Обложка Дух сильнее плоти

Дух сильнее плоти

Елена Владимировна Вержбловская

0% прочитано
Стандартный
Елена Владимировна Вержбловская

Дух сильнее плоти

Детство

Несколько слов о себе: родилась в 1904 году в Литве, в г. Каунасе. Мои родители: отец — профессор по инфекционным болезням, мать — зубной врач. По национальности — евреи. Когда мне было около четырёх лет, мои родители переехали в Воронеж. Там я пережила первую мировую войну и гражданскую.

В 1919 г. приехала в Москву, к маме — родители жили отдельно.

Жила в Москве до 1937 г.

2 ноября 1937 года была арестована вместе с моим мужем — Романовичем Игорем Константиновичем, переводчиком художественной литературы с английского языка. Нас обоих обвиняли в активном участии в фашистской организации. Муж получил 10 лет, я — 8 лет лагерей строгого режима. Меня отправили на Дальний Восток, в город под названием «Свободный».

Через три года меня освободили чудесным образом — без всяких хлопот с моей стороны. После освобождения, в 1941 году, за неделю до объявления войны, в Москве, я крестилась в Православие.

Все мои хлопоты за мужа были тщетны. Он умер в ночь с 19-го на 20-е февраля 1943 года в лагере под г. Рыбинском.

По национальности я еврейка. Родители мои, врачи, были убеждёнными атеистами. У нас в семье, когда речь заходили о Боге, всегда говорили, что в Бога могут верить «тёмные» люди, что вера — это признак некультурности и т. п. Детей у моих родителей было двое: я, младшая, и брат Митя, старше меня на 2.5 года. Мама всё своё время отдавала нам, горячо любила нас и старалась оградить нас от внешней жизни. Мы жили, как жило большинство детей состоятельной интеллигенции того времени, не соприкасаясь с жизнью, в отдельной детской со своими игрушками и книжками, в обособленном детском мире. Особенно мама следила за тем, чтобы не было никакого религиозного влияния. «Я не хочу, чтобы детские головы забивали всякими религиозными бреднями», — говорила она. Поэтому она избегала оставлять нас на прислугу. Наша последняя няня ушла от нас, когда мне было 3 года. Я очень любила маму и брата и, конечно, безусловно верила, что всё, что говорит мама, — непреложная истина. Так я и прожила до 6 лет, ничего не зная о Боге, или, вернее, в твёрдом убеждении, что Его нет.

Когда мне исполнилось 6 лет, в моей жизни произошло событие, которое глубоко потрясло меня. При доме, в котором мы жили, был большой сад. Однажды мы с братом и несколькими соседними детьми играли в саду, бегали по дорожкам и наткнулись на больного петуха. Он лежал на боку и тяжело дышал. Мы окружили его, кто-то из ребят принёс ему воды попить, но ему уже ничто не могло помочь. Он умирал. Агония продолжалась несколько минут. Он судорожно раскрывал клюв, он задыхался. Затем всё было кончено. Мы стояли как вкопанные и молча смотрели на это умирание. Кто-то из детей сказал: «Теперь надо его похоронить…» И мы вырыли ему могилу, засыпали её цветами; всё, казалось, закончилось детской игрой. Но вечером, ложась спать, я вдруг ясно вспомнила это умирание, и мне стало страшно. Я вся дрожала от напряжённого и томительного недоумения. «Куда же девалось петушиное “я”? — так шли мои мысли. — Вот я — “я”, Леночка, и Митя — у него тоже “я”, и у всех есть “я”, и у петуха оно должно быть. Вот он умер, мы его закопали, а где же его “я”»? Я заплакала, меня трясло, и я долго не могла заснуть. Утром я сразу же бросилась к маме со словами: «Мама! А где петушиное “я”»? Моя мама даже растерялась, и не сразу смогла понять, в чём дело. Затем стала объяснять: «Что ты, Леночка, какое петушиное “я”? Петушка уже нет, его закопали в землю, он сгниёт и на его месте вырастет цветочек». «Нет, нет, — горячо спорила я, — мы закопали только петушка, а его “я” там не было, его нельзя закопать, оно не может умереть, где оно теперь, и где будет моё “я” и Митино, скажи, мама!» Я плакала, я волновалась, и долго меня не могли успокоить.

Через несколько дней я сказала маме: «Ты неверно говоришь, что Бога нет. Он есть, и петушиное “я” ушло туда». И с этой поры я начала молиться. Молилась я своими словами, складывала стихи и читала их, как молитвы. В наше время в школьные тетради в магазине вкладывали красивые яркие картинки. Брат уже учился, и я однажды в его новой тетрадке нашла очень красивого ангела. Я наклеила его на голубую бумагу и повесила на спинку моей кровати. Я молилась перед его изображением, становясь на колени. Митя всячески дразнил меня, клал старый башмак к себе на подушку и кланялся, копируя меня, взрослые тоже смеялись надо мной, но я твёрдо стояла на своём. Я очень боялась, что Бог накажет Митю за его издевательство и всегда просила Бога, чтобы Он простил Митю. Моя молитва была такой:

Господи, помилуй и благослови, Ты даруй мне силу, силу воли. Мой брат в Тебя не верит, Ты прости ему. Я тебе верю, великому Господу, Ты даруй мне силу и терпение, труд. Господи помилуй, люди только врут… (т. е. врут, что Бога нет!).

Затем я прибавляла уже в прозе все свои прошения.

