двигались дальше, но пропускали нижнюю ноту и задевали две соседние клавиши – диссонанс! Малыш останавливался, шумно вздыхал и от разочарования принимался плакать. На следующий день ему удавалось исправить ошибку, а дальше – попытаться подобрать мелодии, которые он слышал во время занятий Наннерль. Когда ему исполнилось четыре, Леопольд начал, скорее в шутку, чем всерьез, учить музыке и сына.
После года занятий ничего, кроме музыки, мальчика не интересовало. Он просиживал за инструментом сколько угодно времени – с огромным прилежанием и удовольствием. У него были мягкие светло-рыжие волосы, которые свисали над смешным воротником его камзола, точь-в-точь такого же, как у Леопольда, стоявшего рядом, только маленького. Одна рука отца поднята, чтобы отбивать такт, другая, сжатая в кулак, погружена в карман. У отца холодные, выпуклые глаза, рот с тяжелой нижней губой (что якобы говорит о страстности), но её уравновешивала жесткая челюсть. Подбородок властный, широкий и массивный. Леопольд носил парик и свой официальный костюм с гордостью: его происхождение из среды ремесленников не имело никакого отношения к его нынешней придворной должности. Тон, которым он обращался к Вольфгангу, и его манера вести себя с сыном говорили о заботе, однако привычка держаться с достоинством была очень заметна. Нежно снимая детскую пухленькую правую руку с клавиш, он твердит: «Нужно, прежде всего, безукоризненно играть каждой рукой по отдельности. А потом – обеими… И-и раз!»
Спина крошки выпрямлена, как у солдатика, круглые глазенки, которые с возрастом станут более выпуклыми из-за слабого здоровья и напряжения, неотрывно вглядываются в нотную тетрадь, исписанную безупречным, словно надпись на гравюре, почерком отца. Посетитель дивился тому, что эти мягкие, толстенькие пальчики, в которых едва ли достаточно силы, чтобы намазать себе маслом хлеб, могли быть столь точными, столь твердыми и столь полно владеть неглубокими клавишами. Когда наблюдаешь невероятную сосредоточенность малыша, его добровольное рабство и замечаешь смесь почтительности и осознанности у отца, становится очевидно, что происходит не просто урок, а скорее – подтверждение чуда, сотворенного Господом прямо сегодня, ибо Леопольд практически убежден, что этот гений есть знак божественного благоволения, и потому его нужно принять как должное и направлять. И потому отец, получая ежедневные подтверждения чуда, прежде возносил хвалу Господу, после чего продолжал занятия. Редко бывало, чтобы Вольферль не с первого раза исполнил услышанный от отца фрагмент. Каждый миг его занятий был бесценен и стоил нескольких недель обычных упражнений. Ребенок, казалось, всё уже знал заранее, до того, как ему объяснят; его музыкальный инстинкт был таков, что на деле оказывалось: он действительно знает.
Леопольд, Вольфганг и Наннерль Моцарты. Акварель Л. Кармонтеля.
Париж, 1763–1764 г.
Урок заканчивается. Вольфганг в полчаса разучил менуэт, исполнил его без ошибок и в хорошем темпе, и теперь Леопольд велит сыну слезать и отправляться играть, но тот не выказывает в ответ никакой радости, не спешит, не прыгает от счастья. Мальчик хочет остаться, он уговаривает поиграть в четыре руки, просит сестру поиграть вместе с ним. Леопольд сказал: «Наннерль закончила на сегодня, ты тоже – свободен!» Но сперва нужно обняться, поскольку недостатка открытых проявлений взаимной любви у этих двоих не бывает. После чего Вольферль хватает отцовскую трость, вскакивает на неё верхом и в мгновение ока превращается в обычного мальчугана, гарцующего по всем комнатам на лошадке. При этом он еще и поет, безошибочно попадая в ритм, тут можно не сомневаться. Он вообще не питал интереса к играм, для которых не требовалось музыкального сопровождения. Когда наведывались приятели отца, им приходилось включаться в игру Вольферля. Тот, кто не участвовал в процессиях, перенося игрушки из одной комнаты в другую, должен был петь или исполнять на скрипке марш. А каждый вечер перед сном происходила одна и та же детская церемония. Стоя на стульчике позади отца, Вольферль пел на мотив песенки собственного сочинения ничего не значащие итальянские слова: «Oragna figata fa, marina gamina fa», – после чего целовал Леопольда в нос, обещал держать его
Монах по имени Буллингер был одним из близких друзей всей семьи, а трубача Шахтнера оба ребенка просто обожали. В один из четвергов Шахтнер с Леопольдом пришли вместе после дневной службы и, поднявшись по лестнице, обнаружили четырехлетнего Вольферля за занятиями с нотной бумагой, пером и чернилами. Очень много чернил! Малыш до самого дна погружал гусиное перо в чернильницу, а потом ладонью стирал упавшие на бумагу капли. Леопольд тут же проявил необычайное чутье в понимании детской психологии. Он не стал ругать сына за пролитые чернила и испачканную одежду, не посмеялся над его претензией выглядеть взрослым композитором. Он серьезно спросил, что тот делает. Не отрывая взгляда от бумаги, Вольферль ответил:
– Пишу концерт для клавира и стираю лишние кляксы – скоро закончу.
– Дай посмотреть!
– Нет, папа, концерт еще не закончен. Тебе будет трудно понять, какой он.
Но Леопольд настоял на своем и взял в руки листок бумаги. Взрослые обменялись многозначительными улыбками. Леопольд принялся изучать «очевидную бессмыслицу», выделяя ее композицию и тему. Его глаза расширились, наполнились слезами. Он молча протянул бумагу Шахтнеру и обратил его внимание на детали. Наконец он изрек, со вздохом изумления: «Малыш не только написал концерт, он написал такую сложную вещь, что вряд ли кто-нибудь ее исполнит».
Тут Вольферль, терпеливо дожидавшийся своей рукописи, прощебетал:
– Да, да, папуля, ты прав! Он такой трудный, вот почему это концерт. Его нужно разучить как следует, чтобы играть хорошо. Но посмотри…
Он подбежал к инструменту, растопырил свои толстые пальчики, но смог только показать, что он имел в виду. Он намеренно сделал свое сочинение трудным, ведь играть концерты и творить чудеса – это одно и то же, конечно!
На следующий год, после того как семья возвратилась из Вены, Шахтнер привел как-то днем к Моцартам придворного скрипача Вентцеля. Вентцель сочинил шесть трио, которые он хотел сыграть с Леопольдом и Шахтнером, а Леопольд был способным скрипачом и автором учебного пособия по игре на скрипке. Едва вынули скрипки и партитуры, Вольферль, вертевшийся неподалеку, был тут как тут. У него уже была своя крошечная скрипка, но еще не было ни одного урока. Схватив свою скрипочку, он уселся вместе со взрослыми и принялся упрашивать, чтобы ему дали исполнять партию второй скрипки.
Леопольд возразил:
– Как ты можешь играть вторую скрипку, если у тебя еще не было уроков?
Стараясь не показать, как дрожат его губы, Вольферль сказал:
– Но, папуля, чтобы играть вторую скрипку, совсем не нужно учиться!
Не обращая внимания на эту мудрую мысль из уст своего младенца, Леопольд отрезал:
– Вольферль, мы начинаем, ты нас задерживаешь. Как ты несносен! Уходи сейчас же!
Полились слезы, и, прижимая к себе свою скрипку, малыш отошел в сторону и горько заплакал.
Этого мягкосердечный Шахтнер вынести не мог.
– Послушай, Леопольд, – вступился он за мальчика, – пусть он играет со мной мою партию! – Он подмигнул отцу и еле слышно добавил: – Ты ничего не услышишь.
Леопольд, все еще сердитый, наконец сдался.
– Только, Вольферль, – сказал он, грозя пальцем, – ты не должен играть громко, так, чтобы тебя кто-нибудь слышал, ты понял? Иначе сразу же уйдёшь.
Кто-то вытер ребенку нос, подставил ему стул. Началось первое трио. Играя, Шахтнер поглядывал на Вольферля. Через несколько минут стало очевидно, что старый трубач лишний. Пятилетний ребенок идеально вёл партию второй скрипки. Шахтнер неслышно опустил смычок, бросил украдкой взгляд на Леопольда и отошел в сторону со слезами, катившимися по лицу. И пока все шесть трио не были сыграны, сказано было мало. А после Леопольд не смог дольше сдерживать своих гостей. Те бросились к мальчику с возгласами восторга и поцелуями, и это так воодушевило его, что он настоял на исполнении партии первой скрипки – и добился своего, и сыграл, хотя и не совсем безупречно, но и не настолько плохо, чтобы подвести остальных.
То был гениальный ребенок, пламя его таланта было ослепительно ярко. Но, как ни удивителен был этот подвиг, правда и то, что многие скрипачи проявили аналогичную одаренность в детстве; немало маленьких русских мальчиков умели играть вторую скрипку с листа в возрасте пяти лет. Моцарт отличался от других юных чудо-музыкантов не столько безупречностью исполнения, сколько врожденной тягой к творчеству. В этом заключалось истинное, редкое зерно его величия. Он обладал должным талантом, чтобы превосходно играть на скрипке или клавире, но этот дар сделал бы его просто еще одним бессмертным интерпретатором музыки. Но музыкально он вообще себя не проявлял, до тех пор пока не попробовал сочинять. Когда он забросил игрушки и стал присутствовать на уроках Наннерль, его привлекали не столько приятные звуки, как непреодолимое стремление ответить на заполнявший всю его детскую душу порыв, и это способствовало росту его души, до тех пор пока она не стала главенствовать в его мире.
Важную роль сыграло то, что Леопольд признал своего ребенка в качестве музыканта-творца, а не просто чудо-исполнителя. Можно обвинять отца в том, что он таскал беспомощного младенца по всей Европе в качестве забавы для падких до сенсаций аристократов, но он, несомненно, был глубоко прав, делая акцент на творчестве. Мы не смеем даже подумать о том, что было бы, если бы не педантичная совестливость Леопольда и уравновешивающая ее великая отцовская любовь. Вольфганг наверняка бы блеснул и погас, словно вспышка пламени, которой суждено погаснуть из-за собственных слабостей, а их у Вольфганга было много. Он мог быть небрежным, мог быть непостоянным. И тут, в кои-то веки, Бог оказался не только добрым, но и разумным. Он вложил в Вольфганга Моцарта то, что является самым незамутненным, самым что ни на есть чистым гением, когда-либо рождавшимся среди людей, а затем передал его на попечение Леопольда. Пышный цвет, полученный в результате, был неслучаен.
Курс, которым следовал Леопольд, был крайне сложен, но он лавировал достаточно искусно. Излишнее давление, слишком жесткое применение педагогических методов загасили бы пламя в мальчишеском сердце и могли вызвать бунт против дисциплины. Излишняя нежность, избыточное потакание данному от природы чутью обычной похвалой и восхищением создали бы музыканта неряшливого, если бы таковой вообще получился; никогда бы он не развил в себе несравненную отточенность, какая отличает каждую фразу у Моцарта. Леопольд, уча ребенка писать красиво и правильно, так что это стало пожизненной привычкой, умел настолько сбалансировать зреющее понимание приоритетов, что механика никогда не вторгалась в чрезвычайно важное течение идей. Точно так же не дозволялось поддаваться возбуждению из-за успеха на концерте. Постоянно постигать музыку,
Никто не знает, приходилось ли Леопольду когда-нибудь сомневаться в том, насколько мудрым было его решение эксплуатировать двоих детей на публике. В конце концов, он был всего лишь нуждающимся музыкантом. А от музыкантов, независимо от их жизненных обстоятельств, в XVIII веке никто не ждал вкуса и рассудительности. Они были слугами при дворе, по своему положению немногим выше, чем лакеи, на деле редко достигавшими чего-то сверх превращения данного им таланта в кусок хлеба. Известность была их первейшим реквизитом, ибо более всего они зависели от репутации, чтобы заполучить место. Если Вольфгангу предстояло когда-либо занять высочайшее положение на службе у вельможи, ему не мешало начинать добиваться известности, и чем раньше, тем лучше. Что касается Наннерли, то она, разумеется, никогда не станет дирижером или композитором, тем не менее самые суровые и придирчивые критики признавали, что она была необычайно искусной пианисткой. Когда сестру представляли заодно с братом, это только прибавляло ему очарования. Какое чудо! Так, как она играла в десять лет, он играл уже в шесть; вреда никакого, а пользу из сравнения при желании можно извлечь большую.
При этом нужно помнить, что о детях тогда не было принято рассуждать в столь сложных психологических категориях, как в наше время. Рождалось много детей, как правило, каждый год, однако выживало мало (за что втайне благодарили судьбу). Если выжившие детки ничем не выделялись, они вырастали обычными горожанами. Если же у них обнаруживались какие-либо таланты, родители торопились эксплуатировать их, поскольку таланты эти производили наибольшее впечатление, пока дети малы, и это золотое время весьма ограничено. Леопольд ни за что не признался бы, что в этом состояла его побудительная идея; он утверждал, что заботится о будущем.
Однако Моцарт с рождения получил подлинную гениальность, достаточную, чтобы усилить физические данные обычного ребенка. Есть некая тайна в том, как он, с его хрупким телом, выжил, несмотря на фантастические трудности двенадцати лет утомительных путешествий, тяжелого быта и публичных выступлений. Тем более поразителен тот музыкальный поток, который все эти годы струился в его детском сознании, ведь он, в самом деле, имел сознание и душу ребенка и сохранял их, несмотря на ненормальные требования, предъявляемые к нему.
В то же время он не избежал той изощренности, которая естественно овладела мальчиком, живущим среди музыкантов, чей беспечный образ жизни и грубая простота высказываний мало отличались от того, что можно наблюдать и сейчас. Зальбуржцев всегда отличали низкопробный юмор, грубые шутки, двусмысленное балагурство, к чему Вольфганг был весьма расположен в силу темперамента. Невзирая на любые серьезные и даже очень грустные события жизни, он всегда любил хорошо посмеяться. Когда он начал вести переписку, свои послания уснащал лукавыми намеками на недопустимые в беседе вещи, и это настолько изумляло читателей «нашего дорогого, изысканного маленького Моцарта», что у них от ужаса перехватывало дыхание. «Он прыгает неплохо, но пишет не так хорошо, как я, а скорее так, как мочатся поросята», – замечает тринадцатилетний мальчик по поводуgrotescoв Мантуанской опере, – и перед нами совсем не тот жеманный исполнитель менуэтов, каким его нередко изображают.
Его публичные выступления начались в сентябре 1761 года в возрасте пяти лет. Он выступил в качестве певчего в комедии на латинском языке, поставленной по случаю окончания учебного года в зальцбургской гимназии. Музыку к пьесе написал придворный органист Эберлин, а Вольферль был одним из 150 детей, занятых в постановке. Леопольд в целом отнесся к спектаклю с пренебрежением, но он был готов, как всегда, поддержать всё, что только могло привлечь к Вольферлю внимание публики. Это произошло в тот самый год, когда Леопольд записал первое сочинение Вольферля в нотную тетрадь, по которой тот разучивал свои менуэты. Мелодии, конечно, простые, и ясно, что это замыслы ребенка, но их обработка совершенна, и в ней мгновенно чувствуется Моцарт. Лучшего подтверждения его врожденной чистейшей музыкальности и основательности не найти, и многие опытные аранжировщики не справились бы лучше, чем младенец, который просто играл то, что слышал в своей голове.
Вольфганг в возрасте 6 лет. Неизвестный художник, предположительно Пьетро Антонио Лоренцони. 1763 г.
Почти до своего шестилетия Вольферль вел счастливую и ничем особенно не обремененную жизнь. У него был ангельский нрав – последнее, чего можно ожидать от ребенка-гения. Милый, покладистый, послушный, бесконечно ласковый. Никакой вспыльчивости или раздражения, никаких гневных выкриков или топанья ножкой. Он выполнял задания, какими бы они ни были, легко и споро. Он был захвачен музыкой, до тех пор пока не открыл для себя начатки арифметики. Дом разом наполнился цифрами, выведенными всюду: свободного места не оставалось ни на стенах, ни на полу, ни на столах и стульях. Такая страсть к математике тесно связана с его громадным талантом к контрапункту. Музыка, тем не менее, была единственным реальным средоточием его интересов. Вся его шаловливость, выраженная в тривиальных шутках и розыгрышах, исчезала в тот момент, когда он подходил к клавесину или клавикордам. Леопольд, раздумывая о прошлом, в последующие годы писал ему: «Даже твое лицо было таким важным, что многие умнейшие люди, видя твой талант, столь рано развившийся, и твое лицо, всегда серьезное и задумчивое, были озабочены продолжительностью твоей жизни». Это ужасное пророчество не цитировалось бы столь самоуверенно, если бы Леопольд сознавал, что его собственное неуместное честолюбие стало преимущественной причиной жизненных тягот его сына и прискорбно раннего его ухода.
Конечно, он не осознавал этого и тщательно разрабатывал планы. Мюнхен, столица Баварии, резиденция курфюрста и его двора, стал его первой целью; сенсация, которую его дети произведут там, должна была очень скоро вернуться в Зальцбург. Это то, чего хотел Леопольд, чтобы укрепить свою значимость в глазах архиепископа Сигизмунда. Матери были отданы все необходимые распоряжения. Перед поездкой она собрала и вычистила самые теплые детские вещи и концертные костюмчики; навела блеск на металлические пряжки и пуговки,
Самое начало короткой и яркой жизни.
II
1762–1763
Леопольд был не только хорошим отцом и хорошим учителем, он был еще и первоклассным рекламным агентом. По приезде в Мюнхен он, не откладывая, принялся распространять слухи о своих чудо-детях. Вскоре их пригласили выступить в нескольких аристократических домах, а там они были позваны и во дворец к самому курфюрсту Максимилиану III Иосифу. Дети произвели прекрасное впечатление, после чего их с радушием приглашали повсюду. Вознаграждение за подобные концерты зависело от желания высокородного покровителя; в удачные дни оно могло быть и в дукатах. Бывали случаи, о чем свидетельствует громадное собрание колец, табакерок и прочих безделушек, когда вся ненадежность этого обычая становилась для Леопольда очевидной. Но первая поездка в финансовом отношении оказалась успешной, так что через три недели отец собрался домой, имея в запасе новый, более масштабный план. Следующие девять месяцев спокойно провели в Зальцбурге, упражняясь в игре, изучая новые произведения, чувствуя себя готовыми не спасовать ни перед какими исполнительскими трудностями. Вольфганг занимался и на скрипке, а также сочинял менуэты и небольшие пьески, которые Леопольд с неизменной тщательностью записывал в тетрадь Наннерли. Тетрадь эта позже попала в руки семейства, живущего в Граце, а те продали ее русской княгине Полине, которая возвратила тетрадь в тот самый дом, откуда начались странствия, ровно через сто лет после того, как дети ею пользовались.
В сентябре, зная, что важные люди будут возвращаться в город из загородных домов и с отдыха на водах, Леопольд велел кучеру отвезти всё своё семейство в Вену. На этот раз мама упаковала свои лучшие шелковые наряды и воротнички из настоящих кружев вместе с украшениями дочери. Средства были собраны заранее – взяты в долг у Хагенауэра, любезного квартирного хозяина, и Моцарты отправились в Линц, где сделали первую остановку в пути. Всё необходимое пришлось везти с собой: клавир, две скрипки, папки нот, громоздкие сундуки с одеждой; все это помещалось на крыше кареты. Передвигались в ноблементе, личном экипаже, нанятом отцом, а не в почтовой карете и не в дилижансе. Подобная экстравагантность объяснялась отчасти плохими дорогами, а отчасти – теми требованиями, которые престиж и репутация высокопоставленных лиц при дворе невольно накладывали на отца семейства. Тем более что в глубине души Леопольд считал себя и свою семью выше тех бродячих артистов, которые наводнили всю Европу, стараясь как можно лучше проявить себя, любой ценой добиваясь покровительства. Леопольд снискал расположение высокородных аристократов и был при этом достаточно опытен, чтобы понимать: ничто так не способствует успеху, как успех – или, на худой конец, его видимость.
Вольфганг очаровал толстого епископа Пассау, и тот, с многочисленными поцелуями и благословениями, уговорил их остаться на пять дней, вопреки первоначальным намерениям Леопольда. Разбивая доводы бедного отца, епископ его вознаградил, дав один дукат почти за неделю непрерывных выступлений, но дети в конечном итоге сыграли концерт в очередном городе – Линце, под покровительством графа фон Шлика, наместника провинции, что несколько уменьшило расходы, связанные с великой честью пользоваться признанием у духовенства. Двое местных вельмож, граф Герберштейн и молодой Пальфи, слышали, как играют дети, и привезли эту новость в столицу, до того как они туда прибыли. Это обрадовало Леопольда, который писал Хагенауэру пространные отчеты обо всем, что происходило, возможно, как способ частично покрыть свои многочисленные обязательства. Но покровительственный тон этих писем почти не оставляет сомнения в том, что Леопольд думал, будто оказывает бедному провинциальному Хагенауэру громадное одолжение, посвящая его в некоторые подробности придворной жизни. А где еще он потешил бы свою гордыню, как не в письмах, которые наверняка будут зачитываться вслух в присутствии всех изумленных обитателей дома?
Они проехали из Линца в Вену водным путем, по Дунаю. Даже на таможне Вольферль придумал, как укротить свирепые порядки, и до такой степени очаровал таможенных чиновников, сыграв менуэт на скрипке, что те пропустили его багаж без обычных в подобных случаях утомительных проволочек. (Через шесть лет он подпишет письмо к Наннерли «Wolfgang de Mozart, Edler von Hochenthal, Freünd des Zahlhausens»[5].)
Герберштейн и Пальфи достойно исполнили все обещания, данные Моцартам, и аристократическая Вена предвкушала встречу с чудо-детьми. В одно мгновение они сделались темой для разговоров в городе, графини и княгини наперебой спешили ввести в высший свет новоявленное «чудо». Всё складывалось удачно, однако взор Леопольда был устремлен в одном направлении – в сторону Шёнбрунна[6], и, к его вящей радости, оттуда, без его участия, пришло приглашение. Дети отнеслись к нему достаточно равнодушно, но их мать тут же начала хлопотать, так что на все вычищенное ею до блеска, выглаженное и подвитое любо-дорого было смотреть. Личный секретарь (управляющий) прибыл за ними в одной из императорских карет к гостинице «У Белого Вола» на Фляйшмаркте, где они остановились. Их появление в императорской резиденции было столь же торжественным для Леопольда, как и обыденным для Вольфганга, который увидел в Марии Терезии добрую, ласковую женщину. Он взобрался к ней на колени, обнял за шею и горячо расцеловал.
Вид на Шёнбрунн при Марии Терезии. Художник Бернардо Белотто.
1758–1761 гг.
Такая непосредственность пришлась по душе императрице. Сама она произвела на свет в общей сложности 16 детей и хотя, по необходимости или в силу традиции, являлась активным политическим игроком, любила она своих чад гораздо больше, нежели другие августейшие матери в те поневоле плодовитые времена. Императрица была слишком женщиной и слишком немецкой матерью, чтобы ее не очаровал этот привлекательный, талантливый ребенок. К тому же она была хорошей музыкантшей. Отец, император Карл VI, обучил ее игре на клавире и пению, а для своих детей она пригласила композитора Вагензейля, который в качестве учителя жил при дворе. Сын императрицы Иосиф, которому в дальнейшем предстояло стать благосклонным покровителем Моцарта (позволяя ему, тем не менее, голодать), был гордостью своего учителя Вагензейля, но его младший брат Леопольд остался к музыке глух. Отец братьев, император Франц I, больше прочих членов августейшей семьи восхищался Вольферлем, только он получал больше удовольствия от пустяковых забав с мальчиком, а не от его музицирования. Император видел чудо в том, чтобы заставить Вольферля исполнить пьесу одним пальцем или играть на клавишах, закрытых тканью. К счастью, мальчик недолго копил в себе презрение к подобным малохудожественным бессмыслицам. Он быстро научился доверять собственным инстинктам и не играть для людей, которые не способны были оценить его искусство. Будучи взрослым, он обычно терял самообладание и отказывался играть, если публика слушала без подобающего уважения.
Для первого появления при дворе Франц и Мария Терезия выбрали самый беззаботный и тихий день, чтобы дети могли играть, не отвлекаясь. В парадном зале вся королевская семья с заинтересованным видом уселась в непринужденных, естественных позах, младшие дети, не вынимая пальцев изо рта, широко раскрытыми от удивления глазами разглядывали двух юных жителей Альп. Строгий этикет и правила поведения были забыты – знакомство Вольферля с королевской семьей было таковым, что ни один король или император далее никогда не смущали его. Брат и сестра пробыли при дворе три часа и покрыли себя славой. В течение следующих четырех недель они регулярно появлялись в императорских залах, играли на клавесине ансамбли, сольные пьесы, исполняли скрипичные и клавесинные сонаты. Вольферль импровизировал и аккомпанировал детям императора. Брат с сестрой сделались любимым развлечением при дворе, но вызвали негодование в обществе.
В день своего тезоименитства императрица послала на квартиру, где остановились Моцарты, казначея с двумя придворными костюмами; костюм Вольферля был сшит для эрцгерцога Максимилиана, а костюм Наннерли – для маленькой эрцгерцогини. «Желаете знать, как выглядит платье Вольферля? Лилейного цвета, из тончайшей материи, с таким же жилетом, камзол обшит двумя рядами широкой золотой каймы. Платье Наннерли… из белой затканной золотыми нитями тафты с разнообразными узорами…» То была, конечно же, одежда, в которой Леопольд заказал два известных портрета своих детей во время этого визита.
Вольферля совсем не впечатлило непомерное великолепие маленьких Габсбургов, и он играл с ними так же, как если бы это были жители окрестных деревень у него дома. Особенно он был привязан к семилетней Марии Антуанетте. Однажды он поскользнулся на натертом полу и упал, идя между ней и одной из ее сестёр. Мария Антуанетта помогла ему подняться и успокоила, тогда как сестра даже не остановилась.
– Ты добрая, – сказал ей Вольферль, – и, когда я вырасту, я женюсь на тебе.
Императрица спросила:
– Почему?
– Потому что я благодарный, – ответил он. – Она была добра ко мне, а ее сестра даже не обратила внимания.
Вспомни Мария Антуанетта 14 лет спустя благодарного маленького мальчика в Шёнбрунне, она могла бы облегчить Моцарту горчайшую из бед, какую довелось пережить молодому человеку. Но она была занята тем, что доила коров в Трианоне[7].
Он относился к музыке с неизменной серьезностью, был совершенно правдив в критических высказываниях, восклицая своим пронзительным голосом: «Не в такт!» Или «Браво!», когда после полудня стоя слушал, как Иосиф играет скрипичные дуэты вместе с учителем. Он быстро устал изображать что-то вроде ручной обезьянки, развлекая двор, и в один прекрасный день потребовал, чтобы императора, сидевшего рядом за клавиром, сменил Вагензейль. Когда композитор пришел, Вольферль сказал:
– Я хочу сыграть один из ваших концертов, г-н Вагензейль. Вы не будете так любезны переворачивать для меня страницы?
Порой бывает трудно не поверить, что Леопольд не обучил сына сам этому безыскусному обращению, но отцу столь откровенная простота поведения в качестве способа расположить к себе императорскую семью никогда не пришла бы в голову.
Щедрые денежные пожертвования были выделены из императорской казны, и Леопольд с удовлетворением наблюдал, как высший свет следовал высочайшему примеру. Каждый вечер допоздна время его детей было до предела занято благодаря приглашениям в самые модные дома.
«Сегодня мы у французского посла, а завтра идем к графу Гарраху. Всюду нас доставляют в каретах императорской семьи и так же привозят обратно… Как-то раз мы пробыли в одном месте с половины третьего до почти четырех часов; и вдруг у него дома граф Гардегг послал за нами карету, которая помчалась на полном галопе, чтобы успеть в дом некой дамы, где мы находились до половины шестого, после чего мы почти до девяти вечера находились у графа Кауница».
Такой противоестественный режим нельзя было выдерживать столь длительное время без вреда для здоровья. Двадцать первого октября, после концерта в Шёнбрунне, Вольферль внезапно заболел – у него был жар и красная сыпь. Леопольд написал домой, чтобы отслужили мессу в честь местных святых, но скарлатина оказалась сильнее, чем молитвы в Зальцбурге, так что в течение четырех недель семья была изолирована – без увеличения доходов, если не считать вежливых расспросов со стороны членов августейшей фамилии, посылавших лакеев с записочками, но не с деньгами.
Когда Вольферль, бледный, дрожащий, возвратился в гостиные, большинство его покровителей стали попросту избегать его общества, ибо страх инфекционных болезней был натуральным образом подобен мании; оставшиеся концерты поощрялись пряжками для башмаков, стихами и любезными улыбками императрицы. Тут как раз Леопольд получил приглашение в венгерский Прессбург, совершенную глухомань. То, что этот безумный поступок – бешеную гонку в разгар зимы с детьми – судьба оставила безнаказанным, конечно, равносильно чуду.
В Зальцбург они вернулись в январе 1763 года, преодолев местность с неописуемо трудными дорогами, а то и вовсе без дорог. Леопольд отсутствовал в Зальцбурге четыре месяца, положенный ему отпуск был давно исчерпан, и потому реакция архиепископа Сигизмунда была далеко не снисходительной. С этого момента вражда между Леопольдом и его покровителем длилась, пока не закончилось детство Вольфганга.
Европа, по дорогам которой кочевали Моцарты, представляла собой скопление мелких государств, с их подвижными границами, на землях этих государств разгорались и затухали спорадические войны. Политическая жизнь Европы была полна публичных и приватных интриг, соперничества разного рода – от принцев, воюющих из-за тронов, до женщин, воюющих из-за принцев. Лишь некоторые страны, а именно Англия, Франция и Россия, претендовали на самовластное правление, тогда как Германия и Италия состояли из сотен разрозненных маленьких княжеств, каждое с собственным владыкой и двором, все подвластные титульному правителю – императору Священной Римской империи германского народа, на тот момент Францу I Лотарингскому, герцогу Тосканскому, который был избран только лишь потому, что он был консортом Марии Терезии. Императоров выбирали, и принято было, в конечном счете (на острие меча), что эрцгерцоги Австрии, аналогично королям Венгрии и Богемии, носят данный титул, хотя формальность выборов была также предписана, а император обычно короновался во Франкфурте-на-Майне.
Бавария, частью которой был Зальцбург, находилась под управлением курфюрста, Пруссией и Саксонией правили короли, Пфальцем (Германией вдоль берега Рейна) правил курфюрст. В Парме, как и в других итальянских герцогствах, власть принадлежала герцогу; в Неаполе и Сицилии правил король, в Венеции – Совет дожей, прочие южные или центральные малые страны, Голландия, Фландрия, Люксембург, Лотарингия и многочисленные герцогства принадлежали Австрии; алчные Габсбурги соединились узами брака почти со всеми правящими семействами, от величайших до незначительных. Мария Терезия выдала дочерей замуж за французского короля, за короля неаполитанского, за герцога Пармского, за герцога Саксен-Тешинского, а ее сыновьям достались в жены принцесса испанская и герцогиня Моденская. Как и в любом другом семейном кругу, это не могло продолжаться без ссор. Поэтому случались войны, и не только между открыто враждовавшими державами, как Пруссия и Австрия, Швеция и Россия, но и теми, чьих правителей связывали узы брака, и где, как предполагалось, возобладала преданность империи.
До Наполеона, тем не менее, эти войны носили характер комической оперы-буффа. Разумеется, происходили сражения, но эти битвы длились не дольше одного дня, разыгрываемые профессиональными солдатами на открытой местности, где близлежащие населенные пункты не подвергались опасности обстрела, а провиант для воющих армий мог поставляться так расчетливо, чтобы не обрекать на голодное существование соседние города и селения.
Путешественники подвергались опасностям, но не тем, которые следовало бы считать результатом войн. Наиболее вероятными были происшествия с каретами и лошадьми, грязь, разбойники на дорогах, холод и голод и, в довершение всего, – отвратительные деревенские гостиницы, от которых не ждали ничего хорошего, «где, добровольно или против воли, приходилось спать разве что не под открытым небом. Там любого поджидали ужас или опасность. Там хозяин без зазрения совести извлекал максимум выгоды из нужд постояльца. Там во множестве водились блохи, клопы и крысы, тучи мух, а еще были грязь невероятная, объедки с неизбежным зловонием, нечистое белье, удушающие ароматы канализации, если таковая вообще имелась». Вот какие условия и атмосферу выбрал Леопольд своим детям; это да еще – ложное представление о монарших дворах и мимолетное признание поверхностных и равнодушных людей.
Моцарты, как и все прочие в те времена, могли ездить, куда им заблагорассудится. Если их что-либо тревожило, то это были не тяготы войны или угрозы со стороны военных. Путешественникам хватало еды и питья, хотя и не самых изысканных, всегда были свежие лошади, пусть даже обычные почтовые.
Войны, вовсе не считавшиеся некой национальной катастрофой, составляли часть обычных королевских обязанностей; остальное – это интриги, любовные дела и раздача привилегий, да ещё, к вящей славе монархов, главы государств покровительствовали искусствам. Живопись, ваяние, поэзия, драма и музыка процветали под эгидой монархов и князей, умевших ценить прекрасное.
При всем неприятии этих великолепных маленьких монархий современные демократии не могут предложить взамен ничего похожего на то изысканно демократичное, дружеское общение величайших аристократов с художниками, которых приглашали, чтобы украсить двор. Разумеется, у этой картины была и неприглядная сторона: Художнику-неудачнику, не обладавшему ни шармом, ни связями, ни авторитетом, чтобы снискать покровительство вельможи, грозила голодная смерть. Если Гайдн жил счастливо и безопасно при дворе князя Эстергази, Моцарт умер на тридцать лет раньше срока, как жертва этой жестокой стороны покровительства. Многое можно сказать о современной демократии, когда писатель или композитор передают свои произведения издателю, пользуются равными шансами получить хорошую и заслуженную плату за свой труд и, быть может, стать в одночасье популярными идолами; но кажется порой, что великие пьесы и великая музыка создавались в те дни, когда художниками руководили аристократы, а произведения были адресованы подготовленной публике, больше нацеленной получать эстетические удовольствия от жизни. Как бы то ни было, Европа XVIII века была наводнена мелкими королевствами, главы которых, отчасти в силу искренней преданности красоте и отчасти из духа соперничества, являлись высокими покровителями всех искусств. Музыка процветала, как никогда. Знакомство с князем было почти равносильно приказу играть для него. Окинув взглядом это блестящее поле деятельности, Леопольд не мог не уверовать, что Европа – это его раковина, скрывающая в своих недрах драгоценную жемчужину, а гений Вольфганга – клинок, которым они ее вскроют.
В итоге после триумфального тура в Вену Леопольд на полгода засел в Зальцбурге, нехотя выполняя свои прямые обязанности при дворе и неутомимо составляя планы следующей поездки. Ни один потенциальный меценат и богатый любитель искусств не был забыт, к каждому из них заботливый Леопольд обзавелся рекомендательным письмом, бережно хранимым вместе с прочими необходимыми бумагами и вещицами. Между Зальцбургом и Парижем – конечной целью путешествия – имелось изрядное количество королевских дворов… Свои планы он объявил семье в мае. Мать усердно занялась приготовлениями, хотя её сердце ныло при мысли о новой долгой разлуке с родным очагом. Насколько долгой, она даже не могла предположить, готовясь покинуть своих добрых, гостеприимных друзей, Терезу и домашних питомцев. Она любила площади, арки, набережные Зальцбурга, его церкви, «Петерскеллер» – темное, священное место уединения, с его простой, привычной едой и холодным белым вином; место, где семья иногда ужинала, склоняя головы и крестясь, когда патер обходил столы, благословляя посетителей. Она любила жилища своих шумливых друзей, где ее простой душе довольно было обычных развлечений – метания колец и каскада незамысловатых шуток. А превыше всего она любила свой чистенький, пронизанный солнечным светом дом, с которым не сравнилось бы ни одно жилище в мире, независимо
Едва выдержав в дороге сутки, карета сломалась (чудом никто не пострадал) – в Вассерберге. Там Вольферль впервые играл на органе, пока все ждали окончания ремонта экипажа. Далее был Мюнхен, где вновь играли для курфюрста, который заставил их ждать денег. Затем – Аугсбург, где они провели две недели в гостях у родственников и где Вольферль играл со своей четырехлетней кузиной Марией Анной Теклой Моцарт, которую называли Das Bäsle – Кузиночка. Ему предстояло со временем узнать ее гораздо ближе. Леопольд сожалел о потерянном понапрасну времени. Они потерпели первую серьезную неудачу в Людвигсбурге, где рекомендации к герцогу Вюртембергскому не помогли собрать достойное число слушателей в его летнем дворце. Леопольд приписал случившееся влиянию Йомелли, итальянского капельмейстера герцога, за что был назван вздорным и капризным, так как Йомелли был отличным музыкантом, слишком влиятельным, чтобы унижать себя ревностью к ребенку. Вольфгангу в дальнейшем действительно пришлось много раз сталкиваться с людской ревностью, но в эпизоде с Йомелли истина заключалась в том, что свет был не настолько впечатлен Леопольдом и его детьми, как тому хотелось бы думать.
Следующая остановка – в Шветцингене, летней усадьбе курфюрста Карла Теодора, который содержал один из лучших оркестров в Европе, в своей постоянной резиденции – Мангейме. Оркестр выступал в летней резиденции, и его глубочайшее влияние на восприимчивого ребенка, который прежде никогда не слышал подобной музыки, едва ли можно переоценить. Одним из оркестрантов был флейтист Вендлинг, ставший до конца дней другом Вольфганга. Леопольд не скупился на щедрые похвалы в адрес оркестра: «Он неоспоримо лучший в Германии, состоящий из молодых людей самой достойной репутации, не пьяниц и не игроков, и даже не склонных к шутовским выходкам; их поведение заслуживает высшей оценки не менее, чем их талант». Тут явная пощечина Зальцбургу с его простонародными нравами. «Мои дети привели весь Шветцинген в волнение», – добавил он. Вполне вероятно, что это правда. Оттуда они направились в Гейдельберг, где Вольферль вновь показал поразительное, не по годам, искусство игры на органе. Когда в любом из городков им некуда было деть время, они шли к лучшему органу, подобно тому как современные туристы забегают в кинотеатр, убить время в ожидании поезда. В Майнце Моцартам пришлось дать публичные концерты, поскольку курфюрст был болен, а оттуда они двинулись во Франкфурт. Был запланирован один концерт, однако объявление в печати, демонстрирующее талант отца в качестве импресарио, добавляет ряд деталей.
«Всеобщее восхищение воцарилось в умах аудитории благодаря поразительной гениальности двоих детей г-на Л. Моцарта, капельмейстера двора в Зальцбурге, в связи с чем потребовалось троекратное повторение концерта, который должен был состояться всего один раз.
С учетом всеобщего восхищения и пожеланий многих достойнейших знатоков, следующий и вероятнее всего последний концерт состоится сегодня вечером, во вторник, 30 августа, в Шарфишер-зале на Либфрауенберге.
Маленькая девочка, которой идет 12-й год, будет исполнять сложные сочинения величайших мастеров; мальчик, которому нет еще и семи, будет играть на клавесине и клавикордах; также он сыграет концерт для скрипки и саккомпанирует на клавире во время исполнения симфоний, клавиши клавира будут накрыты материей, тем не менее, исполнение будет отличаться той же легкостью, что и игра на видимых клавишах; мальчик на расстоянии мгновенно назовет все исполняемые ноты, по отдельности или взятые аккордами, на клавире или ином инструменте, а также производимые стеклянным сосудом, колокольчиком или часами. В заключение он будет импровизировать на клавикордах и органе так долго, как того пожелают присутствующие, в любой тональности, тем самым показывая, что он прекрасно знаком с любыми инструментами, какой огромной ни была бы разница между ними.
Каждый платит полталера. Билеты можно приобрести у “Золотого льва”».
На одном из этих концертов среди публики сидел красивый темноволосый, сентиментальный юноша четырнадцати лет. Это был Иоганн Вольфганг Гёте. Он уже знал французский, итальянский, латынь и греческий, но с разинутым ртом слушал «маленького волшебника» в напудреном парике и при шпаге. Не память ли о бедной маленькой обезьянке во взрослой одежде, показывающей музыкальные фокусы, подвигла Гёте в зрелости объединить Моцарта и Рафаэля и поместить их двоих во главе всех достижений, за «легкость и веселость» их искусства.
Оставшаяся часть долгого парижского путешествия через Кобленц, Бонн, Кёльн (где собор им показался запущенным), Экс и Брюссель позволила Моцартам заработать кучу безделушек, которых хватило бы, чтобы открыть сувенирную лавку, но недостаточно денег, чтобы оплатить счета в гостиницах и места в почтовых каретах, – причина, по которой Леопольд кисло промолвил, что не смог ничего получить за поцелуи принцессы Амалии.
В письмах ни разу не упоминаются прекрасные рейнские земли, ибо красоты природы были не нужны Моцартам – для них имел значение только рост их благосостояния. Поездка тянулась слишком долго! Вспыльчивость отца, вкупе с долгими днями духоты и качки в карете, стали для семьи настоящим испытанием. Дети постоянно болтали и вертелись, мать страдала от головной боли, отец вел неравную борьбу с финансовыми затруднениями и несговорчивостью аристократических кошельков. Английская шляпка Наннерли, туалетная вода «за четыре дуката» и фламандское кружево; шпаги Вольферля, часы и табакерки одновременно были источником и гордости, и отчаяния. Леопольд предпочел бы деньги, но не мог заставить себя превратить эти вещицы в наличные, так что сундуки, «полные перуанских сокровищ», были за громадные деньги отправлены в Зальцбург, а отец продолжал обдумывать планы и комбинации, всякий раз всё более меркантильные.
III
1763–1766
Парижские улицы утопали в такой непролазной грязи, что продолжительные прогулки по ним было невероятно трудны. В ноябре, с его холодными дождями и отсутствием солнечного света, было и вовсе невозможно пешком ходить по Парижу. Всякий, кто был озабочен чистотой своего костюма, вынужден был либо ехать в карете, которая гремела по мостовой, разбрызгивая грязь и снег на всех встречных-поперечных, либо передвигаться в портшезе. Леопольд нанял три экипажа (фантастическое тщеславие!): первый – для транспортировки детей, другой – для доставления писем по адресам важных особ и третий – лично для него самого по неоложным делам. При всей благосклонности графа фон Эйка, посла Баварии, который любезно предоставил им комнаты
Этот господин, прославившийся в дальнейшем как барон империи, посол, энциклопедист, близкий друг Дидро, еще более близкий друг мадам д'Эпине и многолетний корреспондент Екатерины Великой, а также автор увесистой «Литературной переписки» с доброй половиной всех коронованных особ Европы. Он в то время был немецким искателем богатства, находившимся в Париже в добровольном изгнании. Чем дольше Гримм там находился, тем больше его врожденные тевтонские добродетели уступали приобретенным французским порокам. Когда Моцарты обратились к нему в первый раз, он был секретарем герцога Орлеанского, что открывало ему доступ в каждый знатный особняк. Гримм считался блестящим собеседником и признанным в Париже знатоком номер один в области музыки. Всё это было весьма полезно, чтобы продвигать дело Моцарта и слыть спонсором его семьи. Все вожделенные двери Парижа вскоре распахнулись перед детьми. Кроме того, барон устроил их публичные концерты и представление в Версале, которое состоялось перед самым Рождеством.
Внутреннее устройство и порядки королевского двора привели Моцартов в замешательство. Людовик XV – в одних покоях, его супруга, бедняжка Мария Лещинская, – в других, дофин – в третьих, а на первом этаже, в невиданной роскоши – мадам Помпадур. Дамы всех титулов и званий сновали то тут то там, уснащая не слишком приятную атмосферу бесполезными духами. Щеголи со вшами на париках провожали дам на затхлые антресоли, где те принимали поклонников, спали и между делом выполняли свои разнообразные обязанности. Порывы студеного ветра пронизывали просторные залы, украшенные мрамором и зеркалами. Случалось, вино замерзало на столах. Любовь к мехам, вполне объяснимая в этих вымороженных помещениях, стала писком моды, «дамы носят одежду, отороченную мехом и летом, и зимой; мех носят на шее, его носят в прическе вместо цветов и в руках вместо лент… Смешнее всего видеть перевязь для шпаги, украшенную отделкой из меха. Должно быть, это радикальный способ уберечь шпагу от переохлаждения».
Бесценные шпалеры висели на сырых мраморных стенах, комнатные собачки пачкали углы. К величественным лестницам вели грязные пролеты и зловонные коридоры, которыми пользовались девицы, пробегавшие в спальню короля,bouchée[8], посланные Помпадур между оргиями в Оленьем парке. Там было много всего такого, что относится к внешним формам, но никакой приватности, а если что-либо и не было совсем очевидно, за тем можно было подглядеть в глазок замочной скважины. Моцарты всё это наблюдали, пораженные контрастом с Шёнбрунном, ибо, несмотря на весь показной этикет чопорного венского двора и неофициальные мелкие грешки императора, Франц и Мария Терезия вели простую, душевную семейную жизнь, к которой Вольферль и Наннерль успели приобщиться.
Мадам Помпадур. Художник Франсуа-Юбер Друэ. 1763–1764 гг.
Они играли для Помпадур в «ее покоях, выходящих в сад, похожий на рай», на позолоченных клавикордах, покрытых красивыми росписями. На стенах висели ее портрет и портрет короля, оба в полный рост. Когда она усадила Вольферля за позолоченный столик, собираясь развлечься с занятным человечком, он наклонился к ней, чтобы поцеловать. Она холодно его оттолкнула, после чего он пропищал:
– Кто это, не пожелавшая поцеловать меня? Императрица меня целовала.
Кто же это, в самом деле? Дама с неприятными болезнями, едва ли идеальное лицо, чтобы принимать невинные поцелуи чистенького, умытого мальчугана. Леопольд посчитал ее фигуру чересчур внушительной и описывал ее как крупную и пухлую, с хорошим цветом лица и глазами, слегка напоминавшими глаза императрицы. Его, должно быть, ослепило ее великолепие, потому что она умерла в следующем году, а тогда уже была больна; бледная, со скверной кожей, с привычкой то и дело кашлять и отплевываться.
В других покоях они играли для королевы и принцесс, которые отступили от всех имевшихся правил (все, что напоминало нормальное поведение, было в Версале под запретом), целуя Вольферля и Наннерль и играя с ними в продуваемых сквозняками коридорах. В праздник Рождества Моцарты посетили заутрени и три мессы в придворной часовне, о чем Леопольд высказал свое мнение, которое впоследствии повлияло на некоторые идеи Вольфганга. «Я слышал музыку, которая была и хороша, и плоха. Всё, что исполнялось соло, предположительно – арии, прозвучало скучно, холодно и жалко, иными словами – по-французски; хоры, однако, были все неплохи, воистину прекрасны». Всё это происходило в разгар «парижской войны» между приверженцами французской и итальянской школ (церковной) музыки. Нет нужды говорить, что Леопольд находил всё самое лучшее в итальянском пении, а всё самое плохое – во французском. Но, видимо, неслучайно было презрение Вольфганга на протяжении всей его жизни к французской музыке и живописи, причем семена этого презрения были посеяны достаточно рано. Французские хоры, однако, были приняты благосклонно даже отцом, и, как обычно, тот позаботился, чтобы Вольферль их послушал, как он всегда и все слушал с ним, если из этого можно было извлечь что-либо полезное для обучения.
Наиболее выдающимися композиторами в Париже были Шоберт (Schobert), клавесинист принца де Конти, и Экард, ученик Филиппа Эммануила Баха. Наннерль исполняла их сочинения «с невероятной чистотой, в столь безупречной манере, что завистливый Экард не смог скрыть свою ревность». Вновь Леопольд как он есть! Он думал, что раскусил ревнивого француза, но Шоберт, глава французской школы, был выходцем из Силезии, а Экард – из Баварии, и он нисколько не ревновал. Просто Леопольд взял сторону Гримма, ненавидевшего Шоберта, и он был не прочь поддержать интригу, используя дарование Вольфганга, хотя это сравнение дискредитировало его.
В день празднования наступления Нового 1764 года семья была удостоена права присутствовать при торжественном обеде Людовика с его супругой и детьми. Моцарты, разумеется, не были приглашены к столу, тем не менее во время обеда швейцарский гвардеец пропустил их в королевский обеденный зал, в котором было ужасно сыро и холодно. Им выпала честь подобно лакеям стоять за стульями, пока Бурбоны поглощали свой обед. «Вольферль стоял за стулом королевы, которая совала ему кусочки со стола и говорила с ним на немецком языке, на котором она разговаривает так же хорошо, как и мы». Ей приходилось переводить для короля, которого, надо признать, не особенно заботило, понимает он этот содержательный разговор или нет. Леопольд стоял рядом с Вольферлем и, похоже, подсказывал ребенку некоторые из реплик, а мать и Наннерль стояли по другую сторону от короля, возле дофина и мадам Аделаиды.
Чистая выгода от всех версальских выступлений
«Г-н Моцарт, сумма в 1200 ливров за исполнение музыкальных пьес его детьми в присутствии королевской семьи».
Другая сумма наличными составляла 80 луидоров, за 320 билетов, проданных Гриммом на первый общедоступный концерт; «он также снабдил нас восковыми свечами». Эти концерты состоялись в небольшом театре в частном доме месье Феликса, по улице Сент-Оноре. Вне Версаля центром фешенебельного мира все еще оставалась улица Фобур Сент-Оноре, неподалеку от Лувра, который перестал быть королевской резиденцией за восемьдесят лет до описываемых событий. В этом квартале Помпадур владела великолепным городским домом. Моцарты проживали в особняке Бове, принадлежавшем баварскому послу, на улице Сент-Антуан, на границе «интеллектуального круга», и успели навестить большинство лучших домов в этой части столицы.
В одном из них Вольферль поразил блестящее собрание, подыгрывая на слух даме, исполнявшей итальянскую каватину. Раньше никогда не слышавший эту вещь, он импровизировал, исполняя всё новые пассажи, всякий раз трансформируя предыдущие. Когда певица закончила арию, он упросил ее спеть еще раз и вновь превосходно исполнил аккомпанемент, играя мелодию и басовую партию. Затем он сыграл всё сначала десять раз, с каждым повторением делая всё новые вариации, и продолжал бы развивать тему, если бы его не остановили. А в особняке Бове, забравшись на стул и болтая ножками, в фартуке, чтобы не испачкать костюм чернилами, Вольфганг записал свои первые произведения, предназначенные для печати и распространения: два цикла сонат для скрипки и фортепиано. Произведения эти – свидетельство несомненного и устойчивого влияния на него пребывания в Париже, их отличают тщательность и утонченность, которые, словно аромат, пропитывали каждую ноту, когда-либо им записанную. Гримм и Леопольд посовещались, слив всю свою многоопытность воедино, и порешили посвятить первую пару сонат (К. 6 и 7) дочери короля Виктории, а вторую пару (К. 8 и 9) – графине де Тессе, одной из придворных дам дофина. В итоге Гримм написал, обращаясь к Виктории Французской, длинное, неприятно угодливое посвящение, описывавшее беззащитное дитя как «Вашего смиреннейшего, покорнейшего и очень маленького слугу». Виктория неожиданно проявила хороший вкус, отклонив данное излияние и настояв на чем-то попроще. На титульном листе опубликованных сонат начертано по-французски: «Автор: И.Г. Вольфганг Моцарт из Зальцбурга, семи лет от роду». Когда за дело берется Леопольд, ничего чудесного нельзя упускать из виду!
Восьмилетний Моцарт играет в парижском салоне принца Конти.
Художник Мишель-Бартелеми Оливье. 1766 г.
К апрелю они собрали богатый урожай трофеев, насладились вкусом славы и приобрели толпы восхищенных покровителей.«Все поголовно без ума от моих детей». И с упоительными впечатлениями от Парижа (растаявшими в будущем), они десятого числа отправились в Кале, курсом на Лондон. Леопольд заставил детей вести дневники, предпочтительно на языках тех стран, которые они посещали, зная наверняка, что Вольфганг когда-нибудь порадуется всей той культуре, которую он приобрел. Вооруженный, как обычно, всевозможными рекомендательными письмами, Леопольд поместил семью в Сохо, на Фрит-стрит, в доме мистера Уильямсона, а рекомендательными письмами воспользовался так удачно, что тотчас же получил приглашение играть 27-го числа при дворе.
Сент-Джеймсский дворец – еще одно новшество среди виденных ими королевских дворцов. Потерпев поражение в своем желании сделать своей королевой «цветущую красавицу» леди Сару Леннокс, Георг III прислушался к мудрому совету и взял в жены Шарлотту Мекленбург-Стрелицкую. Таким образом, Моцарты в очередной раз оказались посреди привычного немецкого домашнего уюта и порядка, что потребовало от них даже меньших познаний в сфере дворцового этикета, нежели посещения Шёнбрунна. Король Георг и королева Шарлотта отлично ладили, имея общий вкус к простой жизни (позже превратившийся в манию), олицетворяемый таким символом, как забота об умерщвлении плоти придворных, повседневной пищей для которых была вареная говядина с вечным ячменным супом. В их резиденции царил порядок, и здесь, как, впрочем, во всех хороших домах Англии, было намного чище, чем в самых модных и роскошных дворцах Франции. Когда Казанова несколькими годами позже поселился в меблированном доме на Пэлл-Мэлл, он был удивлен, обнаружив, что «на каждом этаже имеются две жилые комнаты спереди и уборная позади (в Лондоне на каждом этаже обязателен этот аксессуар!)». Из чего вовсе не следует, что самой английской из добродетелей – чистоте – предшествует благочестие, ибо за пределами королевского дворца общество ведет себя не намного лучше, чем где бы то ни было ещё, и Лондон отличается веселым нравом и необременительной моралью.
Никого не волновало, развлекаются или нет король с королевой, поскольку все остальные развлекались, и все остальные были гораздо забавнее, как точно заметил однажды Хорас Уолпол[9]. Никогда еще карточная игра не процветала в такой степени, как в эти благословенные дни 1764 года, а хлыщи, ночи напролет сидевшие в клубах «Брукс», «Уайтс» и «Олмакс», с кожаными манжетами поверх рюшей на рукавах и в фермерских шляпах, надвинутых на глаза, были мужьями дам, которые столкнулись с неприятностями в доме знаменитой авантюристки – мадам Корнелис. Эта дама, мать маленькой дочери Казановы – Софи, владела в Сохо громадным залом – Карлайл-хаус, где она устраивала банкеты, балы, что временами повергало ее в ужас перед долговой тюрьмой, куда она однажды уже попадала. Кому-то пришла в голову фантастическая идея устроить концерт детей Моцарта в этом дворце беззакония, но ничего не получилось.
Брат и сестра снова и снова играли для короля и королевы. Георг III, как бы американские школьники ни обзывали его, в то время был человеком добрым, мягким и демократичным. Вольферль глубоко интересовал короля. Тот раскладывал ноты произведений Иоганна Себастьяна Баха, Генделя и Вагензейля на клавире перед мальчиком и слушал, пока тот их исполнял. Вольферль«также аккомпанировал королеве, певшей арию, и флейтисту, игравшему соло на траверс-флейте. Наконец, он взял на себя басовую партию одной из арий Генделя, случайно лежавшей рядом, и одними только басами изобразил мелодию столь прекрасную, что она поразила всех. Одним словом, то, каким он был, покидая Зальцбург, – это всего лишь бледная тень того, каким он стал сейчас; он превосходит всё, что только доступно воображению». Уходя, они получили двадцать четыре гинеи от королевы. Неделю спустя«мы гуляли в Сент-Джеймсском парке, когда мимо проехали король с королевой, и, хотя были иначе одеты, они узнали нас, прежде всего – король. Он распахнул окно кареты, высунул голову и, смеясь, приветствовал, кивая головой и махая руками, нас и прежде всего нашего мастера Вольфганга».
Моцарт играет на клавесине для
1891 г.
Леопольд устроил благотворительный концерт для себя и семьи, ради которого, к своему ужасу, он вынужден был нанять английский оркестр. Он стонал из-за расходов, но рассчитал всё в соответствии с британским вкусом, позволив, чтобы «Вольфгангерль выступил как британский патриот и по этому случаю исполнил концерт для органа». «Заметьте,– добавляет предусмотрительный отец, –это способ обрести любовь англичан». Еще более предусмотрительным был выбор Леопольдом даты благотворительного концерта: 5 июня, день рождения короля. Публичность хорошо сочеталась с методами отца.
К этому времени Вольферль обрел вкус к оркестровке и готов был показать свое искусство в ней. Когда отец подхватил сильную простуду, малыш воспользовался предписанным молчанием и сел вместе с Наннерлью рядом, чтобы напомнить, что он обычно дает духовым много работы, и еще он начал писать свою Первую симфонию (К. 16). Тогда ему было восемь лет. За ней последовали еще три, вперемешку с многочисленными фортепианными и скрипичными сонатами. Цикл сонат был посвящен королеве Шарлотте и преподнесен ей к четвертой годовщине восхождения короля на престол. Безыскусную галантность подношения королева оценила в пятьдесят гиней. Двадцать четвертого ноября Вольферль, сам с широкого открытыми от волнения глазами, ибо его слушало множество народу, был приглашен на премьеру труппы итальянской оперы, и там он впервые слушал воистину прекрасное пение. Джованни Манцуоли, прославленный кастрат и любимец лондонской публики, был очарован Моцартом и дал ему несколько уроков вокала, которые необычайно хорошо были им усвоены, как если бы он впитывал знания всей своей кожей.
Еще Вольферль очаровал Иоганна Кристиана Баха, сына великого Себастьяна Баха. Кристиан обосновался в Англии и занимал должность преподавателя музыки у королевы Шарлотты. Сидя за клавиром, он посадил мальчика к себе на колени, и они по очереди, меняясь через каждые несколько тактов, сыграли с листа, как если бы одной парой рук, сонату. Вольфганг был глубоко потрясен, и впредь он никогда не забывал своего «английского» друга.
Джованни Манцуоли. Гравюра XVIII в.
Когда прошла простуда Леопольда, они переехали в пригород Челси, где оставались до тех пор, пока отец не окреп окончательно, а Вольфганг тем временем сочинял. Они возвратились в город, чтобы дать несколько концертов по подписке в захудалой кофейне, куда Леопольд рассчитывал зазвать публику при помощи громкой рекламы, провозглашавшей Вольфганга «чудом природы». Леопольду явно не хватало ни здравого смысла, ни гордости, чтобы видеть, что даже истинный гений вовлечен в дешевую сенсационность. Возникли некоторые сомнения в «чуде природы», и некий ученый джентльмен по имени Дэйнс Баррингтон взял на себя труд списаться с Леопольдом Лампрехтом, нашим зальцбургским другом, который крестил Вольферля, чтобы уточнить дату рождения согласно записи в церковной книге. Удовлетворившись тем, что в отношении возраста мальчика нет никакой лжи, Баррингтон зашел проведать его по месту проживания в Лондоне и подверг его целому ряду суровых музыкальных тестов, которые Вольфганг, конечно же, щелкал как своего рода новую игру. Сомнения же Баррингтона относительно истинного возраста испытуемого окончательно развеялись только тогда, «когда он играл для меня и тут появился любимый кот, из-за чего Вольфганг покинул клавикорды, и мы на протяжении длительного времени никак не могли уговорить его возобновить игру». Результаты данного расследования были подытожены Баррингтоном в его пространном трактате, которым он напечатал в «Философских трудах Королевского общества».
Казалось, Леопольд планировал остаться в Англии еще на неопределенный срок, ибо они уже пробыли здесь больше года, тогда как в Зальцбурге по возвращении их ждали неприятности, ставшие ещё тягостнее, когда он открыл, что Англию отличает глупость и неблагодарность, а вдобавок она безбожна. «Что следует из того, если говорить об этом деле более подробно? …Я намерен не пускать моих детей в столь опасное место, как Лондон, где жители в большинстве своем не имеют религии и являют собой не что иное, как наглядный пример дурного. Вы были бы поражены, узнав, как здесь воспитывают детей, не говоря уже о религии». Мог ли Леопольд «быть поражен» – после Парижа, где улицы полны увечных нищих, аристократических ублюдков, брошенных в младенчестве? Перед тем как покинуть Лондон, отец предъявил в Британском музее гимн, сочиненный Вольферлем, «Бог – наше спасение», и получил в знак признательности официальное письмо.
«Сэр! Мне поручено Постоянным комитетом Совета попечителей Британского музея засвидетельствовать Вам, что члены Совета получили подарок – музыкальные сочинения Вашего весьма выдающегося сына, которые Вы недавно любезно им передали. Мне велено поблагодарить Вас за это.
Британский музей М. Мэли,
19 июля 1765 г. секретарь
Получив вслед за этим некоторую денежную сумму, укрепив репутацию и ослабив здоровье, они в сентябре 1765 года отчалили в Гаагу.
Серьезных причин затягивать долгое путешествие не было. Леопольд прекрасно понимал, что его положение при архиепископе с каждым днем становилось всё более зыбким, но он никак не мог решиться ехать прямо домой, в неволю и забвение. Поэтому Леопольд подыскивал какой-нибудь более или менее законный предлог для откладывания возвращения. Голландский посол в Лондоне убедил его посетить принца Оранского. Леопольд не принял это предложение всерьез, но в день отъезда из Лондона посол«стал вновь нас убеждать отправиться в Гаагу, поскольку принцесса Вайльбург, сестра принца Оранского, испытывала сильное желание увидеть этого ребенка. Я тем более согласился с большой готовностью, ибо ни в чем нельзя отказать даме в ее деликатном положении».Причина достаточно уважительная, и Леопольд позаботился о том, чтобы Сигизмунду она стала известна, – ради восьмимесячного пребывания в обществе принцессы, чье положение должно быть в самом деле облегчено, прежде чем они уедут.
Тем не менее их пребывание в Голландии серьезно затянулось, так как дети заболели. Сначала Наннерль свалилась с инфекционной лихорадкой, настолько сильной, что девочка была совсем плоха и лежала несколько дней в бреду. В моменты просветления отец наставлял ее относительно блага смерти и зла жизни. А когда девочке стало лучше и она обрела надежду на долгую, хотя и полную зла жизнь, настал черед Вольферля, и он слег с сильным жаром в постель. То была вторая его серьезная болезнь, и оба кризиса могут быть объяснены чрезмерной перенапряжением в сочетании с крайним невежеством обоих родителей в важнейших принципах гигиены.
Жизнь, полная такого перенапряжения и избыточного волнения, способна привести к печальному концу любого ребенка. Век, когда о разумном отношении к питанию и физическим упражнениям не слыхали и когда единственной надеждой вырастить детей без постоянных тяжелых заболеваний было дать им свободу расти на
Ранней весной они вновь отправились в путь. Но не домой в Зальцбург, нет; они вновь поехали в Париж. Леопольд не смог устоять перед искушением вернуться в столицу Франции и собрать всё золото и внимание публики, которые скопились за время их отсутствия.
Но на этот раз их пребывание оказалось коротким. Они были приняты с обычным одобрением, с удовольствием посетили своих прежних знакомых, особенно Гримма, чья сердечность била через край. Гриммом на тот момент завладела любовница, мадам д'Эпине, чьи мемуары так хорошо вписывались в картину современности. Мадам была добрым другом Вольтера, на тот момент находившегося в длительном изгнании в Женеве, и когда Леопольд высказал ей свое желание о возвращении домой через Швейцарию, она написала Вольтеру и предупредила, чтобы тот был готов к приезду чудо-детей. Но когда в сентябре они добрались до Женевы, Вольтер никого не принимал. Он позднее объяснился с мадам д'Эпине:«Ваш маленький Мазар (sic) выбрал, полагаю, неудачное время, чтобы привнести гармонию в храм Разлада. Вы знаете, что я живу в двух лье от Женевы и никуда не выхожу. Я был сильно болен, когда этот феномен сверкнул на темном горизонте Женевы. И вот теперь он уехал, не повидавшись, к сожалению, со мной». Вольфганг не сознавал, что он потерял, а когда ему разъяснили 12 лет спустя, то нисколько не огорчился, как мы еще увидим.
Леопольд страшно нервничал по поводу возвращения домой, возможно, опасаясь, что он уже потерял свою должность у архиепископа. Всю долгую дорогу через Германию Леопольд переживал об этом и еще о своем финансовом положении, которое было нисколько не лучше, чем прежде. Он потратил, на себя, целое состояние, поддерживая соответствующий респектабельный вид. Для этого он приобретал роскошную одежду, останавливался в лучших гостиницах, нанимал приличных слуг, печатал афиши, фактически оплачивал концерты, арендуя залы, а иногда, как в Англии, нанимал оркестры. Но ужасный день был уже близок, и в декабре они, наконец, перевалили через горы и въехали в Зальцбург, спустя три с половиной года после того, как его покинули. Единственной из Моцартов, кто радовался возвращению домой, была мамаша.
Дети настолько привыкли кочевать, что дом для них означал только кота, пса и канарейку, которых они вновь увидели с великой радостью. Но Леопольд, разрываемый между необходимостью занимать постоянную должность и желанием швырнуть славу своих детей в лицо работодателю, надел глухой серый сюртук и отправился в резиденцию с отчетом. Там он обнаружил, что не уволен, но выплата его жалованья за все эти годы была приостановлена, деньги эти были уже потеряны. Единственно, он мог рассчитывать на часы, которые фактически проведет на службе у Сигизмунда Зальцбургского, исполняя свои прямые обязанности. Отец вернулся к себе на Гетрайдегассе и принялся обдумывать следующий виток сыновней карьеры.
IV
1769–1771
Неаполь, 19 мая 1770 г.
«C.S.M., [Дорогая моя сестра! – ит.]
Пиши мне, пожалуйста, чаще, в каждый почтовый день. Благодарю тебя за то, что прислала мне книги по арифметике, и прошу, если ты желаешь мне головную боль, пришли еще немного этих примеров. Двенадцатый менуэт Гайдна, который ты прислала, нравится мне очень сильно; ты замечательно подобрала басы и без малейшей ошибки. Прошу тебя, делай подобные опыты чаще…
Прошу тебя, дай мне знать, как там поживает г-н Кенар. Он еще поет? Он еще свистит? Знаешь ли ты, что навело меня на мысль о канарейке? Здесь есть одна такая птаха в соседней комнате, что издаёт те же звуки, что и наша птичка… Мы вчера надели новую одежду, и мы были прекрасны, словно ангелы! Мы видели короля и королеву на мессе в королевской часовне в Портичи и мы также видели Везувий. Неаполь красив, но он перенаселен, в точности как Лондон и Париж. Сравнивая наглость жителей Лондона и Неаполя, я собственно теряюсь, превосходит ли в этом Неаполь Лондон; здесь население, лаццарони, имеют своего вожака, который получает от короля каждый месяц 25 дукатов серебром просто за то, что держит их в узде».
Вольфганг не просто в Неаполе, он – в разгар сезона – задавал здесь жару. Ему теперь четырнадцать. Детская округлость щек сменилась более резкими линиями возмужалого лица; нос стал длиннее, над чем он позже будет посмеиваться, глаза сделались более выпуклыми и менее блестящими. Ямка на твердом подбородке смягчилась, образовав характерную провисшую складку. Он вдруг резко вытянулся.«Всё ему слишком мало, руки и ноги стали длиннее и крупнее. Певческий голос пропал. Исчез совсем, нет ни верхних нот, ни нижних, нет пяти чистых тонов. Его это сильно беспокоит, поскольку он не может напеть собственные сочинения, как бы ему этого ни хотелось».Правда, он мог их сыграть, что и делал. Он был любимчиком изысканного кружка и появлялся почти ежедневно в доме сэра Уильяма Гамильтона, английского посла, супруга которого (первая леди Гамильтон, а не любовница Нельсона), была замечательно хорошей аккомпаниаторшей на клавесине, «хотя и трепетала перед Вольфгангом». Гамильтоны так же хорошо относились к нему, как некогда их компатриоты в Лондоне, что в его глазах добавляло симпатии ко всем англичанам. Новая одежда, которой так гордится Вольфганг, – это яблочно-зеленый сюртук с отделкой розового цвета и серебряными пуговицами, с которым он носил красивые шелковые чулки, атласное белье, изумительные кружевные рюши и хорошо сидевший на нем белый парик.
Моцарт. Портрет 1770 г.
Улыбающийся розовощекий мальчик являл собой очаровательную картинку в богато украшенной гостиной Гамильтона. Позади него стоял Леопольд в новом сюртуке из муарового шелка темно-бордового цвета с небесно-голубой отделкой. После утреннего концерта они обычно выходили подышать воздухом на Страда-Нуова, следуя обычаю знати прогуливаться и делать визиты влиятельным людям. Иногда заглядывали в кофейни – купить мороженое, которого
Прошло уже пять месяцев, как они с отцом покинули Зальцбург в декабре. Леопольд годами вынашивал план этой итальянской поездки и вот наконец выбрался, получив согласие недовольного Сигизмунда. Начисление жалования было приостановлено с момента отъезда, но он ничуть об этом не жалел. Леопольд изо всех сил стремился насладиться Италией, хотя еще не прошло и нескольких недель, как он высказался:
«Я убежден, что в Италии мы не заработаем больших денег. Единственное, что успокаивает меня, это то, что нас будут встречать с изрядным интересом и пониманием и что в Италии признают талант Вольфганга. Что до остального, то мы должны быть рады выражениям восторга и аплодисментам вместо платы, хотя я должен вам сказать, что нас повсюду принимают с немыслимым радушием и представляют лицам из высшей знати при каждом удобном случае».Всё это жизненно важно для душевного спокойствия отца. Вольфганг нацарапал постскриптум для Наннерли:«Аддио, дитя моё, прощай! Целую мамину руку тысячу раз и запечатлеваю сто поцелуев и лобзаний на твоем восхитительном лошадином личике!»
В Италию Леопольда привела не только жажда славы, но нечто большее. В то время эта страна была центром музыкального мира, и никто не мог рассчитывать на признание в музыкальном мире, не пройдя обучение в одном из великих итальянских городов. Рим и Болонья первенствовали в церковной музыке, а Неаполь был неоспоримой столицей оперы. Не только великие композиторы приезжали туда писать заказанные им оперы – сами постановки были неописуемо роскошны. В театре Сан-Карло в балете «Поражение Дария» Паизиелло участвовали 400 актеров и 80 лошадей. И, конечно, каждый великий певец мира был либо рожден неаполитанцем, либо учился в Неаполе. Или, на худой конец, заработал себе признание в этом городе. Априле, Фаринелли, Морелли, Маркези – вот несколько великих имен среди певцов-мужчин, но были еще и множество женщин-певиц им под стать. Певцы, проходившие обучение, мечтающие блистать на самом высоком музыкальном небосклоне, съезжались со всей Европы, ради учёбы у Фенароли в знаменитой консерватории. Леопольд позаботился о том, чтобы Вольфганг серьезно познакомился со всеми разновидностями итальянской музыки. За это его можно только благодарить. Твердое знание Вольфгангом основ итальянской музыкальной культуры позволило ему создавать оперы в итальянском стиле и впоследствии открыть новую эру в музыкальной драме путем сочетания итальянской техники и традиций немецкогозингшпиля[10]. Таким образом, важность итальянской поездки для музыкального развития Вольфганга нельзя переоценить. Он познакомился со всеми музыкальные жанрами и формами, в которых преуспела эта страна, в особености с оперой, а также духовной музыкой во всех ее проявлениях, изучил все возможности пения. В свою очередь, он поразил и порадовал итальянцев своим искусством игры на клавесине и вполне зрелым владением композицией.
Неаполь. Театр Сан Карло. Гравюра 1830 х гг.
Вернувшись домой из трехлетнего тура по Германии, Франции, Англии и Голландии, отец настроил Вольфганга на серьезные занятия контрапунктом. В качестве образцов для подражания он предложил Филиппа Эммануила Баха, Генделя, Хассе и Эберлина, причем последний был зальцбургским композитором, весьма средних способностей. Вряд можно было выбрать лучших наставников, когда еще не было доступа к произведениям великого Иоганна Себастьяна Баха, которые тогда лежали на полках лейпцигской Томасшуле (школы Святого Фомы). Только спустя много лет Вольфганг познакомился с произведениями Баха, и это событие его неожиданно ошеломит своей мощью. Тем не менее от 11 до 13 лет он потратил 2 года на усердные и плодотворные занятия.
Но спустя год его отца настиг очередной необоримый приступ честолюбия, вследствие чего он решил, что Вольфгангу пора подумать о своей первой опере. С учетом этого вся семья осенью 1767 года выехала в Вену. Вот-вот должны были начаться празднования в честь бракосочетания дочери Марии Терезии – Марии Йозефы – с неаполитанским королем. Но не успели они устроиться в съемной квартире у Высокого моста (Hohe Brücke), как разразилась эпидемия оспы, которая вскоре распространилась по всей столице. Болезнь унесла невесту одной из первых, но ее властолюбивая мать тут же выдала за обездоленного жениха свою следующею по счету дочь, Марию Каролину. Однако Вольфганг и Наннерль не принимали участия в празднествах, потому что они оба заразились оспой и сильно страдали. Вольфганг в течение нескольких недель не мог видеть; после выздоровления у него остались нарушения зрения, но обошлось без отметин на лице. Когда дети вновь появились при дворе, Мария Терезия приняла их вместе с их матерью очень радушно и отнеслась к ним с истинно материнской заботой, несмотря на собственную утрату. Она к тому времени овдовела, а сын Иосиф стал её соправителем и императором Священной Римской империи. То было его повторное знакомство с Вольфгангом. Им еще предстояло много раз встречаться в будущем, тем не менее, хотя Иосиф любил музыку, он так и не придал значения своему хорошему пожизненному знакомству с одним из ярчайших музыкальных светил. Иосиф тогда еще не подчинил себе всё венское искусство – это ещё было впереди, а Венская опера еще не существовала. Вместо неё был некий итальянский импресарио по фамилии Аффлиджио, который возглавлял Венский оперный театр и был вовлечен во все профессиональные интриги с композиторами, жившими в городе. Любые формы соперничества были в порядке вещей, и, когда двенадцатилетний мальчик внезапно появился на сцене, гений столь великий, что он мог без колебаний решать самые сложные задачи, всё музыкальное сообщество поднялось, как один, чтобы учинить над ним расправу.
Леопольд не сомневался, что Вольфгангу следует писать оперу. Он нажал на все доступные ему рычаги и наконец пришел к договоренности, согласно которой юноша должен был сочинить партитуру к опере «La Finta Semplice» (K. 51) – «Мнимая простушка». Леопольд заручился поддержкой молодого императора, который в буквальном смысле повелел Аффлиджио заказать оперу. Но, когда она была завершена, тот подстроил целый ряд непонятных проволочек, препятствуя ее сценическому воплощению. Леопольд пылко и яростно изливал свою досаду в длинных письмах домой, в Зальцбург. В них он обнаруживал свои истинные, причем крайне поверхностные чувства по поводу таланта сына.«Кромешный ад музыки поднялся на дыбы, чтобы воспрепятствовать признанию таланта ребенка». Он продолжал протестовать против несправедливой судьбы, что, по-видимому, полностью совпадала вот с этим:«Мне стоило бы, пожалуй, отправиться в Зальцбург, вздыхая о более благоприятной участи, пока Вольфганг не стал взрослым, и не видеть, как меня и моих детей водят за нос до тех
«Мнимая простушка» не была вдохновенным произведением – мальчик еще мало что знал и умел, чтобы написать нечто значительное. Леопольд не поверил, что это так, а поскольку тактика Аффлиджио была увертливой и бесчестной, в его нежелании идти на такие расходы ради постановки была своя справедливость. Но музыкальный сброд был откровенно и беспощадно настроен любой ценой, пусть даже самой непотребной, дискредитировать юного автора. В итоге оперу не поставили, а Леопольд нашел в лице Иосифа слушателя, которому можно было выложить свою неистовую жалобу. В конечном счете стороны поладили, и в «Простушке» были найдены кое-какие достоинства, позволившие императору приказать Аффлиджио уплатить Леопольду сто дукатов в качестве компенсации. На чем дело и закончилось. Но доктор Антон Месмер, знаменитый врач и гипнотизер, прослышав о несчастьях Вольфганга, нашел для него утешение и заказал ему своеобразную оперу-миниатюру «Бастьен и Бастьенна» (K. 50), которая была скоро написана и в частном порядке исполнена в доме Месмера. В музыкальном отношении она была намного лучше «Простушки». Естественно, Вольфганг еще понятия не имел, как сочинять настоящую оперу. Подлинное значение этого венского инцидента заключается в том, что он стал предзнаменованием дальнейшей жизни Вольфганга с надрывной борьбой против интриг иностранных музыкантов, которые пользовались всеми благами и успехом, там, где царить должен был он один.