Мне было лет 8, когда у нас в доме появилась новая картина. Она изображала Нерукотворённого Христа, не помню какого, западного художника. Картина эта всем известна, она имеется в очень многих домах, христианских и не христианских. Она написана так, что иногда кажется, что у Него открыты глаза, а иногда закрыты, в зависимости от того, как падает свет. Мама вставила эту картину в красивую раму и повесила углом, как вешают иконы, в приёмную для больных. Помню, монашенки-белошвейки, которые шили нам бельё, когда приходили к нам, подолгу стояли перед этой картиной. Я, конечно, тоже обратила на неё внимание, и чем дольше я смотрела на неё, тем больше мне хотелось ещё и ещё смотреть. Я спросила маму: «Кто это?» Мама мне объяснила так: «Это был очень хороший человек. Христиане думают, что это Бог, но это неверно — Бога нет; это был просто хороший человек, который учил добру». Я старалась при малейшей возможности проскользнуть в приёмную, чтобы смотреть на Него. (Нас не очень-то

Для меня было большим горем, что я не могу ходить в церковь, а главное — не могу исповедоваться и причащаться. Что такое исповедь, я понимала, а что такое Причастие, я не знала, но ясно чувствовала, что я лишена чего-то самого главного, без чего невозможно жить.

И вот однажды в Пасхальную ночь я была одна в своей комнате и плакала. Мне уже было 11 лет и меня из общей с братом «детской» перевели в отдельную комнату. Я плакала о том, что я не в церкви, что все мои подруги исповедовались и причащались и теперь радостно встречают праздник, а я всего этого лишена. Была очень тёплая апрельская ночь. Окно было раскрыто, и весь город был наполнен колокольным звоном. Вдруг я решительно сказала себе — глупая, чего ты плачешь? Вот — Бог и ты. Расскажи Богу все свои грехи, потом сама окрести себя и сама причастись. Тогда я не понимала, что такое св. Тайны. Я так и сделала. Налила в чашку воды и опустила туда свой крестик. Поставила свою святую воду на маленький круглый столик и выдвинула его на середину комнаты. Затем я сказала вслух: «Господи! Я исповедуюсь Тебе». (Мне казалось, что всё, что я делаю, я должна громко объяснять Богу, чтоб Он это понял). Я встала на колени и рассказала все свои грехи, а их было много. Я старалась все вспомнить. Затем я взяла в руки Евангелие и с ним обошла три раза вокруг столика, на котором стояла чаша, читая, что попадётся из Евангелия и молитву «Отче наш». Ничего другого я ведь не знала. Потом я сказала: «Господи, вот я крещусь!» и стала поливать себя своей святой водой. Потом я взяла крашеное яйцо и крошечный куличик, которые мне украдкой сунула наша кухарка, и сказала: «Господи, а это пусть будет моё причастие!» И я съела яйцо и кулич, запивая всё святой водой. Внезапно всё стало изменяться во мне. Первые мгновения я ярко чувствовала теплоту ночи и гул колоколов, и всё это входило в меня. Меня наполнило какое-то ликующее счастье, я чувствовала себя прозрачной, как бы хрустальной, и внутри меня с шумом, как от водопада, струилась жидкость — горячая и сверкающая как огонь. Шум был похож на водопад и морской прибой. Он то нарастал, то ослабевал, ритмично перемежаясь. Я не помню, спала ли я в эту ночь. Утром я не могла ни есть, ни говорить. Что-то сдавило мне горло. Я была как в столбняке, я избегала всяких прикосновений. Я так боялась запачкать эту хрустальную чистоту, потерять это чудесное ощущение. Мама испугалась, она была уверена, что я заболела. Постепенно, в течение дня, шум делался всё слабее и слабее, и к вечеру всё утихло во мне.

Я прожила долгую жизнь, я крестилась поздно — 37 лет. Во время крещения я с волнением ждала, что со мной повторится то чудесное, что было в детстве, но не почувствовала ничего. Много лет отделяют меня от той ночи. Но когда вспоминаю, я снова и снова ощущаю ту удивительную теплоту, тот проникающий в меня гул церковных колоколов, я опять слышу этот ритмичный шум водопада и морского прибоя.

В тюрьме

…Меня опять вели на допрос. Была глубокая ночь. На этот раз я очутилась не в том кабинете, где я была в последний раз. Мрачная, тёмная комната, цементный пол, цементные стены. В углу стоял небольшой стол, против него стул и больше ничего. Навстречу мне поднялся рослый человек, тёмный и мрачный, как и вся эта комната. «Подпишите», — отрывисто сказал он, протягивая мне бумагу. Я начала читать. Там было написано, что я являюсь активным членом контрреволюционной фашистской организации и признаюсь в этом. Нелепость и неожиданность этого обвинения была так велика, что я растерялась.

«Нет, — немного помолчав, сказала я, — я не могу подписать. Это неправда».

Я вижу каким-то внутренним зрением, как около сердца светится огонёк, он делается всё ярче и ярче и похож на голубую звезду. Как сквозь воду я слышу глухой стук. Что это? А-а, это звук от ударов, это бьют меня, но я больше не чувствую ни боли, ни страха. Мне хорошо…

Я лежала на полу, голова моя опиралась на цементную стену. Он наклонился, поднял меня как ребёнка, поставил перед собой. Мы молча стояли друг против друга. Наконец, он растерянно сказал: «Я не знаю, что делать с тобой, ты такая маленькая, слабая…» Он приподнял свои тяжёлые руки, руки борца или боксёра, и, глядя на них, глухо сказал: «Ведь я могу убить тебя одним ударом. Что делать с тобой, я не знаю». — «Я тоже не знаю», — тихо ответила я. Он подобрал с пола мою гребёнку и, подавая мне, сказал: «Причешись». — «Я не могу поднять руку», — ответила я. Тогда он начал осторожно расчёсывать мои спутанные волосы, слипшиеся от крови, стараясь не причинить мне боли. Было странно представить, что эти страшные руки могли так мягко прикасаться. Затем он тревожно огляделся, опустил голову и сказал: «Я так устал с тобой». — «И я тоже устала», — ответила я. Ещё мгновение он стоял, опустив голову, затем нажал кнопку звонка. Дверь распахнулась и вошёл конвоир. «Увести обратно в камеру», — приказал он и отвернулся. Через несколько дней мне зачитали приговор: меня осудили на 8 лет концлагеря.

«Что ж! — не раз говорили мне мои товарищи по заключению, — мы не выдержали и подписали, ты не подписала, а какая разница? Все равно получила те же 8 лет!» Я молчала. Мне нечего было сказать им в ответ. Я не могла им объяснить, что в эти страшные ночные часы я получила такой бесценный дар, который я не променяла бы ни за что на свете, который — я чувствовала это — будет служить мне непоколебимой опорой во всех трудных обстоятельствах моей жизни, и я должна приложить все усилия, чтобы не потерять его.

Близнец

«Дорогой Близнец, я умираю. Мы не увидимся с тобой больше. Прощай!..» Я читала письмо, полученное из концлагеря от мужа. Читала и не могла поверить его словам.

У нас с мужем было прозвище «Близнецы». При полном несходстве и даже противоположности характеров у нас был такой единый основной стержень, что иначе как «Близнецы» нас не называли. «Пойдём к близнецам», — говорили друзья… «Достаточно спросить кого-нибудь одного из Близнецов — другой все равно будет того же мнения…» «А ну-ка, навестим Близнецов, посмотрим на “показательный брак”», — подшучивали они. А мы друг друга тоже называли не по имени, а «Близнец».

Мы жили чётко и строго. Мы внимательно и осторожно строили здание нашей совместной жизни, и оно было прекрасно. У нас было одно стремление, одна душа, одно сердце — ведь мы были близнецами. Наша жизнь была как натянутая струна, и когда нас разлучили, мне долго казалось, что я слышу звук этой разорванной струны. Нас разбросали в разные стороны: его под Рыбинск близ Москвы, меня на Дальний Восток. Через три года меня освободили, его нет. Началась война, прекратились свидания, посылки, наступил голод. Письма приходили всё реже и вот, наконец, это письмо: «Дорогой Близнец, я умираю… прощай…».

В военное время без разрешения нельзя было ехать. И сколько дней было потрачено на усилия получить пропуск, но всё было тщетно. Я решила ехать на свой риск. Друзья собрали продукты, старались послать самое питательное: сало, масло, сгущённое молоко, шоколад, изюм.

Перед отъездом я зашла в церковь. Я была крещена совсем недавно, и связь с церковью у меня была слабая. Я искала помощи, поддержки. Сквозь слёзы я смотрела на большую икону Спасителя, которая находилась наверху иконостаса. Вдруг мне показалось, что Спаситель качает головой

В Рыбинск я ехала не в первый раз, до войны нам давали свидания. Там я всегда останавливалась у знакомой моих друзей, врача Софьи Людвиговны. Она меня принимала очень радушно. Из Рыбинска надо было ехать в пригород, называемый Переборами — там находилось управление Рыбинским лагерем и там оформлялось разрешение на свидание с заключёнными. Ехать надо было на «кукушке» — так называли состав из нескольких вагончиков, который прицеплялся к старомодному паровозу. «Кукушка» ездила два раза в день. Утром в 9 часов поезд выезжал из Рыбинска, и через 50 минут прибывал в Переборы. Обратно из Перебор «кукушка» отправлялась в 6 часов вечера в Рыбинск. Другого сообщения не было.

До Рыбинска я доехала без осложнений. Документы проверяли очень поверхностно, пропуск не спрашивали. Тогда больше внимания обращали не на выезжающих из Москвы, а на ехавших в Москву. Софья Людвиговна, как всегда, гостеприимно встретила меня. На следующий день, в 9 часов утра я на «кукушке» поехала в Переборы. В управлении лагерями я с нетерпением смотрела, как начальник перебирает папки, отыскивая нужную, и мне казалось, что он намеренно медлит. Наконец он вытащил папку с делом Близнеца, полистал её, посмотрел на меня и сказал: «Умер недели две тому назад. Похоронен в общей могиле».

Некоторое время я стояла молча, оглушённая, затем повернулась и вышла. Я шла, вся сжавшись, сгорбившись от тяжести и боли нестерпимого горя. Но одновременно я как-то не отдавала себе отчёта в том, что произошло. Я не понимала — как же я могла быть ещё живой, если мой Близнец умер… Машинально добрела я до станции и села на скамейку. Затем до моего сознания дошло, что мне придётся ждать до 6-ти часов вечера — раньше поезда не будет. «Лучше пойти пешком, — подумала я. — Зачем мне здесь быть? Всё кончено». И я спросила у какого-то прохожего, нет ли прямой дороги на Рыбинск. Он указал мне дорогу. Она была похожа на мощёное гравием шоссе, по краям которого были пешеходные дорожки, обсаженные высокими деревьями. Я пошла по дорожке с левой стороны шоссе. Слёзы обильно текли по моему лицу. Я изнемогала от горя, от острой боли, от того, что часть моей души, большая часть моей души ушла от меня, оставила меня.

«Близнец, дорогой Близнец, не плачь так! Я здесь, с тобой, мы больше никогда не расстанемся, перестань плакать!» Внезапно я услышала голос Близнеца, услышала и увидела его.

«А ты помнишь, — теперь спрашиваю я, — дорогу в … никуда?»

«А ещё помнишь, — заговорили мы в один голос, как это часто с нами бывало, — Павелецкую дорогу, Катуар?» И лицо Близнеца стало серьёзным и грустным.

Это было летом. День уже кончался, и мы шли к станции. По дороге, навстречу нам двигалась толпа людей, странная, мрачная. Несмотря на ясное небо, казалось, что всё потемнело, что над этими людьми нависла чёрная туча. Они приблизились — это были заключённые, и они шли под конвоем. Их вели быстро, и они шли в полном молчании. Мы с Близнецом стояли, тесно прижавшись друг к другу, вдавившись спиной в кустарник, который рос по краям дороги. Один из заключённых проходил совсем близко от нас — он шёл, смотря вперёд ничего не видящими глазами. Он шёл и мочился на ходу, как скотина, которую гонят на убой и которой не дают остановиться. Он уже не был похож на человека. Мы возвращались домой подавленные и молчаливые. Моё сердце сжималось в тревоге. Может быть, оно предчувствовало, что скоро, очень скоро и нас вот так же погонят, как скот…

Он шёл рядом со мной, тонкий и лёгкий. Он был одет в какую-то мягкую, облегающую одежду, похожую на спортивный костюм. Ткань была серовато-голубоватого цвете и как будто светилась. «Не плачь, не плачь, — повторял он, — я теперь всегда буду с тобой. Всегда вместе».