По возвращении в Зальцбург Вольфганг получил при архиепископе Сигизмунде незначительную должность, определявшуюся пустым званием капельмейстера. Это не значило почти ничего, за исключением того, что его будут вызывать время от времени для написания церковной музыки, к которой он «привык с самой ранней юности».
В свите епископа место Вольфганга во время важных церемоний было несколько ниже, чем у домашних слуг и лакеев. До самого отъезда в Италию с Леопольдом в декабре 1769 года его сочинения включали главным образом Missa Breve[11] для исполнения в соборе, и сюиты, дивертисменты и кассации[12] для струнных ансамблей, то есть «музыку к случаю», исполнявшуюся на приемах и обедах архиепископа. Было еще несколько арий и других вокальных произведений, но все они юношеского уровня, который неизмеримо вырос, когда автор получил возможность по-настоящему изучить итальянскую песню. Вольфганг сделал, конечно, феноменально большой шаг к подлинному искусству серьезных композиций. Гениальный мелодист, он черпал вдохновение из своей прирожденной жизнерадостности. Его великолепное музыкальное мышление также являло собой природный дар. Замечательная способность к музыкальным характеристикам в вокальном жанре проявилась у него несколько позже, когда он занял присущее ему место в музыкальном мире.
Итальянский тур был тщательно спланирован. Моцарты проехали привычным путем на юг из Зальцбурга в Милан, затем еще южнее по полуострову, останавливаясь в каждом важном городе, причем продолжительность пребывания в каждом из них варьировалась. В Милане они побыли довольно долго, чтобы завести сердечную дружбу с графом Фирмианом, важным местным вельможей, который подтвердил свой интерес к Вольфгангу, заказав ему оперу к Рождественским праздникам следующего сезона. Затем навестили Мантую и Парму, где Вольфганг слушал всемирно известное итальянское пение в его наивысшем выражении, вначале в мантуанской опере, а затем в доме скандально известной Бастарделлы (намек на внебрачное происхождение) в Парме. То была знаменитая Лукреция Агуяри, которая исполняла невероятно высокие ноты с совершенной легкостью и чистотой.«Я не предполагал, что возможно спеть самое верхнее “до”, если бы не слышал собственными ушами… Она не так хороша, но и не дурна, но временами в ее глазах есть что-то дикое, как у людей, подверженных припадкам; при этом она хромает на одну ногу. Ее поведение формально было хорошим, вследствие чего у нее доброе имя и репутация».Так пишет отец, надменный, как всегда; Вольфганг же взял перо и добавил ноты и пассажи, которые на самом деле спела Бастарделла. Они почти невероятны.
Рим был заветной мечтой Леопольда, и он настойчиво желал прибыть туда на Святой неделе. Вольфганг уверял Наннерль, что этот город ей бы,«без сомнения, очень понравился, и церковь Святого Петра – она regolare (строгая), и многие другие вещи в Риме regolare, тоже! …Я только что нарисовал Святого Петра с ключами, Святого Павла – с мечом, вместе со Святым Лукой, моей сестрой и проч.; и я имел честь поцеловать палец на ноге Святого Петра, но, поскольку я имею несчастье быть таким маленьким, кому-то пришлось поднять нижеподписавшегося старого негодяя,
Вольфганг Моцарт».
Ватикан – никак не меньше – был целью Леопольда, туда они и отправились.
«Наше красивое платье, немецкий язык и свобода, с которой я пожелал, чтобы мой слуга попросил швейцарского гвардейца дать нам пройти, скоро помогли нам двигаться без затруднений. Кто-то принял Вольфганга за немецкого дворянина, кто-то – за принца, и слуга не смог их разубедить. Меня принимали за его наставника. Таким образом, мы пришли к столу кардиналов. Там получилось так, что Вольфганг разместился между стульями двух кардиналов, один из которых, кардинал Паллавичини, кивнул ему и сказал: “Не скажешь ли ты мне откровенно, кто ты есть? ” На что Вольфганг ответил: “А вы разве не кардинал Паллавичини? ” Кардинал сказал: “Да, а почему ты спрашиваешь? ” Вольфганг тогда сказал, что “у нас есть письма к Его преосвященству, и мы хотели бы служить ему”. Услышав эти слова, кардинал выразил величайшее удовольствие, похвалил Вольфганга за его итальянский и добавил: “Ick kan auck ein benig deutsch sprekken[13]”. Перед нашим уходом Вольфганг поцеловал ему руку, и кардинал, сняв с головы свою шапку, сделал ему очень любезный комплимент.
Вы знаете, что знаменитое Miserere в этом месте ценится столь высоко, что музыкантам капеллы запрещено, под страхом отлучения от церкви, выносить наружу любую его часть, копировать самим или с участием другого человека. Тем не менее у нас оно уже есть… Сейчас мы не доверим эту тайну посторонним рукам; ut non incurremus mediate vel immediatein censuram ecclesiae»[14].
Тайна, которую нельзя было доверить, – это результат одного из присущих Моцарту деяний. Больше всего они желали заполучитьMiserereАллегри, которое исполнялось в Сикстинской капелле всю Святую неделю. Сочинение считалось настолько священным, что певцам было запрещено выносить ноты своих партий из капеллы под страхом отлучения от церкви. Вольфганг и Леопольд пошли в субботу после
Перед отъездом из Италии Вольфганг получил от папы орден Золотой шпоры вместе с золотой медалью и званием Signor Cavaliere[15]. Глюк тоже получил эти регалии и цеплялся за титул Рыцаря всю свою жизнь, а Вольфганг забыл о них почти молниеносно и называл себя «кавалером» лишь только тогда, когда хотел поддразнить Наннерль и произвести на нее впечатление своей важностью. Леопольд, разумеется, использовал титул при каждом удобном случае. Гораздо большая честь ждала Вольфганга в Болонье, где его сделали членом Филармонической академии, подвергнув прежде обязательному и достаточно жесткому вступительному испытанию.
«Девятого октября, в четыре часа пополудни, ему надлежало прийти в холл академии. Там Принцепc академии и двое цензоров (все единовременные капельмейстеры) вручили ему, в присутствии всех членов академии, антифон из антифонария, который ему надлежало поделить на четыре части в соседней комнате, куда его проводил педель, заперший за ним дверь. Когда он закончил эту часть работы, она была тщательно проверена цензорами и всеми капельмейстерами и композиторами, которые затем голосовали черными и белыми шарами. Все шары оказались белыми, и его позвали, причем его появление сопровождалось рукоплесканиями и поздравлениями, а принцепс прежде объявил ему, от имени Общества, о его избрании. Он в ответ поблагодарил присутствующих, после чего заседание было закрыто. Тем временем мы с г-ном Prinsechi были заперты на ключ в комнате на противоположной стороне зала библиотеки академии. Все были поражены, с какой скоростью он выполнил задание, поскольку многие тратили не менее трех часов на антифон из трех строк. Вы должны, однако, знать, что это совсем не просто, поскольку множество вещей не дозволены в этом виде композиции, о чем его предупредили заранее. Он справился с этим чуть более чем за полчаса».
Также в Болонье Вольфганг попал под влияние одного из самых бесценных итальянских авторитетных персон – падре Мартини, великого теоретика, учителя и композитора. Он тщательно проэкзаменовал Вольфганга и «говорил с ним с изумлением», но он также признал, что у Вольфганга еще оставалось много пробелов, требовавших дальнейшего развития. Падре преподал Моцарту несколько уроков и выказал к нему такой искренний интерес, что Леопольд предался мечтам о новом могущественном союзнике в борьбе за счастливое будущее мальчика. Однако на этом Мартини остановился, вероятно полагая, что на первое время и того довольно. Он был сочувствующей стороной, но никак не влиятельным меценатом.
Падре Мартини (Джованни Баттиста Мартини).
Гравюра 1776 г.
Длинная череда почестей и серьезных забот ни на йоту не изменила веселый, ребячливый характер Вольфганга. Его письма были полны чепухи и мальчишеских кривляний. Он рисовал на полях картинки, придумывал непроизносимые имена для людей, которых описывал, посылал нежные и любящие письма своему псу, канарейке и служанке. Он описывал события в самых возмутительных выражениях, какие только приходили в голову, и рассказывал Наннерли истории, какие могли возникнуть только в голове юного зальцбуржца.
«Дорогая моя сестра!
Везувий сегодня неистово дымится. <..> Я теперь начинаю писать рассказ о моей жизни. Я просыпаюсь в девять часов, иногда в десять, после чего мы выходим из дома, потом обедаем в трактире, а после обеда мы пишем, а потом совершаем прогулку, а после нее мы ужинаем. В скоромный день едим курицу или кусочек жареного мяса, в постный день – немного рыбы; а затем мы ложимся спать. <..> Я надеюсь, ты тоже чувствуешь себя хорошо, так же как и мама. Неаполь и Рим – два сонных города. A scheni Schrift! Net wor? Пиши мне и не будь такой ленивой… Король – неаполитанец с грубыми манерами, он всегда встает на скамейку в опере, чтобы казаться немного выше королевы. Королева прекрасна и любезна, ибо она меня приветствовала на Моло (это такое пышное торжество) по крайней мере шесть раз в самой дружелюбной манере.
P.S. Я целую мамину руку!»
Но гораздо более примечательными представляется его действительно существенная и умная критика вместе с анализом музыки, которую слышал повсюду. Так начиналась свобода суждений Вольфганга, которая снискала ему бесчисленных врагов в рядах музыкантов, менее одаренных, чем он. Всю жизнь у него был свой особенный способ обобщить все достоинства или весь вздор в музыкальном произведении или его сочинителе, и он мог отмахнуться от целого произведения замечаниями вроде«опера здесь прекрасна, но слишком сдержанна и старомодна для театра… Танцы убийственно помпезны. Театр красив».Или, по другому поводу:«Примадонна поет хорошо, но не громко… она не может открыть рот, а только что-то там ноет. У второй героини выправка гренадера… Первый герой поет хорошо, но голос неровный… Второй герой стареет, и мне он не нравится. Прима-балерина хороша, и она, как здесь говорят, не огородное пугало. …Остальные как все».
Когда Моцарты провели в Италии чуть меньше года, у Вольфганга появилась первая возможность показать, что ему дало изучениебельканто. Заказ графа Фирмиана для Миланской оперы не был забыт, и поэтому с середины лета до наступления осени Вольфганг писал речитативы и отсылал их в Милан директору. Восемнадцатого октября 1770 года он вместе с отцом прибыл туда и приступил к написанию финальной части работы. Опера называлась «Митридат, царь Понтийский» (К. 87). Хотя она выглядит юношески незрелой по сравнению с более поздними работами Вольфганга, тогда она не казалась таковой, в отличие от произведений местных композиторов. По праву её можно назвать его первой оперой, и это, безусловно, первое произведение, написанное с реальным владением оперной техникой, и первое, которое заслуживало полноценной постановки на сцене. Либретто написано поэтом Витторио Амаде Чинья-Санти из Турина, а классическая история, о которой оно повествует, была настолько печальна, что это повлияло на настроение Вольфганга. К тому же, писал он,«моя дорогая Мама, я не могу сочинять много, ибо от написания многочисленных речитативов мои пальцы очень болят. Прошу Маму молиться, чтобы моя опера прошла хорошо и
Не всё, однако, прошло гладко. Вольфганг, казалось, не встречал трудностей в сочинительстве, но поднялось местное музыкальное сообщество, готовое освистать оперу и юного автора. Здесь, в Милане, он впервые столкнулся с завистью к своему таланту и ненавистью ко всему немецкому. Итальянцы отказывались верить, что немецкий юноша мог создать итальянскую оперу, а что он мог написать для немцев, не имело значения.
Либретто оперы Моцарта «Митридат, царь Понтийский».
Милан. 1770 г.
Певцы пошли на сговор с другими итальянскими интриганами и попытались втянуть в саботаж великое сопрано – Бернаскони, уговорив ее петь арии других композиторов, а не Моцарта. Она в результате отказалась это делать. Но, как только начались сценические репетиции, с оркестром из 60 инструментов, интриги и недоброжелательства«разом умолкли …они не могли сказать ни слова. Переписчик нот несказанно рад – хороший знак в Италии, поскольку, если музыка пользуется успехом, переписчик часто зарабатывает больше денег на распространении и продаже арий, чем капельмейстер получает за их сочинение». Премьера состоялась 26 декабря. Суждение графа Фирмиана подтвердилось: «Вы можете представить себе маэстро дона Амадео за клавиром в оркестре, собственноручно аккомпанирующим речитативам, а меня – в ложе в качестве зрителя и слушателя». Зритель и слушатель был несказанно обрадован энтузиазмом публики, внезапными взрывами аплодисментов и криками всех присутствующих: «Evviva il maestro! Evviva il maestrino!»
После была поездка домой в Зальцбург, однако затем срочно вернулись в Милан через 5 месяцев, поскольку граф Фирмиан прислал от Марии Терезии распоряжение сочинить Театральную серенаду к приближающимся свадебным празднованиям следующего из ее многочисленных потомков – эрцгерцога Фердинанда. Пьеса называлась «Асканио в Альбе» (К. 111), и Моцарт написал ее в помещении, столь плотно заселенном музыкантами, что скрипачи были и над ним, и под ним, певец – с одной стороны, гобоист – с другой. «Это самое важное для сочинения музыки; это приносит новые идеи» – такова была его невозмутимая реакция на подобную тесноту и шум.
То, что поэт затягивал подготовку либретто, оказалось очень кстати: это давало Вольфгангу возможность закончить партитуру за 12 дней, что он и сделал, правда, вновь с жалобами на боль в пальцах. К постановке были привлечены несколько замечательных певцов: Катерина Габриелли и Манцуоли, старый лондонский друг Вольфганга, которого он был рад снова увидеть. В кои-то веки прекратились интриги завистников.
Хассе, который годами занимал в итальянской опере господствующее положение, находился в Милане с великим поэтом Метастазио, и он открыто провозгласил Вольфганга равным себе. Добавив: «Этот юноша отодвинет всех нас в тень». Позже он писал своему венецианскому другу:«Юный Моцарт – безусловное чудо для своего возраста, и я уже чрезвычайно к нему привязан. Отец, насколько я понимаю, постоянно недоволен всем тем, на что я сам здесь жалуюсь. Он чересчур обожает своего сына и делает всё, чтобы его испортить, но я такого высокого мнения о врожденной доброте молодого человека, что надеюсь: он, невзирая на происки своего отца, не позволит себе испортиться и вырастет благородным человеком».
V
1771–1777
За эти последние шесть лет Зальцбург приобрёл новое качество – стал домом Вольфганга и заслужил его вечную ненависть. С 1771 по 1777 год вся семья держалась вместе на Гетрайдегассе, если не считать двух коротких путешествий в Мюнхен и Милан, которые отец совершил вместе с сыном, когда бывали заказы на оперы. Отец все еще числился вице-капельмейстером при дворе; должность Вольфганга была поменьше, а Наннерль, помогая матери по дому, давала несколько уроков на стороне. Приобрели пса – Бимперля, которого любили больше всех его предшественников. Семья участвовала в жизни своей общины, и распорядок дня у детей более или менее нормализовался.
Существовавшее распределение по социальным уровням было достаточно жестким. Архиепископ и несколько очень важных вельмож держались отчужденно. Несколько ниже находилась группа господ меньшего ранга, в их числе были, однако, и те, кто имел связи при дворе. Именно к ним Моцарты иногда обращались, но их истинные друзья принадлежали к более низкой ступени зальцбургского общества. То были добрые, состоятельные горожане, такие, как Лоренц Хагенауэр, владелец дома, и семья Хаффнера, того самого, кому Вольфганг по случаю его личного праздника посвятил чудесную «Хаффнеровскую» симфонию (К. 385) и не менее красивую серенаду (К. 250) – обе в ре мажор. Ниже этого моцартианского социального уровня располагался уже типичный низший общественный класс XVIII века, бедный и необразованный, интересовавшийся только ценами на соль и стоимостью колбасы. О городе и его нравах емко замечено, что«сельские господа охотятся и ходят в церковь; те, что ниже их, ходят в церковь и охотятся; следующие за ними на более низком уровне едят, пьют и молятся; а самые низшие – молятся, пьют и едят. Два последних класса ведут свои любовные дела на публике, два предыдущих – приватно; все в равной мере живут, потворствуя своим чувственным желаниям».
Всё это, конечно, преувеличение. Зальцбуржцы – люди добродушные и веселые, любящие музыку, игры и танцы. Они не так чувственны, как невежественны и провинциальны. Притом что они имели собственный королевский двор, но, при всем его великолепии, сам двор был мал и не выдерживал сравнения с другими дворами в глазах искушенной публики. Зная толк в развлечениях, критикуя вульгарность, Вольфганг стал проявлять склонность к парадоксальности. У него был тонкий вкус ко всем видам искусства, однако в его шутках отчетливо слышался грубоватый юморок. Он мог отпустить остроту и побалагурить с остроумнейшими из соседей, и все же иногда был на грани того, чтобы испытывать к ним отвращение. Любил и есть, и пить, играть с ними в игры и все-таки мог внезапно развернуться и уйти, порицая за грубость. Он воспринимал необычайную красоту окружавшей природы как должное, и потому, казалось, был к ней равнодушен, однако любовь к природе проявлялась в его непомерной любви к птицам и к окрестностям города. Он всегда предпочитал работать в садах, по возможности, и безмятежная ясность его музыки была, несомненно, связана с этим ранним влиянием Зальцбурга.
Любимым спортом Моцартов было метание колец – этим они занимались по воскресеньям в гостях у некоторых друзей. Иногда играли в карты или исполняли дома камерную музыку. За исключением Великого поста, танцевали постоянно, и Вольфганга всегда просили что-нибудь сочинить. При ратуше имелся карнавальный зал, и там часто проводились маскарады, в которых Вольфганг открыто присутствовал. Примерно в это время был построен театр, куда из ближайшей столицы – Мюнхена – прибыла
Вольфганга слишком часто сравнивали с Керубино[16] – пылким, влюбчивым юношей, выражающем нежную страсть в форме изысканной жалобной мелодии. В каком-то смысле так и было, ибо, что бы там ни говорилось о юной любви, всё это должно случиться в жизни юноши. Однако представить себе Вольфганга в праздном амурном поиске, пытаться увидеть его постоянно убегающим в маске на рандеву в залитые лунным светом сады – это признать его типичной марионеткой XVIII века, а не юношей из плоти и крови. Он ловил и целовал девушек и что там еще, и всё это примет свои очертания в воображении каждого, кто хорошо его знал. Но невозможно думать о нем, как о похотливом юнце в поисках приключения, ведь неустанным ментором его был Леопольд.
При всей своей напыщенности, высокопарности и меркантильности, в глубине души Леопольд был заботливым и любящим отцом. Ему удалось, несмотря на все его ложные амбиции, с младых ногтей привить Вольфгангу уважение к добродетели и воздержанию (просто удивительно, учитывая, в каком веке он жил), и изысканную утонченность. Безусловно, расчетливый меркантилизм и холодное резонерство отца заходили еще дальше в приучении молодого Моцарта. С самого раннего возраста Вольфганг понимал, что распущенность почти неизбежно приводит к болезни. Он видел, как это происходит вокруг, и, не будь у него своего персонального стандарта непорочности, – а он был у него перед глазами, – собственный здравый смысл всё равно помог бы ему остаться таким же целомудренным, как в юности.
Впоследствии случались иногда проказы, что правда, то правда. Но тут совсем неожиданным образом проявила себя мудрость Леопольда, который в период ранней зрелости Вольфганга писал:
«Я не буду распространяться насчет женщин, в коих сама природа – наш враг, а тот, кто решительно не воспротивится сразу же, будет тщетно пытаться выбраться из лабиринта, и не найдет окончательного выхода, за исключением смерти. Как часто человек слепо поддается шуткам, лести и т. д., до тех пор пока возвращающееся здравомыслие не пробудит в человеке стыд, который ты, возможно, уже испытывал. Я не хочу тебя ни в чем упрекнуть. Я знаю, что ты любишь меня не только как своего отца, но и как своего ближайшего и самого верного друга».
Но у молодого парня всегда на уме любовное увлечение – не одно, так другое. Объятия украдкой, мимолетные прикосновения рук, игры с поцелуями, в которых он нередко бывал заводилой, непристойные намеки, а порой и столь же непристойные действия, нередко даже в открытую. Какая-то девушка обычно занимала его мысли, «милая», к кому он был страстно привязан несколько недель подряд, после чего кто-то из них двоих неизбежно находит себе новую любовь. Он сделал Наннерль своим доверенным лицом в этих столь мелких, но ужасно захватывающих делах. Когда он уезжал вместе с отцом, то писал большинство своих писем домашним на имя Наннерли, а не матери, заполняя послания шифрованными аллюзиями к своим временным возлюбленным.«Скажи мадемуазель фон Мельк, что я ожидаю от нее той же награды, что и за последние квартеты. Она знает, что это было».Половина всей этой чепухи была плодом фантазий.«Прошу, передай мои комплименты Рокселане – её приглашают сегодня вечером пить чай с Султаном. Передай мой сердечный привет, пожалуйста, мисс Мицерль и скажи ей, что она не должна сомневаться в моей любви и что она всегда у меня перед глазами в ее очаровательном неглиже; я видывал многих хорошеньких девушек, но не столь красивых, как она».
Он писал не только о всяких глупостях.«Моя опера “Царь-пастух”, благодарение Господу, была вчера поставлена» – 13 января 1775 г. – и всё прошло так хорошо, что я никак не могу описать маме весь этот гвалт. Прежде всего, весь театр был настолько переполнен, что многих людей силой заставили уйти. После каждой арии стоял ужасный гвалт, с аплодисментами и криками “Viva Maestro! ”… Интервал между окончанием оперы и началом балета был заполнен рукоплесканиями и криками, которые не успевали затихнуть, как начинали бушевать снова и снова… Мы с папой по окончании пошли и поцеловали руки курфюрсту и курфюрстине, а также другим знатным особам, которые были все очень любезны… Мои комплименты всем добрым друзьям обоего пола. …Адьё! Тысяча поцелуев Бимперлю».Предыдущее письмо он закончил так:«Прощай, мое сердечко, я целую тебя, моя маленькая печенка, а сам я, как обычно, – желудочек, твой недостойный.
Фратер
Братец Вольфганг
Умоляю, моя дорогая сестренка! Что-то меня кусает – почеши меня!»
Эти поездки в Милан и Мюнхен предпринимались не только ради новых опер и заработка, но и ввиду растущей уверенности, что для Вольфганга в Зальцбурге будущего нет. Было жизненно необходимо, чтобы его талант стал известен за пределами города, там, где были более именитые покровители. Прежний наниматель Леопольда, престарелый архиепископ Сигизмунд фон Шраттенбах, умер в 1772 году, когда Вольфгангу исполнилось 16 лет; преемником архиепископа стал известный Иероним, граф Коллоредо. С Сигизмундом возникали неприятности из-за его деспотизма и понятного нежелания, чтобы Леопольд получал жалование и проводил большую часть времени, разъезжая по Европе. Однако неприятность с Иеронимом оказалось еще более тягостной. Новый архиепископ был ненавидим зальцбуржцами по целому ряду причин, и он сам отвечал им злобным отношением, в особенности к таким людям, как Моцарты. Он роздал все желанные должности при своем дворе иностранцам, причем большинство хороших музыкальных мест достались итальянцам. Тем не менее Коллоредо был умным человеком. Зальцбург при Сигизмнде был задавлен церковью, уныл и полон лицемерия, зато при новом архиепископе город стал свободен, весел и радостен. Иероним не был глуп, он не слишком высоко ценил музыку, но прекрасно сознавал, чего стоит Вольфганг, опровергая тем самым привычное мнение горожан о своем невежестве. Однако он думал, что сможет удержать Вольфганга при дворе даром и так, чтобы юноша
Князь-архиепископ зальцбургский граф Иероним фон Коллоредо.
Художник И. Грайтер. Около 1780 г.
Разумеется, Леопольд смертельно, до отвращения ненавидел своего патрона, поскольку архиепископ не назначил его главным капельмейстером, когда эта должность была вакантной. Год следовал за годом, и все это время Вольфганг мог бы иметь какую-то почетную должность. Вместо этого занимал позорное положение придворного концертмейстера за 150 гульденов в год. За это весьма скромное жалованье он написал громадное количество великолепных произведений: мессы, литании, каноны, сюиты и всевозможного рода дивертисменты, множество концертов и симфоний. Его творчество заметно совершенствовалось.
Когда появлялось что-то, стоящее творческих усилий, это означало поездку. Таким образом, он написал «Луция Суллу» (К. 135) в Милане, в следующем году – замечательно яркий мотет «Exsultate, jubilate» («Радуйтесь, ликуйте») (К. 165) для великого кастрата Рауццини, в Мюнхене – «Мнимую садовницу» (К. 196) и «Царя-пастуха». Ничто так не выделяется из написанного в этот период, как ария «Аллилуйя» из мотета, по существу и по качеству являющаяся бессмертной, почти непостижимой как произведение 17-летнего юноши. Но при Иерониме всё это не принесло Вольфгангу ничего. Когда ему исполнился 21 год, он, чудесным образом одаренный и замечательно образованный композитор и великий пианист-виртуоз, оставался почти неизвестным, без достойного места и без перспектив.
Проблема оказалась сложнее, чтобы Леопольд или Вольфганг могли с ней справиться. Леопольд пытался с помощью писем или людской молвы ухватить какую-нибудь должность для Вольфганга. Он трепетал от ужаса, зная, что Иероним выгонит обоих, как только узнает об этих его попытках. Но Леопольд мог бы избавить себя от волнений, ибо никто не откликнулся на его предложения. Эта невозможная ситуация не могла длиться вечно, и в доме часто велись долгие беседы в гостиной, Вольфганг и Леопольд пристально глядели друг на друга через стол, а мама и Наннерль сидели рядом с шитьем и качали головами. Вольфганг думал, что они с отцом должны взять отставку, оставив службу при дворе, и уже вчетвером всей семьей упаковать вещи и отправиться в большой тур по Европе. Он думал, что это будет триумфальное путешествие вроде тех, что были в его детские годы. Леопольд был достаточно умен, чтобы понимать: повториться ничто не может. Гораздо проще было сделать сенсацию с чудо-ребенком, нежели собрать платежеспособную публику ради двух одаренных, но никому не известных молодых пианистов.
Стало очевидно, что назначение на постоянное место капельмейстера при каком-нибудь важном дворе – единственный выход для Вольфганга. Сам он очень обрадовался бы такой должности, если бы она совмещалась с возможностью писать оперы. Начиная со своих ранних, слабеньких попыток и до последнего времени Вольфганг обожал оперу. Он никогда еще не был так близок к отчаянию, думая о своей карьере, как в нынешние времена, когда ему хотелось писать оперы, а он был вынужден добывать себе средства для жизни. Но вот теперь, напомнил ему Леопольд, стало, как никогда, важно получить известность, а опера никуда не денется. Вольфганг не должен был забывать, что он пианист, а не только композитор. Вольфганг и не забывал. В предшествовавшем году он потратил много времени, совершенствуя свою фортепианную технику и записывая фортепианные пьесы в маленькую чистенькую тетрадку, которую брал с собой в поездки. К тому же он написал очень быстро одну за другой шесть сонат для фортепиано (K. 279–284). Все это теперь стало частью любой нототеки для пианистов, обрело известность во всем мире.
Леопольд, в конце концов, пришел к выводу, что они с Вольфгангом должны будут предпринять еще одно путешествие. На этот раз все возможные усилия должны быть направлены на то, чтобы Вольфганг смог устроиться при каком-либо дворе, чтобы там и остаться. И отец обратился к Иерониму с просьбой об отпуске для себя и Вольфганга. Недоброжелательный епископ категорически, с недовольным видом отказал. Леопольда это повергло в изумление. Он не ждал, что за ним останется его жалованье, пока он путешествует. Но отказать в отпуске! Вольфганг тем временем впервые в жизни постоял за себя. К крайнему изумлению Леопольда и прежде чем кто-либо попробовал его остановить, он подал прошение об отставке, чем захватил Иеронима врасплох. Тот рассчитывал, что сможет запугать Моцартов, и для него стало шоком, что Вольфганг, с виду беспечный и легкомысленный юнец, способен бросить ему вызов. Он принял прошение об отставке с презрением. Леопольд пережил несколько невыносимых часов в ожидании, как решится его судьба, – он думал, что тоже будет уволен. Но Иероним самым оскорбительным тоном сообщил, что Леопольд остается. Бедняга оказался в западне. Как все люди с большим самомнением, он был большим говоруном и потому настоящей гордостью не отличался, но тут ему волей-неволей пришлось бы остаться, обладай он даже надменностью жителя Кастилии. Ведь семья должна как-то жить. А вот как, если никто в ней не имеет постоянного источника дохода?
Вольфганг думал, что проблема полностью решена. Он попросту поедет один, направившись сперва в Париж, с остановками при каждом подходящем монаршем дворе. Но тут Леопольд воспрянул духом и проявил свою отцовскую власть. Вольфганг не совершит ничего подобного – это немыслимо!
Уехать в одиночку и самостоятельно искать свою дорогу в жизни он мог не в большей степени, нежели когда был младенцем. По словам отца, Вольфганг теряет здесь свои возможности, портит успешно начатое, не умеет выразить почтение, тратит впустую слишком много сил! Личные же черты характера Вольфганга еще больше испортили бы дело. Он станет проводить время, занимаясь чепухой в компании молодых дурней, которых повстречает в пути. Он будет общаться не с теми людьми. Он начнет танцевать, пить, не спать допоздна, волочиться за девицами… И не только за девицами, но и зрелыми дамами… Он может дать какой-нибудь из них себя одурачить. Он даже может – о Господи! – запутаться и жениться. Даже хуже (какой скандал!) – подхватить дурную болезнь.
Леопольд в ожесточении топал ногами, сжимая ладонями голову. Вольфганг удалился в свою комнату в самом мрачном расположении духа, какого за собой не знал. Он возражал, упрашивал, клялся, но всё было бесполезно. По мнению отца, он достаточно уже натворил этой своей выходкой с Иеронимом. И вот теперь отец требовал, чтобы сын замолчал. Вольфганг счел, что самое лучшее будет подчиниться. И так ничего хорошего – видеть отца в подобном состоянии. И всё-таки будет еще хуже, если
В конце концов, подходящий план был выработан. Вольфганг не мог поехать один, об этом не могло быть и речи. Юноша ни разу в жизни не провел и суток вне общества своего отца. Его нельзя выбросить в этот мир, как какого-нибудь бродягу. Решение было принято, наконец, оно напрашивалось само собой: ехать должна мать. От нее не будет никакой пользы в тонких делах дипломатии, относящихся к получению постоянной должности. Но отец мог бы руководить при помощи писем. Он будет писать ежедневно, а Вольфганг обязан посылать ему каждое утро ежедневные отчеты. «И мать – она составит тебе компанию, Вольфганг, она устроит, чтобы тебе было удобно, и ты был всем доволен, так что ты будешь чувствовать себя совсем как дома! (О Боже, помоги ей уберечь его от невзгод! Пусть следит за ним каждое мгновение. Пусть никогда не выпускает из виду!)»
Вольфганг не возражал. У него еще не было необузданной тяги к одиночеству и независимости. Гораздо больше он рвался покинуть Зальцбург – и лучше вместе с матерью, чем вовсе отказаться от этой мечты. К тому же он обожал свою матушку, и в то время как приступы внезапного страха время от времени охватывали его, он еще не мог понимать всей силы необоримого стремления человека к свободе. Он даже не вдыхал аромата независимости, не испил и капли волнующего вина из этой чаши. Но он уже был ближе к ней, чем когда-либо раньше. Да и мама оставалась бы при нем не долее, чем он нашел бы себе место и обосновался там. Тогда она вернется домой, а он приступит к работе – как светский человек и как художник.
Мать так горевала из-за необходимости покинуть дом, что едва могла собраться и упаковать вещи. Она не выносила долгие, скучные поездки, когда дети были малы, ненавидела все эти огорчения, перемены и неудобства. Она не выносила протестантскую Германию, через которую им предстояло проехать, с ее языческим народом и мясными блюдами, которые ей подсовывали по пятницам. Но она была хорошей женой и матерью прежде всего остального, и она исполняла свой долг, даже когда слезы застилали ей глаза. Вместе с Наннерлью она посетила мессу и горячо помолилась за всех своих, за успехи Вольфганга, за утешение мужа и дочери. Тем временем Леопольд бегал по округе, собирая деньги и готовя наряд, достойный молодого художника, вступающего на новое поприще, что со временем должно привести к триумфу. Нужны отличная, хорошо устроенная дорожная карета и аккуратный багаж, красивая одежда, самый лучший клавир. Леопольд пошел на тяжелые финансовые жертвы, и, хотя Вольфганг постоянно остро осознавал их, у него никогда не было повода сомневаться в привязанности отца.
Они отправились в путь 23 сентября 1777 года, и мать тонула в слезах и жалась на подушках в углу раскачивавшейся кареты. Но Вольфганг, пережив боль расставания, тут же выпрямился и стал смотреть в окно на удаляющиеся вершины и шпили Зальцбурга. Ему было жаль оставлять отца,«крайне ослабевшего и подавленного», и Наннерль, рыдающую так горько, что он чувствовал себя обязанным сделать все, что в его силах, чтобы утешить ее.
Но он был счастлив и рад, что уже в пути.
VI
1777–1778
После краткой остановки в Мюнхене, где Вольфганг сделал неудачную попытку «сложить самого себя и свои услуги к ногам курфюрста», они с матерью направились в Аугсбург. Несмотря на то что Вольфганг сочинил для Мюнхена несколько опер и что он появлялся там множество раз, а Максимилиан[17] знал его в течение 15 лет, им было отказано, потому что курфюрст считал, что вначале следует «поехать в Италию и там сделать себе имя». Тогда они поехали в Аугсбург, родной для их семьи город, не подготовленные к встрече, но счастливые. Отец наказывал им остановиться у «Агнца» на улице Святого Креста, но они предпочли погостить у дяди Йозефа Игнаца, брата Леопольда. Вольфганг совершил по городу несколько экскурсий безБасле, простенькой дочери дяди Игнаца. У неё широкий плебейский нос, довольно глупое квадратное лицо, большие мутные глаза, слишком широко расставленные и коренастое тело. Не красавица, однако себе на уме.
Семнадцатого октября их пригласили на обед к богатому молодому вдовцу по фамилии Гасснер.«Нас угощали на славу», а это значит, что еда была хорошая, вино превосходное да и общество отвечало вкусам Вольфганга. Присутствовали двое церковных музыкантов, отличавшихся широкими взглядами, хорошенькая свояченица Гасснера и, конечно, неотразимая Басле. За столом, сидя с ней рядом, Вольфганг решился провести рукой по ее предплечью, коснуться кончиками пальцев пухлого бедра и тут же, с серьезным видом обсуждая с отцом Герблом сравнительные достоинства фортепиано и органа, втихомолку доводить до Басле отдельные детали мелкой техники правой руки. Ей это нравилось, но она была умнее, чем ее физиономия, и не подала виду. С полным спокойствием она сдерживалась до конца дня, пока вопросы музыки не были исчерпаны, после чего удалилась с Вольфгангом в свою комнату под крышей отцовского дома. Дядюшка Игнац не был таким бдительным отцом, как его брат Леопольд, и подобное положение дел в значительной степени способствовало продвижению Вольфганга в искусстве некой «другой» игры.
После обеда все пошли повидать г-на Андреаса Штайна, внешне неказистого, но интересного человека, который проводил важные эксперименты по совершенствованию фортепиано (илиpianoforte). Полный благодушия и под воздействием хорошего обеда – для него весьма немаловажный факт – Вольфганг уселся за новейшее создание Штайна и сыграл сонату Беке (von Beecké, местной знаменитости) с листа,«довольно сложную, miserabile al solito. Удивление капельмейстера и органиста не описать словами! И здесь, и в Мюнхене я часто играл все мои сонаты наизусть. Я сыграл № 5, соль мажор (К. 283), на праздничном концерте для избранных крестьян. Последняя, ре мажор (К. 284), прекрасно звучит на фортепиано Штайна».Что ж, всё возможно, ибо двенадцать чудесных вариаций с дополнительными оттенками благодаря умелому использованию Вольфгангом коленного рычага (педали) были прелестны.«Я могу привести его в действие легчайшим прикосновением, а когда немного ослабляешь нажатие коленом, не возникает ни малейшего признака эха».
Штайн сделал себе имя на создании органов, но свое фортепиано (pianoforte) он считал движителем истинной музыки. Органы же он относил к необходимому оборудованию церквей. Вольфганг закончил исполнение сонаты и, прежде чем утих гул одобрения,
– Как! На органе? Может ли такой человек, как вы, великий пианист, желать сыграть на инструменте, лишенномdouceur(мягкости. –фр.), выразительности,pianoиforte,звук которого всегда одинаков? Невероятно!
– Ох, – отвечал Вольфганг, – тут нет ничего особенного. Орган, для моих глаз и ушей, всё ещё остается королем музыкальных инструментов.
Штайн покачал головой.
– Всё, как ты скажешь, мой мальчик.
«И тогда мы уселись вдвоем. Из его слов я сразу понял, что он думал: я мало что сыграю на органе… Мы дошли до хора. Я начал прелюдию – он улыбнулся. Потом перешли к фуге. Старик сказал:
– Вот теперь я охотно верю, что ты любишь играть на органе. Когда играют так, как ты!»
Перед тем как они вышли из церкви, состоялся краткий симпозиум в приемной, где «некий отец Эмилиан, напыщенный осёл, слабоумный тип с претензиями в своей профессии, повел себя очень фамильярно. Он постоянно пытался подшутить над моей кузиной, но она подшучивала над ним. В конце концов, когда он немного выпил (что случилось довольно скоро), он принялся говорить о музыке… Я сказал: “Сожалею, но я не могу петь с вами, поскольку совершенно неспособен говорить нараспев”.
–Это неважно, – ответил он и запел.
Я пел в терцию. Но я вставил совсем другие слова и пел: “Отец Эмилиан, о дуралей! Leck Du mich im Arsch”, вполголоса своей кузине. Следующие полчаса мы дружно смеялись, и он заметил:
– Если бы мы провели с вами больше времени вместе, я бы с удовольствием обсудил с вами искусство композиции.
– Мы вскоре должны подойти к концу дискуссии, – возразил я. – Schmecks Kropfeter. Продолжим в следующий раз».
Отец и Наннерль от души посмеялись, читая десятки подобных писем, но Леопольд втайне чувствовал недоброе. Как молодой человек устроит свою судьбу, если, вместо того чтобы протискиваться во дворцы вельмож, он проводил время, распевая «Поцелуй меня в ж…, дуралей», выпивая вместе со священниками и занимаясь непозволительными шалостями (до каких пределов, папа понять не мог) с молодой девушкой-кузиной? Маму послали, чтобы следить за ним, однако Леопольд прекрасно видел границы ее возможностей (она, к примеру, не могла стеречь его целомудрие). Словом, Леопольд не находил себе места. Он писал пространные отчеты о том, как он сам вел себя когда-то в своих первых поездках, – Вольфгангу надлежало теперь следовать его примеру.«Я избегал всяческих знакомств, но искал дружбы только с людьми состоятельными, а среди таковых – главным образом с людьми определенного возраста, а не с юнцами, невзирая на какой угодно высокий ранг».К сожалению, он был прав. Каждый его совет, всё, что он требовал от Вольфганга к исполнению, было в точности тем поведением, каким оно должно быть у благоразумного молодого человека. Леопольд был совсем как Полоний: «Великие дела (серьезные оперы) должны совершаться в великом и возвышенном состоянии духа».
И вот наступает пора в жизни каждого молодого человека, когда груз отцовской мудрости попросту невыносим. Вольфганг как раз входил в эту пору, только в его случае нормальные реакции усложнялись его лояльным и мягким нравом. Знакомые проявления темперамента – вырванные волосы, горящие глаза, стенания, выбрасывание рукописей в огонь – для него полностью неприемлемы. Пресловутая кротость его характера заставила некоторых критиков интерпретировать его мягкость как слабость, вследствие чего и его музыку начинали интерпретировать как поверхностную. Во всем мире музыкальное образование в основном брало свое начало от романтиков, в чьих глазах бунт был ярким деянием, а сами они превращали свою бурную личную жизнь в партитуры. Моцарт жил раньше романтиков, в эпоху гораздо более объективную. Ни в его жизни, ни в его музыке нет намерения что-либо доказывать. На первом месте – удовольствие, самая очевидная реакция на творчество. Это ему было свойственно: он верил, что музыка должна радовать. И потому, хотя он и был подавлен трепетным присутствием матери и раздражен мудрыми сентенциями отца, он не взбунтовался против них; он не видел причин для бунта. Его реакцией было замешательство с некоторой укоризной. То, что подготовленный слух различает в ученической музыке Моцарта нечто большее, нежели «удовольствие», отчасти, возможно, и есть результат его внутренней терпеливой борьбы.
Тем не менее эта борьба сулила стать более острой в течение следующего года, и первые признаки подобного обострения обнаружились в Мангейме, куда они переехали из Аугсбурга по настоятельному требованию отца в письмах. В Мангейм они прибыли 1 ноября. Листья уже опали, небо было серым, в воздухе летали снежинки, тем не менее Вольфганг ждал этого визита с удовольствием. Резиденция пфальцских курфюрстов была самым блистательным аристократическим двором в Германии, а герцог Карл Теодор пользовался славой доброго малого – повесы, своеобычного остроумеца, образованного покровителя музыкантов. Все эти качества требовались от человека, желавшего получить должность при его дворе, если только удастся ее получить. По этому поводу отец изошел советами, доходя до невыносимых мелочей: как Моцартам следует паковать ящики с вещами, что есть на завтрак, что сказать тому-то или тому-то, чтобы зацепиться при дворе.
В Мангейме одной из главных достопримечательностей был придворный оркестр, тот самый необыкновенно прекрасный, который Вольфганг слышал 13 лет тому назад во время поездки всей семьей в Париж. Вендлинг всё ещё был первым флейтистом. Теперь он был интереснее Вольфгангу не только в музыкальном смысле, но и своим открытым и весьма свободным домом. Его дочь была в прошлом любовницей курфюрста. Из Вендлингов никто не посещал церковь, зато все они любили развлечения. Благодаря дружбе с Вендлингом Вольфганг преодолел природную неприязнь к флейте и написал два концерта для этого инструмента, соль мажор и ре мажор (К. 313 и 314). Второй в особенности может служить славным образцом виртуозного стиля Моцарта, блестящего, подвижного и живого, при этом мелодичного.
Кристиан Каннабих.
Гравюра Эгида Верхельста. 1779 г.
Через 2–3 дня после прибытия в Мангейм Вольфганг был с энтузиазмом принят в круг музыкантов – Рамма, Ланга, Шацмайстера, Раафа – старого знаменитого тенора, и Кристиана Каннабиха – дирижера. Каннабих проникся к Вольфгангу огромной симпатией и почти ежедневно приглашал к себе на обед. Существовало множество приятных причин, чтобы пойти, причем не последней была Роза Каннабих, прелестная дочка дирижера, для которой Вольфганг написал несколько сонат. В то время их занимала музыка, но однажды Леопольд прочел вот это письмо:
«Я, Амадей Вольфганг Моцарт, признаю свое прегрешение, состоящее в том, что третьего дня (и много раз в прежние
Нужно отдать отцу должное: отец сумел снискать доверие подобного бездельника! Он принял это спонтанное признание так же легко, как и предполагалось. Но в иных случаях он терял своё чувство юмора и донимал Вольфганга придирками, до тех пор пока бедный мальчик не написал однажды в отчаянии:«Ты упрекаешь нас незаслуженно во многих вещах. Мы не делаем ненужных расходов; а что является необходимым, когда путешествуешь, ты знаешь не хуже нас, или даже лучше, чем мы… Что касается нашего двухнедельного пребывания в Аугсбурге(где не было подходящего двора, чтобы Вольфганг мог ходатайствовать о должности),на самом деле, я почти готов заключить, что ты не получил моего письма из Аугсбурга. Я не беспечен, я просто готов к чему угодно – я могу перетерпеть всё, что угодно, и сколь угодно долго, пока моя честь и само имя Моцарта не пострадают».В промежутках между написанием этих увещеваний своему отцу и попытками успокоить мать, которая беспокоилась по любому поводу, Вольфганг продолжал делать главное дело – он взрослел.
Однажды, собираясь отдать на переписку копии каких-то нот, подготовленных для выступления, Каннабих пригласил Вольфганга на встречу с человеком по имени Фридолин Вебер, бедняком, который совмещал необычные должности копииста, суфлера и певца в придворной опере. Он получал жалкие гроши, на которые его большая, сварливая жена и дети жили впроголодь. Его вторая дочь Алоизия уже пела в опере. Её голос, исключительно чистый и сильный, был почти совсем не развит, но врожденная музыкальность была такова, что она уже привлекла к себе внимание ценителей. Вольфганг, обычно настроенный до крайности критически к вокалистам, на этот раз даже не попытался анализировать пение девушки с позиции обычных профессиональных требований. Он был попросту заворожен каждой исполненной ею нотой, следил за каждым её движением, очарованный игривой юной грацией. Теперь им предстояло встретиться. Каннабих посмеивался над его горячностью, но, когда он поддел Вольфганга каким-то неуместным замечанием на лестнице, ведущей вверх, его удивило, что юноша ответил ему укоризненным взглядом. Что это означало? И это был Вольфганг, обычно первый начинавший Dreckigkeit (похабные разговоры, непристойности)!
Они застали Вебера дома с его супругой Цецилией и четырьмя черноглазыми дочерьми. Йозефа хорошо готовила, ее голос пока не сулил ничего особенного, но 14 лет спустя именно она споет Царицу ночи[18]; Алоизия выглядела старше своих 15 лет; за ней по порядку шла смешливая Констанция, а малышке Софии (Зофи) с круглыми глазенками было всего десять. Поскольку их отец был Musiker (музыкант), они часто сидели голодными, случалось, и башмаки были дырявыми, но именно благодаря своему столь счастливому происхождению они все умели играть и петь.
Последовала непродолжительная и неловкая процедура знакомства, стулья сдвинули, Цецилия дала знак Йозефе, чтобы та приготовила кофе, Вольфганг, заикаясь, делал неловкие замечания Фридолину, украдкой бросая быстрые взгляды на Алоизию, которая гремела чашками и блюдцами и выглядела предельно занятой. Старалась казаться хладнокровной и сдержанной, хотя примадонной еще не была. Возможно, догадывалась, что г-н Моцарт знает об этом, и потому почувствовала себя неуверенной девочкой, когда он, наконец, прервал разговор с Фридолином и направился прямо к ней. Не было никаких причин, чтобы так смущаться! Он был не намного старше, правда… у него была репутация, за место для него при дворе хлопотали, и она слышала от отца, что этот господин – прекрасный композитор. Она подняла глаза и увидела, что Вольфганг улыбается ей.
– С каким удовольствием, мадемуазель, – произнес он, – я слушал в опере ваше пение.
– У меня совсем небольшая роль, – пробормотала она.
– Согласен, – подтвердил он. – Но дело не в исполненной партии, а в том, как она была исполнена.
Алоизия ничего не сказала, только улыбнулась.
Вольфганг ухватился за подвернувшуюся возможность обеими руками:.
– Вы бы не смогли… спеть для меня?
– Здесь? Сегодня?
– Почему бы и нет? Я здесь. Клавир тоже здесь. И вы… тоже здесь… Не так ли?
Она снова улыбнулась.
– С какой стати мне петь? – Тень от ресниц упала ей на щеки, изгиб стройной шеи был очарователен, когда она отвернулась к буфету. Теперь настал черед Вольфганга чувствовать себя неуверенным.
– Я… не подумал… – пробормотал он.
– Не подумали? Пойдемте! – она почувствовала себя увереннее, даже чуть-чуть дерзкой. – Разве вы не сочиняли песен, господин Моцарт? Или арий?
Она разбила лед. Оба расслабились. Вольфганг засмеялся и схватил ее за руку, вновь чувствуя себя спокойным и странно счастливым.
– Пойдем! – сказал он, ведя ее к клавиру. – Что вы споете?
Она с минуту колебалась. Потом медленно проговорила:
– Я знаю ваши арии De Amicis (из «Луция Суллы»)
Вольфганг не смог скрыть своего удивления.
– Знаете?
Она кивнула, горделиво улыбаясь.
– Вот, – сказала она, указывая на стул, – это ваше место, милостивый господин!
Он взял аккорды вступления, и гул в переполненной гостиной стих. Младшие девочки смотрели на сестру с благоговением. Сейчас она будет исполнять самую трудную арию из всех, какие она знает. За инструментом сам композитор, а ей всё нипочем! Замечательно! Она спела первые «те самые ужасно трудные пассажи», и у нее получилось «просто отлично!» Голос её был высок, чист и гибок. И, помимо всего прочего, молод. Legato было исключительно хорошее. Никто не ожидал ничего подобного от этой неопытной девушки. Алоизия выводила округлые, гладкие фразы молочной чистоты, делая то, что умели очень хорошие, прирожденные певцы. Вольфганг никогда раньше не слышал подобной свежести. Он слушал важных сопрано в течение 15 лет – но это было другое. Нечто большее, чем очередной приятный
Моцарт и Алоизия Вебер. Художник Карл Рёхлинг
Он по привычке продолжал играть, но ему хотелось обернуться, посмотреть на нее, снова коснуться ее руки. Ему хотелось наблюдать за выражением этого тонкого, подвижного лица, не спускать с нее глаз, когда она выводит каждую фразу так безупречно, как он даже не надеялся услышать. Вот она закончила петь. Он поднялся, взял ее руки в свои и посмотрел в ее веселые черные глаза, думая, что улыбается.
– Ваше пение! – он запинался. – Ваше пение… Ах, мадемуазель Вебер! Алоизия!
Глаза его затуманились, губы задрожали.
Вольфганг влюбился.
Ему не свойственно было хранить секреты, да он не хранил свой секрет! Перед тем как уйти, он излил Фридолину свой ликующий бред о том, как поет Алоизия. Худшее пришлось изведать Каннабиху, пока они шли вдвоем по широким заснеженным улицам:
– Не только голос, Кристиан, но чудо! Красота! Какое прелестное юное лицо – эти черные кудри – белая шейка… какие хорошенькие руки и восхитительная фигура… и… как же она поет!
Каннабих соглашался. Девушка мила, и ее непременно ждет прекрасная карьера.
– Но до чего бедна, Вольфганг. Бедняга Фридолин старается для них изо всех сил. Как она попадет куда-либо? Ты знаешь, что бывает с девушками, когда они бедны?
Подумав об этом, Вольфганг содрогнулся.
Он расстался с Каннабихом у дверей его дома и поспешил дальше, сквозь снег, на постоялый двор Пфальцихенхоф (Pfälzichen Hof), где они с матушкой остановились. Он взбежал наверх по лестнице в их маленькую комнатку, еле слышно повторяя: «Алоизия! Алоизия!» Мама была одна, закутанная в шаль, с ногами на печке, в которой теплился огонь. Она писала письмо, но, как раз когда вошел Вольфганг, она положила гусиное перо и терла руки, чтобы их немного согреть, – они посинели от холода.
– О, мама, – воскликнул Вольфганг, целуя её, – любимая мама!
– Что с тобой, Вольферль? – спросила она. – Какие у тебя новости?
Он собрался было рассказать, обрушить на неё свой рассказ о чудесной черноволосой девушке. И вдруг представил: она посмеется над ним. Или рассердится, или начнет упрекать. Она напишет отцу. Будет жаловаться и причитать: «Вольфганг влюбился!» Папа будет вне себя. Напишет очередное ужасное, ругательное письмо. Невозможно! Вольфганг медленно снял с себя тяжелый плащ, а милый образ Алоизии, ее смех и теплый голос растворились в серости сыновнего повиновения.
– Так что с тобой, Вольферль? – мама повторила вопроса. – Почему ты ничего не говоришь?
Он отбросил всякие абстракции и улыбнулся ей с выражением бессмысленной радости.
– Хотят, чтобы я сочинил шесть трио к концерту, – сказал он, успешно изобразив энтузиазм, – и симфонию. А Вендлинг сказал…
Какое дело Вольфгангу, что сказал Вендлинг? Не всё ли равно, сколько концертов было дано? Концерты мгновенно потеряли всю свою важность. Теперь – только опера! Такие голоса, как у Алоизии, должны принадлежать сцене. Для Алоизии он мог написать всё, что угодно. Он будет писать для неё. Он тщательно выполнит свои планы, будет благоразумен и осторожен, он не даст отцу поводов для беспокойства, и всё счастливо завершится. В этом он был уверен. Могло ли быть иначе? Он влюблен!
Вольфганг переоделся, надел свежую рубашку, которую ему выдала мать, новое жабо с воланами и свои лучшие башмаки с пряжками, проверил прическу и решил, что этим вечером можно лишний раз не пудрить волосы, надел сюртук, поцеловал маму и вышел в ночь. Она слышала, как он мурлычет что-то себе под нос. Она слегка улыбнулась. Быть может, у Вольфганга действительно намечалось новое начинание? Он немного повременит и расскажет ей, как все устроилось. Возможно. Но Вольфганг сейчас спешил по улице к дому Вендлинга. Там он может увидеться с Алоизией!
Мать не решилась подбросить в печку побольше дров и с сожалением ограничилась маленькой щепочкой, чтобы пламя не совсем погасло. Затем она взяла перо с замершими на кончике чернилами и продолжила писать письмо мужу:«Вольфганг как всегда у Вендлингов. Я сижу одна, как большую часть времени, и здесь ужасный холод, потому что тех дров, которые мы можем себе позволить, явно не хватает, чтобы обогреть эту комнату. …Целую тебя и Наннерль миллион раз. И поцелуйте Бимперля».
Добрые друзья Вольфганга, которых привели Каннабих и Вендлинг, пытались получить для него при дворе пост сочинителя камерной музыки. Несколько дней все были захвачены планами. Им нужно было застать курфюрста в нужном настроении, в нужный момент; так они между собой договорились. Они бы позаботились, чтобы герцог услышал все те замечательные слова о Вольфганге, которые ему необходимо было услышать. В качестве посредника выступит дипломат, граф Савиоли, ждать которого они уговорили Вольфганга со всеми возможными любезностями и обхождением. Савиоли был человеком сердечным, беспечным и лицемерным. Сегодня ему помешал говорить с курфюрстом Карлом Теодором праздник, завтра – охота, в следующий раз – рандеву. Вольфганг с матерью вынуждены были платить большие суммы за свою комнату на постоялом дворе, но все их планы держались на возможном решении курфюрста. Ожидания Вольфганга были велики:«Я, в самом деле, верю, что проведу здесь всю зиму. Принц любит меня, думает обо мне очень хорошо и признает мои способности. Я вновь прошу вас не радоваться, но и не огорчаться раньше времени и не говорить об этом ни с кем, за исключением г-на Буллингера и моей сестры». Буллингер, все тот же верный друг детства Вольфганга, был посвящен в заботы семейства. Ну, а Наннерль с таким интересом относилась к делам Вольфганга, что малейший намек на дурные новости от него доводил ее до слез, и она уходила в свою комнату плакать.
Но 10 декабря, когда мать была одна, скучала по дому и болела, страдала от холода, когда, казалось бы, не было проку в несбыточных мечтах о далекой Алоизии, когда небеса были серыми, а снег под ногами грязным, Вольфганг сообщил отцу:«Нет никакой надежды на курфюрста. Позавчера я был во дворце на концерте, надеясь получить ответ. Граф Савиоли определенно избегал меня. Я, тем не менее, подошел к нему. Когда он увидел меня, он передернул плечами.
– Как? – спросил я. – Всё ещё нет ответа?
– Мне очень жаль, – сказал он. – Но всё тщетно.
Вольфганг встретил крушение своих надежд с поклоном и улыбкой. Хрустальные капли люстр казались странно близкими к его глазам, когда он произнес:
–Eh bien. Но принц мог бы сообщить мне об этом раньше.
–Но что до остального, я чрезвычайно признателен вам, господин граф, за то, что вы так рьяно действовали в моих интересах, и прошу вас поблагодарить электора за его любезное, хотя и несколько запоздалое извещение, а также уверить его, что он, конечно, не пожалел бы, если бы нанял меня.
– О, – ответствовал Савиоли, слегка скривив рот и отвесив свой самый безупречный поклон, – я еще более уверен в этом, чем вы, можете не сомневаться!»
Вольфганг покинул дворец и направился к Ведлингам. Когда он вошел, спокойный, бледный и молчаливый, Вендлинг пристально на него посмотрел. Слегка кивнув, Вольфганг подтвердил «вердикт». Вендлинг поднялся со стула, побагровел и сжал кулаки.
– Свинья, – пробормотал он. И ударил кулаком по столу. – Мы обязаны найти выход. Ты должен еще побыть здесь – по крайней мере, два месяца, а потом мы вместе съездим в Париж. Завтра Каннабих возвращается с охоты, потом мы сможем поговорить об этом еще.
Если эта часть письма Вольфганга огорчила и озадачила Леопольда, то следующая его разгневала. Ибо сутью ее стало то, что надежды на Мангейм разбиты, Вольфганг предлагает не ехать тотчас же в Париж с мамой, а оставаться в Мангейме до 6 марта, проживая у некого г-на Советника, а обедая у Вендлингов. Недорогую комнату с проживанием и питанием для мамы где-то нашли, пока не начнется зима, и тогда мама сможет вернуться в Зальцбург. А Вольфганг, вместе с Вендлингом и Раммом, поедет в Париж и там станет искать свою судьбу.
Как эти новости повлияли на Леопольда, едва поддается описанию. Он бегал по комнате, сжимал голову руками, падал на колени и молился, беспокойно метался без сна всю ночь. Он видел, как рушатся все его надежды. Он видел свою жену, забытую и опозоренную собственным сыном. Видел Вольфганга, слабого, бесхарактерного, под влиянием встреченных им третьеразрядных музыкантов. И в самом деле, всё, что он видел, было отчасти правдой. Но он не видел отчаявшегося молодого человека 21 года от роду, ищущего вслепую выход из невыносимей ситуации, по воле инстинкта рвущегося самоутвердиться, быть готовым к собственным решениям, действовать свободно без вечного вмешательства с советами и указаниями. Вольфгангу нечего было больше ждать в Мангейме. Зачем оставаться еще два месяца? Крайнее безумие всей этой непоследовательности может объяснить только знание того факта, что сердце Вольфганга принадлежало теперь Мангейму, что у него не было побуждения уехать отсюда и покинуть город. Но как раз этого (к счастью для его кровяного давления) отец пока не мог знать. Он написал длинное, письмо, в очередной раз подтверждающее его отцовскую власть:
«…Одного я только не могу принять – того, что ты собираешься жить с каким-то анонимным г-ном Советником, тогда как мама будет жить одна. Всё то время, пока мама там, ты должен находиться рядом с ней. Ты не можешь и не должен оставлять ее одну среди чужих людей, пока ты и она вместе. Какой бы небольшой ни была комната, в ней непременно должно быть место для твоей кровати».
По этому поводу Вольфганг повздыхал. Он так и знал. Утомительная дискуссия его совсем измучила. Когда «анонимный Советник» г-н Серрариус, в конце концов, предложил взять мать и сына к себе в дом, с предоставлением освещения, обогрева и еды для мамы, и чтобы Вольфганг платил за это, давая уроки его дочери, измученный юноша устало согласился. Он не будет питаться у Вендлинга. У него были какие-то заказы на квартеты и трио, вырученные средства за которые пойдут на оплату дорожных расходов, и тут внезапно понял, что нужно делать. Он стал давать уроки Розе Каннабих и одному голландскому офицеру. То был способ как-то обеспечить свое существование.
Он редко виделся с Алоизией в эти две безотрадные недели, из-за чего его душевные мучения усилились. Ведь Вольфганг, который в свои шестнадцать легко вступил в сад любви, срывая поцелуи то здесь, то там, и даже нечто большее, как с Басле, которая позволяла себе низкие шутки и для которой любовь означала покусывания и пощипывания, – Вольфганг столкнулся с чем-то совершенно новым, далеким и загадочным. Он не мог и мечтать, чтобы коснуться Алоизии. Кончики ее пальцев были одновременно и чем-то трепетно близким, и преградой для дальнейшего сближения. Она была священна. Но он мог надеяться – и он надеялся.
А судьба, тем не менее, не была чересчур недоброй. Принцесса Оранская, владевшая поместьем близ Мангейма, попеняла своему подданному, голландскому офицеру (ученику Вольфганга), что тот не привел к ней молодого гения, которого она хотела бы послушать. Вольфганг был приглашен с визитом, а поскольку принцесса была прекрасной певицей, он решил захватить с собой несколько арий. Отец Алоизии их переписывал, а Вольфганг сидел рядом и вел разговор.
– Какая жалость, что вы не идете со мной, г-н Вебер!
– О, я всего лишь бедныйmusikier, зачем я пойду!
– Но вы могли бы аккомпанировать – там будут много петь и…
– А кто будет петь?
– Сама принцесса и… а… может быть? – Вольфганг взволнованно подался вперед. – Господин Вебер, почему бы и нет?
Долго уговаривать не пришлось. В пятницу 23 января, на рассвете, Вольфганг спешил по снегу в своем тяжелом дорожном плаще к Веберам. Цецилия торопливо накрывала на стол к завтраку. Фридолин, закончив переписывать ноты, упаковывал копии. Алоизия бережно укладывала свое единственное выходное платье в картонную коробку.
– Доброе утро! Доброе утро! – восклицал Вольфганг, вбегая. – Как приятно пахнет кофе! Скорее, у нас всего полчаса до прибытия кареты. Всё готово, господин Вебер? Сейчас, – он нежно взял у Алоизии жесткие завязки картонки. – Позвольте мне сделать это для вас!
Ему казалось, сердце вот-вот разорвётся от счастья. Какие милые эти Веберы! Они так добры, такие… замечательные – он любил их, любил их бедное жилье. Простой горячий завтрак был таким вкусным! Он отставил свою чашку, когда у крыльца зазвенели колокольчики. Младшая девочка подбежала к окну.
– Папа, – позвала она. – О! Штанци, погляди, какой чудесный возок! Папа, папа! Я тоже хочу поехать – пожалуйста! Возьмите и меня с собой…
Неделя выдалась золотая. Вольфганга охватывал почти непереносимый восторг – когда весь день напролет он просиживал рядом с Алоизией в карете; оказывал ей разные мелкие услуги: смотрел, не отрываясь, когда хотел, в ее смеющиеся черные глаза под хорошеньким дорожным капором; подавал ей руку, чтобы помочь взойти на покрытые снегом ступени; провожал ее внутрь дворца, где она могла блистать, где ее пение могло быть всепокоряющим, где она получила бы все комплименты! Разумеется, в письмах он должным образом отчитывался
Этого финансового удара было бы достаточно, чтобы исцелить помешавшегося от любви молодого человека. Но нет, напротив – вкус к путешествиям в обществе Алоизии и ее отца оставил настолько незабываемую сладость в сердце, что он сделал своему ошеломленному отцу такое возмутительное признание:
«Я предполагаю остаться здесь и закончить на досуге мои занятия музыкой с Де Жаном, что позволит мне заработать двести флоринов. Я могу оставаться здесь, сколько захочу, потому что еда и проживание мне ничего не стоят. За это время г-н Вебер попытается добиться для меня ангажементов на концерты. Затем мы будем путешествовать вместе. Если я буду путешествовать вместе с ним, то это всё равно, как если бы я путешествовал с тобой. Сама причина того, что он так дорог мне, помимо внешнего вида, – это то, что он – совсем как ты, и у него совсем твой характер и способ мышления. Моя мать, не будь она, как ты знаешь, слишком ленива и неспешна, чтобы писать, сообщила бы тебе то же самое! Я должен признаться, что я очень наслаждался путешествиями с ними. Мы были счастливы и веселы; я слышал людей, говоривших, как ты; мне не приходилось ни о чем беспокоиться; я находил свою разорванную одежду починенной, словом, меня ждали, как будто я принц…»
«…Эта несчастная семья настолько мне дорога, что моя самая заветная мечта – сделать их счастливыми; и, может быть, я на самом деле способен это сделать. Мой совет в том, чтобы они поехали в Италию. По этой причине я прошу тебя написать нашему доброму другу Луджиати, чем скорее, тем лучше, выяснить, сколько платят и какова наивысшая оплата, какую назначают примадонне в Вероне – чем больше, тем лучше, снизить цену можно всегда – а может быть, можно спросить у мадам Асченцы из Венеции? Что до пения мадемуазель, то могу поклясться собственной жизнью, что оно привлечет ко мне славу. Даже за столь короткое время под моим руководством сделаны значительные успехи, а насколько значительнее могло бы стать улучшение к тому времени? Я также нисколько не тревожусь за ее игру на сцене. Если наш план сбудется, то мы – г-н Вебер, его две дочери и я – окажем себе честь провести пару недель с моим дорогим отцом и моей дорогой сестрой en route. Моя сестра найдет себе спутницу и друга в лице мадемуазель Вебер, ибо ее репутация касательно хорошего воспитания здесь похожа на репутацию моей сестры в Зальцбурге, ее отец – как мой отец, и положение всей семьи в целом – как у семьи Моцарт. Правда, что есть завистливые люди, как и здесь, но, когда дело доходит до существа, все вынуждены говорить правду. Честность в итоге торжествует. Я скажу вам, что буду рад приехать с ними в Зальцбург, чтобы вы только могли послушать, как она поет. Она исполняет мои арии De Amicis, как и бравурную арию Parto, m'affretto и Della sponda tenebrosa превосходно. Я умоляю вас, сделайте все возможное, чтобы доставить нас в Италию. Вы знаете моё величайшее устремление – писать оперы».
Леопольд был вне себя от изумления и ужаса. Парень безумен! И что же там, во имя всего святого, делала его мать, и о чем она думала? Ведь для чего она поехала – не только ведь затем, чтобы чинить прохудившуюся одежду сына? Вольфганг не просто предлагал фатальную идею соединить свою судьбу с никчемными Веберами, но он и от Парижа отказался ради этого, а, отказываясь от Парижа, внезапно вообразил, что его истинные друзья в Мангейме – это Вендлинг и Рамм, с которыми ему предстояло странствовать, но это не те компаньоны. А почему?Потому что у них нет религии!Тонкая ниточка, протянутая юношей в отчаянной надежде заручиться одобрением Леопольда. То, что произошло, было слишком очевидно. Щенок, молодой осёл позволил этим жалким людям поймать себя в ловушку. Они, естественно, будут поощрять его страсть к этой особе (скорее всего, испорченной девчонке); естественно, они предложат все, что угодно, лишь бы им самим выбраться из того низкого положения, в каком они пребывают в Мангейме. Они поиграли с ним, и он полон решимости облегчить невзгоды это бедной, достойной,«безупречно доброй католической христианской семьи».
Леопольд сидел настолько вымотанный, что он«мог писать очень-очень медленно, по слову», и он потратил двое суток, исписывая десять страниц страстного протеста, разрушая эмоции юноши, извлекая из своего внушительного арсенала все до одного средства, с помощью которых все двадцать два года он справлялся с сыном. Гнев, сарказм, пафос; религия, лесть, запугивание, страхи…«Всё зависит единственно от тебя… покинешь ли ты этот мир, плененный некой юбкой, ночуя на соломе, будучи связанным по рукам и ногам целым чердаком голодных детей». Насмешки, угрозы, наконец, явственный призыв к честолюбию.«Они (Берн, Цюрих, Голландия) – это пристанища для менее ярких талантов, писак, шарлатанов! Композиторов наполовину! Назови мне хоть одного великого композитора, который бы сподобил сделать такой шаг! Немедленно в Париж, и как можно скорее! Найди себе место среди великих – aut Caesar aut nihil[19]!»
Сей пламенный документ разминулся с письмом, которое сын написал отцу, когда узнал, что их старый друг Шиденхофен женился – на деньгах. И тут Вольфганг выдает себя. Всё очень просто: он не думал ни о чем, кроме женитьбы на Алоизии, он мечтал об идеальном браке с бедной девушкой, о настоящей любви. И
«Аристократ никогда не должен жениться из-за причуды или по любви… Столь экзальтированной персоне не пристало бы продолжать любить свою жену, когда она выполнит свой долг и подарит ему здорового наследника… Мы, хотя и простые люди, не только должны брать в жены ту, кого мы любим, но и можем, имеем право, должны поступать именно так; потому что… не нуждаемся в богатой жене; ибо наше богатство попросту умирает вместе с нами, ведь оно хранится у нас в мозгах…»
Ответные замечания Леопольда по поводу мозгов Вольфганга, стремительное разрушение каждой крупицы надежды, на которой Вольфганг выстроил свой жалкий маленький замок, были восприняты с явной покорностью и с достоинством, свидетельствовавшем о быстро растущем самообладании. «В последнем письме я за мамино возвращение домой, но я вижу в твоем письме от 12-го числа, что это совсем не нужно. Я ни на миг не допускал, что ты когда-нибудь сделаешь что-нибудь, кроме как выразишь неодобрение путешествию с Веберами, что я, сам (жалкая попытка отречения) никогда не думал об этом в наших теперешних обстоятельствах…»
Следующее письмо отца было всё в том же ироничном, гневном тоне. Между болезненными сценами с матерью, чтением этих писем и часами, когда он сидел с Алоизией, молчаливый, несчастный, пристыженный, Вольфганг заболел.«Я безвыходно просидел дома два дня, постоянно глотал antispasmotisch черный порошок и чай из бузины, чтобы вызвать потение, потому что у меня был катар, простуда, головная боль, больное горло, резь в глазах и воспаление в ухе… Я не мог долго писать, я боюсь, что у меня снова будет головная боль; и кроме того я совсем не расположен к этому – нельзя писать всё, что ты думаешь, по крайней мере, я не могу… Можете думать обо мне всё, что угодно, – только ничего дурного. Есть люди, которые верят, что полюбить бедную девушку невозможно без того, чтобы затевать какие-то дурные планы в отношении нее; и это милое словечко – maîtresse, шлюха по-нашему, для меня слишком уж милое! Я не Брунетти, не Мысливичек, я – Моцарт, молодой, добропорядочный Моцарт, поэтому, я надеюсь, вы простите меня за то, что я время от времени проявляю излишнюю горячность».
Вольфганг потерял всякую надежду. Сладить с подобным противодействием было невозможно, ничего не оставалось, когда мама плакала и жаловалась, как убеждать ее в том, что он по-прежнему ее послушный, любящий сын; что они поедут в Париж, что он будет усердно трудиться до самой их разлуки в марте, будет сочинять сонаты, арии и квартеты во французском вкусе, что она не должна переживать из-за Алоизии (Ах, Алоизия, смогу ли я когда-нибудь тебя забыть?), что он не причинит боли своим дорогим, обожаемым маме и папе и за сотню певиц. Потом он целует ей руки, закутывается в плащ и, спотыкаясь, идет вниз по лестнице, выходит на улицу и направляется к Веберам, где с его появлением тут же тихонько собирается в кружок вся семья. Он уже всё обсудил с Алоизией. Скоро она получит от него вести. Он уверен, что у него будет прекрасное назначение, только нужно терпение, только дайте ему немного времени, они еще будут счастливы.
Наступил последний день, черный мартовский вечер, с диким завывающим ветром, предательской слякотью под ногами и зловещими тучами, застилающими серое небо. Вольфганг шел к Веберам. Он устало поднялся по лестнице, постучал и вошел, когда Цецилия произнесла: «Войдите!» Она торопливо вышла из кухни и взяла его мокрый плащ, придвинула стул к печке, предложила гостю сесть и отдохнуть. Он покачал головой.
– Где Алоизия? – спросил он.
– В спальне, – ответила мать, – Зофи, пойди и позови её!
Вольфганг ждал, невидящим взглядом уставившись через открытую дверь в соседнюю комнату, где Цецилия и две младшие девочки накрывали на стол к ужину. Вошла Алоизия. Она была бледна, глаза опухшие. Вольфганг молча поцеловал ей руку. Не выпуская руки, он перевернул ее и поцеловал в ладонь. Беспокойно обвел взглядом комнату. Алоизия подошла к двери и тихо ее прикрыла
– Споешь? – Вольфганг кивком указал на клавир.
Она кивнула. Он сел, она встала рядом, через его плечо глядя в ноты, которые ни он, ни она еще не видели раньше. Снова ее молодой голос проплыл по комнате и растаял вместе с мелодией в его сердце. Сквозь невыносимое рыдание в горле Вольфганг пытался исполнить партию тенора. Дважды он разжимал губы, но звука не было. Рука Алоизии легко опустилась ему на плечо, он протянул свою и сжал пальцы девушки. Песня умерла. Он поднялся и взял ее за плечи.
– Алоизия, – он, плача, прижался лицом к ее белой шее. – Я так тебя люблю!
Он покрыла ее лицо поцелуями. В первый раз, со всей силой страсти, которая, казалось, чувствовала, что этот раз был и последним, он впивался в ее губы, целовал глаза и сжимал ладонями ее рассыпанные черные кудри.
– Ты будешь меня ждать, дорогая? – умолял он. – Скажи, что ты будешь ждать!
Она кивнула.
– Помни, я люблю тебя, Алоизия. Я хочу тебя. Я хочу, чтобы ты стала моей женой. Я хочу, чтобы ты пела для меня – всегда! Ты тоже этого хочешь, моя любимая?
Она снова кивнула.
Она была очень молода. Ей нечего было сказать, но она сунула руку в кармашек своей юбки и вынула оттуда розовый кошелечек.
– Я связала его для тебя, – пробормотала она. – На память.
Он прижал вещицу к губам, затем упал на одно колено и взял ее за руки. Глядя снизу вверх, сказал:
– Я люблю тебя, Алоизия, и буду верен тебе. Да благословит Господь нас обоих!
Он прижал ее пальцы к своим мокрым глазам.
Дверь открылась, и вошел Фридолин Вебер. Вольфганг поднялся с колен, они с Вебером молча обнялись. Тот вынул из-под мышки тяжелый рулон нот.
– Вот, Вольфганг, – сказал он. – Я переписал все твои мангеймские композиции – всё готово, чтобы играть в Париже.
Его голос дрогнул.
– Вот еще немного чистых листов нотной бумаги. Думаю, она тебе пригодится. И по-итальянски… кое-что.
Отвернувшись, он сунул в руку Вольфганга томик комедий Мольера. На титульном листе им было написано: «Ricevi, amico, le opere del Molière in signo di gratitudine e qualche volta ricordati di me»[20]. Тут все трое зарыдали, вытирая глаза платками. Вошла Цецилия с малышками.
– Не уезжайте, дорогой Вольфганг, – хором восклицали они.
Фридолин сказал:
– Ты стал для нас добрым и верным другом, и мы все горячо тебя любим.
– Да, да, – восклицали дети, – все, все!
Вольфганг оглянулся на Алоизию. Она сидела
– Прощай, моя дорогая, – прошептал он. Держа в руках бумаги, он неловко потянулся за шляпой и плащом. Цецилия запротестовала:
– Куда же вы, Вольфганг? Вы останетесь ужинать! Сегодня в последний раз!
Он покачал головой.
– Я не могу. Мама ждет.
Цецилия разочарованно протянула:
– Но ты должен остаться здесь, у нас есть картофельные клёцки с…
Однако Вольфганг уже спускался по лестнице, Фридолин пошел его провожать, пошатываясь, положив руку ему на плечо.