«Близнец! — я не могла говорить, я рыдала. — Как же это всё случилось, как же мы теперь?!»

«Всегда будем вместе, — снова сказал он. — И опять будем бродить как прежде, по разным местам, и ты будешь опять каждому путешествию придумывать название. Всё как прежде».

Я любила придумывать разные названия нашим прогулкам по заглавиям прочитанных книг.

«Помнишь “Белое безмолвие”?» — засмеялся он. Помнила ли я? Ещё бы! Ослепительный снег, яркое солнце и блестящая лыжня. Близнец бежит впереди и скрывается за поворотом. Я устала и мне обидно. Но на повороте в снегу я вдруг увидела плитку шоколада и большой апельсин, похожий на маленькое солнце. Близнец стоит, опершись на палки, смотрит на меня и смеётся. И я тоже смеюсь. Как он умел побаловать меня, мой Близнец, подбодрить мою невзрослую душу.

«Не надо, не надо! Не вспоминай», — сказал Близнец. Он гладил меня по голове, он обнимал меня, но что-то отличало его от людей, и я сразу не могла понять, что именно. Я стала внимательно приглядываться к нему и увидела, что он не идёт, а как бы взлетает; его ноги почти не касались почвы, и сам он держался не прямо, а был в несколько наклонном положении по отношению к земле. Он всё время двигался и заходил то с одной, то с другой стороны. Он стремился стать как можно ближе ко мне, прижать меня к себе, обнять, утешить, но какая-то невидимая преграда мешала ему. Он старался преодолеть эту преграду и не мог. Я ощущала его прикосновения не больше, чем крылья ночной бабочки, когда она внезапно налетает и бьётся о лицо, о руки…

«Не вспоминай, Близнец, — повторил он. — Теперь всё другое. Подумай, как нам хорошо, ведь нам уже не нужно разрешение на свидание!»

Эти свидания! Одноэтажный деревянный домик за колючей проволокой. Внутри коридор и по обе стороны маленькие комнатки. Заключённых приводят вечером, утром уводят на работу. Вечером за дверью каждой комнаты раздаются голоса, чаще всего плач, иногда ссоры, ругательства. За нашей же дверью всегда был смех. Когда мы встречались, мы забывали всё, мы бросались

Странное ощущение необычного всё больше охватывало меня. Я увидела, что не только Близнец движется вокруг меня, но в движении было всё: двигалось небо, двигалась земля. Ветер летел навстречу мне со страшной силой и, тем не менее, не сбивал с ног, а как-то поддерживал меня, и дуновение его было необыкновенно мягким. Небо было совсем близко, казалось, что достаточно протянуть руку, чтобы дотронуться до него. Оно было голубоватого цвета и всё светилось удивительным светом. Светилось без солнца, солнца не было совсем на этом небе. Деревья, растущие по краям дороги, сделались очень высокими. Как и ветер, они неслись навстречу мне. Их ветви достигали неба. Тёмные, без листьев, они походили на громадные руки, которые как бы ограждали небо от нас, чтобы мы не прикасались к нему. Двигалось всё, кроме меня; у меня было ощущение, что я стою на месте. Я почти не чувствовала себя, своего тела.

«А помнишь “Лес”? — сказал Близнец. И он начал читать стихи нашего любимого поэта: «…может быть, тот лес — душа твоя, может быть, тот лес — любовь моя, или, может быть, когда умрём, мы в тот лес отправимся вдвоём». — «Да, — сказала я и зарыдала ещё сильнее. — Вдвоём… но ты-то, ты уже… там… А я, как же я? Что теперь будет со мной?».

Я увидела, что Близнец волнуется, оттого что не может успокоить меня, что мои слёзы причиняют ему боль, и всё же не могла справиться с собой. Горе моё не уменьшалось.

«Не надо, не надо, — говорил он, — перестань плакать. Ведь я буду всегда рядом, всегда вместе».

Движение вокруг меня усиливалось. Теперь небо было не только надо мной. Оно показывалось то сбоку, то снизу, как быстро меняющиеся кадры в кино. Деревья мелькали, и я видела их или огромными так близко, что они почти задевали меня, или далеко-далеко, совсем маленькими. И Близнец двигался не так, как вначале. Тело его приняло положение пловца. Он больше не шёл, он летел, и полёт его был стремительным и быстрым, повороты резки и угловаты. Он носился вокруг меня. Когда он приближался ко мне, он походил на птицу, которая бьётся о стекло, но я уже не чувствовала его прикосновений, даже таких лёгких, как крылья бабочки. Когда он удалялся, он летел более плавно, совсем низко, кругами над землёй, как летают ласточки перед грозой. В общем движении и мелькании всё сливалось перед глазами, и я постепенно переставала видеть его. Он исчезал. В последний раз я услышала его голос, слабый, как будто издалека: «Не плачь… теперь всегда с тобой, всегда вместе…» Затем какое-то мгновение не было ничего. Темнота. И я увидела, что иду уже по улицам города, и поликлиника, где работала Софья Людвиговна, совсем близко. Всё тихо, ветра нет. Далёкое, серое небо, грязноватый снег. (Было начало марта и снег терял свою чистоту). По моему лицу не переставая текли слезы, и в душе была пустота и отчаяние. Я вошла в поликлинику и постучала в дверь кабинете, София Людвиговна вышла в белом халате и шапочке и с удивлением смотрела на меня. «Всё кончено, — сказала я, — он умер». — «Откуда вы?» — спросила Софья Людвиговна. — «Как откуда? Из Перебор, — ответила я. — Я пришла за ключом от вашей комнаты, мне надо уезжать. Здесь я больше не нужна. Никогда. Он умер».

Она с ещё большим удивлением взглянула на меня, затем на стену, где висели большие круглые часы. — «А вы действительно были в Переборах?» — спросила она. — «Ну конечно, — ответила я. — Где же ещё я могла быть?» Она опять посмотрела на часы. Я взглянула тоже и увидела, что часы показывают четверть двенадцатого. «Часы стоят», — подумала я. Как раз в это время я сидела на скамейке у станции в Переборах. — «Вас, наверное, кто-нибудь подвёз на машине?» — спросила Софья Людвиговна. — «Нет, — ответила я, продолжая смотреть на часы, — нет, я пришла пешком. Он умер, его нет больше и ничего нет… Я пришли за ключом». И тут я увидела, что минутная стрелка дрогнула и передвинулась. Часы шли.

«Идите домой, отдохните, — с участием сказала Софья Людвиговна, протягивая ключ. — Я постараюсь помочь вам с отъездом. У меня есть знакомый шофёр, он ездит на грузовой в Москву и, может быть, возьмётся провезти вас».

И вот я опять в Москве, пустынной, затемнённой Москве военного времени. Уже смеркалось. Контуры домов сливались с серым асфальтом и серым небом. Вся моя прошлая жизнь, всё, чем я жила, оставило меня навсегда. Я была совершенно одна в молчаливой, серой пустыне. Я должна была возвратиться к людям, которые не понимали меня, с которыми мне было трудно, и я знала, что никогда не смогу полностью войти в их среду. Как мне не хотелось идти, как мне было страшно идти! Я с трудом передвигала ноги. Моё тело стало очень тяжёлым, каждый шаг как бы вдавливал меня в землю и отдавался в ушах. Казалось, что от моих шагов на асфальте должны были оставаться глубокие следы. Чемодан оттягивал мне руку, как будто там был тяжёлый груз. Маленький чемодан с продуктами, которых было так немного и которые были не нужны. Я часто останавливалась, чтобы перевести дыхание, потом опять шла. И каждый шаг мог отдалить меня от той страны… И каждый шаг мог приблизить меня к той стране, где нет ни смерти, ни расстояния, ни времени.

Я шла.

Пастырь

Нас было трое, и мы были одни в высоком холодном храме. Алтарь ничем не отгорожен, и мы сидели против него; мне было немного страшно. Вошёл наш хозяин, он был также хозяином этого храма. Он был пастырь — пастырь небольшого литовского селения и пастырь большого количества людей, которые приезжали к нему со всех сторон. Мы тоже приехали сюда издалека, и у каждой из нас была своя цель, своя нужда. Он встал на колени и молился перед алтарём. Затем подошёл к нам, сел рядом и заговорил: «Сейчас мы будем заниматься медитацией. Я скажу о двух мировосприятиях или мироощущениях —

Он замолк. Затем сказал: «Теперь я сыграю и спою». И он прошёл наверх к органу, заиграл и запел. Он молился, он пел Богу.

«Будем медитировать», — сказал он. Как я ждала этого момента, как я боялась, что что-нибудь помешает, и он не продолжит своей беседы. У нас остались считанные дни, скоро надо было уезжать.

«Иисус Христос сказал: “Когда сильный с оружием охраняет свой дом, тогда в безопасности его имение” (Лк. 11,21). Медитация наша делится на три раздела: 1. Вооружение. 2. Крепость. 3. Двор. Представьте себе, что в вашу комнату вошёл посторонний нежеланный человек. Он всё переставил, он потрогал ваши вещи, книги, вы ничего не можете найти, это больше не ваша комната, вы не можете вернуться в неё. Ваш дом занят врагом. Мы должны охранять свой дом — свой душевный мир, покой, радость, мир алтаря. Сейчас очень много больных, шизофреников, настоящих душевнобольных, но все мы в какой-то момент можем быть шизоидами. Когда это бывает? Когда вторгается в душу что-то чужое и грозит украсть наш мир. Оно подобно врагу, пришедшему в наш дом для того, чтоб занять его и расхитить его. Но есть оружие против врага — молитва. У нас есть краткие молитвы св. Екатерины; если перевести дословно, они называются “стреляющие” молитвы. Они действуют как выстрел — расстреливают, отражают и уничтожают эти дьявольские нападения. В католичестве это оружие называется «маленькие тайны» — краткие молитвы, например, сердцу Иисуса и др. В православии тоже имеется ряд кратких молитв: молитва Иисусова, “Господи, помилуй…” Не пренебрегайте молитвой, всегда будьте вооружены. Пользуйтесь этим оружием во всякое время, на всяком месте — на работе, в метро, дома в семье…

Мы медитировали о том, как сохранить наш дом, наш внутренний мир от врага, чтобы он не мог проникнуть в нас. О вооружении. Но недостаточно, чтоб воин был вооружён и только. Он должен быть сильным, иметь крепость. Как приобрести крепость и, главное, сохранить её? Средство только одно — упражнение. Без упражнения не будет стойкой крепости. Вы знаете, как легко движутся спортсмены, как красивы танцы на льду, но вся эта лёгкость и красота достигается упорным и ежедневным упражнением. И в духовной жизни христианину даётся ежедневное правило — упражнение, которое он должен исполнять неотступно. Всегда помнить, что без упражнения не может быть ни крепости, ни продвижения. В православии более жёсткие правила. У нас, к сожалению, не так. У вас имеются еженедельные постные дни — среда, пятница. В эти дни не надо включать телевизор, радио, надо избегать ненужных развлечений. В воскресные дни обязательно — храм. У католиков для упражнения, кроме утренних и вечерних правил, употребляются чётки-розарий. Можно ли поднять кирпич одним пальцем?