– До свидания, дорогой Вольфганг, прощайте, – повторял он снова и снова. Вольфганг в последний раз пожал его руку, укрыл новые рукописи плащом и вышел на мокрый снег улицы. Он наклонил голову и быстрыми шагами свернул за угол. Перед самым поворотом, уже исчезая из виду, он слышал голос Фридолина, кричавшего с крыльца:
– Прощайте, Вольфганг… Прощайте!
VII
1778
Вольфганг был не в том расположении духа, чтобы проявлять нежность к матери. Девять с половиной дней они сидели бок о бок в тесной карете, почти не разговаривая, молча деля на двоих хлеб, сыр и тепловатую воду из бутылки. Выражение лица Вольфганга сообщало, что он считает мать надзирательницей, исполнявшей противоестественную деспотичную волю отца. Мама ясно давала понять, что Вольфганг не намного лучше маленького мальчика, которого с позором уводят с места, где он нехорошо себя вёл. То нескрываемое облегчение, с которым мать уходила от неслыханной опасности Алоизии, было ему как соль на раны. Его глубокая печаль, моменты, когда он отворачивался, чтобы прижать к губам какой-то мятый предмет, заставляли ее дрожать от негодования. Погода для начала марта была неплохой, но время от времени дорога была покрыта сплошным льдом, и тогда лошади скользили и пошатывались или спускались по склонам с ужасающими рывками, грозя перевернуть карету. Тогда мать бледнела и прикладывала руку к сердцу, а когда Вольфганг инстинктивным движением пытался ее поддержать, две пары серо-голубых глаз встречались, взгляд их холодел, и они со стыдом отворачивались. На следующий день случалась оттепель и тогда дорога тонула в скользкой жиже. Лошади упрямились, форейтор начинал ругаться и громко кричать, направлять лошадей то туда то сюда, и карета бешено раскачивалась из стороны в сторону. Несчастные животные пятились и храпели, кнут щелкал их по дымящимся бокам, и тогда они, наклонив голову, бросались вперед. Копыта скользили, обезумевшие лошади теряли под ногами твердую почву, и мокрая глина засасывала их ноги. Карета позади свинцово громыхала, колеса тонули по самые ступицы. Начиналась долгая, изматывающая возня с вытаскиванием всей конструкции из трясины, после чего карета с трудом проезжала еще десять футов дороги. Нетерпеливый и беспокойный, Вольфганг опускал стекло и высовывал голову из окна, испытывая то самое бессмысленное беспокойство, с каким любой путешественник встречает задержки в пути. Мама тотчас же выговаривала ему: «Вольфганг, закрой окно! Ты хочешь, чтобы я умерла от простуды?»
Так они добрались до Парижа. «Вчера, в понедельник 23-го, в четыре часа пополудни, мы, хвала Господу, прибыли целыми и невредимыми… Сроду не испытывал еще такую тягомотину! Можешь себе представить, что это было – покинуть Мангейм, а с ним столько добрых друзей, а потом быть вынужденным существовать почти десять дней не только без этих хороших друзей, но вообще без никого, без единой души [sic], с кем можно говорить и общаться!»Естественно, они пошли в музыкальный квартал неподалеку от фешенебельной улицы Сент-Оноре и сняли комнаты для временного проживания. Они остановились в гостинице «Четыре сына Эмона», бывшем чем-то вроде склада. Двор, через который Вольфганг должен был пробираться, перепрыгивая через грязные лужи и кучи отбросов, был наполнен эхом многочисленных музыкальных пассажей. Сегодня он забит тележками торговцев, тюками и ящиками, однако плоские серые стены, мансардные крыши и печные трубы остались прежними. Именно здесь сын станет игнорировать мать даже сильнее, чем в Мангейме, до тех пор пока ее сердечная боль из-за тоски по мужу, Наннерли и дому не станет настолько острой, что это придется скрывать. Она писала бодрые письма, растянув один жалкий поход в художественную галерею на такое количество листов, что они могли подумать, будто она и впрямь прекрасно развлекается и всем довольна. Она рассказывала об их пристанище с таким явным энтузиазмом: «Мы платим один луидор в месяц, и у нас две комнаты, выходящие на улицу, рядом с домами знати и театром… Достаточно чисто, совсем не пыльно, воздух свежий», – лишь бы муж не сумел понять, что негодные темные чердачные комнаты, слишком тесные, чтобы поставить туда клавир Вольфганга, в которых она сидела весь день «как под арестом». Она не настолько далеко зашла в обмане, чтобы вводить в заблуждение Леопольда относительно еды, ибо это не удалось бы никому, если рацион состоял из «супа на первое, со сливочным маслом, которое мне не нравится; на второе – кусок отвратительного мяса, далее – что-то вроде телячьей ноги в мутном бульоне, или кусок печени, твердый, как камень»…
Париж во второй половине XVIII в.
Вольфгангу было легче, так как его часто приглашали отобедать – только несколько раз ему удавалось, по случаю, включить и мать в число приглашенных. После 6–8 недель такой жизни мать постепенно отказалась от любых притязаний и к маю написала: «У меня в течение трех недель боль зубная, головная, ушная и больное горло, хотя теперь мне немного лучше… Если граф Вольфегг приедет в Париж, не пришлешь ли мне с ним черного порошка и пищеварительных порошков». Ей было не по себе без привычных домашних средств.
По приезде мать тотчас распаковала лучшие вещи Вольфганга и вооружилась щеткой и иглой, чтобы он мог появиться на людях в наилучшем виде. Первый свой визит он, конечно, нанес Гримму, ставшему бароном и обладавшему большим весом в артистическом мире. На улице де ла Шоссе д'Антен был очаровательный особняк, в котором он и мадам д'Эпине вели совместное хозяйство. Подобные примеры были скорее правилом, чем исключением. А чего, собственно, ждать от французов? Было бы удивительно, если бы мать Моцарта приняла это как должное, хотя вряд ли стала бы протестовать против посещений этого дома Вольфгангом: в любом случае всё его будущее зависело от поддержки, которую мог оказать Гримм. Только любовь Вольфганга к Алоизии сейчас была столь глубокой, что он стал совершенно невосприимчивым ко всяческим приемам обольщения, исходили ли они от мадам д'Эпине или какой-нибудь другой женщины. Фактически он был в полной безопасности в отношении амурных интриг любого
Внешне он демонстрировал мрачную решимость любой ценой добиться в Париже прекрасного места, почти как если бы он швырнул его своему отцу; но втайне он был полон бесконечного безразличия, презрения к расшаркиванию, улыбкам и лжи, которых требовала от него эта миссия. Он был неласков с матерью. Понимал, что жестоко на весь день оставлять ее запертой в тесной черной дыре, но в то же время ее присутствие угнетало его, как постоянное напоминание о том, что он несвободен.
Эти взаимоисключающие чувства повергали его в уныние; он стал неуверенным и неловким, цепляясь за слабенькие нити, которые могли бы привести к чему-то стоящему. Уверенность в себе, веселость, легкомыслие подействовали бы на французов более благоприятно. Молодой человек с печальными глазами воплощал всё то, что им наскучило, даже несмотря на то что он умел создавать музыку, которая нравилась. Кроме игры на фортепиано, которая была на их вкус слишком академичной, в нем не было ничего такого, что при небольшом усилии воображения сошло бы за сенсацию. Париж по-прежнему обожал развлечения, чудеса, сюрпризы. Четырнадцать лет назад Вольфганг был идеальным развлечением для публики – шестилетний мальчик в миниатюрном придворном костюме, играющий сладостные менуэты на позолоченных клавикордах. Теперь его игра заслуживала большего внимания, но сам он оказался лишенным тривиальных чар. Разница не осталась незамеченной, «французы не имеют больше politesse, какой отличал их четырнадцать лет назад; их манеры близки к грубости, а их наглость отвратительна».
Появились и утешители. Из Мангейма, как договорились заранее, приехали Вендлинг и Рамм, гобоист, и Вольфганг был ужасно рад их видеть. Теперь уже они не были «недостойными его общества» из-за недостатка религиозности. Они были настоящими друзьями, и он краснел, вспоминая, какой по-детски глупой причиной он объяснил свою невозможность путешествовать вместе с ними.
Мангеймский тенор Рааф тоже был в Париже, и Вольфганг чувствовал себя с ним счастливее, потому что он любил пение Алоизии, давал ей уроки и вообще был той сострадательной душой, кому влюбленный мальчик мог излить свое сердце. Вольфганг был не слишком уверен в Алоизии. Он писал ей робкие, тоскующие письма, на которые она редко отвечала. Она готовилась к поступлению на сцену под руководством директора Мангеймской оперы Маршана, и у нее уже начал развиваться характер примадонны. За какие-то три-четыре месяца шестнадцатилетняя девушка, талантливая и неглупая, может развиться невероятно. Вольфганг не видел ее и был смущен ее молчанием, но без сомнения что-то о переживаемых ею метаморфозах можно было разглядеть между строк в письмах ее отца, которые приходили в Париж в качестве добрых вестников. Одно из них, однако, крайне обеспокоило: Карл Теодор (преемник покойного баварского курфюрста Максимилиана) перевез свой двор в Мюнхен и Фридолин, в числе других музыкантов планировал последовать за ним сразу же, как только удастся собрать деньги на переезд. В общем, Мангейм опустеет! Но даже если так, Мюнхен гораздо ближе к Зальцбургу (хотя он и дальше от Парижа), чем Мангейм. Поэтому Вольфганг не переставал умолять отца, чтобы тот сделал для Веберов всё, что в его силах. И потом, одинокий в своей тесной мансарде, он жил, жаждая обнять ту, на которой мечтал жениться. Он боялся сказать об этом вслух, и все-таки он не мог думать ни о чем другом. После нескольких месяцев молчания он писал: «У меня есть нечто в моем сознании, о чем я молюсь Господу ежедневно; если в этом Его божественная воля, это должно пройти; если нет, я согласен. По крайней мере, я сделал всё, что мог» (подчинившись Леопольду). «Если всё будет хорошо и всё сложится, как я хочу, тогда вы должны внести свой вклад, иначе всё ваше дело потерпит крах; я полагаюсь на вашу доброту, чтобы сделать это. Не пытайтесь раскрыть, что я имею в виду, я прошу вас о немедленном одолжении – позвольте мне держать свои идеи при себе, пока не настанет подходящее время».
Отец снабдил сына списком из 53 имен, адресов и пояснений. Предполагалось, что этих людей Вольфганг станет осаждать в их домах, настаивая на получении возможности играть или быть представленным потенциальным покровителям. В этот список отец включил графа де Роган-Шабо, герцога Шартрского, принца Конде, принца Конти, герцогиню д'Эгийон, герцогиню де Мазарин, принца и принцессу де Тюренн – всё это были представители величайших фамилий Парижа, один только вид которых поверг бы бедного юношу ниц, и шансов, что эти люди вспомнят его спустя десять лет, у него было меньше, чем у ручного сокола. Мария Антуанетта из Версаля не подозревала о его существовании, словно она никогда не видела пухлого маленького мальчика в Шёнбрунне, тем более забыла, как играла с ним и брала на руки. Великое время Версаля давно прошло, размах королевского двора Людовика XVI уже был не тот. Маленький Людовик XVI делил свой досуг между любимыми техническими игрушками в мастерской с восхищенным вниманием к супруге, которую он прежде игнорировал. После семи лет невольного бесплодия (когда супруга не могла, очевидно, отвлечь от игрушек), Мария Антуанетта наконец понесла.
Леопольд рассматривал будущего наследника французской короны с точки зрения карьеры Вольфганга. Он писал: «Наверняка будут грандиозные празднества, когда родится ребенок; тебе, может быть, придется участвовать и сделать себе положение, ибо в подобных случаях все зависит от расположения королевы». Вышло так, что Вольфганг покинул Париж до того, как родился дофин. Он был настолько убежден в бесполезности обращения к королеве, что отказался от любых попыток обзавестись необходимыми письмами.
Вместо этого он держался поближе к Гримму, стараясь все же следовать политике Леопольда, выраженной в таких словах: «Жизнь в Париже очень сильно отличается от жизни в Германии, и французские способы вежливого обхождения, знакомства, ходатайства о покровительстве и т. п. очень своеобразны; так, барон фон Гримм меня всегда инструктировал
Первый визит был к герцогине де Шабо, при содействии которой он надеялся на хорошую должность у герцогини де Бурбон. Он оставил рекомендательное письмо Гримма в особняке Шабо и не получил ответа; правда, оставалась возможность повторить визит по истечении недели.
«Вот как я представился. По прибытии я вынужден был ждать в большой и ужасно холодной неотапливаемой комнате, где вообще не было камина. Наконец герцогиня де Шабо вошла, приветствовала меня с величайшей любезностью, попросила меня сыграть как можно лучше на клавире, поскольку он был единственный в порядке, и пригласила меня опробовать его.“Я весьма охотно поиграю, – сказал я, – но сию минуту это невозможно, так как мои руки окоченели от холода”, – и стал умолять отвести меня в комнату с камином. “О, да, месье, вы правы”, – было единственное, что я услышал в ответ, после чего она села и начала делать наброски в обществе господ, сидевших за большим столом в круглом зале. Там я имел честь прождать еще целый час. Окна и двери стояли открытыми настежь, так что не только мои руки, но и все мое туловище и ноги озябли. И голова начала болеть. Глубокое молчание воцарилось, и я не знал, что делать из-за холода, головной боли и скуки. Я, не переставая думал: “Если бы не мсье Гримм, я бы ушел сразу же”.
Наконец я, короче говоря, сыграл на жалком разбитом фортепиано. Самое неприятное, что мадам с господами ни на минуту не переставали рисовать, так что я вынужден был играть для стульев, столов и стен. При таких отвратительных условиях я потерял терпение. Я начал играть вариации Фишера, доиграл до половины и встал. Тут же я получил кучу комплиментов. Я сказал, однако, что было истинной правдой, а именно, что я не мог играть должным образом на этом клавире и был бы очень рад выбрать другой день, когда мне будет доступен другой клавир. Но она не разрешила мне уйти, я вынужден был ждать еще полчаса, когда придет ее муж. Он сел рядом со мной и слушал с пристальным вниманием, а я… я забыл о холоде и головной боли и, несмотря на то что прежде играл на разбитом инструменте, играл… как всегда играю, когда я в ударе! Дайте мне лучший клавир в Европе и публику, которая ничего не понимает, не желает ничего понимать и не чувствует, что я играю, и я не получу от этого никакой радости!»
Барон Фридрих Мельхиор Гримм. Гравюра с рисунка 1769 г.
Кипя от ярости, сознавая собственную неловкость, но полный решимости довести дело до конца, Вольфганг позволил Гримму продолжать добывать для него письма в аристократические дома, но сложности с тем, как создавалась подобная клиентура, были невероятными. «Расстояния слишком велики для ходьбы пешком… а также дороги слишком грязные, ибо парижская грязь неописуема. Если ездить, то будешь иметь честь потратить 4–5 ливров в день, и все зря – люди награждают тебя комплиментами, и на этом всё. Они договариваются со мной на такой-то день, я играю, они говорят: “О! Он вундеркинд! Это немыслимо! Удивительно! ” И всё, адьё!»
Тем не менее, оставалось целое поле – концерты, оперы, которые ещё предстояло атаковать, и Вольфганг там чувствовал себя счастливее, ибо Вендлинг и Рамм получили места в оркестре Духовных концертов, которые проводились с 1725 года в одном из залов Тюильри. Музыкальное руководство осуществлял Ж. Легро, натура мягкая, вкрадчивая, неискренняя и прижимистая. Как только Вендлинг представил ему Вольфганга, тот попросил его написать четыре хора. Несмотря на спешку, Вольфганг не забыл наставлений Леопольда по поводу написания музыки во французском стиле, да и то, что в детстве он слышал прекрасные хоровые произведения в Версале, не осталось втуне. Но каково было его удивление, когда лишь два его произведения для хора были исполнены во время концерта. Он был крайне рассержен и готов порвать с Легро, однако последовали какие-то объяснения, и Вольфганг примирился, благодаря заказу – написатьsinfonie concertante.Снова он «приложил все свои силы, и четыре concertanti были любовно выполнены. Легро нужно было четыре дня, чтобы сделать копии, но я постоянно находил ноты на том же самом месте. Наконец, в предпоследний день, я их не нашел, но, когда поискал, обнаружил их под стопкой рукописей – нашел спрятанными. Я ничего не предпринял сразу, но сказал Легро:
– Кстати, вы послали концертную симфонию переписчику?
– Нет, я забыл.
Поскольку я, естественно, не мог приказать ему сделать копию и подготовить ноты, то я ничего не сказал. Прошли два дня, когда сочинение должно было быть исполнено на концерте. Тут Рамм и Пунто в величайшем волнении подошли ко мне и спросили, почему моя симфония не была исполнена.
– Этого я не знаю, – ответил я. – Я в первый раз это слышу. Я ничего об этом не знаю.
Рамм впал в неистовую ярость и оскорбил Легро на французском языке, сказав, что это очень некрасиво с его стороны и т. п. Что меня больше всего выводит из себя во всей этой истории – то, что Легро не сказал мне ни слова по этому поводу – оставил меня в неведении».
Тогда Вольфганг послал Легро к чертям и, придя домой, взобрался по темной лестнице в свою комнату, бросился на кровать и разрыдался в подушку. Какой смысл обладать большим талантом, чем у любого из этих паразитов, стараться работать с охотой и тяжким трудом, быть искренне влюбленным в чистую девушку, жить, как добропорядочный человек, и ежедневно молиться, как добрый католик?
Он долго лежал один в темноте, наконец поднялся, умыл горящее лицо и сел дописывать письмо к отцу. «Что ж, я здесь, я должен выдержать все это ради вас, но я должен спасаться отсюда, пока мой вкус не
Леопольд написал падре Мартини в Болонью с просьбой похлопотать о заказе, если невозможно найти место для Вольфганга. Однако из этого ничего не вышло. Фактически Вольфганг больше в Италии не был. Мечты о Неаполе и Капри, о лазурной воде и смеющихся смуглых лицах, о настоящих любителях музыки, которые оценили бы в полной мере его заветное желание стать оперным композитором, были оттеснены явью Парижа, ненавистными склоками, интригами, разочарованиями и унижениями и, что хуже всего – уроками, которые он теперь вынужден будет давать, если они с матерью хотят выжить, не говоря уже о том, чтобы когда-нибудь вернуться домой. Он подружился с герцогом де Гин, который был великолепным флейтистом и дочь которого хорошо играла на арфе. По заказу герцога Вольфганг написал концерт для арфы и флейты (К. 299), но эту прелестную вещь для двух инструментов он слишком невзлюбил. Ему предстояло учить мадемуазель де Гин композиции – и, после того как он преодолел в себе изначальную нетерпеливость из-за отсутствия у ученицы вдохновения, отец написал ему: «Ты думаешь, у всех есть твой гений?» – написал отец, применив немного французского такта и изворотливости. Вольфганг писал: «Я сказал, что она должна создать что-то своё, только первую часть, мелодию. Она раздумывала четверть часа и не сочинила ничего. Тогда я набросал четыре такта для менуэта и сказал:
– Смотрите, какой я олух! Начал менуэт, но не могу дописать первую часть. Прошу вас, будьте добры, сделайте это за меня!»
Таким нехитрым способом он попытался увлечь глупую девушку созданием пустяковой пьески. Но через несколько недель состоялась ее помолвка. Уроки прекратились, и Вольфганг потерял очередной источник заработка.
Леопольд был несколько им недоволен и решил, что сын сошел с ума, когда отклонил должность органиста в Версале с жалованьем в 2 тыс. ливров и условием в течение 6 месяцев в году находиться в Версале. Вольфганг никогда всерьез не предполагал принять это предложение. К его облегчению, Гримм заверил его, что он прав, что было единственным способом подействовать на Леопольда. Тот скрупулезно описал все возможные преимущества этой должности и отослал свои соображения Вольфгангу, который был чрезвычайно удручен. И ответил коротко: «Мои склонности никогда не распространялись на Версаль, я принял совет барона Гримма и других своих близких друзей, и они все думают так же. Плата низкая. Я буду вынужден проводить полгода в месте, где ничего дополнительно заработать нельзя и где мои таланты будут похоронены. Ибо быть на королевской службе означает быть забытым в Париже – и всего лишь органистом! Я хочу хорошую должность до крайности – но не ниже, чем капельмейстер, и с хорошей оплатой».
Леопольд сокрушался при мысли, что Вольфганг был постоянным гостем на Шоссе д'Антен, где присутствия одного из наиболее опасных французских мыслителей, а вместе с ним его любовницы, а то и незаконнорожденных отпрысков не вселяло надежд, что Вольфганг добьется лучшей участи при содействии Гримма и его близких. Ссора Гримма с Руссо, который умер в том же году, была, конечно, в далеком прошлом, но мадам д'Удето, невестка мадам д'Эпине, была прежде любовницей Руссо, и ее присутствие наполняло окружающих духом провидца. Теперь, в свои пятьдесят, она переживала страстное платоническое чувство к идолу Парижа, американскому посланнику Бенджамину Франклину, который, разумеется, ничего не слышал о Вольфганге. В доме Гримма тоже часто бывал Дидро, а с ним и его друг Гольбах, и аббат Галиани, рассыпáвший за обеденным столом свой нюхательный табак и свои остроты. Сам факт, что великий Вольтер слишком болен, чтобы путешествовать куда-либо, держал Гримма в авангарде этих блестящих умов и превращал дом в оплот его приверженцев. Каждый день во время болезни Вольтера на входной двери дома Гримма появлялся бюллетень, и каждый день мадам д'Эпине, кареглазая, с широкой улыбкой, изящными жестами, начинала беседу за длинным обеденным столом, превращая её в череду хвалебных речей в честь умирающего гения. «Сегодня у Вольтера был рецидив, и кто-то умудрился привести священника в его спальню, но едва он увидел поблизости сутану, тонзуру и сальную ухмылку, как его затрясло так, что он начал грозить своим костлявым кулачком и, наконец, велел слуге вышвырнуть “кошона” вон и заодно принести ему кофе». Вольфганг был неподдельно поражен. Если бы он знал немцев, равных по блеску этой личности, или подпал под влияние какого-нибудь австрийского агностика, он мог бы получить удовольствие от игры их незаурядных и дерзких умов. Но эти люди были французами – и на том их влияние на него закончилось.
Он сидел за столом с опущенной головой, не поднимая глаз от тарелки, смущенный, мрачный, обиженный на легковесных отступников, с ужасом осознающий свою зависимость от Гримма, который уже начинал показывать, что его не слишком устраивает роль «крестного отца» упрямого немецкого мужлана. В целом складывалась ситуация, в которой Вольфганг предстанет в самом неблагоприятном свете. Куда девался веселый, вежливый юноша из Неаполя, озорник из Аугсбурга, нежный романтичный музыкант из Мангейма? Никаких следов всего этого не осталось в бледном, молчаливом, бесцветном молодом человеке, с застывшим взглядом и печатью недомогания во всем его облике; в нервно поджатых губах; в обострившихся чертах лица, подчеркнувших крупный череп и дряблую кожу над шейным платком. Раны, нанесенные его духу здесь, в Париже, со временем исцелятся. Но один рубец останется с ним до смертного часа, – тот, на который он никогда не упустит случая указать с почти болезненной настойчивостью: ненависть к Франции, к ее людям, ко всему французскому. С двумя поразительными исключениями – язык в его письменной форме и «Фигаро» Бомарше, волшебное воздействие которого на него самого он обессмертил.
Так называемый «болонский Моцарт» был скопирован в 1777 году в Зальцбурге неизвестным художником с утраченного оригинала для падре Мартини в Болонье, который заказал его для своей галереи композиторов
Однажды жарким полднем, 19 июня, он покинул дом Гримма и пошел домой, где обнаружил свою мать, болевшую уже неделю, снова в постели. Он сбросил сюртук и опустился на колени у изголовья. Взял ее руки в свои – они оказались горячими и сухими. Она посмотрела на него
– Я очень больна, Вольфганг, – сказала она.
Он положил руку ей на лоб и заметил, что у нее сильный жар.
– Я пошлю за врачом, – сказал он.
Мама вздрогнула и сказала:
– Нет, мне не нужен французский отравитель. Не посылай ни за кем… Я справлюсь сама.
Вольфганг настаивал, но мать и слышать не хотела о докторе. В конце концов они порешили, что подождут до утра. Утром зайдет Хайна, добрый немецкий сосед с женой – они неделями были единственным обществом мамы. Возможно, Хайна сможет раздобыть ей немецкого врача. Но как раз в тот день Хайна, не зная, насколько она тяжело больна, отложил свой визит. Вольфганг ждал час, другой… К вечеру страшно разволновался, неспокойно перебегая от кровати к окну, потом к дверям. После двух дней напряженного ожидания он почти принял отчаянное решение пойти самому и позвать на помощь. Мама слабо окликнула его: «Куда ты собрался, Вольферль?» И тут появился Хайна. Он очень огорчился и тут же пошел искать немецкого доктора. Вольфганг вновь занял пост у постели больной, страшно напуганный, но все еще старавшийся сохранять спокойствие. Он клал компресс на лоб матери, увлажнял ей губы, старался уложить как можно удобнее и повторял по ее просьбе молитвы. Хайна вернулся поздно вечером, спросил, как она себя чувствует. Она не слышала. Сердце Вольфганга сжалось. Он взял ее за руки и наклонился над ней.
– Любимая мама, ты не слышишь господина Хайну? Слышишь ли ты меня?
Она на какой-то миг взглянула в его сторону, потом закрыла глаза и вздохнула. Слух действительно изменил ей.
Тогда Вольфганг пошел, словно лишился способности воспринимать; все, что он мог делать в полном сознании, – это непрерывно молиться Богу, чтобы всё устроилось наилучшим для неё образом.
Он провел ночь в непереносимой тревоге, лежа одетым на кровати и держа в руке часы, чтобы следить за наступлением утра, когда придет врач. Он то и дело вставал и подходил к маме, перевернуть подушку и отогнать от постели мух. Жара сгустилась вокруг плотным туманом. В комнате было душно, порывы горячего воздуха с улицы приносили тошнотворную вонь. К приходу врача Вольфганг уже пять дней был один возле больной и видел, что с каждым часом ей становится хуже. Старый немец дал ей порошок ревеня, смешанный с вином. Беспомощный сын стоял рядом и возражал, уверяя, что вино горячит, а бедная мама хотела бы всего лишь немного свежей воды.
– Нет, ни в коем случае, – презрительно ответил лекарь, – вино не горячит, оно укрепляет. Горячит вода.
После чего надел шляпу и заковылял на улицу.
Хайна нашел по соседству женщину, которая стала присматривать за мамой, пока Вольфганг ждал еще 48 часов. Больной становилось всё хуже. Доктор пришел снова, взглянул на нее и сказал Вольфгангу совершенно неожиданно:
– Я боюсь, она не переживет этой ночи. Случись у нее боли и ей пришлось бы встать с постели, она умерла бы тут же. Так что позаботьтесь, чтобы у нее осталась возможность исповедоваться.
Вольфганг схватился за стул, потому что пропитанная испарениями комната закружилась вокруг него. Потом он упросил сиделку присмотреть за матерью и «выбежал на улицу, добежал до конца Шоссе д'Антен, за шлагбаум, искать Хайну, но он знал, что у него занятия музыкой с неким графом. Хайна сказал, что приведет немецкого священника на следующий день. По дороге домой Вольфганг остановился на минутку, чтобы зайти к Гримму и мадам д'Эпине. Когда они увидели парня с диким взором, покрытого потом и пылью из-за беготни, они были страшно расстроены, что он не сказал им раньше, ибо они бы прислали своего врача тут же… Вольфганг помчался домой и нашел свою мать без изменений. Он присел на минуту и схватился за голову, думая о том, как сказать ей, не напугав, о священнике. Потом наклонился к ней и сказал как можно громче:
– Я встретил господина Хайну с немецким священником, который много обо мне слышал и жаждет послушать, как я играю. Они придут завтра, чтобы нанести мне визит.
Мама слабо улыбнулась. Она услышала слово «священник», но не почувствовала тревоги – только облегчение. На следующий день Вольфгангу больше не понадобилось прибегать к душераздирающему притворству. Священник исповедовал её, соборовал и причастил. Сразу же после этого Вольфганг с ужасом услышал ее крики и увидел, как она неистово машет руками. Начался бред. Еще трое суток он сидел, скорчившись, в темноте, в горячей зловонной комнате, держа руки матери в своих руках, пока она билась и стонала. В мрачной тишине между ее приступами, видя, как она слабеет, он склонял голову к краю кровати и отчаянно перебирал в памяти все те случаи, когда он забывал о матери, оставлял ее одну, говорил с ней резко и грубо.
Словно зловещий тканый узор, в памяти возникали, сплетаясь между собой, все его обидные слова и жестокие поступки, которые пеленой окутывали мозг.
– Ах, мама, – всхлипывал он, прижимаюсь губами к ее рукам, – дорогая, прости меня!
На третий день этих страданий, когда он впал в какой-то ступор, он увидел, что у нее начались конвульсии и она потеряла сознание. «Я сжимал ее руки и говорил с ней, но она меня не видела и, казалось, не ощущала ничего». Вольфганг упал на колени и стал молиться об умирающей, после чего он «стал просить Бога только о двух вещах, о счастливой кончине для матери и после для меня, о силе и мужестве». После пяти часов агонии, в 10 часов 21 минуту ночи 3 июля, она скончалась. Вольфганг продолжал молиться на коленях, позабыв о Хайне и сиделке, которые нетерпеливо ждали, что он будет делать дальше. Наконец, он поднялся, перекрестился, перекрестил умершую мать и тихо прошел в соседнюю комнату, где зажег свечу и сел.
За эти две недели Вольфганг повзрослел на много лет. Он написал Леопольду длинное полное нежности письмо, благородное послание преданности, такта и духовной силы, в котором он сделал над собой крайнее усилие неизбежной лжи, сказав, что мать тяжело больна. Затем, продолжая исписывать страницы новостями, которые отец был бы рад услышать, рассказал, как примирился с Легро и написал «Парижскую» симфонию ре мажор (К. 297) для Concert spirituel[21], о том, как она была успешно исполнена со всеми подробностями партитуры и приема, как он надеялся найти сюжет для оперы, которую напишет. В конце письма горечь от Парижа и напряжение прошедших недель прорвались наружу, он сообщил отцу о том, «что безбожный негодяй
Было уже два часа, и прошло много ночей с тех пор, как он спал. Он начал писать письмо аббату Буллингеру из Зальцбурга, сообщая о смерти матери, а затем добавил: «Позвольте мне попросить вас оказать нам одну дружескую услугу, приготовив моего бедного отца к этой печальной новости! Я написал ему с этой почтой. Но сказал только, что она очень больна… Сделайте, что хотите, используйте любые средства – только освободите мое сознание, чтобы я мог не опасаться второго удара!»Закончив, он запечатал оба письма и отложил в сторону, чтобы отправить почтой в то же утро. Потом задул огарок свечи и вернулся к телу, чтобы оставаться рядом.
VIII
1778
Странно Судьба зажигает свой огонь в очаге! Только она осмелилась бы вложить безупречные музыкальные инструменты, интуитивное знание мастера в руки юноши, которому предстояло жить, впервые за свои двадцать два года, целую одну неделю без родительского присмотра. В свои двадцать два Вольфганг еще ни разу не был предоставлен самому себе. Он равно не был свободен в свои десять лет, играя на клавесине, под стук пальца отца, отбивавшего такт, и в пору своей первой влюбленности, когда отец его строго отчитывал в письмах. С ним обращались как с ребенком, и он воспринимал это обращение с покорностью, которую с изумлением воспринимают все, кто посвятил себя изучению его музыки.
Ибо музыка Вольфганга была технически зрелой почти с самого начала. Никакие изменения в «качестве жизни», что в XVIII веке, что в XX, не могли бы существенно улучшить чудесную ткань «хаффнеровской» серенады для оркестра ре мажор (К. 250), и в частности её второй части, Andante. Отнюдь не мастерство звука и формы позволило самонадеянным критикам охарактеризовать композитора как легкомысленного менуэтиста, а качество эмоции; качество, источник которого заключен в указующем папином персте, а не в голове Вольфганга; а потому он не может быть правильно понят без пристального изучения его жизни. Леопольд сделал сына безупречным музыкантом, выпустил его в мир искушенным ребенком. Но, строго говоря, Леопольд так и не отпустил его, ибо и через три года после парижской трагедии Вольфганг продолжал подчиняться отцу, оставаясь в каком-то искусственном отражении своих мальчишеских эмоций. Ему тогда оставалось всего десять лет на самостоятельное существование как музыканта и полноправного разумного мужчины. К финалу он так и не дорос до уровня своих дарований. Десяти лет оказалось недостаточно.
А тем временем вмешательство Судьбы оказалось и суровым, и простым среди реалий Парижа. Прежде всего, он нуждался в деньгах. Причем срочно! Он, никогда не понимавший, что такое смерть, должен был найти деньги на лекарства, на неумелого немецкого доктора, на сиделку. На (о, как содрогнулась его душа!) на покупку савана, на мессу и похороны. Он побрел к Гримму и взял взаймы ничтожно малую сумму. Денег не хватило, ему пришлось вернуться и попросить еще. Необходимо было спешить. Жара и грязь в городе требовали, чтобы мать похоронили сразу. Но как хоронить своих мертвых в чужом городе?
– Ах, господин Хайна, – стенал он, пристально глядя воспаленными глазами на добросердечного друга. – Что здесь делают для отпевания и погребения?..
Вольфганг глотал слова, задыхаясь от рыданий. И Хайна неловко пытался его успокоить.
Смерть матери не принесла ему немедленного ощущения свободы. Напротив, он нежно хранил ее образ в сердце и в результате потери стремился прежде всего укрепить узы, связывающие его с отцом. Вскоре после похорон он сел за письмо, где написал отцу и Наннерли всю правду во всех подробностях, много раз моля их найти утешение и помнить, «насколько счастливее она сейчас, чем мы, что я бы желал в настоящий момент отправиться в путь вслед за нею». С этим настроением он встретил непосредственные события трагедии, проявив редкое самообладание. Смерть матери произошла по воле Бога, и, как истинный католик, он нашел убежище в покорности, смирении и послушании. Воистину мудрыми были умы, которые предписывали для возлюбленных душ молитвенное делание, за которым должно было последовать разумное внимание к жизненным обязанностям!
Так или иначе, всё было кончено. Гримм понял, что расстроенный юноша не должен оставаться в нищенской комнатушке, где он пережил весь этот ужас, и сказал об этом мадам д'Эпине.
– Что ж, пусть перебирается к нам, – сказала она. – Он недолго пробудет в Париже, не так ли?
Гримм поблагодарил её. Разумеется, мальчик не останется надолго, он должен отбыть к своему отцу, чем скорей, тем лучше.
Итак, Вольфганг, растерянный и неспособный действовать по плану, очутился в доме на Шоссе д'Антен, смиряясь с новым рассмотрением все той же старой проблемы: что ему надлежит делать? Как насчет должности? Где он сможет найти покровителя? Гримм (для Вольфганга это не было неожиданностью, поскольку он чувствовал, как нарастает нежелание барона продолжать спонсировать такого нескладного протеже), намекал, что ему не на что далее рассчитывать в Париже. Леопольд несколько раз писал до этого Гримму – длинные смиренные письма, переполненные чрезмерными изъявлениями благодарности, с ненужными подробными восхвалениями талантов Вольфганга. Гримм и не сомневался в талантах Вольфганга, поэтому многословие отцовских писем выводило его из себя. И у него действительно возникло совершенно определенное убеждение, что этому юноше место где угодно, но только не в Париже – если ему вообще где-нибудь было место. Гримм отвечал Леопольду:
«Он слишком искренен, недостаточно активен, слишком подвержен иллюзиям, слишком мало осведомлен в средствах достижения успеха. Здесь, чтобы преуспеть, нужно быть ловким, предприимчивым и дерзким; ради его благополучия я бы хотел, чтобы у него было вполовину меньше таланта и вдвое больше качеств, которые я здесь перечислил, и тогда я бы меньше беспокоился за него. Короче говоря, здесь перед ним открыты только две дороги. Одна – давать уроки игры на клавире, но при этом всегда помнить, что ученики предполагают в учителе шарлатана… Сомневаюсь, чтобы его сердце позволило ему носиться по всем четырем сторонам Парижа… И это поприще не устроит его самого, поскольку будет мешать его сочинительству, то есть тому, чем он предпочел бы заниматься более, чем всем остальным. Он бы вполне себя обеспечил, разве что большая часть французской публики его не знает; здесь все уже разошлось по признанным именам. Так что… вашему сыну будет чрезвычайно сложно добиться успеха…
Жаль, наверное. Однако те чудные мангеймские дни минули безвозвратно. Карл Теодор целиком и полностью перебрался в Мюнхен в сопровождении двора, а с ним и Веберы. Мангейм не давал Вольфгангу возможности уехать из Парижа. Вольфганг понимал это очень хорошо, однако сердце его было настроено на Мангейм, город казался ему волшебным – там все всегда были счастливы. Он вернется в Мангейм, напрасно, а между тем – воспоминание о черных глазах под красным капором, о несмелых горячих юных руках, дрожащих губах… Но, с другой стороны, Алоизия переехала в Мюнхен. Значит, он должен ехать в Мюнхен. Смятение чувств не разрешалось каким-то безмерным желанием остаться в Париже, который он ненавидел, но где он, по крайней мере, был избавлен от неусыпного диктата Леопольда. Он привел Гримма в растерянность своими смутными планами. Он почти что свел с ума отца своими путаными письмами, излагая все детали проблемы в одном абзаце и тут же противореча себе в другом. Одной только Алоизии он мог писать со всей прямотой.
«Carissima amica[22], надеюсь, ты здорова! Пожалуйста, береги себя, ибо доброе здравие – это наше самое драгоценное достояние. Я чувствую себя вполне хорошо, не переживая в настоящий момент никаких особенных испытаний, но душа моя не имеет мира и покоя. Иначе и быть не может, до тех пор пока я не получил утешения, зная, что твой талант признан в той мере, как он того заслуживает. Но величайшее счастье и глубочайший покой не будут со мной до того дня, когда я буду иметь несказанную радость видеть тебя снова – и от всего сердца смогу тебя обнять! О как я тоскую и молюсь об этом, и больше ни о чем другом! Мое единственное утешение и прибежище – это тоска по тебе, прошу тебя, пиши мне. Ты даже не можешь себе представить, какую радость мне оставляют твои письма! Прошу тебя писать мне всякий раз, как ты увидишь господина Маршана, и дай мне, пожалуйста, краткий отчет о твоих занятиях, мне так сильно хочется, чтобы ты их продолжала. Basta! – ты знаешь, что всё, что касается тебя, имеет для меня жизненное значение! Мое самое сердечное “прости” – тебе, дорогой друг! Я так отчаянно тоскую о письме от тебя – о, прошу, не заставляй меня ждать и томиться понапрасну. В страстной надежде получить вскоре твой ответ, целую твои руки и обнимаю тебя от всей глубины моего сердца, я сейчас и всегда останусь твоим искренним и преданным,
W.A.M.»
Но к своему искреннему и преданному другу Алоизия теперь была очень холодна. Никаких писем от нее за все время пребывания в Париже не было, в лучшем случае там было всего несколько заветных маленьких страничек. Затем поступила новость о ее назначении в Мюнхенскую оперу с окладом в одну тысячу флоринов. Вместе с жалованием Фриолина это давало Веберам доход в 1600 флоринов в год, что делало любые поползновения Вольфганга в отношении их смехотворными. Он уже видел, как неоперившиеся надежды исчезают словно дым. Инстинкт должен был ему подсказать, что так будет всегда. И, может быть, его нерешительность рассеялась бы окончательно, если бы он не закрыл глаза на очевидный вывод, который следовало бы сделать из этого внезапного финансового благополучия Алоизии. Большие гонорары не выплачивались семнадцатилетним начинающим сопрано только за их голос. Военный министр граф Хадик сделался «покровителем» Алоизии. Либо Вольфганг ничего не знал об этом (поскольку Фридолин приложил все усилия, чтобы скрыть эту новость), либо Вольфганг отказывался смотреть правде в глаза. Он объяснял ее успех влиянием Каннабиха. Если бы он принимал правду или знал о ней, его жизнь тотчас бы стала проще.
Алоизия Вебер. Портрет конца 1770 х гг.
Тем временем доведенный до отчаяния отец наконец внял письму Гримма и оставил всякую надежду на парижскую карьеру Вольфганга. Он обратился к собственному патрону, архиепископу Иерониму, с тактичным напоминанием о выдающемся мастерстве своего сына и, к некоторому своему удивлению, получил предложение. Об этом он с воодушевлением сообщил Вольфгангу. При жаловании в 500 флоринов Вольфганг должен будет стать ассистентом капельмейстера. «Мы будем получать, таким образом, тысячу флоринов в год… Всё зависит теперь от того, веришь ли ты, что я еще в полной мере обладаю своими умственными качествами, и думаешь ли ты, что я служил твоим важнейшим интересам, – и хочешь ли ты видеть меня живым или мертвым! …Архиепископ объявляет, что он даст тебе отпуск, чтобы путешествовать, куда ты захочешь, с целью написания опер; он сказал, оправдывая свой отказ дать нам отпуск в прошлом году, что он не мог смириться, чтобы люди странствовали по стране нищими! В Зальцбурге ты будешь на полпути к Мюнхену, Вене и Италии. Тебе будет легче получить заказ на оперу в Мюнхене, нежели получить туда назначение, поскольку там можно найти много немецких композиторов? А сколько?»
Леопольд выполнил часть своей искуснейшей работы. Он создал великолепный хрустальный замок, где поселились две самые сокровенные мечты Вольфганга – Алоизия и он сам, сочинитель опер. «Здесь ты найдешь достаточно развлечений, ибо, когда не нужно считать каждый крейцер, многое становится возможным… все балы в Ратуше… мюнхенская театральная компания, можно оставаться здесь на целую зиму… наша игра в квойты каждое воскресенье… общество…» Он придал этому сооружению видимость правдоподобия, опираясь, как на фундамент, на желание Карла Теодора основать немецкую оперу в Мюнхене, городе, расположенном недалеко от Зальцбурга.
Вольфганг не мог отделаться от очарования этого заявления: что «принц и весь королевский двор очарованы мадемуазель Вебер и абсолютно намерены слушать её; я буду лучше заботиться о них, если они последуют моему совету. Ты должен замолвить здесь о ней слово, поскольку есть еще другая певица, необходимая для оперных постановок». С этимvolte face(поворотом на 180 градусов) отец надеялся обеспечить возвращение своего сбитого с толку сына, был даже готов намекнуть, что будет делить свое жилище с Вольфгангом и Алоизией, если они поженятся. Вот это была действительно новость.
Но блистательные планы отца вскоре пошли прахом; разве Алоизия не начала блистательную карьеру
Гримм и мадам д'Эпине не скрывали, что им надоели вздохи Вольфганга и его осунувшееся лицо. Мадам поместила его вKrankenzimmer[23], куда они переводили каждого заболевшего домочадца, и в этой тесной конуре без какого бы то ни было медицинского наблюдения, даже без комода, чтобы хранить одежду и рукописи, он сидел и пристально глядел на голые стены, и сражался в мыслях со своими невзгодами. Его французские должники и не думали с ним расплачиваться; и Легро, и де Гин задолжали ему деньги, из-за которых он ежедневно вынужден был околачиваться у них на пороге, а сам он был должен Гримму и при этом не мог позволить себе опоздать с расчетом ни на минуту.
Его чувствительность восставала в нем в жалком вызове: «Месье Гримм годится, чтобы помочь детям, но не взрослым людям… Только не надо воображать, что этот человек тот же, каким был раньше. Если бы не мадам д'Эпине, меня бы в этом доме не было. И он не должен бы гордиться своим гостеприимством, ибо я мог бы остановиться в любом из четырех домов… он не в курсе, что не останься я здесь, то я ушел бы в менее примитивный и глупый дом… где человеку благодетельствуют без того, чтобы постоянно его упрекать за это! …Я лишь сожалею, что не могу остаться здесь и показать ему, что я в нем не нуждаюсь и что я могу справляться не хуже, чем его дорогой Пиччини, хотя я всего лишь немец!»Едкая ссылка на Пиччини послужила, конечно же, комментарием к знаменитой войне Глюка с Пиччини, в которой участвовал весь Париж. Чувства разгорались с такой силой, что все остальные композиторы, включая Моцарта, игнорировались. И, прекрасно понимая, насколько тривиальным всё это было на самом деле, он с горечью переживал художественную несправедливость.
Луиза д'Эпине. Художник Жан-Этьен Лиотар. Около 1759 г.
Он заказал себе традиционный траурный костюм во французском стиле: красный сюртук с черными пуговицами и лентами из крепа. Однажды в конце сентября, после полудня, он обременял салон мадам д'Эпине своим мрачным видом, и тут Гримм, вернувшийся из деловой поездки, вошел твердой поступью, бросив взгляд на свою любовницу. Она поймала его взгляд. Расставляя чайные чашки, вопросительно подняла брови. Гримм поджал губы, едва заметно кивнул и повернулся, нахмурившись, к Вольфгангу, который рассеянно листал в углу какие-то ноты. Гримм одернул жилет и поправил шпагу. Затем откашлялся и подошел к Вольфгангу. Мадам обратилась к кружку остроумцев, ждавших своей чашки чая. Тончайшие умы Парижа не догадались, что она внимательно вслушивалась в каждое слово, сказанное в углу. Грим поклонился, и Вольфганг, всегда следивший за своими манерами, вежливо ответил поклоном.
– Желаю доброго дня господину барону, – пробормотал он.
– И вам доброго дня, – ответствовал Гримм. – Вы наверняка выходили на улицу, чтобы подышать свежим воздухом?
– Да, – сказал Вольфганг, – я выходил… В особняк де Гина.
– Ага, – сказал Гримм, поднимая брови, – и вы видели господина герцога?
– Нет, – коротко ответил Вольфганг. – Я видел его дворецкого. Господин герцог в отъезде.
– А что дворецкий?
– Он не выдал мне деньги, которые господин герцог мне должен.
– Жаль, – вздохнул Гримм, – очень жаль. Я начинаю бояться, что господин герцог не понимает всю неизбежность вашего отъезда из Парижа.
Вольфганг уставился на него.
– Моего отъезда? Неизбежность?
– Разумеется. Ваш отец ждет вас в Зальцбурге, не так ли?
– Мой отец в самом деле ждет меня – после того как завершу свои дела здесь и всюду. Но я не обсуждал еще дату отъезда.
– Вот как! – воскликнул Гримм. – Но зачем вам утруждать себя этими досадными пустяками? Я предвидел ваши нужды,сын мой, учтя пожелания, выраженные вашим дорогим отцом.
Вольфганг неловко повел плечами.
– Мой отец не назначал мне дату отъезда, насколько мне известно.
– Но вы ошибаетесь, мой дорогой! Ваш отец просил меня облегчить для вас эту сложную задачу, и, уверяю вас, мне это было совсем не трудно, отнюдь, – он протестующим жестом поднял свою белую руку, – совсем небольшие хлопоты,дорогоймой мальчик, при том, как я занят…
Вольфганг насупился.
– Боюсь, я не понимаю вас, господин барон.
– Но это так просто, – возразил Гримм, разводя руками и улыбаясь. – Сущая ерунда! Смотрите! – и, пошарив в глубоком квадратном кармане, он вынул оттуда бумаги с официальными штампами и печатями. – Вот! – объявил он веселым голосом. – Ваш билет в Страсбург на скорый дилижанс, а вот ваши ….
– Билет? На дилижанс? В Страсбург?
– Конечно, милейший! Для меня было честью, разумеется, оказать вам столь небольшую услугу. Всё устроено, вам осталось лишь…
– Заплатить за всё? – воскликнул Вольфганг. – А как же деньги?
Гримм с улыбкой положил руки на плечи Вольфганга.
– Ничего! Вообще ничего! За всё уплачено – сущие пустяки!
– Но вы не можете заплатить за мой билет, – пролепетал Вольфганг – Я не могу позволить вам взять на себя…
– Ничего, ничего! – воскликнул Гримм. – Для меня это удовольствие – оказать небольшую любезность моему доброму другу, вашему дорогому отцу.
Вольфганг какое-то время безмолвствовал. Гримм взял щепотку табаку, отряхнул кафтан, щелкнул кончиками пальцев с зажатым билетом.
– Дилижанс, – произнес наконец Вольфганг. – Он уходит…
– Это экспресс, дорогой Вольфганг, – Гримм весело продолжал настаивать. – Самый быстрый, лучший направлением в Страсбург. Через пять дней вы там, и не успеете оглянуться, как вы уже в объятьях своего дорогого отца!
Вольфганг вновь промолчал. Он плотно сжал рот и судорожно сглотнул. Потом спросил:
– Этот дилижанс, господин барон, когда он отправляется?
– А, – Гримм ответил радостно, – это самая лучшая новость. Он отправляется на следующей неделе, Вольфганг, в следующее воскресенье. Только подумайте, как скоро закончатся скорби вашего дорогого отца!
– На следующей неделе! – воскликнул в ужасе Вольфганг. – В воскресенье? Но, месье Гримм, это невозможно! Я не буду готов. Мои сонаты! Мой концерт! Мне не заплатили. Я не сделал редактуру. Я не могу ехать на следующей неделе, месье, – сказал он, отступая и кланяясь. – Я благодарю вас от всего сердца, но вынужден отклонить ваше столь любезное
Гримм отвернулся с нахмуренным лицом. Мадам поймала его взгляд и едва заметно покачала головой. Он видел, как ее худые пальцы вцепились в подлокотник кресла. Он повернулся к Вольфгангу с теплой улыбкой.
– Ах, полно, полно! – воскликнул он. – Обо всем этом позаботятся. Безусловно, вы не позволите подобным мелочам разлучать вас с бедным старым отцом, который скорбит столь долго в разлуке с вами. Не беспокойтесь чрезмерно о стольких вещах, дорогой мальчик. Все это можно уладить. Не расстраивайтесь! – сказал он, ласково похлопывая Вольфганга по плечу. – Будьте покойны, сын мой. А сейчас, –снова отвешивая учтивый поклон, – мы выпьем немного с нашей дорогой мадам, не так ли?
Четырнадцать дней спустя в Нанси, всё ещё в 33 лье от Страсбурга, Вольфганг нашел время, чтобы обобщить все доказательства преданности Гримма, начал он с извинений в адрес отца. «…Не объявив о моем отъезде к тебе из Парижа, но ускорив всё дело, без всяких предуведомлений, пожеланий и мнений с моей стороны, что я просто не могу описать… Можешь себе вообразить, что господин и госпожа Гримм нарочно устроили так, чтобы я поехал на дилижансе в Страсбург за пять дней, и я только в последний день узнал, что то была совсем другая карета, которая двигалась шагом, лошадей ни разу не меняли, и поездка заняла 10 дней! Можешь себе представить мое негодование! …Когда я сел в карету, то услышал приятную новость, что мы проведем в дороге 12 дней. Ты видишь величайшую мудрость барона фон Гримма! Он отправил меня малой скоростью просто затем, чтобы потратить меньше денег, не задумываясь о том, что конечные расходы окажутся, тем не менее, больше, потому что нужно будет платить столько раз за постой и ночлег! …Разумеется, он пощадил свой кошелек, а не мой, поскольку он заплатил за транспорт, а не за стол и ночлег. Если бы я остался еще на неделю в Париже, я бы смог устроить все сам намного лучше.
Итак, я провел неделю в этой карете, но больше вытерпеть я не смог, и не из-за качки, поскольку возок был хорошо подвешен, а из-за недостатка сна. Мы в пути каждый день с четырех часов, так что вставать приходится в два. Дважды я имел счастье встать в час ночи, поскольку карета отправлялась в два часа. Ты знаешь, я не умею спать в карете… тем не менее мне повезло встретить человека, который мне понравился, немецкого торговца… он тоже сильно устал в пути, поэтому мы с ним покинули ее и завтра имеем счастливую и не слишком дорогую возможность достичь Страсбурга… Я должен еще спросить у тебя одну вещь. Можно мне поставить большой сундук в мою комнату, чтобы все мои пожитки были при мне? Я был бы очень рад, если бы у меня на столе стоял маленький клавир, который раньше принадлежал Фишетти и Русту, потому что он подходит мне больше, чем маленький клавир Штейна… Я не привезу тебе много новых композиций, поскольку я сочинил мало. …Я не привезу с собой законченных вещей, за исключением моих сонат – ибо Легро купил две увертюры и sinfonie concertante. Он считает, что владеет ими полностью для себя, но это не так – они все еще свежи в моей голове, и, как только я буду дома, я запишу их заново!»
Горячее воображение Вольфганга имело иные корни, нежели беспредельное желание приехать домой к Леопольду. Гримм посмеялся над ним, оскорбил честь и его дар, он предал их дружбу. Вольфганг не чувствовал себя готовым покинуть Париж, и он был глубоко оскорблен случившимся.
Но в пути напряжение стало ослабевать. Смена пейзажей пошла на пользу, и хотя приходилось беспокоиться по поводу денег, но отсутствие пытливых глаз и назидательных языков действовало безмерно успокоительно. Когда он со своим другом-торговцем добрался до Страсбурга, деньги практически закончились, и он решил дать концерт. «Я играл совсем один, не взяв с собой нот, чтобы точно не потерять ничего Короче говоря, я заработал три луидора; но главным были те крики bravo и bravissimo, которые неслись со всех сторон… Принц Макс Цвейбрюккенский почтил своим присутствием… Когда все закончилось, я собрался уезжать, но меня убедили подождать до субботы и дать большой концерт в театре, на котором меня принимали так же, к изумлению, к стыду и позору Страсбурга. Управляющий Вильнев дал жителям этого отвратительного города самые плохие характеристики… Расходы на оркестр, который был очень плох и очень дорого стоил, освещение (свечи) и печать, траты на многочисленных служащих и привратников у входа навели на тяжкие размышления… Все присутствующие громко жаловались на подобную нерадивость горожан, и я честно сказал, что если бы заранее предвидел столь немногочисленную публику, то скорее сыграл бы концерт бесплатно, ради удовольствия видеть зал полным… Ей-же-ей, нет ничего более отвратительного, чем пышное угощение на 80 персон, когда за столом только трое… и к тому же было так холодно! Я вскоре, однако, согрелся и, чтобы показать господам страсбуржцам, что я не принимаю всю эту историю близко к сердцу, сыграл довольно много для собственного удовольствия – на целый концерт больше, чем обещал».
В течение следующих шести недель Вольфганг неторопливо путешествовал по Германии. Неспешность его поездки и уклончивый характер отчетов отцу, по большому счету, объяснялись огромным нежеланием столкнуться с реалиями Зальцбурга и страстным желанием приехать к Алоизии в Мюнхен. Он сгорает от любви и совершит сотню окольных шагов, прежде чем приложит усилия, чтобы овладеть предметом своих мечтаний. Если же достигнет желанного, возможно, отшатнется от своего счастья и побежит от любви, как от чумы. Вольфганг не шутя влюблен. Он испытывал это чувство без какого-либо понимания его свойств. Он единственно только знал, что вопрос об Алоизии остается от начала до конца невыясненным. Приходится прощупывать каждый уголок своего сознания, словно стараешься убедить себя, что избавился от тяжелого груза, прежде чем отправиться к туманным горизонтам. Мангейм для этой цели был гаванью, а дом фрау Каннабих, еще не уехавшей вслед за мужем в Мюнхен, – родным пристанищем. «Благодарение Богу, я снова в Мангейме! …С тех пор как я был здесь, я ни разу не обедал дома: здесь меня постоянно ждали к столу. Одним словом, Мангейм любит меня так же, как я люблю Мангейм». Здесь, после месяцев безотрадных, тягостных блужданий в ненавистной чужой стране, – истинный рай.
Он игнорировал сердитые тычки и понукания Леопольда. Он останется в Мангейме на шесть недель или на два месяца ради случайного заработка в
Всякий, кто пожелает прочесть между строк, увидит то, чего не заметила Басле, – Вольфганг спешит поскорей попасть в Мюнхен, там он намеревается поселиться у Веберов, а после, возможно, женится на Алоизии даже до Нового года, а Басле будет нежеланным гостем на этом свадебном торжестве. Затем, чтобы она не обиделась на его увертки, он углубился в детали, описывая, какие знаки внимания он будет ей уделять «А уж тогда я лично, собственной персоной, поцелую вас в зад…, буду целовать руки, целовать… вас целовать сзади и спереди… и все долги до мелочи возвращу **** [sic], а может и…? Ну, адье, мой ангел, сердечко мое, со стенанием жду свидания. Post Scriptum. Напишите же мне прямо в Мюнхен Poste restante крохотное письмецо на 24 страницы, но не проговоритесь, где вы остановились, чтобы ни я вас, ни вы меня не нашли».
Видно, что темный морок парижской скорби рассеивается, раны заживают, и Вольфганг хотя бы возвращает себе собственное дерзкое легкомысленное настроение, которое вскоре должно было сослужить ему хорошую службу в решающий день.
Автопортрет Басле – Марии Анны Теклы Моцарт, двоюродной сестры Моцарта, выполненный карандашом.
1777–1778 г.
Тот день выпал на Рождество. Епископ Кайзерсхайма пригласил Вольфганга проехаться с ним по окресностям Мюнхена, и вот карета загремела по заснеженным улицам столицы, а колокола тем временем прозвенели «Adeste Fideles» («Придите, верные» – рождественский гимн).
Хотя каждый звук в его ушах заглушен был именем Алоизия, Вольфганг успевал негромко и учтиво отвечать епископу, не вникая в то, что он говорит. Он сумел не подать виду, какие мятежные пульсы стучат в его висках. Он крепко сжал руки, чтобы не выдать дрожи, и бесцельно переводил взгляд на епископа, когда это казалось необходимым. Они никогда не доедут до места назначения? А он думал, что это и впрямь недалеко! Он помнил, как садился в карету, то и дело вынимал из карманов жилета часы, сначала одни, потом другие – постоянно. Если одна из лошадей поскальзывалась или спотыкалась, он в ужасе вздрагивал. Нет, он не боялся, но что если они опоздают? Веберы ждали его. Он написал Фридолину. Нет-нет, он не может опоздать! Все рано или поздно заканчивается, и вот настал долгожданный момент, когда Вольфганг сжал руку епископа, поблагодарил его от всего сердца, торопясь, и, охваченный волнением, вывалился из кареты в объятья Фридолина. Они нежно обнялись:
– Дорогой, дорогой Вольфганг!
– Дрожайший Фридолин!
Вольфганг услышал собственный шепот.
– Алоизия?
– Наверху, – Фридолин показал кивком головы, и Вольфганг помчался наверх. Он остановился в прихожей, чтобы избавиться от плаща, треуголки и намокших перчаток, пригладить волосы и стряхнуть пылинки пудры с камзола. Затем, призывая себя не быть идиотом, он повернул ручку двери и вошел в салон.
Там было людно: придворные музыканты, певцы, оркестранты пришли, чтобы поздравить Вебера с праздником и выпить за его здоровье. Здесь было много жителей Мангейма. Вольфганг молча у двери и искал глазами Алоизию. Вот она! Кажется, она стала выше! Он уставился на неё. Эта девушка…егодевушка? Кто это? Незнакомка… Такая уравновешенная, уверенная в себе! Дрожащее залитое слезами лицо проплыло в памяти и пропало, пока он глупо разглядывал эту Алоизию, холодную, резкую, прерывавшую хор остроумцев своим высоким стеклянным смехом, какого он раньше никогда не слышал, сопровождавшую разговор отработанными жестами своих тонких рук. Вольфганг тяжело уставился на эти руки. Его мозг корчился от невыносимых воспоминаний, он хмурился и наконец, понял: то были французские жесты, ненавистные, знакомые. Он знал их наперечет. Они былинедавними. Не вчера ли он их наблюдал? На прошлой неделе? Конечно! Такие же руки у мадам д'Эпине, и она жестикулировала ими точно так же! Вольфганг похолодел. Уроки Маршана не прошли для Алоизии даром. Он продолжал неловко стоять с опущенными руками и в полубессознательном состоянии изучал её. Черные локоны в причудливом легком беспорядке, округлая белая грудь, более высокая, чем он помнил, виднеющаяся в низком квадратном вырезе ее нового парчового платья. Ее лицо стало тоньше, но тверже, отмеченное определенно чем-то, чего он не знал. И красивее. Губы стали более красными и сочными. Глаза, очерченные тревожащими тенями. Вольфганг облизнул губы и указательным пальцем ослабил ворот. Она его не видела, она принимала у себя придворных, состязаясь в легкомыслии с кружком своих поклонников.
Внезапно он подумал: я дурак. Зачем я стою здесь, как олух? Осел! Он расправил плечи, одернул жилет и двинулся к границам кружка. Пробормотал извинения большому локтю в синем. Тот подвинулся, и Алоизия, ничего не замечающая, вдруг заметила, что ее рукой завладел странный маленький человечек в длинном красном сюртуке с черными пуговицами и смешными лентами из крепа. Он поднял лицо, встретился взглядом с ее черными смеющимися глазами, в которых ему не было места. Он поколебался мгновение, ожидая, когда она узнает
– Алоизия!
Он наклонил голову и прижался губами к ее руке – твердой, маленькой, тонкой и белой – с холодными пальцами, которые он не отпускал. Рука равнодушно лежала в его руке, пока он ее целовал. Когда он поклонился и поднял голову, чтобы посмотреть на нее снова, она уже повернулась к высокому молодцу с лошадиным лицом, стоявшему и произнесла:
– Сморите, мой друг, не ревнуете ли вы к моему новому кавалеру? Видели ли вы когда-либо столь внушительную ливрею?
Грубый хохот детины вторил ее заливистому смеху. Волфганг встряхнул головой и выпрямился. Рот слегка дрогнул. Он посмотрел на нее долгим холодным взглядом. Если сердце его тяжело билось, внешне он был спокоен, и только губы искривились в тонкую, натянутую улыбку. Вольфганг сдвинул каблуки для церемонного поклона и быстро подошел к клавиру. Сел на стул, тщательно поправил полы своего красного сюртука и сделал небольшую паузу, обросил взгляд на немногих старых мангеймских друзей, с беспокойством наблюдавших за происходящим. Взял несколько аккордов и запел… Все узнали популярные скабрезные стишки о Гёце фон Берлихингене[24] и, конечно, знаменитую фразу: «Leck mich das Mensch im Arsch das mich nicht will» («Каждый, кому я не нравлюсь, пусть целует меня в задницу»). Неприличная выходка, конечно; намного хуже вульгарной грубости Алоизии. Но то был типичный восемнадцатый век и типичное миросозерцание среднего класса. Легкий тенор исполнял эти озорные стишки спокойно, а в глубине зала раздавались вздохи удивления и возгласы одобрения. Вольфганг закончил, встал и прошел через зал, чтобы поприветствовать Каннабиха, который порывисто его обнял.
– Ну что ж, мой друг! – сказал Вольфганг, освобождаясь от объятий. – Я, кажется, вижу вон там, в углу, пунш. Или я ошибаюсь?
IX
1779–1782
Так завершилась любовная история юного Вольфганга. Он покончил с мальчишескими мечтаниями, юношеским восторгом, сердечной болью. Один год его жизни был занят туманными мечтаниями, зарождающимися желаниями, несмелым обожанием. И вот теперь он стал настоящим Моцартом, чувствительным и циничным, веселым и верным. И настолько он был сыном своего века, что Алоизия во плоти более не мучила его напоминанием о несостоявшемся счастье. Та, о которой он мечтал, была привлекательна и приятна в общении. Что ж… она стала его хорошим другом. Вольфганг до такой степени жил и дышал музыкой, что легко отделял инструмент от исполнителя, голос – от певца. У Алоизии был великолепный голос, и она была превосходной певицей. Теперь больше не было той, во имя которой можно было творить. Иные уже тогда говорили, что Вольфганг не рожден был для глубокой любви, что его чувства не были искренними и если бы он действительно страдал, не смирился бы с отказом. Подобные суждения чересчур упрощенны и основаны на незнании того горького опыта, который Вольфганг усвоил в течение предыдущего мучительного года. Сердце его было истерзано и разбито в Париже, где принято выдерживать подобные страдания с изяществом и остроумием. Сознательно он этому не обучался, но в Мюнхене показал, что урок, тем не менее, усвоен.
Алоизия Вебер в роли Земиры в опере Андре Гретри «Земира и Азор».
Около 1784 г.
Вольфганг был совершенным музыкантом, с типично мышлением музыканта. Особенностью его является своего рода леность и безынициативность в отношении эмоций и сердечных переживаний. Скрипач, губитель женщин, с томными глазами и скандальной репутацией, в значительной мере есть плод воображения драматургов. Типичный великий музыкант более склонен устроиться возле любой женщины, которая может доставить ему житейский комфорт, обеспечить всем, в чем нуждается его существо. Она избавит его от всего того, что его раздражает, предоставит свободно действовать в его собственном творческом мире. Из этого правила были очень заметные исключения, однако бесспорных подтверждений было больше. Начиная со старого Баха с его 20 детьми до полудюжины выдающихся виртуозов XX века. Конечно, музыканты мало отличаются от остальных мужчин. Но они не склонны в обычной жизни поддаваться искушениям романтической любви, изводить себя в ее сетях. Им знакомо это чувство – и они вкладывают его в свою музыку. Подлинный музыкант – это великий труженик. Он не может предаваться любви, отнимающей мысль, время и энергию. Он должен упражняться по 6–8 часов в день или, если это композитор, вынужден подчинять себя самодисциплине. Закончив свой труд, он оценит поддержку простой, располагающей к себе женщины, которая вовсе не ждет, что супруг будет вести себя, как беспечный любовник. Это отступление относится только к великим музыкантам, и только к мужчинам. Певцы и певицы представляют совершенно иную породу людей.
Такая умственная привычка и жизненный настрой вырабатывались у Моцарта по мере его созревания. Жизненный опыт Мангейма и Парижа ему очень помог. Вот тогда он заметил в себе стремление к простым человеческим отношениям, которые сулили истинный уют и покой, простую верную дружбу, искреннюю физическую близость и человеческую преданность. По природе своей он был очень сексуален, пылок, экспансивен. Но у него не было ни единого мгновения романтической страсти к женщине после Рождественского праздника 1778 года. Он не давал себе труда анализировать этот факт. «Я в самом деле её любил», – говорил он об Алоизии, и он много раз повторял и доказывал, что любит свою жену. Тем не менее, разница между этими двумя чувствами такая же, как и разница между его музыкой «до» и «после».
Дружбой он дорожил всегда, к тому же был сентиментален, как все истинные немцы. Именно ради дружбы он остался с Веберами вопреки Алоизии. Фридолин Вебер от души любил его. Цецилия, не столь возвышенная натура, как ее супруг, к тому же не без того, чтобы присматриваться к Вольфгангу с точки зрения собственной выгоды, всё же была к нему добра и по-матерински нежна. Он привязался всем сердцем к младшим сестрам Алоизии, и они души в нем не чаяли со всей своей детской наивностью. Вскоре он обнаружил, что маленькая Констанция, это живая, игривая, обожающая его милая девушка, с которой приятно находиться рядом. Ей уже исполнилось шестнадцать. В этой семье он был по-своему счастлив, и, при всем желании, даже если бы захотел, он не нашел бы ни времени, ни сил заглянуть в будущее. Веберы протянули к нему руки, и он бросился в их объятия.
После унижения и насмешки Алоизии он остался в Мюнхене рядом с ее семьей. Ему и в голову бы не пришло бежать прочь и в одиночестве лелеять свою сердечную рану. Мюнхен было полон его друзей, все
Семейный портрет Моцартов. Слева направо: Мария Анна («Наннерль»), Вольфганг, на стене портрет матери Анны Марии и Леопольд.
Художник Иоганн Непомук делла Кроче. Около 1780 г.
Но если Вольфганг вырос, то Леопольд не знал или не хотел знать об этом. Он бушевал в Зальцбурге и писал письма не терпящим возражений тоном, требуя от своего 23-летнего сына, чтобы тот немедленно возвращался. Вольфганг использовал любые предлоги, чтобы продлить свое пребывание в Мюнхене. Он должен услышать «Альцесту» Глюка. Вынужден ждать подарок от курфюрста. Ищет способ встретиться с Басле. Разумеется, он занялся ею, как только надежды, возлагаемые на Алоизию, рухнули. Долгий период добровольного, мечтательного воздержания закончился, и он жаждал небольшой волнующей молодую кровь игры. Вольфганг пишет отцу, что хочет взять кузину с собой и будет ждать, когда она устроит свои дела. Но Леопольд велел возвращаться домой в обществе торговца по имени Гсванднер (Gswandner), который должен был выехать из Мюнхена 13 января, прибавив: «Если моя племянница желает оказать мне честь своим посещением, она может приехать почтовой каретой 20-го числа». Вольфганг сделал лучше, он выехал дилижансом в условленный день и взял кузинушку Басле с собой.
Несмотря на мимолетные приступы раздражительности у отца, Вольфганг был принят так, как только мог быть принят стареющим, переволновавшимся, любящим отцом – со слезами и поцелуями. Наннерль была в сильнейшем потрясении. Было невероятно тяжело, даже спустя полгода, видеть Вольфганга без мамы. Зато кухарка Тереза, изживая свое горе в тяжких трудах на кухне, стала пичкать Вольфганга жареными каплунами. Басле задержалась надолго и все это время скрашивала его существование легкими шалостями, которые помогали ему забыть о полученной горькой пилюле. Когда она вернулась к себе в Аугсбург, оставив ситуацию неопределенной (так как у него и в мыслях не было завершить дело браком, хотя отец был бы не против), вновь стала получать поразительно бесстыдные письма. Большинство из них представляли чистейший вздор, преднамеренную бессмыслицу – и ничего больше. Одно письмо заканчивалось одой («Zärtliche Ode» – «Нежная ода»), адресованной портрету Басле. «Конец венчает дело», – добавил по-латыни гениальный творец и подписался: «Дворянин фон Свиной Хвост». Далее следовала карикатура, которая менее всего польстила бы даме, к тому же слывшей далеко не красавицей.
То, чем теперь занимался Вольфганг в Зальцбурге, было для него самым легким делом. Он являлся постоянным сотрудником архиепископа, на полном окладе придворного органиста. Это означало, что он должен был занять место за столом для музыкантов при дворе вместе с целой ватагой тех, кого всей душой ненавидел. В этой компании числился беспутный скрипач Брунетти; кастрат Чеккарелли, прекрасный певец с невыносимым характером; целый ряд ничем не примечательных музыкантов, настолько грубых и невежественных, что ничего, кроме отвращения, не могли у Вольфганга вызывать. Здесь же, за одним столом, сидели и камердинеры, лакеи, повара вместе с прочими домашними слугами. Прежде Вольфганг никогда не чувствовал себя столь униженным. Он мог бы погрузиться в пучину отчаяния, но свою службу у Иеронима он не принимал всерьез: ему казалось, что он попросту выжидает. У него оставались прочные связи с Мюнхеном, и он был всегда в курсе новостей о вероятных появляющихся там вакансиях. Тем не менее Моцарт делал все, чего от него ожидат патрон, и даже больше того. Он сочинял многочисленные духовные произведения, симфонии и пьесы для фортепиано, которые, конечно же, он сам исполнял. Без большого энтузиазма он принимал участие в обычных зальцбургских развлечениях. В это время в город прибыла странствующая театральная труппа, актеры дали несколько спектаклей на сцене театра. Вольфганг встретился с постановщиком, умным, грубоватым субъектом, которого звали Эмануэль Шиканедер. Вдвоем они попробовали кое-что сделать в отношении волшебной оперы в восточном духе. Ничего, однако, не вышло, но идея, детище Шиканедера, через много лет вернулась к Вольфгангу, и родилась «Волшебная флейта».
Письмо Моцарта Басле. Зальцбург, 10 мая 1779 г.
Прощаясь в Мюнхене с Веберами, Вольфганг заверил их, что вскоре они снова увидятся, и был
– Мы едем в Вену, Вольфганг. Алоизия получила место.
– Где?
– В Национальном театре!
Вольфганг сделал большие глаза. Прекрасная возможность для Алоизии. Он не стал задавать лишних вопросов о том, как она получила это назначение; наверняка не обошлось без вмешательства графа Хадика. Он не мог удержаться и подумал, что когда-нибудь вместе с Веберами мог бы оказаться в Вене, столице государства, где возможно завоевать подлинную известность и где славный молодой император Иосиф прикладывал все силы, чтобы организовать настоящий немецкий театр. Известно было, что император распустил итальянскую труппу и ищет немецких певцов, музыкантов и композиторов. Вольфганг не мог оставаться в стороне. До самого отъезда Веберов в Вену он проводил время вместе с ними и постепенно стал замечать, что все чаще заглядывается на маленькую Констанцию. Она не была так одарена, как Алоизия и Йозефа, старшая, с замечательным голосом. Но Констанция была смышленой и живой, Вольфганг дал ей несколько уроков игры на клавире и был приятно удивлен, как она быстро схватывала его наставления, какое большое удовольствие она испытывала, общаясь с ним. С этой девушкой ему было легко. Казалось, она понимает все тонкости его речи и знает его азбуку жестов, с помощью которых Вольфганг объясняется. Он расставался с ней не без сожаления.
– Я уверен, мы скоро увидимся, Констанция!
– Где? – спросила она застенчиво.
– О, я не знаю… Жди, и ты увидишь!
Веберы уехали, но вскоре от них пришли печальные новости. Цецилия писала, что Фридолин заболел сразу же по прибытии в Вену. Алоизия имела невероятный успех в новом театре, и ей назначили хорошее жалованье, но Цецилия сетовала, жестокая испорченная девчонка, Алоизия, поселилась отдельно, прихватив все свои денежки, оставив семейство почти без гроша. Фридолин стал быстро слабеть и в течение нескольких дней умер. Вольфганг ужасно огорчился. Читая дальше, он узнал, что Цецилия, от безысходности, сняла большую квартиру, чтобы сдавать комнаты постояльцам. Старшая дочь, Йозефа, и две младшие девочки остались ей помогать. Если кто-нибудь из его друзей поедет в Вену, не даст ли он им адрес Веберов, чтобы снять комнаты? Как тяжело бедной, работающей не покладая рук женщине потерять мужа, имея дочерей, из которых только одна зарабатывает себе на жизнь. Алоизия – плохая, бессердечная девочка, он должен это знать, и она будет наказана, обязательно будет! Он не забудет по поводу квартиры, нет? В доме «Божье Око» на Питерсплатц.
Вскоре пришли другие новости об Алоизии. Она сошлась с актером, трагиком в Немецком театре, и зовут его Йозеф Ланге. Вольфганг выяснил, что Хадик, который потратил много времени и денег на Алоизию, после чего она ему надоела, дал разрешение на брак. Так или иначе, она решила выйти замуж за Ланге. Но Цецилия не желала, чтобы ее снова одурачили с оставшимися деньгами! Алоизия еще несовершеннолетняя, несмотря на прекрасные манеры и роскошную прическу. Она не может вступить в брак без материнского согласия. И что же сделала Цецилия? Она отказалась благословить дочь на брак с Ланге, пока тот не выплатит часть денег за долги, в которые дочь их ввергла. Таким образом, Цецилия получила с Ланге 90 дукатов и разрешила сыграть свадьбу. Вольфганг поймал себя на том, что его не слишком волнует, умно это или нет. Ему это казалось немного грубым. В любом случае, волноваться теперь предстояло Ланге. У Вольфганга были теперь на уме более приятные вещи.