Можно, если упорно тренироваться. Сначала один, потом два, три… всё достигается упорной тренировкой. Так и в духовной жизни надо помнить, что непременное условие — упражнение».

Он говорил тихо, с паузами, слова как бы выходили из глубины его сердца. Казалось, что он властно взял нас за руки, как детей, и повёл, показывая, как и куда надо идти. Он неправильно говорил по-русски, но это не мешало. Напротив — фразы, лишённые привычного оформления, с удивительной ясностью и чёткостью входили в сознание.

«Около каждого дома в деревне имеется двор. Двор ограждают оградой, двор украшают деревьями, цветами, стараются содержать его в чистоте и порядке. Двор стараются охранять от вторжения чужого и для этого даже иногда держат сторожевых собак. Прежде, чем попасть в дом, человек должен пройти через двор. Если недобрый человек хочет разрушить дом, бросить камень, разбить стекла — ему нелегко это будет сделать, если дом будет окружён двором с оградой. Наш двор — это наша защита внутреннего человека-христианина. Двор — внешняя сторона христианина. Жизнь христианина должна протекать строго, продуманно, и чтобы всё было в порядке. Каждая вещь должна иметь своё место и употребляться по своему назначению. Христианин не должен быть неряшливым, беспорядочным, не должен тратить часы на поиски какой-нибудь вещи, которая оказывается не на месте, не должен без

Мы уезжали, и он пошёл немного проводить нас. Эти дни прошли так необыкновенно, что трудно было поверить в их реальность. Каждый день был заполнен молитвой, стремлением ближе понять, соединиться, молиться вместе, проникнуться их традицией, их культурой. Мы жили рядом с человеком, у которого жизнь не расходилась со словом, с христианином-воином, который нёс в мир Христа и проповедовал Его. Он говорил с нами и для нас, и мы должны претворять его слова в жизнь. Он остановился, мы простились и дальше пошли одни. Через несколько шагов я оглянулась. Он всё ещё стоял и смотрел нам вслед. Я оглянулась в тот момент, когда он быстрым жестом перекрестил нас. Он стоял — высокий, в кепке и потёртом пальто и был бы похож на литовского крестьянина, если бы из-под короткого пальто не было видно его сутаны.

Мама

Наша связь с умершими… с близкими, любимыми, друзьями и родными… Мне кажется, что нет человека, будь он самый убеждённый атеист, который не задумывался бы: а что там?.. Неужели всё — умер и нет человека, как будто и не было его?! И как бы в компенсацию решительного отрицания загробной жизни провозглашаются утверждения: «Человек умер, но дело его живёт»; погибший пограничник как бы невидимо продолжает стоять в рядах, и его имя произносится наряду с именами живых; к могиле неизвестного солдата приходят осиротевшие близкие, не знающие, где погибли их родные и друзья, приносят цветы и своё горе, чтобы как-то, всё-таки, почувствовать своих умерших и т. д. Всё это всем известно, и пишу я об этом потому, что думаю, что должна передать своё личное общение, свою связь с умершими, очень ясную и реальную. Эта связь поддерживала меня, влияла на меня и изменяла мою жизнь.

Я очень любила свою мать. Нас, детей у неё было только двое — я и мой брат, старше меня на два с половиной года. Мама нас горячо любила, но брат внутренне был ближе, роднее и я, конечно, ревновала. Маму я любила больше всех на свете. И сейчас, оглядываясь на свою прожитую жизнь, могу подтвердить, что больше всего на свете я любила маму.

Мы выросли, мама осталась жить с братом и его семьёй, меня же жизнь увела далеко, совсем по другому пути.

Как-то раз мама задумчиво спросила меня: «А ты в самом деле думаешь, что там что-то есть?» — «Конечно, — сказала я, — вот умрёшь, и сама увидишь!» — «А когда я умру, ты будешь приходить ко мне на могилу?» — «Нет, никогда! Но не будет дня в моей жизни, когда я не буду вспоминать о тебе!»

Мои слова оказались пророческими. Даже если бы захотела, я бы не смогла прийти к маме на могилу. Кладбище, где она похоронена, уже давно уничтожено.

Мама всегда утверждала, что Бога нет. Но у неё была какая-то связь со своим покойным отцом (моим дедушкой). Она особенно была близка с ним при его жизни, ближе, чем со своей матерью. Бывало, в трудное, голодное время девятнадцатого года, когда было особенно тяжело и, казалось безнадёжно, она утром просыпалась радостная и говорила: «Все уладится! Я видела во сне папу, и он сказал мне: “Не беспокойся, Анночка, всё будет хорошо!”» И действительно, всё улаживалось: неожиданно мы получили посылку ARA (с продуктами) или вдруг ордер на обувь, совершенно необходимую нам. Дедушка помогал…

Незадолго до маминой смерти, месяца за два, я увидела во сне дедушку и маму. Мама в то время была в больнице. Дедушка был немного не такой, как при жизни. Его седые волосы были длинными и очень белыми, и очень большая борода. При жизни он коротко стригся и носил небольшую бородку. На нём была яркая синяя одежда. Он взял маму за руку и стал быстро удаляться вместе с ней. Я бросилась вдогонку с криком: «Дедушка, не уводи маму! Зачем уводишь маму?!» И от своего крика я проснулась. Несколько дней у меня было тревожное чувство, но я успокаивала себя — «ведь это только сон». Но, к моему горю, это был не только сон. Вскоре мама умерла.

Мама умирала у меня на руках. Склонившись, я обнимала, поддерживала её и не могла поверить, что она умирает. А у неё уже начиналась агония. Она беспокойно металась по кровати и всё время твердила: «Леночка, мы теперь всегда будем жить вместе, никогда не расстанемся». — «Да, да, мама, никогда больше не расстанемся», — отвечали я; я не могла допустить, что она умирает. Я только накануне привезла её домой с колоссальными трудностями и так надеялась… Мама затихла, говорила всё тише, всё невнятней: «Мы никогда не расстанемся… только не отдавай меня…» Наверное, она хотела сказать — обратно в больницу… но уже нельзя было разобрать её слов. Внезапно она поднялась, села протянув руки, лицо её просветлело, стало совсем молодым и красивым, глаза были полны радостного и ликующего изумления. «Ах, — сказала она счастливым голосом, — ах», — и протянула руки к кому-то невидимому. Это длилось несколько секунд, затем она откинулась назад на подушку и несколько раз вздохнула всё тише и тише, закрыв глаза. Это был конец. Светлое, радостное выражение оставалось ещё часа 2–3, лицо было совсем молодое, прекрасное, преображённое. Затем через несколько часов всё исчезло. В комнате на постели лежал труп. Мама ушла. Больше я не входила в ту комнату, мамы там не было.

Все хлопоты — оформление, покупка гроба, кладбище, могила… всё это взял на себя мамин двоюродный брат. Я же была вся погружена в горе, которое было тем сильнее, потому что было совсем неожиданным. Я страшно тосковала. В то время я уже ушла от своего первого мужа и жила вдвоём со своей подругой. Ведь я так надеялась, что мама будет жить, и мы, наконец, будем по-настоящему вместе. Я всё время вспоминала свою жизнь в связи со всеми огорчениями, которые я доставляла маме, с болью я думала обо всех проявлениях

Вскоре после похорон мне приснился сон. Мама пришла ко мне, я очень обрадовалась. Мы сидели рядом и беседовали обо всём, обо всём на свете. Затем она собралась уходить, а я удерживала её, не хотела расставаться. «Мне пора, — сказала мама, улыбаясь своей обаятельной, светлой улыбкой, — не плачь, я буду приходить…» Я проснулась радостная и счастливая — сон был ярок как действительность. И мама стала приходить почти каждую ночь. Я ждала вечера как свиданья. Но удивительно, облик её с каждым разом несколько изменялся. Вначале она была такой же больной и постаревшей, как в свои последние дни жизни — болезнь очень изменила её. Но с каждым разом она делалась всё моложе, всё красивее. И вот, наступила ночь, когда она пришла совсем молодая, как на фотографии, где она снята 18-ти лет. На ней была белая одежда, через плечо перекинута длинная, густая коса. Казалось, она вся была озарена светом, который освещал её как бы изнутри, и всё около неё было светло. Я, как всегда, бросилась к ней с радостью, стала рассказывать обо всех своих делах. Вдруг мама сказала: «Леночка, я пришла к тебе в последний раз, больше я не буду приходить». — «Как, — воскликнула я, — почему?.. Нет, нет, приходи! Ведь это такая радость, такая поддержка для меня!» — «Нет, — сказала мама, качая головой, — нельзя, мне больше нельзя…» Я заплакала. — «Не надо плакать, — сказала мама, — сядем за стол, поедим. Покорми меня». Я, было, собрала что-то; помню — совсем простое — картошка, хлеб, чай. И мы сидели так уютно и беседовали, как в былое время, когда мы ещё не расставались, ещё жили все вместе. Так было хорошо… «Мама, — сказала я, — а ты у всех побывала? У всех наших умерших родных?» — «Да, — ответила она, — я побывала у всех, только у дедушки не была». — «Как! — удивилась я, — ты же его больше всех любила?!». — «Нельзя, — сказала мама, — он далеко, далеко, мне до него не достать». Тут я опять стала просить маму приходить. «Я не могу без тебя, — твердила я, — для меня такое утешение, когда ты приходишь, если бы ты только знала!» — «Нет, — твёрдо и даже с оттенком досады сказала мама, — как ты не понимаешь?! Я же мёртвая была, а теперь опять живая!» И в этот момент я проснулась вся в слезах.

Больше она мне не снилась. Как я ни старалась к вечеру особенно сильно думать о ней, призывать её — нет, больше она не приходила. «Хоть бы во сне когда-нибудь приснилась», — думала я. Мои свиданья с мамой я не считала простым сновидением, настолько они были реальны.

Время шло, я вышла второй раз замуж. Внимательно и осторожно мы с мужем строили здание нашей совместной жизни, и оно было прекрасно. И тут с нами случилась беда. Мы с мужем, как и многие, многие в 1937 году были репрессированы, разлучены и заключены в концлагеря. Его — под Рыбинск, сроком на 10, меня же увезли в тайгу на Дальний Восток с приговором на 8 лет. Я работала машинисткой в какой-то «спецзоне». Нас усиленно охраняли, как опасных преступников. Зона была окружена колючей проволокой, стояли вышки с часовыми. Вдоль проволочной ограды бегали овчарки. Нас было всего 70 мужчин и 13 женщин. Все мы, или почти все, были растеряны, оглушены происшедшим. Для меня разлука с мужем, который был моим самым близким другом, была страшна. Однажды наступил день, когда я совсем пала духом. Я заболела, поднялась высокая температура, и меня освободили от работы. Я лежала одна в бараке и с грустью думала, что всё кончено, я так здесь и умру, умру некрещёная. И никогда уже больше не услышу музыку, не услышу звуки рояля, к которым я привыкла с детства. Настроение было совсем безнадёжное. Я плакала. А ночью, в первый раз после большого перерыва, мне приснилась мама. Она взяла меня за руку и со словами: «Ну, хорошо, пойдём, пойдём» — привела меня в большую квадратную комнату без окон, освещение — как в сумерках. В комнате ничего не было, кроме концертного рояля с поднятой крышкой и табурета. Всё в полутёмных тонах и мама была в какой-то тёмной одежде. Она улыбнулась мне ласково, ласково, — только мать умеет так улыбаться своим детям, — села за рояль и заиграла (при жизни она очень хорошо играла). Трудно выразить словами то, что я услышала. Она играла самое моё любимое, всё, что я слышала с раннего детства и позднее, за всю свою жизнь. Мелодии были как будто и знакомые, но в них была невыразимая красота, которую я раньше не слыхала. И эта красота, наполняя всю комнату, как бы переливалась, входила в меня. Я проснулась совершенно здоровая, радостная, и внутри долго ещё звучала эта чудесная музыка.