Его добрые друзья в Мюнхене не оставляли попыток добыть для него место при дворе курфюрста, но, пока это не удавалось, сумели устроить заказ на написание новой оперы к карнавальному сезону 1781 года – к началу зимы. Они сообщили ему эту хорошую новость осенью, и Вольфганг сразу же приступил к работе. Сюжет оперы «Идоменей, царь Критский» (К. 366) напоминал известные предания об Ифигении или Иевфае, но измененные, так что жертвой был назначен Идамант, сын царя. Аббат Вареско, один из придворных священников Иеронима, написал либретто – очень скучное. Но отсутствие либретто было бы еще хуже, и тогда энтузиазм Вольфганга угас бы совсем. Он трепетал. То была его первая большая опера-серия, причем самая ранняя из тех, которые до сих пор регулярно ставятся в театрах. Она находится под сильным итальянским и французским влиянием – французским в том смысле, как оно представлено Глюком в «Альцесте», а отсюда, как следствие, – чопорность и формальность, которые отсутствуют в его следующей опере. Были различные сложности для исполнения жизненно важной партитуры «Идоменея», главным образом из-за ограниченных возможностей певцов, которые не справлялись с трудными партиями. В 1931 году опера была переписана Рихардом Штраусом и поставлена в Мюнхене в честь 150-й годовщины со дня премьеры. Но и по сей день её партитура далека от того, чтобы быть совершенной или увлекательной.
Тем не менее Вольфганг выехал в Мюнхен в ноябре, полный жизненных сил и энтузиазма. Он без каких-либо хлопот получил от Иеронима отпуск, а над «Идоменеем» работал очень усердно. Он впервые проявил мастерское владение оперными условностями и уверенность подхода с точки зрения драматургии, что подтверждает мысль о том, что Моцарт – первый среди всех оперных композиторов. Он написал Леопольду несколько обстоятельных писем, останавливаясь на всех тонкостях партитуры, оркестровки, речитативов и репетиционного процесса. Со своей стороны отец выслал целый список обычных советов, будучи, как всегда, сориентированным на главное – шанс. «Я советую тебе, когда работаешь, думай не только о музыкальной, но и о немузыкальной публике. Ты знаешь, что на десять настоящих знатоков приходится сотня невежд! Не пренебрегай так называемой популярной музыкой, которая нравится многим».
Премьера была в начале января, и прием был замечательный. Многие считали, что опера «новая и странная» – реакция, объяснимая оркестровой музыкой, которая составляла по-настоящему важную часть партитуры. У Вольфганга был великолепный мангеймский оркестр, для которого (в отличие от певцов) и написана его музыка, а дирижировал Каннабих, самый любимый из друзей Вольфганга. Словом, он дождался своего часа.
После того как премьера оперы состоялась, можно было спокойно возвращаться в Зальцбург, но он продолжал находиться в Мюнхене, на седьмом небе от счастья, в окружении своих лучших друзей. В марте поступил властный сигнал от Иеронима. Архиепископ собирался с официальным визитом в Вену и брал с собой часть свиты. Леопольду не нужно было ехать, но Вольфгангу было приказано отбыть из Мюнхена и присоединиться к зальцбургскому персоналу в столице. Вольфганг подчинился тотчас же: это было
Оригинальная партитура оперы Моцарта «Идоменей». 1781 г.
Он не был в Вене восемь лет – с середины 1773 года, когда отец взял его с собой для краткого визита, результат которого был бесконечно важнее, нежели назначение, коего Леопольд ждал, но так и не дождался. Но в тот раз Вольфганг встретился с Йозефом Гайдном, услышал его симфонии и с этого времени стал считать «папу» Гайдна своим подлинным наставником. За год до того случая опера «Луций Сулла», написанная шестнадцатилетним Вольфгангом и поставленная в Италии, провалилась. Когда на пике его формирования произошел этот провал, за которым последовало новое влияние Гайдна, случившееся заставило Моцарта отказаться от итальянских надежд и стать истинно немецким композитором, который, тем менее, отдавал должное итальянскому стилю и песне. Но, как бы сильно ни любил Вольфганг Италию и как бы истово ни стремился он к ней после своего парижского фиаско, он ощущал глубокую, земную жизненность музыки Гайдна, понимая, чем она была для немецкого мира, к которому он сам принадлежал. И когда он наконец прибыл в Вену, которую он вряд ли теперь покинет, в любимую Вену, согретую приходом невыразимо прекрасной весны, он понял, раз и навсегда, что здесь его дом. Всё, что его волновало и на что он надеялся, было сосредоточено в этом чарующем месте. Никакие иные устремления не могли сравниться с желанием обосноваться здесь. Вольфганг никогда так не говорил и, вероятно, не признавался в этом даже самому себе, но с того дня, как он прибыл в Вену, он отказался от мысли вернуться в Зальцбург. В возрасте 25 лет его подавляемая независимость наконец разорвала сдерживавшие узы, и он впервые подумал о себе как о личности, обладающей свободой воли. Отец мог по-прежнему возмущаться, угрожать и командовать, но Вольфганг вскоре научился парировать его наскоки самым ошеломляющим образом: «Что ты сможешь за это сделать?»Как всегда почтительный (в силу привычки) к отцу, он был совершенно откровенен, раскрывая свои планы: Вольфганг надеялся найти место, выступая в качестве исполнителя по контрактам с архиепископом перед столичной знатью. А когда у него бывало свободное время, то находилось множество дел, чтобы его с пользой употребить. Старые друзья, и в первую очередь милые Веберы, были всегда рады его видеть.
Иероним снял многокомнатные номера для себя и своих людей в «Немецком доме» – старинном желтого цвета здании, все еще стоящем позади церкви Святого Стефана, а в то время занятом религиозным братством – Тевтонским орденом (Deutscher Ritterorden). «У меня прелестная комнатка в том же доме, где квартирует архиепископ. Брунетти и Чекарелли квартируют в другом доме. Che distinzione![27]…Мы обедаем около полудня, к сожалению, для меня это слишком рано. За нашим столом сидят два камердинера, слуги (и телохранители), управляющий, герр Зетти, кондитер, два повара, Чеккарелли, Брунетти и – я, ничтожный! N.B. – Два камердинера сидят во главе стола, но я, по крайней мере, удостоен чести сидеть выше поваров! Ну, у меня такое впечатление, будто я в Зальцбурге: за столом отпускают тупые и грубые шуточки. Со мною никто не шутит, поскольку я ни слова не говорю, если и приходится что-то говорить, то я делаю это всякий раз с величайшей серьезностью. А как только отобедал – сразу иду заниматься своими делами. Вечерами нас не кормят, но каждый получает по три дуката. Тут уж можно разгуляться вовсю! Г-н архиепископ добр и славен своими людьми – он отнимает у них возможность заработать, и ничего им не платит».
Ситуация была такой же неприятной, как и в Зальцбурге. «Вчера в четыре часа мы уже давали концерт. Присутствовало не менее двадцати персон высшей знати… Сегодня мы должны идти к князю Галлицыну[28], который вчера тоже был. Теперь я подожду, не получу ли я что-нибудь, и если не получу, то отправлюсь прямиком к архиепископу и скажу ему прямо: если он не хочет, чтобы я что-нибудь зарабатывал, пусть платит мне сам, чтобы мне не приходилось жить за свой счет».
То была милая политика Иеронима, в результате приведшая к полному разрыву. Два месяца Вольфганг существовал в качестве слуги в составе этого штата, появляясь лишь на концертах, которые давал архиепископ, чтобы расплатиться за социальные обязательства. Тем временем Вена была полна людей, которые знали о реальных способностях Моцарта. Он легко мог бы составить круг влиятельных покровителей. Но «это истинная правда – то, что вы пишете об архиепископе, мол, моя персона льстит его честолюбию, – но только что мне от этого толку! И уверяю вас, он действует словно экран, отгораживая меня от других, чтобы меня не замечали!»Эти фразы были взяты из писем Вольфганга, написанных им в ответ на послания, которые Леопольд писал в отчаянных попытках смягчить юношеское возмущение и удержать его от стремления сбросить оковы. Ибо Леопольд прекрасно понимал, что, если Вольфганг доведет дело до разрыва с Иеронимом, в Зальцбурге для него все будет кончено. А вместе с тем придет конец и карьере Леопольда как антрепренера великого гения. Он больше не сможет греться в лучах славы своего сына или пожинать плоды этой славы. То будет полный крах для него и его амбиций.
Вольфганг делал все возможное, чтобы не ускорять разрыва, хотя никогда не сомневался, что это когда-нибудь произойдет. Он был, совершенно независимо от его гениальности, решительно не похож на грубых олухов, которые сочиняли музыку для архиепископа, и вскоре начал действовать совсем не так, как они. Встреч с ним искали влиятельные светские люди, и он шел навстречу их пожеланиям. Он провел слишком много лет при королевских дворах и в аристократических кругах, чтобы переживать из-за стеснения или приниженности. Он бегло говорил по-итальянски, немного знал французский, чувствовал себя непринужденно в обществе, был очарователен. «У графини Тун я обедал уже два раза и почти всякий день бываю там». Речь о престарелой графине, главе знатного австрийско-богемского рода Тун, блистательной светской даме, известной тем, что она покровительствовала музыкантам. Она отыскала Гайдна в нищете и наделила его популярностью, которая позволила композитору получить место при дворе князей Эстерхази. Она была также одной из немногих женщин в Вене, кто был в дружеских отношениях с императором. Он часто бывал в ее доме и был с ней на равных. «Графиня – очаровательнейшая, милейшая дама, какую я когда-либо встречал, – продолжал Вольфганг. –Муж ее, правда, немного со странностями, но он добропорядочный, благородный
«У графа Кобенцля я обедал также, и всё из-за его кузины, графини фон Румбек… Теперь моё самое главное намерение здесь – каким-нибудь изящным манером попасть к императору, ибо я ужасно хочу, чтобы он со мною познакомился. Я бы с удовольствием лихо отбарабанил ему всю мою оперу, а потом прилежно сыграл бы фуги, ибо он их любит. О, если бы я знал, что приеду в Вену в пост, я написал бы небольшую ораторию и дал бы ее в театре со сбором в мою пользу, как все здесь делают. Мне легко было бы написать ее заранее, так как я знаю все голоса. Как бы я ни хотел дать публичный концерт, как это здесь заведено, мне этого не позволят, я знаю точно. Ибо представьте себе…» Да, слушайте, отец, поскольку это конец.
«Вы ведь знаете, что здесь есть также общество, которое дает академии в пользу вдов музыкантов. Все, кто имеет хоть какое-нибудь отношение к музыке, играют там бесплатно. Оркестр состоит из 180 человек, и ни один виртуоз, у которого есть хоть капля любви к ближнему, не отказывается там играть, ибо этим он завоевывает любовь и императора, и публики. Штарцеру поручили меня об этом попросить, и я тут же дал согласие, но прежде я должен был получить разрешение у моего князя. У меня и сомнений никаких не было, ибо это дело божеское, и оно бесплатное, ради одной лишь благотворительности. Но он мне не разрешил. Все здешние знатные люди обиделись на него за это».
Они обиделись на него, это правда, и буря разразилась вокруг бритой головы Иеронима. Голицын лично занялся делом Вольфганга, и, в конце концов, несчастный узколобый церковник вынужден был сдаться. «Я играл на академии вдов в театре у Каринтийских ворот. Мне пришлось играть на бис, ибо аплодисментам не было конца». Приходилось снова и снова начинать сначала. Прошло шесть недель самого унизительного обращения со стороны архиепископа. Позже Вольфганг напишет:«…у меня и в мыслях не было, что я считаюсь слугой на службе, и это имело для меня роковые последствия». Последовали обидные сцены с Иеронимом, однажды, когда он «обзывал меня прощелыгой, недоумком… О, я не хотел бы всё это перечислять вам!»Несмотря на свою невзрачную внешность, приятный нрав и нежное сердце, Вольфганг был с характером – можно даже сказать, с характером крутым. С Иеронимом ему удалось объясниться простыми словами. Однако, будучи чувствительнейшим из всех созданий, Вольфганг страдал ужасно. «Всё то возвышенное, что высказал мне архиепископ во время трех аудиенций, особенно во время последней, и всё то, что этот замечательный слуга господа сказал мне теперь, произвели столь сильное действие на мой организм, что вечером мне пришлось уйти из оперы прямо посреди первого акта, отправиться домой и прилечь. Ибо я весь огнем горел, дрожал крупной дрожью, и меня шатало, как пьяного, по переулку. И на следующий день, как и накануне, мне пришлось остаться дома и весь день до обеда пролежать в постели, поскольку я выпил тамариндовой воды».
При каждой встрече Вольфганг подавал заявление об отставке, но всякий раз оно пренебрежительно отклонялось. Его не принимали всерьез, раз даже его прошение об увольнении игнорировалась. В конце концов, он поспешил к графу Арко, камергеру двора архиепископа, который в свое время не раз давал повод для жгучей ненависти. Разговор, имевший место, стал незабываемым, с безудержным гневом обеих сторон, и Арко в итоге выставил Вольфганга из комнаты. Воспоминания о пережитом унижении не забывались годами, время от времени всплывая в письмах Вольфганга к отцу. Меньше всего из людей движимый злопамятством, он, тем не менее, страстно желал догнать Арко и отвесить ему ощутимый «пинок под зад».
Вена. Вид на собор св. Стефана. Гравюра середины XVIII в.
Ярость Леопольда не поддается описанию. Если он негодовал, когда Вольфганг за три года до этого влюбился в Алоизию, то теперь он просто безумствовал в гневе. Вольфганг совершил нечто худшее, если только такое возможно, чем уход от архиепископа. Он, отказавшись вернуться с людьми Иеронима в Зальцбург, «всё поскорее побросал в чемодан, а мадам Вебер была так добра предоставить мне свой дом». Бедный Леопольд! Его изначальная ненависть к Веберам и страх перед их многочисленными дочерьми пылали вновь, подобно огненной лаве. Вся терпимость, вся доброта, с которой он относился к ним в Зальцбурге, исчезли из-за убеждения, что эта самая Цецилия Вебер – хитроумная и грязная сводня, что дочери её не лучше, чем им полагается быть (памятуя о карьере Алоизии), и что Вольфганг – всего лишь жалкий простак Шоссе д'Антен, которого уже не вырвать из их цепких лап. Но бедный, глупый Вольфганг и не хочет вырываться! А ведь в Вене уйма жилья и гостиниц, где можно поселиться. К тому же у него везде есть добрые друзья. Но он направился прямиком к Веберам, причем в простоте душевной сообщил отцу: «Теперь у меня там прелестная комнатка; здесь я у людей, всегда готовых услужить, которые оказывают мне помощь во всём, что может срочно понадобиться (и что невозможно получить, если живешь один)».
Из всего того, что невозможно получить, если живешь один, больше всего подходит близкая по духу восемнадцатилетняя девушка. Констанция произвела на него впечатление двумя годами ранее, а теперь она превратилась в барышню, уже достаточно знающую жизнь, чтобы видеть, нравится ли она молодому человеку. Мать её всегда была сварливой. Но теперь, теряя надежды на обеспеченную старость, Цецилия оказалась перед угрозой нищеты, и она восприняла эту перспективу хуже некуда. Стала подозрительной, склочной и даже несколько склонной топить свои невзгоды на дне бутылки, хотя Вольфганг «никогда не видел ее нетрезвой». Собственно, не так важно было ее отношение к Вольфгангу, как то обстоятельство, что у нее имелись три незамужние дочери, все без приданого. Намеренно ли она способствовала женитьбе Вольфганга, иногда противодействуя, в иных случаях – оставляя его наедине с Констанцией, только она определенно хотела, чтобы Моцарт женился на ее третьей дочери. Вовсе не восхищение его талантом заставляло ее желать Вольфганга в зятья. Деловой подход. Пусть он без гроша, но перспективы у него неплохие, как у любого другого молодого музыканта. Именно здесь заключен ответ тем, кто вздыхает, считая, что Моцарт не должен был жениться на Констанции. Если не
Некоторые злобные зальцбуржцы в Вене, зная, что молодой Моцарт живет в доме Цецилии, не могли удержаться, чтобы не сообщить в родной город о похождениях Вольфганга. Сперва в этих слухах было мало правды, но позже кое-что стало подтверждаться, ибо Вольфганг был не из тех, кого можно без оглядки допустить в общество живой, отзывчивой девицы. Совершенно очевидно, что молодые положили некий разумный предел своим амурным делам. Но бывали волнующие тайные часы в ее или его комнате, и Цецилия, вероятно, смотрела на это сквозь пальцы. По собственным его словам, Вольфганг был «слишком благороден, чтобы соблазнить невинную девушку». Наконец, сплетни дошли до отца, и он отправил сыну крайне оскорбительное письмо. Вольфгангу теперь уже стало ясно, что дальше так жить уже нельзя.
Он решает снять себе другую квартиру. «Всё из-за людских пересудов… Мне хотелось бы только знать, какую радость находят люди, болтая вот так безо всякой причины… Я живу в их доме – так, значит, я женюсь на дочери… Если когда-либо в жизни я вообще не помышлял о женитьбе, так это именно сейчас! …Бог дал мне мой талант не для того, чтобы я загубил его ради женщины и чтобы я влачил свою молодую жизнь в бездействии. Я только начинаю жить, и вот сам себе отравлю жизнь? Я, разумеется, ничего не имею против брака вообще, но для меня он был бы в данном случае злом». Письмо длинное, и половина его – в этом духе. Затем Вольфганг начинает рассуждать. Насколько всё это правда? В самом деле, надо ли ему жениться? Или еще можно подождать? Инстинкт подсказывает, что, пытаясь высказать то, что хотел бы услышать от него отец, он лжет самому себе. И нельзя отказываться от Констанции бесповоротно и навсегда… «Вместе с тем я не хочу сказать, что я неучтив с этой мадемуазель, уже отданной мне в жены злыми языками, и не разговариваю с нею – но я и не влюблен. Я дурачусь и шучу с нею, когда позволяет время (а это бывает лишь вечером, когда я ужинаю дома), – ничего более. Если бы мне пришлось жениться на всех, с кем я шутил, то у меня запросто могло бы оказаться двести жён!»
Бедный Вольфганг! Третий раз в жизни он увяз в противоречиях. Изо всех сил бодрился, прятался за бравадой, которая никого не могла обмануть. Истина заключалась в том, что он был в положении тысяч таких же бедных, восторженных юношей, стоящих на распутье и влюбленных в хорошеньких девушек. Конечно, он не хочет связывать себя женитьбой, теряя шансы на достойную карьеру. Но брак – это единственный способ найти себе подругу, это возможность освободиться от диктата старших родственников.
В общем-то, Вольфганг не съезжал от Цецилии до самого сентября, прожив в ее доме в общей сложности шесть месяцев. И, уже отделившись, он наконец понял, насколько Констанция ему дорога. Комнату он снял на улице Грабен, откуда ежедневно устремлялся на свет «Божьего Ока» – в дом любимой. Он нуждался в ее обществе, он чувствовал, что не может жить без нее, а еще и заниматься музыкой стало не так легко. Клавир пришлось взять напрокат. Некому было чинить его одежду. Он не мог теперь в течение дня питаться, когда хотелось есть. Было тоскливо, и, хотя он был постоянно занят с учениками, сочинял или находился на службе у своих патронов – аристократов, чувствовал он себя одиноко. Всё неотвязнее думал о домашнем уюте, о стабильности, о тишине и покое. Мысль о женитьбе теперь не страшила, напротив, она казалась ему приятной. В это время Цецилия Вебер начала действовать. Она не хотела упустить этот шанс. Причем она оказалась сообразительнее, чем это можно было предположить, судя по ее большому грубому лицу и вульгарным манерам. Она пошла к Иоганну фон Торварту, законному опекуну её дочерей, и поведала ему, что Вольфганг соблазнил Констанцию и теперь необходимо его заставить подписать письменное обязательство в интересах дочери.
Сплетни не давали Леопольду ни минуты покоя. За первыми шепотками последовали уже громкие разговоры. Недоброжелатель Вольфганга Петер Винтер сводил отца с ума своими разглагольствованиями. Леопольд бомбардировал Вольфганга многочисленными письмами с ужасающими обвинениями в адрес всех, кто был замешан в этой истории. Дальше Вольфганг уже не смог этого снести. Он сел и честно излил в письме к отцу все свои чувства – благородное заявление о намерениях.
«Любезный батюшка! Вы требуете от меня разъяснения тех слов, которые я приписал в конце моего последнего письма… Между тем мое стремление заключается в том, чтобы иметь здесь нечто сколь-нибудь определенное, – тогда и с помощью прочего неопределенного здесь можно прекрасно жить; и потом – жениться! Вас пугает эта мысль? Но я прошу вас, любимый мой дорогой батюшка, послушайте меня! Мне пришлось открыть вам мое намерение, так позвольте же открыть вам и причины, и притом причины очень веские. Природа говорит во мне так громко, как и в каждом другом человеке, да, наверное, даже громче, чем в ином большом, сильном плебее. Я ни в коем случае не могу жить так, как большинство нынешних молодых людей. Во-первых, я слишком привержен религии, во-вторых, слишком полон любви к ближнему, чтобы соблазнить невинную девицу; в-третьих, испытываю слишком много ужаса и омерзения, страха и боязни перед болезнями, и слишком большую любовь к своему здоровью, чтобы связываться с гулящими девками. При этом я могу поклясться, что до сих пор еще ни с одной особой женского пола я не имел дел такого рода – ибо, если бы это произошло, я бы этого от вас не утаил; хотя совершать провинности есть для человека нечто естественное, а однократная провинность – не более чем просто слабость, хотя я не решился бы обещать, что такая провинность осталась бы однократной, если бы я хоть раз совершил ее по этому поводу – это, однако, есть твердое убеждение всей моей жизни. Я хорошо понимаю, что эта причина (какой бы весомой она ни была) все же недостаточно серьезна для этого. Однако
Итак, кто же – предмет моей любви? Не пугайтесь, пожалуйста, и этого, прошу вас! Неужто это кто-нибудь из семейства Вебер? – Да, это Веберша, но не Йозефа, не Зофи – это Констанция, средняя из сестер. Я ни в одном семействе не встречал такой разницы в характерах, как здесь. Старшая – ленивая, грубая, лживая особа и очень себе на уме. Лангиха – лживая особа с дурными помыслами и кокетка к тому же. Младшая – еще слишком юна, чтобы что-то собой представлять, она всего лишь доброе, хотя и чересчур легкомысленное создание. Сохрани её Господь от соблазнов! Средняя же, то есть моя добрая, милая Констанция – она святая мученица среди них, и, наверное, именно поэтому она – самая добросердечная, умелая, одним словом, самая лучшая среди них. Она заботится обо всем доме – но никак не может всем угодить! О любезный мой батюшка, я бы мог исписать много страниц, описывая вам все события, приключившиеся с нами обоими в этом доме! Но если вы захотите, я опишу вам их в следующем письме. Но, прежде чем я освобожу вас от своей досужей болтовни, я все же хочу ближе познакомить вас с характером моей милой Констанции! Она не безобразна, но и не красавица. Вся ее красота заключается в паре черных глаз, и она прекрасно сложена. В ней нет остроумия, но достаточно здравого житейского смысла, чтобы исполнять обязанности жены и матери. Она не склонна к транжирству, думать так – заблуждение. Наоборот, она привыкла плохо одеваться, ибо то немногое, что мать смогла дать своим детям, она давала двум остальным, но никогда – ей. Это правда, что она любит одеваться мило и чистенько, но не вызывающе. И большую часть того, что требуется женщине, она умеет изготовлять сама. И прическу себе каждый день она делает сама. Разбирается в домашнем хозяйстве, у нее лучшее на свете сердце – я люблю ее, и она любит меня всей душой! Скажите мне, могу ли я себе желать лучшей жены?
Еще я должен сказать вам, что тогда, когда я ушел со службы, никакой любви еще не было. Она родилась лишь благодаря её нежной заботе и уходу за мной, когда я жил у них в доме. Итак, я не желаю ничего более, кроме одного – получить лишь малую толику устойчивости в жизни (на что я, слава Богу, и сам взаправду надеюсь), поэтому я настоятельно прошу вас позволить мне спасти эту бедняжку и осчастливить меня вместе с нею – и осмелюсь сказать – сделать счастливыми всех нас».
Нет нужны говорить, что Леопольда это признание не сделало ничуть счастливее, и он был как никогда далек от мысли позволить сыну вступить в брак. После, к его вящему ужасу, до него дошли слухи о каком-то контракте, и в ответ на требование объясниться Вольфганг прислал еще одно длинное письмо. Он вынужден был подписать документ о том, что обязуется «в срок до 3 лет вступить в брак с мадемуазель Констанс Вебер; в случае же, если некие крайние обстоятельства заставят меня изменить мои намерения, то я обязан ежегодно выплачивать ей по 300 флоринов, ничего на свете я не подписывал с такой легкостью, ведь я знал, что до выплаты этих 300 флоринов дело никогда не дойдет, потому что я ее никогда не покину, а если меня постигнет такое несчастье, и намерения мои изменятся, то я был бы очень рад, что смог освободиться от своих обязательств с помощью 300 флоринов, и Констанция, насколько я знаю её, слишком горда, чтобы позволить продавать себя! Но что сделала эта небесной чистоты девица, когда он ушел? Она потребовала у матери документ и сказала мне: “Дорогой Вольфганг! Мне не нужно от вас письменного заверения”, – и порвала бумагу!»
Так продолжалось восемь беспокойных месяцев. Леопольд упорно не одобрял брак, а без согласия отца Вольфганг жениться не мог. Цецилия сильно нервничала по поводу исхода событий. Она начала открыто возмущаться и устраивать сцены. Констанция в отчаянии даже на месяц ушла из дома. Ее приютила баронесса Вальдштеттен, немолодая добрая дама с большим сердцем, но сомнительной репутацией. Чтобы вернуть дочь домой, Цецилия даже обращалась в полицию. Вольфганг, вне себя, страдал под грузом всеобщего неодобрения и недоброжелательства, тем не менее c удивительным постоянством продолжал выстраивать свою карьеру. «Каждый день в шесть утра приходит мой парикмахер и будит меня, к 7 часам я полностью одет. Потом до десяти утра я пишу. В 10 часов у меня урок у фрау фон Траттнер, а в одиннадцать часов – у графини Румбек, каждая платит мне за двенадцать уроков шесть дукатов… Если вы полагаете (как утверждал злобный Винтер), что меня ненавидят при дворе, среди высшей знати и состоятельных людей, то вам стоит только написать…» Длинный список влиятельных лиц. «Между прочим, хочу вам сообщить, что император в последний раз за обедом принялся восхвалять меня и среди прочих похвал произнес: “C'est un talent décidé! ”[29]– а позавчера я играл при дворе!»
Но главное было еще впереди. Вольфганг встретил несколько человек, занимающих важное место в музыкальном мире. Это были барон ван Свитен, граф Розенберг, придворный камергер, и Готлиб Штефани-младший, интендант Национального театра. Во время спектакля «Идоменей» у графини Тун в предварительном порядке обсуждался сюжет новой оперы. В ближайшее время Штефани обратится к Вольфгангу с официальным предложением написать немецкую оперу для немецкой труппы при Национальном театре. Штефани пришла в голову мысль воспользоваться либретто (автор – André) оперы, незадолго перед тем поставленной в Лейпциге. Подобный
Действие происходит в загородном дворце паши Селима. Турция в период постоянных военных столкновений с Российской империей за последние 50 лет не переставала привлекать внимание европейцев, и тема казалась до крайности романтичной. Появился особый «турецкий» стиль в музыке, причем рондо в турецком стиле написали и Гайдн, и Моцарт. В новой опере «Похищение из сераля» (К. 384) этот колорит должен был присутствовать повсеместно, начиная с изумительной увертюры. Вольфганг погрузился в работу с величайшим пылом, подстегиваемый мыслью, что успех означал бы возможность женитьбы на Констанции.
Название «Похищение из сераля» достаточно прозрачно излагает сюжет. Либретто, конечно, было на немецком, а сама опера, под покровительством императора, должна была стать убедительным доказательством того, что живость популярной итальянской оперы-буффа может быть успешно перенесена на немецкую сцену. Соответственно «Похищение из сераля» считается первой немецкой комической оперой. Из ее предшественниц в жанре «легкой оперы» известен обычный «зингшпиль», пьеса, где арии чередуются с разговорными диалогами. Вольфганг, однако, использовал стиль итальянской оперы-буффа, тоже содержащей разговорный речитатив, переданный на немецком без потери шутливо-лирического настроения.
Вопрос, влияет ли на композиторов язык либретто, которое они берут за основу постановки, остается открытым, но то, что в случае с Вольфгангом это так, сомнений не остается. Его сюжет был легок и подвижен, и поэтому легко создавалась музыка, подходившая к переводному тексту. «Похищение из сераля» занимает достойное место среди итальянской оперной музыки своего времени. «Фигаро», на тех же основаниях, бессмертное произведение в немецком репертуаре, а его жизнерадостный галльский дух остается неизменным. Но в опере-сериа, даже в самых драматичных эпизодах, существенные национальные различия не могут быть так легко преодолены. В своих больших сценах «Дон-Жуан» – чисто итальянская гранд-опера, и она не может произвести такое же впечатление, если будет исполняться на немецком. С другой стороны, «Die Zauberflöte»(«Волшебная флейта», немецкий вариант) подлинная немецкая музыкальная драма философско-идеалистического характера, много теряет в своей глубине и весомости в качестве «Il Fluto Magico» («Волшебная флейта», итальянский вариант).
Театральная афиша премьеры оперы Моцарта «Похищение из сераля».
Бургтеатр в Вене, 16 июля 1782 г.
В новой опере Вольфганг предается свободной игре своих драматических идей. Ему даже разрешили менять либретто вплоть до того, что в нем появляется героиня с именем Констанция. Премьера откладывалась по причине многочисленных обстоятельств, и состоялась она только 16 июля 1782 года, почти через год после начала работы Вольфганга и Штефани над текстом. Успех был несомненным, но могла эта или ли любая другая опера Вольфганга пользоваться успехом, не омрачаемым завистью? После второго спектакля он обращается к отцу: «Представьте себе, вчера козней было еще больше, чем в первый вечер! Весь первый акт зашикали. Но это не смогло заглушить крики “Браво! ” между ариями».
Он послал отцу отрывки из партитуры с описанием недостающих фрагментов – «недостает то труб, то литавр, то флейт, кларнетов и турецкой музыки… это все потому, что мне не удалось достать бумагу с таким количеством линеек».
Вольфганг был вполне доволен своим успехом; в конце концов, «козни» прекратились, и он коварно повернул разговор в другую сторону – к обсуждению предстоящей свадьбы. Случались иногда неприятные сцены с Констанцией: на одной из вечеринок она непозволительно игриво себя вела, разыгралась в компании малознакомых людей, и Вольфганг был несколько уязвлен. Он впервые упрекнул ее за то, что она позволила «какому-то франту измерить свои икры» (штраф в популярной салонной игре в фанты). Без сомнения, поступок достаточно дерзкий.
«Такого не сделает ни одна дама, дорожащая своей честью! …Следует учитывать множество мелочей – “исключительно ли добрые друзья и знакомые в компании? ”, “ребенок я или уже девица на выданье? ”, тем более, “помолвлена ли я? ”. Но прежде всего – “все ли из присутствующих моего сословия или ниже меня и нет ли здесь людей благороднее, чем я” – если сама Баронесса [Вальдштеттен] действительно позволяла себе такое, то это совсем другое дело, поскольку она дама в летах и не может больше очаровывать! – и вообще любительница… – Я не думаю, дорогой друг, что вы когда-либо желали вести такую жизнь, как она, даже если бы вы не хотели быть моей женой! Если же вы… решили в этом принять участие… то с Божьей помощью взяли бы ленту и сами измерили себе икры (как в подобных случаях делали в моем присутствии все добропорядочные дамы), а не позволили бы это делать мужчине… Я так в присутствии других никогда бы не поступил с вами – я бы отдал ленту вам!»
И прочее в том же духе! Вольфганг был чрезмерно расстроен своей неуверенностью при любом подозрении в несдержанности Костанцы. Цецилия превратила их жизнь в ад, опозорила перед баронессой, которая, несмотря на свободный нрав, была светской дамой, и внушила Вольфгангу еще раз написать отцу.
«…Теперь я вынужден умолять вас, дорогой мой, лучший из отцов, всем, что свято, дайте ваше соизволение на мою женитьбу с дорогой Констанцией! Не думайте, что я решаюсь на это только из-за женитьбы – если бы только ради этого, то я лучше бы подождал, но я вижу, что это крайне необходимо ради моей чести, чести моей избранницы, ради здоровья и состояния души! Мое сердце беспокойно, моя голова в смятении, как можно думать о чем-то разумном и работать? Откуда такие мысли? Большинство людей считают, что мы уже женаты, мать об этом позаботилась – и бедная девушка вместе со мной до смерти замучена этим».
Леопольд игнорировал эту мольбу, как и все предыдущие. Вольфганг продолжал забрасывать его письмами, хотя он еще не получил подтверждения, что отец ему откажет. В итоге брачный контракт был подписан 3 августа, церемония бракосочетания назначена на четвертое число. «Я напрасно прождал ответа 2 почтовых дня… уверенный в вашем соизволении и успокоенный этим, я венчался во имя Господа с моей возлюбленной… При бракосочетании, –которое состоялось в соборе Святого Стефана, – присутствовали только мать с младшей сестрой невесты, г-н Торварт, как опекун и свидетель, г-н фон Цетто, свидетель невесты, и Гиловский в качестве моего свидетеля. Как только нас обвенчали, моя жена и я принялись плакать. Все, и даже священник, были тронуты и все плакали, ибо были свидетелями наших растроганных сердец. Свадебный пир представлял собой ужин, который нам устроила г-жа баронесса фон Вальдштеттен, – он был скорее княжеским, нежели баронским».
На
А Вольфганг?
– Я только начинаю жить, – вымолвил он. Как же мало он знал!
Часть 2
И многие устали в этом танце,
Свалившись у дороги, как и я.
Шелли. «Торжество жизни»
X
1782–1783
Вольфганг назвал свою женитьбу «Похищением из Божьего Ока»[30]. Не теряя времени, он занялся обустройством жилища для себя и своей невесты на втором этаже в доме Грюнвальда на Хоэ Брюке, 387 (im Grünwaldschen Hause zum Roten Säbe Hohe Brücke, 387[31])
Нынешний адрес этого дома – Випплингер-штрассе, 25[32]. Здесь они останавливались с Леопольдом во время поездки в Вену пятнадцатью годами ранее, когда Аффлиджио их провёл с первой оперой Вольфганга «Мнимая простушка» («La Finta Semplice»).
Отвратительное письмо Леопольда с разрешением на брак содержало и язвительное предположение, что сын не станет искушать судьбу, продолжая жить у Цецилии Вебер или позволяя ей жить у него. Вольфганг постарался успокоить отца и немедленно отчитался в своих финансовых делах, с одним только мягким упреком, какие всё чаще стали попадаться в его письмах.
«Вы так сильно обманывались в своем сыне, если могли подумать, что он способен на дурной поступок. Моя любимая Констанция, отныне, слава Богу, моя законная жена, уже давно знала от меня о моих обстоятельствах и обо всем, что я ждал от вас. Но её дружба и любовь ко мне были настолько велики, что она охотно, с превеликой радостью пожертвовала всю свою будущую жизнь, разделила со мной мою судьбу. Целую ваши руки и благодарю вас со всей нежностью, кою сын всегда чувствовал к своему отцу, за данные мне милостиво соизволение и отеческое благословение».
Люди, вступающие в обдуманный брак, без сомнения, верят, что он для них – избавление от всех бед. Поразительным образом это относилось и к Вольфгангу. Ему хотелось иметь дом, постоянную должность, прочность в семейных отношениях. До конца жизни он не переставал думать, что место, достойное его таланта, ждет где-то совсем рядом, за углом.
Констанция Моцарт (Вебер). Художник Йозефа Ланге. 1782 г.
За девять лет своей супружеской жизни он переезжал двенадцать раз. Он предпринял несколько выездов из Вены, потому что так он получил бы больше признания, а в поездках оно гарантировано. Были времена, когда у него появлялись немалые средства, правда, из-за своей природной – бьющей в глаза – нерасчетливости он никогда не имел счета в банке. Когда у него водились деньги, он по-детски, из любви к красивым вещам и развлечениям, тратил их на себя и Констанцию. Когда денег не было, это совпадало с моментами, выбранными злой судьбой для рождения нового младенца, а Констанции к тому же были нужны лечебные ванны, и ей предписывались дорогие доктора, хороший уход – либо возникали очередные хлопоты с причетником, которого посылали собрать средства на погребальную мессу и крошечную могилку. Рано или поздно Вольфганг погряз в долгах. Не прошло и года после свадьбы, как он начал рыть яму, из которой так и не выбрался, и еще восемь лет он отчаянно бился с процентами, сроками погашения, угрозами, исками, ростовщиками и очень часто – с ломбардами.
Констанцию нередко обвиняют в большинстве этих невзгод, и обвиняют несправедливо. Она не имела никакого отношения к нелепому воспитанию Вольфганга, которое сделало его беспомощным перед лицом любых практических жизненных бед. То, что она была неважной хозяйкой и занималась домом от случая к случаю, правда. Её подход к быту, тем не менее, ненамного безалабернее, чем беспомощность Вольфганга в денежных делах. Бывало, какое-то время они живут в квартире с просторной кухней, где достаточно места для размещения домашней утвари. Затем приготовление пищи и напитков становится до крайности экономным, если учитывать свидетельства брюзги Леопольда. Внезапно они переезжают в двухкомнатное жилье вообще без удобств. Питаться им приходится в трактирах, либо пищу должны доставлять слуги из ближайших лавок готовой еды, а это верх расточительности. Если бы Констанция была дочерью такой женщины, как мать Моцарта, большей части невзгод Вольфганга удалось бы избежать. НоВеберша– дитя таланта и беззаботности. Она умела шить, но с музыкой была знакома ближе. Будучи певицей любительского уровня, пела она лучше, чем стряпала. Она не могла вести хозяйство достаточно умело, чтобы обходиться без прислуги, хотя ей казалось, что на этом можно экономить. Нет никакого смысла обвинять ее в недостатках. Она и Вольфганг были парой детей, не ведающих, что такое ответственность. Констанция, легковесная особа, легко поддавалась влиянию. От природы игривая и кокетливая, она делала некоторые усилия, чтобы пойти навстречу желанию Вольфганга – стать предусмотрительной женушкой. Её сбивала с толку его бестолковая трата денег, однако позже, во втором замужестве, она развила в себе удивительную рачительность и бережливость.
Констанция Моцарт. Художник Ганс Хансен. 1802 г.
Один факт из жизни бедной Констанции является достаточным оправданием почти всех ее недостатков: шесть из девяти лет ее брака с Вольфгангом она либо ходила беременная, либо должна была оправляться после родов. Самый длительный промежуток между беременностями составил 17 месяцев, самый короткий – полгода (причем это случалось дважды). В 1789 году она так разболелась, что несколько недель была прикована к постели. У нее распухли ноги, из-за боли в колене она хромала, страдала от жара и мучительного расстройства пищеварения. Ребенок, рожденный в тот год, умер в ужасных страданиях. Современная медицина не гарантировала бы, что женщина с подобным списком болезней сохранила бы в целом здоровье в удовлетворительном состоянии, тогда как Костанции врачи и акушерки, очевидно, мало, либо совсем ничего не могли предложить в плане разумного ухода. Не вызывает сомнения, что она сталкивалась с послеродовыми инфекциями и, вероятно, выкидышами в промежутках между вынашиванием детей. Отсутствие лечения – сам по себе факт, представляющий научный интерес, более весомый, нежели предписанные процедуры для больного колена – ножные ванночки в воде, в которой варился рубец. Несмотря на чрезмерные физические
Но, каковы бы ни были недостатки супруги, бесспорный факт, что его музыка сделала крутой порот к бессмертию в тот самый период его жизни, когда он женился на Констанции. Причем она не имела ни малейшего дара вдохновлять. Вольфганг никогда не видел в ней богиню, она была Штанци-Марини, Штанерль, liebstes Herzensweibchen – воплощение самых милых его сердцу ласковых имен. Он нежно любил её без романтического пыла. Не оставил законченных произведений, написанных в её честь. В их отношениях не было почти ничего возвышенного. Они были супругами и партнерами. Вольфганг не испытывал идеалистических чувств ни к одному мужчине или женщине; идеализм как таковой, в его современном смысле, ни разу не коснулся Моцарта, пока он не стал масоном. После 1785 года, когда он вступил в братство, он предался пылкой мистической любви к человечеству, воздерживаясь, однако, от подобных чувств к отдельным его представителям. В этом проявляется глубокое влияние музыки. Что касается Констанции… На ее груди можно было найти утешение, ее девичий смех служил противоядием от ссор и тревог, бушевавших вокруг него с самого детства. Жена придавала ему чувство собственной важности – хотя бы как главе их небольшого дома. Она помогала держать дом открытым для людей. Она по-настоящему ценила музыку (хотя так и не поняла всего величия Моцарта), проявляя особое пристрастие к фугам, которые доставляли ему огромное наслаждение. И хотя ни он, ни Констанция не были озарены надмирным сиянием неземной любви, их согревали взаимная страсть и по-немецки простая взаимная привязанность, о коей иногда ведутся пересуды в изменчивом и ненадежном обществе, каким правил император Иосиф II в Вене.
Вольфганг женился на гребне очередной волны веры в себя. Разумеется, он был уверен, что в состоянии содержать жену. «“Похищение…”» пошло так хорошо, что через два дня после венчания «снова давали мою оперу, и притом – по просьбе Глюка. Глюк сделал мне много комплиментов. Завтра я обедаю у него…»
Мысль о постоянной занятости занимала его целиком, тем более что Леопольд ее неизменно подогревал. Но, хотя император Иосиф сердечно привечал Вольфганга, часто с ним шутил и беседовал в продолжение предшествовавшего года, но он ничего не делалось ради окончательного признания композитора. Вольфганг еще не успел осознать, до каких пределов император мог бы довести эту политику. «Господа венцы, не должны думать, что я рожден на свет для одной только Вены! Никакому монарху на свете не служу с большей охотой, чем императору – но выклянчивать себе службу я не намерен. Я считаю себя в состоянии сделать честь любому двору. Если Германия, мое любимое отечество, которым я, как вы знаете, горжусь, не желает принять меня, то, ради Бога, пусть Франция(Вольфганг позволяет своему оптимизму сыграть злую шутку со своей памятью. –Примеч. авт.)или Англия станут одним умелым немцем богаче. И пусть это будет позором для немецкой нации. … Даже Глюк. Разве Германия сделала его великим?»
Вольфганг прав в отношении Глюка. Тот заработал репутацию в Париже и на склоне дней возвратился в Вену в лучах славы и благополучии, с жалованьем (отписанным ему Марией Терезией в 1774 году) в 2 тыс. флоринов на должности императорского камер-композитора. Очевидно, что этот человек должен был стать предметом соперничества между монаршими дворами, прежде чем Иосиф сделал для него нечто большее, нежели просто удостоил своей дружбы. «Графиня Тун, граф Зичи, барон ван Свитен и даже князь Кауниц[канцлер. –Примеч. авт.]очень недовольны императором, потому что он больше не ценит талантливых людей и отпускает их из своих земель. Последний сказал совсем недавно эрцгерцогу Максимилиану, когда речь зашла обо мне, что такие люди появляются только раз в сто лет… Вы представить себе не можете, до чего милостиво и любезно граф Кауниц обходился со мной, когда я был у него».
Поскольку у Вольфганга не было положения в обществе, сомнительно, чтобы он имел честь отобедать с князем Кауницем. Майкл Келли[33] в своих «Воспоминаниях» говорит, что манера князя потчевать гостей подтверждала репутацию «персонажа крайне эксцентричного, но считавшегося, тем не менее, великим государственным деятелем. Говорили, что он необычайно гордится тем, что устроил брак между Людовиком XVI и Марией Антуанеттой. Несколько месяцев в году он держал свой дом открытым для чужестранцев, при условии, что их ему представят послы соответствующих государств; стол у него был превосходным, и те, кто по праву знакомства намеревались отобедать у него, должны были всего лишь прислать записки со своими именами швейцару не позднее 10 часов утра. Со своей стороны, я недоумевал, как ему удавалось заполучить кого-либо в качестве гостя, настолько необычным был способ приема. Вставал он довольно поздно, взяв за правило до обеда прокатиться верхом в манеже, чего он никогда не начинал, прежде чем вся компания не соберется за обеденным столом. Погарцевав вдоволь столько, сколько считал нужным, он, не обременяя себя оправданиями, приступал далее к туалету…
Еще одной эксцентричной чертой князя во все времена было то, что в присутствии за столом дипломатов, иностранцев и дам высшего света он тут же, сразу после обеда, разместив перед собой на столе всякие принадлежности для чистки зубов – щетки, тазики и прочее, не стесняясь присутствующих, знакомил их со всем процессом ухода за своими зубами, и церемония эта длилась немало минут».
Вольфганг от подобного был избавлен. Его следующей идеей было получить должность учителя музыки при эрцгерцогине Елизавете. Это привело его к противостоянию с главным придворным композитором, Антонио Сальери[34], чьё ревнивое отношение ставило его во главе всех интриг, препятствовавших признанию Моцарта в Вене.
Антонио Сальери. Гравюра 1802 г.
Сальери, не будучи пианистом, готов был вырвать кусок хлеба изо рта Вольфганга, надеявшегося стать учителем, как позже – кусок хлеба с маслом у него же, как у оперного композитора. «Сальери не в состоянии преподать ей игру на клавире – он только-то и может, что пытаться вредить мне в этом деле, объединившись с кем-нибудь еще [с императором]! Вот это вполне возможно. Но в остальном – ведь император меня знает. Принцесса в прошлый раз, как мне кажется, с удовольствием занималась со мною». Была в этом вина Сальери или нет, только Вольфганг не заполучил принцессу в ученицы, но он продолжал давать уроки ученикам, которых
– Штанци! Разбуди его и дай стакан вина, – зевая, говорил в таких случаях Вольфганг, когда мальчик наконец просыпался. – Вот, Ганс, вечером кто-то забыл ноты. Садись-ка и сыграй мне. Да смотри, как следует!
Ни один музыкант не проживет уроками, да Вольфганг и не рассчитывал на это. Ожидая приличного места, он погрузился в концертную деятельность, отнимавшую много времени, и в сочинительство. А значит, периоды выступлений на «пьянофорте» были отмечены обильным клавирным творчеством, поскольку к каждому выступлению он создавал новые сонаты и концерты. У него не было способов защитить себя от пиратства. Любой, кто завладел бы его партитурой, наверняка бы смог опубликовать и продать ноты, пусть не как собственное произведение, но в обход автора, не заплатив ему ни гроша. При таких условиях Вольфганг прикладывал массу усилий, чтобы уберечь свои рукописи от воровства. Выезжая с оркестрами на гастроли, он вынужден был везти с собой ноты для всего состава (полную партитуру для каждого музыканта), но сам пользовался лишь схематичным наброском клавира, «скелетом», столь лаконичным, что его никто бы не разобрал. Имея перед глазами несколько этих нот в басах и в верхнем голосе, он умел сыграть целиком весь концерт по памяти, хотя «…когда я играю, я всегда вкладываю в игру то, что приходит мне в голову». Сталкиваясь с трудностями из-за издателей и пиратов, он не шел на то, чтобы уступать свои произведения по сниженной цене. Баронесса Вальдштаттен передала ему некое предложение, на что он ответил: «Что касается моего концерта, который я играл в театре, то я не отдам его дешевле, чем за шесть дукатов». То, что ему нужны были все деньги, которые он мог достать, ясно из его дальнейших слов: «Относительно красивого красного фрака, воспоминания о котором жестоко ранит мое сердце, то я бы очень просил сказать мне честно, где его можно купить и почем, – ибо это я совершенно забыл, потому что принимал во внимание только его красоту, но не цену. Мне непременно нужен такой фрак достойный того, чтобы нашить на него те самые пуговицы, мечтами о которых я давно уж обременен! Я видал их однажды, когда подбирал себе пуговицы к одному платью на Кольмаркте, в пуговичной мастерской, Брандау, визави кафе Милано. Они из перламутра, а по краю идут какие-то белые камушки, а посредине – красивый желтый камень. Мне всегда хочется приобретать всё добротное, настоящее и красивое! Почему так получается, что те, кто не может этого себе позволить, все бы отдали, чтобы это иметь, а те, кто может себе это позволить, этого не делают? Ну что ж, я думаю, давно уж настало время положить конец моей мазне». Вольфганг завершил письмо фразой на английском языке, не скрывая своей гордости по этому поводу: «Целую Ваши руки и надеюсь видеть Вас в добром здравии во вторник…
Ваш покорнейший слуга, М.»
Он очень глубоко понимал, чем обязан баронессе, и пытался как-то рассчитаться с ней, обращаясь к отцу в Зальцбург с просьбой прислать деликатесы – например, знаменитые зальцбургские языки или шварцрейтер. Баронесса планировала уехать из Вены и выразила желание приобрести небольшой клавир, чтобы его можно было возить с собой; Вольфганг написал отцу, чтобы тот заказал инструмент у фортепианного мастера в Цвайбрюккене. Несмотря на все старания, долг перед баронессой не уменьшался. С детской наивностью Вольфганг написал в записке о том, что ему страстно захотелось приобрести; после в ответ он отправил «известное вам рондо, вкупе с двумя томиками комедий и небольшую книгу рассказов». Затем он сочиняет дрянные стишки о женщине, которая хочет пива, остроумно включая их в очередное письмо: «А теперь senza burle (без шуток. – ит.). Если бы Вы, Ваша милость, смогли прислать мне сегодня вечером бутыль пива, то оказали бы мне величайшую милость. Потому что моя жена – она – и у неё прихоти, вот только тянет её всё на пиво, причем на пиво, сваренное на аглицкий манер! Браво, моя маленькая жена! Я наконец-то вижу, что ты на что-то годишься! Моя жена, которая является ангелом-хранителем, и я, который являюсь образцом мужа, оба целуем тебе руки тысячу раз и всегда будем ваши Верные вассалы.
Моцарт великий, телом малый,
и Констанция, прекраснейшая и мудрейшая из всех жён».
Вскоре после этого легкомысленные молодожены переехали с одной съемной квартиры на другую, буквально в соседний дом, по адресуKleinen Herbersteinchen Hause, Hohe Brücke, 412 (ныне – Випплингерштрассе, 17). Дом принадлежал барону фон Ветцлару, богатому еврею, покровителю музыкантов, его двери всегда были открыты для художников, и он постоянно водил с ними дружбу. Обосновавшись на новом месте, Моцарты почти тут же дали бал «у себя на квартире. Разумеется, все мужчины вносили по 2 гульдена. Мы начали вечером в 6 часов и закончили в 7 часов. Неужели веселье длилось всего час? Нет-нет. До 7 часов утра! Но вам невдомек, как у нас хватило для этого места? …Там у меня комната (1000 шагов в длину и один в ширину), спальня, потом – прихожая и большая красивая кухня. Потом там есть еще 2 большие красивые комнаты рядом с нами, которые пока пустуют, – их я и использовал для нашего домашнего бала. Барон Ветцлар с супругой тоже там были, а также баронесса Вальдштаттен, г-н фон Эдельбах, Гиловски der Windmacher (обманщик, болтун, пустомеля), молодой Штефани et uxor (с женой), Адамбергер с супругой, Ланге и Лангиха и т. п.». Карнавальный сезон, «и здесь, точно так же, как в Мюнхене и Зальцбурге, устраивают танцы. Так вот я бы очень хотел (но так, чтобы об этом ни одна душа не узнала), нарядиться Арлекином. Здесь ведь очень многие – впрочем,
Балы в карнавальный сезон были публичными, делалось мало различий в общественном положении, когда весь город (по наблюдениям Майкла Келли) «танцевал до упаду; с приближением карнавала веселье охватывало все концы города; а когда он, наконец, наступал, ничто не могло сравниться с этим блеском. Большие бальные залы во дворце (в Хофбурге; знаменитый Redoutensaal), где проходили маскарады, просторные и вместительные, были полны народа. Я никогда прежде не видел и даже никогда не слышал об анфиладе комнат, где элегантности и удобству придавалось бы большее значение; склонность венских дам к танцам и посещению карнавальных маскарадов была столь решительной, что ничему не позволялось мешать им получать удовольствие от любимого развлечения. Нет, это было бы недопустимо – настолько, что для дам, которых никак невозможно было заставить усидеть дома, имелись специальные апартаменты со всем необходимым, чтобы в случае чего принять роды. Причем мне всерьез рассказывали – и я почти поверил, что на самом деле бывали случаи, когда подобные предосторожности оказывались кстати. Венские дамы особенно славятся своей грацией и умением вальсировать, причем танцуют они без устали. Со своей стороны, я считал вальс с десяти вечера до одиннадцати утра настоящей каруселью, страшно утомительной для глаз и слуха, не говоря уже о худших последствиях».
Вена в 1783 году уже танцует вальс? Да, действительно. Вальс был новейшей разработкой менуэта и вначале танцевался в ритме менуэта. От большинства придворных композиторов ждали, что они снабдят новые оркестры танцевальной музыкой для балов в Редутензале; Вольфганг создавал их в большом количестве, наряду с контрдансами для вечеринок с друзьями, простыми бюргерами. Он сочинял танцевальную музыку в трех вариантах, и каждый являлся предшественником современных танцев: менуэты и «немецкие танцы» в размере три четверти (вторые – иногда и шесть восьмых, в величавом ритме традиционной кадрили) в конце концов привели к знаменитому венскому вальсу. Контрдансы, третья разновидность танцев, которой пользовался Моцарт, в размере две четверти, варианты гавота или польки, стали предшественниками тустепа и, в конечном итоге, фокстрота. Ни они, ни «немецкие» на придворных балах не исполнялись, Когда вальс только появился в результате постепенного изменения фигур традиционного менуэта, он был далеко не «отвратительным» танцем, как величали его противники в Англии начала XIX века. По словам Келли, позы дам были очаровательно грациозны, а мужчины держались элегантно и молодцевато. Сплетения рук не было – это появилось после Французской революции; танец начинался как менуэт и примерно на середине, когда партнеры оказывались лицом к лицу, с поклоном и реверансом, они слегка касались кончиками пальцев талий друг друга и далее продолжали менуэт, величественно ступая в паре, как единое целое. Постепенно танец становился все больше вальсом и все меньше менуэтом. И такой ранний вальс был сумасшедше модным около 1802 года в парижском саду Тиволи, где зрители решили, что это сама изысканность; к 1813 году фигуры в вальсе достигли в Англии такой вольности, что Байрон – кто бы знал, что он пуританин! – разразился своей знаменитой инвективой.
Баронесса Вальдштаттен раздобыла для Вольфганга красивый красный фрак, о котором он ей писал с таким нетерпением; в нем, украшенном причудливыми пуговицами, он сделался постоянной фигурой на улицах и в гостиных Вены. Правда, в его внешности уже сказывались кое-какие последствия длительного сидения за письменным столом. Он был бледен, худ, начинал слегка сутулиться, отчего казался даже несколько ниже, чем был на самом деле. Его врач, д-р Зигмунд Барисани из Всеобщего госпиталя, рекомендовал ему свежий воздух, прогулки и физические упражнения. Врачебные предписания были с готовностью приняты, в результате чего был приобретен бильярдный стол с пятью шарами и двенадцатью киями, моментально ставший центром притяжения для всех композиторов и музыкантов города. Вольфганг несказанно радовался своему бильярду, а также кегельбану, тем более что в обеих играх он обычно выигрывал. В любую минуту он был готов оставить занятия и сыграть, отчасти потому, что не принимал свои труды всерьез, отчасти – имея оправдание: «Доктора велели». Если играть было не с кем, он заставлял Констанцию составить ему компанию или даже играл в одиночестве. Ещё у него выработалась привычка пользоваться конторкой и работать стоя, а вскоре он стал подниматься в пять утра для конной прогулки в парке Аугартен. Он не был отменным наездником, поскольку никогда толком не обучался верховой езде, тем не менее это вошло в привычку, и Вольфганг, втянувшись, стал получать от верховой езды огромное удовольствие. Вообще любил животных, и дома всегда держал – собаку, кошку и, конечно же, птичку.
Вена в те времена, как, впрочем, и в наше время, – это двуединый город: великий центр образования, науки и искусства и при этом магнит для бонвиванов и любителей развлечений. Бок о бок с блистательным придворным обществом процветали прекрасные интеллектуальные семейства буржуазного происхождения, чьи дщери вовсе не стыдились термина «синий чулок» и чьи сыновья были столь же захвачены учением и искусствами, как тавернами и кулисами театров. Таковой была семья Мартинец, где на целых пятьдесят лет обрел свой дом Метастазио, и таковы были семьи Грейнер и Жакен, в которых великие музыканты были приняты в качестве близких друзей, что было бы немыслимо в случае с аристократами. Вольфганг был вхож в эти дома и испытывал особенную привязанность к семье Жакен, где сын Готфрид был его ближайшим другом. Они обсуждали музыкальные произведения друг друга (ибо Готфрид играл и сочинял, как и все дети в подобных семействах), были товарищами по игре в бильярд и собутыльниками за пуншем. Дом Жакенов находился в районе Ботанических садов, в пригороде Ландштрассе. Этот уголок с его цветами и птицами Вольфганг предпочитал всем остальным на свете.
В таких компаниях любимой формой времяпрепровождения были квартетные вечера, сделавшиеся источником для развития истинно великой камерной музыки своего времени. Сам Вольфганг держал открытыми двери своего дома по воскресным утрам, когда он с коллегами и друзьями играли для удовольствия, но для этого приходилось брать плату, как и на балу в его доме, чтобы устроить пунш, который оживлял компанию. Каждый, кто оказывался в подобной роли, поступал так же. На подобных домашних концертах Вольфганг часто встречал «папашу» Гайдна, который вместе с Эстерхази приехал в Вену на зимний сезон. Знакомство переросло в благородную дружбу, уникальную в жизни Вольфганга, и вскоре он почувствовал вдохновение для написания знаменитого цикла квартетов, посвященных Гайдну. В описываемое время он работал над первым, в соль мажор (K. 387).
Йозеф Гайдн. Художник Кристиан Людвиг Зеехас. 1785 г.
Эти квартеты – не только наиболее известное из его камерной музыки, но они еще и служат чистым, откровенным языком, на котором Моцарт говорит с теми, кто понимает его лучше всех остальных. Хотя он был мастером (и возможно – единственным мастером) любой музыки, всех известных форм композиции, и не было ничего, от оперы до симфонии и от мессы до концертов, в которые он не внес бы свой бессмертный вклад, его камерная музыка раскрывает стороны его души, которые он показывал только самым близким друзьям в часы отдохновения. То, что самые серьезные и наиболее духовные переживания можно обнаружить в его трио, квартетах и квинтетах, давно известно. Его привязанность к семье Жакен была увековечена самыми вдохновенными из его камерных произведений, наравне с очаровательным пустякомDas Bandel (Ленточка; К. 441) – песней в 3 частях с текстом на венском арго, который он сам сочинил в день, когда Констанция потеряла свой поясок, а Готфрид перерыл всю неубранную комнату, пока не нашел потерянное. Три части, разумеется, исполняют сопрано (Констанция) тенор (Вольфганг) и бас (Готфрид).
Приближался пост, когда драматические и оперный театры закрывались, и Вольфганг начал строить планы частных концертов (академий) по подписке, которые были единственной формой музыкальных развлечений в этот период. Графиня Тун помогла своим списком подписчиков.
«У меня одного больше подписчиков, чем у Рихтера и Фишера вместе взятых. В три последние среды поста, начиная с 17 марта; я даю 3 концерта в зале Траттера по абонементам. Цена за все 3 концерта 6 флоринов. …Вся первая половина дня уходит на учеников, а по вечерам мне почти каждый день приходится играть. Внизу вы прочтете список всех академий, в которых я уже точно буду играть».
Далее идет список из двадцати одного ангажемента между 26 февраля и 3 апреля, всех, исключая его собственные приватные концерты во дворцах Эстерхази и князя Голицына. Эти музыкальные представлеия включали не просто исполнение программы: концерт, соната или ряд небольших пьес. Всё, что исполнялось, было сочинено Вольфгангом. Вот типичная программа (в пользу Алоизии Ланге, когда все ложи в театре были заняты).
1. Новая редакция симфонии № 35 ре мажор («Хаффнеровская»); дирижирует Вольфганг.
2. Ария из оперы «Идоменей» Se il padre perdei, исполняет Алоизия.
3. Третий концерт абонемента, си мажор, исполняет Вольфганг.
4. Сцена графини Баумгартен, исполняет Адамбергер (знаменитый немецкий тенор).
5. Короткая концертная симфония, дирижирует Вольфганг.
6. Любимый концерт ре мажор, исполняет Моцарт.
7. Сцена из оперы «Луций Сулла», исполняет м-ль Таубер.
8. Фантазия Моцарта, которая начинается с короткой фуги, «потому что присутствовал император», за ней последовали вариации на тему арии Паизиелло «Salve tu, Domine». Как только громоподобные аплодисменты вынудили его играть все сначала, он выбрал для вариаций тему арии «Unser dummer Pöbel meint» из оперы Глюка «Пилигримы в Мекке», в качестве тонкого комплимента композитору, который сидел в ложе рядом с четой Ланге.
9. Новое рондо, сочиненное для Алоизии и исполненное ею.
10. Последняя часть Первой симфонии.
Этот концерт с его подобной чуду обширной и необычайно красивой программой был одним из присущих Вольфгангу щедрых жестов в адрес Алоизии. Ее брак с Йозефом Ланге обернулся таким несусветным скандалом, что его подхватили все светские хроники Вены. Ланге прилюдно устраивал ей сцены и постоянно компрометировал жену грязными обвинениями на почве ревности. От чувства Вольфганга к Алоизии ничего не осталось, кроме добросердечной привязанности. К ее пению он относился с громадным уважением. К этому времени сбылись все ее надежды в оперном искусстве, она была единственным сопрано среди немецких певиц, достойным исполнять его музыку. Ее голос был невероятно высок, а исполнение отличалось техническим совершенством. Стивен Сторас сравнивал ее с Бастарделлой, чье пение так поразило Вольфганга в отрочестве. Вольфганг написал и подарил Алоизии множество великолепных драматических арий, он неизменно соглашался приложить руку, посвятить перо любым видам сотрудничества в пользу Алоизии и Ланге. Так он поступал ради каждого, в ком видел друга. Лейтгеб, знаменитый музыкант-духовик, озорник, которого он знал с детства, получил от него в свое время три инструментальных концерта. Работая над рукописью, Вольфганг использовал чернила разных цветов, причем самые сложные пассажи писал ярко-синими чернилами, с припиской на полях: «Что скажете об этом, маэстро Лейтгеб?» На Втором концерте Вольфганг сделал деликатное посвящение: «Вольфганг Амадей Моцарт жалеет этого Осла, Быка и Дурака Лейтгеба, здесь, в Вене, 27 мая 1783 г.».
Самое благоуханное и нежное время года – весна в Вене. Она захватила его и Констанцию в плен. Целые дни они проводили в парке Пратер, лежа на мягкой, свежей травке, срывая розовые и желтые цветы дикой примулы, чтобы украшать ими кудри друг друга, сплетая венки и гирлянды. На своем никому не понятном наречии они бормотали милые глупости, и Вольфганг перекладывал их на музыку и тихо напевал, пока Констанция глядела, моргая, на голубое небо и думала о недовязанных крохотных носочках в рабочей корзинке. Ленивые легкие поцелуи покрывали ее лицо и шею, а белые игривые пальцы нежно пощипывали то там, то тут, не боясь бессильных упреков. «Я никак не могу решиться в столь ранний час вернуться обратно в город. Погода до того хороша – и в Пратере сегодня до того приятно. Мы обедали здесь, за городом, и останемся здесь еще до восьми или девяти часов вечера. Все мое общество состоит из моей брюхатой женушки, а её – из ее не брюхатого, но упитанного, здорового муженька. Что касается того, чтобы я побольше писал, и относительно вариаций к арии – вам надо набраться терпения, – находясь в Пратере, я, естественно, ничего сделать не могу. И я не могу упустить столь прекрасную погоду – ведь это так нужно моей любимой женушке. Моционы ей полезны».
Вид на Пратер в Вене. Гравюра конца XVIII в.
Моционы и перемена обстановки полезны, в том нет сомнения. Но в последние несколько недель вдруг происходят передвижения другого рода – они снова меняют квартиру. Их удобное расположение с комнатой длиной в «тысячу шагов» внезапно нарушено, потому что «у барона Ветцлара в доме поселилась одна дама, и мы ему в угоду переселились на время в скверную квартиру на Кольмаркте. Но зато он все три месяца, что мы там жили, не брал с нас денег, а также взял на себя расходы на наш переезд. А мы между тем подыскивали себе хорошую квартиру и нашли ее на Юденплац, где теперь и живем. За Кольмаркт за все
Все эти домашние хлопоты настолько его отвлекли, что за первые пять месяцев 1783 года он создал только пять небольших произведений, в том числе один из концертов для духовых инструментов, предназначенный Лейтгебу, три арии для Алоизии и одну арию для тенора Адамбергера. Но в июне он начал работать над вторым (ре минор) из шести квартетов, посвященных Гайдну (К. 421). Его всеобъемлюще нежные и трогательные эмоции можно понять наилучшим образом, представив себе Вольфганга, пробудившегося от безмятежного сна в половине второго в ночь на 17 июня. У Констанции начались первые схватки. Еще два с половиной часа он делал для нее все, что мог, но в четыре утра послал за Цецилией Вебер, которая спешно явилась и взяла все заботы о роженице на себя. Вольфгангу было велено послать за повитухой. Когда та пришла, ему больше было нечего делать. Теща не позволила ему топтаться возле постели. Он пробовал пересидеть в прихожей, но не смог вынести криков Констанции. В конце концов, занялся работой и устроился недалеко от постели Констанции, но так, насколько это возможно, чтобы не мешать занятым женщинам. И так, к завершению мук своей жены, он дописал надрывное Andante, пронзительные, всепоглощающие крещендо понятны любой женщине. Когда умолк последний стон, Констанция лежала белая, обессиленная, с закрытыми глазами, и тут он увидел что-то извивающееся, красное в руках Цецилии. Он отошел в сторону и написал менуэт и трио. Спонтанное трагическое ощущение ре-минорного квартета – одно из его странных предчувствий. За ним стоит мысль о той душевной боли, единым источником которой были его домашние трагедии.
Констанция была не лучше готова к материнству, чем в свое время к браку. «Надеюсь, что, раз уж сейчас с нею всё благополучно, то и первую неделю она перенесет хорошо. Боюсь, не было бы у нее грудницы! Ведь груди у нее довольно велики! Теперь у ребенка против моей воли, хотя я все-таки дал согласие, появилась кормилица! Моя жена, в состоянии она или нет, никогда не должна сама вскармливать свое дитя грудью, таково всегда было мое твердое убеждение! Однако чужое молоко мое дитя тоже не должно глотать! Я хочу вскормить его на воде, как вскармливали меня и мою сестру, но и акушерка, и моя теща, и многие другие здешние люди умоляют меня, чтобы я этого не делал по той причине, что здесь большинство детей, вскормленных на воде, умирают, ибо люди здесь не умеют этого делать. Это и заставило меня уступить, ибо я не хотел бы, чтобы меня потом упрекали».
Это голос XVIII столетия, чьи младенцы рождались и умирали как бы по воле случая. Констанция не могла нянчить своих детей, подобно простой крестьянке (возможно, к огромному для нее облегчению), а посему они должны вскармливаться впроголодь на воде, или же будут отданы на попечение кормилицы, что тоже само по себе рискованно, а может быть, и смертельно опасно.
Младенцу при крещении дали имя Раймунд Леопольд, хотя Вольфганг сообщил отцу за несколько недель до этого, что первенца, родится ли мальчик или девочка, назовут в его честь – Леопольдом или Леопольдиной. Но барон Ветцлар, бывший квартирный хозяин и «настоящий добрый друг… тут же явился сам и вызвался быть крестным отцом. Отказать ему я не мог… он, преисполненный радости, сказал: “А вот и наш Раймунд”, – и поцеловал ребенка… Мы ведь и назвали его все-таки Леопольдом». В начале августа ребенок угас, став жертвой одной из распространенных напастей века – недоедания, невежества, антисанитарии, болезней или, скорее, всего вместе взятого. Он стал первым в скорбном списке теней, прошедших через остаток жизни Вольфганга. Вскоре после этого молодые супруги занялись приготовлениями к давно обещанной поездке в Зальцбург. Они освободили квартиру, пристроили на хранение свои пожитки, упаковали в коробки багаж и уже садились в карету, когда перед ними возникла зловещая массивная фигура, и Вольфганг обнаружил, что он арестован буквально на подножке кареты за какой-то забытый долг в тридцать флоринов. Последовала сцена недоумения: Вольфганг, побелев, кусает губы, затем распрямляет плечи и начинает отстаивать свою честь. Он в отчаянии пытается объяснить, что его поездка жизненно необходимо и что у него нет ни одного лишнего крейцера, кроме как на дорожные расходы – вот, смотрите, мой кошелек! Наконец, поспешный обмен бумагами, лихорадочный поиск пера и чернил в доме, неохотно сдающийся ворчливый грубиян, договоренность слегка повременить с уплатой долга – и Вольфганг бросается на подушки сиденья, с белыми дрожащими губами, неслышно повторяя про себя потоки ругательств.
Майкл Келли. Художник Адель Романи. Между 1802 и 1814 гг.
Леопольд принял их без особой сердечности. Он в самом деле недолюбливал Костанцию. Наннерль, на которую так рассчитывал Вольфганг, подчиняясь отцу, была вежлива, но не более, и не проявляла теплоты. Констанция не принадлежала к породе победителей. Она не могла сообразить, как ей умилостивить семью мужа, хотя, возможно, ей было все равно. Три месяца прошли безрадостно. Вольфганг был сверхчувствителен, избыточно переживая демонстративное пренебрежение. Леопольд не отказался от преподавания, и в его доме жили несколько учеников, что добавляло ему раздражения, в котором он обвинял Вольфганга. Ведь если бы сын получил хорошее назначение, вместо женитьбы на пустоголовой женщине, тогда бы он, Леопольд, окончил свои дни в достатке, предавшись религиозным размышлениям? Никаких сомнений!
Зальцбург выглядел неприветливее, чем обычно. Из друзей детства ни один не обрадовался встрече, и, посещая их дома, Вольфганг находил их пошлыми и провинциальными, в отличие от полных веселья салонов Вены. Свободного времени оказалось слишком много, и он разыскал аббата Вареско, либреттиста, некогда написавшего либретто к «Идоменею», и приступил к работе над комической оперой «Каирский гусь», но вскоре она ему наскучила, и он отложил ее в сторону. Также он начал благодарственную мессу: то был его обет, данный перед женитьбой на Констанции. Он задумал грандиозную мессу си минор (К. 427) и принялся за работу над ней в январе еще в Вене, планируя ее с грандиозных размахом, но, как и всё, что он хотел посвятить Констанции, это творение не было закончено. На репетициях в Зальцбурге он посчитал необходимым заменить недостающие части другими, написанными ранее по другому случаю. Сама Констанция исполняла сольную партию сопрано. Как?
Обратный путь оказался больше медовым месяцем, чем тот, что уже был у них раньше. Приехав в Линц, пробудивший детские воспоминания Вольфганга, они были радушно приняты местным представителем семьи Тун, старым графом, который слышал, что в Богемии «Похищение» Моцарта, поставленное в Праге, имело громадный успех. Вольфганга уговорили дать концерт, и он был не прочь, так как остался практически без денег, но с собой у него не было симфонических партитур. Тогда он уединился, и вскоре появилась симфония № 36 си мажор «Линцская» (К. 425). Он написал ее за четыре дня и дирижировал ее в ноябре, к великой радости графа Туна и всех горожан.
Сразу же после этого Моцарты отправились домой (как весомо звучало теперь то, что Вена – его «дом»!), так что к Рождеству они вновь были под одной крышей с любимым бильярдом и всем своим добром. На этот раз они нашли себе пристанище на улице Грабен, в третьем этаже. Первой сочиненной Вольфгангом композицией на новом месте была красивейшая из всех его фортепианных пьес – фуга си мажор для двух фортепиано (К. 426). Тема была настолько привлекательной, что он никогда не выпускал ее из виду и четыре года спустя переделал в струнный квартет. Бетховен скопировал её с партитуры. Эта фуга и месса си минор свидетельствуют об огромном росте мощи и красоты творений композитора; он стоял на пороге недолгих, но полных чудес времен, когда его природный гений принесет свои самые изумительные плоды. При этом он загружал себя уроками и планами концертов близящегося поста. А Констанция вновь забеременела.
Судьба, окинув Европу взглядом, выбрала самых ярких звезд музыкального и драматического мира, собрала их всех вместе и, улыбаясь, ждала…
XI
1783–1784
В 1779 году стройный белокурый юноша шестнадцати лет отплыл от берегов родной Ирландии, имея при себе золотые часы, десять гиней и фортепиано, чтобы учиться в Италии на оперного певца. Речь о теноре Майкле Келли, ставшем одной из знаменитейших звёзд британской сцены и на склоне лет, написавшем «Воспоминания» о своей удивительной творческой судьбе. Майкл был сыном дублинского учителя танцев (и хороших манер), много полезного перенял у своего отца, так что по прибытии в Неаполь сумел произвести хорошее впечатление на сэра Уильяма Гамильтона[35],
Поучившись у знаменитого Априле, он отправился делать карьеру в итальянских оперных театрах и однажды вечером высадился в Леггорне (Тоскана), закутанный в сицилийскую накидку «капоте», с длинными светлыми волосами до плеч. Рядом стояли парень с девушкой, говорившие по-английски, и Майкл навострил уши.
– Посмотри на эту особу в мужском наряде! – сказала девушка. Ее спутник хихикнул, но Майкл подошел к ним и с изысканным поклоном ответил на английском:
– Ошибаетесь, мисс, я самый что ни на есть настоящий самец и полностью к вашим услугам.
Все трое рассмеялись, и эпизод положил начало доброй дружбе на всю оставшуюся жизнь. Англичане, а ими оказались Нэнси Стораче и ее брат Стивен, были блестяще талантливы: он изучал композицию, а она, несмотря на юный возраст – 14 лет, уже прославилась своим сопрано. Она успела поучиться у Рауццини, великого кастрата, для которого Вольфганг написал арию «Аллилуйя» шестью годами ранее. Майкл, Нэнси и Стивен провели в Леггорне вместе несколько дней, устроили благотворительный концерт с хорошей выручкой и расстались, договорившись встретиться при первой же возможности.
Но жизнь вновь свела их вместе, даже более удачно, нежели они рассчитывали, на один день в начале 1783 года, когда Майкл пел в оперном театре Венеции, и его попросили представиться австрийскому послу Дураццо. Дипломат сообщил, что императору Иосифу надоела – после годичного судебного разбирательства – немецкая оперная труппа (для которой Моцарт написал «Похищение»), и потому послу было дано указание набрать в Италии лучшую оперную труппу. Цель – заменить немецкую труппу в Хофбурге, в венском (придворном) театре, не считаясь с возможными расходами при наборе артистов высочайшего уровня. Иосиф никогда не скупился, приглашая талантливых иностранцев. Майклу Келли предложили ангажемент с солидным жалованьем, бесплатной квартирой, топливом и четырьмя восковыми свечами в день. Конечно, он тут же принял предложение и вскоре узнал, что Нэнси и Стивен тоже наняты. Среди певцов были великий Мандини и Бенуччи, лучший певец-буфф в Европе.
Вскоре после этого Келли прибыл в Вену и остановился в популярном «Белом быке», где некогда останавливалось семейство Моцартов во время своего первого турне. У Келли были с собой письма ко всем влиятельным дипломатам и политическим деятелям, к сэру Роберту Кейту, британскому послу и, конечно, к Сальери, царившему в музыкальном мире. Тот вскоре поселил его в прекрасном доме и предоставил карету, чтобы ездили на репетиции и спектакли. Майкл, как Нэнси и Стивен Стораче, принял все эти перемены с восторгом и проводил теперь все свое свободное время в круговерти балов, скачек, карточных партий, маскарадов и кутежей.
В то время в Вене, несомненно, находился самый блистательный двор в Европе. При этом Вена была родиной беспечных, очаровательных людей, которые веками очаровывали трезвомыслящих чужаков. В этом прекрасном городе всё – опера, пьесы, климат, парки, вкуснейшие бакхун (курица в кляре. –Примеч. ред.) и шницель, но прежде всего – радостное сияние, исходящее от самых скромных лиц, – делает его местом наслаждений! Вдобавок Вена того времени еще и политический центр Европы, центр притяжения для важных государственных деятелей и военных, а также для знатных лиц, приезжавших в столицу, чтобы выразить почтение императору. В Вене было много тех веселых молодцов – в то время больше англичан, которых всегда притягивали ум и красота, водившиеся в
В модном сезоне, от Пасхи и до отъезда Иосифа в Шёнбрунн в середине лета, князья всех имперских данников съезжались в столицу и открывали собственные городские дворцы. В их числе были графы и бароны из Венгрии и Богемии и другие представители знатных родов из небольших государств Германии и Италии. Развлечения были роскошными, прекрасными и цивилизованными, причем музыка составляла одну из важнейших частей. Городские дворцы представляли собой просторные квадратные сооружения из серого гранита или белого камня, с декорированными барочными фасадами, широкими въездными воротами, которые обычно стояли закрытыми, пока лакей гостя не соскакивал с запяток, чтобы постучаться. Тогда они распахивались и впускали золоченый, украшенный плюмажем и гербом экипаж во внутренний двор, часто закрытый со всех четырех сторон, хотя одна из сторон могла представлять собой стену сада, скрывающую цветники, статуи и фонтан. Дворцы эти строились с невероятным размахом. Парадная лестница обычно была из полированного мрамора и оканчивалась перед большим коридором, за которым открывались дворцовые гостиные.
Комнаты с высокими потолками и двустворчатыми окнами были украшены со всей роскошью барокко. Деревянные части выкрашены в белый цвет с позолоченным орнаментом, стены обиты штофом и парчой, ткани красные, голубые, зеленые, золотистые, розовые. Настенные светильники, великолепные люстры, переливающиеся тысячами кристальных подвесок, ночью озаренные светом сотен восковых свечей. Камины необычны для Австрии – в комнатах обычно имелась печь, встроенная в стену, а с противоположной стороны в ней поддерживал огонь истопник. Простые печки в обычных помещениях были облицованы кафелем, а в парадных покоях это были произведения искусства из белого с золотом фарфора. Мебель была либо французской, либо имитацией в стиле Людовика XV и Людовика XVI, образцы которой богачи, следившие за модой, привозили из Парижа. Ливрейные лакеи в белых париках стояли рядами вдоль стен в залах, сверкая камзолами геральдических цветов великих фамилий, а подача чашечки кофе превращалась в торжественный церемониал целого эскадрона слуг.
Келли был далеко не единственным ирландцем среди блестящих иностранцев в Вене. Иосиф воспользовался гэльским темпераментом и неиссякаемой нищетой, предложив посты в своей армии полудюжине ирландских генералов, причем все они – носители славных старинных имен этой страны. Император полагал, что частица «О» всегда ставится перед ирландскими именами, как своего рода «отчество», и использовал ее как попало. Келли он называл «О'Келли», и это страшно запутывало наборщиков программок для итальянских опер, так что в итоге они решили, что лучше всего будет написать «Ochelli» ввиду сложившейся номенклатуры.
«Ochelli» завел себе друзей повсюду, в свете и в музыкальном кружке Сальери, по-своему столь же блестящем, как и королевский двор. Весь цвет лучших итальянских и немецких композиторов был собран в этом конклаве и в ожесточенном соперничестве. Кроме Сальери, главного капельмейстера по части оперы, должности при дворе имели Диттерс фон Диттерсдорф, Мартини, любимец Иосифа (настоящее имя Висенте Мартин-и-Солер, испанец, причем никак не связанный со старым падре Мартини из Болоньи), и Ригини, небольшого дарования, что даже тогда не имело значения. Немецкие музыканты, ни одному из которых не удалось произвести на Иосифа впечатление пропорционально их окладу, включали Хоффмайстера, Альбрехстбергера и Ванхаля. Глюк, великий «французский» композитор, ждал выхода на пенсию, а Гайдн жил в сельском уединении в Айзенштадте у Эстерхази, изредка ненадолго наезжая в столицу. И, наконец, усердно трудясь ради места под солнцем, – Вольфганг. Его соперники, однако, считали его опасным. В нем было слишком много гениальности, его музыка была слишком полна необычной и дерзкой гармонии. Они считали, что она крайне меланхолична – и не могли понять её. Того, что им было не понять, они не любили и опасались. Его музыкальное настроение было самым серьезным из всего, что когда-либо слышал мир. Его мастерство контрапункта потрясало. В нем было слишком много уверенности. Не успехи его поддерживали… Но тогда что, как не собственное мнение о самом себе, делало его столь уверенным? Когда император сказал ему, что в арии из «Похищения» слишком много нот, Вольфганг ответил: «Ровно столько, сколько нужно, ваше величество».
Он постоянно появлялся в сановных дворцах и очень рано научился не поддаваться их великолепию, но его положение было таким же, как у любого другого артиста, приглашенного в высшее общество. Он прекрасно осознавал, что его приглашают из-за его пианистической виртуозности, и, в отличие от Бетховена он никогда не допускал грубых ошибок, свидетельствовавших о нелепых социальных амбициях. В этом единственная причина его счастья в браке. Там, где Бетховен вечно агонизировал в безнадежной страсти к какой-нибудь титулованной и недоступной женщине, Вольфганг крепко помнил, что они с Констанцией стоят на одной ступеньке социальной лестницы и что счастьем для обоих станет умение удержаться на ней. Он гордился своим достойным, хоть и скромным, происхождением и, знакомясь с людьми, признавал их ментальное равенство.
Келли вспоминал, как однажды вечером «пошел на концерт знаменитого Кожелюха [чешский композитор]. Я встретил там композиторов Ванхаля и Диттерсдорфа, но подлинной наградой для меня в моей музыкальной судьбе стало то, что они познакомили меня с этим чудом гениальности – Моцартом. Он оказывал любезность всей компании, исполняя на пианофорте фантазии и каприччио. Его чувство, беглость его пальцев, безупречное исполнение и сила его левой руки в частности, и очевидная вдохновенность его модуляций поразили меня. После этого замечательного выступления мы сели вместе ужинать, и я имел удовольствие занять за столом место между ним и его женой…»
Вольфганг сразу же привязался к своему ирландскому соседу. Два худеньких светловолосых человека имели много общего; Вольфганг особенно любил хорошее пение, а Келли любил хорошую музыку для
Время Вольфганга было теперь заполнено концертами и работой над созданием целой вереницы замечательных фортепианных пьес. Перед каждым его выступлением ждали, что он напишет новый концерт или набор вариаций, и он оказывал настолько стесненным во времени, что его манера откладывать главное на самый последний момент все более и более прочно входила в привычку. Длительное использование натренировало его память для выполнения всего, что он от неё ждал.
Апрель 1794 года: «Сейчас у нас здесь знаменитая мантуанка Стриназакки, очень хорошая скрипачка. Я сейчас пишу сонату, которую мы будем в четверг играть вместе в театре на ее Академии». Но что-то стряслось у Вольфганга – то ли слишком много гостей, то ли более спешная работа, но он не нашел времени записать ля-бемольную сонату для скрипки и фортепиано (K. 454) – до самого вечера среды, когда бедная Стриназакки была уже вне себя. Он выслал ей её партию точно ко времени, то есть накануне концерта, в четверг. Вечером он пришел в театр со спокойной, жизнерадостной ухмылкой. Император находился в своей ложе, соната, исполненная без единой репетиции, была принята очень тепло. Однако Иосиф взглянул на пульт с нотами в свой лорнет. Когда закончилось исполнение сонаты, император подозвал Вольфганга и попросил показать ему партитуру… Как он и предполагал, листок нотной бумаги оказался чистым, но, разумеется, с расчерченными нотными станами.
– Что? – воскликнул его величество. – Вы опять за своё?
Вольфганг почтительно поклонился.
– С позволения вашего величества, – ответил он, – ни единой ноты не было пропущено.
На что, разумеется, ответа не последовало.
Силуэтный портрет Регины Стринасакки
Однако Вольфгангу всегда удавалось выкроить время для вечеринок. Однажды вечером в начале 1783 года он зашел к барону Ветцлару, где веселье было в самом разгаре. Гостей было множество. Вольфганг пробирался сквозь толпу к чаше с пуншем, расправляя кружева и торопливо кивая знакомым, когда к нему подошел Ветцлар, который вел за руку высокого смуглого мужчину весьма необычной наружности. Лет ему можно было дать сколько угодно, хотя на самом деле – не более тридцати пяти, из-за того, что его необычайно длинная, твердая челюсть выпячивалась под тонкими губами, глубоко провалившимися в ту часть черепа, где должны были быть зубы. Выше глубокой впадины рта торчал, как огромный клюв, нос, разделяя два горящих, черных, как угли, глаза, глубоко сидевших под прекрасным, умным лбом. Мерцание и задор этих глаз смягчали тяжелые морщины провала (из-за отсутствия поддержки изнутри) изначально впалых щек, а высокие скулы создавали еще два дополнительных выступа. Двигался человек на удивление неловко, руками, сцепленными за спиной, раскачивая трость, выбрасывая нижнюю часть тела вперед и поддерживая плечи в каком-то преувеличенном изгибе. Одет он был с чрезмерным щегольством и излишеством, и его нескладная фигура была завернута в вышитые ткани, батист, кружева, разрезной бархат с причудливыми пуговицами; он был увешан множеством сверкающих безделушек, так что Вольфганг в своем лучшем сюртуке и атласном жилете, перекрещенном двумя цепочками от часов, сильно уступал этому портновскому чуду.
Ветцлар по-итальянски сказал:
– Вольфганг, я хочу тебе представить аббата Да Понте, Лоренцо Да Понте, нашего нового придворного поэта и либреттиста.
Вольфганг поклонился и пробормотал:
– Очень рад.
Аббат (аббат – в таком обличье?) тоже поклонился, весьма изысканно, и с сильным венецианским акцентом, заметно пришепетывая ввиду отсутствия зубов, выразил свое крайнее восхищение.
Если Вольфганг еще не догадался, кто этот эксцентрик, если он не был в курсе, что этот человек считался способным поэтом, он мог бы и позволить себе слегка скривить губы. Он, однако, уже слышал о недавнем визите доктора Понте в Дрезден, примерно в то самое время, когда Дураццо, по приказу камергера двора графа Розенберга, собирал Келли и новую итальянскую оперную труппу в Венеции. В Вене о Да Понте ничего не было известно, за исключением того, что он привез записку для Сальери от поэта Маццолы, записку, которая содержала столь восторженные похвалы «моему возлюбленному Да Понте», что Сальери не составило никакого труда тут же расположить императора к её предъявителю. Вскоре появились сведения, что Да Понте покинул Дрезден по настоятельному совету тех, кто видел ужасные последствия незаконных отношений одновременно с квартирной хозяйкой и двумя ее юными дочерьми. Его выгоняли (или он сам скрывался) из целого ряда мест проживания при подобных, если не точь-в-точь таких же обстоятельствах. Ему удавалось питаться и добывать свою роскошную одежду с помощью дерзких эскапад, мало чем отличавшихся от поступков синьора Джакомо Казановы, знакомство с которым он свел незадолго перед этим. Он вдобавок укрепил свою репутацию созданием многочисленных стихотворений всякого сорта, на итальянском языке и на венецианском диалекте, и ко времени своего внезапного отъезда из Дрездена был занят благочестивой работой по переводу отдельных псалмов.
Он появился на свет в 1749 году в Сенеде, в Венецианской республике. Его родители были ортодоксальными иудеями по фамилии Конельянои и отец назвал его
Прекрасное образование Да Понте и его всеобъемлющее знание классической литературы, а также личное обаяние и безупречные манеры сделали его главным светским львом сезона 1807 года. Его супруга, урожденная Анна Селеста Граль, являла собой прекрасное ему дополнение, и они процветали, хотя жизнь не переставала преподносить им сюрпризы. Он давал частные уроки итальянского языка молодым модным нью-йоркцам, и через мистера Мура, одного из попечителей, прошел в штат Колумбийского колледжа и стал первым профессором итальянского языка. Он также зарабатывал себе на жизнь и другими начинаниями – фермерством, перегонкой бренди и торговлей в продуктовой лавке. Как гражданин нового мира, он жил в разных удаленных местах штатов Пенсильвания и Нью-Джерси и оставил многочисленное и талантливое потомство, которое, частично сохраняя верность святой католической церкви, а частично примкнув к различным направлениям в протестантизме, продолжает процветать и по сей день.
Лоренцо был закадычным приятелем Казановы, поклонником его вплоть до подражания. Во время их последней встречи в Дуксе он нашел Казанову за написанием «Мемуаров», что, в свою очередь, навело Лоренцо на определенные мысли. Плоды этих раздумий проявились в Нью-Йорке в 1826 году, и как раз там он описывает встречу с Вольфгангом в тот вечер в Вене, «в доме барона Ветцлара, его большого поклонника и друга. Хотя и наделенный талантами выше, вероятно, чем любой другой композитор в мире, прошлого, настоящего и будущего, Моцарт, из-за интриг своих соперников, никогда не имел возможности проявить свой дивный гений в Вене и жил в безвестности и непризнании, словно бесценный алмаз, зарытый в подземельях, скрывающий все сверкающее совершенство своего великолепия. Я не могу без ликования и самодовольства вспоминать, что только благодаря моей настойчивости и твердости Европа и весь остальной мир владеют изысканными вокальными композиция этого удивительного гения. Несправедливость и зависть журналистов, газетчиков и особенно биографов Моцарта никогда не позволяли им уступать такую славу итальянцу; но вся Вена, все, кто знал его и меня в Германии, Богемии и Саксонии, вся его семья и более чем кто-либо – барон Ветцлар, под чьим кровом впервые вспыхнуло это благородное пламя, должны засвидетельствовать истину, которую я сейчас открываю».
Лоренцо недолго пробыл в Вене и очень скоро получил должность придворного либреттиста, ибо «Сальери справился с этим делом так ловко, что я отправился к цезарю на свою первую аудиенцию не затем, чтобы просить о милости, но чтобы благодарить за нее. До этого случая ни разу я не говорил со своим монархом. Каждый мне твердил, что Иосиф – самый гуманный и обходительный из государей. И всё же я не мог предстать перед ним без величайшего благоговения и волнения. Но веселое выражение его лица, учтивость его интонаций и, в первую очередь, совершенная простота его манер и одежды, чего я и мечтать не мог найти в короле, не просто восстановили мое самообладание, но и пошатнули мою уверенность, что я стою перед императором. Мне приходилось слышать, что он часто судил о людях по их лицам: моё ему не могло не понравиться, учитывая ту любезность, с которой он принял меня, и то радушие, которым он удостоил меня на этой первой аудиенции.
Проявляя огромное любопытство к любым предметам, он задал мне множество вопросов о моей стране, моих занятиях, о причинах, которые привели меня в Вену. Я отвечал на все кратко и по существу, что произвело на него, похоже, благоприятное впечатление… В конце он спросил меня, сколько пьес я написал, и я откровенно ответил:
– Ни одной, сир!
– Прекрасно, прекрасно! – ответил он, улыбаясь. – Так, значит, у нас будет девственная муза!»
Лоренцо да Понте. Гравюра 1790 г.
И это был монарх, который смог оставить Вольфганга, единственного композитора Вены, без признания и без места! Иосиф, без сомнения, был большим человеком, прекраснейшим среди просвещенных правителей XVIII века, подлинным великим покровителем искусств. Однако во многих случаях он оказывался невежественным, по причине недостаточного образования, а его ранняя выучка политесу только сделала его опасно неискренним. Ему, как ни странно, не хватало высокомерия и деспотизма Габсбургов, а его обезоруживающее личное обаяние вызывало симпатию у всех творческих людей, которые его знали. Тем не менее он обращался с ними (и многими еще, кто от него зависел) настолько подло, что Хорас Уолпол дал ему прозвище «Его Имперская Жадность».
В то время императору было всего 42 года, но он проживал свою личную жизнь, как старый и печальный человек. У него не было императрицы. Его обожаемая первая жена Изабелла Пармская умерла десятью годами раньше, а вторая, ненавидимая, королева-консорт Йозефа Баварская умерла в 1767 году, сделав его окончательно несчастным. После этого, помимо обычных любовных историй, от которых пренебрежительно отмахиваются окружающие, он не получал удовольствия ни от одной женщины, за исключением нескольких пожилых знатных дам из придворного общества, которых он любил навещать у них дома в качестве приватного гостя. Так его дружбы была удостоена графиня Тун, как и графини Лихтенштейн, Шварценбург и Лобковиц. Истинным удовольствием для Иосифа было посещение концертов и оперных спектаклей, обычно в его
Большую часть года он держал свой двор в Хофбурге, городской резиденции, где беспорядочная архитектура четырех столетий вылилась в прекрасное целое неповторимой красоты. Внутри городских стен находились внутренние дворы XIII века, мраморное великолепие просторных галерей и громадных лестниц во вкусе Великого Монарха (Людовика XIV); чарующе прекрасный дворцовый театр в стиле самого Иосифа и его эпохи; праздничный Редутензал с белоснежными стенами, блистающими хрустальными люстрами, большими зеркалами, сияющим гладким паркетом и высокими хорами. Здесь же великолепный зал для жё-де-пом (Jeu de Paume[36]), любимой игры императора, и салоны, отданные для развлечения публики, от мира благородных господ до творческих людей Европы. Ежедневно в пять, после обеда, неизменно состоявшего из одного блюда – вареного бекона, которое люди, зная о его пристрастии называлиkaizerfleisch, Иосифа можно было видеть прогуливающимся в коридоре, примыкавшем к столовой, одетого в униформу зеленого и белого цветов и с красными отворотами, и, «находясь там, он был доступен для жалоб самых скромных из своих подданных; выслушивал их со вниманием и был готов удовлетворить их ходатайства». Слушая просителя, будь то дровосек из Венского леса, протестующий против алчности своего хозяина, или вдова придворного художника, хлопочущая о назначении пенсии, он «непрерывно опускал круглые шоколадные конфетки, которые вынимал из жилетного кармана», себе в рот. Был он высокий, красивый мужчина с добрым и умным лицом. Он ходил без парика, просто завивая и укладывая собственные волосы, которые не пудрил, за исключением парадных случаев.
Император Иосиф II. Художник Франц Николаус Штрайхер. Около 1780 г.
Белый парадный парик к этому времени совсем исчез, да и обычай пудрить волосы на повседневной основе постепенно сходил на нет, исключая разве что таких педантов, как князь Кауниц, которого за ежедневным туалетом «обслуживали четверо слуг с пуховками, сыпавшими на него пудру к полному его удовлетворению, а он тем временем расхаживал по комнате в маске». Кауниц был пережитком, со всеми его идеями, унаследованными от царствия Марии Терезии, но Иосиф, с его величайшей решимостью, приложил все усилия, чтобы изменить старый порядок. Было ли это радикальным общественным шагом, таким, как закрытие монастырей, или радикальным шагом в частной жизни, как разрешение иметь только одного лакея, прислуживающего за обеденным столом, его нововведения всегда вызывали возражения.
Не чуждый самоограничений, император всегда вставал в пять утра, его пример вызвал подражание, естественно, без особой радости, но у подавляющего большинства. Даже Вольфганг имел домашние сложности в связи с модным ранним подъемом. Он взял служанку «из одного сострадания, чтобы как-то поддержать, ведь у нее в Вене никаких знакомых не было». Она писала своей матери, и, поскольку адрес был написан таким манером, что на почте его бы вряд ли приняли, «я сказал ей, чтобы она изволила надписать адрес заново. Забавы ради, а главное – горя желанием дальше ознакомиться со столь замечательным слогом, а вовсе не из желания выведать секреты, я вскрыл письмо. Она жалуется, что ей приходится чересчур рано вставать и слишком поздно ложиться. Мне кажется, что с 11 часов до 6 часов можно прекрасно выспаться. Ведь это семь часов. Мы сами ложимся спать в 12 часов, а встаем в половине шестого или в пять, потому что почти каждый день рано поутру ходим в Аугартен. Потом она жалуется на еду, причем в самых грубых выражениях: мол, ей приходится подыхать с голоду. У нас у всех вчетвером – у меня, моей жены, кухарки и у неё самой – еды меньше, чем обычно у них вдвоем с матерью».
Как Вольфганг умудрялся иметь двух, а иногда и трех служанок, становится ясно, когда он сообщает, что «мы обещали ей 12 гульденов в год, и она очень была этим довольна, а теперь в письме на это жалуется. И что же ей такого приходится делать? Вытирать со стола, подавать и уносить еду, помогать моей жене снимать и надевать платье. В целом же, если не считать шитья, она самая что ни на есть неуклюжая и глупая особа на свете». Вольфганг сделался настолько озабочен своей домашней чертовкой, что явно от души наслаждался собственным письмом. «Она не может даже огонь развести, а уж не говорю о том, чтобы кофе сварить А ведь девушка, которая желает быть горничной, должна всё это уметь. Мы дали ей один гульден. На другой день она опять потребовала денег. Я потребовал от неё представить мне счет о её расходах, и выяснилось, что больше всего уходит на пиво. С ней приехал некий г-н Иоганнес, но ему было не позволено показываться мне на глаза. Дважды, пока нас не было дома, он приходил, оба раза велел принести вино, а девица, которая к вину не приучена, так надиралась, что на ногах не могла стоять, а в последний раз заблевала всю свою постель! Кто после этого будет держать у себя такую особу? …P.S. Пожалуйста, не забудь прислать мне пряжки со следующим дилижансом. Мне до смерти не терпится их увидеть».
В августе Наннерль вышла замуж за барона Берхтольда цу Зонненбурга и уехала в его дом в Санкт-Гильгене, недалеко от Зальцбурга, и там она провела остаток долгой жизни со своими воспоминаниями. Вольфганг и Констанция не поехали на свадьбу, но Вольфганг написал Наннерли длинное письмо с поздравлением и советами. Он был сильно озабочен Леопольдом, «…который отныне будет совершенно один!»Вольфганг хотел повидаться с отцом, ушедшим в отставку с пенсией, назначенной архиепископом, чтобы любимый батюшка провел остаток своих дней в мире и покое. Некоторые угрызения совести, возможно, были как-то связаны с этой пустой надеждой.
Он писал сестре: «А теперь я шлю тебе тысячу добрых пожеланий из Вены в Зальцбург, особенно сейчас, когда вы можете жить отныне вдвоем так же счастливо, как мы двое здесь! И прими сей добрый совет из поэтической сокровищницы моего разума. Внимай!
Во браке многое узнаешь,
о чем знать прежде не могла,
и опыт вмиг тебе подскажет,
как Ева делала однажды,
что Каина на свет произвела.
Но брачный долг, поверь, сестричка,
приятен – лишь нужна привычка.
Ведь он, ей-богу, не тяжел,
хоть дело всякое двояко,
и, радостей вкусив во браке,
И если муж не в духе, грозен,
упреки сыплются, угрозы,
а в этом нет твоей вины,
знай, это мужнины причуды,
Ответь: «Тебе покорна буду
Все дни – но ночи все – мои!»[37]
У Вольфганга была веская причина желать Наннерль брака столь же счастливого, как и его собственный. Его брак сложился удачно, с персональной точки зрения, и если бы он смог обеспечить свою жизнь в экономическом смысле, то был бы вполне счастливым человеком. К этому времени он уже начал привыкать к незначительным обязанностям и знал, что его главная ошибка заключалась в неумении обращаться с деньгами.
Ранней весной 1784 года он пришел домой, помахивая небольшой конторской книжкой ин-кварто.
– Что это, Вольфганг?
– Моя книга учета! – ответил он гордо. – Смотри, тут есть графы, куда надо записывать всё, что получаешь, и всё, что тратишь! Всё, что угодно. Разве не замечательно?
Констанция улыбнулась:
– Что ты будешь с ней делать?
– Что делать? Как что? Вести учет, конечно же. По ней будет видно, сколько я зарабатываю и сколько мы тратим и куда уходят все эти проклятые гульдены и крейцеры, когда у них вырастают крылышки и они улетают!
Он сел за стол, подвернул свои кружевные манжеты, обмакнул гусиное перо в чернильницу и придвинул к себе длинный лист бумаги. Констанция время от времени смотрела через его плечо. На листе он перечислил все пункты дохода с начала года: столько-то – за уроки Эттвуда, столько-то – от Барбары Плойер (которой он только что сочинил блестящий фортепианный концерт соль мажор, К. 453); столько – от издательства «Артария», за фортепианную сонату до минор (К 457), столько – от князя Кауница за концерты, и столько – от графа Зичи. Когда все графы были аккуратно заполнены, получился достойный итог. Вольфганг в дальнейшем стал записывать свои траты в новую бухгалтерскую книгу, ежедневно подходил к столу и тщательно заносил в книжку каждую потраченную медную монету. На праздник мая в 1784 году он пришел домой с цветами для Констанции и после записал: «Два ландыша… 1 крейцер». Однажды его увлекло чудо. Он проходил мимо лавки, где продавались птички и зверьки и вдруг остановился как вкопанный, услышав птичье пение.
Вольфганг заморгал, просунул голову в приоткрытую дверь лавки, уставился, не видя. Невозможно! Птица напевала Аллегретто из его концерта соль мажор[38], написанного за пять недель до этого. Вольфганг сделал глубокий вдох и ворвался в лавку.
– Где эта птица? – воскликнул он. – Я сошел с ума?
Владелец показал клетку. В ней сидел скворец. Вольфганг заглянул внутрь:
– Сколько?
– Сорок четыре крейцера.
Вольфганг вынул кошелек, отсчитал деньги, положил их на прилавок и схватил клетку. Он помчался домой.
– Штанци! – кричал он. – Штанци-Марини, посмотри, что я принес!
Скворец пережил этот прием, а Вольфганг записал расход в книжицу. Под ценой он записал песенку, один к одному, но в соль мажоре и с мелизмами, с первыми пятью тактами своего Аллегретто. Дальше он написал: «Это было приятно». Совпадение, но если всю хронологию этого события повернуть вспять, поверить в него было бы гораздо легче, потому что скорее Вольфганг мог перенять мелодию у птицы. Но всё в действительности вышло наоборот. В своей новой страсти к порядку он зашел так далеко, что вместе с хозяйственными расходами начал вести каталог своих произведений – и вел его до конца жизни, хотя расчеты вскоре были заброшены. В каталог с розовой обложкой был вписан этот концерт 12 апреля, а покупка скворца была отмечена в хозяйственных расходах только 27 мая 1784 года.
XII
1784–1785
Осенью того же года Вольфганг был безумно занят домашними делами. Он ждал разрешения от бремени Констанции в первые дни октября, но уже 21 сентября она родила второго ребенка, Карла. И вновь им пришлось позвать Цецилию Вебер, самую назойливую тещу, которая пришла, чтобы брать на себя ответственность, носить ключи, отдавать приказы и заставлять кухарку бунтовать. С ней пришла и одна из дочерей, Зофи. Сжав обеими руками кружащуюся голову, Вольфганг сбежал вниз по лестнице и попросил домовладельца Иоганна фон Траттнера стать крестным отцом младенцу. Потом он помчался дальше, чтобы искать ребенку кормилицу, а жене – горничную, которая заменила бы нерадивую Лизерль из Зальцбурга. Каждый раз, когда малыш засыпал в присутствии хмурых женщин, которые с поджатыми губами ходили на цыпочках, Келли или Стивен Стораче, или Жакен, громко топая, взбегали вверх по лестнице, чтобы поиграть в бильярд. И тогда из приоткрытой двери возникало широкое лицо Цецилии, и она шипела «т-с-с», но не успевала предотвратить детский плач из колыбельки. Повитуха требовала свои деньги, аптекарь торопил со своими. Вольфгангу казалось, что счета, выставленные мясником и булочником, достаточно велики, чтобы накормить полк. Проведя лето с ленцой, теперь он должен был наверстывать, чтобы расплатиться со всеми. Но как? Ага! Танцы всегда сулили быстрый доход. Он немедленно присел в уголке и стал быстро переворачивать страницы нотной тетради: «Пять менуэтов», «Шесть контрдансов», «Два менуэта с контрдансом» (К. 461–463). Он быстро продал их за наличные и уже спешил домой с намерением оплатить все счета. Но, войдя в тесные комнаты, остановился: женщины сновали туда-сюда (откуда взялись они, эти женщины, кстати?) В кухне гремят сковороды, суповая тарелка на клавире, детские пеленки – на лучшем кресле. Он вздохнул и сунул руку в карман, наткнувшись на набитый кошелек. Прекрасная мысль! Почему бы не переехать, сию же минуту, в новое хорошее жилище, в какую-нибудь комнату, свободную от всех этих женщин и грязных тарелок! Он вбежал в спальню.
– Штанци, – произнес он, присев на краешек кровати и обняв свою бледную женушку. – Скажи, дорогая, ты хорошо себя чувствуешь, чтобы ехать?
– Что-что? Ах, Вольфганг! – она закрыла глаза и вздохнула.
– Но, Штанци, чтобы ехать в славный, чистый дом с просторными комнатами и…
– Ты опять, Вольфи? – она стянула на груди концы шали. – Нет! Не надо!
Он наклонился к ней и принялся целовать лицо и шею, щекотал подбородок, ласково покусывал мочку уха.
– Не сбивай меня, Штанци. И не ворчи на своего Вольфи!
Он перецеловал каждый пальчик у нее на руках. Она открыла свои черные глаза и нервно засмеялась.
– Ты уже хорошо себя чувствуешь, милая? Хочешь, я пойду и поищу чудный домик для маленькой женушки и большого сыночка? Скажи «да», любимая! Вот и умница! Я знал, что ты согласишься.
Он схватил треуголку и снова выбежал
– Мы будем здесь на следующей неделе, – сказал он новому квартирному хозяину, когда уплатил первый взнос. – Проследите, чтобы комнаты были готовы к нашему переезду.
Они торжественно въехали, и Вольфганг был так доволен собой, что написал фортепианный концерт си-бемоль (К. 456), такой же бодрый, как и его тогдашнее настроение. Затем он немного угомонился и пять дней спустя, в серьезном ключе, как настоявший отец семейства, написал ставшую знаменитой Сонату до минор (К. 457). Он посвятил ее своей ученице, фрау Терезе фон Тарттнер, возможно, в качестве утешения за то, что выехал с квартиры ее мужа на улице Грабен. В следующем году он написал до-минорную (К. 457) великолепнейшую и величайшую фантазию, и послал ее с тем, чтобы ее исполняли вместе с сонатой, что с тех пор и делается. Траттнеры остались близкими друзьями, тем более что они стали крестными всех детей Вольфганга; Йоганн крестил мальчиков, а Тереза – девочек.
Вольфганг явно выбрал новый дом более мудро, чем все предыдущие, и проживал он в нем дольше всего. Как только Констанция окрепла, она принялась за домашнее хозяйство с таким рвением, какого не показывала ни раньше, ни после. Возобновились воскресение утренние квартеты, которые замерли было с рождением Карла и переездом, и Вольфганг стал строить серьезные планы на зиму, требовавшие сил: масштабные клавирные концерты и соответствующее количество новой музыки для исполнения на этих концертах. Кроме того, он очень хотел закончить цикл из шести квартетов для «папы» – Гайдна. Девятого ноября он закончил и внес в свой каталог четвертый из цикла, любимый си-бемоль мажор «Охота» (К. 458).
К концу года Леопольд ответил на постоянные приглашения сына и обещал приехать в Вену с визитом в начале февраля. Вольфганг отреагировал, как маленький мальчик. Он бросился заканчивать всю запланированную работу, чтобы у него было много новых сочинений, которыми он сможет доказать отцу, что он трудолюбив и серьезен. Список его абонентов к предстоящим концертам в пост был длиннее, чем когда-либо, а календарь с приглашениями выступить в аристократических домах был заполнен до отказа. Но наличных денег, как водится, не хватало. Повитуха, лавочники и ломовой извозчик требовали своего и угрожали. Двадцатого ноября Вольфганг взял денег в долг, не размышляя, будучи уверенным, что за зиму расплатится с долгами и поостережется в будущем делать новые.
Но он не был совершенно доволен. Было тяжело сидеть и наблюдать, как публика принимает посредственные оперы, которые писали для придворного театра Сальери и Мартини. «Похищение» Моцарта иногда ставят на оперных подмостках, но он отдавал себе отчет, насколько слабее оно тех опер, которые он мог бы создать, будь у него шанс. Паизиелло появился в Вене, возвращаясь из России после длительного пребывания там в должности придворного композитора при Екатерине II, наградившей его по-царски, и теперь в соавторстве с поэтом Касти делал серьезную заявку на корону в оперном мире. Целая ватага итальянских артистов устраивала постоянные войны и интриги, но стоило им услышать хотя бы шепотом похвалу немецкому композитору, как они выстраивались в несокрушимую фалангу закулисной оппозиции, достаточно грозную, чтобы обескуражить любого – и уж наверняка такого, как Вольфганг. Дома у барона Ветцлара, куда он часто заходил, он получал все текущие новости о грязных проделках в оперном мире. Никто не пытался принизить Вольфганга как пианиста, но Сальери и прочие сумели убедить Иосифа, будто Моцарт не умел писать опер. А Вольфганг, проводя половину своего времени с Келли, Сторачи и Да Понте, едва ли мог сосредоточиться на блистательных концертах и сонатах, настолько страстно он желал написать оперу.
Из всех итальянцев Вольфганг предпочитал думать о Паизиелло, «…лучшего и не порекомендуешь для тех, кто ищет легкой музыки». Одна из опер Паизиелло, «Севильский цирюльник», поставлена по либретто на основе комедии Бомарше, написанной для придворного театра в Париже. Однажды вечером у Ветцлара Вольфганг услышал, что Бомарше написал продолжение «Цирюльника». Пьесу поставили в Париже в апреле прошедшего года.
– Замечательная постановка, – уверял его тот, от кого он это услышал. – Грязная, конечно, однако – настоящая жизненная вещь. Щипок здесь, шлепок там, немного нежности…
Вольфганг облизнул губы.
– И потом, в ней есть идеи – нечто такое, чтобы попробовать на зубок.
Император, кажется, по причине непристойности, не разрешил играть при венском дворе «Безумный день, или Женитьба Фигаро» Бомарше. Вольфганг немедленно приобрел книгу. Он принес ее домой и погрузился в чтение, время от времени вскакивая со стула и помахивая книгой над головой, с криком:
– Штанци, иди послушай! Вот здесь:
«Графиня(в смятении встает): – Это мой муж! Боже милосердный! (Керубино, который тоже встает.) Вы без плаща, с голыми руками и голой шеей, наедине со мной, в таком виде, а тут еще анонимное письмо, его ревность!..»
– Дорогая, ты видишь эту сцену? Боже мой, мне нужно это для оперы!
– Что ты будешь с этим делать? Император не пожелал видеть этого на сцене!
В данный момент делать было нечего. Вольфганг пока спешил закончить квартеты. Гайдн собирался быть в городе до середины зимы, и Вольфганг хотел их к этому времени закончить. К 10 января он дописал Пятый струнный квартет ля мажор (К. 464), а четыре дня спустя – Шестой и последний, до мажор (К. 465). Краткое Адажио ля минор, открывающее последний квартет, – самое странное и наиболее смелое по гармонии, чем всё, что написано Вольфгангом, и вызвало бурю протестов повсюду. Итальянские продавцы нот, которым издательство «Артария» послало партитуры Моцарта, вернули их обратно как «полные ошибок», а один венгерский князь, отругав свою капеллу за плохо выученную музыку, разорвал листы, когда просмотрел их. На самом деле, в этих двадцати двух тактах сказано о музыкальных направлениях истекших десяти лет больше, чем во всей куда более радикальной музыке XIX столетия. Когда Вольфганг заканчивал квартет, один из друзей спросил у него, почему он так твердо решил посвятить их Гайдну.
– Потому, – отвечал Вольфганг, – что я считаю это своим долгом. Именно у Гайдна я научился писать квартеты.
Леопольд приехал из Зальцбурга 10 февраля. Констанция удобно устроила его в приятной комнате с хорошим письменным столом, за которым он написал для Наннерли подробные отчеты обо всем, что услышал и увидел. Констанция приложила громадные усилия как хозяйка, снискав единственное замечание Леопольда,
В пятницу, в день прибытия Леопольда, Вольфганг дал первый из шести концертов сезонного абонемента в Мельгрубе. Входная плата за весь цикл составляла три дуката. Он писал сестре о новом восхитительном концерте, «над которым вчера, когда я пришел, трудился переписчик, а у вашего брата не было времени, чтобы проиграть всю партию до конца, потому что он должен был присматривать за тем, как идет копирование Концерта ре минор (К. 466)». Вольфганг играл наполовину с листа, наполовину – по памяти, с импровизированной каденцией, которая смела зрительный зал. На следующий день он выступал в оперном театре на благотворительном вечере в честь синьоры Ласки[39] (Laschi), певицы; на этот раз концерт был новый, в си-бемоль, ко дню переезда.
«Я удобно устроился в хорошей ложе и с таким удовольствием послушал все изменения в инструментовке, так что слезы выступили у меня на глазах. Когда твой брат прощался, император снял головной убор и воскликнул: “Браво, Моцарт! ” Когда он вышел после исполнения, хлопкам и овациям не было конца».
После концерта они вернулись на Шулерштрассе. Вольфганг пригласил всех своих близких друзей на вечеринку, которую планировал многие месяцы. Отчасти она была устроена ради Леопольда, но главным образом поводом было представление Гайдну законченных квартетов. Бедный Леопольд был в своем лучшем костюме из бархата и атласа, подагрические колени его были обтянуты шелковыми чулками, ступни с косточками красовались в башмаках с пряжками, а морщинистое потемневшее лицо со впалыми щеками обрамлял старомодный белый парик. Его холодные серые глаза потеплели от удовольствия, когда сын прошел через комнату под руку с «папой» Гайдном. Два папы ласково говорили о Вольфганге, Леопольд – с оттенком высокомерия, Гайдн – с подлинной нежностью.
– Очень мило с вашей стороны быть таким добрым, – сказал Леопольд.
Красивое загорелое лицо Гайдна засветилось, его тонкие губы изогнулись в приветливой улыбке, большие темные глаза засверкали.
– Я вам скажу, – ответил он, – и призову в свидетели самого Господа Бога, скажу как человек чести: ваш сын – величайший из композиторов, которых я знал лично или по репутации. У него есть вкус, а вдобавок еще и полное понимание композиции.
Глаза Леопольда затуманились, и он устремился через весь зал к креслам, чтобы прослушать три квартета, которые собирались исполнить Вольфганг, Гайдн и два брата Тинди. Вольфганг никогда особенно не увлекался скрипкой, но, когда исполнялись квартеты, будь то вечеринка у него в доме или еще где-то, он всегда играл, если не было кого-то еще рядом либо когда его персонально об этом просили. Стивен Стораче устраивал вечер, на котором исполнялись квартеты, и ансамбль исполнителей составляли Гайдн (первая скрипка), Диттерсдорф (вторая скрипка), Ванхаль (виолончель) и Вольфганг (тенор). «Воистину, – уверял Келли, –на всей земле того времени это были гиганты!»
Гиганты – возможно, однако глаз императора Иосифа их не замечал. Леопольд открыто выражал беспокойство из-за отсутствия у Вольфганга постоянной должности, хотя он маскировал его блестящими отчетами о концертных триумфах. Каждые 2–3 дня он находил новый благоприятный повод, чтобы сообщить о нем Наннерли. «С тех пор как я здесь, фортепиано вашего брата по крайней мере 12 раз переносили в театр или к князю Кауницу, или к графу Зичи. Ему сделали огромную педаль для фортепиано, которая находится под инструментом, она длиннее в три раза и поразительно тяжелая».
Вольфганг заслужил репутацию величайшего пианиста в Вене, некоторые считают – во всей Европе. Его руки были маленькими и белыми – и удивительно пухлыми, при тех нагрузках, которые он им задавал. У него часто бывали судороги в пальцах, потому что он часами напролет вынужден был сжимать ими перо, а потом от письменного стола бежать на концерт, не имея даже времени, чтобы немного размять кисти или дать им отдых. Он до такой степени был непривычен к разным пальцевым движениям, что испытывал большое неудобство, когда за столом брал в руки острый нож, и обычно просил Констанцию нарезать ему мясо в тарелке.
Йозеф Гайдн дирижирует струнным квартетом
Он совсем не унаследовал от Леопольда педантизм и диктаторские педагогические приемы, но высказывал достаточно глубокие суждения о фортепианной технике, что делало его достойным сыном своего отца. Он бескомпромиссно отвергал небрежную, торопливую или чересчур манерную игру. Когда он играл на фортепиано, его голова, туловище, руки и кисти сохраняли максимальное спокойствие. Кисти пианиста, считал он, обязаны быть такими легкими и гибкими, так что трудные пассажи под этими руками должны превращаться в «текучее масло». Худшим недостатком исполнения для него были спешка и несоблюдение темпа. Он неоднократно критиковал исполнителей, которые имели склонность к блестящим, броским и фальшивым эффектам в игре. Самые колкие его замечания были адресованы великому пианисту Клементи, автору неиссякаемых «Ступеней к Парнасу», с которым Вольфганг познакомился за год до свадьбы, когда только начал устраивать свою жизнь в Вене. Император Иосиф столкнул их двоих на фортепианном состязании, заключил пари на Моцарта и выиграл. Отчет Клементи об этом случае начинался с таких слов: «Индивидуум, чей элегантный костюм ошибочно навел меня на мысль, что это императорский лакей. Но, как только наш разговор коснулся музыкальных тем, мы с искренней радостью признали друг в друге собрата-музыканта». Рассказ Клементи о самом конкурсе не мог быть более вежливым, более любезным и более справедливым; рассказ Вольфганга был оскорбительно груб. После того как оба участника объявили и исполнили сонату собственного сочинения (Клементи выбрал сонату ре мажор, из
С возрастом Вольфганг становился еще более откровенным и язвительным, критикуя как пианистов, так и композиторов, и певцов.
Одной из его жертв был Леопольд Кожелух, один из тех блестящих и небрежных пианистов и композиторов, на кого Вольфганг всегда нападал со своей словесной рапирой. Кожелух был из тех маленьких личностей, кто открыто критиковал всех музыкантов, которые были явно больше него. Однажды, слушая вместе с Вольфгангом квартет Гайдна, он придирался к каждой очередной фразе и под конец произнес:
– Я никогда не сделал бы это так.
Глаза Вольфганга блеснули.
– Я тоже, – сказал он тихо. – а знаете почему? Потому что ни вам, ни мне не пришла бы в голову такая славная идея.
Но, с другой стороны, с возрастом смягчились некоторые злые выпады Леопольда Моцарта. Хотя он по-прежнему предпочитал диктаторскую методу, как в духовных, так и в обычных практических делах, но теперь он охотнее предоставил бы Вольфгангу право думать самостоятельно. И, что более удивительно, он теперь хотел сам испытывать влияние сына, причем настолько сильно, что во время своего визита в Вену он сходил с ним на несколько собраний масонов и, в конце концов, стал членом ордена при содействии Вольфганга. Принятие их принципов братской любви, доброты и взаимного доверия внесло заметные перемены в его пожизненную приверженность бескомпромиссному диктату церкви. Много ли утешения он получил от этого, остается под вопросом. Его разочарование было слишком глубоким, чтобы искоренить его при помощи некого мыслительного процесса. Но, несмотря на свою чрезмерную озабоченность неустойчивым положением Вольфганга и неутихающую неприязнь к Констанции, он ближе подошел к сердцу сына как брат-масон, чем когда-то, в дни его детства, под песенку «Oragna figata fa!». Чем меньше времени оставалось до отъезда, тем больше росла его нежность к Вольфгангу и его семье. Двадцать пятого апреля, в последний раз обняв и благословив чрезмерно любимого сына, он с трудом забрался в карету и отбыл в свое зальбургское одиночество.
Вольфганг как раз закончил наиболее успешный концертный сезон, еще и добавив в свой каталог замечательный список из фортепианных пьес и шести квартетов. Однако взыскатели долгов наведывались регулярно. Какими бы назойливыми они ни были, Вольфганга куда больше тревожила невозможность написания оперы. Чем больше сочинял он музыки для инструментов, тем отчаяннее его влекло желание писать для голоса. Словно для самоутешения и точно оттого, что он нуждался в самовыражении, Вольфганг написал пять своих лучших немецких песен, в том числе «Фиалку» на слова очаровательного стихотворения Гёте.
Тайный советник Антон Кляйн из Мангейма послал Вольфгангу на пробу либретто на немецком языке, предлагая использовать его для написания оперы, однако Вольфганг ничего не ответил. Ему хотелось сочинять прежде всего для императора, а еще больше – иметь возможность через итальянскую оперу показать местным либреттистам, что он, немец, смог бы сделать в этом их жанре. Ему становилось все более и более горько оттого, в каком положении немецкая опера в Вене, где его собственное «Похищение из сераля» едва ли могло удерживать сцену в одиночку. Вольфганг был ярым патриотом и не мог примириться с тем, что его император, которого он любил, мог так легко поддаться интригам, сулившим гибель немецкому искусству. И он был не просто предан всему немецкому, но он имел и немецкий тип художественного сознания. Когда он извинялся перед Кляйном за то, что долго размышлял по поводу предложенного либретто, он рассказал простую историю о своих надеждах, идеалах и привязанностях.
«Человек с такой проницательностью и опытом, как у вас, должен знать даже лучше, чем я, что эти вещи [возможные либретто], как бы внимательно они ни были прочитаны, должны перечитываться не один раз, а много раз. А у меня до сих пор не было времени прочитать его до конца, не прерываюсь, ни разу. Всё, что я могу сказать на данный момент, это то, что мне бы пока не хотелось с ним расставаться. Поэтому попрошу: не могли бы вы позволить мне подержать это сочинение у себя немного дольше? На тот случай, если надумаю сочинять музыку на этот сюжет, я хотел бы заранее знать, была ли уже обговорена где-нибудь его постановка, ибо работа такого рода, учитывая и поэзию, и музыку, заслуживает лучшей судьбы, нежели быть завершенной и оставленной без внимания!»
Здесь Вольфганг делает паузу, чтобы оглянуться на годы тяжелого труда, сведенного на нет из-за интриг и лжи. В свои двадцать девять лет он начинал пожинать горькие плоды своих начинаний. Он понемногу становился осторожным, не слишком претендуя, как всегда, на житейскую мудрость. С крайним цинизмом он сидел и смотрел на бесцельные кружения тех, кто порывался основать в Вене независимую немецкую оперу.
«Она должна открыться в начале октября. Я, со своей стороны, не питаю особых надежд на ее успех. Судя по нынешним планам, это больше похоже на попытку окончательно погубить немецкую оперу, которая сейчас переживает только временный упадок, а не попытку возвысить ее и сохранить. Моя свояченица, мадам Ланге, – единственная, кто присоединится к немецкой оперной труппе. Мадам Кавальери, Адамбергер, мадам Таубер, все немцы, которыми Германия могла бы гордиться, остаются с итальянской оперой – чтобы соперничать со своими же соотечественниками! …История немецких певцов, мужчин и женщин, скоро будет рассказана. …Я не могу не чувствовать, что управляющие нашего театра окажутся слишком скупыми и малопатриотичными, чтобы платить большие суммы, с тем чтобы сюда приходили чужие люди, в то время как можно было найти лучших певцов здесь же, по крайней мере, таких же хороших, и бесплатно… Самое печальное, что и оркестровый, и театральный директоры были оставлены, – те, кто, сочетая в себе невежество и бездеятельность, больше всех способствовали гибели собственного предприятия. Был бы в правлении хотя бы
Прошу, дорогой мой господин тайный советник, не поймите меня превратно, если в своем рвении я порой захожу слишком далеко. Уверенный, что я говорю с истинным немцем, я дал волю своим чувствам, а это, к сожалению, в наши дни так редко бывает возможно, что после каждого такого сердечного излияния можно было бы смело принять стакан, не подвергаясь опасности причинить хоть какой-нибудь вред своему здоровью!»
Впрочем, Вольфганг, не дожидаясь «сердечных излияний», немало принял стаканов в тавернах вместе с Келли, Стораче и Да Понте. То были его самые задушевные, самые искренние друзья. Ради них он вступил в масонскую ложу, где он прошел обряд посвящения с неподдельным пылом – больше немцем, более серьезным, более идеалистичным там, чем где-либо раньше, и почувствовал, что он понят своими простыми братьями-масонами. К этому времени двое из важных братьев умерли: Мекленбург и Эстерхази, и Вольфганга от имени ложи попросили написать мемориальную музыку. Его Масонская похоронная музыка (Maurerische Trauermusik) (R. 477) насыщена глубоким тевтонским духом, предельно искренна, как все его масонские композиции, и красива в умиротворенном, интеллектуальном духе. Незадолго до создания этого произведения Общество помощи вдовам и сиротам готовилось провести торжество и попросило Вольфганга написать кантату. Она требовалась в кратчайшие сроки. Вольфганг сжал губы и свистнул.
– Не получится, – сказал он, покачав головой. – Мне нужно больше времени.
– Что вы, господин капельмейстер! Вы можете все, стоит вам только захотеть!
Вольфганг задумался на мгновение, потом сказал:
– Хорошо, может быть, у меня получится. Дайте текст.
Посвящение в масоны. Гравюра XVIII в.
Он порылся в рукописях и нашел неоконченную Мессу до минор, которую писал для Констанции. Он взял Кирие и Глория с текстом «Davide penitente» (Кающийся Давид, К. 469). Затем он добавил несколько частей из других неоконченных произведений и несколько тем, найденных в тетради среди набросков. В законченном виде кантата состояла из десяти частей и отличалась удивительным единством, с потрясающей хоральной фугой в конце. Вольфганг остался доволен, как и вдовы с сиротами.
Тогда он вернулся к немецким песням. Он любил свою маленькую библиотеку, там ему часто попадались отдельные стихотворения, которые он не мог не переложить на музыку. Он был не таков, как Шуберт, о котором Роберт Шуман сказал, что, не попадись ему подходящий текст, он переложил бы на музыку и рекламный листок. Вольфганг был склонен видеть в тексте песни нечто большее, нежели повод для красивой мелодии. Пройдя через музыкальные формальности в период раннего обучения в Италии и условности оперных форм в том виде, как он использовал их в «Идоменее», теперь он на ощупь искал замочную скважину, в которую можно было бы вставить ключ, чтобы открыть дверь в новую концепцию оперы. Если попытаться выразить то, что в итоге было найдено, то это характерность. Всё более и более уверенно Вольфганг чувствовал свою дорогу; а еще он знал, что ему необходимы либретто, достойное этой идеи, и постановка, достойная его музыки, чтобы предложить миру нечто большее, чем последовательность красивых арий в стереотипной форме. Он не смел тешить себя надеждой. Урывками – иначе не получалось – он писал концертную музыку: фортепианный квартет (K. 478), концерт (К. 482), сонату (К. 481), одну или две песни для хора (К. 483 и 484). Он не оставлял без внимания наброски из тетради. Часто брал с полки «Фигаро» Бомарше и садился за стол, переворачивая страницы, то фыркая от смеха, то кусая нижнюю губу, хмурясь или хватаясь за голову.
Как-то его неожиданно навестил Да Понте.
– Посмотрим, кого принес сюда дьявол! Как дела идут, Лоренцо?
– А!bene, bene[40]. А ты как – по уши в работе?
Вольфганг потряс головой.
– Надо бы, но что-то душа не лежит. Чем ты занимался?
– Заканчивал «Цирюльника» для Мартини. Теперь у меня до черта свободного времени!
– Для Мартини?
– Нет, он, по правде, очень приличен, Вольфганг. Мне он нравится. Но как быть с проклятым Розенбергом?
Розенберг был придворным камергером, который организовывал написание либретто и музыки, а также постановку всех опер в Хофбурге. Он был человеком Сальери и всегда в гуще его интриг.
– Что же сделал Розенберг?
Лоренцо втянул дряблые щеки и с отвращением задрал длинный клюв.
– Грязный пес хотел загубить «Цирюльника», потому что Касти захотел другое либретто от кого-нибудь другого. Они втянули в эту историю нашего маленького Стораса – ты в жизни не нюхал такой неразберихи.
Вольфганг поднялся и позвал горничную.
– Вот, – он опустил в карман ее фартука монету, – сбегай в таверну и принеси нам кувшинчик пунша. Да погорячее!
Он открыл дверцу печки, пошевелил огонь и подвинул поближе кресло.
– Садись, Лоренцо. На улице холодно. Так император знает о Касти и разлюбезном Розенберге?
– Конечно знает, – Лоренцо потянулся вперед и двинул Вольфганга под ребро. – и не только об этом, малыш. Я расскажу тебе все, что он сказал.
Прихлебнув горячего пунша, итальянец вытирал рот тонким белым платком с вышивкой и продолжал рассказ. Иосиф не просто поддерживал его в противостоянии интриге, но и вообще обращался с ним с подчеркнутым благоволением, так что Лоренцо чувствовал, что в опере готов на все теперь, будучи уверен в монаршей поддержке. Вольфганг выслушал, свернувшись в своем кресле, потом вскочил и стал быстро-быстро ходить по комнате, то прогибаясь назад, то скрещивая колени, то строя гримасы. Он потянулся вперед внезапно, когда Лоренцо спросил:
– Слушай, Вольфганг, что с тобой?
– А что со мной не так?
Лоренцо улыбнулся.
– Не будь ребенком. Почему бы, – добавил он, приблизив свое длинное лицо к Вольфгангу, – почему бы нам вместе не сделать эту оперу?
Вольфганг подскочил – по его спине пробежала холодная струя волнения. Потом он склонил голову и вздохнул.
– Я бы с большой охотой, – вымолвил он, – но… ох! Я никогда не получу на это разрешения.
Лоренцо встал и выпятил грудь.
– А это, – объявил он, – будет моя забота.
Вольфганг смотрел на него снизу вверх с сомнением.
– Неужели ты так считаешь? Ты хочешь получить разрешение для меня?
– Не совсем. Мы сначала напишем оперу, а после мы уже будем беспокоиться о разрешении.
Вольфганг затряс головой. Это опасно, может обернуться пустой, преступной тратой времени. Но опера! Шанс написать
– Хорошо, – сказал он вдруг. – Я это сделаю. Есть у тебя какие-нибудь идеи?
– О, я не знаю, – ответил Лоренцо. – Но можно поискать.
Вольфганг какое-то время пристально на него смотрел.
– У меня есть одна, – сказал он, стараясь не дышать. – Смотри!
Он побежал за книжкой и швырнул ее Лоренцо.
– Мог бы ты сделать оперу из этого? Ты когда-нибудь смотрел подобную комедию? Баста! О чем эта пьеса – знаешь?
Лоренцо погладил подбородок.
– Да, знаю. Но только немецкий театр как раз запретил ее ставить.
– Я все это знаю. Но ты мог бы переделать ее в оперу… А текст можно пригладить, постараться убрать всю грязь… И в музыке…
Лоренцо внезапно хлопнул себя книгой по ляжке.
– В музыке? Ага, немного иронии?
Двое мужчин уставились друг на друга в напряженной тишине.
– Что ж, – наконец произнес Лоренцо, – когда будем начинать?
– Сразу, – вскричал Вольфганг. – Да-да, прямо сейчас. Сегодня вечером… нет, после обеда!
Лоренцо зарычал от удовольствия и похлопал Вольфганга по узенькому плечу так, что тот поморщился.
– Тогда договорились! – воскликнул он, вставая с места и собираясь уходить. – Ура! Предоставь все это мне. До свидания, малыш, и помни: мы им покажем!
Он спрятал книгу в карман и потопал вниз. Внизу он повернулся и прокричал, задрав голову:
– Зайди сегодня вечером к Ветцлару, найдешь там меня! Мы поговорим с ним об этом.
– Конечно, – кричал в ответ Вольфганг через перила, – я – всей душой!
В тот вечер добрые глаза Ветцлара сияли, когда его затянули в уголок и посвятили в свои планы.
– На этом я могу разориться, – сказал Вольфганг, – но я готов написать хорошую оперу.
– Ты совершенно точно не разоришься, – заверил Ветцлар, – можешь не беспокоиться. Слушайте! – сказал он, обнимая обоих. – Если возникнут накладки, я заплачу Лоренцо за текст, и я наверняка поставлю пьесу в театре для тебя, Вольфганг, в Париже или в Лондоне. Что вы скажете на это?
– Ты слишком щедр и благороден, – ответил Лоренцо. – Но не надо настолько связывать себя обязательствами. Вначале мы всё втихомолку напишем здесь, и, когда настанет нужный момент, я покажу оперу императору. Если мы потерпим поражение… Что ж, мы будем готовы отдаться на твою милость.
– Тогда, – подытожил Ветцлар, наполнив три стакана бренди, – в любом случае я желаю вам удачи! За тебя, Вольфганг! За тебя, Лоренцо, – и за «Фигаро»!»
Viva! Все трое выпили до дна.
XIII
1786
Вольфганг тут же начал делать наброски. Лоренцо должен был заканчивать «Добродушного ворчуна», после чего приступал к другому сюжету оперы – для Мартини. Испанец, обессмертивший себя одним чудесным романсом, «Plaisir d'amour» («Радость любви»), сообразил, что у Лоренцо есть другой композитор на примете. Да Понте вспоминал: «С очевидным благородством и из-за своего уважения к Моцарту он согласился, чтобы я отложил работу над его оперой, пока не будет закончено либретто для “Фигаро”». Если Лоренцо и не преувеличивал великодушия Мартини, это, тем не менее, редкий случай в жизни Вольфганга.
Между тем начиналась зима. Вольфганг хотел закончить «Фигаро» (К. 492) до начала поста, потому что знал, насколько будет занят, как обычно, концертами, уроками и сочинениями. В начале января, к своему удивлению, он узнал, что имеет поручение от императора. В Вену с визитом прибывал генерал-губернатор Нидерландов, и Иосиф принимал его в Шёнбрунне. Решено было дать несколько небольших опер в Оранжерее и, совсем неожиданно, включить презираемую немецкую оперную труппу в праздничную программу. Этому, возможно, придавалось политическое значение: император немцев усматривал политические, если не художественные причины в том, чтобы признать факт существования труппы. Поручение Вольфганга состояло в том, чтобы сочинить короткий музыкальный фарс, для которого его друг Штефани написал либретто («Импресарио») (К. 486). В нем показаны мытарства управляющего провинциальным театром в Зальцбурге, собирающего труппу для нового оперного театра. Пьеса была пустяковая и не могла поднять Вольфганга как оперного композитора в глазах Иосифа. Но увертюра получилась блистательной и радует слух по сей день.
Продолжали возникать и другие мелкие препятствия в работе над «Фигаро»: две драматические сцены и два фортепианных концерта (К. 488 и 491), которые Вольфганг написал для себя, причем второй, в до миноре, – с жесткой, странной, почти брутальной ноткой тревоги. Более того, после полутора лет относительного покоя лицо Констанции по утрам приобрело зеленоватый оттенок, и вскоре она шепнула мужу на ушко, что к октябрю он может ждать очередного младенца. Вольфганг побледнел. Но быстро взял себя в руки, ибо так себя вести не пристало добропорядочному супругу, и он отправился в собор Святого Стефана на мессу вместе с Констанцией. Они молились за себя, за Карла, за нового ребенка и за то, чтобы Господь благословил «Фигаро». Поскольку теперь стало окончательно ясно, что за него Вольфганг обязан получить деньги.
Лоренцо передал «Ворчуна» в театр для постановки и набросился на «Фигаро». Вольфгангу хранить эту затею в тайне больше было невмоготу. Так или иначе, это просочилось наружу – собственный энтузиазм Вольфганга был неудержим, и все его близкие друзья ликовали, когда вокальные номера, один лучше другого, появлялись на письменном столе композитора. Лоренцо был весьма доволен собственной работой. «Несомненно, то был всего лишь перевод из Бомарше, но в нем имелось несколько отменных строф, да, мой друг! И несколько восхитительных песен. Были, к примеру, две очаровательные строчки:
Вот и всё, шалунишка крылатый,
Не порхать тебе больше, бедняжке.
Тут Лоренцо, кажется, проявил большую скромность, ибо на самом деле он достиг подлинного мастерства в построении либретто. Принципы комической оперы, с ее чередой сольных арий, дуэтов, терцетов и других номеров, образующих единство; необходимость максимального сокращения кусков речитатива, который движет действие; радикальные изменения, которые необходимо было внести в музыкальный размер и актерскую игру, были осознаны им с удивительной ясностью. «Фигаро» как опера. Опера «Фигаро», конечно, не прокладывает столь очевидно путь сквозь целый лабиринт персонажей, отцов, детей, невест, супругов и возлюбленных и сквозь судебные тонкости, в отличие от «Фигаро» – пьесы, но само неизбежное в опере затягивание действия усиливает её темп и выразительность. Выброшенная сцена суда не могла быть дополнением к «Фигаро», так как Лоренцо ее переделал. Да Понте и в самом деле был первоклассным театральным драматургом, так сказать, милостью Божьей, поскольку у него фактически никакого опыта в этом деле не было. Его строчки отличались ярким вспыхивающим блеском, который выхватывал темы из воображения Вольфганга, словно удары кресала. Так персонажи «Фигаро» (как впоследствии «Дон-Жуана») в музыке выходили совершенно живыми и были, вероятно, первыми
«Как только я писал слова, Моцарт перекладывал их на музыку». Это значит, что каждый день (или через день) Лоренцо, топая по ступеням, приходил к Моцарту и еще на лестнице кричал:
– Вольфганг! Иди-ка посмотри, что я тебе принес! Добрый день, сеньора Констанца! Как дела?
«Безумный день, или Женитьба Фигаро» – комедия французского драматурга Бомарше (1778]). Вторая часть трилогии о Фигаро послужила основой для либретто Да Понте оперы Моцарта 1786 г.
Вольфганг не мог держать своих друзей на расстоянии, даже если бы и хотел. Вскоре его дом превратился в подобие клуба, куда почти ежедневно наведывался Келли, который приводил Стивена или Нэнси, или Эттвуда, или каких-то еще поклонников, жаждавших послушать только что написанные арии. Жакен был до того очарован, что его с трудом отрывали от стула возле клавира. Кто-то вечно выбегал за бутылкой вина или рома для пунша. Кто-то всегда пел или играл, а если было некому, из угла силой вытаскивали бедного маленького Ганса Гуммеля. Констанция была спокойна и покладиста. Однажды вечером забежал Келли и обнаружил Вольфганга в его привычной позе: облокотившись о конторку, тонкие ноги скрещены, локти упираются в стол с двух сторон от рукописи, косичка расплелась.
– А! Келли! – вскричал он, подняв глаза и светясь от радости. – Я только что завершил небольшой дуэт для моей оперы, послушай!
Он сел за клавир, Келли встал рядом. Он вспоминал: «Мы запели. Я был в восторге, и музыкальный мир воздаст мне должное за мои чувства, если я назову дуэт – “Crudel! Perché finora farmi languir così?[41]”. Такого лакомства еще никогда не было создано человеком». Келли был настолько очарован оперой, что, когда началась борьба за его признание, бросил весь свой авторитет – а он у него был весомым – на сторону «Фигаро». Сальери и Ригини имели каждый по готовой опере, и Вольфганг знал, что борьба за решение в пользу одной из них обещает быть беспощадной. «Было много соперничества, и каждый рвался к постановке. Козни подстраивались Оперной компанией, придворные влияния и интриги всякого рода шли в ход. Моцарт был как порох и поклялся, что бросит партитуру своей оперы в огонь, если ее не поставят первой».
– Я не шучу, – сказал он Лоренцо. – Мое сердце до такой степени захвачено этой вещью, что я скорее уничтожу ее, чем позволю этим гадам задушить ее в момент рождения.
Но Лоренцо делал свое дело. Он, «не говоря ни слова», пошел предложить «Фигаро» императору.
–Что? – сказал Иосиф. – Разве вы не знаете, что Моцарт, хотя он и чудо в инструментальной музыке, написал только одну оперу, причём ничем особо не примечательную?
– Да, ваше величество, – тихо ответил я, – однако без снисходительности вашего величества я бы написал всего одну драму в Вене.
– Весьма возможно, – отвечал он, – но эту «Женитьбу Фигаро» я запретил использовать немецкой труппе!
Лоренцо пояснил, как он «убрал или пропустил все нежелательные сцены и всё, что может оскорбить вкус во время спектакля, на котором мог присутствовать Его Величество.
– А музыка, могу добавить, насколько могу судить, кажется мне изумительно красивой.
– Хорошо! Если так, я положусь на ваш хороший вкус в музыке и вашу мудрость в нравственности.
Лоренцо усмехнулся и вскинул голову. Иосиф помахал рукой.
– Шлите партитуру переписчику!
Лоренцо, пятясь вышел из аудиенц-зала, развернулся, нахлобучил шляпу, сбежал с парадной лестницы и выскочил на улицу. Он бегом добежал до Шуленштрассе и ворвался в комнату Вольфганга, который тихо работал за конторкой.
– Вольфганг! – выдохнул он, вытирая раскрасневшееся лицо. – Дело сделано! Я это сделал!
– Что… сделал? – спросил Вольфганг с трясущейся челюстью.
– Опера! «Фигаро»! Он приказал … чтобы её…
И в тот же миг раздался громкий стук в дверь.
– Кто там?» – спросил Вольфганг.
– Откройте именем Его Императорского Величества!
Вольфганг переглянулся с Лоренцо и пошел к двери. Придворный паж, страшно запыхавшийся, протянул ему бумагу с монаршей печатью. Он ждал, пока Вольфганг сломает печать и прочтет.
– Передайте, – сказал Вольфганг посыльному, – что я сейчас же явлюсь.
Он закрыл дверь и повернулся к Лоренцо. Внезапно тот бросился вперед и обхватил Вольфганга руками. Они принялись танцевать по комнате, все быстрей и быстрей. Пели в унисон, потом – на два голоса: хорNon più andrai, farfallone[42].
Бац! Они налетели на дверь, как раз когда в нее вошла Констанция. Она схватилась рукой за горло.
– Вольфи! Что случилось? Ты сошел с ума?
Вольфганг отпустил Лоренцо и обнял Констанцию.
– Штанци, Штанци, пойди-ка приготовь мой придворный костюм и новые серебряные пряжки, игольчатое кружево!
– Зачем? Куда ты идешь?
– Во дворец! – Вольфганг кричал, натягивая костюм. – Относить «Фигаро» императору.
Несмотря на то что Иосиф распорядился переписать ноты и начать репетиции немедленно, интриги не прекращались. Большинство певцов, привезенных из Италии, были, безусловно, на стороне Сальери. Поэт Касти был бы рад вырвать Лоренцо сердце, Розенберг не остановился бы ни перед чем в своих попытках помешать постановке. Некий Бусани, обычный закулисный зевака, услышал, что в «Свадьба Фигаро» будет балет. Он побежал к графу Розенбергу и нашептал ему, что «синьор поэт вставил в свою оперу балет!»Розенберг послал за Лоренцо и устроил скандал.
«– Синьор поэт, вероятно, не знает, что император запрещает танцевать в театре?
– Нет, я не знал, ваше превосходительство.
– В таком случае, я говорю это сейчас.
– Да, ваше превосходительство.
– И скажу вам впредь, Signor Poeta, что вам придется эти сцены убрать!
– Да, ваше превосходительство.
В его обращении signor poeta была своя многозначительная интонация, которая придавала ему особый смысл – «синьор болван», но и мои ответы: «Да, ваше превосходительство, «Нет, ваше превосходительство» также не лишены были подтекста».
В итоге Розенберг тут же предал огню две страницы рукописи, содержавшие указания артистам балета. Лоренцо пришел в ярость – и побежал прямиком к Вольфгангу.
– Злодей! – негодовал тот. – Что же нам теперь делать? – Он возмущенно размахивал руками, меряя комнату шагами.
– Я поколочу этого гнусного Бусани! Нет, не то. Я сам схожу к императору. Нет, не пойду.Gott verdammt, я сожгу партитуру, – кричал он, размахивая листками.
Лоренцо отобрал листы у него.
– Не нужно, малыш. Отдай их мне!
Наступил день генеральной репетиции в костюмах. Лоренцо не отступил перед остальными итальянцами. Одним движением руки он вернул в спектакль балетные сцены, утер нос Касти и Розенбергу и еще больше укрепил собственные позиции в глазах императора Иосифа. У Вольфганга тоже были
Старый Бургтеатр в Вене, где проходила премьера «Свадьбы Фигаро».
Гравюра начала XIX в.
Подобное выражение восторга на репетиции стало откровением для Вольфганга, и он пришел домой, трепеща от волнения. Премьера состоялась 1 мая. Еще до начала первого акта стало ясно, что интриги продолжаются. Половина труппы нарочно путали свой текст, забывали строки, пели фальшиво. Вольфганга бросило в холод. Руки его были влажными от пота. Констанция, наблюдавшая за ним из зала, побледнела от обиды за него. Как только занавес после первого действия упал, Вольфганг бросился к императорской ложе. Его состояние было настолько очевидно, лицо исказилось настолько болезненно, что Иосиф, подав ему руку для поцелуя, сжал пальцы Вольфганга и повернулся к графу Розенбергу, бывшему виновником всех этих безобразий в своих попытках отомстить Лоренцо. Одного взгляда на графское лицо оказалось достаточно.
– Подите-ка и скажите этим певцам, – приказал Иосиф тоном, наводящим ужас, – чтобы они немедленно прекратили свои предательские действия и спели оперу, как подобает, иначе все они сегодня же получат отставку!
Театральная афиша оперы «Свадьба Фигаро». 1786 г.
Розенберг, пятясь, вышел из ложи и выскользнул из зрительного зала. Занавес открылся – начинался великолепный второй акт. Вольфганг и Лоренцо одержали в итоге победу. Слаженные номера снискали бурные аплодисменты. Одним из фаворитов самого Вольфганга был секстет второго акта, в котором одна тема сменяет другую, создавая невыразимо прекрасное переплетение мелодий. Индивидуальные образы с их характерными особенностями настолько ясны, настолько идеально выдержаны, что любые шесть певцов могут исполнить это произведение и произвести истинное и совершенное впечатление. Знаменитый дуэт с письмом графини и Сюзанны также вызвал овацию. «Crudel! Perchè», как и предсказывал Келли, радовал слух. Вольфганг имел удовольствие лицезреть, как воплотилась его самая заветная творческая мечта – его убеждение, что отныне он может видеть в актерах не исполнителей партий, но характеры. Он это сделал, конечно же, на чистом вдохновении и на таланте, но, если свести все дело к техническим приемам, секрет в том, что он чувствует весомость любого «случайного» действия и ситуации, вкладывая это ощущение в аккомпанемент, как правило, препоручая его струнному квартету, иногда деревянным духовым. Характеристики ситуаций, реальных или эмоциональных, выражаются инструментами, личные переживания героев – пением. Так в замечательном речитативе, который предшествуетDove sono[43], неутоленная тоска женщины по неверному мужу, жалобные вздохи страсти отданы скрипкам. Сама же она чересчур полна достоинства, чтобы высказывать подобные чувства открыто, через текст.
Дуэт Марселины и Сюзанны «Via resti servita», когда те, словно сцепившиеся кошки, готовы выцарапать друг другу глаза, их истинная ярость выражается струнными. Сами женщины ограничиваются учтиво-недоброжелательным диалогом. В «Sull'aria», дуэте (дуэттино) с письмом, постоянное движение пишущего пера имитируется скрипками, тогда как графиня и ее горничная обсуждают, что будет в письме. А в том месте, где Бенуччи так отличился, призывая бедного маленького Керубино к воинской славе, оркестр дополняет военную тему взволнованным, бравурным и в то же время веселым маршем. Видимо, в своей интерпретации иронии Вольфганг затронул возможности песен глубже, нежели кто-либо еще до него. Взять милое кокетство Сюзанны или Церлины, или широкую и грубую сатиру Фигаро, Лепорелло, Дон Жуана – человеческой природе со всей ее изворотливостью не слишком удавалось укрыться от его взгляда. Настолько целостными оказываются его характеристики, причем не только в том смысле, который вкладывает в образ исполнитель, что один и тот же певец мог быть Фигаро сегодня, и Альмавивой завтра, и выглядеть при этом как два разных человека.
Силуэтные портреты певцов – участников премьеры оперы «Свадба Фигаро»: Франческо Бенуччи (Фигаро) и Анны Стораче (Сюзанна). Работа Иеронима Лошенколя. 1786–1787 гг.
Как только певцы начали петь как надо, они заслужили славу. Несмотря на скверные характеры, в целом это была исключительно хорошая труппа. Келли, достаточно поживший на свете, чтобы судить, никогда не встречал в опере более сильного состава. «По завершении оперы думал, что публика никогда не перестанет аплодировать и вызывать Моцарта; почти каждый номер повторяли на бис, что удлинило спектакль почти вдвое, это побудило императора издать приказ на втором представлении о том, что ни один музыкальный фрагмент не должен исполняться на бис. Прежде никогда не было такого полного триумфа, как триумф Моцарта и его “Свадьбы Фигаро”, чему свидетельство – многочисленные переполненные залы… Я никогда не забуду его маленькую оживленную физиономию, озаренную тогда светом его гения; описать это невозможно, как нельзя красками изобразить солнечный луч».
«Полный триумф» вовсе не был
XIV
1786–1787
Когда Вольфганг смирился с фактом, что любимый «Фигаро» написан им для того, чтобы к этой вещи отнеслись как к мимолетному увлечению и что он не получит достойного признания, его взгляд на вещи определенно начал меняться. С тех пор как он впервые обосновался в Вене, он был готов допустить, что композитор должен поддерживать хорошие отношения с обществом, играть и писать согласно вкусу этих людей, если хочет успеха. До тех пор пока Вольфганг считал, что от такой тактики можно извлечь максимальную выгоду, он погружался в работу с головой и пытался стать модным сочинителем музыки. Но, как только он увидел, что ничего не выиграл, пустое исполнительство стало надоедать.
– Ты счастливый человек, – сказал он Йировцу, когда тот уезжал в Италию. – Как я тебе завидую! А я принимаюсь за очередной урок, дабы заработать себе на хлеб насущный.
У Вольфганга не было достаточной уверенности в возможности обеспечивать себя и семью, в случае если он останется без уроков, но его никогда не покидала надежда. Лето застало его в компании добрых приятелей – он часто проводил время у Жакенов в Ботанических садах, где Констанция, уже располневшая и неуклюжая, могла подышать свежим воздухом и пообщаться, пока ее муж и Готфрид развлекались играми и критикой произведений друг друга. Порой Вольфганг сбегал, чтобы рухнуть на стул в ближайшем открытом кафе и заказать пинту белого вина и забыться над ним в тяжких раздумьях. Было очень жарко. «Невыносимо жарко!» – думал он, ослабив высокий белый воротник и откидывая ворох волос от потной шеи.
Время от времени он проходил мимо закрытого Хофбурга и покачивал головой. Двор выехал в летний дворец в Шёнбрунне, где одна итальянская опера, не задерживаясь, сменяла другую, а Лоренцо, Келли и Нэнси были постоянно заняты, и им за это хорошо платили. Вольфганг тоже был занят, но платили ему не густо. Он сочинил ряд камерных произведений и небольших фортепианных пьес, из которых большинство исполнялось на музыкальных вечерах, а после продавалось издательству «Artaria». Среди них было Трио ми-бемоль мажор (К. 498), которое он посвятил сестре Готфрида Жакена Франциске, для исполнения на клавире с двумя друзьями – кларнетистом и скрипачом. Рондо Аллегретто из этого трио представляет собой одно из лучших лирических созданий во всем его творчестве. Вольфганг знал, что будет использовать эти сочинения в концертах следующей зимой, но он уже начинал писать для себя, не стараясь угождать вкусам публики. Если не удавалось угодить публике, он не переживал. Это настроение наиболее отчетливо выражено в его Концерте для фортепиано с оркестром № 25 до мажор (К. 503), и так же резко отличается от блестящей прошлогодней серии, как ночь и день. Его музыка задумчива и печальна, это полный отказ от блестящих концертных салонов и их недалеких завсегдатаев. В августе Вольфганг получил письмо от друга детства, Себастьяна Винтера, который был камердинером представителя высшей знати – князя Иосифа Фюрстенбергского. В письме была некая денежная сумма, от которой изумленный Вольфганг чуть не потерял сознание. Деньги, добровольный платеж авансом за любые новые произведения композитора, которые тот сам выберет и перешлет князю. Вольфганг с трудом верил, что ему выдалась хорошая возможность, что его, уже смирившегося с забвением, кто-то ищет. Он позволил своему воображению разыграться. Может быть, это означало постоянное место при дворе князя Фюрстенбергского! Пришло на ум счастливое положение Гайдна при Эстерхази. Возможно, и он тоже будет иметь прекрасный оркестр, полностью принадлежащий ему, чтобы управлять им и писать музыку для него!
«…В конце письма я помещаю список моих последних новорожденных» – четыре симфонии, пять фортепианных концертов, фортепианная и скрипичная сонаты, трио и два фортепианных квартета, – «из которых Его Светлости достаточно соизволить выбрать, дабы я мог услужить Его Светлости. В дальнейшем, если будет угодно Его Светлости, я мог бы всегда снабжать Его Светлость всеми моими вновь написанными вещами. Кроме того, осмелюсь сделать Его Светлости музыкальное предложение, и прошу вас, мой друг, довести его до сведения вашего князя».
Вольфганг остановился и стал кусать кончик пера. Потом потер лоб и слегка задумался. Нет, не годится показывать, насколько ты заинтересован. Нельзя просить о назначении. Однако можно только намекнуть… «Поскольку у Его Светлости есть оркестр, то Его Светлость может стать обладателем сочиненных мною вещей, созданных единственно только для его двора, что, по моему малому разумению, было бы весьма приятно. Если Его Светлость пожелает явить мне свою милость и закажет мне на весь год определенное число симфоний, квартетов, концертов для различных инструментов… и определит за это известное годовое вознаграждение, то возможно будет споро и должным образом служить Его Светлости, а я смог бы покойнее работать, ибо знал бы наверное, что работой я обеспечен! Я надеюсь, что Его Светлость милостиво отнесется к моему предложению и не сочтет, что оно недостойно Его Светости, ибо оно явилось плодом истинного порыва и ревностного стремления делом служить Его Светлости, а это в подобных случаях возможно только в том случае, если я, получив поддержку с определенной стороны, смогу отказаться от менее значительных работ».
Вольфганг так и не получил от князя Фюрстенбергского желанного предложения, но тратить время на пустые ожидания не стал, а попросту принял этот случай за очередной урок – не полагаться на князей. Тогда на что же следует полагаться? В доме накопилось неоплаченных счетов на два таких спектакля, как «Фигаро». Предстоящие роды Констанции грозили стать еще одним жестоким испытанием для него, как и для нее, тогда как ее мать и сестры
Осенью Иосиф и его придворные возвратились в город, вслед за ними прибыла итальянская оперная труппа. Вольфганг был рад вновь увидеться с Келли и незамедлительно достал свой лучший красный костюм и шелковые чулки, поскольку Келли со своей компанией рады были веселиться в любой час дня и ночи. Однажды вечером, после оперного спектакля, Келли зашел за Вольфгангом, и они отправились в кофейню «Милан». Келли выглядел озабоченным.
– Что-то случилось? – заботливо спросил Вольфганг.
– Да, – ответил Келли. – Из Ирландии плохие вести: мать тяжело больна. Говорят, она не выживет, и мне нужно поскорее отправляться домой.
– О, мне очень жаль! – быстро проговорил Вольфганг. – Нам здесь будет очень грустно, и Нэнси, и Стивену – нам всем будет не хватать тебя.
– Нет, – сказал Келли, – Нэнси и Стивен поедут вместе со мной.
Вольфганг заморгал.
– Они тоже поедут? С тобой в Англию? Почему?
– Нэнси предложили место примадонны в Друри-Лейн[44]. А Стивен хочет домой. Он многому научился и здесь, и в Италии, в Лондоне он может сделать прекрасную карьеру. Том Эттвуд тоже едет с нами.
Вольфганг глядел тоскливыми глазами и задумчиво крутил прядь волос.
– Легко ли сделать хорошую карьеру в Лондоне?
Келли отпил глоток вина.
– Это везде нелегко, Вольфганг, если у тебя нет большого таланта. А если есть, – подчеркнул он особо, – то должно быть легко.
Вольфганг кивнул.
– Должно быть. Но посмотри на меня! Майкл! – сказал он внезапно, чуть ли не всхлипывая. – Почему они так ужасно со мной обращаются? У меня есть талант! Я знаю, что он есть!
Он умоляющее протянул руки.
Келли отвернулся, громко откашлялся и высморкался. Затем он перегнулся через стол, хлопая глазами.
– Вольфганг, – вымолвил он со всей серьезностью, – я не знаю, в чем тут дело, если только это не интрига. Ваш император добр и даже щедр со мной. Только сегодня он предоставил мне двенадцатимесячный отпуск с сохранением полного жалованья и обещал снова взять меня на службу, когда бы я ни решил вернуться.
Вольфганг задержал дыхание, глядя перед собой:
– Я … никогда не слышал ни о чем подобном, – медленно выговорил он.
– Но должен был слышать! – воскликнул Келли. Ты, со своим замечательным талантом, гением своим, освоившим все формы музыки, с твоей добротой и…
Он замолчал и внезапно хлопнул ладонью по столу.
– Вольфганг! – сказал он. – Почему ты вообще здесь живешь? Что для тебя эта Вена, со всеми этими итальянцами, готовыми вырвать твое сердце?
Вольфганг вздохнул.
– Я не знаю. Я люблю ее, здесь мой дом.
– Но нельзя же голодать, просто чтобы оставаться у себя дома! Подумай, друг, почему бы тебе не поехать в Англию? Поедем с нами! Ты же знаешь, с каким почетом там приняли твоих соотечественников. Вспомни Генделя или Кристиана Баха!
Вольфганг пристально посмотрел на него. Потянулся через стол и коснулся ладони приятеля.
– Ты вправду так думаешь? Считаешь, я мог бы получить в Англии должность?
– Я уверен, что это возможно. Стивен поможет. И Стораче. У них есть всемогущие друзья.
– Но с какой стати Стивену помогать мне? – медленно проговорил Вольфганг. – Он сам композитор.
– Потому что он англичанин, – внятно ответил Келли, – именно так англичане относятся к своим друзьям. Послушай, как считаешь, ты сможешь собраться к середине зимы?
Вольфганг почесал в затылке и сдвинул брови.
– Ты просто сбил меня с ног, Майкл, – сказал он. – Мне надо подумать. Я был бы рад поехать! Королева была добра ко мне, – добавил он с чувством. – когда я был маленьким мальчиком. Но ведь, – опомнился он, – теперь есть Констанция. Она …
– Знаю, – сказал Майкл. – Ей уже скоро, не так ли? К тому времени она оправится.
– Но… двое детей! – потрясенно выговорил Вольфганг.
– Но ведь их можно не брать с собой. Ты мог бы оставить их здесь, пока не устроишься. Можно оставить их с матерью жены. Почему бы нет?
– Ни за что! – решительно заявил Вольфганг. – Но я бы мог на крайний случай… Я мог бы попросить отца.
– Попробуй, – согласился Келли. – Посмотри, что можно сделать.
Констанция вскоре разрешилась вторым сыном, и, пока она приходила в себя, Вольфганг поведал ей свой план. Она согласилась, что это могло стать решением для всех их неурядиц. Она не станет возражать, если придется разлучиться с детьми! Нет, нет! В итоге Вольфганг написал отцу. Не взял бы он Карла и новорожденного Иоганна, вместе с их няней, пока Вольфганг не найдет себе места в Англии и не устроится там? Это могло бы означать самое замечательное счастье и всяческую удачу для них для всех! Вольфганг побежал на почту с письмом, и сердце его билось с волнением и надеждой. Потом они ждали ответа от отца и строили золотые замки в облаках. Вольфгангу даже в голову не могло прийти, что вопрос еще не решен.
– Начни-ка ты упаковывать вещи, Штанци, – говорил он, нервничая. – Нам ведь не хватит двух дней, ты же знаешь!
Итак, за неимением лучшего занятия, они изнуряли себя перетаскиванием картонных коробок, сортировкой мебели, складыванием, перетряхиванием, завязыванием веревками и лентами. И тут пришел ответ Леопольда. Поскольку Костанция его сожгла, его последующее письмо к Наннерли может служить лучшим отражением этого последнего его поступка по отношению к сыну.
«Я должен был сегодня ответить на письмо твоего брата, которое стоило мне больших трудов, так что мое письмо к тебе будет кратким. Ты сразу поймешь, что я вынужден был писать весьма решительно, когда я скажу тебе, что он предложил ни больше ни меньше как то, что я должен взять на себя заботу о двоих его детях, поскольку он желает совершить поездку через Германию и Англию и т. п. к середине поста. Я ответил ему, тем не менее, очень открыто и пообещал, что пришлю продолжение своего письма следующей почтой. Чудное предложение, ничего не скажешь! Они с легким сердцем отправятся в свои странствия, где, возможно, умрут или останутся навсегда – в этом случае я вынужден буду мчаться за ними вместе с детьми и тому подобное! – да еще с той оплатой, которую он мне передаст для детей и для их
Вольфганг дрожал так, словно его ударили. Он, с белым лицом, трясущимися губами молча смотрел на Констанцию. Он споткнулся в неприбранной комнате, ободрал голень о тяжелый ящик с вещами, упал в кресло. Внезапно он закрыл лицо ладонями и разразился громкими рыданиями. Подбежала Констанция и обняла его.
– Вольфи, дорогой, любимый! – бормотала она. – Не плачь! Ну, будет, будет, милый, не думай об этом письме. Забудь его, Вольфи!
Она отвернулась, кусая губы, и перед ее глазами пылали обжигающие слова. Ее ногти вонзались в ладони. Плечи Вольфганга тряслись. Она опустилась перед ним на колени и прижала его голову к груди.
– Не нужно, милый! – повторяла она дрожащим голосом. – Не думай о нем больше. Наверняка что-нибудь подвернется здесь. Наверняка император наградит тебя.
Они обнялись и осушили слезы друг друга.
Через месяц ребенок умер.
Реакцией на горчайшие переживания Вольфганга стало то, что он выразил себя, впервые за три года, в симфонии. В ней он излил ту необычайно серьезную, полную жизни силу, которая пронизывала три его последующие симфонии и достигала кульминации в последней, «олимпийской» симфонии № 41 «Юпитер». После жестокого удара со стороны Леопольда он ушел в себя, хотя и на время, но так, что ему вполне определенно хватило этого состояния, чтобы узнать, насколько одинокой бывает душа, когда она создает нечто бессмертное. Эта декабрьская симфония (К. 504), написанная им в одной из излюбленных его тональностей – ре мажор, не содержит ни трагического пафоса, как более поздняя соль минор, ни чистоты и прозрачности, как симфония ми-бемоль минор, ни интеллектуального величия, как «Юпитер». Но она отличается от беззаботного, восторженного течения мелодии, присущего его более ранним работам, и приводит его в новое пространство духовной силы и мысли. Таков Моцарт, он не мог писать музыку, которая не является совершенной мелодией в совершенной трактовке. Но он идет еще дальше. Она предвосхищающая. По причине, которая будет совершенно ясной, симфония № 38 будет названа Пражской, в отличие от более ранней горячо любимой «Хаффнеровской» в той же тональности.
Совсем скоро он приготовился сказать «прощайте» друзьям, которых он любил и благодаря которым интерес к их стране был столь велик: «Я, знаете ли, истинный англичанин!» Когда они собрались все вместе, он подарил Нэнси ноты,scenaиrondoдля сопрано и сольной партии для фортепиано (solo-piano obligato, К. 505). В качестве автографа он написал: «Для мадемуазель Стораче и меня». Нэнси прижала их к сердцу, потом повернулась и обняла за шею Вольфганга и нежно его поцеловала. Они подошли к клавиру, вместе с Келли, Стивеном, Томом Эттвудом, Готфридом и Констанцией, встали в кружок, и Нэнси спела «сцену». Затем Келли, украдкой глянув в несколько пар влажных от слез глаз, схватил бокал и высоко его поднял.
– За Нэнси, – воскликнул он, – и за Вольфганга! Viva, viva!
Боль от окончательного расставания с друзьями смягчили для Вольфганга несколько писем, полученных им из Праги. Похоже, «Фигаро» имел там бурный успех. Спектакль давали в Национальном театре почти ежедневно на протяжении последних шести месяцев, причем ни малейших признаков ослабления невиданного успеха у публики не наблюдалось. Вольфганг чувствовал себя ошеломленным. Да могло ли что-нибудь подобное случиться с ним или с одним из его творений?! Он продолжал читать. Письмо было от графа Иоганна Иосифа Туна, зятя его приятельницы, венской графини, и в нем сообщалось, что Прага без ума от Моцарта, так что каждый день кто-нибудь спрашивает, нельзя ли заполучить композитора к ним в гости. Если Вольфганг надумает приехать, ему обещают великолепный триумфальный прием. Еще один старый знакомый по былым зальцбургским годам, пианист Франц Душек, написал через несколько дней в том же духе и приложил петицию от музыкантов целого оркестра. Вольфганг протирал глаза и спрашивал себя, не сошел ли он с ума. Но после длительных размышлений он не нашел внятных причин, чтобы не поехать в Прагу, дабы насладиться всем тем, что восторженные пражане от души хотели ему предложить.
Национальный (Сословный) театр в Праге. Это единственный сохранившийся в первозданном виде театр, где выступал Моцарт.
Гравюра 1835 г.
В день, когда Нэнси и Стивен, их мать, а также Келли, Эттвуд и комнатная собачка уехали в Англию, Вольфганг вместе с Констанцией отправился в Прагу. Стоял январь, было холодно, дороги замело. Но Вольфганг, у которого путешествия были в крови и который никуда не выезжал из Вены больше трех лет, неожиданно стал другим. Его внезапно охватило неугомонное состояние души. Он подпрыгивал на сиденье у окна кареты и показывал Констанции холодные чернеющие холмы с белыми вершинами или вдруг погружался в легкую задумчивость, и тогда с его поджатых губ срывались едва слышные мелодии. Временами он сидел очень прямо, уставившись в пространство, и его бледное лицо тогда становилось красным. Констанция знала, что он сочиняет. Он вдруг начинал шарить в боковом кармашке на дверце кареты и вынимал оттуда клочок нотной бумаги, на которой царапал мелкие иероглифы.
«Он предпочитал держать под рукой клочки нотной бумаги для таких отрывочных заметок… все эти клочки, тщательно сохраненные в саквояже, были для него чем-то вроде дневника путешествий, вся эта процедура казалась ему чем-то священным, что вызывало у него сильное отвращение к любому вмешательству».
Когда Вольфганг уставал от сосредоточенности, он поворачивался к Констанции и начинал болтать на непонятном наречии, которым пользовались они одни.
– Ну, Шабла-Пумфа, – кричал он, – до чего чудесно ехать по дороге куда-то, не правда ли?
– Как ты назвал меня, Вольфи?
– Шабла-Пумфа. Хорошее имя, никак не хуже других!
– А как тогда будет зваться Готфрид? – поинтересовалась Констанция.
– Готфрид? Сейчас… Хиккити Хорки! Вот имя, которое подойдёт Готфриду.
– Тогда… мы должны придумать имя для каждого, если уж ты начал.
– Совершенно верно. Вон славный наш слуга сидит на козлах. Больше не будем звать его Иосифом. Отныне он… Сагаарадата!
– А ты сам теперь кто?
– О, это самое трудное. Я должен подумать. Ага!Пункититити– годится?
Либретто оперы «Свадьба Фигаро», изданное в Праге. 1786 г.
Теперь Констанция смеялась не переставая.
– Хоферу понравится, – проговорила она. Хофер – это зять, женатый на ее старшей сестре Йозефе.
– Хофер – хороший клоун, – согласился Вольфганг. – Тогда давай назовем его Роцка Пумпа. В этом есть что-то венгерское. Как?
– А этот глупый пустобрех Штадлер? – продолжал Вольфганг. – Я буду звать его Нотшибикишиби. Восторг! Принимаюсь за музыкантов, дадим мадам Кваленбер имя Рунцифунци,
– Нет, – возразила Констанция. – Еще нет. Ты забыл Соукерля (Соукерль – это их пес).
– Сто чертей! – воскликнул Вольфганг. – И вправду – забыл! Что ж, пусть его имя будет Шоманнтски! Засим я закончил дело и жду теперь награды за свои старания, – подытожил он и придвинулся к ней на сиденье, чтобы обнять покрепче.
Граф Тун радушно принял их. Остановиться они должны были у него в доме, где он отвел им отдельные покои, Вольфгангу – с прекрасным фортепиано. Вольфганг с тревогой поинтересовался, правда ли, что «Фигаро» так понравился публике.
– Подождите, пока не выйдете на улицу, – отвечал, улыбаясь, граф. – Вы все увидите.
«Сразу же по приезде (в четверг 11-го, в полдень) нам пришлось изрядно повозиться с воланами и куафюрами, чтобы успеть в 1 час к столу. После обеда старый граф Тун попотчевал нас музыкой, которую около полутора часов исполняли его собственные люди».
Такова была традиция в благородных домах Богемии, где ни одного слугу, даже конюха, не принимали на работу, если он не владел прилично каким-нибудь музыкальным инструментом. В каждом знатном доме имелся свой оркестр, обычно состоявший из всех слуг, которые во время выступлений были одеты в фамильные ливреи хозяев. «Этим истинным удовольствием я могу наслаждаться целыми днями!» – продолжал Вольфганг описывать свой визит в письме к Готфриду Жакену. Был пик сезона, когда вся знать империи, происходившая из Богемии, находилась в своих городских дворцах в Праге. «В 6 часов мы с графом Каналем поехали на так называемый Брайтфельдский бал, где обыкновенно собирается весь цвет пражских красавиц. Вот это пришлось бы вам по вкусу, друг мой! Я имею в виду, что вы волочились бы там за всеми красивыми девицами и женщинами. Вы думаете, я за ними бегал? Да нет, еле ковылял! Я не танцевал и не заигрывал. Первого не делал потому, что слишком устал, а второго – из врожденной неотесанности. Зато я, преисполненный удовольствия, наблюдал, как все эти люди самозабвенно скачут под музыку моего “Фигаро”, превращенную сплошь в контрдансы и немецкие танцы. Ибо здесь ни о чем другом не говорят, кроме как о “Фигаро”; все наигрывают, напевают и насвистывают только “Фигаро”, в театр ходят слушать только “Фигаро” – Фигаро здесь, Фигаро там – разумеется, это большая честь для меня».
Истинная причина воздержания Вольфганга от танцев и флирта – радостное осознание ошеломляющего успеха его оперы. В своем красном кафтане с любимыми пуговицами, украшенными драгоценными камнями, с игольчатым кружевом, серебряными пряжками, подпудренными волосами он стоял в сторонке, тонкий и элегантный, хотя и бледный, с тяжелыми веками и таким худым лицом, что уже заслужил недавний эпитет «enormbenast», намек на крупный нос на маленьком личике. Но когда веселые пражские щеголи потащили его знакомиться с очаровательными красавицами, которые отвернулись от своих красавцев, чтобы рассыпаться в любезностях и в восторге щебетать с ним о его «Фигаро», черты его лица разгладились, он раскраснелся, стал трогательно улыбаться, раскланиваться, повторяя слова благодарности за все полученные комплименты. Он целовал дамам ручки с очаровательной легкостью, чем завоевал их сердца. Сначала Вольфганг с трудом осознавал, до какой степени его «Фигаро» стал всеобщей страстью. Вскоре он обнаружил, что его музыкальные темы обработали во всех мыслимых формах: для фортепиано соло и для дуэтов, превратив их в серенады для духовых, струнные квартеты и квинтеты, танцы. Уличные мальчишки насвистывали эти мелодии, нищие играли их на ступеньках трактиров. А поскольку в то веселое время авторских прав не существовало, Вольфганг за весь свой триумф не получил ни гроша.
Человеком, который больше всех задолжал Моцарту, был Бондини, директор Пражского оперного театра, бывший перед постановкой «Фигаро» итальянской труппой на грани банкротства. Но, как только театр оказался полон зрителей, он сделался своеобразным благодетелем города, а Вольфганга он в свою очередь считал своим ангелом-хранителем. Если графы Тун и Каналь вместе с друзьями-макаронниками возили Вольфганга по фешенебельным домам, то Бондини едва ли не силой тащил его в объятья музыкальной общественности. Йозеф Штробах, дирижер оркестра, в своих похвалах «Фигаро» настолько брал через край, что Вольфганг стал возражать.
– Но я говорю правду, – настаивал Штробах, – оркестранты так очарованы партитурой, что каждый из них охотно сыграет всю оперу снова, как только закончится спектакль!
Вольфганг усмехнулся и уткнулся носом в кружку «пильзнера». Вскоре стало очевидно, что он не сможет находиться в Праге, не появляясь на публике, настолько велик был шум, связанный с его приездом. Он предвидел концерты и захватил с собой ноты.
Первый концерт, состоявшийся в оперном театре, стал премьерой Пражской симфонии (К. 504). Её приняли с восторгом. Далее были фортепианные концерты, и наконец, Вольфганг остался на сцене наедине с клавиром. Он исполнил фантазию с импровизациями, после чего публика разразилась настоящим торнадо криков, которые не умолкали, пока Вольфганг не вышел на сцену в третий раз. После того как он сел перед инструментом и весь зал затаил дыхание, ожидая первой ноты, какой-то голос внезапно выкрикнул:
– Из “Фигаро! ”
Зал поддержал единодушным воплем. Вольфганг поклонился и начал игратьNon piu andrai, мелодию, которую он использовал как тему для двенадцати блестящих и весьма сложных импровизированных вариаций. Вечер завершился фурором неописуемого энтузиазма. В ближайшую среду впервые со дня приезда Вольфганга был дан спектакль «Фигаро». Он говорил Готфриду:
– Я это услышу… если не оглохну и не ослепну к тому времени!
Автограф-партитура страницы из симфонии № 38 ре мажор
(Пражской симфонии) Моцарта. 1787 г.
Конечно, ему пришлось дирижировать, а энтузиазм был неимоверный, и когда он, задыхаясь и вытирая пот со лба, трепеща от избытка чувств и волнения, оказался в объятьях Бондини, он под финальный занавес произнес:
– Ваши богемцы так хорошо меня понимают, что мне придется для них написать их собственную оперу.
Бондини в ответ воскликнул:
– Напишете? Три тысячи раз «за»! Да благословит вас Бог, Моцарт! Да здравствует маэстро!
Тогда же, не сходя с места, они подписали контракт. Вольфганг должен был выбрать сюжет, заказать либретто, сочинить партитуру, и все это должно быть готово к следующему сезону. Цена – 100 дукатов. Бондини был без ума от радости.
– Это меня спасет! – ликовал он. – Вы спасли мне жизнь, а теперь вы дарите мне состояние!
Вольфганг и не сомневался в этом. Он даже не подумал о собственном состоянии – стал воспринимать подобные мысли как некую химеру. Но он в самом деле влюбился в Прагу! Месяц он провел в крайне безответственном веселье. Балы следовали
Констанция? Именно тогда она доказала, что она ему жена. Она казалась даже моложе в своем детском восторге и любви к удовольствиям, чем он. В душе она была кокеткой. Ей нравился флирт. Прага была полна охотников до мелких проказ. В сверкающих черных глазах Констанции был призыв, как и в ее довольном смехе. Её существование дома было далеко не вечным праздником: круговорот беременностей, родов, домашних хлопот и долгов, и все это шло вразрез с ее непостоянным вкусами. Здесь же она была в странном, веселом городе, и она прекрасно себя чувствовала и выглядела наилучшим образом, привлекая к себе внимание в качестве жены «городского льва». Она ела и пила, совсем не задумываясь о том, кто будет за это платить. Все ее заботы остались позади, и оставалась одна лишь свобода наслаждаться жизнью. К чему мучить Вольфганга? Она не была собственницей и никогда не преследовала его с цепью в одной руке и молитвенником в другой. Она принимала его чрезвычайно демонстративные ласки, отдавая ему в ответ почти такое же тепло. Были моменты, когда она протестовала против его чрезмерно развязных манер, что было отчасти его зальцбургским наследием, включая привычку говорить самые шокирующие вещи любой женщине, которая ему нравилась. Но в эти необыкновенные каникулы поведение Констанции являло собой образец такта и доброго чувства юмора. Если бы и Вольфганг обращался с ней небрежно, игнорировал ее, оставлял одну – штопать его сорочки, а сам он выделывал бы пируэты и шептал что-то розовым ушкам в оранжереях, она могла превратиться в мегеру. Но Вольфганг был слишком добр, слишком привязчив, слишком умен, чтобы вытворять подобные глупости. Он убеждался, что Констанция хорошо проводит время (хотя он так же мягко проповедовал о женском достоинстве и добродетели), и он все-таки пожинал плоды того, что сделался городской сенсацией. Была ли то гранд-дама, которая ласково снизошла к маленькому композитору, чтобы наградить его по заслугам, или оперная дива, которая смотрела снизу вверх на великого человека и выразила ему свое восхищение вместе со всеми возможными милостями, мы никогда не узнаем. Нам известно только то, что Вольфганг возымел обыкновение возвращаться во дворец графа Туна на рассвете, когда острые шпили Праги выступали из зимнего ночного мрака.
Он проскальзывал вверх по лестнице в спальню Констанции. Там он стаскивал парадные одежды и аккуратно их складывал. Потом, когда он, удобно устраивая свое небольшое тельце на кровати рядом с женой, стараясь не разбудить ее, она открывала один черный глаз и всматривалась в мужа:
– Вольфи!
– Штанци!
– Вольфи, ты ужасный субъект, где ты был?
– Ах, Штанци!
Он краснел и маленькой белой рукой закрывал глаза. Потом медленно переворачивался и зарывал лицо в подушку около жениного уха.
– Вольфи! – произносила Констанция не спеша, грозя пальцем. – У тебя очень, очень больная совесть!
Он обхватывал ее одной рукой и приживался ближе. Он приникал губами к ее уху.
– Я виноват, Штанерль. Я вёл себя очень, очень плохо. Я злой, бессовестный человек. Брани меня, Штанци-Марини. Пожалуйста, брани своего Вольфи так, чтобы ему было ужасно стыдно!
Констанция удерживала его на расстоянии вытянутой руки и долгим взглядом всматривалась в его худое маленькое личико, в большие затуманенные глаза, дрожащие губы.
– Пожалуйста! – его губы сжимались. – Прошу, Штанци!
Она крепко обхватывала его обеими руками и притянула его голову к своей груди.
– Он был такой славный, – говорила она сестре Софии. – На него невозможно было сердиться.
XV
1787
Вольфганг не успел устроиться дома в Вене, как стал испытывать бурную реакцию после безудержного веселья в Праге. Он пережил месяц преклонения и почестей, ощутил впервые, что значит быть идолом большого города. Теперь ему оставалось примириться с музыкальной несостоятельностью Вены, с глухой скаредностью императора, с успехом тех, кто ниже его самого, и погрузиться в пучину безразличия и унынии. Он заработал в Праге тысячу флоринов – они ушли раньше, чем он вспомнил, куплен ли новый сюртук и оплачены ли проценты ростовщику. Оставшись наедине с собой, он принялся размышлять над своим унизительным положением, а затем убеждать себя в шаткости земного благополучия. У него пропал аппетит, он стал терять в весе, сделался мрачен и начал предаваться мистическим созерцаниям. Много времени он проводил в масонской ложе. Когда он узнал от Наннерли, что их отец нехорошо себя чувствует (а Леопольду было уже 68, и он страдал от артрита, плохо ходил и был измотан тяжким пожизненным трудом), Вольфганг написал ему:
«Сколь трепетно жду я теперь утешительного известия в письме, написанном вами собственноручно, – этого я передать не в силах. Хотя моей привычкой сделалось теперь во всех делах всегда ожидать самого худшего. Поскольку смерть, строго говоря, есть конечная цель нашей жизни, то я за последние несколько лет так хорошо познакомился с этим истинным другом человека, что в ее образе для меня нет теперь ничего пугающего, но очень много успокоительного и утешительного! И я благодарю Господа, что он даровал мне счастие, предоставив возможность (вы понимаете меня) распознать в ней ключ к нашему истинному блаженству».
Вольфганг ссылался, конечно, на учение масонов, которое заменило столь многое из его прежней беспрекословной приверженности к церковным догмам.
«Всякий раз, ложась спать, я помню, что, возможно (как бы молод я ни был), мне не суждено будет увидеть завтрашний день. И все же ни один человек из всех, кто меня знает, не скажет, что я в общении мрачен или печален. И за это блаженство я всечасно благодарю своего Творца, и от всего сердца желаю такого же блаженства всем моим ближним. …Я уже излагал свой образ мыслей на этот счет по поводу трагической смерти моего наилучшего, наилюбимейшего друга графа фон Хатцфельда. Ему был всего 31 год… Я не о нем сожалею, но мне искренне жаль себя самого и всех, кто знал его так же хорошо, как я. Я надеюсь и желаю вам, чтобы вы в тот момент, когда я пишу это письмо, уже почувствовали себя лучше. Если же вопреки надеждам вам не станет лучше, то прошу вас не… скрывать этого от меня, а написать мне чистую правду или попросить, чтобы кто-нибудь за вас написал, чтобы я смог так быстро, насколько это в человеческих силах, заключить вас в свои объятья!»
Таким был образ
– Не спускайте с этого юноши глаз! – сказал Вольфганг. – Он когда-нибудь большой шум устроит в мире!
Моцарт и Бетховен. Художник Август Боркманн. До 1890 г.
Бетховен снова зашел перед самым отъездом, чтобы попросить Моцарта дать ему урок. Но Вольфганг извелся и устал, и юный Людвиг отбыл в Бонн, как раз вовремя, чтобы проститься с обожаемой своей матерью. Тревоги Вольфганга усилились, потому что Констанция вновь была беременна. От Леопольда не было хороших новостей, и Вольфганга беспокоило так сильно, что Готфрид Жакен заставил его выехать на Ландштрассе и снять крошечный домик с садом неподалеку от дома Жакена. Но не успели они переехать, как Вольфганг получил тяжелый удар: не стало скворца Штарля. Это тот самый скворец, купленный им три года назад, который напевал мелодию, а Вольфганг услышал ее, идя по улице. Он похоронил пичугу с трогательными церемониями в саду и написал на миниатюрном надгробии эпитафию:
Здесь мирно спит певец,
Чудак скворец,
Во цвете лет пичуга
Сошла с земного круга,
Узнала смерти мрак.
О, сердцу больно так
При сем воспоминанье.
Читатель! Состраданья
Слезу пролей над ним,
Он был неутомим,
Добряк и парень славный,
Весёлый и забавный,
Проказник и простак,
А значит – не дурак.
Знать, он теперь на небе,
Хвалы возносит в неге
И дружбу прославляет,
Что выгоды не знает.
Ведь, в мир иной слетая,
Он умирал, не зная,
Что есть надежный друг и брат —
Скворца в стихах прославить рад.
Вена, 4 июня 1787 г. Моцарт[45]
Вольфганг не мог объяснить себе причину своего смутного беспокойства, потому что на самом деле ему было ничуть не хуже, чем когда-либо. Воспоминания о Праге всё ещё тешили его, и он, не тратя времени, рассказал Лоренцо об успехе «Фигаро» и заказанной новой опере. Он не видел Лоренцо несколько месяцев. Но, как только Вольфгангу понадобилось новое либретто, он не стал озадачиваться размышлениями о поиске кого-то еще. Лоренцо был для него идеален.
– Дай мне подумать, – говорил Лоренцо, – и, если хорошая мысль придет в голову, я тебя извещу.
Вскоре у Да Понте появилась хорошая мысль. «Для Моцарта я выбрал Дон Жуана, сюжет, который доставил ему огромное удовольствие». Лоренцо ознакомился с целым рядом довольно свежих либретто. Не страдая от угрызений совести и не соблюдая законов об авторском праве, тогда еще не существовавших и потому не принимавшихся в расчет, он невозмутимо решил, что легенда о распутнике, который убил человека и пригласил его статую на ужин, как раз подойдет для Вольфганга. То, что венецианский композитор Джузеппе Гаццанига только что сочинил на этот сюжет оперу, а некто Ригини (один из злейших врагов Вольфганга), десятью годами ранее использовал данную тему в Праге, ничуть не смущало Лоренцо. Начав с истории, как ее поведал мадридский монах Габриель Тельес (Тирсо де Молина[46]), современник Лопе де Веги[47], и, учитывая все последующие версии в том порядке, как они были представлены в самых знаменитых театрах Европы, Лоренцо выполнил одну из лучших своих работ, сжимая, ускоряя и расцвечивая действие. А в довершение всего он уложил всё это в свою великолепную оперную поэзию.
Именно в это время Сальери и Мартини явились к Лоренцо за новым либретто, а поскольку и театральная политика, и благоволение императора целиком зависели от его умения соблюдать интересы всех, он присовокупил их нужды к своему желанию написать либретто для Вольфганга, и тогда он «…пошел к императору и признался, что собирается написать три оперы одновременно.
– У вас ничего не получится, – изрек император.
– Может быть, – согласился я, – но нужно попробовать. Я буду писать вечерами для Моцарта, воображая, будто я читаю «Ад»; по утрам я буду работать для Мартини и представлять, что я штудирую Петрарку; а середину дня я отдам Сальери – и это будет мой Тассо!
Я вернулся домой и приступил к работе. Уселся за стол и не вставал двадцать четыре часа подряд – бутылка токайского справа, коробка севильского (нюхательного) слева, чернильница посредине. Красивая девушка шестнадцати лет (я бы предпочел любить ее, как дочь, но увы!), жившая у меня в доме вместе со своей матерью, обслуживала семью и приходила ко мне всякий раз, когда звонил колокольчик. Говоря по правде, колокольчик звонил довольно часто, особенно в те моменты, когда я чувствовал, что мое вдохновение гаснет. Она приносила мне то кусочек пирога, то чашечку кофе, то одно только свое прелестное личико – личико всегда жизнерадостное, всегда улыбчивое, именно то, что внушает поэтические чувства и остроумные мысли. Я работал по 12 часов ежедневно, с несколькими перерывами, в целом – два месяца, и все это время она
Вольфганг с энтузиазмом ухватился за идею Лоренцо и взялся за несколько скетчей: так он называл беглые наброски сцен, написанных в этих типично венецианских условиях. Но, поскольку должно было пройти несколько месяцев, прежде чем он полностью закончит партитуру, он впал в свою обычную прокрастинацию и отложил работу в сторону, прекрасно зная, что напишет все это в вспышке озарения, когда пробьет час. Тем временем он получил известие, что Леопольд умер 28 мая. Его это «не поразило и не потрясло». Его преданность отцу была безграничной, но ей был нанесен тяжелейший удар, когда Леопольд жестоко отказал ему в возможности поехать в Англию. После того случая Вольфганг мог писать отцу спокойно и кротко о жизни и даже еще более убедительно – о смерти, но хватка Леопольда, всегда державшего сына в покорности, в последний период была ослаблена. Он умер в полном одиночестве – жесткий, едкий, мучимый предрассудками старик. С необычайным сочетанием любви, совести и знаний, Леопольд сделался инструментом в развитии великого творческого гения. Однако ложные амбиции, узость мышления и жажда материальных благ в основном и привели его к глубокому разочарованию и кончине.
Для Вольфганга это было вопросом чести – то, что он сказал своему отцу: если решится занять свои мысли смертью и ее обещаниями, то он не должен будет навязывать своим близким никаких мрачных мыслей. Мог с головой уйти в их игры и развлечения, будучи совсем не в праздничном настроении, и настолько владел своим душевным состоянием, что мог делать это от всего сердца. Мир считает возможным называть Моцарта легкомысленным и инфантильным, потому что тот вёл себя так. Однако те, кто понимает истинную двойственность его разума, видят дальше и глубже. Там маленький человек танцует менуэты, когда кредиторы с угрозами барабанят в дверь. Его легкость и любовь к игре так же соотносились с его истинной серьезностью ума, как запись нот относится к настоящему сочинительству. Сочинение музыки происходило в уме. В тишине и одиночестве. А записывать музыку по памяти – дело механическое и утомительное. В окружении весело болтающих друзей скука рассеивалась. Как раз в это время, когда его постоянное бремя забот усилилось скорбью об умершем отце и тревогой за Констанцию, которой время от времени приходилось пускать кровь, он создал, наряду с заказанными произведениями, шесть восхитительных песен, среди которых очаровательная «К Хлое» (К. 524) и «Вечернее размышление» (К. 523). Далее последовали пьесы, которые он обещал разным друзьям для их летних выступлений, и «Музыкальная шутка» (К. 522), в которой – забавы ради – масса ошибок; её он написал, якобы пародируя деревенский оркестр, играющий на лужайке, а на самом деле высмеивая контрапункт своих более успешных соперников. При всей своей философии, Вольфганг не был силен, сражаясь с финансовыми, эмоциональными и профессиональными неурядицами. После «Фигаро», созданного почти годом раньше, он сделался тоньше и нервознее. В июле он подхватил лихорадку. Антисанитарные условия того времени приучили большую часть тогдашнего населения противостоять незначительным инфекциям, и Вольфганг также мог иметь иммунитет. Но в его тяжелом состоянии болезнь, что-то вроде брюшного тифа, свирепо овладела хрупким телом. Поражены были и почки. Зигмунд Барисани из больницы общего профиля на Ландштрассе делал ежедневные визиты почти месяц. То был редчайшей души человек, медик, опередивший время, хотя и не настолько, чтобы посвятить свой талант облегчению женской участи. И Констанция была предоставлена милости повитух и цирюльников, тогда как Вольфганг получал помощь, хотя и в рамках ограничений своего века, но вполне разумную. Проживи Барисани (который вскоре умер) чуть дольше, жизнь Вольфганга, возможно, тоже могла бы продлиться. На этот раз он выздоровел быстро, и к началу августа ему уже разрешили сидеть и немного работать за письменным столом в течение дня. Он незамедлительно извлек из памяти, где хранились сочиненные им во время болезни мелодии, «Маленькую ночную серенаду» (К. 525), струнную серенаду исключительной красоты для двух скрипок, виолы, виолончели и контрабаса.
К тому времени как Вольфганг смог вставать и ходить, Констанция начала оправляться от ранних мучительных приступов, связанных с её четвертой беременностью. В сопровождении Готфрида и его отца они бродили по Ботаническим садам. Вольфганг поднимал бледное, заострившееся лицо и глаза в темных кругах, рассматривая деревья и птиц, на которых ему указывал старый профессор. Его еще пошатывало, но он быстро восстанавливал силы, ибо ему было чем заняться. Бондини написал из Праги, что оперу «Дон Жуан» (К. 527) они хотят к октябрю. Вольфганг дал знать Лоренцо, который обещал, что закончит либретто за месяц, а был уже конец августа, и обещал к тому же, что приедет в Прагу, чтобы лично участвовать в репетициях с певцами. С такими прекрасными замыслами Вольфганг восстанавливал свои обычные, хотя и вечно недостающие силы, и по утрам, когда он умывался, Констанция теперь слышала, как он напевает и щелкает каблуками, расплескивая вокруг воду. Когда она обращалась к нему, он ее не слышал. Она улыбалась: Вольфганг всерьез занят сочинительством, а она знала, что, чем внушительнее задача, тем сильнее он увлекается всем этим. Он попросту был влюблен в «Дон Жуана» и, говоря с Готфридом об опере, признался: «Я пишу эту оперу для Бондини, конечно, и для жителей Праги, но более всего – для себя и моих друзей». Готфрид знал, что их ждет нечто редкостное. Он помогал Вольфгангу снова собрать Карла, за которым присмотрят, пока Моцарты будут в отъезде. Становилось прохладнее, здоровье их улучшалось, отличное настроение переливалось через край. Вольфганг вел себя так, будто он полностью превозмог постоянные депрессии прошедшего года. На время – да. На самом деле он не остановил и не изменил стремительный ход своей короткой жизни. Ни один год, давший то, что дал этот, не мог быть прожит и забыт. Он был воплощен и увековечен в сокровищнице произведений, главным образом – в шедевре соль-минорного Квинтета № 4 (К. 516) для двух скрипок, двух альтов и виолончели.
Этот квинтет – возможность заглянуть Вольфгангу в душу: эпическое утверждение, подведение итогов, пророчество. Человек, которого звали поверхностным, собирает всю свою скрытую боль и
Таковы его Квинтет и его «Реквием». Проникнуть в них и познать означает познать душу самого композитора.
XVI
1787
Лучшая ветчина, пиво и музыка всегда радовали гостей Праги, и Вольфганг не был исключением. Как он полюбил всё это в прошлом январе, когда был гостем графа Туна! Теперь, в сентябре, они с Констанцией выехали в прекраснейшем расположении духа. Карета громыхала среди золотых пшеничных полей и крутых краснеющих холмов, останавливаясь для смены лошадей в деревушках, где женщины в пестрых юбках, подоткнув подолы выше пышных бедер, полоскали белье у водозаборных фонтанов. Круглые ржаные хлебы и ломти розовой ветчины с нежным жирком вместе с хорошо выдержанным «пильзнером» в высоких кружках подавались прямо через открытое окошко на всех станциях, где им меняли лошадей. Вольфганг в своем углу откинулся назад, глядя на ярко-синее небо и высокий горизонт, и улыбался, когда его слух различал птичью трель. Его очаровывало изменение ландшафта, который прежде он видел заснеженным. Констанция чувствовала себя сравнительно неплохо – конечно, беременная, но не слишком больная – а значит, он в хорошей компании. Всё сошлось, чтобы удерживать его настроение на том уровне, когда идеи текут «наилучшим образом и в наибольшем изобилии». Под густо разросшейся рыжеватой шевелюрой, за круглыми, близорукими глазами, в уме и воображении Моцарта «Дон Жуан» постепенно приобретал законченность формы в «приятной, оживленной мечте», одной из прекраснейших. Кое-что было уже завершено, но большая часть еще находилась в работе. За исключением присутствия жены, что было обычным делом, условия идеальны для его особенного стиля сочинительства, о котором он когда-то написал:
«Я, в самом деле, не могу сказать ничего, кроме следующего, поскольку ничего больше об этом не знаю и ничего не могу сообщить. Когда я, так сказать, полностью становлюсь самим собой, совершенно один и в хорошем расположении духа, скажем, путешествуя в карете или прогуливаясь после доброго обеда, или ночью, когда не спится, – именно в таких случаях мои идеи текут наилучшим образом и в наибольшем изобилии. Откуда и как они приходят, не знаю, как не знаю, как их подгонять. Те идеи, которые мне нравятся, я удерживаю в памяти и по привычке, как я уже рассказывал, их напеваю про себя. Если это продолжить, мне вскоре представляется, как можно тот или иной фрагмент превратить в зарисовку, как бы сделать хорошее блюдо из него, так сказать, по правилам контрапункта, с особенностями различных инструментов и т. п.
Всё это воспламеняет мою душу, и, если меня не беспокоить, моя тема расширяется сама собой, она методически упорядочивается и очерчивается, и тогда целое, даже если продолжительное, выступает почти завершенным в моем сознании, так что я могу с оглядеть его, как прекрасную картину или прекрасную статую, одним взглядом. Не слышу я в своем воображении все части последовательно, я слышу их, так сказать, все сразу вместе. Какое это наслаждение, невозможно описать! Всё это изобретательство, все это творчество происходит в приятной, оживленной мечте. И все же вот так услышать всё целиком после – самое лучшее. То, что получилось, таким образом, я не так-то легко забываю, и это, пожалуй, наилучший дар, за который я должен благодарить моего Божественного Творца».
Всё это изобретательство, все это творчество и занимало Вольфганга в карете. Временами он рассеянно тянулся к кармашку на двери, вынимал оттуда пачку черновой бумаги и набрасывал тему или фразу. В основном он сидел, взвешивая тот или иной фрагмент, и перебирал в памяти целое (если оно его устраивало), чтобы извлечь по первому требованию. С отсутствующим взглядом он откинулся на подушки, нервно барабаня маленькими пальчиками, скрещивая и разгибая ноги, строя гримасы. Констанция тихо сидела в своем углу, не вступая в разговор, если муж к ней не обращался.
Вскоре они вновь увидели вдали мягкую дымку, всегда окутывающую Прагу, потом разглядели остроконечные шпили собора Святого Вита, затем – желтовато-серые массы старинных домов на Молдау (Влтаву) и сторожевые башни Карлова моста. Вскоре они прогрохотали по разбросанным окраинным кварталам, въехали в городской центр, с большим шумом остановили экипаж и спрыгнули на землю, чтобы приветствовать взволнованного Бондини, который кинулся навстречу, щебеча с Вольфгангом по-итальянски и по-немецки, покрикивая на носильщиков, которые разбирали багаж. Согласно контракту, Бондини присмотрел для гостей хорошие комнаты, по его словам – в «Трех Золотых Львах» на Кольмаркте, в уютной и милой гостинице, в самом центре города, недалеко от оперного театра и совсем близко к славным пивной и винному погребу – и он подмигнул Вольфгангу.
– Пойдемте-ка! Давайте посмотрим приятные апартаменты, которые я для вас снял. Устраивайтесь побыстрее, у нас еще много дел, все жаждут снова увидеть капельмейстера Моцарта. Каждый хочет выпить за ваше здоровье. Да здравствует великий маэстро Моцарт!
Прага. Вид на Влтаву и Карлов мост. Гравюра 1792 г.
Они бросились за Бондини по темной лестнице, крича и размахивая руками. Комнаты были действительно приятными: просторная гостиная и меньших размеров спальня с окнами, выходящими на поворот улицы. Раньше в этих комнатах находилась контора Пражского филармонического оркестра. Кругом все суетились и шумели, Вольфганг усмехался и потирал руки, Констанция ахала, Бондини раздавал медяки запыхавшимся носильщикам. И вот картонки развязали и открыли, наскоро смахнули дорожную пыль там, где это необходимо, а голову Вольфганга припорошили пудрой.
– Пошли, – кричал Бондини, – скорее! У нас много работы. А вы, синьора, – с низким поклоном в сторону Констанции, – наверняка будете рады небольшому отдыху и возможности распечатать такое количество багажа…
И, обхватив рукой худенькие
Тем временем на севере, в мрачных горах близ Теплице, сидел в библиотеке старинного богемского замка Дукс (Духцовский замок), резиденции графов Вальдштейнов, высокий старик с дряблой желтой кожей (некогда теплого оливкового оттенка кожей венецианца), с черными пеньками разрушенных зубов во рту и черными глазами – полуживыми тлеющими углями. У библиотекаря большой письменный стол в амбразуре окна этой неимоверных размеров комнаты. Вокруг – доходящие до выкрашенного в белый цвет сводчатого потолка ряды книжных полок, заставленных прекрасно переплетенными в позолоченную кожу томами пергаментов цвета кофе с молоком. Их этот старец должен был систематизировать и заносить в каталог. Но эти горы беспорядочно сваленной бумаги на столе, клочки, разбросанные по полу, – всё это не упорядоченные записи каталогизатора – это мемуары Джакомо Казановы, шевалье де Сенгальта[49], которому теперь пошел 63-й год.
Он служил библиотекарем у графа Йозефа Карла фон Вальдштейна три года и держался за свое место, ибо был без гроша, был жалок, тогда как граф Вальдштейн имел доброе сердце и хорошее чувство юмора. Он был готов подвергнуть своих домочадцев выходкам немощного старого дьявола ради удовольствия вести по-прежнему блестящую беседу за столом или в библиотеке. Воспоминания Казановы были отвратительными, коль скоро его поступки не могли уже быть таковыми, вкусы – необузданны.
«Я люблю крайне острые блюда, макароны, приготовленные неаполитанским поваром, испанскую “олью подриду”, соленую треску из Ньюфаундленда, выдержанную дичь и пахучий сыр, причем последний я считаю созревшим, когда всякие мелкие твари, которые там заводятся, становятся видны глазу».
Поэтому всякий раз, когда что-то шло не так, как ему нравилось, он обрушивал жестокие оскорбления на Фолькирхера, дворецкого в замке, только не на самом деле, а на бумаге. Фолькирхер заслужил всё это за свои грязные насмешки над Казановой, а подчиненные ему плутоватые слуги наслаждались тем, что мучили вспыльчивого, раздражительного старика.
Джакомо Казанова. Гравюра 1788 г.
Неудивительно, что, как только в октябре он закончил рукопись своего фантастического романа «Изокамерон», ему удалось одной гневной вспышкой излить свое раздражение на Фолькирхера. Потом он забронировал себе место в почтовой карете и, задыхаясь и сопя, изрыгая отборную венецианскую ругань, водрузил себя в возок и, подгоняя вечно недовольного кучера в спину, тронулся к Праге.
В Праге была типография, где ему набрали «Изокамерон»[50]. В Праге были развязные и острые на язык женщины (хотя на них ему оставалось только смотреть), музыка, веселое общество, игровые столы (хотя на карты не было денег). И в Праге, когда он туда прибыл, находился его старинный приятель – Лоренцо Да Понте, только что приехавший из Вены со своим незаконченным либретто. Он собирался дописать либретто и «руководить репетициями» вместе с Моцартом. А вот как и когда двое легендарных венецианцев, этих светочей Европы, впервые сошлись на жизненном пути, это уже другая история, и рассказать ее лучше в другом месте. Но они были хорошо знакомы и оба были большими озорниками, хотя и на пути исправления. Один поднялся с самого дна и начинал как бродячий актер, а второй прошел через гетто, оба жили своим умом и оба провернули каждый свою долю сомнительных дел, и каждый сгубил немало женских судеб. Все это связывало их воедино в молчаливый и насквозь безнравственный альянс.
Лоренцо приехал через несколько дней после Вольфганга и тоже снял комнаты, не без подсказки с его стороны и Бондини, в большом доходном доме «Платиз» на Фердинандштрассе. Его комнаты выходили на кривую улочку, ведущую от Кольмаркт к храму Св. Мартина, на которую выходят окна гостиницы «У Трех Золотых Львов». Таким образом, Лоренцо, у которого было два высоких французских окна, мог выйти на балкон и, приложив ладони ко рту, крикнуть Вольфгангу, чьи окна были как раз напротив: они могли бы через улицу заключить рукопожатие. Они весело пользовались этим удобством. Прохожие внизу видели длинное темное лицо и свисавшие над перилами черные волосы, слышали непристойные шутки или грубоватые, но вполне дружеские споры о «Дон Жуане» с человеком с тонким личиком и светлыми волосами, свисавшими из окна «Золотых Львов».
Потом это ребячество уступило мужским замашкам, и Лоренцо уже рычал, что им пора перестать вести себя как болваны:
– Спускайся вниз, сейчас же, Вольфганг, мы сходим выпить стакан пунша – или два, три – и ого-го! За великого Да Понте и великого Моцарта! За славных пражских исполнителей! Браво!«Дон Жуан», который всех сделает знаменитыми, клянусь Богом! Увидишь, что будет так, а не иначе!
И вот они уже встречаются у дверей, выходящих на улицу, натягивая углы своих треуголок на головы с косичками, задирая подбородки, хлопая друг друга по плечам и взявшись под руки, важно шествуют в кофейню, где целый зал поднимется и будет приветствовать Моцарта, как только тот появится в дверном проеме. И тогда слепой арфист немедленно начнет наигрывать «Non più andrai», все хором подхватят, зазвенят медные монеты, брошенные к ногам старого нищего.
И тут… Возможно ли? Неужели старик, одиноко сидящий за угловым столом, и есть тот, на кого он так похож? Могут ли это тонкое лицо, покатый лоб, эти горящие глаза принадлежать кому-то другому?
– Нет, никогда! Конечно, это… не может быть! И впрямь это… Джакомо! Казанова!
– О, мой старый друг Да Понте! Добро пожаловать! Привет! …Ах, какой счастливый день!
Объятья, восклицания, приветствия.
– А это – Моцарт, Казанова. Моцарт – композитор, написавший вместе со мной «Фигаро», тот самый великий Моцарт.
– Шевалье Казанова де Сенгальт.
– Капельмейстер Моцарт.
– Человек! Подайте бутылку вашего лучшего орвието!
– И сыр, Лоренцо!
– Да, да, да! Сыр! Принесите нам сыра, и хлеба, и ветчины. Ха-ха-ха-ха!
Хлопая себя по ляжкам, Лоренцо предлагает друзьям нюхательный табак. Черные глаза сверкают, а широкие глотки согреваются вином.
– Но что ты тут делаешь?
– А чтотытут делаешь? – спрашивают они одновременно, и у Казановы возникает интерес, когда Лоренцо отвечает:
– Оперу. Новую оперу, Джакомо, и она будет лучше, чем «Фигаро». Мы пишем ее для Праги, для Бондини и здешней оперной труппы. Скоро премьера. Вольфганг здесь замечательно потрудился, но и я… не так уж плох. Сюжет? Баста, сюжет замечательный… Дон Жуан, легенда Испании. Могучий жеребец, вроде тебя. На самом деле, Джакомо, я вот что подумал…
Его глаза расширились, и он торжествующе хлопнул в ладоши.
– Но ведь Казанова – это же
И не было никого более опытного и искусного, кто мог бы дать ему такие советы по высокому искусству соблазнения, каких не хватало ему самому. Лоренцо нетерпеливо вытащил из кармана пачку писчей бумаги, бросил ее через стол Казанове, а Вольфганг тем времен взирал поверх своих очков на то, что осталось от величайшего в мире любовника. Двое итальянцев вскоре погрузились во все тонкости поведения Дон Жуана.
– На что намекает фраза «La ci darem la mano» («Руки наши сплетутся» (ит.). – Примеч. ред.), и как, по-твоему, отреагирует эта кобылка, Джакомо? Быстро ли она уступит? Много ли она знает? Достаточно? Ах ты, хитрый пес! – и толкает его под ребро.
Вольфганг всё это учел. К его и без того необычайной способности к ироническому описанию добавилось, благодаря стычкам Да Понте и Казановы, проницательное понимание бесчестных мотивов, и Дон Жуан своим пением сообщит о них миру.
Прага видела трех гуляк, шествующих по узеньким мощеным улочкам: громадного беззубого Лоренцо с его раскатистым смехом, дряхлого Казанову с искрами старого огня в глазах и посредине – Вольфганга, семенящего в вакууме между блаженством и замыслами, маленького тихого человечка, глядящего на того и другого, чтобы не пропустить очередную эпатажную фразу и оснастить ее каким-нибудь перлом зальцбургского остроумия, чтобы они шлепали его по спине и ревели от восторга. Они выпили море вина, пунша и пива, втянули в свой круг Бондини, Штробаха (дирижера оркестра), Франтишека Душека, Гвардасони, а то и молодого графа Туна, да кого угодно, закружив город вихрем энтузиазма к самим себе и всему, что они делают, и всегда под звуки «Фигаро», который повсюду преследовал их. Богемцы обожали Моцарта, и он от всего своего сердца написал для них величайшую оперу, вдохновленный неповторимым ощущением того, что он по достоинству оценен единственный раз в своей творческой жизни.
На эту оперу обрушилось столько превосходных степеней, столько авторитетов сошлись во мнении, что это – величайшая опера в мире, что нет необходимости останавливаться на ней далее. Лучше будет сказать, что в опере «Дон Жуан» нет недостатка ни в едином элементе совершенной оперы. Имеется сюжет, повсеместно принятый, который не имеет дела ни с царями, нереальными в современном мире, ни с феями, что было бы немного смешно, ни с мифами, которые мертвы, а потому скучны. Её стих, хоть это и не классическая поэзия, драматичен, отточен, и он живой. В ней есть все чувства и переживания, знакомые обычному человеку. В ней есть смешное – от тончайшей иронии до откровенного бурлеска. Она включает неопределенность, мстительность, вожделение, гнев, раскаяние, страсть, горячность и ужас. Любовь присутствует во всех своих проявлениях – от дочерней преданности донны Анны до яростного пыла Мазетто, оскорбленного жениха. Здесь есть и такие элементы человеческого поведения, как флиртующая невеста, ее насмешливый соблазнитель, унижаемая женщина. Показан и грешник, искушающий судьбу, и оскорбленный, жаждущий мести. Тем не менее, в отличие от величавой, рассчитанной на определенный эффект музыкальной драмы Вагнера, властно требующей благоговейного почтения, опера Моцарта никогда не принимается всерьез. Это всякий раз театр, от начала и до конца, и всякий раз в ней наказан злодей, и месть ужасает – а затем (если спектакль аутентичен) на авансцену выходят все остальные персонажи, улаживают все свои противоречия, подмигивают публике и оставляют всех присутствующих в убеждении, что всё это – игра, причем игра эта – бурлеск.
Музыка показывает гений Вольфганга – пылающий, сверкающий, в самом его прекрасном воплощении. Она уравновешенна, уверенна и полностью осознает свою ответственность за драматическое действие. Это шедевр характеризации, завершенный процесс перевода человеческого поведения от поступков к звучанию. Технически это чудо – работа по конструированию, восхождению и движению вместе с сюжетом к двум поразительным кульминациям – к сцене на балу в конце первого действия и к сцене ужина, завершающей второе действие. Всё это восхитительно. Необычайная свежесть и разнообразные красоты никогда не приедались и не теряли новизны. «Дон Жуан» жив по сей день, он постоянно в репертуаре признанных оперных театров вот уже более двухсот лет, дольше, чем любая другая опера, когда-либо написанная, – за одним-единственным исключением – «Свадьбой Фигаро». Постоянно где-нибудь в мире, каждый месяц года, где-нибудь поют «Фигаро» и «Дон Жуана».
Кутеж трех приятелей не мог продолжаться долго. Лоренцо находился в Праге всего неделю, после чего он получил гневное письмо от Сальери, требовавшего вернуться в Вену, чтобы закончить либретто для переделки оперы «Тарар». С невыносимым отвращением Лоренцо признал, что не ехать нельзя, что премьеру «Дон Жуана» он пропустит и, что хуже всего, либретто он почти закончил, за исключением одной сцены. Речь шла об арии Лепорелло во втором действии. После секстета и речитатива, там, где негодяй пытается выбраться из передряги сам и вытащить своего господина, он успокаивает Мазетто, которого избил переодетый Дон Жуан, уделяет внимание вечно возмущенным чувствам донны Эльвиры и как можно скорее покидает место событий. Лоренцо завел историю в такое место, где требовалось радикальное действие. Теперь он стоял перед необходимостью в трудную минуту бросить бедного маленького Вольфганга. Этого он сделать не мог. Воззвав к Марии и всем святым, он засел с Казановой в винной лавке и заскрежетал зубами. Что же ему теперь делать? Бросить работу незаконченной он не мог, но и времени, чтобы написать новые стихи, у него не было. Он был в тупике и очень нервничал. И свет, конечно, забрезжил. Разве Казанова не был щедр на отличные предложения? Разве он не добавил несколько ярких штрихов замечательной сцене соблазнения на балу?
Лоренцо вскрикнул и схватил несколько листков бумаги.
– Вот оно! О чем я только думаю, несчастный недоумок! Сделаешь это ты, ради Бога! – отметая все протесты, настаивал он. – Ты знаешь, что делать. Ты знаешь, в какую передрягу попал Лепорелло. Ах, Джакомо, во имя Христа, выручи его – напиши эту сцену для меня!
Казанова гордился своим литературным даром, к тому же ни один человек не взял бы себе звания великого любовника, если бы он не был немножко поэтом. Всё, что мы теперь знаем, – некоторое время спустя среди его пожитков, обнаруженных в замке Хиршберг, в Богемии, были найдены два листа бумаги, не озаглавленных, но, вне всякого сомнения, именно тех, где он набросал план вызволения Лепорелло. Позже, когда Лоренцо нашел время, он вписал эти
Альтернативная версия этой истории такова: Да Понте ни о чем таком не просил Казанову, которому, как поговаривает, он завидовал. Но, когда Лоренцо вернулся в Вену, Казанова пошел к Бондини с Моцартом, разругал либретто Да Понте и попытался уговорить их поручить ему переделать либретто. Провалив все это дело, он сохранил одну сцену, с которой возникли сложности.
Тем не менее, независимо от того, кто отвечал за эту сцену, Вольфганга вдохновила коварная череда лжи, и он уложил всё это в сочный бурлеск в тональности соль мажор, который – когда Лепорелло, величайший из жуликов на всём белом свете – уныло обвиняет Дон Жуана, «l'innocenza mi rubo, l'innocenza mi rubo» («Развратил мой бесхитростный разум») – внезапно переходит в смешной, несерьезный ля минор.
К слову сказать, есть несколько современных[51] постановок этой оперы, в которых по желанию режиссеров исключена вся упомянутая ария Лепорелло «Ah, pieta! Signori miei!» («Ах, сжальтесь, господа мои!»), при этом, потерян смысл его проделок. По поводу спешного отъезда Лоренцо в Вену пражане шутили: он уехал, чтобы закончить посредственное произведение для посредственного композитора и пропустил самую триумфальную премьеру в истории Пражской оперы – «Дон Жуана».
Бедный старый Казанова поплелся обратно в свое изгнание в замок Дукс, чтобы ссориться с Фолькирхером из-за еды и оскорблять по пустякам гостей своего покровителя. Возможно, на том свете в кипящем серном озере, в котором моралисты любят его изображать, Джакомо посещает мысль, о том, что, подобно некоторым маленьким бастардом с черными глазами, герой Лоренцо – Дон Жуан кичится своим происхождением.
Франц (Франтишек) и Йозефа Душеки были оригиналы во многих отношениях. Они были чрезвычайно общительны и дружелюбны. Оба были прекрасными артистами – он пианист, она – певица (сопрано). При этом им несказанно повезло: они владели чудесной виллой Бертрамка в предместье Коширже, за рекой. В те времена, когда большинство музыкантов не могло позволить себе приличного жилья, кроме жалкой лачуги, эта чета музыкантов, имевшая средства содержать восхитительное загородное поместье и гостеприимный дом, являлись добрыми ангелами для целого профессионального сословия. Источник благосостояния Душеков не представлял собой ничего тайного или удивительного. Йозефа Хамбахер начинала свою карьеру в качестве любовницы графа Кристиана Клама-Галласа, богемского сановника, который был к ней очень добр и, когда пришла пора, выдал за Душека, благословив и выделив ей приданое, достаточное, чтобы приобрести виноградник и поместье.
Дом с желтыми стенами стоит на склоне высокого холма, с которого видны острые шпили и массивные стены Праги; типичная вилла XVIII века расположена посреди зеленого сада, под темными старыми деревьями. Гостиная со стороны склона выходит на длинную, ровную зеленую террасу. Она разбита между холмами с виноградниками, окружена с трех сторон густыми рощами кленов, каштанов и акаций. Одной стороной открыта к долине, огорожена балюстрадой из гипса, образующей комнату под открытым небом, где гости ждали очереди для игры в кегли на траве или сверху любовались деревенскими занятиями во дворике, расположенном внизу.
День напролет домик и усадьба звенели от нестройного музыкального шума; в одной комнате кто-то в четыре руки играл на клавикордах, в другой четверо слегка подвыпивших и очень упитанных скрипачей разучивали квартет; Йозефа, исполняя обязанности хозяйки дома, с чепчиком, сдвинутым набок, во весь голос поет новую арию. Франтишек на террасе общается со Штробахом и Гвардасони[52], который забежал после обеда из оперного театра. У каждого курительная трубка и глиняная кружка «пильзнера». Констанция прогуливается по садовым дорожкам с Понциани[53], первым Лепорелло, смеясь над его остротами, а в углу балюстрады, за маленьким столиком на мощеном дворе, со стаканом пунша возле локтя, с волосами, взъерошенными ветром, сидит Вольфганг и усердным образом строчит, отбрасывая один за другим исписанные листы своего ровного, красивого манускрипта.
Вилла Бертрамка в Праге, где, как считается, Моцарт дописывал «Дон Жуана». Ныне там расположен музей композитора
Стоило кому-нибудь из мужчин отрекомендовать некую даму соленой фразой, Вольфганг хохотал вместе с остальными, еще и подбрасывал словечки, усиливая общий рев. Потом ухмылялся и начинал возить своим скрипучим пером еще яростнее. Дойдя до конца строки, он перевернул листок – бумага кончилась.
– Штанерль! – позвал он, поворачиваясь на стуле. – Сходи принеси мне еще листов.
– Такой больше нет, не привезли из города.
– Ладно, черт возьми! Неси ту, что сможешь найти!
Бумага, которую она подала ему, была другого размера, с нотным станом другого масштаба. Ну и что с того? Вольфганг пожал плечами и вновь окунул перо в чернильницу.
Они перебрались в усадьбу примерно в то время, когда Да Понте прибыл в Вену. Здесь, у Душеков, были все их друзья, веселые компании – и никаких расходов, притом что в их распоряжении две прелестные комнаты в самом дальнем конце дома. В каждой комнате – большая фарфоровая печь. Печам они особенно были рады, когда первые морозы ударили по вершинам холмов, но Вольфганг продолжал проводить почти все время на террасе. Он любил компании, а пражскую компанию – особо. В кегли играли с утра до вечера, и Вольфганг участвовал в каждой игре, оставляя рукопись на столе и прижимая страницы камнем, чтобы ветер их не сдувал, пока была его очередь играть, после чего он бросался к своему столику, чтобы записать одну-две строчки. Твердо помнящий текст, искусный, он записывал великолепную партитуру «Дон Жуана». Едва ли единая нота была записана у него на бумаге, когда они приехали в Бертрамку, но каждый день, весь день, как только начал, он записывал с неизменным совершенством мелодии и гармонии, поражавшие первых слушателей красотой, юмором или величием. Как только заканчивал очередную сцену, он посылал ноты певцу, который должен был разучивать эту партию, а сам тут же бросался писать следующую.
Конечно, целиком партитура «обширная, доработанная и законченная в моем сознании», и время настало записать её: «Я вынимаю из хранилища моей памяти, если можно так сказать, то, что было прежде собрано… По этой причине перенос на бумагу делается достаточно быстро, ибо всё, как я сказал раньше, уже закончено, и редко перенесенное на бумагу отличается от того, что было в моем воображении».
Таким образом, извлекая из Богом данной памяти завершенную и доработанную партитуру, отбрасывая все то, что не устраивало, и, диктуя все, что нужно, своим деловито пишущим маленьким ручкам, Вольфганг предпочитал сидеть со своими друзьями под открытым небом, делить с ними все радости, отзываться на их шутки, ибо «ради этого занятия я могу позволить, чтобы меня беспокоили, и, что бы
«Дон Жуан» создавался среди всего того, что Вольфганг любил больше всего на свете: это компания друзей, веселый разговор, пунш, игры, танцы – недели в Бертрамке были сплошным счастливым праздником.
Когда у Душеков не было большой вечеринки, Вольфганг и Франтишек с кем-нибудь еще из мужчин, оказавшихся рядом, надевали шляпы и отправлялись в город, провести вечер в царственной атмосфере музыки, остроумия и шума в какой-нибудь таверне, где их принимали, как королей. Часто они заглядывали к «Трем Золотым Львам», пошуметь вместе с друзьями из оперы, жившими там, и даже эти толстые стены не могли заглушить тот гвалт, который пробивался наружу и слышен был по всей улице до самого костела Св. Мартина, погруженного в воспоминания о четырех сотнях прожитых лет.
В три-четыре часа утра или на рассвете Вольфганг, иногда под крылышком Душека, а иногда один, перебирался к Карлову мосту и, поскольку нанять извозчика было уже поздновато, задерживался сбоку от пролета моста, в кофейне бюргера по фамилии Стейниц, ради горячей и весьма необходимой ему чашки кофе. Порой он появлялся слишком поздно. Стейниц уже в постели, ставни закрыты. Вольфганг с силой стучит в окна, пляшет на улице и устраивает страшный шум. Разъяренный хозяин распахивает, наконец, окно и гневно кричит:
– Кого там черти принесли? Прекратите шум, а не то я вызову полицию!
Вольфганг кланяется и учтиво отвечает:
– Не беспокойтесь, милостивый государь. Это всего лишь некто в красивом синем сюртуке с золотыми пуговицами, бриджах из нанкинского шелка, белых чулках и замечательных башмаках с пряжками, который страстно желает, чтобы вы сейчас же встали и приготовили ему чашку кофе. Более того (не обращая внимания на гневное ворчание в форточке), он предпочитает его достаточно крепким, пожалуйста!
Подобные выходки заставляли Душека и артистов оперы волноваться, и вовсе не потому, что они боялись за рассудок Вольфганга. Просто из-за разного рода сложностей уже дважды отодвигали премьеру, и, даже несмотря на то что до следующей намеченной даты оставалось две недели, еще многое оставалось сделать. Вольфганг не переживал. Он привык, что всяческие злокозненные препятствия поджидают его на пути; а что касается неизбежных несчастий – ха! Из-за первой отмены премьеры «Дон Жуана» был поставлен роскошный спектакль «Фигаро» в честь визита герцогини Тосканской. Вольфганг дирижировал среди неистовых аплодисментов.
Он не имел ни малейшего желания прекратить веселье в интересах серьезной репетиции, хотя Бертрамка была ежедневно заполнена певцами, которых обучал лично великий Моцарт и который оставлял их с открытыми ртами, как только подходила его очередь играть в кегли. Тем не менее он был вынужден в письме признаться Жакену, что «здешний театральный персонал не так вышколен, как в Вене, чтобы разучить такую оперу за столь короткое время», а на следующей неделе – что «заболела одна певица, и это стало причиной новой проволочки. Поскольку труппа мала, импресарио живет в вечном страхе и вынужден щадить своих людей по мере возможности, чтобы не оказаться в самой критической из всех критических ситуаций, то есть в такой, когда он не сможет вовсе дать спектакля!»Труппа не просто была меньше, она недотягивала. Терезина Бондини, жена управляющего, либо не сумела, либо не захотела понять всю важность переживаний Церлины, и Вольфганг не раз скрежетал зубами и бормотал себе под нос ругательства… Если бы только у меня был Келли, и Бенуччи, и Стораче, а не эти остолопы! «Здесь всё так затягивается, ибо исполнители (из лености) не хотят разучивать свои партии, а антрепренер (боится) и не решается их заставлять…»
Тем не менее 22 октября всех участников собрали в театре для первой репетиции на сцене. Для этой работы отводилась всего неделя, и Вольфганг трудился изо всех сил, стараясь их натаскать. Синьора Бондини приводила его в отчаяние. Она отказывалась кричать за закрытой дверью, как это было сказано у Лоренцо, и Вольфганг никак не мог придумать способ научить ее. В итоге, дав оркестру знак начинать сцену, он проскользнул за кулисы и в нужный момент сильно её ущипнул, так что она громко взвизгнула.
– Вы молодчина! – воскликнул Вольфганг. – По крайней мере, вы научились это делать. Продолжайте, господа!
Он обнаружил, что оркестр намного превосходит певцов, настолько, что способен оценить истинный смысл его идей. Оркестранты приняли его своеобразные композиторские приемы, одним из которых было не включать партии медных и ударных в оригинальную партитуру. В один прекрасный день Моцарт наконец записал недостающие части по памяти и принес с собой ноты, вручив каждому оркестранту со словами:
– Господа, будьте особо тщательны в этом месте. – И добавил: – Я думаю, вы сочтете, что четырех тактов слишком много или слишком мало.
Он был совершенно прав. Еще один подвиг этой невероятной памяти – держать партии трубы, столь важные в серьезных темах, в своей голове как части целого и извлекать их без малейшей путаницы.
Но даже необычайная важность репетиций не могла помешать его праздникам, а вечером 28 октября у Душеков было большое веселье. В центре компании, разумеется, был Вольфганг, танцевавший под музыку из «Фигаро», кидавшийся к клавиру, чтобы сымпровизировать немецкий танец для друзей, кружившихся по дому с поднятыми бокалами, чтобы чокаться с каждым, кто желал удачи и добра, а таких было много, ибо премьера «Дон Жуана» была назначена на следующий день – 29 октября. Когда было поздно, Душек, Гвардасони и Бондини чувствовали себя все более и более неловко. Они бросали украдкой взволнованные взгляды друг на друга и с озабоченным видом, подняв брови, следили за скачущим Вольфгангом. Наконец, Душек отвел его в уголок и сказал:
– Видишь ли, Вольфганг, всё это хорошо, но премьера завтра, а у тебя нет ни одной ноты для увертюры, записанной на бумаге.
Вольфганг пожал плечами и помахал руками:
– Всё будет сделано!
– Да, – вставил слово Бондини. – Ты все уже сделал – в голове, но каким образом оркестр будет играть из твоей головы? Я знаю тебя, Моцарт.
Гвардасони выглядел мрачнее остальных, и все трое в результате все-таки одержали верх над Вольфгангом. Тот вздыхал и с завистью глядел на комнату, полную веселящихся людей, тряс своей белой косичкой и смиренно складывал руки.
– Очень хорошо, – объявил он. – Найдите Штанци и скажите, чтобы она сделала мне пунша и принесла его ко мне в комнату. Всем доброй ночи! – добавил он с кислым видом. – Желаю повеселиться.
Когда Констанция принесла пунш, он сидел за столом и бодро скрипел пером.
И она села рядом и начал рассказывать ему всякие смешные истории, добросовестно болтая, словно Шахерезада, пока он набрасывал на бумагу гулкие, зловещие аккорды Анданте. Вся его увертюра была столь же совершенна в его памяти, как и остальная партитура, которую он уже записал; проблема была только в том, чтобы не заснуть, просто не заснуть и бодрствовать! Болтовня Констанции помогала, но от пунша он сделался вялым, и каждый раз, когда она останавливалась, его голова падала, веки слипались, перо начинало скользить в пальцах. В три часа ночи его подбородок уткнулся в грудную клетку. Констанция видела, что продолжать он не сможет. Она встала, обхватила его руками и препроводила к кушетке.
– Всего один час, Штанерль, обещаю. Только час – или я не доберусь до конца, – бормотал он. – Ты ведь не дашь мне спать дольше?
Она пообещала, но не решилась разбудить его через час и дала ему поспать до пяти. Потом он встал и заскрипел так яростно, что к семи Констанция уже смогла послать за переписчиком. С шумным вздохом облегчения Вольфганг рухнул на кровать.
Первая страница рукописи увертюры оперы «Дон Жуан»
В тот вечер все улицы Праги вели к желтому зданию оперного театра. Из великолепных особняков по широким улицам двигались экипажи с дамами в парчовых нарядах и драгоценных уборах. Цветы и эгретки украшали горы высоко взбитых белых волос Дам сопровождали нарядные кавалеры в бархате, при шпагах, украшенных драгоценными камнями. Все они едут к узкой площади с величественным входом для публики, которая смотрит спектакль из лож. Благопристойные горожане, умытые и причесанные, занимают партер и галереи. Даже из жалких дыр и дурно пахнущих трущоб движутся орды бедных людей, истинных богемцев, которые наскребли медяков, чтобы найти себе где-нибудь местечко на самом верху, где можно примоститься и послушать написанную для них новую оперу. Рядом со сценой резервирована ложа для преданной компании из Бертрамки. Здесь Франтишек и Йозефа с Констанцией, сидящей посередине, здесь и все остальные друзья, те, кто окружал Вольфганга и делал все эти недели его труды такими неподдельно счастливыми!
Оркестранты заняли свои места около семи. Слышно было легкое шиканье, пока громадная аудитория ждала появления дирижера. Он должен вот-вот выйти! Но его все нет. Во многих подобных случаях начинались выкрики и мяуканье, но здесь терпеливо ждут долгие 20 минут. Наконец что-то шевельнулось у маленькой дверцы и – должно быть, это дирижер! Но нет, это служитель, в руках у него пачка бумаг. Констанция, бледная и взволнованная, не может сдержать легкой улыбки. Молодой человек принес части увертюры, листки еще влажные, со следами песка, – он раздает их музыкантам, которые никогда не видели этих нот прежде. Переписчик не слишком блестяще выполнил такую срочную работу, но, когда листочки были разложены по пультам, маленькая дверца, наконец, отворилась и вышел Вольфганг, бледный, с испариной на лбу, тем не менее, взявший себя в руки после громовых аплодисментов. Он поклонился, занял место у клавира и взял в руки палочку. Первый строгий, полновесный, неземной аккорд поплыл к навострившей слух Праге, затем второй. При переходе в ре мажор, с чарующей последовательностью пророческих тем, весь зал вздрогнул, словно стремясь разразиться аплодисментами, и увертюра перешла в волну неуправляемого энтузиазма. Вместе с поднявшимся занавесом и скрипичным вступлением к арии Лепорелло Вольфганг подмигнул концертмейстеру и произнес уголком рта:
– Куча нот, я уверен, валяется под пультами, но все прошло чертовски хорошо, все равно.
Потомки слышали лучшее исполнение, в техническом смысле, нежели игра труппы Бондини в тот вечер в Сословном театре в Праге. Но то, чего не хватало певцам в плане голоса или подготовки, они сдобрили своим потрясающим настроем. С божественным вдохновением самого Моцарта за клавиром и с тем преимуществом, что сам он готовил их, да и не только – они имели возможность наблюдать за ним, пока он воплощал свой великий труд в жизнь, – в его восприятии они пели и играли, как гении. Он был глубоко растроган. Он понимал бессмертное значение «Дон Жуана», и самые мудрые среди актеров и публики тоже это понимали. В предельно возвышенной кульминации первого акта, там, где действие происходит на балу, который всегда выливается в одну из прекраснейших сцен любой оперы, зал взрывался ревом и восторженными криками «браво».
В конце оперы Вольфганг намеренно пропустил в музыке всю грубую комедию Да Понте, которую тот мыслил какdramma giocoso(веселая драма), и страстно ринулся в дикое, ужасающее наказание, назначенное запуганному, но, тем не менее, неизменно благородному негодяю. Торжественные потусторонние звуки призрачного Командора, оттеняемые бурными, стремительными хроматическими гаммами в миноре, всепожирающее пламя в аду, вопли грешников заставляли глотки присутствующих в зале сжиматься и сохнуть, глаза жгло в глазницах, дыхание становилось учащенным и шумным. Когда все закончилось, наступил момент напряженной, насыщенной тишины, а затем изящный белый с золотом интерьер внезапно ожил. Здание сотрясалось до самого основания от ошеломительного грохота оваций, приветственных криков и «браво» – как никогда раньше. Снаружи, на улице, эти звуки воспринимался как отзвуки шума сражения.
Декорации для сцены на кладбище во втором акте оперы Моцарта «Дон Жуан» в Праге», вероятно, были созданы в 1790 х годах.
Это самая ранняя известная декорация для оперы
Трепеща, все еще потрясенный резким переходом в мир людей из собственного мира звуков, Вольфганг поднялся на сцену для поклонов вместе с безумно счастливыми певцами. Вновь и вновь маленького человека с простым лицом и невзрачным телом приветствовали, благословляли, забрасывали цветами. Слышались обрывки фраз, речей, прерываемые аплодисментами и криками: «Viva Maestro!» Кто-то подтолкнул его, и Вольфганг неуверенно сделал шаг вперед. Он вытянул свои маленькие белые руки в лучших кружевных оборках вперед, посмотрел на мгновение вниз, на беснующуюся толпу. И от всего сердца, переполненного радостью, знавшего и леденящую пустоту равнодушия, – все это он переживет еще и еще горше – со слезами, текущими по щекам, он произнес:
– Meine Prager verstehen mich! (Мои пражане меня понимают!)
XVII
1787–1789
Вольфганг не задумывался, что последние недели ознаменовались не только незабываемым праздником, но и грандиозным напряжением. Когда «Дон Жуан» был полностью собран воедино, чтобы
Они провели несколько праздных дней на террасе, видя, как уносят последние плоские корзинки янтарных гроздей с холмов, поставив их на чудную, привычную к равновесию голову, как последнее золотое вино струится под загорелыми ногами хохочущих девчонок и вопящих батраков. Вольфганг теперь время от времени покуривал трубку, он любил запах крепкого турецкого табака, плывущего в осеннем прохладном воздухе. Дым от горящих листьев сгущал едкий туман Праги, в него вливались резкие запахи кухни, где лук, пряные травы, сушеные грибы и копченое мясо, висевшие под потолком на черных балках, отправлялись в еще более черный горшок. Здесь каждый чувствовал себя по-семейному расслабленным. Никто не изрекал ничего осмысленного, да никто и не ждал. Вольфганг лежал на стуле и, морща нос, смотрел на небо и моргал.
«Но, Вольфганг, – услышал он слова Йозефы сквозь пронзительные голоса птиц, – ты, оказывается, ленивый малый, представляешь!»
– Ты меня обижаешь, – ответил он равнодушно. – Я не прочь быть ленивым. Но… в чем дело?
– Я сильно рассержена на тебя! – произнесла она.
– Сейчас? В таком случае мне нужно что-то сделать?
– Конечно. Вы уже поговариваете об отъезде, а ты еще не написал для меня арию. Лентяй! Как тебе не стыдно? – она потрепала его за ухо.
Он помнил, что обещал ей новую арию. О, Господи! Он обязан это сделать. Требования Йозефы – это сильный аргумент. Всё дело в её гостеприимстве и, может быть, в его привязанности к ней или, если слухи оправданы, даже в чем-то большем. Он встал и прошел через двор к летнему домику. Внутри был столик со скамьей. Что ж… Он пожал плечами и вошел. Внезапно дверь за его спиной захлопнулась.
– Что такое? – вскричал он. – Открой дверь, я не хочу сидеть взаперти.
– Ха-ха, – смеялась Йозефа за дверью. – Попался! Посидишь под замком.
– Но почему? – взмолился Вольфганг. – Я не хочу!
– Вот и хорошо. Я не намерена ждать свою арию.
Он принялся колотить в дверь.
– Проклятие!
– Убедительно. А ты напишешь прямо сейчас? Сразу?
– Нет! Конечно, нет! Открой дверь!
– О нет, дорогой! Я открою дверь только тогда, когда ты напишешь арию.
Вольфганг сел на скамейку и засмеялся.
– Ты победила, – отозвался он. – Пойди принеси мне перья и бумагу, а еще – стихи.
Она подала всё это сквозь решетку, и он приступил к работе. Через некоторое время она вернулась к двери и окликнула его:
– Ты закончил?
– Да, дражайшая Йозефа! Закончил. Отопри дверь!
Она открыла дверь, и он вышел наружу. Йозефа захлопала в ладоши.
– Ай, а моя ария? – вдруг вскрикнула она. Вольфганг свернул ноты в трубку и помахал ими над головой.
– Нет, ты ошиблась, – воскликнул он. – Это не твоя, а моя ария!
Она надула губы.
– Отдай ее мне, Вольфганг.
Он покачал головой, держа ноты на расстоянии.
– Я отдам ее тебе, – пояснил он, – при одном условии. Если ты сможешь спеть ее с листа. Без подготовки и без помарок. Тогда она твоя.
Остальные обитатели усадьбы уже стояли вокруг, подбадривая спорящих и выбирая, чью сторону принять.
– Соглашайся, Йозефа! Покажешь, на что ты способна!
Вольфганг развернул бумагу и протянул рукопись хозяйке. Та посмотрела в ноты, и немного погодя зазвучал ее чудный голос. Она исполнила невероятно сложную арию «Bella mia Fiamma, addio» («Прощай, моя любимая!») (К. 528) – безукоризненно. Вольфганг протянул к ней руки, и спор закончился крепким объятием и поцелуем. Друзья шумно ликовали.
Моцарт с женой оставались в Праге, сколько позволял здравый смысл, но дитя ожидалось через несколько недель, задерживаться и ехать слишком поздно было опасно. Домой они вернулись в середине ноября. Вольфганг снял квартиру в доме недалеко от Хофбурга – на Унтер-ден-Тухлюбен, 281. Этого дома сейчас нет, а тогда он стоял на одной из узких, убогих улиц, какие часто встревают где-нибудь между променадом, вроде Грабен, и главной площадью, как например, Михаэльплац. В этом доме Констанция родила, через два дня после Рождества, их первую дочь. Девочку при крещении назвали Терезией, в честь крестной матери, Терезы фон Траттнер. С рождения девочка была болезненной, Констанция тоже не восстановила своего здоровья, как это бывало у нее прежде после родов. Вольфганг забеспокоился, он потратил больше денег, чем мог себе позволить, и даже больше, чем мог заработать, – на кормилиц, укрепляющие лекарства, лечение и обильную еду. Он был до того озабочен, что не нашел времени навестить друзей и принять их поздравления с триумфом «Дон Жуана» в Праге. Император Иосиф был осведомлен об успехе Моцарта.
Император размышлял: что если этот Моцарт окажется величайшим композитором в мире, как в свое время пророчил Гайдн? А если «Дон Жуан», поставленный в Вене, будет иметь бешеный успех, как в Праге? Предположим еще, что рассказы об этом гении и его житейских трудностях достигнут ушей английской, французской или прусской аристократии, Моцарт естественно откликнется на любое предложение. Не окажется ли тогда Иосиф в дураках? А то и действительно лишится чего-то такого, что стоило бы придержать у себя? Пока он задавал себе эти вопросы, умер Глюк, исполнявший должность придворного композитора при императоре, и его жалованье составляло две тысячи флоринов. Прохаживаясь по дворцовым коридорам, Иосиф кривил рот и размышлял. Это, конечно, немалые деньги. Ладно, если это жалованье Глюка, но… Он послал за одним из своих приближенных, плутом по имени Штрак, который, насколько ему было известно, знавал Моцарта. Как бы там ни было, Страк никогда не пропускал воскресных утренних квартетов Вольфганга и всегда претендовал на дружбу с ним и горячее признание, принимая гостеприимство Вольфганга как нечто само собой разумеющееся. Иосиф поинтересовался, действительно ли Штрак хорошо знаком с Моцартом.
– Бывал ли ты в его доме, не так ли?
– Да, много раз!
– И знал, каков уровень жизни этого человека…
– Знал.
– Ну и на какое жалованье тот мог бы рассчитывать?
– Как сказать… Если…
Штрак понял ситуацию и стал быстро соображать. Какой смысл тревожить скупого короля? Если Моцарт получит хорошее жалованье, а потом разонравится монарху, чье мнение окажется ложным? Кто будет виноват? Штрак. Коварный лжец заверил Иосифа, что его друг Моцарт, будучи поставлен на придворную должность – к примеру, Глюка, наверняка прекрасно обойдется, ну, скажем, суммой в 800 флоринов в год.
Иосиф в знак одобрения просиял.
– Отлично! Пойдите и тотчас же пришлите ко мне Моцарта!
Так Вольфганг получил назначение при императорском дворе с потерей в жалованье более чем
Только получив свое жалованье, Вольфганг осознал, насколько безнадежен лабиринт его долгов. Судебные иски, аресты и повестки в суд не были, конечно, чем-то новым. Он пока что умудрялся спастись от долговой тюрьмы, просто «отбирая у Петра, чтобы отдать долг Павлу», здесь ужав траты, там заложив безделушку, вцепившись за самый краешек спасения! Когда жалованье материализовалось, и он увидел, как его мало для решения будущих проблем, понял, что оно намного меньше суммы, необходимой для выплаты всех уже имеющихся долгов, он сел и занялся расчетами. Было очевидно, что ему придется брать взаймы. Он подумал обо всех своих друзьях и знакомых. Ни один музыкант не имел лишних денег, а у аристократов он, разумеется, ничего просить не станет. Нет, это должен был быть деловой человек, торговец, привычный к подобным сделкам. Для Вольфганга это было не так сложно, как могло бы быть, потому что люди из самых разных слоев общества были в масонской ложе. Многие из них занимались торговлей, к ним теперь и обратился Вольфганг. Михаэль Пухберг был первым, и если кто-то в жизни Моцарта заслуживает признательности и благодарности, то именно этот добрый бюргер и музыкант-любитель, который снова и снова доставал свой кошелек и помогал отсрочить беду, если уж ее нельзя было полностью избежать.
В июне Вольфганг написал ему впервые.
«Досточтимый Брат Масон!
Дорогой и любимый мой друг!
Уверенность в том, что Вы – мой истинный друг и что Вы знаете меня как честного человека, побуждает меня открыть перед Вами свою душу и обратиться к Вам со следующей просьбой. Засим хочу без околичностей, следуя моей прирождённой искренности, перейти прямо к делу.
Если Вы окажете мне такую любезность, проявив свою любовь и дружеское участие, и дадите мне ссуду на 1 или 2 года в размере 1 или 2 тысячи гульденов за полагающиеся проценты, то вы поможете мне по-настоящему встать на ноги! Вы наверняка сами не будете со мной спорить, что действительно никуда не годится, да и вовсе невозможно жить, перебиваясь от одной выплаты до другой! …Ежели вы окажете мне эту дружескую любезность, то я смогу, во-первых (поскольку у меня будет надёжный тыл), делать необходимые расходы в надлежащее время, а, следовательно, это мне будет делать проще, чем сейчас, когда вынужден откладывать оплату по счетам, а потом в самое неудобное для себя время сразу внезапно расставаться со всем моим доходом. Во-вторых, я смогу работать с более лёгким сердцем и без бремени на душе, а значит, смогу больше зарабатывать. Относительно моей порядочности, я надеюсь, у вас не должно быть никаких сомнений. Вы примерно знаете и состояние моих дел и мой образ мыслей!
…Вот я и открыл перед вами своё сердце полностью относительно дела, которое для меня очень важно. Значит, я поступил, как истинный брат. …Бог весть, я ведь знаю Вас, как такого же человека, как и я, который, если это только в его силах, обязательно поддержит своего друга, но – истинного друга, своего брата – если это настоящий брат. Если же Вы не можете так скоро выделить для меня столь большую сумму, то прошу хотя бы одолжить мне до завтра пару сотен гульденов, ибо мой хозяин на Ландштрассе оказался столь бесцеремонен, что мне пришлось отдать ему плату прямо на месте (во избежание неприятностей), и это привело мои дела в большое расстройство! Мы ночуем сегодня впервые на нашей новой квартире, где мы пробудем и лето, и всю зиму. Я нахожу, что она не хуже, а может быть, даже и лучше прежней. У меня ведь и без того не так уж много дел в городе, и, поскольку меня не очень балуют визитами, я могу работать здесь с большим усердием. А если мне по делам потребуется ехать в город, что будет случаться нечасто, то любой фиакр довезёт меня туда за 10 ксаверов. К тому же эта квартира дешевле, а весной, летом и осенью здесь приятнее, потому что у меня тут есть сад. Квартира находится на Варингергассе, «У Трех Звёзд», № 135.
Примите моё письмо как истинный знак моего полного доверия к Вам и всегда оставайтесь моим другом и братом, каковым и я останусь до гроба по отношению к Вам,
Ваш истинный, искренний друг и брат
В.А. Моцарт
P.S. Когда же мы вновь устроим у Вас маленький концерт? Я написал новое трио!
Бедный Вольфганг, робко проявляющий единственную доступную ему любезность в качестве признания! Этот трогательный жест повторялся снова и снова, потому что поначалу он действительно должен был делать огромную работу в новых помещениях. Пухберг не смог одолжить две тысячи гульденов, но он послал 200 и ни разу не отказал Вольфгангу в деньгах до конца его дней. Район Варингергассе, где поселился в небольшой квартирке Вольфганг, расположен на юго-востоке центральной части города, недалеко от дома Жакенов, где Вольфганг очень любил бывать. В то время это был пригород, такой же, как
Барон Готтфрид ван Свитен. Художник К. Клавиро. XVIII в.
По мере того как его средства таяли, хотя он всегда думал, что они у него должны вырасти, внезапно и скоро, Вольфганг сделался добычей заемщиков, мошенников и вымогателей. Взятые в долг деньги разлетались быстрее, чем те, которые он зарабатывал. Ему ни разу не пришло в голову отказать в ссуде какому-нибудь «лабуху», как не приходило в голову, что Пухберг откажет ему. Он стал пользоваться славой доверчивого простака, который держал двери открытыми для гостей и мог поделиться последними флоринами. Самым заметным из вымогателей был Антон Штадлер, жалкий лживый вор, который не упускал случая злоупотребить дружбой с Вольфгангом, но так, что его бедному маленькому другу трудно было поверить, что превосходный кларнетист может быть негодяем. Вольфганг не только делил с ним дом и скромный доход, но и обессмертил Штадлера, посвятив ему два самых совершенных произведения из целой библиотеки для кларнета – Квинтет для кларнета и струнных ля мажор (К. 581) и Концерт для кларнета ля мажор (К. 622). И Вольфганг настолько примирился со своей тещей, что, если уходил куда-нибудь после обеда, Зофи видела, как он «бежит к дому с пакетиками сахара и кофе и с криком: “Мама! Дорогая! У меня для вас гостинец к полднику! ”»
Как раз перед тем как им уезжать из города навсегда, как думал Вольфганг, малышка Терезия умерла. В шесть месяцев она была слишком мала, чтобы найти себе место, но Вольфганг не мог постоянно проходить через эти мучительные испытания без страданий. Какой смысл в этих долгих тоскливых периодах, когда Констанция была зеленой, капризной и неуклюжей, когда всегда нужно было платить докторам, когда сутки ужасных мук завершались присутствием в деревянной колыбельке слабенького, пищащего существа, которое скоро умрет – умрет, разорвав ему сердце? Четырежды это случалось, а все, что осталось – веселый четырехлетний Карл, очаровательный, но без всяких признаков тех способностей, какие проявлял отец в его возрасте.
Именно в таком подавленном состоянии Вольфганг начал работу над самым поразительным сочинением в истории музыки – композицией из трех величайших симфоний, завершенную за восемь недель. Симфония первая – это Симфония № 39 ми-бемоль мажор (К. 543), закончена она 26 июня. Следующая, в июле, Симфония № 40 соль минор (К. 550), имеет примерно те же притязания на славу, что и квинтет в той же тональности. Наконец, третью, датируемую 10 августа, он внес в свой каталог под наименованием «Юпитер» – Симфония № 41 до мажор (К. 551), с четвертой частью – финалом, по своей изобретательности не уступает самым сложным фугам Баха. Вольфганг был серьезным композитором-симфонистом. Он писал симфонии не наспех, как какие-нибудь камерные пьесы для вечеров, как фортепианные концерты для себя или сонаты для учеников или концерты для разных инструментов, на которых играли его ближайшие друзья. Похоже, он чувствовал, хотя никогда не говорил об этом, что симфония имеет вес и настрой и значимость, и что это мощная дорога, по которой музыка движется к очередной своей сияющей цели. Он писал симфонии с редкими интервалами, на этот раз – для концертов, которым не суждено было состояться.
И всё же его концепция симфонии, пожалуй, менее примечательна, чем то развитие, которое он демонстрировал от одного произведения к другому. Если бы каждая симфония создавалась через пару лет после другой, она была бы гораздо более понятной. Поэтически прекрасной Симфонии ми-бемоль мажор выпала честь стать прощанием Вольфганга с его юностью. Драматичная соль минор считается кульминацией всей трагедии и всех несбывшихся устремлений в его жизни. А могущественный «Юпитер» – это приветствие будущему, предвосхищение следующего столетия. Восприятие зависит от вкуса слушателя и его умения читать в музыке содержание. Разумеется, сам Вольфганг не имел в виду ничего подобного. Он писал эти симфонии так же, как и все остальное – в чистом творческом порыве и душевном восторге. «Откуда и как они взялись?»– он никогда не знал и не задумывался. Как только одна из них была завершена, он уже уединялся, чтобы начать новую. Примечательной чертой его развития является не романтическое деление биографии на периоды, которые должны быть выражены не определенным типом музыки, а просто методом инструментовки. В этих трех симфониях он сделал последовательные шаги к полнозвучной экспрессии XIX века, к миру оркестровых гигантов.
Вольфганг в свое время усвоил симфоническую форму, как и квартет, от Гайдна, которого он любил называть своим наставником. Но Гайдн, который достиг и достигает поныне благородных высот в своих квартетах, не смог понять, что симфония разовьется из небольшого ансамбля струнных с добавлением нескольких других инструментов в грандиозное смешение всех голосов, известных музыке. Гайдн тянулся к звездам, и он коснулся их в своей музыке для струнных, но он никогда не ощущал потенциала духовых инструментов. Именно Вольфганг довел оркестровку симфонии до совершенства, характерного для того времени, сидя в садике на Варингергассе, болтая при этом с Жакеном и одновременно приглядывая за Карлом. В музыке он оставил целиком подготовленную площадку для Бетховена, и, проживи дольше, он изменил бы весь облик музыки, придав ей ясную, зрелую основу, какой она прежде в полной мере еще не обладала, пока её не захлестнули рефлексирующие эмоции романтиков. Гайдн, который дожил до 1809 года и имел возможность изучать партитуры последних симфоний Вольфганга, не смог извлечь из них никакой выгоды. «Я только узнал о подлинной пользе духовых инструментов на старости лет, – говорил он, – и теперь должен умереть, не придавая этому знанию никакого значения».
Первая страница из рукописи 41 й симфонии Моцарта до мажор «Юпитер»
Три великих произведения, созданные тем летом, – это, возможно, логическое указание на место Моцарта в неизменной музыкальной иерархии. Вместе с Бахом и Гайдном, с Бетховеном, Брамсом, Вагнером и Штраусом он поддерживает главную арку, а другие – тоже великие – теснятся у боковых опор. Каждый в этой иерархии вносит свой великий вклад. Моцарт уникален в бесконечном числе своих граней. Его талант абсолютен, его мастерство безупречно, его продуктивность невероятна, его вдохновение божественно. На самом деле он был не более плодовит и не более гениален, чем Шуберт, однако он обладал такой твердостью и полнотой взглядов в сочетании с большими преимуществами обучения, что всё это сделало его разносторонность одним из самых впечатляющих явлений в истории искусства. Практически не существовало ни одной музыкальной формы, которую он не осуществил бы самым превосходным способом, ни одного инструмента, репертуар которого он не обогатил бы, и в этом плане его не с кем сравнить. Получив необходимый стимул, определенное задание, он вдохновлялся на создание добротного, виртуозного, но, в то же время, невероятно одухотворенного музыкального произведения. Для него было несущественно, было ли оно оперой, трио, симфонией, серенадой для духовых, танцевальной сюитой, концертом, сонатой для фортепиано, лирической песней, мессой или любой иной музыкальной формой.
Даже когда вы очарованы обворожительной красотой его мелодий и едва уловимым блеском его оркестровки, научная сторона музыки Моцарта, в конечном счете, превосходит ее очарование. В ней есть непреодолимая притягательность для умов, прошедших великую школу искусства и логики. Когда о ней заходит речь, беспрестанно повторяется одно слово: архитектура. Подходящее слово, ибо такая музыка выстроена с тем же инстинктивным пониманием пропорций и с тем же соблюдением элементарных законов целого, что и Парфенон, и Шартрский собор. Музыка Баха, более мощная и менее лиричная, на самом деле того же сорта. Внешние украшения у Моцарта, подобно завитушкам и херувимам на барочных фасадах, занимали очень многих, отвлекая внимание от положенной в основу структуры, но те, кто видит ее целиком, понимают ее общечеловеческую ценность. По счастливому стечению обстоятельств Моцарт полон спонтанных мелодий, драматического огня, мягкого юмора, тонкого изящества и глубоких чувств – и это воистину подарок Провидения. Такое не повторяется!
Те, кто ищет в музыке того, что воспламеняет ум и при этом затрагивает сердце, и услаждает чувства, – это поклонники Моцарта. Очевидная простота этой музыки, ее прозрачная ясность – на самом деле, бескомпромиссные формы, требующие от интерпретатора максимума сил, техники и таланта. С ярким блеском подвижной колоратуры певица может создать эмоциональный подъем, достаточный, чтобы увлечь сценическим действием, однако, чтобы спеть «Dove sono» и подобные арии, исполнительнице необходимо иметь музыкальное чутье, высокий интеллект и вдесятеро превосходное вокальное мастерство. То же самое относится и к инструментальной музыке. Она разумная, зрелая и отвечает чаяниям публики. Моцарт обращается со своими формами с уверенной отстраненностью мастера, властвуя над ними, но в то же время уважая их. Единое качество целостности пронизывает всё его творчество. Удивительное по простоте, как трио из 3-й части «Хаффнеровской» симфонии, и такое веселое, как «Маленькая ночная серенад», или человечное, как «Фигаро», мощное, как финал симфонии «Юпитер», волнующее, как кульминация «Дон Жуана», и такое величественное, как Кирие из «Реквиема». Вернуться от этих размышлений к маленькому невзрачному нервному человечку, беспокоящемуся о своих долгах в неприглядном загородном саду, – значит отчетливо увидеть, как вершится на наших глазах бесконечность.
Но что-то еще способствовало беспокойному и лихорадочному состоянию Вольфганга, когда он приступал к работе над симфониями. Всю прошедшую зиму были бесплодные движения в сторону венской премьеры «Дон Жуана», и только в мае Иосиф велел поставить новую оперу. Вольфганг и Лоренцо находились в состоянии панической неопределенности, они переработали несколько сцен, что-то убирая, что-то добавляя и постоянно улучшая. Но, несмотря на все их усилия, «Дон Жуан» провалился на венской сцене. Он не заслужил аплодисментов. Что-то надломилось в душе у Вольфганга тогда. Последние надежды на блестящий венский успех, окончательное и счастливое признание рухнули вместе с одним сокрушительным ударом. Он тогда понял, что создан не для этой Вены и, возможно, не для этого мира. Бедный Да Понте тоже потерпел крах, однако сердце его не было настолько привязано к «Дон Жуану», как сердце Вольфганга. Вольфганг со службы был отправлен в отставку. Боль была слишком глубока, чтобы хоть что-то могло ее облегчить. Но у Лоренцо еще были в запасе силы, чтобы продолжить борьбу. Он поклялся, что «Дон Жуан» должен быть сохранен живым, вопреки равнодушию венцев ко всему, что требовало хотя бы минимальных размышлений и внимания. Иосиф заявил:
– Эта опера божественна. Я даже рискнул бы сказать, что она более прекрасна, чем «Фигаро». Но такая музыка не по зубам моим венцам!
Единственным комментарием Вольфганга была тихая ремарка в разговоре с Лоренцо:
– Дай им время прожевать.
В результате только Лоренцо был в ответе за то, что постановки «Дон Жуана» регулярно шли на сцене, невзирая на безразличие публики, и «мало-помалу даже Вена с негодными зубами вошла во вкус и оценила красоты оперы».
А в Праге Бондини все еще делал деньги на регулярных постановках «Фигаро» и «Дон Жуана». Вольфганг не получал ничего, но продолжал поддерживать контакт с пражской публикой. Несмотря на это, Бондини пристально всматривался в горизонт в поисках новых композиторов и предположил, что, пополнив свой репертуар несколькими комическими операми, написанными разными известными людьми, можно получить соответствующую прибыль. Тогда он написал в декабре Гайдну, через несколько дней после того как Вольфганг покинул Прагу, и попросил у того оперу-буффа. Ответ Гайдна был очередным благородным жестом преданности Вольфгангу:
«Если Вы намерены поставить оперу на сцене в Праге, то, к сожалению, я не могу Вам помочь. Мои оперы неотделимы от труппы,(принадлежавшей Эстергази, конечно. –Примеч. авт.), для которой я их написал, и никогда не произвели бы своего рассчитанного эффекта вне своего родного окружения. Другое дело, если бы мне поступил заказ написать новую оперу для какого-то театра. Однако даже в этом случае было бы рискованно вступать в соревнование с великим Моцартом. Если бы я мог внушить каждому любителю музыки, особенно среди великих, такие же глубокие чувства и такое же ясное понимание, как у меня, к восприятию неподражаемых произведений Моцарта, тогда, несомненно, государства стали бы бороться за обладание такой драгоценностью внутри своих границ. Прага должна стремиться удержать сокровище, которое попало к ней в руки, но не без соответствующего вознаграждения. Отсутствие такового слишком часто омрачает жизнь выдающегося гения, а это
Гайдн написал всё это, разумеется, до того, как узнал о жалком содержании, назначенном Иосифом Вольфгангу.
В мучительной спешке Вольфганг пишет теперь танцы, изо всех сил стараясь упреждать ростовщиков, в чьи руки он попал. Также он исполнил заказы на несколько фортепианных трио[54], которые закончил в октябре, создав замечательно умиротворенное Анданте с вариациями, столь любимое всеми. Он написал их для сестры Готфрида Жакена Барбары. Год 1789-й начался печально – самый ненастный и грустный в его жизни и наименее продуктивный, ничем не вдохновивший. Время от времени Вольфганг встречал барона фон Свитена, чья репутация еще оставалась на высоте, когда Бетховен находился в Вене. Он был главой покровителей музыки, самым суровым и грозным из критиков. Он возглавлял придворную библиотеку и использовал свое влияние среди знатных лиц, чтобы формировать интерес к музыке Северной Германии, естественно, слишком чопорной, холодной и рассудочной для легкомысленных вкусов публики. Он устроил цикл концертов с ораториями Генделя в большом зале библиотеки и у себя в доме, однако их пришлось заново инструментовать ввиду отсутствия органа. Пригласил Вольфганга для работы с некоторыми из них («Ацис и Галатея», «Мессия», «Ода на день Святой Цецилии» и «Пир Александра»). Непосредственный результат этой технической работы – влияние на «Реквием».
Пригород, который так любил Вольфганг, в марте совсем не радовал глаз. Оттепель превратила садик в огромную грязную лужу. Каждый раз, когда всходило солнце, Вольфганг встречал его, сидя за столом. Иногда он вставал, чтобы перевесить клетку с канарейкой поближе к открытому окну, к теплому весеннему ветерку. Внезапно собирались мрачные тучи и застилали солнечный свет, и холодный злой ветер свистел вдоль садовой стены. Он пробирал Вольфганга насквозь, и тот вздыхал, издавая протяжный, жалобный стон, закрывал окно и возвращался к своей работе. В эти дни отвечать на стук в дверь было чревато неприятностями: чаще это были приставы, а вовсе не друзья, проходившие мимо. Он так и не сумел рассчитаться с Пухбергом, не осилив непогашенных долгов, и теперь его убивала необходимость вновь обратиться к нему с просьбой одолжить немного денег. Еще Вольфганг просит Франца Хофдемеля, делопроизводителя Верховного суда, чтобы тот ссудил ему «100 флоринов до 20-го числа следующего месяца». Пока он истязал себя мыслями о том, как будет возвращать эту сумму, вошла Констанция и сообщила, что она снова беременна. Вольфганг не сумел изобразить на лице радость или гордость. Он был в ужасе. Его единственной мысль была о чудовищном бремени долгов, которые теперь непомерно вырастут, – как же, во имя всего святого, он может надеяться, что когда-нибудь освободится!
Он и сам был не вполне здоров, терзаемый различными предчувствиями, но тут князь Карл Лихновский, бравший у Моцарта уроки, сообщил, что собирается в путешествие по Центральной Германии и намерен заехать в Берлин, чтобы нанести визит Фридриху Вильгельму Прусскому. Не желает ли Вольфганг поехать вместе с ним? А поможет ли это? Кажется, это был единственный выход. Вольфганг знал, что, при всей его скромной популярности на родине, он пользовался прекрасной репутацией за рубежом и что его оперы ставились на самых известных сценах Европы. Он пылко поблагодарил князя и начал готовиться к тому, чтобы еще раз попытать судьбу. Это ведь первая его подобная поездка за много лет. Еще в раннем возрасте он приобрел вкус к скитаниям и, как многие скитальцы, успел понять, что все, что нужно ему для полного счастья, – это постоянное жилье! Он уезжал с недобрыми предчувствиями. Констанция больна, и ей трудно справляться одной; брать с собой её явно не стоило. Что ему делать? Тут появляются Михель Пухберг с супругой и предлагают присматривать за Констанцией и, если понадобится, оказать ей помощь.
В первый день апреля Вольфганг и Лихновский тронулись в путь. Впервые за семь лет Вольфганг разлучается с Констанцией. Его письма к ней. – до сих пор у него не было повода их писать – последний проблеск чистой радости и озорства, которые всегда скрашивали его счастливые минуты.
XVIII
1789–1790
«Будвиц 18 апреля 1789 г.
Дорогая моя женушка!
Покуда князь договаривается о лошадях, я с радостью спешу воспользоваться этой возможностью, дабы написать тебе, сердечко мое, хоть несколько слов, милая моя, дорогая женушка! Как ты поживаешь? Так же ли часто ты вспоминаешь обо мне, как я о тебе? Во всякое время я глаз не могу оторвать от твоего портрета и плачу одновременно и от радости, и от горя! Храни столь дорогое для меня здоровье и пребывай в благополучии! Не беспокойся обо мне ни в малейшей степени, ибо в этом своем путешествии я не испытываю никаких неудобств и никаких неприятностей, никаких, кроме твоего отсутствия, а эту беду, поскольку иначе никак не может быть, поправить невозможно.
Со слезами на глазах пишу я эти строки.
Адье».
«Дрезден 13 апреля 1789 г.
«…Любезная женушка, если бы я получил от тебя хоть одно письмо! Коли рассказать обо всем, что я вытворяю с твоим милым портретом, то ты немало повеселишься! Например, когда я наконец освобождаю его из-под ареста, то говорю: “Благослови тебя Бог, Штанцерль, здравствуй – здравствуй! Плутишка! Вырви глаз! Остроносик! Безделушечка! Горюшко мое! ” А когда снова прячу обратно, то, постепенно засовывая его в ящик, повторяю постоянно: “Шту! Шту! Шту! ” – но с особой интонацией, которой требует это столь емкое слово, а под конец произношу: “Cпи, мышонок, сладко”; ну вот, похоже, я написал какие-то глупости (если посмотреть на это глазами посторонних людей), но ведь для нас, людей, которые так нежно любят друг друга, это никакие не глупости. Сегодня пошел 6-й день, с тех пор как я расстался с тобою, и, ей-богу, мне кажется, что уже по меньшей мере год прошел!
Прощай, дорогая, единственная! Карету уже подали – это вовсе не означает: “Ура! И карету уже подали”, а напротив – “увы”. Будь здорова и люби меня вечно, как я тебя. Целую тебя нежно-нежно миллион раз.
P.S. Поцелуй за меня Карла, а также – всевозможные пожелания г-ну и г-же Пухберг».
В Дрездене Вольфганг виделся с женой Душека Йозефой, и с какой радостью он пишет об этом Констанции! После оба являются к Саксонскому двору, где ему дарят золотую табакерку, внутри которой 100
«Дорогая маленькая жёнушка, у меня к тебе есть несколько поручений. Я умоляю тебя:
1. Не впадай в меланхолию.
2. Заботься о своем здоровье и опасайся весенних сквозняков.
3. Не ходи гулять одна, а ещё лучше – вообще не ходи гулять.
4. Будь полностью уверена в моей любви. Все письма тебе я пишу, поставив перед собой твой портрет.
5. Я умоляю тебя вести себя так, чтобы не пострадало ни твоё, ни моё доброе имя, также следи за тем, как это выглядит со стороны. Не сердись на меня за такую просьбу. Ты должна любить меня ещё сильнее за то, что я забочусь о нашей с тобой чести.
6. И под конец я прошу тебя писать мне более подробные письма. Я очень хочу знать, приходил ли навестить нас шурин Хофер на следующий день после моего отъезда? Часто ли он приходит, как обещал мне? Заходят ли Ланги иногда? Как движется работа над портретом? Как ты живёшь? Всё это, естественно, меня чрезвычайно интересует».
Здесь видится сходство с письмами отца, написанными Вольфгангу в прежние года. В некоторых деталях можно даже разглядеть что-то от рассудительного, назидательного Леопольда в беспечном, великодушном Вольфганге. Что до его упрека Констанции, так он не первый. Она не думала ни о чем дурном – и не совершала ничего дурного. Но жизнь её была безрадостной, и она всегда была готова ухватиться за любое развлечение, которое могло подвернуться на пути. У нее не было ни опыта, ни самообладания, чтобы инстинктивно понять, что считается хорошим вкусом, а что – нет. Вольфганг пытался учить ее самым деликатным, самым неназойливым способом. Плоды этой учебы она пожинала несколько лет спустя, будучи женой датского дипломата.
Томасшуле (в центре) и Томаскирхе (справа) в городе Лейпциг.
Гравюра XVIII в.
Вольфганг ехал в Лейпциг, что означало для него лишь одно на свете:Thomasschule(школа Святого Фомы). Музыка Иоганна Себастьяна Баха! Кантором, преемником Баха был Антон Долес, к которому поспешил Вольфганг по прибытии. Ему нужно было посещать концерты, но все свое время он проводил за органом церкви Святого Фомы. Он играл на нем с таким великолепием, что Долес воскликнул: «Себастьян Бах восстал из мертвых!» Затем под началом регента хор запел мотет «Singet dem Herrn ein neues Lied»[55] («Пойте Господу песнь новую»). С первыми звуками он резко выпрямился, застыв от волнения, и вслушивался в каждый голос. «Вот, – выдохнул он, когда пение стихло, – вот музыка, у которой человек может чему-то научиться». Он настоял, чтобы ему показали все рукописи Баха, остававшиеся спрятанными и неопубликованными в школе Святого Фомы после смерти композитора. Он разложил манускрипты по порядку на скамьях и на столах, на коленях, и в величайшем волнении занялся изучением нот, порывистыми быстрыми движениями перелистывая страницу за страницей и каждый раз радостно восклицая.
Вечера в Лейпциге он проводил в доме Долеса. Именно там, играя фрагменты из своей оперы «Похищение из сераля», он заметил: «Всё это очень хорошо для подобного случая, только слишком длинно для сцены. Когда я это писал, я никогда не уставал слушать свою собственную музыку и не знал, как привести ее к завершению».
Двое суток спустя он прибыл в Берлин и отправился ночевать в гостиницу. Первым делом он поинтересовался, какую оперу давали в тот вечер.
– «Похищение из сераля» господина Моцарта, – был ответ.
– Вот как?
Не дожидаясь комнаты и ужина, он поспешно вышел. На нем еще была дорожная одежда. «Низенький, быстрый, беспокойный, со слабыми глазами: невзрачная фигурка в сером пальто». Он купил билет и вошел. Сначала он стоял у задних рядов партера, но во время первого действия задумчиво двинулся по проходу вперед. Наконец он сел у самой оркестровой ямы и стал выводить из себя соседей чередой ошеломляющих замечаний по поводу спектакля, который был плох. Наконец, когда Педрильо запел «Лишь трусливый раб боится», вторые скрипки, по непонятной причине, сыграли ре-диез.
– Чтоб вас, – воскликнул Вольфганг, подскочив на своем месте, – играйте чистое «ре», слышите?
Паноптикум. Он чуть было не вышел из себя, но тут кто-то из оркестра его узнал.
– Это Моцарт. Сам Моцарт – смотрите! Смешной маленький человек со светлыми волосами…
Слова облетели весь зрительный зал.
Вольфганг принес свои извинения дирижеру, и спектакль велели продолжать. Но тут опять поднялся шум. Вольфганга пригласили в оркестр. Дирижер в исступлении объяснил, что сопрано Генриетта Бараниус, исполнявшая партию Блондхен, отказывается петь.
– Почему? – спросил в изумлении Вольфганг.
– Она сказала, что не споет ни единой ноты, пока вы в зале.
– Чепуха, – парировал Вольфганг. – Где она?
Он прошел за кулисы. Там, с упрямым выражением на хорошеньком личике, в прекрасном костюме, слишком хорошем для сцены, не говоря уже о роли служанки, сидела знаменитая Бараниус. Вольфганг низко поклонился.
– Необыкновенное удовольствие, – стал бормотать он, не сводя с нее глаз, – слушать ваше неземное пение!
Бараниус вскинула голову.
– Вы сделали слишком много замечаний тому, у кого неземное пение, – выпалила она.
– Тысяча извинений! – взмолился Вольфганг. – Я ни в коем случае не имел в виду вас. Речь скорее была об оркестре.
– Так почему тогда вы не остались в зале и не поучили оркестр?
– Потому, – смущенно объяснил Вольфганг, – что дирижер – он кажется, мадам…
Он замолчал и кашлянул. Бараниус изо всех сил старалась не засмеяться. Но, несмотря на все усилия, прыснула.
– Кажется глупцом? – подхватила она. – Осёл! И как же вы теперь намереваетесь спасать спектакль?
– Не знаю, – бодро отвечал Вольфганг. – Я сейчас зашел сюда, чтобы посмотреть, чем я могу помочь вам. Иными словами, не получится ли у меня убедить великую примадонну вернуться на сцену.
Бараниус потрясла головой.
– Нет, не получится. Тут вы бессильны, за исключением одного условия.
Вольфганг заулыбался. Ему нравилась ситуация.
– Какое условие?
– Если вы останетесь здесь и сразу начнете работать со мной над партией.
– Но на это не будет времени, – вздохнул Вольфганг. – И потом, зал ждет.
– Не имеет значения, пусть ждут! Я не выйду, до тех пор пока не получу урока от маэстро, великого капельмейстера Моцарта.
Она сошла со своего табурета и присела в глубоком реверансе.
– Это ваше дело, – с ответным поклоном сказал Вольфганг. – Если вы сорвете спектакль, пусть это будет на вашей совести.
Она подала ему руку и провела к себе в гримерную. Очевидец, который поведал потомству эту историю, не сообщил, что в это время творилось с публикой.
История сделалась головной болью для друзей Вольфганга в Берлине, потому что связываться с Бараниус было опасно.
Фридрих Вильгельм принимал его с большой сердечностью. Вольфганг появлялся в Потсдаме несколько раз, но он не поладил с оркестром, открыто проявив свою неприязнь к французским музыкантам короля и прежде всего – к капельмейстеру Дюпору. Тот упорно пользовался французским языком, что выводило из себя Вольфганга, который фыркал:
– Ухмыляющийся мусью достаточно давно зарабатывает немецкие деньги и ест немецкий хлеб, чтобы начать изъясняться на языке или, по крайней мере, убивать его своими французскими гримасами, что у него получилось бы лучше.
Дюпор в ответ начал строить мерзкие козни и делать Вольфгангу множество гадостей, чтобы повредить ему в глазах короля. Но Фридрих Вильгельм Прусский был справедливым и умным человеком. Он был добр к Вольфгангу и предложил ему пост главного капельмейстера и три тысячи талеров жалованья. И что же, Вольфганг радостно ухватился за это предложение? Закружилась голова от счастья, когда он вообразил себе, как исчезнут все его долги и в жизни появятся уверенность и спокойствие? Нет, он представил себе Вену, услышал теплые смеющиеся голоса друзей, подумал о своем крошечном домике в пригороде – с зеленым садиком, с птичьей клеткой и собакой. Подумал о Констанции, о том, как будет себя чувствовать она, любящая людей и удовольствия, сосланная в этот официальный, холодный, похожий на казарму придворный круг. Он улыбнулся.
– Как я покину своего доброго императора? – сказал он несмело.
Фридрих Вильгельм был тронут.
– Обдумайте мое предложение, – сказал он благосклонно. – Я сдержу свое обещание, даже если вы напомните мне о нем через год.
Король Пруссии Фридрих Вильгельм II.
Портрет второй пол. XVIII в.
Многие музыковеды сомневается, ввиду отсутствия соответствующей записи в Потсдамском архиве, что Фридрих Вильгельм делал Моцарту такое предложение, основывают свои рассуждения на том, что тот не мог позволить себе отказаться. Ошибочность их вывода в том, что они не понимают характерного свойства Моцарта – его мягкосердечногоlaissez-faire[56], равнодушия к деньгам и того же сочетания преданности и инертности, которое привязывало его когда-то к Веберам, несмотря на отказ Алоизии. Он был способен отклонить любое предложение, которое могло увести его прочь от места, которое он считал своим пристанищем, хотя это не было для него делом принципа – скорее инстинктом. И он чувствовал свою судьбу гораздо острее, нежели можно было предположить по его ребячливой непредусмотрительности.
Всё же прусский король заказал Вольфгангу шесть квартетов и шесть легких фортепианных сонат для младшей дочери, выплатив композитору 100 фридрихсдоров. Из этой суммы Вольфганг ссудил 100 флоринов «другу, которому нельзя было отказать», после чего собрался в обратный путь с тем же, с чем и был в начале путешествия. Он прервал свое пребывание в Берлине, чтобы завернуть еще раз в Лейпциг, где дал концерт, не принесший денег, так как Вольфганг половину мест отдал даром, вместо того чтобы их продать. По дороге домой он письмом из Праги попросил Констанцию «взять кого-нибудь с собой» – встретить его на конечной станции дилижансов, чтобы тот управился на таможне вместо него.
Он застал Констанцию очень больной. Беременность на этот раз вызывала больше недомоганий, чем все предыдущие. Болели ноги. Они опухали и причиняли ей неудобства. Дурное предзнаменование на следующий год, сильнейший упадок в финансовых делах, в настроении и в творчестве. «Боже!– пишет он Пухбергу в июле. –Я нахожусь в таком положении, какого не пожелаю и злейшему своему врагу! И если Вы, мой лучший друг и брат, меня оставите, то я погиб, по несчастью и безвинно, вместе с моей бедной больной женой и детьми».
Констанции врач рекомендовал поездку в Баден под Веной, водный курорт, чтобы принимать лечебные ванны. Это означало для Вольфганга чудовищные расходы, поскольку теперь ему придется снимать не одно жилье, а два и оплачивать питание для нее и Карла, которого Констанция брала с собой. Лето было сплошным адом. Единственным средством спасения был Пухберг, но, хотя этот добрый человек был готов помочь, его средства не были бесконечны. Просьбы Вольфганга не прекращались, становясь все более настойчивыми и отчаянными.
«О Господи! Вместо слов благодарности я обращаюсь с новыми просьбами, вместо уплаты долгов – с новыми нуждами! Мне не нужно вновь повторять Вам, что эта злосчастная болезнь лишила меня всех возможностей заработка. Скажу Вам только, что, невзирая на свое состояние, я все же решился давать академии по подписке, чтобы покрыть, по крайней мере, столь большие и столь частые расходы на данный момент (ибо уж в Вашей-то дружеской поддержке я был абсолютно уверен). Но и это мне не удаётся! Моя судьба, к сожалению (причем, только в Вене), так неблагосклонна ко мне, что мне не удается ничего заработать, даже если я стараюсь. Я разослал подписной лист, и за 14 дней там появилось только одно имя – Свитен! Поскольку теперь, наконец-то складывается впечатление, что моей милой женушке день ото дня становится все лучше, то я даже смог бы снова работать, если не случится опять удара, этого ужасного удара. Мы утешаемся по крайней мере тем, что ей лучше – хотя вчера вечером она снова повергла меня в смятение и отчаяние, до того она вновь страдала, а я – вместе с нею! Но сегодня ночью она так хорошо спала, и с утра чувствует такое облегчение, что я лелею лучшие надежды. … Любезный, дорогой мой друг и брат! Вам известны мои нынешние обстоятельства. Вы знаете также мои взгляды… Теперь дело только за Вами, мой единственный друг, – не смогли бы Вы одолжить мне 500 флоринов? Прошу Вас, пока мое дело не решится, позволить мне возвращать Вам ежемесячно по 10 флоринов… Теперь Вы знаете всё. Не сердитесь же на меня за моё доверие к Вам и помните, что без Вашей поддержки честь, покой, а возможно, и жизнь Вашего друга и брата погибнет.
О, Боже! Я не могу решиться отослать
Мучительный надрыв этих писем усиливается еще и тем обстоятельством, что все они адресованы одному и тому же лицу. Нельзя не озадачиться вопросом: что сталось с верными друзьями Вольфганга, бывшими рядом с ним два года тому назад, если все его отчаянные просьбы теперь направлены к одному-единственному брату-масону? Жакен, который был так близок к Вольфгангу, с этого времени, кажется, совсем исчез из его жизни. Ни одна душа, с кем Вольфганг любил пображничать, теперь не ищет с ним встреч; даже Лоренцо в каком-то смысле его оставил, так как переехал в другой город. Сама Вена переменилась, и он заметил, что старые подписчики отвернулись от него. Величайший пианист забыт легкомысленной публикой! А вот император Иосиф легкомыслием не отличался. Он был всерьез напуган событиями во Франции, да и на родине у него было достаточно причин для страха. Турки настойчиво наседали на южные провинции его владений, и в конце концов ему пришлось самому идти на войну, чтобы их отогнать. К тому же, будучи еще довольно молодым человеком, он чувствовал себя уставшим, разочарованным, одиноким и болезненным. Веселость его двора лопнула, как мыльный пузырь. Вокруг него больше не было такого количества бравых молодцов, как не было теперь и множества очаровательных певиц или танцовщиц в оперной труппе. Жизнь покатилась под откос.
К концу июля болезнь Констанции настолько обострилась, что… «она поразительно покорилась своей судьбе и ждёт либо выздоровления, либо смерти с истинно философским смирением». Вольфганг отдавал последние силы, заботясь о ней. Ей не хватало физической выносливости, и она уступала мужу в разуме, поэтому он поддерживал её душевные силы, наряду с повседневным присмотром. Во время болезни Констанции часто приходила помочь с уходом за больной и хозяйственными делами по дому Софи Хайбл, и вот что она рассказывала подруге, когда ее сестра Констанция проболела целых восемь месяцев: «…Я сидела у ее постели, Моцарт тоже. Он сочинял музыку, а я наблюдала, как Констанция спит, когда она наконец заснула. Тихо было, как в могиле, настолько мы боялись потревожить ее. Грубая горничная внезапно вошла в комнату. Моцарт, опасаясь, что жена проснется, хотел призвать к тишине и подвинул свой стул назад, держа в руке перочинный ножик. Удар пришелся между стулом и бедром, нож вошел почти по самую рукоять в тело. Моцарт всегда был очень чувствителен к боли, но он показал мне жестом выйти вслед за ним из комнаты. Мы прошли в соседнюю комнату, где пряталась наша добрая мама, потому что мы не хотели, чтобы Моцарт знал, насколько тяжело больна его жена, а присутствие матери все же было необходимо. Мама перевязала рану, положив на нее повязку с целебным маслом. Он какое-то время хромал, но позаботился, чтобы жена ничего об этом не узнала».
Вольфганг так близко к сердцу принимал все указания врача соблюдать полную тишину, что сделал привычкой ходить по дому на цыпочках и вынуждал молчать каждого, кто говорил с ним, прижав палец к губам и произнося: «Тс-с-с!» Он настолько привык шикать людям, что, даже встретив друга на улице, по привычке делал то же самое.
В августе Констанция стала поправляться – по крайней мере, настолько, чтобы вызвать очередной упрек Вольфганга относительно ее поведения в Бадене. Трудно поверить, что ее болезнь, вызванная беременностью, позволяла ей нечто большее, чем легкий флирт. Тем не менее присущее ей игнорирование его необычайной преданности заботы указывает на известную недалекость ее ума. Разумеется, ее утомили всяческие тяготы – недомогания, дискомфорт, тревога. Пока она была в Бадене, Вольфганг по большей части находился в Вене и приезжал навестить ее на день или на выходные. Он не выпускал из виду ни одной подробности ее выздоровления.
«Надеюсь, ты получила мое второе письмо вместе с декоктом, микстурой и муравьиными яйцами. Завтра рано, в 5 утра, я отчаливаю на всех парусах… Любимая женушка! Хочу поговорить с тобою начистоту. У тебя ведь нет никаких причин печалиться. Твой муж – человек, который тебя любит и делает для тебя все, на что он только способен. А что до твоей ноги, то ты просто должна набраться терпения. Все определенно будет как нельзя лучше. Разумеется, я радуюсь оттого, что ты весела – конечно, только мне хотелось бы, чтобы ты не позволяла себе ни с кем сходиться слишком уж близко! Ты слишком вольничаешь – с … Именно так ты вела себя с …, когда он был в Бадене… Ты ведь знаешь, каковы могут быть последствия. Вспомни и об обещаниях, которые ты мне давала. О Боже! Верь моей любви – я так хочу, чтобы ты была весела, довольна и ласкова со мною – не мучай меня и себя ненужной ревностью! Верь в мою любовь, ведь у тебя столько доказательств этой любви! И ты увидишь, как мы оба будем счастливы. Уверься в том, что только разумное поведение женщины может привязать к ней мужчину».
Их нищета не могла длиться бесконечно. Вольфганга преследовали многочисленные кредиторы, и он был настолько затравлен, что не написал ничего существенного, пока в сентябре не закончил Квинтет для кларнета и струнных для Штадлера[57]. Начинается он с такой прекрасной, полной покоя фразы, что, очевидно, она выражает ту свободу, к которой он стремился и о которой мог только мечтать. Штадлер отплатил тем, что похитил из шкафа несколько ломбардных билетов, продал их и положил деньги в карман. Вольфганг жалобно ему попенял и простил, на том дело и закончилось. Жить в этом пригороде ему стало не по карману, а скверная осенняя погода сильно действовала на нервы. Он решил переехать обратно в город, невзирая на судебных приставов, которые в городе добрались бы до него скорее. Он получил заказ от императора – первый со времени его назначения. Нужна была опера для зимней постановки. Работать над ней и посещать репетиции удобнее, если живешь в городе, к тому же ему будет легче встречаться с Лоренцо, ведь, конечно же, Лоренцо должен писать либретто. Так что в ноябре, привезя домой из Бадена Констанцию, бывшую на последних сроках беременности, он подыскал лучшее жилье, какое только мог себе позволить на свои жалкие деньги, и они переехали – на Ам-Юденвальк, 245. Констанцию, измученную тошнотой и болями, с ногами, опухшими
К середине зимы они впали в крайнюю нищету. Домашнее хозяйство было расстроено, половину их еды приносили из «Серебряного Змея», что на Кернтнерштрассе, где Вольфганг и его друзья долгое время считались завсегдатаями. Владелец таверны, Йозеф Дейнер, не мог равнодушно взирать на жалкое состояние Моцарта и старался, во что бы то ни стало, помочь семье. Однажды он заглянул в кабинет Вольфганга и увидел того вместе с супругой – бледных, с посиневшими губами, жавшимися друг к дружке, смеющихся и танцующих, как ненормальные. Дейнер остолбенел.
– Что это вы делаете? Учите жену танцевать?
Вольфганг остановился и принялся растирать замерзшие фиолетовые руки.
– Нет, – отвечал он с гримасой. – Мы промерзли насквозь и пытаемся согреться.
Дейнер с грустью поглядел на печь.
– Да-да, – подтвердил Вольфганг. – печь остыла. У нас нет дров, и – видите ли – нет денег на их покупку.
Дейнер издал странный горловой звук и кинулся из комнаты. Через несколько мгновений он вернулся с вязанкой дров.
– Я не смогу заплатить, – сказал Вольфганг устало.
– Нет-нет, не будем говорить о деньгах!
– Ладно, мой друг, добрый Иосиф! Запишите за мной в свою книжицу, я заплачу – когда у меня будут деньги.
Дейнер был не единственный, кто видел всю эту нужду. Только для облегчения ситуации ничего не делалось, пока Вольфганг не получил вознаграждение за «Cosi fan tutti»[58] (К. 588), оперу, которую он сочинял вместе с Лоренцо. В кои-то веки он не взял какую-то известную историю, чтобы облечь ее в собственную яркую форму. Он попробовал идти от оригинального сюжета, веселой и милой безделицы, очаровательной, занятной, непоследовательной до нелепости, что совсем не вредит комической оперетте. Однако по сравнению с предыдущими шедеврами Лоренцо она всегда воспринималась как нечто тривиальное. Вольфганг не испытывал того же вдохновения, как с «Фигаро» или «Дон Жуаном», и, хотя он создал остроумную и красивую партитуру, сам он никогда большой любви к ней не испытывал. Опера была поставлена в конце января, имела успех, по крайней мере в глазах музыкального критика, который писал: «Я должен вновь объявить о новой и отличной работе Моцарта, приобретенной нашим театром. Она была впервые представлена вчера в Имперском национальном театре. О музыке достаточно всего лишь сказать, что она написана Моцартом».
Ощущение перемен, уныния, охватившее Вену, обострилось 20 февраля 1790 года, когда умер император Иосиф. Если не учитывать политических аспектов его кончины, маленький мир придворной музыки пришел в полное смятение. Преемник Иосифа – его брат Леопольд II – недалекий и слабый, ничего не знал о музыке и был к ней равнодушен. Как можно было ожидать от такого ничтожного человека, единственным желанием которого было утвердить свою власть, изменив порядок, унаследованный от старшего и более выдающегося брата. Он ополчился на каждого, кто пользовался милостью Иосифа, и либо увольнял такого человека, либо создавал ему настолько невыносимые условия, что тот уходил в отставку. Одним из первых двор покинул Сальери, и с этого дня прекратились преследования Моцарта со стороны знаменитого итальянца. Ушли и многие певцы. Графа Розенберга сменил другой театральный директор, но, что хуже всего, начались неприятности и у Лоренцо.
Театральная афиша премьеры оперы «Так поступают все» (Cosi fan tutte) в Бургтеатре Вены, 26 января 1790 г.
Вольфганг был расстроен и глубоко подавлен. Что теперь ему оставалось делать? Все эти перемены для него могли означать лишь, что он опустится на самое дно. Но, с другой стороны, он пишет письмо эрцгерцогу Францу:
«…Я беру на себя смелость почтительно просить Ваше Королевское Высочество [эрцгерцога Франца] о великодушном ходатайстве перед Его Величеством королем по поводу моего нижайшего прошения. Движимый стремлением к славе, любовью к труду и уверенностью в моих талантах, я осмеливаюсь просить о моем назначении на должность второго капельмейстера».
В момент написания прошения Сальери еще не подал в отставку, он все еще главный капельмейстер, отвечающий за драматическую музыку. Вольфганг надеялся, что сможет отвечать за придворный оркестр и за музыку в соборе. Он успел распрощаться со своей заветной юношеской мечтой о триумфе в качестве автора опер.
«Сальери – очень способный капельмейстер, но он никогда не занимался церковной музыкой, тогда как я с юношеского возраста в полной мере освоил этот стиль. Некоторая известность, которой удостоил меня свет за мои выступления на пиано-форте, вдохновляет меня также просить о милости доверить мне музыкальное обучение королевского семейства».
Нужно ли добавлять, что Вольфганг так и не получил ответа на свое прошение, как не получил он и ни одной из просимых должностей? Леопольд проигнорировал его. Одной из причин этого мог быть скандал, начавшийся из-за того, что по Вене поползли слухи о долгах Моцарта. Держать их в тайне он не мог бы, да он и не пытался. Но эти злосчастные долги молва раздула до немыслимой суммы в 30 тыс. флоринов, свалившейся на его голову, и слух этот наконец достиг ушей императора. Тот поверил и, вероятно, подумал, пожав плечами, что столь ненадежный и недальновидный человек скорее приносит неприятности, нежели пользу, и может угодить в худшие скандалы, которые только дискредитируют двор.
Для Вольфганга оставалось немного альтернатив. Там, где раньше он пренебрегал уроками и неохотно брал богатых учеников, пока его постоянное назначение приносило какой-то материальный достаток, теперь он выпрашивал их. Не было никакого толку в том, чтобы переписывать заново прежних подписчиков, посещавших концерты. Снова Пухберг услышал его жалобы.
«Вы несомненно уже знаете от своих людей, что вчера я побывал у Вас и (с Вашего разрешения) хотел у Вас отобедать. Вы знаете мои обстоятельства, короче говоря, не находя истинных друзей, я вынужден брать деньги у ростовщиков; но поскольку для того, чтобы среди этого сословия нехристей все-таки отыскать христиан, требуется время, то я сейчас так поиздержался, что приходится просить Вас, дорогой мой друг, поддержать меня чем сможете. Если я, как и рассчитывал, получу деньги через неделю или две, то я немедленно верну Вам то, что сейчас займу. Но с тем, что я Вам уже столько времени должен, прошу, к сожалению, пока потерпеть. Если бы Вы только знали, сколько горя и страдания мне все
P.S. У меня сейчас два ученика, и я хотел бы увеличить это число до восьми. Прошу распространить известие о том, что я даю уроки».
У ростовщиков он занял 800 флоринов с обязательством выплатить 1000. Подобно занесенному над головой мечу, такая кабала стала для него тяжким испытанием. Он не в состоянии был работать. Вольганг одолел два квартета, после чего написал Пухбергу: «Теперь я вынужден отдать мои квартеты (эту труднейшую работу) за бесценок, только чтобы в столь тяжких обстоятельствах поскорее получить деньги наличными. Теперь по той же причине пишу сонаты для клавира».
Он написал это из Бадена, куда переехал с Юденплац «только ради экономии, наезжая в город только тогда, когда это абсолютно необходимо». Здоровье Констанции вновь ухудшилось: она так и не вылечила свой флебит (имея, видимо, предрасположенность к этому заболеванию.) с прошлого года.
«Ей нужно будет принять еще 60 ванн. А осенью снова придется отправиться туда. Дай Бог, чтобы это помогло. Дражайший друг, если Вы можете хоть какой-нибудь суммой помочь мне при таких расходах, о, так помогите же!»
Вольфганг следил за музыкальной жизнью в Вене и за действиями императора. Леопольд должен был короноваться во Франкфурте в сентябре, что подсказало Вольфгангу мысль присутствовать на церемонии. Он захватил с собой мужа сестры Констанции, скрипача Хофера, и раздобыл денег продажей серебряного блюда и каких-то безделушек жены.
«Дорогая, бесценная моя женушка, сердечко мое! …Мы только что прибыли на место, стало быть, нам понадобилось всего шесть дней… Все дни до последнего была замечательная погода, но и этот последний день не доставил хлопот, ведь экипаж у меня просто превосходный (так и хочется его расцеловать!). В Регенсбурге мы великолепно пообедали в полдень: божественная застольная музыка, райское угощение и превосходное мозельское вино. В Нюрнберге мы позавтракали – отвратительный город…В Вюрцбурге мы подкрепили дорогие наши желудки кофеем… Теперь я решительно настроен всё уладить, заработать все деньги, сколько смогу, и вернуться к тебе на радость. Как же хорошо мы тогда заживем! Я хочу работать, так работать, чтобы из-за непредвиденных обстоятельств никогда больше не попасть в такое фатальное положение».
Он продолжил, давая указания, как уплатить тысячу флоринов, которые он задолжал авансом своему лейпцигскому издателю Хофмайстеру. В следующем письме дела уже не выглядят столь радужно:
«Столько денег, конечно, я здесь не заработаю, чтобы быть в состоянии заплатить 800 или 1000 флоринов сразу после моего возвращения».Он ожидал, что Констанция договорится об авансе, чего она, конечно, сделать не смогла. Он написал об этом так печально и так серьезно, что при чтении его письма невольно сжимается сердце. Бедная маленькая Штанцерль! Вот постскриптум.
«Пока я писал предшествующую страницу, на бумагу то и дело падали слезы, но теперь повеселимся! Лови! К тебе летит бесчисленное множество поцелуев! Черт побери! Я вижу целый рой! Ха! Ха! Три штуки я уже поймал – какие они сладкие!»
Вольфганг дал один концерт вместе с Хофером во Франкфурте, и собранных средств не хватило даже на оплату расходов. Двор не замечал его присутствия. Среди исполнявшихся произведений был его фортепианный ре-мажорный концерт, получивший известность как «Коронационный» (К. 537). Вдвоем с Хофером они возвращались домой по старой, знакомой дороге – сперва Мангейм, где один из артистов пытался выставить их из дома, где шли репетиции «Фигаро».
– Без сомнения, вы дадите капельмейстеру Моцарту послушать! – уговаривал его маленький человек (похожий на «странствующего портного»).
Эта поездка не сопровождалась никакими интерлюдиями, вроде приключения с певицей Бараниус. Они миновали Гейдельберг, Аугсбург и Мюнхен. Из окна кареты Вольфганг оглядывал знакомые места, и всё в нем переворачивалось при воспоминании о других поездках, когда он носился по Германии в поисках славы и богатства. Всё это было столько лет тому назад! Слава к нему пришла, в какой-то мере, но не богатство. Вольфганг чувствовал себя очень, очень усталым. Он добрался домой десятого ноября и был вне себя от радости, вновь увидев Констанцию. Он к ней приник и облегчил отягченные странствиями разум и сердце со всей присущей ему страстностью. И зря, поскольку месяц спустя она узнала, что снова беременна.
Перед отъездом во Франкфурт Вольфганг перевез семью обратно в город в силу определенных надежд, возлагавшихся на эту поездку, и некоторым улучшением состояния его мыслей. Он снял комнаты в доме 8 на Раухенштейнгассе. Ныне он называется «Моцарт хоф»[59]. Они собрали все свои скудные пожитки, и Констанция сделала все возможное, чтобы создать в доме уют. У них почти не было мебели, а все мало-мальски ценное было заложено. Оставшийся скарб они распределили по комнатам, а после смерти Вольфганга все это было описано кредиторами. Прежде всего, в этом списке пианофорте орехового дерева с белыми клавишами для полутонов и черными клавишами для чистых тонов; инструмент оценили в 80 флоринов. В 1810 году, посылая его Карлу, жившему в Милане, Констанция писала: «Инструмент так же хорош, как и тогда, и я бы сказала, даже лучше, потому что, во-первых, я очень тщательно заботилась о нем, а во-вторых, потому что Вальтер, который его сделал, был любезен настолько, что капитально его отремонтировал и настроил для меня. С тех пор мне много раз представлялся случай его продать, но я берегу его как собственное дитя и потому не отдам его никому, кроме тебя, если ты обещаешь мне относиться к нему так же бережно, как и я, и никогда не расставаться с ним».
Следующим предметом, представлявшим некоторую ценность, был бильярдный стол, который Вольфганг очень любил, оцененный в 60 флоринов, далее – вся его одежда, которой он так гордился, оцененная в 55 флоринов. Сюда вошли камзолы белого цвета (выходной костюм для дворцовых приемов, конечно), голубого, красного (его любимый), коричневого, черного и мышиного цвета. Его скрипка, на которой он играл квартеты с Гайдном, оцененная в 4 флорина, три серебряные ложки, все тарелки, не заложенные и не проданные, – за 7 флоринов. Среди его долгов имелся счет от одного портного на 282 флорина, 13 флоринов он задолжал другому, 179 флоринов – аптекарю и 208 – обойщику.
Моцарт умер, оставшись должным Пухбергу 1000 флоринов, которые Констанция в итоге вернула, как и 918 флоринов других долгов, не включая сюда кредиты.
Сами по себе семейные затруднения не заставили его влезать в долги. Он покупал и одежду, и безделушки, и небольшие предметы роскоши, без которых и он, и Констанция могли бы обойтись. Просто в его натуре была любовь
Безусловно, наибольший интерес представляют его библиотека и собрание авторских рукописей. Последнее сохранилось кипами, включая грандиозные партитуры, что-то полностью, что-то фрагментарно; масса вещей, которые остались неопубликованными. Констанция впоследствии продала большую часть André, музыкальному издателю из Оффенбаха, хотя у самого Вольфганга тот отказался приобрести ноты, как и ссужать деньгами во время их пребывания во Франкфурте на коронации. Вольфганг оставил сорок шесть книг. Среди них – поэтические сборники, которые он часто читал в поисках текстов для песен; пьесы и драматические произведения; технические и теоретические труды по музыке; три тома биографической литературы; книги о путешествиях; периодика и альманахи; разное, как например, трактат Джона Киркби «The capacity and extent of the human understanding» («Способность и пределы человеческого понимания»); и ряд памфлетов о борьбе с некоторыми распространенными пороками того времени, такие, как католическое доминирование, реакционизм и практика кастрации для создания мужских сопрано. Далее, Моцарт сохранил все свои школьные учебники, включая «Rechenkunst und Algebra» («Искусство математики и алгебра»), который он так любил. Почти все его книги были на немецком, но в дополнение к английской философии были несколько французских и итальянских работ и – естественно – Библия на латыни. Разумеется, в доме у композитора были изданные ноты его друзей, а также композиторов, которых он почитал в качестве высочайших образцов, – Баха, Глюка и Гайдна.
Когда Вольфганг вернулся из Франкфурта и поселился в новом (последнем в его жизни) доме, он сел и задумался о своем положении. Он не винил себя в своих финансовых затруднениях, но он понимал, что прошли месяцы, с тех пор как он написал что-то, чем можно гордиться или что позволило ему заработать. Если первое требовало поддержки покровителей, то второе заставляло сосредоточить все свои силы на дешевой танцевальной музыке. Очень хорошо. Он плотно сжал бледные губы. Он будет делать любую работу, какую только сумеет найти, – ему все равно. Деньги сейчас важнее всего. Если бы он только мог избавиться от назойливых кредиторов, от тошноты, которая охватывала его всякий раз, когда раздавался стук в дверь, он мог бы собраться и настроиться на создание чего-то большого, выпади ему такая возможность. Первым произведением, созданным в этом новом для него состоянии решимости, был струнный ре-мажорный квинтет (К. 593), заказанный неизвестным патроном для салонного вечера. Вещь пошла легко, и Вольфганг воодушевился, почувствовав, что огонь, возможно, не совсем погас и вдохновение еще не совсем его покинуло.
Затем, в конце декабря, перст необходимости указует Вольфгангу на новый вид композиции – «Адажио и Аллегро фа минор для механического органа» (К. 594). Позже появятся «Анданте фа-мажор для малого механического органа» (K. 616) и «Фантазия фа минор для механического органа» (К. 608). Эти произведения сочинены для музыкальных игрушек, которые олицетворяли изысканный, звенящий вкус XVIII века для многих умов. Музыкальные шкатулки со знакомым вращающимся металлическим цилиндром, ощетинившимся торчащими зубчиками, были на пике моды в Вене – а значит лучшие из них могли играть хорошую музыку, самую лучшую, какая только может быть, к примеру, музыку самого капельмейстера Моцарта! Но даже и это не было столь преступным растранжириванием его гения, как работа, которую он выполнял в первые два месяца 1791 года, – циклы танцев со скоростью один танец каждые 4–5 дней. Для карнавальных балов в Редутензале и для частных вечеринок он сочинил невероятное количество менуэтов, контрдансов, «немецких» танцев и лендлеров (деревенские танцы). За них сравнительно хорошо платили, так что за два года он смог позволить себе справляться с текущими расходами. Оплатить свои долги он не мог. Множество танцев были красноречивым откровением. В них много красивых мелодий, рассыпанных среди поспешной халтуры, которых достаточно, чтобы снабдить Вольфганга материалом для всей той серьезной музыки, которую он еще мог написать.
Чудесное возрождение творческих сил Вольфганга в последний год его жизни – это один из непостижимых поворотов безжалостной судьбы. Ни разум его, ни душевные силы не были укреплены или освежены. Если пламя горело яростно и влекло его вверх, к невиданным достижениям, его бедное тело увядало, мозг слабел, его нежная природная простота, словно осознав себя растраченной понапрасну в грубом мире, съеживалась и угасала. Он пришел к не высказанному словами выводу, что его идеалы и установки дали ему немного, а его талант – и того меньше. Кошмар двух последних лет оставил рубцы и шрамы, на которые он не мог смотреть без ужаса и отвращения. Страдала и Констанция. Привыкая ко все увеличивающимся разлукам, она не делала усилий, чтобы их избежать, что в какой-то мере успокоило бы его, но это и разделяло их – по причине меньшей необходимости. Она уже не дышала на ладан, как прежде, чтобы во что бы то ни стало ехать на лечение и отдых в Баден, впрочем, легкая слабость служила достаточным поводом для поездок туда. Скорее всего, однако, была причина более существенная: некий офицер, расквартированный в Бадене, который теперь казался весьма правдоподобной причиной для ее затянувшихся поездок на курорт. Технически все это было не страшнее, чем некоторые выходки Вольфганга, но, будучи взвешенным на весах его нужды и его преданности, а также неимоверных долгов, которые он взвалил на себя ради нее, это было бесчеловечно жестоко. Констанция не могла противостоять своей природе, не могла ничего поделать с тем, что она была легкомысленной и равнодушной матерью, никогда не переживающей из-за того, как мало она заботится о детях. Но всё же трудно извинить натуру столь мелкую, ум столь поверхностный, а так же то, что она видела в Моцарте примерно то же, что и ее сестра, которая назвала его «маленьким человечком». Тем не менее она оставалась такой же женой ему, как и в ранние дни. Она никогда не держала его в жесткой собственнической хватке и была далека от уравновешивающего влияния, но, тем не менее, ее физическое присутствие в доме имело для него значение, и оно ослабевало, когда её не было там. Вольфганг никогда не мог предсказать, когда очередная волна катастрофы настигнет его. С полным духом отречения – «завтра мы умрем» – он хватался за любую перспективу, сулившую развлечение или, лучше сказать, забвение.
XIX
1791
Еще в прошлом году Вольфганг как-то встретил старого приятеля – Эмануэля Шиканедера, странствующего импресарио, с которым познакомился десятью годами раньше в Зальцбурге. С тех пор у Шиканедера складывалась невероятная карьера с многочисленными скандалами, судебными тяжбами. Он
Эмануэль Шиканедер. Гравюра второй пол. XVIII в.
Шиканедер вышел из самых низов. То был крупный мужчина с грубым лицом и черными бровями, с резкими скулами и подбородком, торчавшим над засаленным воротом, с большим бесформенным носом и толстыми губами. У него был низкий, сочный голос, в своих постановках он исполнял басовые партии и при этом был хорошим комиком. Живя своим умом, он научился читать и писать достаточно хорошо, чтобы воровать и переделывать немецкие пьесы. Однако у него хватало вкуса, чтобы ставить драмы Шекспира, Лессинга и Шиллера, а позже стать настолько респектабельным, чтобы заказать самому Бетховену такую достойную оперу, как «Фиделио». Если натура Шиканедера и не соответствовала его невысокой репутации, несомненно всё же то, что он часто посещал венские таверны и бордели; и если его актеры и не вели себя так плохо, как о них судачили, они не были кристально чисты в своих привычках, а их импресарио появлялся в Вене, словно великий маршал во главе войска бражников. Этот человек пришел в один прекрасный весенний день к Вольфгангу (их связывало только случайное знакомство в прошлом) с неожиданным предложением, чтобы Моцарт тотчас же написал для его труппы оперу, а иначе этот самый театр «Ауф дер Виден» придется закрыть. Вольфганг отнекивался. Он понятия не имел, какого рода искусство нравилось публике Шиканедера. И, наконец, как быть с либретто?
Но у Шиканедера была на уме одна история, и он был не прочь написать либретто сам. А что касается музыки – Вольфганг мог, как он писал, «до определенного момента полагаться на вкус знатоков и свою собственную славу, а заодно и принимать во внимание тот класс людей, которые не являются ценителями хорошей музыки. Я позабочусь, чтобы стихи были короткими, а декорации – красивыми».
Вольфганг задумался. Шиканедер – масон, и это единственная причина, почему он чувствовал себя обязанным ему помогать. Помимо того, в этой затее может быть какая-то денежная выгода – кто знает? И, наконец, это была бы немецкая опера, что-то совершенно новое для избалованной венской публики с ее пристрастием к итальянским фейерверкам. В его душевном состоянии этот замысел показался Вольфгангу неотразимым, ибо давал ему шанс реализовать самое заветное музыкальное устремление – создать истинно немецкую оперу. И он дал согласие. Но, поскольку Шиканедер находился на грани полного разорения и денег для аванса у него не было, Вольфганг согласился, что тот заплатит любую небольшую сумму, какую пожелает, за оригинальную партитуру при условии, что все копии будут принадлежать Вольфгангу. Если опера будет иметь успех, он станет продавать копии тем театрам, которые попросят, и таким образом получит свою компенсацию. Наверное, было бы лишним добавить, что в итоге Шиканедер уплатил Вольфгангу лишь 100 дукатов, оставил партитуру у себя вместе со всеми копиями и годами делал деньги на успехе «Волшебной флейты», в то время как Констанция разбиралась с кредиторами.
Далее встал вопрос о сюжете. Шиканедер хотел волшебную оперу, фантазию или аллегорию с магической атмосферой и – о чудо чудное! – с крепкой моралью, для восприятия которой публика, по его мнению, уже созрела. Он уже раздобыл сюжет для пьесы в сборнике сказочных историй поэта Виланда[60] и почти закончил свою транскрипцию текста, как тут, к его ужасу, опера под названием «Каспар-фаготист, или Волшебная цитра» была поставлена театром в Леопольдштадте, злейшим конкурентом. Пьеса, конечно же, была из того же источника, что и либретто Шиканедера. И все-таки они наметили персонажей для своей собственной истории и с помощью удивительного поэта Людвига Гизеке спокойно поменяли добрых на злых, а злых – на добрых. Так Царица Ночи, первоначально добрый ангел, превратилась в жрицу темной магии, а Зарастро, ранее задуманный как злобный волшебник, обернулся благородным жрецом богини Исиды. Это, в свою очередь, навело соавторов на мысль, которую они тут же осуществили: египетские мистерии в честь Исиды должны были воплощать ритуалы их собственного ордена франкмасонов.
Затем Шиканедер, который был скорее хорошим драматургом, чем поэтом, принялся размышлять над характеристиками прочих персонажей, которые придали бы им большую привлекательность в глазах публики. Принц Тамино, который идет искать пленённую принцессу Памину, должен был олицетворять высший духовный идеал супружеской любви. В противовес (и в подкрепление) этой идее комический птицелов Папагено должен был воплощать простые радости теплой физической привязанности. У каждого из двух мистических персонажей еще была свита их прислужников – великолепная возможность для хоровой музыки, в которой Вольфганг не знал себе равных. Поскольку нельзя было допустить, чтобы все зло в сюжете концентрировалось в образе одной женщины, был введен злой мавр Моностатос со своей долей злокозненных дел, и, вместе с менее значительными персонажами, список действующих лиц был полон.
«Волшебная флейта» (К. 620) полна смехотворных нелепостей. Наивная комбинация морали и магии в ней, смесь масонства и волшебства, аллегорий и нескладных стишков способны вызвать смех. Но это театр. Когда в первом акте поднимается занавес, абсурд исчезает, и необоримая драматическая сила возносится со сцены, чтобы завладеть слушателями. Вольфганг знал, как, в сущности, это было наивно. «Если мы потерпим фиаско, я ничего уже не смогу поделать, ибо я никогда в жизни не писал волшебных опер». То, что у него в итоге получилось, – это первая истинно немецкая музыкальная драма. Он забыл о жалкой поэзии Шиканедера, о невнятном сюжете и неуклюжем нагромождении сцен. Он забыл обо всем, за исключением того, что это вызов в сфере идеалов: возможность выразить в драматической музыке, единственной её разновидности, которая, по его мнению, должна была выражать факт, всю его безграничную преданность.
Немецкое начало расцветает в этом сочинении с ошеломляющей убедительностью. Все исконные переживания немецкой души высказываются в смелых и благородных
Инстинктивно он понимал, что немецкий голос неотделим от прозрачной, чистой песни. Спагетти – итальянцам! Одним мановением он задает направление всем своим немецким последователям, от кузена Констанции Карла Марии фон Вебера до Рихарда Штрауса. «Волшебная флейта» невозмутимым движением дивной мелодии, расширяясь, перетекает в торжественные мистические хоровые напевы, в которых воплотились духовные идеалы Вольфганга. Вдобавок в опере есть изумительные народные немецкие песни Папагено и хор рабов «Das klinget so herrlich» («Откуда приятный и нежный этот звон»), который всего лишь рассказывает об одном реально существующем немецком празднике – фестивале Männer-Gesang-Verein, не более того. И здесь тоже Вольфганг предвосхищает музыкальные открытия. Разительным исключением из этого тевтонского колорита стала партия Царицы Ночи, две ее ошеломительные арии, написанные Вольфгангом для Йозефы Хофер, старшей сестры Констанции, для той девушки, которую он знал со времени, когда она хлопотала по хозяйству в Мангейме. В Вене были споры насчет исполнения Йозефы и качества ее голоса, но то, что у нее феноменально высокий и сильный, никто не отрицал; не оспаривали и того, что она была достойной певицей. Обе арии, наивысшей точкой которых было верхнее «фа», с тех пор остаются кошмаром для начинающих колоратурных сопрано.
«Волшебная флейта» стала необходимой, неотъемлемой частью немецкой жизни. Она запечатлена в сердцах людей от Рейна до Дуная. И она – такая же необходимая часть каждого оперного театра, как крыша или ряды стульев. И, как вся музыка у Вольфганга, она воспринимается одинаково свежо и при первом, и при двадцатом прослушивании. Удивительной красоты гармонии и оркестровки становятся все более близкими и задушевными, завораживающе контрастируя с кажущейся простотой партитуры. Эта опера не настолько универсальна в своей привлекательности, как «Фигаро» или «Дон Жуан», которые пользуются популярностью во всем мире. Но им чего-то не хватает: они не стали провозвестниками нового немецкого искусства.
Разумеется, Вольфганг и не подозревал обо всем этом. Он работал над своим произведением в небольшом павильонеZauberfloetenhaeuschen(Домик «Волшебной флейты»[61]), рядом с театром Шиканедера, где композитора, смеха ради, фактически держали под арестом, чтобы импресарио мог следить за его работой. Шиканедер был наслышан о склонности гения к проволочкам и не хотел рисковать. И потом, как всякий профан, он постоянно норовил вмешиваться в процесс написания музыки, спорить и давать Вольфгангу советы. Так одна из арий Папагено (а ее исполнял сам Шиканедер) переписывалась пять раз. «Дорогой Вольфганг, – писал он, торгуясь из-за одной ноты, –настоящим сообщаю, что я верну ваше “па-па-па”, которое мне на самом деле очень нравится. В любом случае это сгодится. Вечером мы с вами встречаемся на прежнем месте. Ваш Э. Шиканедер». Прежнее место – это, конечно, таверна, где Вольфганг сидел и пил с Шиканедером в том же расположении духа, в каком находился, дозволяя ему вмешиваться в партитуру, – в состоянии полного безразличия. У него попросту не оставалось сил, чтобы протестовать, чтобы сказать, до чего ему не нравятся все эти грубые шутки и наглое вмешательство в музыку. Вольфганг был влюблен в «Волшебную флейту». Он любил ее так же, как любил «Фигаро», – всем сердцем. После целого дня работы в летнем домике и почти всей ночи возлияний вместе с Шиканедером и еще двумя певцами, Шаком Герлем, он шел, спотыкаясь, домой, – бледный, растрепанный, с безумным взглядом, и, цепляясь за конторку, обхватывал голову руками и продолжал сочинять. Временами голова начинала кружиться, а пол кренился и раскачивался. Несколько раз Вольфганг терял сознание.
Так называемый Домик Волшебной флейты, где Моцарт написал свою оперу «Волшебная флейта»
В то лето он однажды запер квартиру – из экономии – и переселился в павильон Шиканедера. Большую часть года его семью составляли он сам, канарейка, слуга по имени Примус и приходящая горничная. Примус в доме не ночевал, и Вольфганг часто оставался один, чего он терпеть не мог. Констанция первого июня уехала в Баден и взяла Карла с собой. Вольфганг, если выдавалась возможность, навещал ее по выходным, Месяц назад он обратился в городской совет Вены с просьбой «назначить его заместителем уже стареющего г-на капельмейстера Хоффмана, на данный момент без оплаты» в собор Св. Стефана – кафедральный собор Вены. Прошение легко удовлетворено, и эта должность сулила полную занятость с оплатой после смерти капельмейстера Хоффмана. На душе у Вольфганга стало капельку легче, если бы не некоторые обстоятельства. В разлуке с Констанцией он писал ей почти каждый день.
«Я рад, что у тебя хороший аппетит, – тот, кто много ест, тот много и испражняется, – нет, много гуляет, я хотел сказать. Но я не хочу, чтобы ты подолгу гуляла без меня. Умоляю тебя точно следовать моему совету, потому что он идёт прямо из моего сердца. Прощай, любовь моя, единственная. Лови, они в воздухе – те 2999 ½ маленьких поцелуйчиков от меня; они летают вокруг, ожидая, что кто-нибудь поймает их. Послушай, я хочу прошептать кое-что тебе на ушко – и ты пошепчи мне в ответ – и теперь мы откроем и закроем рты – снова – снова и снова – и, наконец, скажем: “Это всё про Плампи-Штрампи”. Понимай, как знаешь – вот почему это так удобно. Прощай. Тысяча нежных поцелуев. Всегда твой Моцарт».
Вовсе не было такой уж большой шуткой то, что, написав это письмо или другие, подобные ему, Вольфганг надевал шляпу и отправлялся в театр Шиканедера, чтобы отыскать в гримерной свою приятельницу мадам Герль, шаловливую и на все согласную. Она не отличалась особенным очарованием, и вдобавок у нее, в самом деле, был один серьезный недостаток в лице мужа, с которым Вольфганг, к слову, довольно часто встречался. Но уж если Вольфганг не имел возможности получить своё законным образом, он получал желаемое как-нибудь иначе. В этом последнем злосчастном романе не было ничего веселого, озорного или мальчишеского. Всё это больше напоминало кутежи в питейных заведениях, где каждый пил без причин, вкуса и соблюдения приличий. А если бы он не делал всего этого, то что бы он делал тогда? Сидел дома, уставившись на пустую кровать жены, и вновь подсчитывал бы свои долги? Ничто не противодействовало всему этому, и ничто не напоминало о счастливых днях с Келли и Сторачи, в гуще придворной жизни, сосредоточенной вокруг императора Иосифа, который теперь, по прошествии времени, казался самым очаровательным, великодушным светским человеком, какого он только знал.
Годом раньше,
– Это наше последнее «прости» в этом мире.
Отъезд Лоренцо расстроил его еще сильнее. Да Понте счел обстановку при дворе Леопольда II невыносимой и после одной из обычных шумных сцен с требованием отставки действительно был уволен, после чего навсегда покинул Вену. Он тоже позарился на Лондон, хотя и отправился туда позже кружным маршрутом, сделав по пути остановку, чтобы жениться. Вольфганга он упрашивал поехать вместе с ним.
– Нет, Лоренцо, – ответил ему Вольфганг. – Теперь это не имеет никакого смысла. Мне слишком поздно ехать куда бы то ни было.
– Чепуха, чепуха! – бурчал в ответ Лоренцо. – Поехали со мной – и мы напишем еще несколько опер. Покажем британцам, на что мы способны!
Вольфганг печально улыбался.
– Я тебя люблю, Лоренцо. У меня никогда не было такого друга, как ты. Но что я поделаю? Видишь – у меня руки заняты. Я пишу большую оперу и должен остаться, чтобы ее закончить.
– Да закончи ее разом, – горячился Лоренцо. – Или не заканчивай вовсе! Мы с тобой напишем лучше.
Вольфганг засмеялся. Потом тихо сказал:
– Нет, дорогой друг. Теперь у меня в мыслях только эта немецкая опера – «Волшебная флейта». Я думаю только о ней. А после… после…
– Что после? – и без того длинное лицо Лоренцо вытянулось.
– А после – мысли о смерти, – сказал Вольфганг приглушенным голосом, склонив голову.
Они попрощались, нежно обняв друг друга, и оба рыдали. Лоренцо уехал. С ним ушли веселье, восторг и всё самое приятное, что когда-либо испытывал Вольфганг.
Молодой человек по имени Франц Ксавер Зюсмайер[62] пришел к Вольфгангу в начале года и стал просить позаниматься с ним композицией. Такого ученика у Вольфганга еще не было, и он принял Зюсмайера на обучение с большой радостью – он так часто чувствовал себя ослабевшим и усталым, не способным выполнять свою обычную рутинную работу. Он мог учить юношу, позволяя ему делать ее вместо него. В этом он преуспел настолько, что собственные сочинения Зюсмайера отличались моцартовской техникой, но не без обаяния моцартовского гения. Ученик проводил все свое свободное время, выполняя поручения и оказывая мелкие услуги Констанции, находившейся в Бадене: одна короткая поездка в дилижансе – и он там! Вольфганг гораздо охотнее и чаще ездил бы сам, если бы Шиканедер не донимал его постоянно напоминаниями об опере.
«Ты не представляешь, чего бы я ни отдал, чтобы только быть с тобой в Бадене, а не торчать здесь. Я так скучал, что сочинил сегодня еще одну арию для оперы! Проснулся в пять утра…
…Пусть Карл хорошо себя ведет. Поцелуй его от меня.
Принимай электуарий, если отсутствует стул, только так и не иначе!
Будь осторожна по утрам и вечерам, особенно если прохладно».
Восемнадцатого июня Вольфганг выехал из Вены и, находясь в Бадене, написал короткую пьесу для своего друга Штолля, регента местного церковного хора. Это мотет Ave Verum Corpus для четырех голосов, безусловно, красивый, но еще более интересный в свете последовавших событий. Нетрудно заметить, как изменилось состояние души Вольфганга. До Констанции дошли слухи о тех, с кем он водит компанию, и чем они занимаются, причем если даже она не слышала этих подробностей от других, Вольфганг вполне возможно сам рассказал ей о мадам Герль. Он всегда ей доверял, не сомневаясь, что она понимает подобные вещи. Но они не делали ее счастливой, и в письмах она сетовала.
«Где сплю?– вопрошал он. –Дома, конечно. Спал я очень хорошо, и одни только мыши составляли мне честную компанию. Я постоянно вел с ними беседы… Я отвечу Зюсмайеру на словах. Предпочту не тратить на него почтовую бумагу.
PS. Было бы очень хорошо, если бы ты давала Карлу немного ревеня».
Прошло несколько дней, и Вольфганг был готов оркестровать первый акт оперы, но он не нашел его. Незадача! Зюсмайер захватил с собой ноты в Баден. Он просит «собрать их и отправить утром с первой же каретой, чтобы я мог получить их уже к полудню. Сейчас наведалась пара англичан, не желающих покидать Вену, не познакомившись со мной. Но, конечно, настоящей истиной было то, что они хотели знать Зюсмайера, и пришли ко мне, чтобы спросить, где он живет, прослышав о том, что я имею счастье быть коротко с ним знакомым! Я сказал, что им надо пойти в “Венгерскую корону” и ждать, до тех пор пока он не вернется из Бадена. Снай[63]! Они желают его нанять в качестве шлифовальщика светильников!»
Уже был близок срок Констанции родить, и Вольфганг волновался необычайно. Жене хотелось больше денег – ей в самом деле не хватало на постоянные расходы. Ему пришлось вновь, впервые за несколько месяцев, письменно обращаться к Пухбергу. Но на этот раз он сообщает своему кредитору, что это «дело нескольких дней» и тот получит две тысячи флоринов от имени Моцарта. Какие надежды он питал! Пухберг выслал очередную сумму, и Вольфганг передал эти деньги Констанции. «Не предавайся меланхолии, прошу тебя! …надеюсь заключить тебя в свои объятья в субботу, а может быть, и раньше. Как только мое дело здесь будет завершено, я буду с тобой, ибо я намерен долго отдыхать в твоих объятьях. Мне это будет необходимо, при всех моих душевных беспокойствах и огорчениях… А что там поделывает мой второй болван – Зюсмайер? Когда вчера я зашел в “Корону”, то обнаружил там лежащего английского лорда, совершенно измученного – он все еще ждал! Сная!»
Констанция, у которой теперь было не слишком много прав так поступать, все больше огорчалась по поводу проделок Вольфганга в Вене, иронично протестуя – в письмах. Он пытался притвориться, что не знает, о чем
«Ты бы никогда не поверила, как долго для меня тянется время, с тех пор как я виделся с тобой! Я не могу описать моих чувств к тебе – в душе какая-то пустота, и она больно меня мучает – своего рода томление, и оно не прекращается, потому что не знает утоления, оно не успокаивается, нет, оно усиливается день ото дня. Когда я думаю, как весело было нам в Бадене – мы радовались, как дети! И сколько грустных, томительных часов я провел здесь без тебя! Даже моя работа не доставляет мне радости, потому что я привык время от времени прерывать её, чтобы обменяться с тобою несколькими словами, а это удовольствие сейчас – увы, недоступно. Если я иду к клавиру и пою что-нибудь из оперы, я вынужден тотчас же остановиться – мои эмоции слишком сильны. Баста! Как только я закончу свою работу, я буду далеко отсюда. Я выясню в придворной аптеке, наверное, смогут ли они, в конце-то концов, предоставить мне электуарий. Если смогут, я его тут же пришлю. Между тем, если будет необходимо, я посоветовал бы тебе принимать тартар вместо сердечного».
Вольфганг приостановил дела и прибыл в Баден 26 июля, когда родился его последний сын. Мальчика при крещении нарекли Францем Ксавьером Вольфгангом, считая, что он был либо назван в честь Зюсмайера, либо что имя Зюсмайера было взято потому, что никакое другое не могло быть придумано с такой легкостью. Нога у Констанции слегка побаливала, но она вовсе не была настолько больна, как это случалось прежде, и быстро выздоравливала. А вот Вольфганг, возвратившись в Вену и трудясь не покладая рук, в пустоте и одиночестве своих комнат, нес в душе тяжесть, которая, казалось, сдавила ему виски и легла тяжкой жесткой дланью на горло. Было очень жарко, и узкая улица был грязной и душной, и от этого он часто испытывал слабость и головокружение. В такой день он внезапно услышал тихий стук в дверь – и вздрогнул.
– Войдите! – крикнул он.
Какой-то высокий человек переступил через порог и закрыл за собой дверь. Совершенно незнакомый, худой, мрачный? Одетый с головы до ног в темно-серое. Вольфганг посмотрел на него снизу вверх и задрожал при виде этого воплощения скорби, но, вспомнив о правилах хорошего тона, поднялся. Незнакомец холодно поклонился и, произнеся несколько общепринятых учтивых фраз, подал Вольфгангу письмо – свернутый тяжелый белый лист с обычной печатью. Затем, пробубнив, куда послать ответ, отворил дверь и удалился. Вольфганг стоял, глядя ему вслед с неясным ощущением опасности в душе – его охватил странный испуг, почти предчувствие… Он долго смотрел в пространство. Внезапно вспомнил о письме и распечатал его. Подписи не было. Вольфганг вертел листок в руках и внимательно рассматривал. Определить, кто это – невозможно. Вольфганг потер лоб и приступил к чтению. Потом вскочил – настороженный… напряженный…
Письмо начиналось несколькими лестными, хотя и довольно формальными фразами о достижениях великого капельмейстера вместе с заверениями в глубочайшем уважении пишущего. Далее шел вопрос о цене за сочинение заупокойной мессы – и внезапно Вольфгангу показалось, что у него остановилось дыхание. Будто в этот жаркий полдень его пронизал холодный ветер, ворвавшийся… из небытия. Вольфганг резко качнул головой и прекратил чтение. Написать мессу. В случае согласия сообщить, в какие сроки он сможет ее закончить. Было и еще одно условие: Вольфганг не должен даже пытаться установить, кто заказал ему эту работу. Любая попытка будет напрасной. На этом всё.
Вольфганг изо всех сил пытался всё обдумать по-деловому. Он встал, выглянул в окно, посвистел канарейке, поправил волосы перед зеркалом. Только всё осталось, как было. А что такое это «всё»? Чепуха! Дело в незнакомце. Черт с ним… Но что-то всё-таки было… От подобного просто так не отделаешься. Оно здесь, в этой в комнате! Наконец он сдался. Он как бы прекратил любые попытки контролировать свой бедный усталый разум.Эта штука – послание с того света. Зов Смерти.
Вольфганг поехал в Баден, чтобы повидаться с Констанцией. Он не стал рассказывать ей, о чем постоянно думал. Нет, ибо к этому времени смерть стала чем-то прекрасным. Смерть сталадругом, далеким чудеснымдругом, и к ней он прокладывал путь. Он не расскажет никому! То будет его секрет, тайная любовь и чаяние. Словно сумасшедший, который начинает хитрить и скрываться, Вольфганг поначалу укрыл своего тайногодругав глубинах своей души. Он и не думал раскрывать эту тайну, ведь тогда пришлось бы спорить с тупыми невидящими глупцами, которые будут недоверчиво пялить на него глаза. Он просто сообщил Констанции, что собирается принять заказ, но пока не знает, что писать. Он даже упомянул (несмотря на договоренность об анонимности), что это хорошая возможность произвести впечатление на нового императора Леопольда в качестве церковного композитора. Ха-ха! Император Леопольд!
Возможно, самый последний прижизненный портрет Моцарта.
Художник Иоганн Георг Эдлингер. 1790 г.
Возвратившись в Вену, Вольфганг разыскал высокого незнакомца в сером. Назвал свою цену – 50 дукатов. Не закончив «Волшебную флейту», Вольфганг не мог назвать точную дату исполнения заказа. Хотя… хотя он понимал, что случай этот неординарный. Но он не мог обещать, когда… он еще многого не мог предвидеть и обещать. Незнакомец не заставил себя ждать; уплатил 50 дукатов, заверил Вольфганга, что сроки приемлемы и что композитор получит дополнительную плату по завершении работы. Не было никаких ограничений в отношении стиля и содержания произведения. Потом он взглянул с высоты своего роста на Вольфганга холодными серыми глазами и повторил требование не пытаться узнать имя заказчика. Затем исчез.
Вольфганг не знал, конечно, что вся эта история имеет самое простое объяснение. Был в Вене некий граф Вальзегг с неимоверным желанием прослыть композитором. Он играл на виолончели, но в жизни не сочинил ни строчки. Поэтому он взял за правило присматривать за всеми более бедными, но отменными композиторами и посылать им анонимные заказы на написание пьес. За это он хорошо им платил, но после эти произведения исполнялись в его доме как его собственные. «Реквием» должен был стать его сочинением в память о недавно почившей супруге. Высокий человек в сером – его управляющий Лейтгеб. Однако, если бы Вольфгангу рассказали эту историю целиком еще тогда, он вряд ли во все это поверил бы. Для него этот опыт был чем-то неземным
Но ему помешало начать работу одно непредвиденное и досадное препятствие. Император Леопольд II должен был в начале сентябре короноваться в Праге как король Богемии, и по этому случаю Вольфгангу было предложено написать для празднований оперу. Так Прага вновь продемонстрировала преданность Вене, которая в этом смысле вовсе не требовалась. Вольфганг не стал отказываться. Он лишь пожалел, что не сделал этого, когда узнал, что от него ожидают написания новой партитуры к трагедии Метастазио «Милосердие Тита» (К. 621), тяжелой, утомительной итальянской пьесе, относящейся к неаполитанскому периоду его юности. Но только это уже непоправимо. Взяв с собой Констанцию (детей удалось пристроить в семью в Перхтольдсдорфе), он в середине августа отбывает в Прагу.
Когда садились в дорожную карету, Вольфганг остановился и вздрогнул. Чья-то рука коснулась его локтя. Он повернулся и столкнулся лицом к лицу с «серым» незнакомцем.
– Вы собираетесь в путешествие? – осведомился человек. – А как же «Реквием»?
Вольфганг мигом ослабел от страха и неожиданности.
– Мне необходимо ехать, – выдохнул он. – Нужна опера – для императора. Но я скоро вернусь.
– Очень скоро? – уточнил незнакомец.
– Очень скоро, – подтвердил Вольфганг. – Я сяду писать мессу сразу же, как только вернусь домой. Передайте-э-э-э.
Незнакомец поклонился.
– Я ему передам, – произнес он. – Думаю, он будет доволен.
И удалился.
Вольфганг с белым лицом влез в карету и бросился на мягкое сиденье. Констанция смотрела на него с тревогой и недоумением.
Вольфганг взял с собой и Зюсмайера, чтобы тот помог ему с оркестровкой партитуры и речитативами. Новая опера должна быть готова через восемнадцать дней напряженной, нервной работы без продыху. Вольфганга мучил контраст с «Волшебной флейтой», все еще жившей в его мозгу. Немыслимо сложно переключаться на другую эпоху и стиль, который, как он думал, он уже освоил и теперь применял с такой немыслимой сосредоточенностью.
Даже Прага на первых порах была не в радость. Он встретился с друзьями, но времени для вечеринок в Бертрамке, как встарь, уже не было, ничто не могло его развлечь. Теперь он бледный, нервный, всегда обессиленный, иногда – хворый, и непрерывно принимающий лекарства. Прага вызвала целый рой воспоминаний, которые причиняли боль. Он не мог смотреть на великолепные дворцы, не вспомнив, как когда-то был принят там впервые; на таверны и гостиницы ему тоже было тяжело смотреть – он помнил радостное рычание Лоренцо и Казановы, добрых друзей, с которыми он не увидится вновь.
Опера «Милосердие Тита» провалилась. Некоторые из старых верных друзей Вольфганга настаивали, что это прекрасная опера, замечательная опера. Шум и суета коронации на время заглушили ее – вот и всё! Подождите и вы увидите! Но Вольфганг всё понимал. Он знал, что «Милосердие Тита» – скучная, холодная, формальная вещь, и сочинил он ее он только потому, что не мог отказаться. На премьере он плакал. Красивый белый с золотом театр был связан со слишком многими дорогими и славными воспоминаниями.
Театральная афиша премьеры оперы «Волшебная флейта» 30 сентября 1791 года в театре «Ауф дер Виден» в Вене
Когда в середине сентября он возвратился в Вену, на него тут же набросился Шиканедер, который готовился к премьере «Волшебной флейты». Готов ли Вольфганг? Вольфганг готов не был. Ему нужно было дописать несколько хоровых и оркестровых фрагментов, а еще – увертюру. Шиканедер потащил его в театр, потребовал дать указания относительно декораций, налив вдоволь вина и пунша, и начал выжимать из него соки. Вольфганг закончил красивую увертюру – одну из самых своих волнующих и вместе с тем наиболее популярных фуг. Закончил 28 сентября, а премьера была назначена на тридцатое. Афиша гласила:
«ВОЛШЕБНАЯ ФЛЕЙТА
Гранд-опера в 2 действиях
Эммануила Шиканедера».
Далее шел список действующих лиц и исполнителей, на тот момент все они – старые приятели Вольфганга, в том числе – мадам Герль с мужем, Шак, Наннина Готлиб, исполнявшая роль Барбарины в «Фигаро» (как давно это, кажется, было!), все члены семьи Шиканедера и, конечно, Йозефа.
«Музыка господина Вольфганга Моцарта, капельмейстера и императорского камерного композитора, Уважение к благодарной публике и дружба с автором оперы побудили г-на Моцарта согласиться по этому случаю самолично дирижировать оркестром.
Эммануэль Шиканедер в роли Папагено. Гравюра 1791 г.
Либретто оперы с двумя гравюрами на меди, изображающими г-на Шиканедера в театральном костюме Папагено, можно приобрести в кассе, по цене 30 крейцеров.
Декорации и сценический инвентарь были поручены господам Гайлю и Несстхалеру, которые льстят себе тем, что выполнили свою задачу с должным пониманием художественных требований данного произведения».
Реклама воистину в манере цирковых зазывал. То, что композитор сам дирижирует оркестром на первом представлении, вполне соответствует традиции. Что касается «оперы Эммануэля Шиканедера», тогда как на премьерных афишах и «Фигаро», и «Дон Жуана» не было никакого упоминания бедного Лоренцо, либреттиста, точно заслуживающего славы из всех когда-либо живших на свете. Циник, конечно, мог бы смутно припомнить некоторые объявления Леопольда Моцарта, когда тот таскал двоих своих детей по всей континентальной Европе в поисках монаршего покровительства. Однако отец обладал лучшим вкусом, и к тому же он обращался к совершенно иной аудитории.
Было бы справедливо отметить замечательную логику Леопольда. Он знал свой мир. Все его усилия, направленные на важность получения постоянной должности при дворе, все его сердитые письма, написанные с этой целью, из-за несчастного контакта Вольфганга с Шиканедером получили четкую и ясную перспективу. Вольфганг в простоте душевной отбросил житейскую мудрость отца; а потому неудивительно, что Немезида обернулась против него. Работая над «Волшебной флейтой», он опустился на самое дно музыкального мира и уже никогда не смог выбраться из этой трясины.
И все же значимость этого падения невероятно глубока. Среди людей Вольфганг опустился ниже некуда. Блеск модных аплодисментов стих, убрана шпага курфюрста, украшенная блестками и мишурой. Жизнь распалась на составляющие элементы – немецкую верноподданность и музыку. И это все, вместе с Констанцией, что ему осталось из смыслов и желаний. Не то чтобы он это драматизировал, как его последователи-романтики, и не то чтобы он ощущал на себе бремя демократического искусства: он знал лишь только то, что он несчастлив, что его золотые деньки безвозвратно ушли. Однако неотступное наваждение – мысль о высоком незнакомце, который заказал ему «Реквием», и постоянные отказы от других, более выгодных предложений за пределами Вены, говорят о том, что он инстинктивно ощущал эту новую
У Вольфганга были свои опасения по поводу «Волшебной флейты» – как ее примут. Сам-то он знал, что это великое произведение, но он уже знал, что не стоит доверять легкомысленной венской публике. Первый акт закончился в тишине. Вольфганг запаниковал и побежал за сцену к Шиканедеру.
– Обожди, – сказал управляющий. – Успокойся. Я знаю эту игру. Дай им время.
Он оказался прав. Публика, пораженная новизной действия, могла только недоуменно взирать на сцену. Аплодисменты начались во время второго акта. Пусть это и не было триумфом, но в целом премьера была удовлетворительной. Шиканедер понимал, что это такая вещь, которую нужно изо всех сил продвигать, поэтому он постоянно повторял спектакль в течение следующих десяти дней. Вскоре возникла реакция, и в течение нескольких недель опера стала популярной, а так называемое приличное общество уже смотрело на сцену в лорнет. Считалось забавным привезти гостей в необычный театрик и послушать новую, необычную музыку. Все музыканты города её послушали. Но ничто не тронуло и не порадовало Вольфганга так, как похвала Сальери, который впервые сказал Моцарту несколько добрых слов по поводу этой немецкой оперы.
Тост в честь Моцарта на приёме у Шиканедера. По картине А. Боркмана. 1880 г.
Вольфганг был теперь в очень скверном состоянии. У него нередко случались обмороки, часто мучили головные боли, он стал более нервным и бледным, а в глазах появилось странное, лишенное блеска выражение. Незнакомец в сером больше не появлялся, но Вольфганг ни на миг не забывал о данном ему обещании. Он приступил к работе тут же, как только сбыл с рук «Волшебную флейту». Лоренцо Да Понте был на пути в Лондон, и он написал Вольфгангу, снова убеждая его поехать с ним. Вольфганг прочел письмо в каком-то оцепенении. Англия представлялась неведомым миром, и даже Лоренцо казался смутной, почти загадочной фигурой.
«Хотел бы я последовать твоему совету, но как? Чувствую себя оглушенным, сочиняю с трудом и не могу избавиться от видения этого незнакомца. Вижу его постоянно, он уговаривает меня, торопит и с нетерпением требует работу. Я продолжаю писать, потому что сочинительство утомляет меня меньше, нежели ничегонеделание. В остальном мне бояться нечего. По тому, как я страдаю, я понял, что мой час настал, и я на пороге смерти. Я подошел к концу, прежде чем полностью насладился своим талантом. Жизнь, в самом деле, была прекрасной, моя карьера начиналась при таких удачных обстоятельствах, но никто не в силах изменить свою судьбу. Никто не может сосчитать отпущенные ему дни, нужно смириться, все происходит по воле Провидения. Мой конец неизбежен. И это будет моя погребальная песнь, я не могу оставить ее незавершенной».
Вольфганг не сделал большего открытия, чем это. Очевидно, он считал, что рассказывал Лоренцо о незнакомце когда-то раньше. Всё теперь для него сузилось до этих впечатляющих и внушающих страх моментов: незнакомец, страдания, погребальная песня, смерть.
У Констанции были все резоны знать об этом, но она предпочла уехать в Баден тотчас же после премьеры «Волшебной флейты», оставив детей на попечении чужих людей; в этом она осталась себе верна. Она уже не хворала, разве что слегка недомогала. Кажется, ей и в голову не приходило, что на этот раз Вольфганг, как никогда, нуждался в некоторой заботе, в хорошем питании, любящем участии и покое. Вместо этого он целыми днями оставался один и отдавал до капли все свои последние силы написанию «Реквиема», питаясь как придется, хватая урывками клочки утомительного удовольствия, строча письма ей. Вольфганг, который любил друзей, нуждался в дружбе и жаждал простой нежности, провел последние свои недели в одиночестве, в опустевшем доме, навещаемый хозяином гостиницы и неумелым слугой.
«Сразу после твоего отъезда я сыграл две партии на бильярде с господином фон Моцартом (тем самым человеком, который написал оперу, разыгрываемую в настоящий момент в театре Шиканедера). Потом я продал свою старую клячу за 14 дукатов. (Он был слишком болен, страдал головокружением и не мог ездить верхом так же легко, как раньше) … Затем я попросил Йозефа [Дейнера] позвать Примуса, чтобы тот принес мне чашку черного кофе, а сам тем временем курил превосходную трубку табака. Далее я оркестровал почти целиком Рондо для Штадлера… В половине шестого я вышел из города через Штубентор и совершил свою любимую прогулку по гласису в сторону театра. Что я вижу! Какой запах! Что ж, это Дон Примус с котлетами! Che gusto! Сейчас я ем за твое здоровье. Только что пробило 11 часов. Вероятно, ты уже спишь. Шш! Не буду тебя будить!»
«Суббота 8 сентября. Видела бы ты меня вчера за ужином! Я не смог найти старую скатерть и поэтому достал чистую, как свежий снег, и поставил двойные подсвечники с восковыми свечами![64]… Время тянется без тебя медленно – я это предвидел. Если бы мне было нечего делать, я бы провел неделю с тобой, но там у меня не было бы подходящего места для работы, и я тревожусь, стараясь, насколько это возможно, избежать любых денежных затруднений. Нет ничего более желанного, как быть в состоянии жить спокойно, с миром в душе, а это значит, что нужно прилежно работать, и я рад, что я так и делаю».
На следующий день он, как обычно, пошел в театр послушать «Волшебную флейту», которую любил.
«Сегодня я прошел за кулисы слушать арию Папагено с колокольчиками, и у меня возникло огромное желание сыграть самому. Шутки ради я сыграл арпеджио, перед тем как Шиканедер пропел первую фразу. Он вздрогнул, посмотрел за кулисы и увидел меня. Тогда он перестал петь и долго не мог начать. Я понял его состояние и снова сыграл аккорд. Он ударил в колокольчики и пробормотал: “Прекрати!” Все
…Утро воскресенья, в семь часов. Я спал очень хорошо, и надеюсь, ты тоже. С большим удовольствием вкусил полкаплуна, которого мне принес Друг Примус. В десять часов я иду на богослужение в часовню пиаристов, после чего я должен переговорить с управляющим… В следующее воскресенье я точно должен приехать к тебе. Мы сможем вместе пойти в казино, а домой поедем в понедельник.
Постскриптум. Поцелуй за меня Зофи. Зюсмая подергать как следует за нос, и тысяча комплиментов Штоллю. Адье! Бьют часы. Прощай! И до встречи!
N.B. Думаю, ты отправила две пары желтых зимних бриджей в стирку, так как мы с Йозефом напрасно их искали. Адье!»
Если Вольфганг не поставил Констанцию в известность относительно своего состояния, это сделали другие. Его время от времени видел Хофер, и он сообщил Констанции, что Вольфганг болен, несчастен и одинок. Поэтому она вернулась домой в конце октября. Радость Вольфганга была неописуемой. Она была в ужасе при виде этого белого личика, которое осунулось так, что отчетливо видны были крупные кости черепа – особенно выделялись глазницы и длинный нос. Но еще больше ее расстроило, как он говорил. О чем он только думал, постоянно возвращаясь к теме смерти и умирания! И эти неудержимые всплески отчаяния и слез! Погода все еще была прекрасной, и Констанция наняла карету, чтобы прокатиться с ним в Пратер, где сладостен был чистый осенний воздух и веяло свежестью с Дуная. Они вышли из кареты и сели на траву. Вольфганг припомнил другой день, проведенный в Пратере, давным-давно. Тогда была весна, он делал букетики из примул и прятал их у нее на груди, а потом целовал, и они долго лежали, обнявшись, и шептали друг другу на ухо милые маленькие секреты. Он не забывал тот день – какой она была милой, какой нежной! Это было незадолго до того, как родился их первый ребенок … тот, который умер.
Внезапно Вольфганг зарыдал. Рыдания усилились, он уткнулся лицом в сложенные на груди руки. Констанция в тревоге обернулась к нему.
– Вольфи, любимый, что с тобой?
– Ничего, ничего, – бормотал он. – Просто я так устал и расстроен!
Он поднял мокрое от слез лицо и посмотрел на нее. В этих глазах было что-то такое, чего она не могла вынести. Ей хотелось отвернуться. Но Вольфганг смотрел прямо ей в лицо. И она не смогла пошевелиться.
– Вольфганг, – медленно произнесла она, – о чем ты думаешь?
Его взгляд смягчился, и он взял ее за руку.
– Дорогая моя Штанци-Марини, – сказал он нежно, – я думаю о смерти.
Констанция содрогнулась.
– Я все время думаю теперь о смерти, понимаешь? Вот почему я обязан закончить мой «Реквием».
Он прижался щекой к ее руке и заглянул ей в глаза.
– Я пишу его для себя, дорогая. Разве ты не поняла?
Констанция страшно испугалась. Вольфганг был так спокоен! Он говорил так, будто все уже случилось. Она обвила его руками и изо всех сил прижала к себе.
– Нет, Вольфи, нет! – задыхаясь, твердила она. – Не говори таких ужасных вещей… пожалуйста…
– Это совсем не ужасные вещи, дорогая. Это прекрасные вещи. Смерть прекрасна. Я не говорил тебе, что это истинная цель жизни?
Она вновь затрясла головой.
– Нет, Вольфи! Пожалуйста!
– Не огорчайся, дорогая, – возразил он. – Это прекрасно, Почти… Но есть и другие… вещи.
Тон его изменился. Она быстро взглянула на мужа. Его осунувшееся лицо внезапно прорезали резкие жесткие линии. Он неотрывно смотрел в пространство. Констанция несмело коснулась его руки. Он повернулся к ней. Его глаза стали другими. Они стали больше, и она, когда он взглянул на нее, отшатнулась назад. Она увидела что-то страшное.
– Констанция, – сказал он низким сдавленным голосом, – у меня на уме что-то такое… Я знал об этом еще давно.
Ее подбородок дрожал, но она продолжала смотреть на мужа, не отрываясь. Он наклонился к ней:
– Меня отравили.
– Не может быть! Нет, нет! – тихо стонала она.
– Отравили, – произнес Вольфганг твердо. И вновь глаза его наполнились слезами.
– Меня, несомненно, отравили, – уверенно повторил он. – Я не могу избавиться от этой мысли.
Констанция пыталась что-то сказать. Она открывала рот, шевелила губами. Но она не смогла выговорить:
– Кто?
Вольфганг понял.
– Не важно, – сказал он, покачивая головой. – Я все равно не скажу.
Странный блеск вернулся в его затуманенные глаза.
Конечно, то было досадное заблуждение. Ни одна человеческая рука не давала ему яду. Он сам в часы отчаяния сплел эту мысль в своем раздраженном мозгу. Он втайне думал, что это Сальери. Бедный итальянец был в ужасе, когда эта омерзительная история дошла до него. Она преследовала его до конца дней, так что даже на смертном одре этот измученный старец посмотрел в глаза друга и жалобно сказал:
– Я не травил Моцарта.
А пока Вольфганг был жив, Сальери сделал все возможное, чтобы выразить свое неподдельное, искреннее, хотя и запоздалое восхищение. Так было нужно – кругом были те, для кого эти слухи не были беспочвенными.
Первая страница рукописи Реквиема
Констанция наконец поняла, что Вольфганг страдает чем-то более тяжким, чем обычное недомогание. Она послала за доктором Клоссетом из больницы общего профиля, который осмотрел больного и согласился с Констанцией (а это была ее идея), что партитуру «Реквиема» (К. 626) необходимо изъять. Вольфганг уступил. Он был утомлен и ослаблен, для сочинительства сил почти не оставалось, для всего остального – и того меньше. Братья-масоны тем временем готовились к празднику, и он вместе с Шиканедером сочинил по этому случаю кантату, которую исполнили в середине ноября, – она была принята с восторгом. Он вернулся домой впервые в приподнятом настроении, каким Констанция не видела его уже несколько недель. Он был весел, даже игрив. И стал требовать, чтобы ему вернули партитуру «Реквиема». Констанция никогда не заглядывала в самую глубинную суть вещей. Ей подумалось, что Вольфгангу намного лучше! И она вернула ему неоконченную партитуру.
Рукописи, конечно же, суждено было остаться неоконченной. Но Вольфганг не мог даже допустить такую возможность. Подготовленный к смерти и уверенный, что она уже близка, он работал над своей погребальной песней в немыслимой гонке за самой высокой ставкой – крошечной полоской жизни, когда отпущенное время уже истекает. Он проиграл. Но его молодой ученик Зюсмайер приложил все усилия,
Из двенадцати частей мессы он полностью закончил две первые. Следующие шесть он не завершил, но при этом Зюсмайеру удалось доделать всю чисто техническую работу. Для восьмой и девятой – Domine Jesu[65] и Hostias – он оставил наброски, которые Зюсмайер воплощал в жизнь. Следующие две части, Sanctus и Benedictus, были написаны целиком Зюсмайером. Agnus Dei задал исследователям много загадок, тем не менее никто не сомневается, что яростная мольба вступительной фразы – это идея Вольфганга, тогда как и трогательная, но простая молитва, «dona eis requiem» («даруй им покой»), принадлежит Зюсмайеру. Ученик глубоко проникся надмирной страстью своего учителя к создаваемому произведению, и ему хватало здравого смысла позволить себе поддаться этому влиянию, без всякого желания дописать или вставить что-нибудь от себя. То, что кажется проблеском гениальности во фрагменте, написанном Зюсмайером, – фуга из первой части как сжатое повторение, и вершина, и завершение – это то, на что указал ему Вольфганг вечером накануне кончины.
«Реквием» обсуждают, о нем пишут, его анализируют, разбирают на части, сводят воедино, критикуют и рационально обосновывают. Для чего? «Реквием» – одна из эпических страниц в летописи человечества. Это настолько месса о мертвых, что она превосходит масштабы жизни, ибо не может быть смерти, которая не охладила бы пыл, именуемый жизнью. Как сама жизнь и неотделимая от нее смерть, «Реквием» принадлежит к универсалиям. Это то, что приходит к нам из космоса и остаётся с нами. У этого произведения нет временных границ, ни начала, ни конца, разве что, скажем, оно началось, когда слабенький младенец издал свой первый крик в Зальцбурге, а закончилось, когда измученный мужчина испустил последний вздох в Вене. Но и тогда оно не умещается в границах 35-летней короткой жизни. Оно уходит в глубь веков, к истокам культурного опыта, и возвращается к нам, чтобы пронзить самое сердце реальности.
Канон католического богослужения случаен: произведение могло принять любую форму, и все-таки оно приобрело форму мессы. Моцарт не мог умереть, не воплотив каким-либо подобным образом свой разум, душу, сердце и космический дар. Если бы он умер без такого воплощения, он не был бы настолько целен в том, чем является, как фундаментальный фактор фундаментального искусства. И всё же у него не было таких грандиозных идей. Из всех мотивов, пламя которых помогало создавать это произведение, самым явным было ощущение смерти. Он был на грани смерти и писал реквием для себя. Это просто. Остальное зависит от того, услышана ли грандиозная поступь жизни, следующей своим путем, когда мужской хор восклицает «Quam olim Abrahae promisisti» («Который Ты некогда Аврааму обещал»), а женщины отвечают пронзительным криком, и это все крики, когда-либо исторгнутые женщинами: что-что, а это Вольфганг знал очень хорошо.
Всё дело в знании того, что означает, когда посреди фразы Dies irae («День гнева») струнные взлетают вверх. День гнева, который настигает каждую жизнь, когда страх изведает каждый, когда содрогнется даже самый холодный разум. Это воплощено двумя низкими простыми минорными гаммами Лакримозы, поднимающимися и нисходящими на фоне рыдающих скрипок, ведь те, кто не знали слез, не знают ничего. Это признание смирения в Recordare и это преданность – в безмятежном равновесии Hostias. Наконец, это мощная триумфальная фуга в Kyrie и Cum Sanctis tuis («Со святыми Твоими»), где есть яростная и жгучая красота разума, чья страсть снижает накал любой другой страсти и чей плод живет вечно, когда все прочие плоды уже сгинут. О «Реквиеме» нужно знать, что Моцарт, чьим личным кредо было не ходить с унылым видом среди собратьев, завершил пытку своей жизни радостью, ясным, счастливым ре мажором.
Двадцать первого ноября, холодным серым полднем, Вольфганг брел к «Серебряному Змею». Там он вяло оглядел большой главный зал; его передернуло при виде занятых столов, за которыми сидели в основном те, кого он не знал. Он направился к боковым помещениям, где выбрал уголок и устало опустился на стул. Провел правой рукой по столу и уронил на нее ноющую от боли голову. Мраморная столешница охладила ее, слава богу. Какое теперь имеет значение то, что его почитатели из Венгрии и Голландии прислали ему предложения о щедрых заказах? Долго он сидел на одном месте с полузакрытыми глазами и опущенными плечами, едва заметно двигавшимися в такт дыханию. Наконец он поднял голову и подозвал слугу.
– Принесите мне белого вина, – сказал он равнодушным тоном.
Слуга его узнал, и он был удивлен заказом. Капельмейстер Моцарт после обеда обычно брал пиво. Слуга принес бутылку, протер стакан, погремел ложками и удалился. Вольфганг смотрел на бутыль, словно она была нарисована на столе. Он не прикасался к ней. Йозеф Дейнер был тут как тут, добрейший владелец заведения, который практически занимался домашним хозяйством Вольфганга в этот его последний непростой год. Он сжал губы и покачал головой, глядя на Вольфганга. У того лицо было еще меньше по сравнению с прошлой неделей, и вдобавок к обычной тусклой бледности оно потяжелело и напоминало воск. К тому же на скулах с обеих сторон было по яркому розовому пятну – или это только полуденный свет? Чудесные светлые волосы, которыми, он знал, Вольфганг гордился, были взъерошены и смяты, кое-как припудрены, а плохо завязанная ленточка косички еле держалась. Косичка спуталась – ее явно не переплетали уже несколько дней. Вольфганг поднял свою взлохмаченную голову и поглядел на Дейнера.
– Ну, как ты сегодня? – спросил он.
– Кажется, это мне больше пристало спрашивать, – ответил Дейнер. – На вид вы соверенно больны, господин капельмейстер! Та ваша поездка в Прагу в сентябре – знаете ли, она, мне кажется, была вам совсем не на пользу. Тамошний воздух вам не подходит.
Вольфганг беспокойно заерзал на стуле. Дейнер – добряк и верная душа, он действовал Моцарту на нервы! Хотя что теперь не действовало на нервы?
Дейнер продолжал.
– Я вижу, вы заказали вино. Это правильно. Без сомнения, в Праге вы пили пиво, а оно расстраивает желудок, знаете ли… Сильно расстраивает.
Вольфганг повернулся и ласково улыбнулся.
– Мой желудок крепче, чем ты думаешь, Йозеф. Я с самого раннего возраста научил его переваривать все, что угодно.
И вздохнул.
– Что ж, это хорошо, – сказал Дейнер, – а то ведь все болезни начинаются с желудка, как говорил маршал Лаудон …
Вольфгангу вдруг стало очень плохо. Он сильно сжал рот и ухватился за край стола, чтобы встать на ноги.
– Йозеф, – выговорил
Он дал монету слуге и вышел. Неуверенной походкой побрел по Картнтнерштрассе и перешел Штефансплац. Добравшись до Раухенштайнгассе, он едва смог одолеть один лестничный пролет. О, боже! Боже! …
Дома, кроме Констанции, была Софи Хайбл; они вместе уложили его в постель. Вольфганга стошнило, стало ужасно трясти, щеки пылали от сильного жара. Он лежал на спине, вцепившись в края матраса, и комната перед его глазами ходила ходуном. Ночью Констанция, переворачивая его с боку на бок, заметила, что маленькие кисти рук мужа заметно переменились – она спросила, не обжег ли он их накануне. Нет. Но она осмотрела его ступни – они тоже были опухшими, как и кисти. Констанция разбудила Лизель, служанку. И велела ей бежать за доктором Клоссетом.
На следующий день, утром, зашел Дейнер, узнать, чем помочь Вольфгангу, и Констанция отвела его в спальню, где под стеганым белым покрывалом лежал, вытянувшись, Вольфганг. Он слабо открыл глаза и поморщился от яркого света. И все-таки нашел в себе силы, чтобы улыбнуться Йозефу.
– Не сегодня, Йозеф, – сказал он ласково. – Сегодня нам придется иметь дело с докторами и аптекарями… («И смертью», – он добавил про себя совсем спокойно. Он слишком хорошо это знал).
После полудня начали собираться друзья. По округе прошел слух, что Вольфганг слишком болен, чтобы выйти из дому, и тогда актеры из труппы Шиканедера договорились между собой, что кто-то из них будет все время с Вольфгангом днем, чтобы не оставлять его одного. Его интересовала только музыка, и он не хотел говорить больше ни о чем. Зюсмайер поставил стул у изголовья кровати, и никто не мог уговорить его покинуть этот пост. Вольфганг был благодарен. Он был слишком слаб, чтобы писать, но в состоянии давать «Зюсмайю» указания насчет партитуры и оркестровки. Листы «Реквиема» были разбросаны по всей кровати, и каждый полдень, когда подходили друзья, четверо из них, обычно Шак, Герль, Хофер и сам Вольфганг пели партии, которые были почти завершены, а Зюсмайер аккомпанировал на клавире, который для этого перенесли в спальню.
Почки больного были ослаблены болезнями раньше и теперь причиняли ему острейшую боль. Положение с отеками рук и ног стремительно ухудшалось. Двадцать восьмого ноября Клоссет пригласил на консультацию доктора Саллаба, но симптомы сбили их с толку, и ничего определенного сделано не было. Вольфганг испытывал сильнейшую боль, когда приходилось поворачивать и поднимать его в постели. Софи вспоминала: «Мы сделали для него ночные сорочки, которые можно было надевать, не переворачивая больного, и постелили под него ткань так, чтобы он мог двигаться, не прилагая никаких усилий. Не отдавая себе отчета, насколько он болен, мы изготовили для него халат на вате, заранее, чтобы он мог сидеть. Его добрая жена, моя сестра, снабдила нас для этого материей; его очень развлекала наша работа, пока мы занимались шитьем».
Каждый день, когда актеры приходили из театра, Вольфгангу рассказывали во всех подробностях о прошедшем спектакле, а по вечерам он любил с часами на подушке следить за воображаемым ходом «Волшебной флейты»: «Вот закончилось первое действие. Сейчас выход Царицы Ночи». Даже очень слабый, он пытался напеть «Der Vogelfanger bin ich ja» («Я всем известный птицелов» – ария Папагено), и Розер, один из посетителей, подошел к клавиру и подыграл ему. Вольфганг пытался протянуть руку.
– О, спасибо! – сказал он. – Большое спасибо, господин Розер!
Последние часы жизни Моцарта. (В правом углу с нотами изображен Зюсмайер). Художник Хенри Нельсон О'Нил. 1860-е гг.
Констанция почувствовала себя совершенно разбитой, и доктор занялся ее лечением; она была бы совсем беспомощной, если бы не ее сестра Софи, которая приходила каждый день, чтобы обеспечить уход за больными. Она же присматривала за хозяйством. Окруженный душевными друзьями недавних лет, Вольфганг лежал и с чувством удовлетворения наблюдал за ними, прислушивался к их беседам. Он нечасто обращался к Констанции. Проведя в постели неделю, он стал совершенно беспомощным, был частично парализован. Ночью, однако, болезнь его сильно терзала. Весь день он был тих, спокоен, говорил мало и только о музыке. Или заводил разговор, чтобы успокоить тех, кто проявлял о нем заботу. Безумный взгляд, умственное напряжение измученного мозга – все это отступило. Он ждал своих друзей и встречал их с огромным воодушевлением.
Воскресным днем 4 декабря он попросил взбить ему подушки и, пригласив своих друзей сесть вокруг кровати, попросил их спеть Лакримозу из «Реквиема». Сам он взял альтовую партию, Шак пел за сопрано, Хофер – партию теноров, а Герль – басов. Зюсмайер исполнял партию фортепиано (на клавире). Они начали тихо, так как, учитывая слабость Вольфганга, голос его был едва слышен. По мере того как минорная гамма медленно двигалась вверх, безмятежное выражение его лица и опущенные глаза сменились вспышкой зримой душевной боли. Ах, ведь он был, по сути, еще так молод! Не так это просто – умереть! Столько еще всего не сделано! Столько дел впереди! Белое лицо сморщилось в болезненной гримасе. Опухшие, дряблые руки уронили листок с нотами – и Вольфганг зарыдал.
Позже его возбуждение улеглось. Ближе к вечеру, как обычно, зашла Софи. Констанция в панике встретила ее у дверей.
– Благодарение Богу, ты здесь! – сказала она. – Он был так плох прошлой ночью, что я думала, он не перенесет эти сутки; если это повторится вновь, он умрет этой ночью.
Софи, подавив страх, тихо подошла к постели. Она коснулась руки Вольфганга. Он слабо улыбнулся и прошептал:
– Я рад, что ты здесь. Побудь сегодня ночью и посмотри, как я умру.
Её стало трясти, и она чуть не зарыдала, но взяла себя в руки и начала разубеждать его:
– Милый, дорогой Вольфганг, с тобой будет все в порядке.
Он отвечал спокойно, еле слышным голосом:
– У меня во рту вкус смерти – я ощущаю смерть; кто же поддержит мою дорогую Констанцию, если я ее покину?
Софи отошла от постели, где он тихо лежал, и поспешила домой – предупредить Цецилию Вебер. Как только она вышла из дому, ее догнала Констанция, в истерике, и попросила:
– Ради Бога зайди в церковь Св. Петра и позови кого-нибудь из священников.
Вольфганг всегда был небрежен в своих религиозных делах в последние годы и не ходил регулярно на исповедь.
– Разве я не говорил, что пишу «Реквием» для себя?
У него не было ни просьб, ни сообщений, за исключением одного: он просил Констанцию держать факт его смерти в тайне, до тех пор пока Альбрехтсбергер, следующий за ним по списку музыкант, претендент на место в соборе Святого Стефана, не будет оповещен. Констанция в отчаянии послала за доктором Клоссетом, но тот был в театре и смог прийти только в очень позднее время. Он взглянул на Вольфганга и, отозвав в сторону Зюсмайера, сказал ему, что надежды нет. Тем не менее он велел класть Вольфгангу на лоб холодные компрессы. Как только это сделали, у того началась страшная дрожь. Спустя немного времени он впал в беспамятство, изредка прерываемое в бреду криками. Один раз они увидели, что он поднимает руки, как будто держит в них что-то, и что он надувает щеки, пытаясь изобразить трубу в Tuba mirum[67].
Констанция, Софи и Зюссмайер преклонили колена у постели, молясь за умирающего. В полночь Вольфганг пытался подняться. Из темноты обморока широко открылись затуманенные глаза – в последний раз. Но рахитичное тельце опустилось на ложе, и умирающий повернулся лицом к стене.
В час ночи Вольфганг умер.
XX
Что сказать об унылом прощании в соборе Святого Стефана? И что сказать о важном бароне ван Свитене, который снизошел в этот мир бедняков из своего мира великих, чтобы организовать убогие (третьего класса, нищенские) похороны – за 11 флоринов и 26 крейцеров, что заплатила Констанция? Что сказать о бредущей горстке людей – Зюсмайере, Свитене, Сальери, которые собрались в часовне, чтобы услышать, как будут отпевать усопшего, а после, прячась под своими зонтами, бросить его на полпути к кладбищу, потому что погода была слишком скверная, а идти было так тяжело? Что сказать о проливном дожде и снежной крупе, которые хлестали по дешевому дощатому ящику? И о кладбищенском бродяге, который своими руками опустил этот ящик в яму на кладбище Святого Марка? Он знал, что содержимое ящика ничем не отличается от других останков – мертвого ненужного праха.
Но музыка жива!
Приложения
1. Констанция и ее сыновья, Карл и Франц Ксавер Вольфганг Моцарт
Тело Моцарта подготовили к погребению двое слуг и Йозеф Дейнер. Констанция была в состоянии истерической прострации. После того как тело вынесли, чтобы доставить в собор Св. Стефана, она задержалась, чтобы записать несколько слов в тетрадь Моцарта, в память о совместных годах «нежнейшего, неразделимого брачного союза» и с молением о том, чтобы она смогла в скором времени с ним воссоединиться в жизни вечной. Она еще тогда бросилась (согласно ее последующему рассказу) на смертное ложе, в надежде заразиться смертельной болезнью мужа – похожей, скорее всего, на водянку или злокачественный тифус, осложненный нервным истощением и недостаточным питанием. Она не пошла ни в церковь, ни к могиле. Довольно скоро ей пришлось собраться, чтобы принять на себя массу долгов, которые были ее единственным наследством, и участвовать в петиции, написанной от ее имени императору Леопольду от 11 декабря, через шесть дней после смерти. Император дал разрешение на проведение благотворительного концерта под собственным его патронатом, а затем назначил ей пенсию в 22 гульдена (около $10) в месяц. Имея эти средства, а также доходы с продажи издателям рукописей Моцарта и отельные случайные льготы, она сняла жилье и брала плату с жильцов, как это делала ее мать в подобных обстоятельствах.
В 1799 году у неё поселился Георг Николаус фон Ниссен, советник датского посла в Вене. Вскоре после этого она стала его любовницей. Он хорошо к ней относился и помогал обеспечивать ее сыновей, которые проживали в Праге, где оба получили приличное музыкальное образование. Карла обучал друг его отца, Франц Душек. В 1809 году Ниссен готовился к возвращению в Копенгаген, и он женился на Констанции, чтобы она могла сопровождать его без скандала. В этом браке у нее не было детей. В 1808 году, вероятно, предвидя отъезд из Вены, Констанция в первый раз отправилась на кладбище Святого Марка и спросила, где могила Моцарта. Сторож, который 17 лет тому назад опустил гроб с телом в общую могилу, к тому времени умер, и спросить (все общие могилы перекапывались каждые 10 лет), где покоился Моцарт, было не у кого. Никто не подумал о том, чтобы заказать крест или камень и обозначить место захоронения.
Констанция фон Ниссен прожила в Копенгагене 10 лет, после чего супруг оставил дипломатическую службу, и они вернулись в Австрию, чтобы работать над первой биографией Моцарта. Ниссен умер в 1826 году, а Констанция проследила за публикацией книги издательства «Брейткопф и Гертель», вторично оставшись вдовой, и подписывалась она «Констанция, вдова фон Ниссен, прежде вдова Моцарт». Биография Ниссена ненадежна во всем, что касается личной жизни Моцарта и его семьи, поскольку всё было пропитано предубеждениями Констанции и ее заботой о сохранении репутаций. Использованные письма также были подделаны. После смерти Ниссена Констанция переселилась на постоянное жительство в Зальцбург (где в 1829 году умерла Наннерль, ослепшая), и оставалась там до конца своей жизни, навещаемая сыновьями и выдающимися музыкантами, совершавшими паломничество на родину Моцарта. Шестого марта 1842 года, в возрасте 79 лет, Констанция скончалась и была похоронена на кладбище Св. Себастьяна, в одной могиле со своим неумолимым врагом, свекром Леопольдом.
Старший сын Карл не проявил особенных способностей ни в одной области и был попеременно торговцем, музыкантом и мелким служащим в каком-то казенном учреждении в Милане. Там, неженатый, он ушел из жизни в 1859 году. Франц Ксавер Вольфганг имел больше способностей к музыке и был известен как дирижер и пианист. Он был связан с одним дворянским семейством в Лемберге (Львов) в качестве учителя музыки, а позже поселился в Вене. Делал некоторые попытки сочинять музыку, но незначительные не только сами по себе, но и в сравнении с музыкой отца. Он тоже не женился, в результате чего потомков Моцарта не осталось; умер Ф.К. Вольфганг в Карлсбаде в 1844 году.
Любимцем Констанции скорее был Карл, и в письмах к нему она демонстрировала твердость и проницательность, совершенно отличные от легкомысленного характера женушки, какой она была для Моцарта. Эта перемена объясняется полностью влиянием
2. Моцарт и деньги
Финансовые затруднения занимают слишком большое место в жизни Моцарта, и поэтому очень интересно узнать о его доходах и расходах. Валюта, которой он пользовался, мало что значит для современных европейцев, а для американцев – и того меньше! И хотя многие экономисты приложили значительные усилия, чтобы сравнить значения различных национальных денежных знаков в разные эпохи, практической таблицы, позволяющей использовать подобную информацию, не существует. Бесчисленные изменения в стоимости таких базовых товаров, как золото, шерсть или пшеница; различное содержание золота и серебра в разных монетах, по-разному взвешиваемых в каждой стране; колеблющиеся и неучтенные курсы обмена денег; размытые границы государственной власти, включая право чеканить монеты и выпускать бумажные деньги, – все эти факторы делают задачу неразрешимой.
Но если в абсолютных значениях невозможно показать, сколько Моцарт зарабатывал и сколько он платил за то, что приобретал, желательно хотя бы уловить, какова была ценность всего этого в сравнении. Это можно установить в разумных пределах точности, просто сведя флорины к их серебряному эквиваленту, и приравнять к серебряному американскому доллару приблизительно в то же самое время. Процедура неформальная и неточная, при которой не принимаются в расчет колебания покупательской способности денег (и в частности, взятого для примера серебряного доллара), и это предназначается исключительно в качестве руководства для получения общей информации, а не для какого-либо практического использования.
Мною составлена грубая сопоставительная таблица.[68]
На той же основе французский луидор, упомянутый Моцартом и его матерью в Париже, был равен $5.80. Прусский талер равнялся ок. $1.
Покупательская способность денег Моцарта может быть измерена на основании долгов, которые он оставил. Он умер, будучи должным портному ок. $127, а аптекарю – около $80, обойщику – ок. $94. Его скрипку оценили по меньшей мере в $2. Стоимость его расходов на жилье можно оценить по тому факту, что квартира на Шулерштрассе, лучшая из всех, какие у него были, сдавалась за примерно $207 в год, а говядина обходилась ему примерно в 2 цента за килограмм. Жалованье Моцарта как камер-композитора у Иосифа II равнялось примерно $360 в год. В юном возрасте, в штате архиепископа Сигизмунда в Зальцбурге, ему платили ок. $67 в год, а в качестве капельмейстера у Иеронима, по возвращении из Парижа, – $225. Он взял в долг почти тысячу долларов, частями – от $4.50 до $90 (однажды даже $360), и в сумме задолжал Пухбергу $450. О недостаточности его доходов можно судить по тому, что $200 – это все, что он получил за «Фигаро»; ок. $225 – за «Дон Жуана», столько же – за «Волшебную флейту» и ок. $112 – «за Реквием».
Его похороны обошлись в пять долларов.
3. Пианино
Инструмент, в игре на котором Моцарт был виртуозом и для которого он написал столько великих сочинений, являлся предшественником современного фортепиано. Я назвала его без разбора всеми именами, под которыми этот инструмент был тогда известен, отчасти – удобства ради, отчасти – чтобы показать, сколь невелики различия между ними. В Германии – клавир, в Италии – фортепиано, французский клавесин – всё это один вид инструмента, у которого звук извлекается путем удара молоточком по отдельным струнам. Им среди клавишных инструментов предшествовали клавикорды, разные их варианты, чембало, клавикорд, спинет, струны которого нужно было перебирать, чтобы извлечь звук. Собственное пианино Моцарта, выполненное Вальтером, сейчас находится в музее Моцарта в Зальцбурге, и оно имеет на две октавы меньше, чем современное фортепиано, а его педаль (громче-тише), упомянутая Леопольдом Моцартом, была прообразом современной педали, которая при нажатии поднимает демпферы и позволяет поддерживать тон. Хотя тон моцартовского пианино был более выдержанным, чем у клавикордов, этот инструмент не имел резонанса и широты тона, как более позднее фортепиано, и поэтому несколько дребезжал, что в дальнейшем сводилось на нет закреплением тройными струнами, чугунной рамой и другими техническими приспособлениями. Только к началу третьей четверти XIX века пианино и рояль достигли развития как инструменты, которые мы сегодня знаем.
Примечания
1
Очевидно, автор имела в виду Сэмюэла Джонсона (1709–1784) – английского поэта, эссэиста, литературного критика, биографа, составителя Толкового словаря английского языка. –Примеч. ред.
2
Д.Б. Уиндем-Льюис (1882–1957) – один из крупнейших деятелей английского модернизма, оставил заметный след в изобразительном искусстве и литературе. –Примеч. ред.
3
«Каталог» Кёхеля (нем. Köchelverzeichnis) – полный список произведений Вольфганга Амадея Моцарта в хронологическом порядке. –Примеч. ред.
4
Клавир – в Германии и землях, находившихся в сфере германского культурного влияния (Австрии, отчасти в Швейцарии, Чехии, Польше, Дании, Швеции) в XVII–XVIII веках, – общее название клавишных музыкальных инструментов – клавикорда, клавесина, фортепиано, органа и их разновидностей. –Примеч. ред.
5
Вольфганг де Моцарт, дворянин фон Хоэнталь, друг казначея.
6
Шёнбрунн – летняя резиденция австрийских императоров. –Примеч. ред.
7
Мария Антуанетта стала королевой Франции в 1774-м. В этом же году Людовик XVI подарил своей супруге дворец Малый Трианон, ставший своего рода убежищем для юной королевы. Неподалеку от него была выстроена маленькая ферма с мельницей и несколькими домиками, внешне напоминавшими обычные крестьянские дома, но роскошно убранными внутри. На ферме содержались несколько коров, козы, овцы, куры и другие домашние животные. –Примеч. ред.
8
Bouchée —тарталетка, пирожное на один укус (фр.), так, вероятно, называли при дворе Людовика XV юных наложниц короля. –Примеч. ред.
9
Хорас Уолпол (1717–1797) – английский писатель, основатель жанра готического романа, библиофил и коллекционер. –Примеч. ред.
10
Зингшпиль (нем.) – музыкально-драматический жанр, распространённый в Германии и Австрии во второй половине XVIII века и начале XIX века; пьеса с музыкальными номерами или опера с разговорными диалогами (вместо речитативов), преимущественно комического содержания. –Примеч. ред.
11
Missa Breve (лат.) – короткая месса. –Примеч. ред.
12
Кассация – ансамблевое инструментальное многочастное музыкальное произведение развлекательного характера, пользовавшееся популярностью в XVIII веке. –Примеч. ред.
13
«Я могу говорить на хорошем немецком». Эта фраза намеренно приводится искаженно. Леопольд подчеркивает, вероятно, итальянский акцент. –Примеч. ред.
14
Чтобы мы косвенно или непосредственно не подверглись цензуре церкви (лат.). –Примеч. ред.
15
Орден Золотой шпоры – папский рыцарский орден, состоит из одной степени. Моцарт стал самым молодым кавалером его. –Примеч. ред.
16
Керубино – герой оперы Моцарта «Свадьбы Фигаро». Паж графа Альмавивы, очень молод и ангельски красив, влюблен в графиню Розину, но, кроме того, он также влюблен во всех хорошеньких женщин мира. «Маленький распутник», как прозвал его граф, всегда готов к любовным приключениям. –Примеч. ред.
17
Максимилиан III Иосиф, (1727–1777), был курфюрстом Священной Римской империи и герцогом Баварии с 1745 по 1777 год. –Примеч. ред.
18
Царица ночи – одна из главных действующих персонажей оперы Моцарта «Волшебная флейта». –Примеч. ред.
19
Либо Цезарь, либо ничто (лат.). –Примеч. ред.
20
Прими, друг, произведения Мольера в знак благодарности, и вспоминай меня иногда (ит.). –Примеч. ред.
21
Concerts spirituels (фр.) – публичные концерты, проводившиеся в парижском дворце Тюильри с 1725 по 1790 год. –Примеч. ред.
22
Carissima amica (ит.) – милая подружка. –Примеч. ред.
23
Krankenzimmer – больничный покой (нем.). –Примеч. ред.
24
Гёц фон Берлихинген, Готфрид фон Берлихинген (1480–1562) – легендарный швабский рыцарь, участник Крестьянской войны в Германии. Известен как друг свободы и защитник прав народа. –Примеч. ред.
25
Popoli di Tessaglia – «Народы Фессалии» (ит.) –Примеч. ред.
26
Sostenuto (итал., букв. – выдержанный, а также сдержанный, сосредоточенный; сокр. –sost.) – исполнительское обозначение. Указывает на выдерживание каждого звука на одном уровне громкости (без затухания) до самого его окончания. –Примеч. ред.
27
Che distinzione! – Какое отличие! (ит.). –Примеч. ред.
28
Дмитрий Михайлович Голицын (1721–1793) – князь, русский дипломат, на протяжении 32 лет представлявший интересы Екатерины II при дворе Габсбургов в Вене.
29
C'est un talent décidé! – Это явный талант! (фр.). –Примеч. ред.
30
«Die Entführung.aus dem Auge Gottes» – каламбур, построенный на перекличке с названием оперы Моцарта «Похищение из сераля» («Die Entführung aus dem Serail»).Дом в Вене, где жила Цецилия Вебер с дочерьми, носил название «Божьего Ока» (Am Auge Gottes).
31
По поводу этого адреса небходимо сказать, что в письме отцу от 24 августа 1782 г. Вольфганг уточняет название дома – Grosshauttische № 387. –Примеч. ред.
32
Более точный современный венский адрес: Випплингер-штрассе, 19, угол Фарберггассе, 5. –Примеч. ред.
33
Майкл Келли (1762–1826) – британский актёр, певец и композитор. Он получил музыкальное образование дома и в Италии и в течение четырёх лет, начиная с 1783 года, пел в придворном театре в Вене, где подружился с Моцартом. –Примеч. ред.
34
Антонио Сальери (1750–1825) – итальянский и австрийский композитор, дирижёр и педагог. Ученик и последователь К.В. Глюка, Сальери был одним из самых известных и признанных композиторов своего времени. –Примеч. ред.
35
Сэр Уильям Гамильтон (1730–1803) был британским дипломатом, политиком, антикваром и вулканологом, с 1764 по 1800 год занимал пост чрезвычайного посланника в Неаполитанском королевстве.
36
Жё-де-пом (фр. jeu de paume от jeu «игра» + paume «ладонь») – старинная игра c мячом, прообраз тенниса, в которой мяч перебивался через сетку или верёвку ракетками (первоначально – руками, затем – битами). –Примеч. ред.
37
Моцарт В.А.Полное собрание писем; [И. С. Алексеева (пер. с нем., фр., англ., предисл.) и др.]. – М.: Междунар. отношения, 2006. C. 409.
38
Концерт для фортепиано с оркестром № 17 соль мажор (К. 453).
39
Луиза Ласки-Момбелли, (1760–1790) была итальянской оперной певицей-сопрано, выступавшей в оперных театрах Австрии и Италии. –Примеч. ред.
40
Bene, bene – Хорошо, хорошо (ит.). –Примеч. ред.
41
«Crudel! Perché finora farmi languir così?» – «Жестокая! Почему ты заставляешь меня страдать?» (ит.). Дуэт графа Альмавивы и Сюзанны из «Свадьбы Фигаро». –Примеч. ред.
42
«Non più andrai, farfallone…» – «Мальчик резвый, кудрявый» (ит.). Ария Фигаро. –Примеч. ред.
43
Dove sono – речитатив и ария графини Альмавива, в которой она грустит о былых временах, когда граф Альмавива ещё любил её. –Примеч. ред.
44
Друри-Лейн – точнее Королевский театр Друри-Лейн – старейший театр Великобритании. –Примеч. ред.
45
Моцарт В.А.Полное собрание писем. – М.: Междунар. отношения, 2006. C. 423.
46
Тирсо де Молина, настоящие имя и фамилия Габриель Тельес (Téllez) (1583–1648), испанский драматург. Эстетические принципы ренессансной драмы сочетал с духом барокко. –Примеч. ред.
47
Феликс Лопе де Вега Карпьо (1562–1635) – испанский драматург, поэт, переводчик и прозаик, выдающийся представитель золотого века Испании. –Примеч. ред.
48
В действительности опера «Тарар» была написана Антонио Сальери в 1787 году на либретто П. О. Бомарше и в том же году впервые поставлена в Париже. По заказу императора Иосифа II на либретто Лоренцо да Понте была создана италоязычная версия этой оперы – «Аксур, царь Ормуза», которая на протяжении нескольких десятилетий с успехом шла по всей Европе.
49
Джакомо Джироламо Казанова, шевалье де Сенгальт (1725–1798) – известный итальянский авантюрист, путешественник и писатель, автор обстоятельной автобиографии «История моей жизни». Благодаря этой книге он настолько прославился своими многочисленными любовными похождениями, что само его имя стало нарицательным и теперь используется в
50
Полное название пятитомного романа Казановы, считавшего его своим главным своим произведением, – «Икозамерон, или История Эдуарда и Елизаветы, которые провели восемьдесят один год у Мегамикров, исконных обитетелей Протокосма внутри нашей планеты, переведено с английского Жаком Казановой де Сенгальтом, доктором из Венеции, библиотекарем г-на графа Валдьштейна, владельца замка Дукс». Впервые издан он был в Праге в 1788 г. –Примеч. ред.
51
М. Дэвенпорт писала свою книгу в конце 1920-х – начале 1930-х годов. –Примеч. ред.
52
Доменико Гвардасони (1731–1806) – итальянский тенор, импресарио. Был одним из претендентов на авторство идеи оперы Моцарта «Дон Жуан». –Примеч. ред.
53
Феличе Понциани – итальянский бас. В Праге, еще до «Дон Жуана», прославился исполнением партии Фигаро. –Примеч. ред.
54
Одно из них – Трио соль мажор (К. 564). –Примеч. ред.
55
Мотет Иоганна Себастьяна Баха. Написан в 1726–1727 годах, впервые исполнен в Лейпциге в 1727 году. –Примеч. ред.
56
Laissez-faire – пусть всё идет своим чередом (фр.). –Примеч. ред.
57
Квинтет для кларнета и струнных ля мажор (K. 581). –Примеч. ред.
58
«Così fan tutte, ossia La scuola degli amanti» – «Так поступают все женщины, или Школа влюблённых» (ит.) – опера-буффа на итальянском языке в двух действиях. –Примеч. ред.
59
«Моцарт хоф» был снесен в послевоенной Вене. На его месте было построено современное здание, в котором в наше время расположен универмаг «Steffl», а в его цокольном этаже находится музей «Mythos Mozart». –Примеч. ред.
60
Кристоф Мартин Виланд (1733–1813) – немецкий поэт и прозаик, издатель журнала «Германский Меркурий» – первого в Германии литературно-художественного периодического издания. Одна из центральных фигур в немецком литературном процессе XVIII века наряду с Лессингом, Шиллером, Гёте. –Примеч. ред.
61
Домик «Волшебной флейты», деревянный павильон в Зальцбурге в саду «Мирабель». Перенесён сюда в 1874 году из Вены. До этого стоял во дворе венской квартиры Моцарта. По преданию, в этом павильончике композитор работал над оперой «Волшебная флейта». –Примеч. ред.
62
Франц Ксавер Зюсмайер (1766–1803) – австрийский композитор. В молодости был главным певчим в провинциальной австрийской церкви. В 1787 году переехал в Вену, где поначалу стал учеником Антонио Сальери, а затем начал учиться у Моцарта. –Примеч. ред.
63
Снай – прозвище Зюсмайера.
64
Вольфгангу не пришло в голову ужинать без скатерти по одной лишь причине, что он один. Он всегда любил элегантность – таким и остался. –Примеч. авт.
65
Части католического Реквиема (заупокойной мессы): Domine Jesu (Господи Иисусе); Hostias (Жертвы); Sanctus (Свят); Benedictus (Благославен); Agnus Dei (Агнец Божий); Kyrie (Господи).
66
Siebzehner – зибценер (нем.), монета достонством 17 крейцеров. –Примеч. ред.
67
Tuba mirum – четвертая часть «Реквиема», «Трубный глас». –Примеч. ред.
68
1 доллар США 1792 г. равен примерно 1,39 рубля этого же времени. –Примеч. ред.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