И вскоре опять ко мне пришла мама. В этот раз я даже во сне подумала, что это не сон. Она была в светлом платье, лицо задумчивое и строгое, а глаза — сияющие, ласковые, прекрасные мамины глаза!..

«Леночка, — сказала она, — ты скоро пойдёшь на свободу». — «Что ты, мама, — с некоторой досадой ответила я, — что ты, не знаешь, что ли? Ведь Игорю (моему мужу) дали 10 лет, мне — восемь. Какая уж теперь может быть для нас свобода!»

«Нет, — возразила мама, покачав головой, — нет, ты скоро пойдёшь на свободу, но помни, я… — тут она на мгновение замолчала, как бы подбирая слова, — помни… — она подняла руку, — я… пять лет буду за тебя отбывать…»

Я сразу проснулась, как от толчка. Глубокая ночь, тишина. В нашем бараке все спят. Тишина, но тишина

За много лет я ещё только один раз увидела маму во сне. Она показалась мне в ярком свете и очень далеко, но около неё было так хорошо, так невыразимо спокойно, что я крикнула: «Мама! Хочу к тебе». Она молча улыбнулась мне, и я проснулась с твёрдой уверенностью, что ей хорошо и что мы обязательно встретимся.

В моей жизни после возвращения было немало очень трудных периодов. Два раза в особенно трудное для меня и, как мне казалось, совершенно безнадёжное, безвыходное время, я очень чётко чувствовала рядом с собой мамино присутствие. Это было наяву, днём. Я не видела её, но как бы осязала, даже слышала её шаги. Она была рядом, всё время рядом, бок-о-бок, как двойник. Я шла — и она шла; я садилась — и она садилась. Она сливалась со мной. Это было настолько реально, что я протягивала свои руки и смотрела на них, чтобы убедиться, что это действительно мои руки, а не мамины, потому что она тоже протягивала свои руки вместе с моими. «Значит мне так трудно, что мама знает — мне одной не справиться! Или, может быть, ещё труднее будет, кто же поможет, кроме неё?» — так думала я. И я за все годы моей долгой жизни никогда не забывала мамины слова: «Помни, я… пять лет буду за тебя отбывать!» И всегда, когда я решалась на что-то трудное, мучительное для природной сущности моего «я», я говорила — это за тебя, для тебя, мама, за эти «пять лет», которые ты несёшь за меня там, в невидимом мире…

Брат… Я видела его только один раз во сне через несколько дней после его смерти. Он был в одежде, очень похожей на одежду моего мужа (Близнеца), каким я видела его после его смерти, — в серовато-голубоватой. И так же, как и Близнец, он держался несколько наклонно к земле, не касаясь ногами, как бы в состоянии невесомости. Мы хотели приблизиться друг к другу и не могли. Какая-то невидимая сила относила его от меня. «Не уходи от меня, не уходи», — просил он. «Но это ты уходишь от меня, а не я», — закричала я и проснулась. Было очень тяжело на душе.

Владимир Ерохин о Елене Вержбловской

Елена Владимировна Вержбловская умерла в начале августа 2000 года, прожив почти целый век. В последние годы она полностью ослепла. За ней трогательно и верно ухаживали сёстры-монахини. Она тоже была монахиней, и имя её иноческое было — Досифея, что означает — данная Богом.

Её голос, спокойный и ясный, трепетно, как птица, звенел в телефонной трубке. Она вся была — деликатность, погружённость в собеседника, самоотрешенность. Она умела дружить.

Её духовный опыт, её «откровенные рассказы странника» шокировали новизной — как шокирует первый в жизни аэроперелет.

Она умела слушать — не перебивая, вникая в суть, не осуждая, понимая абсолютно всё. Потому и тянулись к ней священники и миряне — ощущая сердцем близость Неба к этим небесно-голубым, уже невидящим глазам.

Десять, двадцать лет назад мы пересказывали друг другу её невыдуманные истории, ходившие в самиздате. Как она, девочка из еврейской интеллигентской семьи, сама себя покрестила. Как следователь, избивавший её на Лубянке, вдруг стал причёсывать гребёнкой её слипшиеся от крови волосы... Мистический кружок самых страшных советских лет. Её возлюбленный — Близнец, погибший в сталинских лагерях. Свёртываемость времени и пространства, которую Елена испытала на себе как мистический и вместе с тем житейский факт. Таинственная связь с умершими и их ужасающе-жертвенная помощь нам, посыпаемая из иных, потусторонних слоёв бытия...

Вёе это завораживало и потрясало — как и безупречная, до наивности прозрачная, отчаянная прямота Елены, простодушная добросовестность духовидца, кем, несомненно, она была.

Её вера, неяркая и трезвая, являлась тем более достоверной. Потому что человек с таким духовным опытом, заглянувший в такие бездны — и с таким зарядом сомнения, такой дерзновенно честный и бесстрашный человек — был свидетелем мощным и убедительным.

Меня потрясло её частное письмо, ставшее частью самиздатской литературы, — смиренное размышление о богоизбранности еврейского народа и тяжёлой, страшной цене, которую за это надо заплатить. Потрясло настолько, что, с разрешения Елены Владимировны, я включил его в свой роман «Вожделенное отечество» (эта глава книги называется «На крёстном пути (частное письмо)», и я хотел бы, чтобы авторство Елены Вержбловской, бывшее нашей с нею тайной, стало теперь известным).

Беззащитная, неловкая, не очень счастливая на своём обыденном жизненном пути (чему свидетельство — её стихи), инокиня Досифея служила опорой и поддержкой мне и многим — душа живая, бессмертная, прозревавшая вечную радость и свет, дававшая утешение и надежду.

Её очень недостаёт. В бытии пробита брешь — окно в инобытие.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге