Обложка Александр I

Александр I

Андрей Юрьевич Андреев

0% прочитано
Стандартный
Андрей Юрьевич Андреев

Александр I

Часть I

Андрей Андреев

Александр I

Надобно мне попытаться сделать мое отечество свободным, затем чтобы впредь никогда не становилось оно игрушкой в руках безумцев.

Великий князь Александр Павлович, 1797 г.

Ура, наш царь! так! выпьем за царя.

Он человек! им властвует мгновенье.

Он раб молвы, сомнений и страстей;

Простим ему неправое гоненье:

Он взял Париж, он основал лицей.

А. С. Пушкин, «19 октября», 1825 г.

Жизнь замечательных людей. Серия биографий. Основана в 1890 году Ф. Павленковым и продолжена в 1933 году М. Горьким

Выпуск 2086

© Андреев А. Ю., 2025

© Издательство АО «Молодая гвардия», художественное оформление, 2025

Предисловие

В ноябре 1825 года в городе Таганроге, что лежит на юге Российской империи, на берегу Азовского моря, наблюдали необычайное небесное явление. Над городом зажглась новая звезда. Она сияла каким-то странным зеленоватым светом и была ярче всех остальных на небосводе. Смотревшие вверх люди осеняли себя крестным знамением и думали о том, что означает сей Божий знак, – а в памяти всплывала комета двенадцатого года, возвестившая для России войну и разорение от вражеской орды, пришедшей с Запада.

Потом звезда внезапно упала. Некоторые уверяли, что слышали при этом негромкое шуршание и треск, а также звук, описать который едва ли могли, настолько он был непривычен – его можно было бы сравнить с легким «п-пах», с которым лопаются мыльные пузыри, но вот только почему-то возникала от него дрожь по всему телу и безотчетный ужас. А иные из смотревших в небо добавляли, что звезда не только упала, но и вознеслась потом обратно, да так, что стала быстро гаснуть и совсем исчезла спустя лишь недолгое время…

Тем же вечером в Таганроге Александр I вышел на прогулку в сад одноэтажного дома с тринадцатью окнами по фасаду вдоль Греческой улицы, где император тогда жил со своей супругой. Вечерние моционы давно стали его извечной привычкой, которой он не пренебрегал никогда, несмотря ни на какую погоду. Царь шел вдоль рядов увядающих фруктовых деревьев, и под стать унылому осеннему пейзажу его настроение тоже сделалось меланхолическим. Мысли о том, что ждет Россию в ближайшем будущем, часто посещавшие тогда Александра, вернулись к нему. Он твердо знал, что его царствование закончилось, но еще не знал, каким будет его конец. И с этими мыслями вновь вернулся липкий, скользкий страх, который он переживал уже много недель подряд: страх обернуться и увидеть того, кто за спиной бесшумно крадется к нему. Заговорщика. Убийцу. Превозмогая этот страх, царь почувствовал, что просто обязан сейчас бросить взгляд назад – с огромным усилием воли он сделал это и убедился, что там никого не было.

Александр, правда, не заметил, как колышутся кусты у дальней ограды сада (в них действительно полз человек, но в нашем рассказе он покамест не появится). Внимание царя отвлекла ярко сиявшая в небе над ним зеленая звезда. Ее свет усиливался и вдруг залил весь сад. В облаке газов, истекавших из тормозных двигателей, на прогалину опускалась летающая тарелка. Сидевшие в ней гуманоиды (уродцы, типичные греи в скафандрах с антеннами), очевидно, уже какое-то время наблюдали за царем сверху и вот решили наведаться к нему. От нестерпимого сияния Александр зажмурил глаза, а потом невольно сделал шаг вперед… В ковер из опавших листьев вдруг уперлись два столпа холодной плазмы. Корабль пришельцев взмыл вверх, чтобы там, в бескрайнем космосе, догнать комету двенадцатого года. На месте, где только что стоял император (а в том могли поклясться несколько следивших за ним в саду очевидцев), больше никого не было – лишь ветер там раздувал листву.Дул сильный ветер в Таганроге, обычный в пору ноября…

Надеюсь, что проницательный читатель уже догадался: это был слегка приукрашенный пересказ сюжета поэмы «Струфиан» (недостоверная повесть о похищении Александра I инопланетянами), которую замечательный советский поэт Давид Самойлов написал в 1974 году. Поэма стилизована под анекдот, причем сразу в двух культурных традициях – анекдот, то есть рассказ о замечательном происшествии, в смысле пушкинского времени, и столь распространившиеся в советскую «застойную эпоху» кухонные разговоры о летающих тарелках, в духе любимой тогда телевизионной передачи «Очевидное-невероятное». Шуточный сюжет и иронический тон поэмы вовсе не помешал (а скорее наоборот, способствовал) тому, что Самойлов вложил в нее немало серьезных мыслей, актуальных для тогдашних споров в среде советской творческой интеллигенции[1]. Будучи тонким знатоком пушкинской эпохи, поэт, с одной стороны, подошел к ее изображению максимально исторично, но, с другой стороны, обобщал на примере Александра I свои собственные излюбленные размышления о природе верховной власти, которая управляет страной (независимо от того, как та называется – Российская империя или Советский Союз):

У нас цари, цареубийцы

Не знают меж собой границы

И мрут от одного питья…

Ужасно за своим плечом

Все время чуять тень злодея…

Быть жертвою иль палачом…

Поэтому мотиваций, чтобы написать эту, казалось бы, совершенно несерьезную поэму-анекдот, у Самойлова было предостаточно. Но нас будет интересовать ее другой аспект. Почему Александр I в сознании поэта так легко соединился с советским уфологическим фольклором? Означает ли это, что Александр I превратился для советской, а затем и российской интеллигенции в фольклорного персонажа? С одной стороны, опыт последующих пятидесяти лет, прошедших после создания «Струфиана», скорее свидетельствует об обратном. Александру I очень далеко в сознании русского общества до того места, которое в нем заняли Иосиф Виссарионович Сталин и царь Иван Васильевич Грозный[2] (а если брать исключительно анекдоты, то – Леонид Ильич Брежнев или Василий Иванович Чапаев). Значительно обогнал Александра по «близости к народу» и Петр I, который за последнее время заметно продвинулся вперед благодарякультуре мемови стал уже прочно ассоциироваться со Шреком, построившим свой дом на болоте[3].

С другой стороны, восприятие Александра I в отечественном общественном сознании остается глубоко мифологическим, а именно – на первый план с неизбежностью выступает «миф об уходе», то есть фольклорная интерпретация событий в Таганроге в ноябре 1825 года. Она допускает множество вариаций, но при этом содержит и ряд констант[4]. Был ли Александр в Таганроге захвачен заговорщиками? Или отравлен? Или

Ниже в книге еще будут указаны основные этапы складывания этого мифа. Здесь же для нас важно зафиксировать, насколько он оказался устойчивым, пережил не только ту эпоху, что породила мифологическое восприятие Александра I (которое, безусловно, отражало элементы народной социальной утопии XIX века по отношению к российскому самодержавию), но и совершенно иное по социальному и культурному контексту советское время – в этот период историки внешне очень мало интересовались личностями самодержцев и уж совершенно точно не были склонны распространять сложившиеся о них мифы. Однако легенда об уходе Александра I не только выжила, но и расцвела новым пышным цветом после крушения СССР, когда любые сведения о российских императорах приобретали в обществе прелесть вновь открываемого знания, об источниках которого никто не задумывался. В 1990-х и особенно в 2000-х годах вышли десятки публикаций, посвященных разгадке тайны Александра I – Федора Кузьмича; были сняты документальные и художественные фильмы; материалы на эту тему, составленные обычно путем простого копирования некоторого количества цитат из дореволюционных трудов, заполонили тогда интернет (который, как известно, все помнит). В этом потоке среди голосов явных шарлатанов от науки можно было различить и высказывания серьезных ученых, которые сочувствовали легенде и вносили свой вклад в ее распространение. И только в последние десять лет вал публикаций по данной теме начал спадать, и это не замедлило положительно сказаться на ее научных перспективах: сейчас «миф об Александре I» сам по себе наконец превращается в предмет для исследования.

В этой связи стоит отметить еще одно значение поэмы «Струфиан»: Давид Самойлов стал первым, кто осуществил ироническую деконструкцию «александровского мифа». Действительно, в его изложении Федор Кузьмич оказывается казаком из Таганрога, которому вздумалось подать императору челобитную под названием «Благое намеренье об исправленье Империи Российской». Для этого через известную ему дыру в заборе он проползает в сад, где гуляет Александр, и там становится свидетелем необычайного похищения, после чего, слегка повредившись в уме, все время твердит слова: «Крылатый струфиан» (церковнославянское название страуса), которые и можно – при большом желании – разобрать на бумажных лентах, оставшихся после томского старца. То есть Александр I никуда не уходит скитаться – да и не может уйти по всему смыслу нарисованного Самойловым его бессильного характера; жизнь Федора Кузьмича абсолютно случайно соединяется с биографией Государя, а сама причина возникновения тайны – летающая тарелка с пришельцами – невероятна и абсурдна.

Итак, поэт позднего советского времени, глубоко погруженный в контекст русской истории и культуры первой четверти XIX века и благодаря этому заинтересовавшийся «александровским мифом», уже тогда почувствовал необходимость его деконструкции. На базовом смысловом уровне его поэмы (а таких уровней, повторю, было несколько, и отнюдь не все они относились к событиям прошлого) утверждалась абсурдность самой тайны, сложившейся вокруг российского самодержца. Тем не менее этот миф живет и прекрасно чувствует себя до сих пор. Признайтесь себе, разве вам не хотелось узнать, а точно ли Александр I тихо скончался на окраине Российской империи и не было ли здесь подмены и его посмертного существования? Не за этим ли вы открыли сейчас эту книгу? Но эти вопросы влекут за собой и последующий – почему читающую публику в ее абсолютном большинстве привлекает именно мифологический сюжет об Александре I, почему столь же весомой притягивающей силой не обладают биографические черты «реального Александра» как правителя-реформатора, победителя Наполеона, освободителя Европы, творца новых политических систем, наконец, просто как человека?

Ответ на последний вопрос очень сложен, поскольку требует определения того, что же такоереальный Александр. Чтобы понять всю сложность этого, пора сделать еще одно признание: не только смерть Александра I, но и все ключевые эпизоды жизни императора насквозь мифологизированы. И с позиций исторической науки это как раз очень понятно: ключевой проблемой здесь являются исторические источники и их конкретное использование применительно к биографии Александра I. В большинстве значимых ситуаций мы смотрим на нашего героя чужими глазами, в которых он отражается – причем именно так, как хочет того человек, описывающий события. Иными словами, мы почти всегда видим не Александра I, а лишь его субъективно нарисованный образ, такой, какой желали увидеть, а потом и донести до потомков окружавшие его люди, – а помимо этих картин о самом Александре нам известно не так уж и много.

В отличие от других российских самодержцев Александр I не оставил ни дневников, ни какого-либо развернутого регулярного эпистолярия (каким, например, для его бабки Екатерины II служила ее переписка с бароном Фридрихом Мельхиором фон Гриммом). Конечно, есть весьма значительная по объему переписка Александра I (с матерью, с сестрами, со своим воспитателем Фредериком-Сезаром Лагарпом и еще несколькими близкими к царю людьми), но практически всегда письма самого Александра здесь занимают куда меньшее место, нежели письма его корреспондентов, к тому же в том, что пишет Александр, срабатывает тот же «эффект отражения» – император блестяще владеет техникой сообщать собеседнику ровно то (и только то!), что тот хотел бы от него услышать. По-настоящему важных писем, значимых для понимания характера российского самодержца, оказывается среди них совсем немного.

Что же касается мемуаров об Александре I, то наиболее яркие и часто используемые из них представляют собой не что иное, как литературную

Вот один из крупнейших современных специалистов, написавший биографию Александра I (едва ли не последнюю из опубликованных к настоящему времени), начинает пролог своей книги описанием переживаний, которые тот испытывал сразу после вступления на престол вследствие убийства его отца, императора Павла I:

Новый император шел медленно, колена его как будто подгибались, волосы на голове были распущены, глаза заплаканы, смотрел прямо перед собою, редко наклонял голову, как будто кланялся; вся поступь его, осанка изображали человека, удрученного горестию и растерзанного неожиданным ударом рока.

Эта красочная цитата принадлежит Якову Ивановичу де Санглену[5], о котором в историографии принято отзываться с почтением, памятуя, что он возглавлял при Александре I некое подобие высшей тайной полиции, а потому его свидетельства являются особенно ценными. Но, во-первых, во главе особой канцелярии Министерства полиции Санглен пробыл всего два года, с 1810-го по 1812-й, и успел за это время по собственной инициативе встрять в более чем темные дела. А во-вторых, куда больше, чем своей полицейской службой, Санглен сумел прославиться благодаря мемуарам, которые создавал в конце 1850-х – начале 1860-х годов. Уже в тот период большого оживления в русском обществе в канун и при самом начале эпохи Великих реформ историки вовсю занимались сбором разнообразных сведений о царствовании Александра I. Разменявший девятый десяток Санглен, переживший всех и вся, объявил себя тогда единственно верным свидетелем и хранителем истины об Александре. Он взялся за свое сочинение, обладая незаурядным литературным талантом и еще в молодости овладев стилем и образностью немецких романтиков (в особенности Фридриха Шиллера, перед которым преклонялся). Им была создана целая новая концепция образа мыслей и действий Александра I – причем настолько убедительная, что она практически слово в слово перешла затем в хрестоматийные биографические труды о российском императоре, созданные в конце XIX – начале XX века. При этом главной целью, с которой Санглен создавал такой портрет, являлось всячески умалить или оставить в тени свои собственные неприглядные поступки (обо всем этом подробнее пойдет речь дальше в книге).

Тем самым образ Александра I, проходящий красной нитью через весь текст «Записок» де Санглена, был сконструирован по законам романтической литературы, а не истории. Сказать, что он недостоверен, мало: Санглен сознательно искажал слова, поступки, а иногда даже события и даты, связанные с Александром I. Да и потом, задумаемся на секунду – можно ли спустя шестьдесят лет вспомнить, какая прическа была на голове у Александра в марте 1801 года? А подобный вопрос годится и для большинства прочих мемуаров. Другой, куда более «добросовестный» в сравнении с де Сангленом мемуарист – князь Адам Чарторыйский (хотя, несомненно, отягощенный своими собственными политическими интересами, коих у него было немало) – вспоминает, какая погода стояла в тот день, когда он впервые лично познакомился и подружился с юным великим князем Александром Павловичем. Вспоминает также спустя шесть десятков лет после этого события! И притом, как известно, не просто вспоминает, а рассказывает об этом своему секретарю, который занимался литературной обработкой его воспоминаний. Конечно, память способна на многое, но все-таки в деталях – а именно их нам в изобилии предоставляют мемуары! – следует усомниться. По сути, использование этих деталей ничем не отличается от описания плазменных двигателей летающей тарелки в Таганрогском саду (ведь вы же поверили, правда?).

Одним словом, как это ни грустно, но ничего из той образной картины, которая столь убедительно была нарисована в вышеприведенной цитате, в действительности не было. И если руководствоваться строгими правилами исторической науки, то приводить ее в академической биографии Александра I нельзя. А надеяться – «а вдруг оно все-таки так и было?» – как раз и означает подмену научного исследования логикой мифа, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Позвольте привести еще два примера из той же области. В марте 1812 года Александр I внезапно отправляет в отставку Михаила Михайловича Сперанского, и это порождает еще один миф с разнообразными трактовками, вплоть до самой радикальной – об окончательном разрыве Александра в этот момент с курсом на реформы в России. Нас сейчас интересует лишь самый конец разговора императора и опального государственного секретаря. Вот как обычно описывают его историки (да и, что греха таить, я сам зачастую так делал на лекциях перед студентами): Сперанский вышел из кабинета царя в беспамятстве, весь залитый слезами, и пытался уложить бумаги, которые еще держал в руках, в свой портфель. В это время на пороге кабинета появился Александр I, на лице которого также были слезы, и он произнес: «Прощайте, Михайло Михайлович! Мы с вами еще поработаем вместе» (меж тем уж были готовы сани, чтобы увезти Сперанского из Петербурга в ссылку).

Сцена эта впервые появляется в биографии Сперанского, написанной бароном Модестом Андреевичем Корфом и вышедшей в свет в 1861 году[6]. Из указаний Корфа выясняется, что ему все это описал в личном разговоре генерал от кавалерии граф Павел Васильевич Голенищев-Кутузов, с которым барон мог встречаться в начале 1840-х годов, когда только начал работу над биографией. В качестве дежурного генерал-адъютанта Голенищев-Кутузов действительно находился 17 марта 1812 года в приемной императора и, следовательно, мог стать очевидцем того, как Александр I прощался со Сперанским, поэтому, казалось бы, эта сцена заслуживает всяческого доверия и должна быть воспринята всерьез при анализе различных интерпретаций отставки. Вот только у нее был – точнее, должен был быть – еще один очевидец! Дело в том, что в приемной императора, ожидая аудиенции, в то же самое время находился и обер-прокурор Святейшего синода князь Александр Николаевич Голицын, который также охотно потом делился своим рассказом о том, что видел, и эти рассказы были зафиксированы не только Корфом, но и несколькими мемуаристами в 1820-х годах, то есть гораздо ближе к описываемым событиям. Однако ни в одной из версий рассказа Голицына нет ни слова о появлении Государя в приемной и о его последних словах, обращенных к Сперанскому, – лишь подчеркивается подавленное состояние последнего (но вовсе не до степени «беспамятства»). Так было ли столь порывистое и трогательное прощание царя и его ближайшего помощника, говорил ли Александр эти последние слова, которые свидетельствовали о его готовности продолжать реформы? Да или нет? Правильный ответ – не знаю. По крайней мере в деталях описания, сделанного Голенищевым-Кутузовым спустя тридцать лет, опять-таки можно усомниться – и не стоит забывать, что речь вообще идет об устном рассказе, записанном Корфом также по памяти, а значит, с неизбежными искажениями.

И, наконец, еще одна хрестоматийная фраза Александра I,

Путем довольно трудоемких поисков выясняется, что источником этой фразы служит немецкая книга евангелического епископа Рулемана Фридриха Эйлерта «Характерные черты и исторические фрагменты из жизни короля Пруссии Фридриха Вильгельма III»[7]. Автор ссылается здесь на разговор с императором Александром I в Потсдаме, который состоялся 20 сентября 1818 года и который Эйлерт якобы тут же записал слово в слово, так что при создании своих мемуаров в 1840-х годах ему ничего не оставалось, как только переписать его туда. Что ж, как говорится, похвально; неужели перед нами редкий пример «добросовестного мемуариста»? Но стоит чуть-чуть вчитаться в текст мемуаров, и эта иллюзия развеивается. Сперва бросаются в глаза мелочи: например, Эйлерт пишет, что Александр I был глух на правое ухо, тогда как в действительности, как хорошо известно, – на левое. Или простейший вопрос: а на каком языке происходил разговор? Опять-таки, согласно Эйлерту, епископ посетовал, что плохо говорит и понимает по-французски, тогда Александр I перешел на немецкий язык, также признаваясь, что не в достаточной мере им владеет и будет вставлять в разговор французские выражения (это – абсолютная правда, Александр I учил немецкий язык в юности и в какой-то степени знал его, но у него совершенно отсутствовала разговорная практика на этом языке, да и она ему не требовалась, поскольку во время его пребывания за пределами России все кругом говорили на французском как основном языке дипломатии XIX века). Если это так, то мог ли он составить по-немецки столь риторически красивую фразу с яркими метафорами и контрастами («пожар озарил душу», «ледяные поля – теплота веры» и т. д.)? Но окончательно подрывает доверие к мемуаристу следующий факт, выясняющийся из внимательного чтения текста: поводом к разговору, как подчеркивает епископ, является произнесенная им накануне проповедь, когда он вместе с Александром I присутствовал при закладке в Берлине на горе Темпельгоферберг (ныне Кройцберг) так называемого «Национального памятника освободительным войнам» – высокой, увенчанной крестом готической башни. Эта проповедь настолько понравилась Александру, что тот захотел получить ее русский перевод, чтобы потом «раздать ее каждому солдату». Памятник действительно был заложен в 1818 году, а открыт и освящен лишь в марте 1821 года. Эйлерт полностью приводит в мемуарах текст своей проповеди, говоря дальше, что Александр I процитировал его в их разговоре – но из содержания проповеди выясняется, что она относится не к закладке, а к освящению памятника! «Добросовестный немец» даже не скрывает этого: он признает, что «объединяет два праздника в единое целое». Может быть, память подвела епископа и его разговор с царем состоялся в 1821 году? Нет, в марте того года Александр I был далеко от Берлина, в Лайбахе, то есть они могли встречаться только в 1818 году, но тогда не могли обсуждать освящение памятника и цитируемую проповедь. Из-за этого фактического несоответствия вся начальная часть их разговора лишается смысла – а тогда чего же стоит продолжение?

Епископ Эйлерт являлся крупным евангелическим богословом своего времени, ему важно было дать интерпретацию религиозным идеям Священного союза через внутренние движения души российского самодержца, используя для того весьма распространенную в протестантском богословии концепцию внезапного «обращения» – обретения веры под действием каких-то внешних, иногда даже случайных обстоятельств, которые после того трактуются промыслительно. Но с точки зрения исторической науки Эйлерт выступил в типичной роли «мифотворца» – и, как видим, небезуспешно, судя по тому, что написанные им слова уже много десятилетий подряд используются какпрямая речьАлександра I.

Итак, я надеюсь, приведенные примеры убедительно показывают, что биографию Александра I нельзя сочинять, отдаваясь на волю накопленной мифологии о российском императоре – пусть даже к этому подталкивают и значительное количество мемуарных источников, и даже определенная традиция прежних биографий. В конечном счете, это личный выбор автора книги: писать ли о «летающих тарелках» (а это ведь так легко и приятно!) или искать, прорываться к тому Александру, каким он все-таки был, а не казался.

Должен повторить: это сложная работа, и, быть может, результаты поисков не утешат, а скорее разочаруют. Что делать: ремесло историка – это вообще довольно грустная вещь. Перед тобой открываются вновь и вновь – в разном антураже исторических эпох, но при неизменном постоянстве человеческих характеров – несбывшиеся планы и надежды, ошибки и заблуждения, которые дорого стоят окружающим людям, нежелание или неумение что-то изменить вокруг себя, фальшивые цели, ложные кумиры. Из-за этого победы превращаются в поражения, мир сменяется войной, а из бесконечной череды бегущих по кругу событий не видно выхода. Но иногда бывает человек (и, кажется, один на целое поколение!), которому небезразличен его народ и он умеет к нему обращаться, который не стремится к власти ради нее самой, который любит истину и справедливость и, даже преследуя врагов, проявляет великодушие и опирается на закон – закон, который он искренне почитает, а не подстраивает под себя. Так был ли Александр I таким единственным в своем роде монархом – и, может быть, даже лучшим правителем за всю историю России?

Об этом, я надеюсь, мы поразмышляем вместе. Впереди много рифов и подводных течений, но читатель предупрежден! А теперь – в путь…

Принц под грузом надежд

1777–1801

Ни с одним царствованием в России, наверное, не связывалось столько счастливых предчувствий, и ни в одного российского императора в детстве и юности не вкладывалось столько сил, чтобы подготовить из него «идеального правителя». Его воспитатель Фредерик-Сезар Лагарп в записках к ученику неоднократно выражал надежду, «что великий князь Александр вырастет человеком выдающимся и все люди большого ума признают его достойным великой будущности, его ожидающей». Когда же тот только что взошел на трон, Лагарп напрямую написал Александру о его предназначении: «Обретет Россия то благо, какое добрый ее гений сорока миллионам жителей начертал, когда Вас на Ваше место поставил»[8].

Однако воплотить в жизнь эти надежды оказалось очень сложно. Многие обстоятельства здесь не зависели от самого Александра и возникли еще задолго до его рождения, хотя некоторые определились в процессе воспитания и формирования его личности. Они значительно повлияли на складывание характера русского принца, путь которого к трону стал неожиданно драматическим. Центральной же фигурой, определившей

Глава 1

Бабушка и ее империя

Бабушка очень хотела внука, потому что с сыном у нее, сказать по-честному, совсем не заладилось. Кто ж виноват, что само рождение Александра создавало весьма своеобразную коллизию в Российском императорском доме?

Пятого февраля 1722 года[9] император Петр I подписал Устав «О наследии престола». Ссылаясь на историю своего старшего сына Алексея, обвиненного в участии в заговоре, которое «не раскаянием его пресеклось» (а, как все в стране хорошо знали, гибелью царевича под пытками), Петр называл порядок престолонаследия от отца к старшему сыну «недобрым обычаем», который «не знаю чего для был затвержден». Император объявлял, что право передачи престола должно полностью находиться в руках верховного правителя. Это означало, что тот не только в любой момент мог объявить о назначении наследника своей империи («правительствующие государи кого похотят учинить наследником, то в Их Величества воле да будет»), но и поменять прежнее решение о выборе наследника и назначить нового («ежели и определенного в наследники, видя какие непотребства, паки отменить изволят, и то в Их же Величества воле да будет»[10]).

Этим указом Петр I ставил собственную личную волю выше природного порядка и кровных уз (на которых зиждилось, например, наследование в германских государствах – так называемый Салический закон, согласно которому трон передавался по мужской линии, то есть от отца к сыну, строго в порядке старшинства). Казалось бы, решение императора свидетельствовало о необычайной силе самодержавной власти в России[11]. Но в действительности именно оно породило практически непрерывный ряд кризисов при передаче российского престола в XVIII веке, которые вместе образуют так называемую «эпоху дворцовых переворотов». Ее суть в том, что почти ни разу передача власти не становилась «бесспорной», а зачастую тот, кто в итоге оказывался на престоле, не мог похвастаться каким-либо документальным подтверждением своих прав там находиться.

Сам Петр I скончался, не подписав никакого манифеста о назначении наследника. Соответственно, его жена Екатерина I, объявленная единоличной императрицей, должна была управлять страной без опоры на какой-либо подзаконный акт, а также в явном нарушении как прежних русских, так и европейских (салических) обычаев, где вдова никогда не сменяла на троне скончавшегося мужа, тем более при имеющемся прямом мужском потомстве (внуке Петра I – царевиче Петре Алексеевиче, будущем Петре II). Уважая тем не менее права последнего, Екатерина I оставила свое «завещание» – то есть документ, оглашенный не при ее жизни, а сразу после смерти, что уже несколько подрывало его законодательную силу. В нем она признавала Петра Алексеевича своим наследником, но в то же время дальнейшие права наследования передавала по женской линии своим дочерям Анне Петровне и Елизавете Петровне (а также сестре Петра I – царевне Наталье Алексеевне) и их потомству.

Вступление на престол Петра II в соответствии с «завещанием Екатерины I» стало редким для XVIII века исключением, когда в этом событии отсутствовали черты переворота. Какое-то время в период его царствования указанное «завещание» считалось даже основой новой системы престолонаследия, а Устав Петра I подлежал изъятию из присутственных мест. Но после смерти Петра II можно наблюдать даже не один, а сразу два подряд переворота. Провести первый попытался приближенный к юному императору князь Иван Алексеевич Долгоруков: он ссылался на предсмертный манифест Петра II, которым тот якобы отдавал престол «государыне-невесте» княжне Екатерине Алексеевне Долгоруковой – своей обрученной, но несостоявшейся супруге. Этот манифест был признан подделкой, изготовленной самим князем Иваном, однако важно подчеркнуть, что тем самым тот вновь взывал именно к петровскому порядку о назначении наследника. Затем же уже Верховный тайный совет полностью пренебрег «завещанием Екатерины I» и пригласил на трон Анну Иоанновну из другой женской линии дома Романовых (которая согласно «завещанию» вообще не должна была иметь прав на престол). В итоге императрица Анна Иоанновна манифестом от 17 декабря 1731 года опять подтвердила силу Устава Петра I и право действующего Государя самому определять будущего наследника.

Преемником Анна Иоанновна избрала сына своей племянницы, урожденной принцессы Мекленбургской Анны Леопольдовны, вышедшей замуж за принца Антона Ульриха из герцогства Брауншвейг-Вольфенбюттель. В этом браке в августе 1740 года появился на свет Иоанн Антонович, брауншвейгский принц, который спустя два месяца после своего рождения был провозглашен российским императором. Его короткое царствование оказалось особенно богатым на перевороты: один за другим сменялись регенты и фигуры, управлявшие государством при императоре-младенце; шла также речь о планах провозгласить Анну Леопольдовну императрицей. Наконец, в декабре 1741 года власть захватила Елизавета Петровна, которая попыталась обосновать свой приход на трон «завещанием Екатерины I» – но это было явным искажением истины, ибо в таком случае престол принадлежал бы сыну ее старшей сестры Анны Петровны, герцогу Голштейн-Готторпскому Петеру Ульриху (Петру Федоровичу). Последнего сама же Елизавета провозгласила наследником в полном соответствии с петровским Уставом. После ее смерти он, под именем Петра III, взошел на престол в декабре 1761 года, хотя уже во время долгой болезни императрицы происходили закулисные интриги и попытки очередного переворота с целью провозгласить следующим правителем не Петра, а его супругу, великую княгиню Екатерину Алексеевну, в качестве регента при ее малолетнем сыне Павле. Эти попытки не удались – но тем не менее, когда Петру III за короткое время удалось настроить против себя гвардию и значительную часть вельмож, его супруга 28 июня 1762 года осуществила очередной вооруженный переворот, после которого она была провозглашена императрицей Екатериной II.

Подчеркнем: воцарение Екатерины II оказалось чрезвычайно шатким в правовом смысле, как ни рассматривай его с законной ли точки зрения, или согласно обычаям передачи власти в России. С легкой руки немецкого историка Августа Людвига Шлёцера, апологета Екатерины II, сочинившего панегирик «Вновь измененная Россия» всего лишь на пятый год ее царствования, оттуда пошло гулять выражение «революция 1762 года» – революция как прямой синоним словапереворот,причем Шлёцер хотел тем самым доказать, что и революции иногда бывают ощутимо полезны для страны и даже необходимы.

Действительно, Екатерина не могла опереться ни на какой акт, объявлявший ее преемницей после Петра III. Правда, жена здесь вновь наследовала мужу, как в случае с Екатериной I, но с той большой разницей, что Екатерина I уже была императрицей, венчанной короной, которую на ее главу во время торжественной церемонии в мае 1724 года возложил сам Петр I, и ее правление пытались представить естественным продолжением царствования ее супруга – Екатерина II же, как и Петр III, до момента переворота еще не успела принять участие в церемонии венчания на царство, а главное же, она не продолжала царствование мужа, а, напротив, свергла его с престола.

При этом она опиралась на заговор гвардейцев, через посредство своего любовника Григория Григорьевича Орлова, от которого за два с

Следует добавить, что после Петра III остался семилетний сын, великий князь Павел Петрович, который по праву рождения должен был бы наследовать российский трон – а в период его малолетства мать, то есть Екатерина, в лучшем случае могла бы получить звание регентши (правительницы), каковое носила Анна Леопольдовна при Иоанне Антоновиче. Но когда Екатерина объявила себя императрицей, игнорируя права Павла, это вызвало удивление и неприятие даже у части поддержавших ее заговорщиков. Екатерина, правда, пошла в этом вопросе на некоторый компромисс, поскольку в том же самом манифесте от 28 июня 1762 года о своем восшествии на престол провозгласила Павла наследником. Тем не менее наличие сына-наследника, который знал о гибели отца при странных обстоятельствах, создавшихся по вине матери, и который, взрослея, в глазах как окружающих, так и в собственных, все более становился достойным управлять страной, создавало для императрицы неразрешимую и усугублявшуюся год от года проблему. Чтобы лучше ее понять, необходимо погрузиться в изучение характера Екатерины II, ее семейных отношений и особенностей государства, которым ей суждено было управлять.

Она родилась в 1729 году принцессой одного из крошечных немецких княжеств, Ангальт-Цербста, площадью около 1 тыс. км2 (что, например, в 2,5 раза меньше нынешних размеров Москвы). При крещении в лютеранской вере она получила имена София Августа Фредерика. Последнее из них стало основным, из которого возникло детское прозвище принцессы – Фике или Фигхен (сокращенное от Фредерикхен). Ее отец происходил из младшей ветви княжеского рода Асканиев, со Средних веков утвердившегося в восточных саксонских землях, на среднем течении реки Эльбы. После многочисленных семейных разделов владения князя Ангальт-Цербстского настолько измельчали, что не позволяли ему содержать двор и вести жизнь «достойную Государя», а заставляли искать службы при других дворах. Отец Фике поступил офицером в армию короля Пруссии и к моменту рождения дочери служил комендантом одной из крепостей на балтийском побережье.

Мать Фике представляла младшую линию одного из самых больших по численности княжеских домов Северной Германии – Ольденбургского, а именно его Гольштейн-Готторпскую ветвь. Голштинский герцог Петер Ульрих, будущий Петр III, также принадлежавший к этой династии, приходился матери своей будущей супруги двоюродным племянником. Иными словами, Петер Ульрих и Фике находились в троюродном родстве и встречались задолго до заключения брака на семейных собраниях. В 1742 году старший брат матери Фике был провозглашен наследником трона Швеции из-за того, что Петер Ульрих принял звание наследника престола Российской империи под именем великого князя Петра Федоровича и должен был отречься от своих прав на Швецию, которые имел, будучи внуком сестры шведского короля Карла XII. Пока Петер Ульрих претендовал на шведскую корону, Фике говорили, что ему для поддержки нужна будет супруга из более сильного европейского дома, но теперь троюродный брат рассматривался как самая значительная из всех предположенных для Фике партий (особенностью Голштейн-Готторпов было их стремление заключать браки внутри династии).

И действительно, спустя лишь год жизнь 14-летней немецкой принцессы решительным образом переменилась. Елизавета Петровна одобрила идею привезти Фике в Россию, чтобы выдать ее замуж за великого князя. В конце января 1744 года будущая Екатерина II впервые пересекла границу государства, которым ей предстояло править. В Риге ее встречал почетный караул: им командовал барон Мюнхгаузен – тот самый (Карл Фридрих Иероним!), действительно находившийся тогда на русской службе, что не раз упоминается в связанных с ним многочисленных историях.

Мировоззрение Фике во многом складывалось уже в России. Если до приезда сюда у нее было вполне заурядное воспитание под руководством французской гувернантки, то, став невестой, а затем женой наследника российского трона, она получила в свое распоряжение значительное свободное время для самообразования. Чтение книг стало одним из главных ее занятий (наряду со страстью к верховой езде, о которой Екатерина не раз писала в своих «Записках»). В 15 лет она открывает для себя Цицерона, Плутарха и Шарля Луи де Монтескьё, в 17 лет способна предпочесть Вольтера чтению французских романов и вообще всячески подчеркивает свой «философический» склад ума и души. Таким образом французское Просвещение, с многими деятелями которого Екатерина позже будет поддерживать переписку, становится основой ее представлений о государственных и общественных отношениях, и эту свою черту она очень захочет потом передать своему внуку.

В России же перед ней стояла задача изучения русских обычаев. Ее учителями в этом выступили Василий Евдокимович Адодуров, адъюнкт Академии наук, создатель грамматики русского языка, и епископ Псковский и Нарвский Симон (Тодорский) – известный придворный проповедник, представитель просвещенного духовенства, учившийся в университете Галле и свободно знавший немецкий язык. Под руководством епископа Екатерина перешла из лютеранства в православие, получив свое новое имя. Любопытно, что между епископом Симоном и Адодуровым существовал незримый конфликт в борьбе за Екатерину: первый, будучи выходцем из украинского казачества, ставил ей в русском языке мягкое малороссийское произношение, тогда как родившийся в Новгороде Адодуров настаивал на твердом, великорусском. В итоге Екатерина сделала выбор в пользу последнего и именно так произнесла Символ веры во время торжественной церемонии принятия православия, чем вызвала полное одобрение императрицы Елизаветы Петровны.

Переход в православие должен был символически соединить Екатерину с ее будущим народом, чему та придавала большое значение. В «Записках» Екатерина открыто признаётся в своих трех правилах, которые приняла, «как только увидала, что твердо основалась в России»: «1) Нравиться великому князю, 2) нравиться императрице, 3) нравиться народу. […] Когда я теряла надежду на успех в первом пункте, я удваивала усилия во втором, а третий удался мне во всем объеме». Именно поэтому она не сожалела, что оставляет лютеранскую веру, в которой она была воспитана, – ведь перед ней стояла гораздо более притягательная цель: «С моего приезда в империю я была убеждена, что венец небесный не может быть отделен от венца земного»[12].

При этом в «Записках» Екатерина всячески подчеркивает свою набожность, как и силу наставлений в православной вере, которые она получила от епископа Симона (Тодорского): «Он не ослаблял моей веры, дополнял знание догматов, и мое обращение не стоило ему ни малейшего труда».

Как же это совмещается с тем образом

Екатерина прекрасно знала нормы морали и требования веры; более того, сама по себе идея следования этим нормам рождала у нее приятное ощущение сопричастности к чему-то большему (отождествляемому с верой русского народа), но ради удобств и прихотей повседневной жизни от этих норм всегда можно было отказаться. Двоемыслие и двоедушие, парадная жизнь напоказ и потакание своим порокам изнутри – все это будет насквозь пропитывать двор Екатерины II, поскольку глубоко укоренилось в характере ее личности. Именно в такой атмосфере предстояло расти юному Александру.

Главным же для Екатерины оставалось умение «нравиться», в соответствии с вышеприведенными тремя пунктами. Впрочем, с первым из них дело обстояло неблагополучно – в браке между Екатериной и Петром Федоровичем если сперва и присутствовала некоторая взаимная приязнь и терпимость друг к другу, то они быстро исчезли, уступив место неуважению и даже презрению. Весьма красноречив тот образ супруга, который Екатерина изображает в «Записках»: с ее точки зрения, Петр ребячлив до крайности (постоянно повторяется мотив игр, не соответствовавших его возрасту, вплоть до игры в куклы и солдатики), нескромен, эгоистичен, капризен, несамостоятелен в принятии решений и не может снискать искреннего уважения со стороны окружающих. Количество скверных анекдотов о Петре в «Записках» (причем иногда, как свидетельствуют примечания публикатора, в виде дополнительных вставок в текст) превосходит всякую меру: о крысе, повешенной за то, что повредила игрушечную крепость; об обжорстве устрицами; о дрессировке собак в своих покоях; о комоде, наполненном пустыми винными бутылками, и т. д.

Понятно, что «Записки» неизбежно выступают в роли главного источника относительно взаимоотношений великого князя и его супруги. Тем не менее нет необходимости доверять той концепции в изображении характера Петра III, которую последовательно в них проводит Екатерина, – уже после всех трагических событий, которыми их брак завершился, когда ей нужно было задним числом (в том числе и в своих собственных глазах!) оправдать свержение мужа с трона.

С точки зрения литературной традиции «Записки» представляют собой хороший образец «галантного романа», в котором мужу достается комедийная роль шута, неспособного понять и оценить характер и достоинства главной героини. В этом смысле сатирические приемы, с помощью которых Екатерина рисует карикатурный образ Петра III, черпались ею скорее не из исторической реальности, а диктовались законами жанра[14]. Источники же другой природы – например, сохранившееся убранство личных покоев Петра III в его дворце в Ораниенбауме – свидетельствуют о нем как о человеке с хорошим художественным вкусом, умеренном в быту, склонном к уединению, любителе музыки и ценителе красот природы. Это не государь-солдафон, как часто считают, а скорее монарх наступающей новой эпохи сентиментализма. Склонявшиеся же в обществе его так называемые выходки и эксцентричное поведение были следствиями общей неуверенности в себе, болезненности и постоянно испытываемой депрессии, которую насильственно перевезенный в Россию великий князь приобрел, по всей видимости, еще в ранней юности.

Отталкиваясь от отрицательного образа мужа, литературная природа «Записок» прекрасно объясняет, почему столько места в них уделено «поискам любви и счастья» для главной героини, воплощением чего служит фигура «положительного героя» – камергера Сергея Васильевича Салтыкова. Их роман, начавшийся в середине лета 1752 года в Петербурге и его дворцовых пригородах и продолжавшийся в 1753-м и в начале 1754 года в Москве, куда переехал двор, нарисован Екатериной во многих деталях. Салтыков описан любящим, внимательным, привлекающим к себе не только внешностью, но и умом, тактом, умением поддерживать долгие «галантные разговоры», наконец, понимающим свою возлюбленную (одним словом, полной противоположностью мужа Екатерины).

Ключевая сцена на охоте, после которой, по всей логике повествования, наступает решающее сближение, создана автором так, что словно списана с одного из любимых некогда Екатериной французских романов:

Сергей Салтыков улучил минуту, когда все были заняты погоней за зайцами, и подъехал ко мне, чтобы поговорить на свою излюбленную тему; я слушала его терпеливее обыкновенного. Он нарисовал мне картину придуманного им плана, как покрыть глубокой тайной, говорил он, то счастье, которым некто мог бы наслаждаться в подобном случае. Я не говорила ни слова. Он воспользовался моим молчанием, чтобы убедить меня, что он страстно меня любит, и просил меня позволить ему надеяться, что я, по крайней мере, к нему не равнодушна. Я ему сказала, что не могу помешать игре его воображения. Наконец он стал делать сравнения между другими придворными и собою и заставил меня согласиться, что заслуживает предпочтения, откуда он заключил, что и был уже предпочтен. Я смеялась тому, что он мне говорил, но в душе согласилась, что он мне довольно нравится. Часа через полтора разговора я сказала ему, чтобы он ехал прочь, потому что такой долгий разговор может стать подозрительным. Он возразил, что не уедет, пока я не скажу ему, что я к нему не равнодушна; я ответила: «Да, да, но только убирайтесь», а он: «Я это запомню», и пришпорил лошадь; я крикнула ему в след: «Нет, нет», а он повторил: «Да, да»[15].

В 1774 году, то есть приблизительно в то же время, когда создавались «Записки», Екатерина II писала генерал-поручику Григорию Александровичу Потемкину по-русски в разгар их крепких, фактически семейных отношений (возможно, скрепленных морганатическим браком): «Если б я в участь получила смолоду мужа, которого любить могла, я бы вечно к нему не переменилась, беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви»[16]. В этой фразе как нельзя лучше заключена фабула того «галантного романа», который представляют собой «Записки». Героиня наконец обретает длительное счастье, а ее возлюбленный Салтыков проявляет достаточно ума и смелости, чтобы сблизиться с великим князем, собирать различную информацию и распространять дезинформацию с единственной целью – защитить их отношения. За эти два года Екатерина впервые переживает начало беременности (дважды, и оба раза она прерывается) и, наконец, в сентябре 1754 года рожает сына Павла. У читателей «Записок» не остается сомнений, что его отцом является Сергей Салтыков. Но у историков этот вопрос выходит за рамки «галантной

Увы, и на этот вопрос наука точно ответить не может (вряд ли когда-нибудь будет проведен ДНК-тест), однако следует научиться отделять созданную Екатериной литературную картину от исторической, причем опираясь на внутреннюю критику источника, то есть на сведения, которые сообщает сама же Екатерина, а также привлекая для сопоставления дополнительные свидетельства. Опуская здесь излишние детали, следует прежде всего подчеркнуть, что проблема рождения детей в браке великого князя Петра Федоровича и Екатерины весьма заботила саму императрицу Елизавету Петровну, а в таком важнейшем для Российской империи вопросе, как продолжение династии, вряд ли она бы так легко допустила появление на свет бастарда. Между супругами после свадьбы действительно не было брачных отношений – об этом ясно говорит известное письмо великого князя к жене, написанное в феврале 1746 года, спустя полгода после свадьбы, где Петр называет себя «несчастнейшим мужем», который до сих пор «еще не удостоен сего имени». Виной этому, возможно, послужила неготовность к вступлению в брак по возрасту (Екатерине было 16 лет, Петру – 17), но некоторые источники называют также и определенный физический недостаток, который мешал великому князю иметь детей. Он был преодолен с помощью хирургической операции лишь около 1753 года, причем устроена она была по прямому указанию императрицы и организована самим Сергеем Салтыковым, желавшим тем самым закрепить свой фавор при Дворе (намек на это содержится и в ранней редакции «Записок» Екатерины)[17].

Главным же свидетельством против отцовства Салтыкова являлся сам Павел, который, чем больше он рос, тем больше и внешне, и особенно по характеру напоминал мужа Екатерины. Своим вспыльчивым и одновременно легкоранимым, меланхолическим темпераментом Павел очень походил на Петра III, а вовсе не на веселого и общительного бонвивана Салтыкова. Схожесть Павла и Петра, безусловно, бросалась в глаза и Екатерине – и со временем, по-видимому, присутствие сына рядом с ней превратилось в живой упрек тому, что она сделала с мужем.

В сложную гамму чувств, которые Екатерина испытывала к сыну, внес свой вклад и еще один человек – императрица Елизавета Петровна, причем сразу же после его рождения. Появление долгожданного продолжателя династии стало большим придворным праздником. Императрица торжествовала. Она присутствовала при родах (кстати, этот монархический обычай, восходящий к далекому прошлому, заключал в себе смысл не допустить подмены новорожденного – и это лишний раз свидетельствовало, что с династической точки зрения Елизавета не приняла бы незаконнорожденного наследника); она же немедленно распорядилась о наречении младенца, выбрав ему имя Павел, а затем забрала его с собой. Екатерина же несколько часов подряд лежала на родильном ложе, в одиночестве, на сквозняке, и никто не приходил к ней, чтобы дать воды или уложить в кровать.

В том, как она описывает свое тогдашнее состояние в «Записках», ощущается уже не литературный стиль, а искренние чувства оскорбленной матери: «Я заливалась слезами с той минуты, как я разрешилась, и особенно от того, что я всеми покинута и лежу плохо и неудобно, после тяжелых и мучительных усилий, между плохо затворявшимися дверьми и окнами, причем никто не смел перенести меня на мою постель, которая была в двух шагах, а я сама не в силах была на нее перетащиться», а в это время «императрица была так занята ребенком», что не отпускала акушерку навестить родительницу.

Обо мне и не думали. Это забвение или пренебрежение по меньшей мере не были лестны для меня; я в это время умирала от усталости и жажды; наконец меня положили в мою постель, и я ни души больше не видала во весь день, и даже не посылали осведомиться обо мне. Его Императорское Высочество со своей стороны только и делал, что пил с теми, кого находил, а императрица занималась ребенком. В городе и в империи радость по случаю этого события была велика. Со следующего дня я начала чувствовать невыносимую ревматическую боль, начиная с бедра, вдоль ляжки и по всей левой ноге; эта боль мешала мне спать и при том я схватила сильную лихорадку. Несмотря на это, на следующий день мне оказывали почти столько же внимания; я никого не видела и никто не справлялся о моем здоровье; великий князь однажды зашел в мою комнату на минуту и удалился, сказав, что не имеет времени оставаться. Я то и дело плакала и стонала в своей постели.

Продолжением праздника были торжественные крестины Павла на шестой день после рождения – все это время Екатерина «могла узнавать о нем только украдкой, потому что спрашивать об его здоровье значило бы сомневаться в заботе, которую имела о нем императрица, и это могло быть принято очень дурно», потому что Елизавета Петровна «без того взяла его в свою комнату и, как только он кричал, она сама к нему подбегала и заботами его буквально душили»[18].

Лишенная возможности проявлять свои материнские чувства после рождения сына, Екатерина также первоначально была отстранена и от его воспитания, которое по воле Елизаветы Петровны целиком было отдано на попечение всяких мамушек и нянюшек. Родной матери разрешалось навещать Павла не чаще раза в неделю, и эти посещения, хотя и запечатлевались в памяти сына, но все же создавали впечатление гостевых визитов (мать «езжать к нему изволила довольно часто» – в таких словах сам юный Павел в десятилетнем возрасте описывал их своему учителю Семену Андреевичу Порошину).

В 1758 году у Павла появился первый наставник, доверенное лицо Елизаветы Петровны и канцлера Михаила Илларионовича Воронцова, бывший дипломат Федор Дмитриевич Бехтеев. Он был призван учить 4-летнего Павла читать и писать по-русски и по-французски, но ребенок запомнил, что Бехтеев сразу подарил ему выполненную на пергаменте карту Российской империи с надписью: «Здесь видишь, Государь, наследство, что славные твои деды победами распространили», а дальше перечислялись имена московских царей от Ивана Грозного до Елизаветы Петровны, которые «из многих областей один содвигли свет», где народы «к тебе усердствуют, всечасно о тебе и мыслят и твердят: ты радость, ты любовь, надежда всех отрад!»

Как видим, с самых ранних лет в Павле видели будущего императора и предвосхищали его восшествие на престол. Эту же цель преследовали придворные партии, в конце 1750-х годов желавшие устранить Петра III от наследования, а позже – свергнуть с трона. Среди них активную роль сыграл Никита Иванович Панин, назначенный новым воспитателем Павла (это произошло в конце июня 1760 года, по причине тяжелой болезни Бехтеева). У Панина за плечами был 12-летний опыт службы посланником в Швеции, и за проведенные там годы он превратился в ярого апологета шведской

Тем самым, если в первые годы жизни Павла его мать была всего лишь отчуждена от сына, то с момента ее восшествия на престол Павел сразу превратился в потенциальную угрозу ее власти. Это не означало, что Екатерина готова была публично демонстрировать свою неприязнь: напротив, важным ее жестом в глазах всей Европы на том же первом году царствования стало приглашение знаменитого французского просветителя, энциклопедиста Жана Лерона Даламбера на место воспитателя великого князя Павла Петровича. Получив это почетное известие сперва через посредника, Даламбер поспешил отказаться, говоря, что хотел бы еще быть полезным у себя на родине, а главное, как писатель и философ привязан к парижским салонам, где собираются его друзья, общество которых составляет для него «утешение и счастье». Тогда Даламберу написала уже сама Екатерина II, отправив письмо 13 ноября 1762 года из Москвы, где продолжались торжества по случаю ее собственной коронации. Рассыпаясь в похвалах перед великим энциклопедистом, который, по ее мнению, призван «содействовать счастью и даже просвещению целого народа», Екатерина II переходила на задушевный личный тон, который должен был подчеркнуть ее заботу о сыне: «Признаюсь, что воспитание сына так близко моему сердцу и вы мне так необходимы, что быть может я слишком пристаю к вам. Простите мою нескромность ради самого дела». Что же касается приводимых Даламбером обстоятельств, ответ императрицы был чрезвычайно простым и эффектным: «Приезжайте со всеми вашими друзьями; я обещаю вам и им также все удовольствия и удобства, какие только могут зависеть от меня»[20].

Это письмо немедленно было предано огласке, известие о нем напечатали многие европейские газеты, Вольтер и Жан-Жак Руссо обсуждали его в своем ближайшем окружении. И не важно, что Даламбер все равно отказался приехать в Россию – зато вся Европа увидела, насколько российская императрица печется о воспитании собственного сына и наследника. Заодно Екатерина лишний раз продемонстрировала это и Н. И. Панину, который был непосредственно вовлечен в эту переписку (формально именно он искал преемника на свою должность). За свое участие в заговоре Панин был щедро награжден, и в его руки перешло основное ведение внешней политикой Российской империи, что должно было несколько отвлечь его от мыслей по реализации конституционных проектов через воцарение Павла.

Екатерина II не упускала возможности продемонстрировать свое внимание к сыну и во внутренней публичной сфере. Во время особо торжественно организованного визита в Москву летом 1767 года для открытия Комиссии о сочинении проекта нового уложения (в ту пору – предмета главных законодательных попечений Екатерины II) императрица выходит к народу вместе с 13-летним сыном, вызывая тем самым бурное ликование толпы. Через год Екатерина II «в наставление подданным» делает прививку от оспы – и себе, и сыну, что также вызывает общественное одобрение.

Но чем ближе оказывалось совершеннолетие Павла, тем больше эта народная привязанность к нему оборачивалась той стороной, что представляла для Екатерины прямую опасность. Народ ждал провозглашения Павла императором. Различные слухи и толки ходили и в находившейся в столице гвардии, и в армии в провинции, и в простом люде по всей стране. Многие разговоры призывали к действию «ради спасения России» – вывезти великого князя из Царского Села, где ему угрожает опасность от Орловых, которые и так управляют царицей (она, мол, уж и обвенчана тайно с Григорием Орловым), а теперь хотят сами царствовать. Всех говоривших объединяла готовность присягнуть Павлу как новому правителю Российской империи. Доносы о таких разговорах ложились на стол к Екатерине II – по силе Соборного уложения 1649 года, еще применявшегося в середине XVIII века, за них полагалась смертная казнь, но Екатерина проявляла милость и заменяла казнь на каторгу или дальнюю ссылку[21]. Понятно, что любви к сыну у императрицы эти следственные дела не прибавляли.

А их естественным продолжением было появление осенью 1773 года – Павлу было 19 лет, и он только что женился, то есть мог считаться абсолютно самостоятельным и дееспособным – первых известий о Пугачевском бунте. Пугачев регулярно использовал имя Павла для агитации в пользу себя как якобы «чудесно спасенного Петра III»: взывал к своему мнимому сыну в присутствии народа, желая ему здравия и опасаясь за его судьбу, «как бы окаянные злодеи его не извели», то есть представлял дело так, что и у него, и у Павла общие враги в Петербурге во главе с незаконной похитительницей власти Екатериной. Пугачев даже приводил завоеванные им селения к присяге великому князю Павлу Петровичу и допускал разговоры о том, что в случае победы сам на трон не сядет, а «восстановит царствие Государя Цесаревича». Распространялись кругом и вовсе фантастические слухи, что Павел то ли уже бежал, то ли собирается бежать в стан Пугачева.

А что же сам великий князь Павел Петрович? Понимал ли он, сколь сложные чувства вызывает у своей матери, и думал ли о собственном восшествии на престол? Уникальным источником, свидетельствующим о детских годах Павла, служит дневник его учителя Семена Порошина, который тот вел в течение 15 месяцев в 1764–1765 годах. Многие черты Павла, которыми потом будет отмечено его царствование, здесь уже вполне различимы: горячность и порывистость, доверчивость – не только в пользу кого-то, но и к наговорам против иных людей – что проистекало от некоторой неуверенности в себе, привычка к скорым суждениям, а в случае неправоты искреннее желание загладить свою вину и задобрить обиженного, часто без понимания, что же именно того так задело.

Его детские игры наполнены самыми чистыми мечтами о подвиге. Одним из своих идеалов Павел избрал мальтийских рыцарей, книгу об истории которых читал ему Порошин: «Изволил он потом забавляться и, привязав к кавалерии своей флаг адмиральской, представлять себя кавалером Мальтийским». Так уже в 10 лет в сознание юного Павла входит понятиерыцарственность,которое останется с ним всю жизнь, а благородным мальтийским кавалерам он действительно еще окажет

Но чтобы быть рыцарем и защищать справедливость, нужна мощь империи. Трудно сказать, с какого момента у Павла и в самом деле появилось стремление стать императором (и как оно разительно не похоже на чувства, которые по тому же поводу будет ощущать его сын Александр!) – не с самого ли чтения той надписи на карте, которую ему преподнес Бехтеев? Однако в конце 1764 года Порошин описывает примечательную черту 10-летнего Павла:

У Его Высочества ужасная привычка, чтобы спешить во всем: спешить вставать, спешить кушать, спешить опочивать ложиться. […] После ужина камердинерам повторительные наказы, чтоб как возможно они скорей ужинали с тем намерением, что как камердинеры отужинают скорее, так авось и опочивать положат несколько поранее. Ложась, заботится, чтоб поутру не проспать долго. И сие всякой день почти бывает, как ни стараемся Его Высочество от того отвадить[22].

Так почему же мальчик так быстро хочет идти спать, что, казалось бы, даже не подходит его возрасту? Не потому ли, что внынешнем днеему уже скучно и он стремится поскорее попасть в деньзавтрашний,ибо уже знает – однажды, в каком-то прекрасном «завтра», он вдруг проснется императором!

Конечно, Никита Иванович Панин всячески поддерживал в Павле это стремление, поскольку надеялся, что его грядущее царствование сможет наконец покончить в России с вековыми язвами деспотического самодержавия (насколько же он ошибался!). Многие историки считают, что юный великий князь не только был знаком с конституционными проектами своего воспитателя, но и давал согласие на их исполнение. В 1772 году Павел достиг 18-летнего возраста – и так совпало, что в том же году Григорий Орлов уехал из Петербурга на далекий международный конгресс, посвященный переговорам с турками, где действовал совсем неудачно, а сразу по его отъезде Екатерине II предъявили доказательства его неверности, и у императрицы отдешперации(то есть от отчаяния – это ее собственное выражение в письме к Потемкину) появился новый фаворит. В связи с ослаблением партии Орловых влияние Панина выросло, и казалось, что его планы провозгласить Павла императором или хотя бы соправителем матери близки к осуществлению (об этом тогда активно толковали в гвардии). И хотя в связи с бракосочетанием великого князя Панин лишился должности его воспитателя, но его влияние на наследника, конечно же, сохранялось.

К этому моменту относится предание о так называемом «заговоре 1773 или 1774 года», сложившемся вокруг Панина с целью свержения Екатерины II с трона: Павел тогда якобы «согласился принять предложенную ему Паниным конституцию, утвердил ее своею подписью и дал присягу в том, что, воцарившись, не нарушит этого коренного государственного закона, ограничивающего самодержавие». Проект конституции был написан рукой секретаря Панина, знаменитого русского писателя Дениса Ивановича Фонвизина (а сам рассказ записан со слов его племянника, декабриста Михаила Александровича Фонвизина). Полностью проект не сохранился, но осталось его введение, открывавшееся словами: «Верховная власть вверяется государю для единого блага его подданных. Сию истину тираны знают, а добрые государи чувствуют». И даже если не доверять позднему рассказу декабриста, в котором имеются отдельные хронологические нестыковки, то в бумагах Павла обнаруживается рассуждение, датированное 28 марта 1783 года и написанное после его последнего разговора со своим наставником, находившимся на смертном одре – в нем еще раз виден весь комплекс политических идей об управлении государством, которые Панин хотел передать великому князю и которые были так не сходны с системой фаворитизма и административного произвола, сложившейся при Екатерине II[23].

Императрица безусловно должна была знать о направленном против нее заговоре с участием сына (если таковой действительно существовал!); в любом случае характерна ее реакция после того, как Панин был отправлен в отставку с должности воспитателя: «Дом мой очищен».

Таким образом, в середине 1770-х годов российская императрица имела возможность убедиться, что с именем ее сына связаны заговоры, порождаются бунты, и едва ли не сам он готов поддержать свержение ее власти. Думается, что уже тогда определилась ее новая главная идея – дождаться рождения внука. Правда, с невесткой, принцессой Вильгельминой Гессен-Дармштадтской, в православии великой княгиней Натальей Алексеевной, Екатерине не повезло. Та не только активно включилась в планы по скорейшему возведению Павла на трон, но и вскоре продемонстрировала свою ветреность, поскольку уже через год после свадьбы изменила великому князю с его близким другом, графом Андреем Кирилловичем Разумовским. Прекраснодушный Павел никак не мог поверить в любовный треугольник, участником которого он становился; между тем приближалось окончание беременности Натальи Алексеевны и вновь вставал вопрос об отцовстве возможного наследника, буде такой появится на свет.

Ситуация разрешилась трагически: 11 апреля 1776 года ребенок умер при родах, а за ним через четыре дня и его мать. Однако надо признать: Екатерина II должна была почувствовать не столько горе, сколько немалое облегчение. Свидетельством этого явился ее разговор с Павлом сразу после смерти Натальи Алексеевны (едва ли не в тот же вечер), где мать предъявила сыну доказательства ее измены – обнаруженные у нее письма Андрея Разумовского, – и призвала Павла срочно готовиться к новой свадьбе. Великий же князь горько оплакивал супругу, несмотря на все давление Екатерины, и даже мог поверить слухам, что именно его мать ускорила кончину невестки. Сохранилась удивительная записка императрицы к врачам, по сути демонстрирующая, как та предпринимала усилия, чтобы погасить подозрения Павла по поводу насильственной смерти жены: «Велите посмотреть за тем, есть ли на котором локте [Натальи Алексеевны] багряное пятно. Сие великий князь требует знать, и что за пятно он сам третьево дни усмотрел»[24].

Выбор новой жены для великого князя произошел быстро. Уже 15 сентября 1776 года он был обручен с принцессой Софией Доротеей Вюртембергской, в православии Марией Федоровной, а 26 сентября состоялось их венчание. Мария Федоровна не проявляла склонности вступать в политические игры, оказалась прекрасной супругой и, как на заказ, дважды подряд произвела на свет мальчиков – продолжателей династии. 12 декабря 1777 года родился Александр, а 27 апреля 1779 года – Константин. В виде особой награды для нее императрица разрешила Марии Федоровне, оправившейся от родов, навестить места, где та выросла – маленькое немецкое княжество Монбельяр, которое принадлежало Вюртембергскому дому и находилось неподалеку от стыка границ Франции, Германии и Швейцарии. Павлу же заодно предоставлялась возможность посетить основные королевские дворы, насладиться в Европе памятниками культуры и красотами природы. Так возникло большое заграничное путешествие великого князя Павла Петровича и его супруги в 1781–1782 годах, в ходе которого они объехали множество городов и государств, увидели различные достопримечательности, вплоть до руин Помпей и альпийских ледников.

А после

Итак, опыт, накопленный Екатериной II, привел ее к твердому выводу: царствовать после нее надлежало ее внуку, великому князю Александру Павловичу. Он должен был стать не просто преемником политики бабушки, сохранить ее достижения по расширению империи, но и вообще стать лучшим из возможных правителей на императорском троне – то есть возместить все то, чего Екатерине II не удалось добиться в отношении своего сына.

Но что же собой представляла страна, которую бабушка предназначала для внука? По площади и населению Российская империя была самым большим из европейских государств XVIII века. Ее население к концу царствования Екатерины II, по данным так называемой «пятой ревизии», произведенной Сенатом в 1795 году, составляло 37,4 млн человек – это число, округленное до 40 млн, было хорошо известно в Европе. Для сравнения скажем, что в остальных странах Европейского континента (за пределами границ Российской империи) проживало тогда около 160 млн человек: из них, например, во Франции – 30 млн, в Англии – 20 млн, в германских княжествах – 25 млн, в Испании – около 12 млн.

Большой скачок в численности населения Российской империи произошел во второй половине XVIII века, и это заметно отличало ее от других европейских стран. Если в эпоху Петра I здесь жило лишь около 15 млн человек, при том, что, например, во Франции того же времени – 21 млн, то именно при Екатерине II Российская империя стала лидировать по числу жителей среди европейских государств, а общее соотношение населения между Россией и остальной Европой составило примерно 1:4. При этом население Российской империи сохраняло устойчивый рост по экспоненте (иначе говоря, удвоение спустя определенные промежутки времени), тогда как демографические процессы во многих европейских странах показывали уже не столь быстрые темпы роста и постепенную тенденцию к стабилизации. Такое соотношение населения именно в XVIII веке породило не только образ силы и могущества Российской империи во внешней политике, но и иррациональный страх европейцев по отношению к огромной «орде на Востоке», которая именно в количественном отношении может когда-нибудь поглотить европейскую цивилизацию.

Но при этом общее количество жителей было распределено по огромной территории Российского государства крайне неравномерно. Площадь Российской империи к концу царствования Екатерины II составляла 18,6 млн км2, из них на европейскую часть – от Немана и Днестра (западных границ империи) до Уральского хребта и Каспия – приходилось чуть меньше пяти, а точнее 4,82 млн км2. Именно здесь было сосредоточено подавляющее большинство населения империи, поскольку во всей гигантской Сибири в конце XVIII века насчитывалось менее 1 млн человек.

За вторую половину XVIII века территория империи также получила приращения, хотя не столь значительные, как ее население, но все же существенные: в результате трех разделов Польши к ней отошли более 460 тыс. км2 (то есть 10% европейской части империи), на которых жило 5,65 млн человек (а это составило прирост населения почти на 17%). Еще около 200 тыс. км2 Россия получила по итогам войн с Османской империей, присоединив к себе Крым, Новороссию и часть Северного Кавказа. Всего же в количественном отношении европейская часть России хотя и уступала площади остальной Европы (5,4 млн км2), но ненамного. Но поскольку людей в России проживало в 4 раза меньше, то средняя плотность населения уступала европейской больше чем в 4 раза. На самом деле эта грубая оценка дает лишь самое общее представление о разнице в плотности населения между Россией и Европой: ведь и внутри европейской части страны существовала неравномерность. Значительная часть жителей (по разным оценкам, от трети до половины) была сосредоточена в центре, то есть в Москве и соседних с ней губерниях – историческом ядре Московского царства, а по мере удаления от Москвы – на север ли, в сторону Петербурга, или на юг, или тем более на восток – страна становилась все пустыннее. С «пустыней» Россию роднил и рельеф: вся европейская часть страны представляла собой равнину, плоское пространство, которое при этом 5 месяцев в году было покрыто снегом. А снега тогда в России было в избытке – в истории европейского климата завершался так называемый «малый ледниковый период», и как раз во второй половине XVIII века средние годовые температуры достигали минимума, а зимой на дворе стабильно трещали 30-градусные морозы.

Обычный путешественник преодолевал это пространство со скоростью не более 15 км/ч, и, следовательно, поездка от западной границы до центра империи, например из Вильно в Москву (800 км), занимала не меньше пяти дней с ночевками. Именно поэтому описаниями России как огромной снеговой пустыни, где никто не живет, покрытой лесом или просто являвшей собой голую равнину, пестрят первые впечатления иностранцев, приезжавших сюда. Отдадим должное и мировой литературе: в нашей книге уже упоминался барон Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен и его знаменитые рассказы. Так вот, первая же история, связанная с путешествием Мюнхгаузена в Россию, называется «Конь на колокольне» – как мы все помним, Мюнхгаузен ехал зимой по «бесконечной снежной равнине», где «царила глубокая тишина и нигде не было видно ни малейшего признака жилья» (а потом выясняется, что снег целиком засыпал не только дорогу, но даже целую деревню с колокольней). Однако и русская культура регулярно порождала аналогичные впечатления, и не только от зимней дороги, но в другие времена года – достаточно вспомнить Александра Сергеевича Грибоедова, которому по роду службы неоднократно пришлось пересекать Российскую империю с севера на юг и с юга на север. В монолог Чацкого из финального действия комедии «Горе от ума» Грибоедов вставил по сути отдельную элегию, посвященную российскому пространству:

В повозке так-то на пути

Необозримою равниной, сидя праздно,

Всё что-то видно впереди

Светло, синё, разнообразно;

И едешь час, и два, день целый; вот резво́

Домчались к отдыху; ночлег: куда ни взглянешь,

Всё та же гладь и степь, и пусто, и мертво…

Досадно, мочи нет, чем больше думать станешь.

В такой

Как же должна управляться такая страна? Ответ на этот вопрос можно было найти в знаменитом трактате Монтескьё «О духе законов» (1748), подробно исследовавшем зависимость формы правления от внешних параметров государства:

Обширные размеры империи – предпосылка для деспотического управления. Надо, чтобы отдаленность мест, куда рассылаются приказания правителя, уравновешивалась быстротой выполнения этих приказаний; чтобы преградой, сдерживающей небрежность со стороны начальников отдаленных областей и их чиновников, служил страх; чтобы олицетворением закона был один человек; чтобы закон непрерывно изменялся с учетом всевозможных случайностей, число которых всегда возрастает по мере расширения границ государства (книга 8, глава XIX).

Екатерина II вторила своему любимому автору: «Российская империя есть столь обширна, что кроме самодержавного Государя всякая другая форма правления вредна ей, ибо все прочее медлительнее в исполнениях и многое множество страстей в себе имеет, которые к раздроблению власти и силы влекут, нежели одного Государя, имеющего все способы к пресечению всякого вреда и почитая общее добро своим собственным»[26].

Обратим внимание, что в 1764 году, когда императрица писала эти строки, она априори исходила из того, что самодержавие способствует «пресечению всякого вреда», установлению добра и справедливости. Но Монтескьё полагал, что деспотизм служит совершенно другим целям, а именно лишь исполнению воли государя или тех, кому он поручил распоряжаться от его имени:

В деспотических государствах природа правления требует беспрекословного повиновения, и, раз воля государя известна, все последствия, вызываемые ею, должны наступить с неизбежностью явлений, обусловленных ударом одного шара о другой. Здесь уже нет места смягчениям, видоизменениям, приспособлениям, отсрочкам, возмещениям, переговорам, предостережениям, предложениям чего-нибудь лучшего или равносильного. Человек есть существо, повинующееся существу повелевающему. Здесь уже нельзя ни выражать опасений относительно будущего, ни извинять свои неудачи превратностью счастья. Здесь у человека один удел с животными: инстинкт, повиновение, наказание (книга 3, глава X).

Монтескьё вообще видел деспотизм и связанную с ним систему всеобщего подчинения («рабства») по отношению к государству, держащуюся на страхе перед ним, чертой азиатских стран. Широко известна его фраза из «Персидских писем» (1721): «Свобода создана, по-видимому, для европейских народов, а рабство – для азиатских». Екатерина II, безусловно, считала свое правление европейским и неоднократно прямо писала об этом – достаточно вспомнить выражения из ее «Наказа» для Уложенной комиссии. Тем не менее практика ее управления империей воспроизводила черты «азиатского деспотизма», описанного Монтескьё.

Екатерина II опиралась на бюрократическую систему, которая была заложена Петром I, но своего расцвета достигла именно в ее царствование. Как и полагается при деспотизме, систему эту пронизывал дух раболепия и подобострастия по отношению к начальствующим и безразличия или презрения к интересам нижестоящих лиц. Сошлемся опять на слова самой императрицы, которая хоть и на первых порах сама критиковала эту систему, но в итоге прекрасно с ней уживалась: «Раболепство персон, в сих [присутственных местах] находящихся, неописанное, и добра ожидать не можно, пока сей вред не пресечется. Одна форма лишь канцелярская исполняется, а думать еще иные и ныне прямо не смеют, хотя в том интерес государственный страждет».

Создавая органы управления Российской империей, центральные и местные, Петр I имел перед глазами образ, начертанный знаменитым немецким философом Готфридом Вильгельмом Лейбницем (с которым царь имел возможность общаться), –«государство-часы»,подражающее устройству мира в целом, который собран Богом из различных элементов как правильно сконструированный механизм и управляется единой Божественной волей. В этом смысле и место царя в «регулярном государстве» уподоблялось значению Бога для всего мира, а примеры этого мы видим в лексике петровского царствования, в стихах и речах (например, в творениях Феофана Прокоповича). Через эти произведения Петр I транслировал своим подданным мысль, что вся их судьба и жизнь зависит от царя. Петровское самодержавие не знало предела своей власти над человеком, оно вмешивалось даже в его частное пространство, и все ради «государственного блага», а о нем, по определению, мог судить только царь. Именно он – главный работник в государстве, которое все целиком, вплоть до каждой пуговицы на мундире и каждого волоска на бороде каждого подданного, принадлежит царю.

Из этой же механической модели государства вытекала еще одна его сторона: если царственный часовщик построил в нем шестеренки, тогда конкретные люди занимают лишь положение винтиков, от которых ничего не может зависеть. В этом заключена удивительная «дегуманизация государства» в России, которой мы также обязаны Петру Великому. Иначе говоря, конкретная личность с ее заботами, интересами, стремлением улучшить свою жизнь не имеет никакой ценности для государственного механизма в целом. Не будем здесь исчислять количество жертв великих «петровских строек» и прочих элементов его насильственной «модернизации» государства – заметим только, что Екатерина II, конечно же, смягчила общий дух петровского самодержавия, но нисколько не изменила его суть. Народ же, ощутивший именно благодаря Петру I свое рабское состояние по отношению к государству, беспрекословно принял последствия петровских преобразований – а произошло это еще и потому, что так называемая «модернизация» и внешняя «европеизация» не сопровождались никаким распространением народного просвещения. Первые попытки заложить в России хоть сколько-нибудь развернутую систему образования относятся лишь к середине 80-х годов XVIII века, то есть к завершающей фазе екатерининского царствования, и на эту важнейшую отрасль, ранее отодвинутую на второй план другими государственными реформами, теперь уже не хватило ни времени, ни сил.

Единственным сословием, благодаря которому существовал весь государственный механизм в России и роль которого в царствование Екатерины II лишь выросла, являлосьдворянство.Повелевавшая им верховная власть, безусловно, чувствовала необходимость одновременно заручиться в его лице надежной опорой, а потому была готова предоставить дворянству немалые привилегии. В 1722 году была утверждена Табель о рангах, которая связывала получение должностей на государственной службе, как военной, так и статской, с дарованием прав на личное или

Если само распределение чинов на государственной службе стало привилегией дворянства благодаря складывающимся внутри него сословным связям, то в 1762 году дворянство получает также и право «вольности», то есть возможность не служить, а жить в отставке, заботясь о своем имении. Дарованная Екатериной II «Жалованная грамота дворянству» 1785 года закрепила за дворянами частную собственность на землю и ее недра. Это случилось впервые в истории России и распространялось только на дворянское сословие. Другой же исключительной привилегией дворянства, которая не была, впрочем, записана ни в каком законодательном акте, но на деле имела огромное значение, являлось владение крепостными.

Крепостное право являлось тем фундаментом, на котором в XVIII веке покоилась вся государственная система Российской империи. Понять это достаточно просто: у российской монархии никогда не было достаточно денег, чтобы содержать дворянство исключительно за счет жалованья, зато крепостное право, то есть работа крестьян на помещика приносила гарантированный доход, особенно в условиях стабильного роста хлебных цен, когда дворяне имели возможность продавать зерно за границу.

Крестьяне составляли в конце XVIII века 93% населения Российской империи, при том что дворянство – менее 2% (примерно такой же была численность мещанства, менее 1% насчитывали духовенство, купечество и остальные податные сословия). Среди крестьян в среднем около 60% принадлежали помещикам (на севере и на юге России этот процент был ниже, поскольку там проживало значительное количество государственных крестьян, зато на западе империи, особенно в новоприсоединенных после разделов Польши землях и губерниях Прибалтики, – выше, доходя до 70%).

Повышение цен на хлеб в Европе, которое началось в XVI веке и продолжалось почти до конца XVIII века в связи с уже упомянутым «малым ледниковым периодом», привело к ужесточению крепостничества в тех областях Восточной и Северной Европы, для которых хлебные культуры – рожь, пшеница и др. – составляли основную отрасль сельского хозяйства (при отсутствии там массового товарного выращивания винограда, фруктов и др.). К этим областям относились Венгрия, Богемия, Пруссия, Дания, Польша с Прибалтикой и Россия, тогда как в странах Южной и Западной Европы (Франция, Италия, юг Германии) натуральные крепостные повинности были упразднены в целом уже в XIV веке и остались лишь денежные сборы. В России же сперва Соборное уложение 1649 года навсегда прикрепило крестьян к земле, с которой исчислялся налог в пользу государства, а затем, вследствие налоговой реформы Петра Великого, – к распоряжавшемуся землей помещику, который уплачивал за находящихся на этой земле крестьян подушную подать. За это он фактически имел право устанавливать в своем имении для крестьян те повинности, какие считал нужным, – не только денежный оброк, но и любые виды барщины, которая давала помещику натуральный продукт как для обеспечения себя, так и на продажу. При этом полученные от доходов средства не вкладывались помещиком в улучшение условий труда крестьян или расширение сельского хозяйства, а тратились в первую очередь на поддержание того «роскошного» образа жизни, которого требовали обычаи эпохи. Непроизводительные расходы помещиков постоянно росли за счет утеснения крестьян, труд которых и создавал весь «блеск Российской империи» XVIII века. По подсчетам историков, ценой, заплаченной для этого, стало увеличение за век объема повинностей в 12 раз.

Государство готово было стимулировать помещичье хозяйство. В 1754 году открылся Дворянский банк, который начал выдавать ссуды дворянам под 6% годовых; с 1770 года государственные учреждения стали принимать также и краткосрочные процентные вклады, выбивая почву из-под ног ростовщиков. Что же касается налогов, то размер подушной подати практически не менялся в XVIII веке, а на практике, с учетом инфляции, это означало, что помещики платили все меньше прямых налогов, оставляя себе подавляющую долю доходов от крестьянского труда. В этом заключалась суть дворянской политики Екатерины II – дворянам была дана полная возможность богатеть, восхваляя императрицу.

Но надежды на то, что при этом помещичье хозяйство станет экономически расти, не оправдывались; если рост и происходил, то лишь за счет освоения новых территорий. Вся сельскохозяйственная техника, методы хозяйствования и, следовательно, производительность труда не менялись веками. Екатерина II уповала на успехи века Просвещения: в 1765 году было основано знаменитое Вольное экономическое общество, которое должно было пропагандировать научные знания по агрономии и рациональные методы землепользования – увы, все публикации общества, распространявшие идеи английских и французских просветителей, оставались лишь предметом чтения, но не доходили до практики.

Императрица понимала, что крепостное право в экономическом отношении – это непреодолимая преграда для развития страны: «Чем больше над крестьянином притеснителей, тем хуже для него и для земледелия. Великий двигатель земледелия – свобода и собственность. Когда каждый крестьянин будет уверен, что то, что принадлежит ему, не принадлежит другому, он будет улучшать это». Екатерина прекрасно видела и второй, наиболее уродливый аспект крепостничества в России – моральный.

Предрасположение к деспотизму выращивается здесь лучше, чем в каком-либо другом обитаемом месте на земле; оно прививается с самого раннего возраста к детям, которые видят, с какой жестокостью их родители обращаются со своими слугами, ведь нет дома, в котором не было бы железных ошейников, цепей и разных других инструментов для пытки при малейшей провинности тех, кого природа поместила в этот несчастный класс, которому нельзя разбить свои цепи без преступления. Если посмеешь сказать, что они такие же люди, как мы, и даже когда я сама это говорю, я рискую тем, что в меня станут бросать каменьями[28].

Далее Екатерина ссылалась на опыт Уложенной комиссии, где «невежественные дворяне» стали догадываться, что ее политика может «привести к некоторому улучшению в настоящем положении земледельцев», и выказали ей отпор.

В этом заключался немалый парадокс – воплощая

Эти указы свидетельствовали о полном бесправии крестьян, их превращении в «живую собственность». Нужно повторить: никакой правовой документ не регламентировал принадлежность крестьян помещику, и тем не менее на практике помещик пользовался абсолютной властью над крестьянами, мог их лишать земли, наказывать, отдавать в солдаты и т. д. Естественно, сюда же входила продажа и покупка крестьян, объявления о чем мы во множестве видим в русских газетах второй половины XVIII века. Они показывают довольно привычное отношение к крестьянам как к товару, включая и их распродажу без земли и даже поодиночке, то есть с разрывом семейных связей. В этом смысле, как замечали многие публицисты эпохи Просвещения, юридическое положение крепостных в России ничем не отличалось от статуса рабов – хотя даже здесь разница была, ибо, например, во Франции в XVII веке благодаря известному министру Людовика XIV Жан-Батисту Кольберу был издан так называемый «Черный кодекс» (фр.Code noire), который регламентировал обращение с чернокожими рабами во французских колониях, то есть даже у рабов как у живой собственности был тем не менее определенный юридический статус и защита (например, в случае нанесения им увечий). Но в России не было и такого – и сама жизнь крестьян, по сути, ничем не была защищена.

Отсюда вытекала возможность эксцессов, то есть злоупотреблений крепостным правом, о чем мы знаем весьма мало, скорее по литературным произведениям (вроде образа Троекурова в повести Пушкина «Дубровский»), а также по редким делам против помещиков, которые все-таки доходили до суда, – но это вовсе не значило, что такие эксцессы не были распространены. Как полагала сама Екатерина II, среди нескольких сотен депутатов Уложенной комиссии «не было и двадцати человек, которые по этому предмету мыслили бы гуманно и как люди».

Мыслить гуманно: на практике Российской империи XVIII века это означало – как мы можем увидеть на примере князя Михаила Михайловича Щербатова, видного вельможи и историка екатерининского времени – относиться к крестьянам разумно и бережно, как к ценному имуществу, и «не портить его». Щербатов писал в своей инструкции приказчику о наказании крестьян: «Однако должно весьма осторожно поступать, дабы смертного убивства не учинять иль бы не изувечить. И для того толстой палкою по голове, по рукам и по ногам не бить». Понятно, что этой инструкции не потребовалось, если бы наказания крестьян не приводили к смертям; впрочем, в остальном колотить помещичьих крестьян палкой не по голове, а по спине инструкция вполне себе разрешала.

Самым известным эксцессом является, конечно же, вскрывшееся в 1762 году дело помещицы Дарьи Николаевны Салтыковой («Салтычихи»). 30-летняя вдова жила на виду у всех, преимущественно в Москве и в своем подмосковном имении (в районе нынешнего Теплого Стана), производя впечатление доброй и набожной женщины. На самом деле примерно за пять лет своего вдовства она собственноручно убила, по разным показаниям, 75 своих крепостных (из них доказанных на суде случаев было 38, но всего же из ее имений в различных губерниях пропало 139 человек). В основном среди ее жертв были женщины и девушки, но попадались и мужчины. Главными поводами для истязаний служили недобросовестность в мытье полов или стирке: она била провинившихся поленом, могла облить жертву кипятком или поджечь волосы на голове; обладая недюжинной физической силой, могла разбить голову жертвы об стену и т. д.

Безусловно, Салтыкова была маньяком, то есть страдала психическим расстройством личности, заставлявшим убивать снова и снова. Но важно, что делала она это практически открыто на глазах у собственных дворовых, которые были ею настолько запуганы, что не сопротивлялись, а помогали укрывать улики; сама же Салтыкова сохраняла полную уверенность в собственной безнаказанности и праве творить то, что она делает. Одному из крестьян, жену которого она убила, помещица прислала тело, велев схоронить, и заявила: «Ты хотя и в донос пойдешь, только ничего не сыщешь, разве хочешь, как и прежние доносители, кнутом быть высечен». И он, «убоясь того, что и прежде по разным убивствам доносители высечены кнутом и сосланы в ссылку, а другие с наказанием кнутом отданы для жесточайшего мучения к ней в дом, затем и не доносил»[30]. То, что жалоба на ее зверства дошла-таки до только что вступившей на престол Екатерины II и была ею дальше доведена до показательного судебного процесса, – это скорее стечение благоприятных, в том числе политических обстоятельств.

Именно возможность полнейшего произвола помещиков в отношении крестьян и делала крепостное право в России даже не столько экономической, сколько моральной проблемой, изнутри подтачивавшей русское общество, поскольку рабство в моральном смысле искажает облик как раба, так и рабовладельца, оставляя длительные травмы, которые переходят из поколения в поколение.

Естественно, доведенные до полного отчаяния «рабы» вдруг вспоминали, что могут сопротивляться, то есть поднимали бунты, которых в целом по стране в 1760-х годах было столько (хотя и мелких), что Екатерина II записала тогда: крестьяне «против нашей воли сами оную возьмут рано или поздно»[31]. Тем не менее проблема освобождения крестьян была отложена ею, как минимум, до времени ее внука Александра, для которого этот вопрос сразу станет одним из острых и проблемных. Самый главный бунтовщик России, Емельян Пугачев, благодаря которому топорами и вилами вооружились десятки тысяч крестьян в черноземных губерниях, расправляясь с ненавистными им помещиками, был казнен менее чем за три года до рождения Александра I, но с оставшимися после этого последствиями

Наконец, внешнеполитическое наследство Екатерины II – в какой мере оно определяло будущие действия ее внука?

В XVIII веке Российская империя мощно выступила на международной арене, претендуя на собственное значимое место посреди общеевропейского баланса сил и интересов, соперничая с другими державами. В этом, собственно говоря, заключался один из главных смыслов провозглашения страны империей, ибо последняя по определению все время борется за расширение своих интересов и претендует на включение в свой состав новых территорий, а потому с неизбежностью постоянно ведет войны, чтобы потом завоеванные народы «склеивать вместе» с помощью имперской идеологии.

Однако именно XVIII век после Утрехтского и Раштаттского мирных договоров 1713–1714 годов, завершивших Войну за испанское наследство, принес доктрину «баланса сил» в отношениях между ведущими державами – то есть поиска такого внешнеполитического равновесия, что его нарушение в виде очередной войны повлекло бы за собой больше убытков для нарушителя, нежели выгод, которых тот мог приобрести в случае успеха. Принцип же, что войну следует вести лишь тогда, когда ее исход сулит сделать страну богаче, чем та была раньше, прекрасно применялся на деле – например, именно следуя этому принципу, больших успехов на европейской арене добился король Пруссии Фридрих II, прозванный Великим.

Но для Российской империи эти принципы не работали. Ее внешние успехи происходили на фоне неуклонного ухудшения жизни русского народа, именно он «расплачивался» за очередные войны и их расходы. Особенно хорошо это заметно во второй половине XVIII века. Собственно уже участие России в Семилетней войне стоило весьма дорого и привело к массовой порче монеты и, как следствие, исчезновению полновесных денег из обращения, перебоев в выдаче жалованья в городах и т. д. Войны же екатерининского царствования стали возможны только благодаря глобальной финансовой уловке – введению бумажных денег, ассигнаций, которые по сути образовывали внутренний долг государства перед подданными, а погасить его можно было только за счет реального экономического продукта, создаваемого основной массой тружеников, то есть крестьян.

Поэтому внешнеполитические успехи империи и ее войны, даже самые удачные, негативно сказывались на экономическом состоянии России – так, к концу царствования Екатерины II курс бумажных денег по отношению к серебру упал на треть. Но и в международном контексте у многих успехов в перспективе ближайших десятилетий оказалась обратная сторона. К таковым, безусловно, следует причислить участие России в ликвидации Польского государства по Второму и Третьему разделам (1793–1795). Увеличение территории империи отнюдь не могло компенсировать здесь приобретенные проблемы, значение которых станет ясно уже в ближайшем будущем и сильно повлияет на политику Александра I. Вместе с территориями императоры Всероссийские впервые получили в свое подданство большую массу католиков – около 2 млн человек, живших в основном на землях Литвы и Западной Белоруссии, а также польско-литовскую шляхту, лелеявшую пылкие патриотические идеи по возрождению своего государства.

Чрезвычайно важен и еще один пример успешного выступления Российской империи на международной арене, чреватый огромными негативными последствиями для Александровской эпохи. В 1779 году был заключен Тешенский мирный договор, которым завершилась Война за баварское наследство между германскими княжествами – не самая крупная среди прочих, по не слишком уж важному поводу (территориальные споры после прекращения младшей, баварской, ветви династии Виттельсбахов), – которая дала почти что незначимые результаты, а именно к Австрии прирезали небольшой кусок территории, Иннфиртель (кто его отыщет на карте?), ранее принадлежавший Баварии; амбиции же престарелого Фридриха Великого, уже угасавшего на троне, на сей раз потерпели неудачу. Однако этот мирный договор рассматривается часто как одна из вершин екатерининской внешней политики. Официальный Петербург, не желая допустить полного поражения Фридриха, предложил свое посредничество и успешно руководил переговорами на конгрессе по заключению мира, а затем добился того, что Россия (наряду с другой участницей конгресса, Францией) была объявлена в договоре страной, берущей на себя гарантии дальнейшего сохранения мира. И не только мира – но и вообще соблюдения конституции Священной Римской империи германской нации, ибо одной из подписывающих сторон был германский император из австрийской династии Габсбургов, а новый акт подтверждал принципы отношений между отдельными немецкими княжествами, входившими в империю, и прежние договоры между ними, начиная с основополагающего Вестфальского мира 1648 года. Таким образом, без участия России теперь невозможны были никакие политические изменения внутри Германской империи, ни изменения границ отдельных государств, ее составляющих. Это резко возвысило и без того значимый статус Российской империи в европейских делах – к явному неудовольствию ее противников; так, широко известна фраза французского министра Шарля-Мориса де Талейрана: «Появление России при заключении мира в Тешене стало большим бедствием для Европы». Однако еще большее бедствие ждало в скором будущем саму Россию – именно условия Тешенского мира вовлекут Александра I в глубокий конфликт с Наполеоном, которого, как казалось многим в первые годы XIX века, можно было бы избежать…

Подведем итоги исторического обзора событий и отношений, предшествовавших появлению на свет старшего внука Екатерины II. Воспитанная на идеях Просвещения бабушка, безусловно, считала себя европейской правительницей и разделяла основные убеждения своего века – как для общественной, так и для личной жизни. Она твердо знала, что все люди по рождению равны и свободны, что частная собственность и возможности ее приумножения есть лучший двигатель для развития экономики, что семейные христианские добродетели предписывают любить мужа и внимательно заботиться о сыне и т. д. Но на практике, как и было написано у ее любимого Монтескьё, Екатерина претворяла в жизнь систему «азиатского деспотизма» (пусть и лишенную внешней жестокости, присущей другим российским правителям): административный произвол государства во всем и презрение в адрес простого народа, кумовство и коррупция, обогащение государственного класса, то есть дворян, за счет тружеников-крестьян, ведение разорительных завоевательных войн ради укрепления статуса империи – и все это покоилось на незыблемом фундаменте крепостного права, то есть по факту всеми признаваемого, но нигде не узаконенного рабства. Что касается семьи, то и здесь Екатерина едва ли не с самого своего появления в России убедилась, что нравственные нормы легко нарушать, и не только по соображениям «поиска счастья», но по тем, которые для нее становились гораздо важнее – а именно ради захвата и прочного удержания собственной власти. И это напрямую касалось ее отношения как к мужу, так и к сыну.

Просвещение на словах, крепостное право на деле – вот что представляла собой Екатерининская империя, вот какое наследство бабушка оставляла Александру. Тому предстояло расти в атмосфере лицемерия и двоедушия, когда громко провозглашаемые слова и нормы резко расходились с окружающей действительностью. Посмотрим теперь, какие из бабушкиных уроков и как он будет воспринимать уже в первые годы своей жизни.

Глава 2

Бабушкины сказки

БОЖИЕЮ МИЛОСТИЮ МЫ, ЕКАТЕРИНА ВТОРАЯ, ИМПЕРАТРИЦА И САМОДЕРЖИЦА ВСЕРОССИЙСКАЯ,

и прочая и прочая и прочая,

объявляем всенародно.

При должном благодарении Господу Богу за благополучное разрешение от бремени НАШЕЙ любезной Невестки, Ея Императорского Высочества Великой Княгини, и дарование Их Императорским Высочествам первородного сына, а НАМ внука, АЛЕКСАНДРА ПАВЛОВИЧА, что учинилося в 12 день сего Декабря, определяем писать во всех делах в Государстве НАШЕМ, по приличеству до сего касающихся: Его Императорским Высочеством, Великим Князем АЛЕКСАНДРОМ ПАВЛОВИЧЕМ; и сие НАШЕ определение повелеваем публиковать во всем НАШЕМ Государстве, дабы везде по оному исполняемо было.

В тот же день в церкви Зимнего дворца состоялось крещение младенца. Таинство совершилось при участии духовника императрицы, протоиерея Иоанна Памфилова, крестной матерью являлась сама Екатерина II, а крестными отцами объявлены сразу два крупнейших монарха Германии (которые через полгода начнут между собой войну за баварское наследство) – австрийский император Иосиф II и прусский король Фридрих II.

Факту рождения своего первого внука Екатерина, таким образом, сразу придала общеевропейский масштаб. Неудивительно, что больше всего сведений об Александре в пору его младенчества и раннего детства до нас дошло из писем Екатерины II, адресованных в Европу, – барону Фридриху Мельхиору фон Гримму (публицисту и дипломату, эмиссару герцога Саксен-Гота-Альтенбургского в Париже) или монархическим особам, например, королю Швеции Густаву III. Переписка Екатерины с Гриммом имела особое значение, поскольку в эти же годы барон являлся автором «литературной переписки» (фр.Correspondance littéraire, philosophique et critique): своего рода малотиражной газеты, которую Гримм в количестве 15 экземпляров рассылал ведущим европейским дворам, в том числе петербургскому, сообщая о культурной – литературной, театральной, салонной и др. – жизни Франции. Все, рассказанное Гримму, сразу же становилось предметом обсуждения в парижских салонах и расходилось по всему высшему свету. Екатерина поддерживала в своих письмах чрезвычайно дружеский тон, подчеркивала особую доверительность, называя Гримма своимsouffre-douleur(то есть тем, на кого можно обрушить свои переживания, своего рода «жилетка для плача»), между тем большей частью вовсе не жаловалась ему на жизнь, а, напротив, писала ему с большим юмором и оптимизмом.

Именно из такого письма, написанного всего спустя два дня после рождения Александра, 14 декабря 1777 года, выясняется смысл его имени, которая выбрала сама Екатерина. Сперва она в шутку сравнивает его с именем, мелькнувшим в повести Вольтера «Простодушный», – тем «господином Александром», начальником канцелярии министра, которого никто никогда не видит, потому что тот все время чем-то занят. Отбивая ложные ассоциации эпохи Просвещения, Екатерина посвящает своего корреспондента в потрясающую тайну – на свет появился другой «господин Александр», о котором вскоре предстоит услышать всей Европе, если «справедливы бабушкины предчувствия, предсказания и толки». Он носит «пышное имя» (фр.nom pompeux), получив его от Александра Невского, святого покровителя Петербурга, который «поколотил шведов», но, конечно, это имя сразу вызывает в памяти Александра Македонского и его великие подвиги, а Екатерина придерживается мнения, что название определяет суть вещей. «Ах, Боже мой, что же выйдет из мальчика?», – вдруг восклицает императрица, переходя на немецкий[32].

Смысл имени, выбранного Екатериной для первого внука, окончательно разъяснился через полтора года, когда на свет появился ее второй внук, названный Константином. С его именем связывались надежды на возрождение Греческого царства, новой Византийской империи, и возвращение в лоно европейской христианской цивилизации Стамбула-Константинополя, основателем которого был Константин Великий, знаменитый римский император IV века н. э. Таковы были контуры так называемого «Греческого проекта» Екатерины II, которым она особенно плотно занималась в конце 1770-х и начале 1780-х годов. В ее широкомасштабных замыслах один внук, Константин, должен был стать греческим царем, другой, Александр, – естественно, царем русским, а вместе они стали бы править всем православным миром. Символическая красота идеи здесь значила больше, нежели ее практическая реализуемость. Тем не менее для Константина нашли кормилицу-гречанку, с детства он учил греческий язык. А в качестве программной иллюстрации Екатерина II заказала приехавшему в Петербург в 1781 году английскому портретисту Ричарду Бромптону парный портрет обоих мальчиков, который сейчас находится в Эрмитаже. Они там совсем еще маленькие (Константину всего 2 года, а Александру исполнилось 3 с половиной), поэтому черты лиц и фигуры весьма условны, но зато символов предостаточно: это и античный шлем Александра Македонского, и меч, которым тот перерубает гордиев узел (намек на успешное решение в будущем правлении Александра всех проблем Российской империи), и главное – знамя, увенчанное крестом, один из главных символов победы императора-христианина Константина Великого над неверными (который, как известно, уверовал после того, как увидел в небе крест, ставший знаком того, что он одержит верх над своим соперником Максенцием в 312 году).

Для воспитания своего собственного Александра Македонского Екатерина II собиралась даже основать достойную того резиденцию, назвав ее Пелла, то есть так же, как называлась древняя столица Македонии, где родился великий полководец. Имение располагалось в сорока километрах от Петербурга, выше по течению реки Невы, у ее больших порогов[33]. В 1785 году здесь был заложен дворцовый ансамбль из 23 отдельных зданий (жилых и служебных), соединенных между собой галереями, аркадами и колоннадами, – самый большой в России, если не во всей Европе, который сравнивали по своим пропорциям и размерам с крупнейшими постройками периода Римской империи (термами Диоклетиана и др.). «Все мои загородные дворцы только хижины по сравнению с Пеллой, которая воздвигается как Феникс», – писала Екатерина. Дворец был ориентирован на Неву, внизу располагалась парадная пристань с широкой каменной лестницей, а с другой стороны дворца был разбит парк. Императрица, впрочем, не успела довести до конца этот свой замысел: уже спустя 4 года из-за нехватки средств в казне после начала новой войны строительство было приостановлено, а Павел I затем велел полностью разобрать все, что успели построить.

Пообещав внуку славу Александра Македонского, Екатерина II, естественно, подчеркивала, что выращиваетрусского царя: если у Константина кормилицей была гречанка, то у Александра – русская крестьянка (точнее, жена одного из царскосельских садовников, Авдотья Петрова). Екатерина же настояла, чтобы мальчик с детства говорил по-русски. Его старшей гувернанткой была Софья Ивановна Бенкендорф (бабушка Александра Христофоровича Бенкендорфа, начальника III отделения и шефа жандармов при Николае I), а няней, к которой мальчик привязался и всю жизнь питал самые теплые чувства, – Прасковья Ивановна Гесслер, по происхождению англичанка, поэтому другим языком, который Александр часто слышал и научился понимать с самого раннего детства, был английский. Первым камердинером юного Александра станет муж няни, Иван Федорович Гесслер, который затем будет сопровождать его как императора почти всю жизнь, выполняя самые деликатные поручения, о которых никто другой во дворце не должен знать (детские привязанности Александра, таким

Впрочем, с европейской, и особенно с германской точки зрения Александр являлся принцем Ольденбургского дома из династии Гольштейн-Готторп-Романовы (именно так российская Императорская фамилия обозначалась в Готском альманахе, наиболее уважаемом издании, издававшемся с 1763 года, где перечислялись все родословные связи европейских правящих домов и титулованных родов). Это позволяло некоторым близким к Александру людям – например, его наставнику, Лагарпу – указывать в разных политических ситуациях на важность того, что Александр принадлежит к немецкой династии. Действительно, от Петра I по женской линии внуки Екатерины II унаследовали лишь 1/16 часть русской крови Дома Романовых (если, конечно, придерживаться точки зрения, что дедушкой Александра был Петр III), остальная им досталась от немецких князей.

Запомним это, поскольку в ближайшем будущем нас ждут размышления о самоопределении молодого Александра – кем же он себя чувствовал? Немецкий принц, родным языком которого был русский, носивший имя греческого героя, взращенный няней-англичанкой, а в течение жизни постоянно говоривший и писавший по-французски, – не заложены ли здесь уже с детства черты «императора-космополита»?

Возвращаясь к рождению Александра, подчеркнем, что Екатерина II повторила ровно то, что в свое время в ее собственном отношении сделала императрица Елизавета Петровна – а именно с первых же дней забрала ребенка у его матери. Точно так же Екатерина поступила и со вторым внуком в апреле 1779 года. По-видимому, хорошо изучив покладистый характер невестки, великой княгини Марии Федоровны, Екатерина не ожидала с ее стороны какого-либо серьезного сопротивления. За рождение первого внука Мария Федоровна и Павел Петрович получили в подарок от императрицы угодья вблизи Петербурга, по берегам реки Славянки, где могли отдыхать летом. Там были построены два небольших домика Паульлюст («утеха Павла») и Мариенталь («долина Марии»), положившие начало дворцовому комплексу Павловска. Но сыновья Павла никогда не бывали там с родителями, которые к тому же вскоре уехали надолго за границу, – Александр и Константин всюду сопровождали Екатерину, то есть летом жили в Царском Селе, а зимой – в Зимнем дворце в Петербурге. После возвращения великого князя с супругой из европейского путешествия, когда его Двор был окончательно отделен от екатерининского, контакты родителей с детьми также были очень редкими. В это время Екатерина уже опасалась, что те могут повлиять на Александра в какую-то нежелательную сторону: в 1784 году, в очередной раз хвастаясь успехами внука, она писала Гримму: «Господин Александр намного превосходит свой возраст во всем – в росте, силе, уме, обходительности, познаниях; он станет, как мне кажется, выдающейся личностью, если только его прогресс не замедлятлюди второго ряда» (фр.secondatrie; здесь игра слов во французском языке, означающая одновременно и тех, кто идет после, то есть наследника, и вторичность, то есть посредственность). А ведь не была ли заложена мысль об отделении Александра от родителей даже в цитированном выше манифесте о рождении внука, где ни разу не упомянуто имя великого князя Павла Петровича и его титул наследника? Впрочем, возможно, такая трактовка преувеличена, тем более что тогда во дворце была организована торжественная церемония поздравления наследника с рождением сына.

Екатерина II обратилась к воспитанию Александра с тем пылом, который выдавал огромные нерастраченные материнские чувства у 48-летней бабушки. При этом ничего в этом процессе не должно было напоминать характер воспитания сына, который Екатерина абсолютно «забраковала». Павла в детстве кутали в одеяла – Александра укладывали под легкое покрывало из английского ситца, а температура в комнате никогда не превышала 18° по Цельсию. Павла укачивали в люльке – Александр спал в железной кровати, на тонкой подстилке поверх кожаного матраца. Павла закрывали от потоков воздуха – кровать Александра не имела полога, а комната постоянно проветривалась. Павла тискал и носил на руках целый штат мамок во главе с Елизаветой Петровной – с Александром же «всякие оглушительные заигрывания избегаются». Наконец, во время сна Павла запрещалось разговаривать, боялись потревожить чуткий сон ребенка (по мнению Екатерины, это привело к развитию нервического характера у ее сына) – при Александре же «всегда говорят громко, даже во время сна».

Все это рассказано самой Екатериной в письме к королю Швеции Густаву III весной 1778 года[34]. Она выступает здесь даже экспертом по пеленанию младенца – к письму специально приложена обернутая кукла, показывающая как это надо делать (по словам Екатерины,очень легко), и императрица хвалится тем, что не разрешает пеленать внука иначе, чем на показанном образце. Когда Александру исполнилось полгода, именно бабушка сама придумала для него платье с пояском, которое надевалось через голову и застегивалось на пять маленьких крючочков. «На всем этом нет ни единого шва, и ребенок почти не чувствует, что его одевают: сразу ручки и ножки всунут в платье, вот и готово; платье это – произведение моего гения, о котором я не хочу держать вас в неведении». Как видим, даже распашонка внука становится для российской императрицы предметом европейской важности и гордости – та рассылает ее чертеж не только барону Гримму, но и королю Шведскому и принцу Прусскому. И, конечно же, не раз и не два Екатерина дает понять европейским корреспондентам, что видит этого младенца на престоле и продолжателем своей политики; она даже уже называет его в письме к Гримму от 28 марта 1779 года «будущим венценосцем» (фр.porteur de couronne en herbe,дословно «прорастающим носителем короны»)[35].

Идеи по воспитанию внука Екатерина черпала из педагогики Просвещения: так, еще с 1760-х годов она покровительствовала переводам в России сочинений Джона Локка, откуда (в частности, из вышедшего в 1693 году трактата «Мысли о воспитании») были буквально позаимствованы многие ее педагогические правила. Как и Локка, Екатерину II прежде всего вдохновляла идея о том, что с помощью образования можно «с нуля» полностью создать человеческую личность (исходя из представлений о разуме какtabula rasa), и, если правильно организовать этот процесс, развить в ребенке все необходимые добродетели (понимаемые как «привычки разума и воли»), которые требуются любой личности для жизни в обществе, но в особенности – будущему правителю. Подобно Локку Екатерина уравнивала физическое и нравственное воспитание детей, при этом приобретение знаний в этой концепции носило чисто утилитарный характер: необходимыми являются только «полезные» в будущем знания, а учебные занятия ценны в первую очередь тем, что развивают любознательность и предохраняют от лени и праздности.

Другими источниками педагогических идей для российской императрицы служили также труды мадам Луизы д'Эпине – писательницы, хозяйки литературного салона и возлюбленной барона Гримма. Екатерина напрямую упоминала об этом в письме к последнему 1 марта 1780 года, прося прислать ей новое расширенное издание написанной мадам д'Эпине в 1774 году книги «Беседы Эмилии»: «Благодаря этому сочинению я приобрела

Не испытывая в общем симпатий к творчеству Жан-Жака Руссо (как известно, многие из его идей Екатерина II высмеивала в своих комедиях), и в особенности к его известному воспитательному трактату «Эмиль», продажу которого в России императрица запретила в 1760-х годах, она тем не менее заимствовала кое-что и из принципов женевского философа, а именно тягу к простоте воспитания, представление о том, что изнеженность и «испорченность» высших слоев общества наносит вред при формировании характера ребенка. Именно желая бороться с этими недостатками, Екатерина обратила внимание на воспитателей из Швейцарии как страны, с которой в XVIII веке однозначно связывался миф о «простоте нравов», о чем вскоре пойдет речь подробнее.

Главный результат педагогических усилий бабушки, которого она добилась и которым постоянно похвалялась, – это прекрасное здоровье ее внука. Александр «не кричит почти никогда»; он рос спокойным, веселым, послушным ребенком, а его красивая внешность сразу привлекала окружающих. Когда мальчику еще не исполнилось двух лет, в августе 1779 года Екатерина отмечала, что он «старается о том, чтоб нравиться» (черта, которая станет одной из главных в характере Александра на всю жизнь). Эти свойства старшего внука Екатерины еще более бросались в глаза на разительном контрасте с его братом: Константин составлял полную противоположность Александру, был болезненным, слабым и очень беспокойным. Екатерина приняла решение воспитывать двух братьев вместе, они действительно оставались неразлучны до вступления во взрослую жизнь и были глубоко друг к другу привязаны.

Тем не менее основное внимание императрицы обращено на Александра, именно рассказами о нем пестрят ее письма к Гримму. В мае 1779 года бабушка отмечает у полуторагодовалого внука «необыкновенную для своего возраста понятливость» – «знаками и звуками он создал себе язык, для него понятный» (например, малыш может показать бабушке, где ему больно, когда у него режутся зубки). Екатерина проводит с Александром много времени, даже когда «работает императрицей», о чем мы узнаём из письма от 5 июля 1779 года: утром они играют вместе, а после обеда он сам приходит в ее кабинет и проводит там столько времени, сколько ему вздумается, даже когда Екатерина занята делами и не может на него отвлекаться, а уходит, только если ему совсем становится скучно. В феврале 1780 года Екатерина собирается в путешествие по России – она впервые будет вынуждена оставить двухлетнего Александра и очень переживает по этому поводу:

Александр и вправду не захочет, чтобы я уезжала, но что делать? Если он сам уходит от меня, то делает это без сожаления, но когда я ухожу от него, то бросается в крик; из его комнаты до меня доходят от него послания; если приболеет – велит меня искать и по-настоящему оживляется, как бы ему больно ни было, когда я прихожу. Это очень особенный малыш, он весь состоит из инстинктов; […] я утверждаю, что он совершенно особым образом сочетает инстинкты и знания, и нынче он знает больше, чем дети от четырех до пяти лет[36].

Действительно, уже в июле 1779 года бабушка начала учить с Александром алфавит и хвалилась тем, что тот хорошо различает букву «А». А через год, в мае 1780 года, Екатерина описывает Гримму составленную ею для двухлетнего внука русскую азбуку с картинками. Этот ее рукописный труд под названием «Бабушкина азбука» сохранился[37]. Он представляет собой набор из свыше ста наставлений или коротких изречений с картинками для Александра, вместе с которым Екатерина читала эту азбуку (а через год повелела издать ее публично, «для обучения юношества чтению»). Вот как сама Екатерина описывала Гримму это чтение: «Сперва ему говорится сразу, что малыш рождается голым, как ладонь, на которой ничего нет, и что все малыши так рождаются, и что по рождению все люди равны, и что путем познания они бесконечно различаются между собой, и так от максимы к максиме, нанизанных друг на дружку как жемчужины, мы переходим от предмета к предмету. Я добиваюсь только двух целей: открыть разум к восприятию вещей и возвысить душу, образовав сердце».

О дальнейших успехах внука императрица не уставала сообщать корреспонденту, подчеркивая, как быстро у Александра на третьем году жизни развивалась способность к познанию окружающего мира. «Тут есть уже воля и нрав; и теперь уже беспрестанно задаются вопросы: зачем, почему, к чему? Мальчик хочет все знать основательно, и Бог весть, чего он уже не знает» (7 сентября 1780 года). В мае 1781 года, когда Александру три с половиной года, Екатерина пишет: «Оба мальчугана растут и развиваются необыкновенно, и моя метода удается с ними удивительно. Бог весть, чего только старший не делает: он складывает из букв слова, он рисует, пишет, копает землю, фехтует, ездит верхом, из одной игрушки делает двадцать; у него удивительное воображение, и нет конца его вопросам» (24 мая 1781 года).

К этому времени Екатерина II приступила к дальнейшему воплощению воспринятых ею педагогических идей: ее новым шагом стало составление дидактических сочинений для воспитания Александра и Константина. Они должны были дать правильные с точки зрения эпохи Просвещения ответы на многие вопросы, которые волновали ее маленьких внуков, в том числе показать их собственное место в мире и тот путь, которым им предстоит дальше в жизни.

Этим наставлениям императрица придавала сказочную форму. В 1781 году ею была написана «Сказка о царевиче Хлоре»[38]. Несколько интересных особенностей этого сочинения характеризуют взгляды Екатерины II. Во-первых, сюжет, хотя и вполне абстрактно-сказочный, разворачивается в определенном контексте русской истории, которой тогда так интересовалась императрица. Действие происходило в России «прежде времен Кия, князя Киевского», то есть легендарного основателя Русского государства, позволяя указывать внукам на пример их предков. Общий сюжетный конфликт также был почерпнут из древних русских летописей и отражал через сказочное похищение царевича степным ханом столкновение «леса со степью» в первые века русской истории. Во-вторых, главной целью царевича Хлора в сказке являлся поиск пути к обретению добродетели (что полностью совпадало с конечной целью воспитания по Локку) – она была представлена в виде «розы без шипов, которая не колется». На этом пути основную помощь оказывал герой с именем Рассудок, сын Фелицы, то есть Счастья. Главными же препятствиями, мешающими выбору верного пути, объявлялись лень, забавы и бесконечные развлечения (включая даже музыку), а также лесть и пустословие. На последней тропинке к стяжанию добродетели герою помогали Честность и Правда. Характерно, что среди отрицательных персонажей, сбивавших с верного пути, находились и вельможи; герой же нашел приют в «доме крестьянском, где все пребывают в труде», и ему там было лучше, чем в богатых палатах (в

Во второй дидактической сказке Екатерины II о царевиче Февее (1782) эти элементы педагогики Просвещения заметны еще более явно. Сказка начинается с описания того, что болезни происходят от нездоровой жизни (там, где слишком тепло, мало воздуха, а человек ест много и занят пустыми разговорами). Царевич Февей – это идеально воспитанный ребенок, который во всем «повиновался истине и здравому рассудку», любил говорить и слушать правду, а лжи гнушался. Любимыми его игрушками были те, «чрез которые он получал умножение знания». Поставленный перед необходимостью пройти ряд испытаний, он демонстрирует послушание, твердость перед лестью и посулами, милосердие к врагам, отсутствие надменности и т. д. Так, своих слуг царевич просит каждое утро говорить ему: «Царевич, помни весь день, что ты такой же человек, как мы».

Характерно, что и свои педагогические сказки Екатерина рассматривала как вполне серьезные образовательные пособия и не упускала случая сообщить о них европейской публике, пересылая их текст целиком барону Гримму. Важное место среди идей, внушаемых бабушкой Александру, заняла проповедь равенства всех людей. Рождение во дворце еще ничем не делает царевича лучше остальных. Истинное же счастье не живет во дворцах, истинные добродетели необходимо искать, остерегаясь опасностей, исходящих от льстецов и корыстолюбцев.

В духе педагогики Екатерины II было создание в повседневном окружении Александра символов, которые непосредственно отсылали к ее дидактическим сказкам. Так появилась так называемая Александрова дача – первый опыт создания «личного пространства» юного Александра, парковый ансамбль, приобретенный в 1786 году, который начал обустраиваться в 1787–1788 годах, когда внуку Екатерины уже исполнилось 10 лет. Дача примыкает к парку Павловска с дальнего (если смотреть от Царского Села), то есть южного конца, со стороны Мариенталя, и располагается вдоль долины небольшой речки Тызвы с холмистыми берегами. Весь замысел парка Александровой дачи воспроизводил сюжет сказки о царевиче Хлоре, а также дополнял его монументами, восхвалявшими мудрое правление Екатерины II, которая изображалась в виде богини Цереры, а рядом лежал памятный камень, посвященный ее «Наказу». Смысловым центром всего ансамбля являлся «Храм Розы без шипов», стоявший на холме, куда вели извилистые тропинки. Он представлял собой ротонду с семью колоннами (не случайное число, отсылающее к семи столпам премудрости Соломона, семи свободным искусствам и т. д.), внутри которой находилась ваза с бронзовой веткой розы без шипов; такие же цветы украшали и роспись с семью медальонами мудрости на куполе ротонды, а вокруг нее были высажены альпийские розы, которые действительно не имеют шипов[39]. Придворный учитель великих княжон, сестер Александра, Степан Семенович Джунковский в 1790-е годы оставил развернутое поэтическое описание Александровой дачи[40]. Правда, неизвестно, как много времени Александр действительно проводил в этой своей сказке – точно зафиксированы лишь его посещения парка в 1793 году вместе с невестой, накануне свадьбы.

Александрова дача была образцом той «театрализации быта», которой Екатерина II стремилась окружить своих маленьких внуков. Видно, что она руководствуется часто обсуждавшимся педагогами эпохи Просвещения принципом – обучение ребенка должно служить продолжением игры, а не противопоставляться ей, насильственно заставляя малыша учиться. Екатерина неоднократно хвасталась этим перед Гриммом, например, следующими словами: «Мы делаем все по собственной воле и с равным желанием, не замечая даже, что мы все это делаем, и нас ни к чему не принуждают, и оттого мы веселы и резвы как рыбки» (3 июня 1783 года). Но если учеба для Александра – лишь продолжение возни с игрушками, то откуда тогда возникнет серьезное отношение к знаниям и к образованию как к сознательному труду ребенка? Особенно хорошо это противоречие видно на примерах, когда маленький Александр занимался ручным трудом. Хочется, конечно, сразу сопоставить это с приобретенными с юности ремесленными навыками Петра I, которые с годами превратились во вторую натуру великого преобразователя. Но есть огромное отличие между ним и Александром – последний не учится трудиться, а лишь «играет в труд», причем игра эта, начавшись в самом раннем возрасте, не меняет своего характера и дальше. Вот бабушкино описание четырехлетнего старшего внука, открывающего для себя ремесла (2 апреля 1782 года):

Если бы вы знали, что такое Александр лавочник, Александр повар, Александр, проходящий самолично разные роды ремесел: он красит, делается обойщиком, смешивает и растирает краски, рубит дрова, чистит мебель, исполняет должность кучера, конюха, выделывает всяческие математические фигуры, учится самоучкой читать, писать, рисовать, считать, приобретать всякого рода сведения откуда и как случится, и имеет в тысячу раз больше познаний, чем всякое другое дитя тех же лет. И эти знания вовсе не превышают его возраста, потому что они ему не навязываются, а он сам их отыскивает.

Как видим, все происходит строго в соответствии с бабушкиной педагогикой. Екатерина II повторяет Гримму схожее описание, когда ее внуку 5 с половиной лет: «Если бы Вы видели, как господин Александр копает землю, сеет горох, сажает капусту, пашет сохой с плугом, боронит, потом весь в поту идет мыться в ручей, после чего берет свою сеть и с помощью сударя Константина принимается за ловлю рыбы» (3 июня 1783 года). Тем самым, крестьянский труд – самый тяжелый и изнуряющий, особенно на скудной северной почве – воспринимается Александром игрой, представляющей из себя лишьимитацию труда. И то же самое происходит дальше, когда обучение столярному мастерству замещает, по словам Екатерины, прежние игрушки, которые Александра «больше не забавляют», зато под руководством немецкого мастера, господина Майера, Александр и Константин «большую часть дня пилят и стругают» (28 марта 1784 года, в 14-летнем возрасте Александр даже получит от мастера «диплом столяра»). Из письма от 10 августа 1785 года мы узнаём о новой игре: «В эту минуту господа Александр и Константин очень заняты: они белят снаружи дом в Царском Селе под руководством двух шотландцев-штукатуров, и Бог знает какими мастерствами они уже не занимались».

Вырабатывалась ли таким способом у Александра действительно привычка к труду, в том числе к изготовлению каких-нибудь поделок? Несмотря на все восторги Екатерины относительно того, с каким искусством Александр мог изготовить «из набалдашника трости фигуру человека», у нас нет никаких вещественных свидетельств его навыков (в отличие от многочисленных произведений, вышедших из рук Петра I). Со временем эти навыки были полностью забыты, как и первые детские игрушки, которых заменила эта игра в ремесла. А вот взгляд на труд не как на деятельность, которая принесет реальные плоды, только если приложить тяжелые усилия, а как на ее «имитацию» был, конечно, опасным для будущего.

Если занятия ручным трудом не оставили глубокого следа в характере Александра, то другая имитационная игра, напротив, попала в самую сердцевину его природных склонностей. Речь идет об «игре в театр». Зимой и весной 1785 года семилетний Александр впервые попал на спектакли

Такое «внимание к самому себе со стороны» Екатерина с удивлением заметила у ребенка уже в три года. Когда при позировании для портрета Александр баловался, то на замечание бабушки в виде вопроса – как ты сидишь перед живописцем, он ответил: «Не знаю, я себя не вижу». Пятилетний же Александр донимал расспросами, на кого он похож, и когда ему отвечали, что лицом – больше всего на матушку, Марию Федоровну, он произнес, что не это хотел узнать, а ему надо услышать, на кого он похож«обращением». Тогда, наконец, Александру сказали, что он похож на бабушку, и мальчик был вне себя от радости. Театральные игры занимали внуков Екатерины длительное время – так, 17 июня 1786 года в Пелле Екатерина II упоминала Гримму, как ее внуки изображали оперный спектакль: «Эти мальчуганы прелестны. Но пора кончать эти бабушкины сказки».

Воспитывая маленького Александра, Екатерина II хвалилась перед своими корреспондентами, что уже в 5 лет привила своему внуку страсть к чтению. Александр – «завзятый чтец», по выражению бабушки, и в 1783 году она даже составляет для его чтения учебную книгу по русской истории до середины XII века (для этого несколько ученых подготовили для императрицы выписки из архивных хроник). А к следующему, 1784 году относятся первые из сохранившихся писем, которые шестилетний Александр адресовал своим родителям и бабушке из Царского Села. Они написаны по-русски, трогательным крупным детским почерком, на специальной бумаге, украшенной по уголкам сердечками: «Любезной Папинка и Маминка цалую ваши ручки. Я слава богу здоров и ездил вчерась с братцем в фаэтоне гулять, а сего дни поедим в Петербург. Сынок ваш Алексаша» (5 августа 1784 года); «Любезная Бабушка я очень жалею что вас не могу видеть цалую ваши ручки, и очень об вас много думаю, и я хотел сегодня приити к вам на луг и забыл что вас нет. Александр» (16 июня, без указания года, но, по-видимому, 1784); или другое письмо той же поры: «Любезная Бабушка я вас благодарю за письмо и очень желаю чтоб вы скорее приехали и каково вам ехать, мы кушали вчерась у вас на площадке[42] цалую ваши ручки и вас поминал очень ваш внучик Алексаша»[43].

Весной 1783 года, обобщая все достигнутые своим внуком успехи, Екатерина II пришла к выводу, что необходимо приглашать учителей для систематического образования Александра, иначе говоря, передавать его из женских рук в мужские (к тому же вскоре скончалась и сопровождавшая Александра с младенчества Софья Ивановна Бенкендорф). Константина также, несмотря на полуторагодовалую разницу в возрасте, решили обучать вместе со старшим братом. «Лета их требуют уже неотлагательного о том распоряжения», – писала императрица[44]. Этот новый образовательный процесс Екатерина II представляла себе в виде своего родавоспитательного института,программу которого в полной мере должна была сформулировать сама императрица. Так возникло ее обобщающее произведение, своего рода компендиум педагогической мысли, на составление которого Екатерина II не пожалела нескольких месяцев своего труда и который по своему значению вполне сопоставим с «Наказом» (как компендиумом политическим). Этот труд был торжественно выпущен в свет 13 марта 1784 года вместе с особым указом, адресованным генерал-аншефу Николаю Ивановичу Салтыкову, которому теперь поручался надзор за внуками Екатерины II. Он был озаглавлен «Наставление, собственноручно Ее Императорским Величеством Великою Государынею и Императрицею ЕКАТЕРИНОЮ АЛЕКСЕЕВНОЮ, Самодержицею Всероссийскою, начертанное о воспитании Их Императорских Высочеств великих князей АЛЕКСАНДРА ПАВЛОВИЧА и КОНСТАНТИНА ПАВЛОВИЧА»[45].

«Наставление» делилось на 7 частей, причем 5 из них были посвящены физическому и нравственному воспитанию и только одна – непосредственно образовательной программе («знаниям»), а также последняя часть содержала правила, которые необходимо было соблюдать учителям великих князей. Целью воспитания объявлялось взращивание «справедливости», «любви к ближнему» и вообще «умонаклонения ко всякому добру». Средствами для этого являлось развитие как физического здоровья, так и «нравственных привычек»: к последним в том числе относилось и стремление к приобретению знаний как «отвращение от праздности», выработка навыка к труду и прилежанию. Главным средством наказания был стыд, от которого рождалось желание исправиться и улучшить свое поведение, однако же эти улучшения должны наступать свободно и ни в коем случае не отягощаться принуждением к учебе – Екатерина подчеркивала, что «страхом научить нельзя» и что важно добиться от детей самостоятельной тяги к «умножению знаний», подобно свойственной для них тяги к играм.

При этом содержание учебного процесса в «Наставлении» было охарактеризовано в самом общем виде и практически без привязки к будущему роду занятий российских принцев. Обучение носило утилитарный, практический характер (это обосновывалось в просветительской мысли, в частности в трудах Локка). Например, иностранные языки преподавались в первую очередь через разговоры, а в последующем читать на этих языках необходимо было что-либо полезное. Среди общего набора предметов Екатерина также выделяла практически полезные: военное дело, география (через изучение карт), технология, ремёсла. Что же касается истории, то польза от нее, по мнению императрицы, состояла в том, что она содержит «примеры добродетельных людей», а также «причины падений и роста государств», для чего полезно было бы изучать краткие справки о каждом государстве (включая статистические сведения о его населении, законах и др.).

Последняя часть «Наставления» была наиболее важной в практическом смысле, поскольку содержала описание функций воспитателей, которые должны «неотлучно находиться при детях», разговаривать с ними, в том числе на иностранных языках, поощрять их любознательность, отвечая на вопросы по различным предметам, и т. д. Общий надзор за учителями принадлежал Н. И. Салтыкову, у которого они еженедельно должны были собираться и докладывать ему об успехах своих учеников.

Как писал проницательный наблюдатель, участвовавший в течение некоторого времени в образовании внуков Екатерины II, француз Шарль Массон[46]:

Если бы плану следовали, Александр и Константин Павловичи несомненно стали бы самыми образованными принцами в Европе и даже получили бы достаточно хороших качеств, чтобы иметь возможность стать кем-то иным, нежели принцами. Но с планом

Действительно, хотя поручение сформировать учительский корпус для своих внуков Екатерина II дала еще весной 1783 года, но процесс этот шел чрезвычайно медленно и во многом случайно; всерьез к нему приступили не раньше конца того года. Назначенный в качестве «главного воспитателя» (фр.gouverneur-en-chef) генерал Николай Иванович Салтыков надолго задержался за пределами Петербурга из-за каких-то личных дел и не торопился возвращаться, даже несмотря на призывы императрицы.

С 1773 по 1782 год, то есть после удаления Панина от должности воспитателя наследника, Салтыков опекал великого князя Павла Петровича и на этом посту доказал свою полную личную преданность императрице. В 1790 году он был удостоен Екатериной II титула графа. В то же время о его качествах сохранились довольно критические отзывы: например, саксонский посланник в России писал, что Салтыков – самый неподходящий воспитатель принцев во всей Европе. По отзыву князя Адама Чарторыйского, «это был человек маленького роста, с большой головой, гримасник, с расстроенными нервами, с здоровьем, требовавшим постоянного ухода. […] Он являлся передатчиком слов Екатерины в тех случаях, когда она имела что-нибудь сказать великому князю Павлу. Граф Салтыков иногда пропускал или смягчал особенно неприятные или слишком строгие слова в приказах или выговорах императрицы своему сыну; точно так же поступал он и с ответами. […] Человек с его замашками и характером очень мало подходил к тому, чтобы руководить воспитанием молодого наследника престола и оказывать благотворное воздействие на его характер». А Шарль Массон, служивший с 1789 года в качестве секретаря в доме Салтыкова, не находит для описания его педагогических достоинств лучших слов, чем следующие: «Его главным занятием при великих князьях было предохранять их от сквозняков и от расстройства желудка»[48].

Одним из ключевых свойств характера Салтыкова было двуличие – именно оно позволяло ему успешно пользоваться доверием обоих враждующих между собой Дворов: и Екатерины II, и великого князя Павла Петровича. Многие историки подчеркивают на основании оставленных современниками свидетельств, что Салтыков был человеком насквозь фальшивым («свойства нетвердого и ненадежного»), который «весьма твердо знал придворную науку, но о делах государственных имел знание поверхностное». А еще хуже то, что юный Александр мог ежедневно наблюдать у своего главного воспитателя такие качества, как лицемерие, привычку кривить душой и подстраиваться под обстоятельства. Это, безусловно, оказывало негативное и даже разрушающее влияние на характер будущего императора. Показательна и фраза взрослого Константина Павловича о том, что если он будет царствовать, то обязательно повесит одного человека – Н. И. Салтыкова, «за то, что он нас [его и брата Александра. –А. А.] так воспитал»[49].

Потрясающим фоном для характеристики личности Салтыкова служит история его супруги, Натальи Владимировны (урожденной княжны Долгоруковой), известной в свете своими неординарными выходками. К пожилым летам она лишилась волос на голове и, чтобы скрыть этот недостаток от других, требовались большие усилия ее крепостного парикмахера. Желая сохранить свой секрет в тайне, графиня Салтыкова ежедневно после завершения туалета сажала крепостного под замок, в железную клетку, откуда тому в конце концов (уже в царствование Александра I) удалось сбежать. Поскольку во время воспитания внуков Екатерины II Салтыковы жили во дворце, это создавало какой-то немыслимый контраст: как впервые заметил историк М. М. Сафонов, в то время, как в одних дворцовых покоях Александра учили добродетели и любви к ближнему, где-то по соседству в железной клетке, подобно заморскому зверю, сидел живой человек – а принц об этом не догадывался и продолжал жить в своем собственном мире. Можно ли представить себе лучшую иллюстрацию для тех социальных условий, в которых рос Александр?

Как было сказано, именно Салтыков отвечал за подбор других воспитателей, но подходил к этому процессу с тем же принципом, с каким вообще была устроена служба в Российской империи XVIII века – а именно через дворянские протекции. Уже в этом простом факте видна разница между идеалами, провозглашаемыми в педагогических инструкциях, и тем воплощением, которое воспитание внуков Екатерины получало в реальности при Петербургском дворе.

«Особым гувернером» (иначедядькой) великого князя Александра Павловича, который должен был постоянно проживать в соседней с ним комнате, был назначен Александр Яковлевич Протасов. По словам Массона, он получил это место «единственно как брат заслуженной фрейлины, фаворитки императрицы», и «находился бы более на своем месте, если бы его назначили аптекарем… Ограниченный, впадающий в мистицизм и ханжество, малодушный, он не был злым, но выставлял себя смешным в глазах всего света». Записки самого Протасова, содержащие некоторые подробности его общения с великим князем Александром в 1791–1794 годах, рисуют сходный образ: видно, что во многих вещах он не находил с учеником общего языка, пытался прививать ему догмы, возражая против способов самостоятельного рассуждения, которыми тогда уже овладел юный Александр, и т. д.

В придворном штате согласно «Наставлению» полагались должности так называемых «кавалеров» великих князей (по 5 для каждого из них). Их назначением в 1783 году также ведал Салтыков[50]. Среди них опять-таки обнаруживаются большей частью представители фамилий, известных своими придворными связями; впрочем, есть и некоторые видные в будущем деятели Российского государства, такие как выходцы из прибалтийского дворянства барон Андреас Эбергард (Андрей Яковлевич) фон Будберг (в 1806–1807 годах министр иностранных дел) и барон Густав Маттиас (Матвей Иванович) фон Ламздорф (будущий граф, губернатор Курляндии и главный воспитатель императора Николая I в 1800-х годах). «Кавалеры» хоть и были записаны в штат воспитателей, но занимались с внуками Екатерины нерегулярно, преимущественно иностранными языками.

Если же обратиться к личностям именно учителей великих князей, то их фигуры куда более замечательны. Русский язык и русскую историю с 1785 года великим князьям преподавал Михаил Никитич Муравьев – и его назначение оказалось удачной находкой. К этому времени Муравьев уже получил известность как поэт и один из зачинателей сентиментализма в русской литературе. Как и Екатерина II, он видел главной целью воспитания учеников взращивание в них добродетели через «просвещение души». Оставленные им заметки по русской истории для преподавания Александру и Константину наполнены именно нравоучениями, примерами добрых дел монархов. Позднее, когда Александр I взойдет на престол, он назначит Муравьева одним из ключевых деятелей Министерства народного просвещения, и заслуги того по обновлению высшего образования в России в начале XIX века, и в частности Московского университета, будут чрезвычайно велики.

Законоучителем, а также преподавателем английского языка для юных Александра и Константина стал Андрей Афанасьевич Самборский, придворный протоиерей с 1784 года, который

С рубежа 1790-х годов, когда старшему из внуков Екатерины II исполнилось 13, а младшему 11 лет, характер их образования несколько расширился, и в учебном процессе появились новые педагоги. Так, обучение продвинутым частям математики перешло к секретарю Салтыкова, Шарлю Массону, преподававшему прежде в Артиллерийском и инженерном кадетском корпусе. Также, чуть позже, оба великих князя прослушали специальный курс артиллерии и фортификации, который преподавал им офицер инженерных войск Верещагин.

Преподавание экспериментальной физики с 1790 года начал Вольфганг Людвиг (Логин Юрьевич) Крафт, член Петербургской академии наук, один из учеников Леонарда Эйлера, который получил известность не только работами в области прикладной математики и астрономии, но и как первый в России демограф, изучавший динамику населения Петербурга. Со слов Крафта, Массон приводит данную им замечательную характеристику способностей юного Александра, который сразу же глубоко схватывал физические вопросы: например, относительно материальной природы света, излучаемого Солнцем, Александр немедленно спросил – как это возможно, ведь Солнце тогда с каждым днем должно становиться все меньше в размерах (а ведь так оно и есть, только человеческому глазу это не заметно, настолько общая масса Солнца превосходит энергию уносимого излучения!).

Не менее блестящего преподавателя великие князья получили в начале 1790-х годов в области естественной истории – им стал знаменитый академик Петр Симон Паллас, который осуществил к этому времени ряд ученых путешествий по Российской империи и собрал уникальный материал о ее растительном и животном мире. Со слов Массона известно, что в садах Царского Села Паллас вел для великих князей практический курс ботаники, наглядно объясняя им систему Линнея.

Стоит отметить еще одного из новых учителей, появившихся с 1792 года у великих князей, – это Иоганн Фридрих Гакман, автор нескольких учебников по истории и географии, вышедших в 1780-е годы, и заведовавший гимназией при Петербургской академии наук. Он обучал внуков Екатерины немецкому языку, а в 1795 году некоторое время занимался с Александром также всеобщей историей.

Желая дать общий обзор учителей великого князя Александра Павловича, мы забежали в его учебном процессе далеко вперед. Между тем, был один человек, который оказал на все его обучение и формирование характера колоссальное влияние. Изначально в 1783 году он был зачислен в штат воспитателей в качестве «кавалера», причем так же, как и многие другие, – по случаю, пользуясь придворной протекцией. Однако по своей сути этот человек был глубоко чужд всей российской служебной системе; он вообще, можно сказать, выступал при Дворе в роли пришельца из совершенно иного мира. Звали его Фредерик-Сезар де Лагарп, и рассказ о нем и его воздействии на Александра заслуживает отдельной главы в книге.

Глава 3

Пришелец из страны свободы

Лагарп был уроженцем Швейцарии. С этой страной в европейской культуре XVIII века связывался определенный «миф», проистекавший из идиллического восприятия горной природы и людей, живших на ее лоне. Во французской литературе он был связан с воздействием произведений Жан-Жака Руссо, в немецкой – с швейцарскими авторами, впервые воспевшими Альпы в поэзии и прозе, а также с бесчисленными сентиментальными описаниями, оставленными путешественниками по Швейцарии, среди которых был и Иоганн Вольфганг Гёте. Согласно этим представлениям, жителей Швейцарии отличала простота нравов, трудолюбие, искренняя любовь к родной природе, отсутствие стремлений к богатству или почестям, безупречная нравственность, приверженность принципам свободы и самоуправления в своих общинах, где они проживали в атмосфере, близкой к «Золотому веку» человечества (словно в античной Аркадии). При этом – и культура века Просвещения словно не видела здесь противоречия – многие швейцарцы покидали родину, чтобы служить за границей, где занимались ремеслами, военным делом или воспитанием детей в дворянских семьях. Швейцарские гувернеры высоко ценились по всей Европе, их отношение к делу считалось самым серьезным, а знание французского языка и владение манерами – образцовым. Речь прежде всего шла о жителях франкоговорящей Швейцарии, в первую очередь земли Во (фр.Vaud), лежащей на северной стороне Женевского озера. Некоторые из ее уроженцев к началу 1780-х годов уже появились в Петербурге, так что приглашение одного из них ко Двору для воспитания российских принцев казалось вполне естественным и совпадало с педагогическими устремлениями Екатерины II.

Однако в случае с Лагарпом речь шла не о простом гувернере, а о человеке, отмеченном большими талантами и непростой судьбой[52]. Лагарп приехал в Петербург не вполне по собственной воле, хотя не скрывал потом, что счастливые случайности, которые к этому привели, определили главное содержание всей его жизни и даже значительно повлияли на историю Российской империи.

Первой такой случайностью стало то, что земляк и товарищ Лагарпа по студенческим годам, проведенным в Тюбингенском университете, Жан-Франсуа (Иван Степанович) Рибопьер по рекомендации часто гостившего на берегах Женевского озера Вольтера отправился на службу в Россию, где сделал удачную карьеру и женился на одной из фрейлин Екатерининского двора. Поэтому, когда Екатерине II понадобилась помощь в одном личном деле, Рибопьер порекомендовал Лагарпа для выполнения деликатного поручения от российской императрицы.

У тогдашнего фаворита Екатерины II Александра Дмитриевича Ланского был младший брат, 17-летний Яков, который для завершения образования отправился путешествовать за границу и там вдруг подвергся ужасной опасности – он попал в сети к авантюристке (по-видимому, незнатного происхождения), которая захотела его на себе женить. На выручку к Якову сперва был отправлен его кузен, гвардейский подполковник Василий Ланской; к этому времени Яков уже самовольно перебрался в Париж, откуда его необходимо было увезти любым способом. Оказать на месте посильную помощь пообещал Екатерине барон Гримм, и совместно они придумали предложить Якову осуществить путешествие по Италии, которое бы заставило

В такой роли по предложению Рибопьера, которое было одобрено Гриммом и утверждено Екатериной II, и выступил Лагарп, к этому времени 27-летний адвокат в Лозанне. Его судебная практика складывалась вполне успешно, он был избран в лозаннский «Совет двухсот» (высший городской орган) и представлял интересы земли Во в Апелляционной палате в Берне (поскольку жители Во – водуазцы – являлись подданными Бернской республики), то есть достиг всего, что только мог желать молодой юрист с берегов Женевского озера. Но на своем собственном опыте Лагарп столкнулся с несправедливостью и произволом, исходящим от бернской администрации. Воспитанный в традициях альпийской свободы (его педагоги были просветителями и яркими носителями «швейцарского мифа»), он очень тонко чувствовал атмосферу угнетения в реальной, а не воображаемой Швейцарии. Это заставляло его искать утешения в чужих краях. Лагарп размышлял о возможном отъезде в колонию водуазцев вблизи Филадельфии в Северной Америке, где на новых землях подобные ему идеалисты пытались-таки построить «Золотой век». И тут так кстати пришлось поручение из Петербурга – оно позволяло покинуть опостылевшую Лозанну и отвлечься длительным путешествием по Италии, во время которого можно было подумать о дальнейшей судьбе.

Поездка Лагарпа и обоих Ланских, Якова и Василия, с севера на юг Италии, а дальше через Сицилию на Мальту и обратно продолжалась 7 месяцев, с февраля по август 1782 года. За это время от любовной болезни младшего Ланского не осталось и следа. Помимо организации экскурсий Лагарп занимался с ним французским языком и литературой, о чем сообщал в развернутых письмах к Гримму, пересылавшихся затем в Петербург, к вящему удовлетворению Екатерины II. Уже в апреле 1782 года Гримм передал Лагарпу пожелание императрицы, чтобы тот сопровождал Ланских вплоть до их возвращения в Россию. Тем не менее во второй половине 1782 года это возвращение задержалось на несколько месяцев из-за болезни Якова Ланского, а добравшись до Вены в начале января 1783 года, Лагарп предложил избрать дальнейшим местопребыванием его питомца один из европейских университетов, где тот смог бы в полной мере закончить образование; Лагарп же был согласен оставаться его наставником. В тот момент швейцарец еще колебался, стоит ли ему отправляться в далекую Россию и попытаться построить там карьеру (как он полагал – военную) по примеру некоторых соотечественников. Но быстрого ответа на его запрос не последовало, и спутники вновь пустились в дорогу, а в конце февраля (ст. ст.) 1783 года прибыли в Петербург.

Несомненно, положительным стимулом, который привлек Лагарпа в Россию, были переданные Гриммом слова Екатерины II, обещавшей «обеспечить ему существование достойное». Кроме того, наверняка по пути спутники не раз обсуждали столичные толки о подраставших внуках императрицы, которым требовались учителя, – это давало Лагарпу некоторые надежды на службу при Дворе и даже дерзновенное желание принять участие в воспитании будущего правителя Российской империи, от которого зависит благо 40 млн его подданных. Надежды эти значительно усилились после прибытия Лагарпа в Петербург, где его приняли со словами благодарности за успешно исполненную миссию как лично Екатерина II, так и ее фаворит А. Д. Ланской, взявший на себя роль придворного покровителя Лагарпа. Швейцарец и сам предпринял немалые усилия, подключив свои связи в высшем свете (помимо Рибопьера, еще один земляк Лагарпа служил секретарем у екатерининского вельможи графа Александра Романовича Воронцова), и 18 марта 1783 года Ланской вызвал Лагарпа, чтобы сообщить радостную новость – его зачисляют в штат «заведения», создаваемого для обучения великих князей Александра и Константина.

Подчеркнем, что Екатерина II не искала специально Лагарпа в качестве наставника для своих внуков, а то, что швейцарец оказался в Петербурге именно весной 1783 года, когда началось формирование штата воспитателей, – лишь еще одна из счастливых случайностей. Характерно, что Лагарп смог добиться должности при Дворе вовсе не благодаря какой-либо оценке своих педагогических способностей (хотя Екатерина II была о них высокого мнения вследствие истории с Яковом Ланским), но используя традиционный для России механизм протекции (через Воронцова и старшего Ланского).

И тем не менее в придворные кавалеры поступал человек пылких республиканских взглядов, готовый отстаивать основные принципы эпохи Просвещения, убежденный сторонник гражданской свободы и враг деспотизма. И в каком-то смысле именно он – единственный среди всех воспитателей – абсолютно соответствовал педагогическим замыслам Екатерины II, почерпнутым из тех же идей Просвещения.

С марта 1783 года для Лагарпа начался томительный период, пока полученное им назначение воплотится в какую-либо реальную деятельность. В проходившие в ожидании месяцы швейцарец занимался в основном чтением книг по педагогике (среди их авторов – Джон Локк, Этьенн Бонно де Кондильяк, мадам Жанлис, Иоахим Генрих Кампе, Луи Рене Ла Шалотэ), а также изучением русского языка. И только в конце 1783-го или начале 1784 года состоялось знакомство, которое для Лагарпа станет главным за всю его жизнь. Его представили великому князю Александру, которому только что исполнилось 6 лет. Лагарп позже запишет для потомков: «Всякий раз с новым удовольствием вспоминаю я первую мою встречу с этим ребенком, чья ангельская красота и ласковое обхождение живо меня поразили. Проникся я при виде его тем доброжелательством и приязнью, какие он всем внушал уже тогда; с годами лишь сильнее становились эти чувства; до самой смерти их не забуду».

Должность кавалера при великом князе предполагала, что Лагарп будет сопровождать его и разговаривать с ним по-французски. Поклонник практической или, как тогда говорили, «опытной» системы в преподавании, швейцарец сразу же стал применять ее: ведь маленький Александр, говоривший по-русски и хорошо понимавший английский язык, не знал французского, и Лагарпу нужно было отыскать способ начать их общение. «По счастью, – пишет Лагарп, – умел я рисовать; юный великий князь под моими рисунками писал названия предметов по-русски, а я – по-французски. В течение зимы 1784 года посещал я его все чаще, и начинали мы уже понимать друг друга»[53]. Чуть позже та же методика была применена Лагарпом и в обучении французскому языку великого князя Константина[54].

Швейцарца, впрочем, не удовлетворяли скромные функции кавалера при старшем внуке Екатерины II. Тем более что с ними были сопряжены придворные обязанности, а к исполнению такого рода службы Лагарп питал отвращение – он «не о такой службе уговаривался». Однако в июне 1784 года ему удалось совершить качественный скачок: из кавалера он превратился в учителя великих князей. С этого времени он преподавал им весь основной набор предметов, перечисленных в «Наставлении» Екатерины II (кроме русского языка и литературы), причем не в свободном общении с учениками в течение дня, а на регулярной основе, с постоянным расписанием занятий.

Нельзя не

Надо сказать, что Лагарп подробно изучал «Наставление»; более того, он был единственным из всех придворных воспитателей, который смог откликнуться на этот текст в письменном виде, самостоятельно осмыслить и развить его принципы[55]. С формальной стороны Лагарп должен был ответить на вопрос Екатерины II, переданный ему через Салтыкова, относительно того, каким предметам способен обучать он сам, – и указывал в ответ широкий круг наук: помимо французского языка и литературы математику, географию, всеобщую историю, философию. Но по сути Лагарп в дополнение к «Наставлению» сформулировал конкретные методические указания, раскрывающие суть преподавания этих предметов.

Например, говоря об изучении правил французского языка, он приводил в качестве образца лекции Кондильяка для внука Людовика XV, наследника престола герцогства Пармского. Переходя к преподаванию географии, Лагарп предлагал начать его с изучения планов Царского Села, затем Петербурга и так постепенно переходить к знакомству с более обширными картами. Наконец, особое значение Лагарп в своей записке уделял преподаванию истории – главного предмета, который поможет будущему государю ответить на ключевой вопрос: «Откуда я произошел и почему отличаюсь от мне подобных?» В дальнейшем изложении Лагарп следовал основополагающим идеям эпохи Просвещения – теории о воспитании в монархе гражданина, признающего равенство между людьми и стремящегося к благу своего народа: «Он должен быть честным человеком и просвещенным гражданином и знать все, что необходимо, чтобы верно оценивать предметы по их значению и не подвергаться незнанию обязанностей, которые он должен исполнять как принц монархии, где от единой его воли зависит счастье или несчастье многих миллионов человек».

Тем самым, в целом соглашаясь с педагогическими идеями Екатерины II, заимствованными у Джона Локка (а на его сочинения Лагарп не раз ссылается в своей записке), швейцарец принимает главный посыл императрицы – воспитание «с чистого листа» идеальной личности будущего монарха. Однако к этому процессу швейцарец подходил гораздо более конкретно, насыщал его детальной программой преподавания с отсылками к существующим учебным курсам и книгам, а главное, всерьез размышлял на тему, какие именно знания и качества характера необходимо воспитывать у принца, чтобы в будущем он смог бы «осчастливить» своих подданных. Лагарп полностью согласен с Екатериной в том, что принц должен воспитываться в сознании своего равенства с другими людьми (вспомним сказку о царевиче Февее), а не собственной исключительности. В то же время, судя по тексту записки от 10 июня 1784 года, Лагарп не принимал слишком «вольные» способы преподавания, которые Екатерина вслед за Локком (или даже за Руссо) включила в «Наставление». Так, Лагарп неоднократно подчеркивает строгость в отношениях с учеником: «Я не должен и не смогу стать его товарищем по играм»; он требует неукоснительного соблюдения определенных часов для занятий, чтобы выработать у ученика привычку к регулярному труду.

В завершении записки Лагарп поместил искусно выстроенные фразы, в которых, не предвосхищая решения Екатерины назначить его учителем всех перечисленных наук, давал понять, что именно с этой целью он и поступил на русскую службу: «Я прошу извинить, если для того, чтобы лучше изъясниться, я себя несколько раз поставил на место человека, которому поручено преподавать эти науки великому князю. Я получил уже однажды надежду быть употребленным к чему-либо большему, нежели уроки французского, и во мне еще сохранились некоторые смутные воспоминания об этой приятной мечте»[56].

К данному месту Екатерина II на полях сделала следующее примечание: «Тот, кто составил эту записку, несомненно способен преподавать более, чем один только французский язык». Именно эти слова явились для Лагарпа желанным знаком монаршего благоволения.

Но не следует думать, что этим Лагарп обязан только своему умению выстраивать педагогические рассуждения. Ведь его записка была передана Екатерине в июне 1784 года, а, судя по переписке с Гриммом, императрица в этот месяц проводила едва ли не все свое время рядом с Ланским, и последний легко мог оказать новую протекцию Лагарпу как своей «креатуре». По крайней мере именно Ланской сообщил ему о высочайшей милости, как о том вспоминал Лагарп: «Несколько дней спустя генерал Александр Дмитриевич Ланской, фаворит Екатерины II, исполненный ко мне благожелательности, отвел меня в сторону, чтобы поздравить с благосклонными суждениями императрицы в мой адрес. Это стало счастливым поворотом. Действительно, я был внесен в список персон, которых должны были употребить для обучения великих князей, и утвердился там»[57].

Таким образом, добившись в 1784 году особого места в преподавательской системе для внуков Екатерины II, Лагарп сохранял там ведущую роль не только в 1780-е годы, когда он практически в одиночку обучал Александра и Константина основным предметам, но и в начале 1790-х годов, когда уроки становятся более специальными и круг учителей расширился, – тем не менее ни один из новых учителей не общался с Александром и Константином с такой интенсивностью и на протяжении столь долгого времени, как Лагарп. Содержание его уроков отражалось в подготавливаемых им больших годовых отчетах, а также в кратких – за неделю или за месяц обучения.

Екатерина II также выделяла особую роль Лагарпа в обучении внуков и неоднократно адресовала ему свои похвалы. Например, в сентябре 1786 года за годовой отчет о воспитании великих князей Лагарп был награжден орденом Св. Владимира 4-й степени, вручая который императрица сказала: «Начала, которые вы проводите, укрепляют душу ваших питомцев; я чрезвычайно довольна вашим преподаванием». Она не раз без предупреждения приходила и сидела на уроках Лагарпа с Александром, оставляя отзывы, которые приводили швейцарца в восторг («Вы подходите к делу отлично, вы диктуете ему превосходно подобранные отрывки и учите его стольким хорошим вещам» и т. д.). Лагарп сообщал в конце 1786 года в одном из писем к отцу: «Признаюсь, что такие знаки внимания заставляют меня забыть очень многое», они «ценнее, нежели орденская лента»[58]. Екатерина II с одобрением читала составленные Лагарпом для великих князей выписки по всемирной истории, а в 1787 году во время путешествия в Крым она охотно показывала их своим спутникам, принцу Шарлю-Жозефу де Линю и английскому послу Аллейну Фицгерберту, хвалясь республиканскими взглядами швейцарского наставника своих внуков. А 10 ноября 1790 года благоволение Екатерины II было выражено публично (что позволило Лагарпу потом на это не раз ссылаться):

Несколько раз Екатерина II упоминала о занятиях Лагарпа с Александром и в переписке с Гриммом, например, 18 сентября 1790 года: «Все Александром довольны, и я также. Лагарп, его учитель, говорит, что он – выдающаяся личность. В настоящее время он занимается с ним математикой, которая ему дается так же легко, как и все остальное».

Действительно, умение схватывать на лету, покладистость, стремление снискать успехи и похвалу – все это выгодно отличало юного Александра в глазах учителей, особенно на фоне его брата Константина. Лагарп, занимаясь с обоими, остро чувствовал контраст: «Можно беседовать два часа кряду со старшим, и притом с пользой, но младшего едва хватает и на восемь минут – для него думать, говорить и делать означает одно и то же, и его живости надо противостоять терпением и всевозможными уловками». Тем не менее Лагарп быстро привязался к обоим мальчикам. В августе 1785 года он признавался другу: «Если мне случится целый день их не видеть, то уже чего-то не хватает», и завершал фразой о том, что хотел бы иметь сыновей, «похожих на этих двух братьев»[60].

Александр платил Лагарпу ответной привязанностью. Его первые детские письма к учителю наполнены трогательными фразами, показывающими, что мальчик переживает из-за недомогания Лагарпа, радуется его награждению орденом, расстраивается тому, что огорчал его на уроках, обещая исправиться, и т. д. «Господин де Лагарп, Вы мне наказали писать царствование Домициана, так пришлите, прошу Вас, ключ от ящика, потому что тетрадь по истории римской там заперта. Мне весьма досадно, что Вам не можется, а еще что я Вас видеть удовольствия не имею», – писал Александр в 9 лет во время болезни учителя, а тому было приятно получить эти несколько строк.

Интересно, что и Константин, чье непослушание причиняло Лагарпу немало огорчений, по-своему любил учителя. В его детских записках больше непосредственности, чем у Александра, больше какой-то спонтанной, а потому ценной искренности. Например, когда Лагарп диктует обоим братьям обидную для них самохарактеристику, Александр перепишет ее слово в слово и тем ограничится, а Константин добавит внизу: «Вот беда, неправда все это». Или позже, когда Лагарп за какую-то провинность прогнал Константина с занятий, тот просил простить его и писал с искренним раскаянием: «Не буду ослом, и не буду пропащим, прошу вас, позвольте, я приду учиться, я буду в комнате, даже пусть Вы мной не занимаетесь, а я буду слушать, про что Вы брату учите». Как вспоминал потом учитель, при расставании с ним в конце 1794 года Константин «простился сердечно» и надолго «сохранил добрые чувства к строгому наставнику, который нередко его неистовые выходки усмирял»[61].

Здесь следует подчеркнуть, что с формальной точки зрения Лагарп вовсене был главным воспитателемвеликих князей Александра и Константина[62] – им всегда являлся Н. И. Салтыков. На это недвусмысленно указывала и Екатерина II в своих письмах к Гримму, например, 25 апреля 1785 года: «Александр и Константин находятся в руках Салтыкова, который во всем следует моим принципам и моим предписаниям» (не упоминая при этом ни о какой самостоятельной роли Лагарпа). Типичное упоминание Екатериной II учительского корпуса при великих князьях можно найти в ее письме к Салтыкову в начале 1787 года: «Чтобы во время моего отсутствия непременно наблюдали, следовали и исполняли данный от меня наказ о воспитании моих внуков, великих князей Александра и Константина Павловича, Вы о сем именем моим подтвердите господам Протасову и Сакену, и вообще всем, при внуках моих находящимся». Как видим, императрица называет здесь по фамилиям Протасова и Сакена – гувернеров Александра и Константина, ближайших помощников Салтыкова; Лагарп же попадает в категорию «вообще все»[63].

В то же время глубокое влияние Лагарпа на учеников значительно превосходило то, какое имел обычный учитель. В частности, в ежегодных отчетах, которые он представлял Салтыкову, передававшему их для прочтения императрице, Лагарп выходил далеко за рамки простого перечисления пройденного и позволял себе пространные рассуждения о характерах воспитанников и о средствах к их умственному и нравственному развитию[64]. А в конце 1794 года, задетый неподходящими, на его взгляд, условиями, с которыми его отправляли в отставку, Лагарп попытался письменно доказать свое особое положение среди учителей, заявив Салтыкову: «Обязанности мои при Их Императорских Высочествах никогда не сводились к тем, какие исполняют обыкновенно частные учителя. Напротив, не подлежит сомнению, что служил я их наставником, ибо один, без чьей-либо помощи, исполнял все, что сия должность предполагает»[65].

Наблюдения за характером своих учеников Лагарп, следуя своейпрактической системе,начал сразу же, когда приступил к регулярным урокам с Александром и Константином в Царском Селе летом 1784 года. После возвращения Двора в Петербург он составил записку, явно предназначенную для глаз Екатерины II, которая показывает, насколько обогатились его педагогические взгляды за несколько месяцев после начала занятий.

Александру в этот момент было всего лишь 6 лет, а Константину – 5, но Лагарп сразу сформулировал главную задачу: «Нечувствительно перевести их от игр к более серьезным занятиям». Швейцарец понимает, что слишком юный возраст мешает этому, но тем не менее даже разбору характера их игр придает определенное значение. По его мнению, у мальчиков – слишком много игрушек, и это не только занимает все их время, но и заставляет переходить от одной к другой «без размышления, без связи понятий между собой», что может быть в дальнейшем опасной привычкой для ума. Что касается возраста, то Лагарп советует пока еще несколько месяцев или, может быть, даже около года разделять их на уроках, но затем надеется, что возрастные различия сотрутся и их можно будет учить вместе, на равных. Очень важен метод преподавания, от которого зависит усердие мальчиков и их успехи. Например, при письме под диктовку по-русски нужно научить их распознавать гласные звуки и писать по звучанию, не обращая сперва внимание ни на орфографию, ни на чистописание. Другой интересный метод, предложенный Лагарпом для заучивания букв, – давать мальчикам читать и заучивать наизусть стихи; он подчеркивает, что это гораздо лучше, чем заставлять их читать по складам и перерисовывать прописи[66].

Те же рекомендации он относил и кфранцузскому языку. Лагарп стремился, чтобы мальчики схватывали его со слуха. К началу 1785 года и Александр, и Константин уже хорошо понимали французскую речь Лагарпа, что позволило тому вести преподавание других предметов. Но и в дальнейшем Лагарп продолжал именно практический метод овладения языком, избегая перехода на теоретический уровень. Из-за того, что в данной методике

Еще осенью 1784 года Лагарп обосновывал, что преподавание других учебных дисциплин надо начать с географии и истории – даже не дожидаясь, пока мальчики будут свободно изъясняться по-французски, а напротив, полагая, что эти занятия помогут им в совершенствовании французского языка. При этом он настаивал, чтобы уроки были встроены в строгий распорядок дня, а их продолжительность зафиксирована заранее. Основным предметам, требующим наибольшего внимания, Лагарп предлагал учить с утра, а занятия танцами и рисованием перенести на послеобеденное время.

Приступая к обучению мальчиков в столь раннем возрастегеографии,Лагарп хотел, чтобы они запомнили, «где находятся достопримечательные места», и тогда это останется с ними на всю жизнь. Для развития мышления своих учеников швейцарец большое внимание уделял наглядности. Александр и Константин под его руководством разглядывали карты и изучали планы местности: сперва дворца и парка в Царском Селе (где жили летом), затем Петербурга, затем карту всей окрестной губернии и так далее – карты соседних с Петербургом губерний, других частей Российской империи, наконец других стран, запоминая моря, заливы, реки, горные хребты, столицы. Конкретную методику Лагарпа хорошо иллюстрирует то, что, рассказывая об устройстве мира, его основных частях, он не следовал какой-либо «ученой системе», но отталкивался от России, и это было ему даже удобно, поскольку та лежала и в Европе, и в Азии, касаясь различных океанов, пустынь и проч. Говоря о соседях России, много внимания уделял он азиатским странам, например Османской империи, народам, ее населяющим, но, разбирая деление этого государства, указывал на греческие земли и таким образом давал первые сведения о древнем населении и античной истории Греции. Так постепенно в занимательном рассказе Лагарпа о странах появлялись сведения по истории, которые с течением времени приобретали более системный характер.

ПреподаваниеисторииЛагарп считал особенно важным, видя в нем в первую очередь способ воспитать верные моральные суждения. Уже в 1784 году он писал, что хотел бы дать ученику «представления о первых сообществах, рассказать об их основателях, временах их возникновения, их продолжительности и основных революциях, которые к ним привели», а также показать «черты добродетели, милосердия, справедливости, преданности и патриотизма, заставляющие любить человечество посреди ужасов и глупостей, которыми провинились столь многие люди»[68].

Для ежедневных уроков истории Лагарп составлял записки с основными фактами и характеристиками исторических личностей различных эпох[69]. При этом его не волновало критическое изложение и анализ источников: Лагарп «обращает внимание только на нравственную сторону, так что его преподавание истории получает вид курса нравственности, самой чистой и самой возвышенной, основанной на исторических фактах»[70]. Каждый из примеров являлся назиданием, которое должно было послужить воспитанию будущего монарха.

Одним из таких важных моральных уроков была гибельность любой тирании. Человек, который, стремясь к первенству, приносит свободу народа в жертву своему властолюбию, совершает одно из тягчайших преступлений. И наоборот, народ, против которого направлено это преступление, не только способен, но и обязан защищаться от зла, которое ему причинено. Поэтому тиран никогда не может нарушать законы или старинные обычаи своего народа безнаказанно. «Права законного сопротивления принадлежат всем и каждому, и напрасно тираны стараются уверить человечество, что восставать против их гнета будто бы является преступлением». Примеры такого сопротивления Лагарп видит и в древней, и в новой истории, начиная от борьбы против диктатуры Юлия Цезаря и до восстаний швейцарцев в XIV веке против австрийского владычества, а жителей Нидерландов в XVI веке – против испанского[71].

Нравственными же властителями, заслужившими доброе слово потомства, являются те монархи, которые соблюдают законы и уважают права своих подданных. В исторических заметках Лагарп вывел целую галерею таких фигур, выделяя среди них римских императоров Траяна, Марка Аврелия и французского короля Генриха IV. Их главными качествами были умение «видеть в подданных себе подобных» и сознание своей обязанности заботиться об их благосостоянии и счастье. Более того, по мнению Лагарпа, сам институт монархии с приписываемым ему божественным происхождением – не более чем обман; «идеальный монарх» лишь выполняет свой долг перед обществом и только это может охранять его власть «лучше, чем крепости и солдаты».

Летом 1787 года представления девятилетнего Александра об истории обогатились живыми яркими картинами – вместе с братом он на целый месяц отправился в Москву[72]. Это было первое длительное путешествие в жизни Александра, и Лагарп сопровождал его. Их восхитил Новгород, «некогда ганзейский город, очень богатый и очень могущественный», где они осмотрели крепостные сооружения, древние соборы и монастыри: в одном из них всеобщее внимание привлек камень, на котором св. Антоний, по преданию, приплыл в Новгород из Рима в 1106 году. В Москве же мальчики посетили все старые дворцы и соборы Кремля, увидели Царь-пушку и Царь-колокол, Лобное место на Красной площади (где вспомнили о состоявшейся рядом с ним в петровское время казни стрельцов), а также другие исторические достопримечательности. Потом еще три прекрасных июньских недели они прожили в Коломенском, в новом деревянном дворце, который был выстроен по приказу Екатерины II на месте обветшавшего дворца царя Алексея Михайловича, наслаждаясь видами над Москвой-рекой и гуляя по тамошним садам[73]. И не случайно в последний год своей жизни Александр I повелел именно здесь выстроить свою новую московскую резиденцию – в этом явно ощущался отголосок его детских симпатий и впечатлений.

С июня 1785 года Лагарп также преподавал великим князьямматематику,практически с нуля (по его словам, ученики к тому моменту едва знали арифметику и не могли свободно обращаться со сложением чисел). Здесь он добился быстрых успехов. Уже через год Александр легко владел всеми четырьмя арифметическими действиями, а Константин учил таблицу умножения; тогда же Лагарп начал

Но наряду со способностями Лагарп отмечал в Александре и зачатки отрицательных черт, а потому всерьез был обеспокоен воспитанием его характера. Среди них на первом месте находилась лень. Уже 10 июля 1785 года (когда Александру было 7 с половиной лет) Лагарп в обобщающем отчете на имя Салтыкову впервые написал: «Его Высочество одарен большим умом, способностями, проницательностью и быстротой соображения, однако склонен к медлительности, когда до дела доходит. Не однажды обнаруживал готовность к тому, чтобы за него другие размышляли». Лагарп внимательно следил за работоспособностью мальчика и был уверен: «Пишет Его Высочество такие диктовки, какие ему вполне по силам: я в этом ежедневно убеждаюсь по лицу его и глазам». Поэтому необходимо «помешать Его Высочеству к медлительности привыкать и принудить его, собственные таланты употребляя с пользой, все, что ему по силам, обдумывать и исполнять быстро и самостоятельно». По мнению наставника, «этот изъян нынче одолеть легко, но через несколько лет будет очень трудно» (в том же письме Лагарп просил у Салтыкова разрешения привлечь к их занятиям еще одного, более старшего мальчика, чтобы усилить соревновательный элемент)[74].

Однако жалобы на лень Александра повторялись из года в год в новых записках Лагарпа, то есть справиться с этим было не так просто, а упрямство Александра в отношении определенных своих черт было не меньшим, чем у Константина. Лагарп выделял два, на его взгляд, ведущих недостатка в старшем внуке Екатерины II: «склонность избегать всего, что требует труда», и «привычка мешать игры с серьезными занятиями» (отчет от 9 сентября 1786 года). Их влияние на характер Александра оказывалось в целом очень весомым: «К сожалению, я должен прибавить, что добрые задатки эти парализуются сильной наклонностью к беспечности и вялостью. […] Он часто понуждал меня подсказать то, что ему было давно уже хорошо знакомо, единственно из боязни умственного труда, которая мешала ему дойти до вывода самому».

Анализ сохранившихся записочек, которыми обменивались Лагарп и его юный ученик в 1785–1790 годах, позволяет проиллюстрировать некоторые выводы швейцарского педагога.

Вот, например, одно из первых посланий, написанных Александром по-французски, со значительным числом ошибок, с датой 11 сентября 1786 года (ему скоро исполнится девять лет): «Сударь, горестно мне что вам неможется. Господин Салтыков приказал нам с братом порусски учится покуда бумаги не нашли а Клавдий ушел. Остаюсь Ваш всепокорнейший и послушнейший слуга Александр».

Обращает на себя внимание, что Александр уже хорошо выучил заключительную формулу письма – «всепокорнейший и послушнейший слуга», но в написании других слов действительно (как и отмечал Лагарп) руководствуется их звучанием, а не правилами правописания: выражение «Клавдий ушел» Александр пишет какClavdi et s'analéвместо орфографически верногоest s'en allé,а точнее, по правилам спряжения возвратных глаголов,s'en est allé. Но самое главное – смысл письма, скрывающийся за сожалением о болезни учителя, состоит в приискании оправдания, из-за которого Александр с братом ничего не делали на уроке («бумаги не нашли»).

Похожая история разворачивается в последовательности из четырех записочек 1786 или 1787 года (первая из них цитировалась выше): Лагарп заболел, и Александр пишет ему, что не сможет выполнить заданного ему урока, ибо тетрадь по римской истории заперта на ключ. Лагарп посылает Александру искомый ключ с повторением задания и небольшим увещеванием: «Чем больше Вы узнаете, тем лучше почувствуете, сколь приятно знания иметь. Нет другого способа сделатьсяполезным гражданином,а это звание первейшее, и я от всего сердца желаю Вам однажды его удостоиться». И тут же выясняется, что ключ был не нужен, а тетрадка все это время лежала на учебном столе – в чем Александр, впрочем, честно признается, посылает ключ назад и сообщает, что теперь уж точно выполнит все задание.

Когда Александр немного подрос, Лагарп стал диктовать ему тексты, которые должны были показать, что тот сожалеет о своей лени и нежелании учиться (этот дидактический прием проповедовали в XVIII веке многие педагоги):

2 марта, когда спрошено было у меня, чему обучился я на последнем уроке Истории, не только не потрудился я отвечать, но по лености великой и безразличию даже вспомнить не пытался; посему говорил сам не зная что. Уверен, что если так пойдет, стану человеком весьма ловким; ибо для сего никакого труда не требуется, а ежели сам себя почитаю существом весьма совершенным, так мне и дела нет, что люди здравые о невежестве моем сокрушаются. Так приятно никакого труда себе не давать, что пускай бы другой взамен меня ходил, ел, пил и говорил, я только одного хочу на статую походить.

Или другой пример подобного рода: «Я ни соревновательного духа, ни желания учиться не имею никакого, коли могу есть и пить, забавляться как дитя шестилетнее и болтать как попугай, более ничего мне и не надобно. Я и без того большой умник, на что же еще трудиться? Принцы как я знают все не учась ничему».

Одиннадцатилетнему Александру Лагарп впервые делает письменный выговор за систематические опоздания на уроки со словами, что «беспорядок и небрежение обязанностями» со стороны юноши ему ненавистны, и призывает «истребить в себе оба эти порока». Это, впрочем, не понравилось ученику: из ответной записки Александра можно понять, что ему «очень досадно» такое мнение о нем Лагарпа, а также еще, что швейцарец кому-то сказал, якобы Александр «чванится». Хотя юный великий князь просит у своего учителя прощение за все это, но по его ответу можно понять, насколько он задет за живое резким тоном замечаний. Вспомним, как с раннего детства Александр привык нравиться всем окружающим, получая ответные любезности, – и становится ясно, что эта его черта характера никуда не ушла, но теперь переживает испытание в столкновении с твердостью Лагарпа, который хочет говорить о нем правду.

На 13-м году, сразу после своего дня рождения Александр по указанию Лагарпа завел специальный дневник, который был сперва озаглавлен «Тетради, заключающие в себе деяния великого князя Александра», а затем просто – «Архив позора». Его записи датированы декабрем 1789-го и июнем – сентябрем 1790 года, а содержание перекликается с упомянутыми записками. Здесь Александр должен был бичевать собственный характер и неблаговидные поступки, несомненно под контролем учителя. Например, 19 июля 1790 года он пишет: «Я ленивец, преданный беспечности, неспособный думать, говорить, действовать. Каждый день на меня жалуются; каждый день я обещаю исправиться и нарушаю данное мною слово. Как во

В 1791 году Лагарп испробовал еще один метод – подобные записки были вывешены на всеобщий обзор и в назидание. 8 апреля: «Великий князь Александр до того забылся, что вел речи неприличные, и оттого был отослан, а дабы вечно он помнил, что неприличие есть вещь непростительная, повесили на стену в его учебной комнате сию бумагу как памятник весьма для него лестный». 10 апреля: «Великий князь Александр так скверно читал и так невнимательно, что пришлось заставить его читать по складам, точно восьмилетнего. Ни усердия, ни прилежания, ни желания учиться. Сия бумага на стену повешена как второй памятник» (обе записки специально были написаны крупным почерком, а наверху листа у каждой сохранилась дырка от гвоздя).

От этого года дошло особенно много учебных записочек Александра, в которых тот должен был оправдываться из-за опозданий, невыполнения уроков, признаваться, что скрыл от учителя какой-то свой проступок, ибо ему «тяжко признаваться во лжи». Весьма примечателен обширный диалог ученика и учителя, который Александр записал 14 мая 1791 года по требованию Лагарпа. Здесь великий князь признаётся, что в часы своего отдыха читает «скучные книги» по приказанию Лагарпа только для того, «чтобы ему приятное сделать», – но более этого не хочет (они поссорились из-за того, что Лагарп не дал Александру в час урока съесть кусок хлеба), а впредь будет читать одни лишь комедии. Лагарп на это ответствовал: «Читать станете то, что вам позволят. Впрочем, если желаете быть ничтожеством, вы в своем праве».

Не был ли Лагарп слишком требователен к ученику, обременяя его суровой нравственной педагогикой? По-видимому, нет, поскольку названные отрицательные черты юного Александра наблюдали многие из тех, кто его окружал. Даже А. Я. Протасов в своих записках в течение ряда лет (с 1789 по 1792 год) отмечал у Александра нежелание прилагать «усилия в познании»; однако, в отличие от целей педагогики Лагарпа, стремление Протасова было – не бороться с недостатками характера Александра, а их замаскировать, сделать «приемлемыми» в обществе[76].

То, что идеальные устремления по воспитанию будущего российского императора во многом так и не смогли реализоваться, признавали как современники, так и последующие историки. Так, близко наблюдавшая великого князя Александра в конце царствования Екатерины II фрейлина графиня Варвара Николаевна Головина писала, что он «был красив и добр, но хорошие качества, которые можно было заметить в нем тогда и которые должны бы были обратиться в добродетели, никогда не могли вполне развиться». Познакомившийся с 18-летним Александром князь Адам Чарторыйский, несмотря на явную симпатию к нему, вспоминал: «Великий князь вынес из преподавания лишь самые поверхностные, неглубокие знания и не усвоил ничего положительного и законченного»[77].

И все же – Лагарп потратил огромные усилия на воспитание в Александре качеств просвещенного монарха, и такое направление совпадало с изначальными намерениями Екатерины II привить своим внукам «человеколюбие», «сострадательность» и «либеральность». Летом 1785 года Александру не было еще 8 лет, а он уже записывал под диктовку Лагарпа формулировки, где тот «настаивал республиканским образом на равенстве людей» и хотел, чтобы великие князья «сами почувствовали и убедились, что все люди рождаются равными и что наследственная власть одних над другими есть дело чистой случайности». Слова учителя иллюстрировались с помощью запоминающихся жестов: так, при начале преподавания геометрии слуга принес Лагарпу «мел, обернутый в позолоченную бумагу, чтобы Их Высочества не замарали себе рук». Тогда швейцарец многозначительно снял позолоченную бумагу и, «отдав оную слуге, сказал, что это излишне». Данный анекдот так запомнился Александру, что тот рассказывал его своим приближенным много лет спустя[78].

Но качества «человеколюбия» могли развиваться только на крепком фундаменте: привычке к добросовестному труду во время учебы, искренней любви к приобретению знаний. Мы же, благодаря материалам Лагарпа, видим, как у Александра часто проявлялись лень и праздность, как он шел вперед и добивался успехов лишь в тех областях, которые ему легко давались и не требовали усилий, наконец, как многие вещи он исполнял, желая угодить и понравиться своему учителю, а не из собственных внутренних побуждений. Причем эти отрицательные черты, один раз обнаружив себя, несмотря на все усилия Лагарпа их преодолеть, сохранялись в характере юноши, а возможно, оставались с Александром на всю жизнь.

Наконец, у просветительской педагогики Лагарпа было еще одно свойство – с каждым годом все явственнее обнаруживало себя ее противоречие с общей атмосферой, царившей при Российском дворе. Александр не мог не почувствовать, насколько «ценности свободы», которые проповедует Лагарп, не совмещаются с окружающими реалиями. Все это вело юного великого князя к далекоидущим размышлениям и последствиям.

Глава 4

Мысли о побеге

События, которые больше всех остальных повлияли на мировоззрение юного Александра Павловича, а может быть, и на все его будущее царствование, произошли в Париже, где штурм Бастилии 14 июля 1789 года положил начало Французской революции. Спустя полтора месяца, 26 августа, Национальное учредительное собрание приняло и всенародно провозгласило «Декларацию прав человека и гражданина», ст. 1 которой гласила: «Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах. Общественные отличия могут основываться лишь на соображениях общей пользы».

Тем самым подводилась черта под феодальными пережитками Старого режима (фр.Ancien Régime), основанного на делении общества на сословные группы и на принципиальном неравенстве прав, то есть превосходстве одних сословий над другими. Декларация открыла новую эпоху в истории, сделав возможным построение государства другого типа – его фундаментом будет уже не система сословных привилегий, а равенство граждан перед общими для них законами, из которых самым важным и универсальным служит конституция. Первая конституция, воплощавшая в жизнь эти принципы, была утверждена французским Национальным собранием 3 сентября 1791 года, а 14 сентября и сам король Людовик XVI присягнул на этой конституции, дав клятву в верности нации и закону, то есть фактически признал себя одним из граждан нового государства (хотя и с гарантиями неприкосновенности своей личности).

После громогласного провозглашения Декларации уже невозможно было сделать вид, что этих принципов не существует, – напротив, открылся путь в будущее, на котором необходимо преодолеть множество трудностей, связанных со сломом старых привилегий и предрассудков. Конечно, благодаря Екатерине II юный Александр уже с трехлетнего

Возможно, даже бабушка в тот момент разделяла воодушевление внука. Известно общее удовлетворение Екатерины II от начала Французской революции (которое она приписывала ошибкам короля и его министров), и можно даже поверить следующему рассказу: когда 14-летний Александр удивил всех придворных своими рассуждениями о «правах человека» и других конституционных чертах Франции, на вопрос, откуда он это узнал, «любезный Александр удовлетворил любопытство и признал со всем простодушием, присущим его возрасту, что французскую конституцию ему дала прочитать бабушка, объяснившая ему смысл всех статей и раскрывшая причины революции во Франции в 1789 году, а также давшая ему на сей счет советы, которые рекомендовала всегда держать в памяти и не сообщать никому» (донесение одного из французских поверенных в Петербурге от 8 июня 1792 года)[79].

Естественно, что и Лагарп как единственный в окружении Александра горячий сторонник республики и политических свобод пришел в восторг при начале революционных преобразований во Франции. Оно совпало с подготовкой Лагарпом нового курса, который должен был увенчать всю его деятельность по подготовке просвещенного монарха для России, а именно курсафилософии и права. В последнем из составленных швейцарцем годовых отчетов о преподавании (за 1791 год) он рисовал следующие перспективы: от логики и метафизики перейти затем к изложению «принципов естественного права», что позволит в дальнейшем пройти и «краткий курс права», а завершится «чтением хорошей истории философии и обзором наиболее известных кодексов законов»[80].

Позже Лагарп с сожалением констатировал, что ему не дали времени, чтобы выполнить весь этот план. Тем не менее в 1791–1792 годах он учил Александра в выбранном направлении, как всегда, отказавшись от теоретического подхода в пользу «наглядной политологии». Он просто стал читать с великими князьями газеты и книги, где «те же материи были прежде рассмотрены, за собой же оставил возможность их разъяснять на словах, ссылаясь на поучительные события, происходившие ежедневно на театрах Польском и Французском». Своей главной задачей Лагарп считал «о правительствах и подданных, о государях и народах рассказать согласно с истиной и справедливостью». Одним из главных пособий в этом выступали «Посмертные записки» Шарля Пино Дюкло о царствовании короля Людовика XV, где с беспощадной откровенностью был показан путь французской монархии к ее кризису, повлекшему революцию.

О том, что Александр живо интересовался изменениями во Франции и извлекал из них уроки, рассказывают и другие источники. Так, в ноябре 1791 года великий князь дискутировал с Протасовым о последствиях революции, отстаивая принцип веротерпимости. Того так взволновал этот разговор, что он счел необходимым сразу же донести своему начальнику Салтыкову, чтобы тот «сделал Его Высочеству нужные поправления». В одном же из следующих разговоров с Протасовым, где обсуждались новости из газет, Александр недвусмысленно поддержал отмену всех дворянских привилегий со словами, «что равенство между людьми хорошо, и что французские дворяне напрасно беспокоятся лишением сего достоинства, понеже де оно в одном названии состоит, не принося впрочем никакой за собою ощутительной пользы»[81].

Такие уроки Лагарпа, усвоенные великими князьями, не могли не вызвать отрицательной реакции у екатерининских придворных, тем более что к Петербургскому двору прибывало все больше знатных французских эмигрантов, утративших на родине вследствие революции влияние, положение в обществе, а часто и состояние. Особенно показательным оказался один случай в Эрмитажном салоне Екатерины II, о котором потом вспоминал Лагарп: присутствовавший там посланник бежавших из Франции принцев Бурбонов – братьев короля – граф Валентин Ладислас д'Эстергази упрекал французский народ в неблагодарности по отношению к монарху и расхваливал «безбедную жизнь при Старом порядке». Во время его речи юный Александр хранил молчание, но сидевший рядом с ним искренний и непосредственный Константин не сдержался и во всеуслышание закричал, что Эстергази говорит неправду. Екатерина II попросила Константина объясниться, и тогда «юный принц начал исчислять пени французской нации, чем привел в смущение эмигрантов, не смевших факты опровергать, и удивил Екатерину». «Откуда же вам это известно?» – спросила бабушка, и Константин ответил: из записок Дюкло, которые он изучает вместе с Лагарпом[82].

Неудивительно, что Лагарп получил при Дворе прозвище «якобинец», которое ему пришлось опровергать и отстаивать свое место наставника российских принцев, проходя через ряд испытаний. Уже давно скончался А. Д. Ланской, единственный придворный покровитель Лагарпа, и тот, лишенный нужных связей, оказывается несколько раз обойденным наградами и производством в следующий чин по Табели о рангах (из-за чего Лагарпа третировали даже конюшенные служители, не выдавая карету для поездок по городу), а затем и подвергается нападкам и доносам со стороны французских эмигрантов. Тем не менее последнее слово во всех этих конфликтных ситуациях оставалось за Екатериной II, а она до поры до времени неизменно поддерживала швейцарского педагога.

Но Лагарп – а вместе с ним и Александр – не мог не видеть, что и сама Екатерина II меняется в той же степени, в какой менялся Двор в последние годы ее царствования. С развитием и углублением революции, а особенно после провозглашения во Франции республики (21 сентября 1792 года) и публичной казни короля Людовика XVI (21 января 1793 года) происходившие во Франции события начали серьезно тревожить императрицу. Это привело к тому, что Екатерина II прекратила заниматься внутриполитическими реформами в России, включая и давно задуманную ею попытку закрепить определенные права за государственными крестьянами, то есть превратить их из податного зависимого сословия в полноценных свободных подданных. Были свернуты проекты развития высшего образования. В среде ученых и литераторов прошли репрессии, связанные с московским кружком издателя Николая Ивановича Новикова: Екатерина II подозревала, что этот круг российских просветителей через масонские связи, с одной стороны, поддерживает тесные контакты с великим князем Павлом Петровичем, а с другой – с французскими революционерами. Двух студентов Московского университета, посланных для завершения образования за границу и начавших учебу на медицинском факультете Страсбургского университета во Франции, при возвращении домой в 1792 году арестовали, подозревая в том, что они ездили в Париж и были «из русских в числе депутатов во французское Национальное собрание с поздравлением французов с революционными их предприятиями»[83].

Во внешней политике Екатерины II произошли осложнения в связи с вовлечением России во Второй раздел Польши (1793), следствием чего стал поход русской армии на Варшаву против революционно настроенных поляков во главе с Таддеушем Костюшко – тех поляков, которые открыто провозгласили, что выступают на защиту «прав нации» против чужеземной тирании, за установление власти народа и всеобщую свободу. Французские эмигранты в Петербурге уговаривали императрицу продолжить этот поход, отправив армию дальше на

Одновременно бразды правления империей явно ослабели, а Екатерина II при принятии решений все больше попадала под влияние постоянно усиливавшейся при Дворе клики графа (с 1793 года, с 1796-го – светлейшего князя) Платона Александровича Зубова, ее последнего фаворита, который в отличие от многих своих предшественников выказывал себя ленивым, взбалмошным и расточительным. Многолетний секретарь Екатерины II, впоследствии сенатор Александр Васильевич Храповицкий оставил самую краткую его характеристику, в двух словах: «дуралеюшка Зубов». В часы досуга он любил запускать бумажных змеев в Царскосельском парке и играть с дрессированной мартышкой (рассказы о которой дошли до А. С. Пушкина, о чем тот упоминал в «Заметках по русской истории XVIII века» в 1822 году).

Изначально – ставленник Н. И. Салтыкова, ставший фаворитом в середине 1789 года, когда ему не было еще и 22 лет, этот юноша к середине 1790-х годов стал получать все больше прямых государственных полномочий, а также вмешиваться и во внешнюю политику. Именно он представил Екатерине II грандиозный и разорительный проект Персидского похода, направленный на выход Российской империи к Индийскому океану (причем завоеванием Персии должен был командовать его младший брат – генерал-поручик Валериан Зубов). Другой внешнеполитической авантюрой фаворита являлся подготовленный на скорую руку брачный союз России и Швеции, который должен был прекратить вековое противостояние этих стран на Балтике – речь шла о женитьбе короля Швеции Густава IV Адольфа на старшей внучке Екатерины II, великой княжне Александре Павловне. Брак расстроился в последний момент, уже в Петербурге в сентябре 1796 года, когда прибывший туда король ознакомился с брачным договором и отказался предоставить своей супруге в Швеции право публично исповедовать православие. Огорчение, которое эта неудача причинила Екатерине II, стало, как считается, причиной ее скорой кончины.

Шарль Массон дает еще одну убийственную характеристику последнего фаворита Екатерины, называя того «тщедушным и наружно, и внутренне». Он так описывает атмосферу позднего Екатерининского двора: «Все ползало у ног Зубова, он один стоял и потому считал себя великим. Каждое утро многочисленные толпы льстецов осаждали его двери, наполняя его прихожие и приемные». Ему вторит князь Адам Чарторыйский:

Ежедневно, около одиннадцати часов утра, происходил «выход» в буквальном смысле этого слова. Огромная толпа просителей и придворных всех рангов собиралась, чтобы присутствовать при туалете графа. Улица запруживалась, совершенно так, как перед театром, экипажами, запряженными по четыре или по шести лошадей. Иногда, после долгого ожидания, приходили объявить, что граф не выйдет, и каждый уходил, говоря: «до завтра». Когда же выход начинался, обе половины дверей отворялись, к ним бросались наперерыв все: генералы, кавалеры в лентах, черкесы, вплоть до длиннобородых купцов.

Среди просителей у дверей Зубова ежедневно находился и Михаил Илларионович Кутузов: только он во всем Петербурге умел заваривать кофе по-турецки в специальном кофейнике (в 1792–1793 годах он побывал с дипломатической миссией в Стамбуле). За то, что Кутузов подавал фавориту кофе по утрам, он пользовался особым расположением Зубова, получая благодаря ему ценные пожалования и выгодные назначения (эту историю также упоминает Пушкин).

Каково было юному Александру ощущать себя посреди этого Двора? Чем взрослее он становился, тем сильнее ощущал необходимость скрывать свои мысли и взгляды от окружающих. За очень редкими исключениями он не надеялся найти среди них понимания. В 14 лет великий князь ощущал столь свойственную его возрасту трогательную потребность иметь настоящего друга, но уже понимал, какой редкой возможностью будет такая дружба. Его личный детский дневничок за 1792 год открывается фразой: «Я имел несчастье потерять полковника Петра Салтыкова, друга, которого я очень любил и о котором буду сожалеть всю свою жизнь»[84] – это одно из самых ранних свидетельств того, что Александр искал близких друзей и что этот поиск для него сразу оказался связан с ощущением невосполнимой утраты.

Уклончивость была свойственна Александру еще и из-за того, что тот не раз видел, каким образом не к месту проявленная искренность может повлечь дурные последствия. Ведь, например, когда Константин проговорился об уроках Лагарпа перед эмигрантами, это повлекло за собой особенное ожесточение придворных по отношению к швейцарцу (о чем речь впереди). Вспомним теперь так рано проявившийся у Александра талант актера-«мимика», то есть способность изображать определенные состояния и эмоции, приноравливаясь к характеру собеседника, постоянно ища одобрения. Еще в 1790 году Екатерина замечала в письме к барону Гримму некую странность или даже «противоречивость» (фр.contradiction) у Александра: «Если я с ним заговорю о чем-нибудь дельном, он весь внимание, слушает и отвечает с одинаковым удовольствием; заставлю я его играть в жмурки, он и на это готов». Не означает ли это, что с раннего возраста у Александра развивалась неискренность, привычка, так сказать, «жить на несколько лиц»? Тем более, что, получая постоянные похвалы от бабушки в Царском Селе, юному Александру хотелось поддерживать хорошие отношения и с отцом в Гатчине, где атмосфера была полностью противоположной – Павел занимался главным образом смотрами вверенных ему батальонов, так называемых «гатчинских войск», устроенных в точности на прусский манер, со строгой дисциплиной, а имя Платона Зубова (удостоенного Екатериной II звания генерал-адъютанта) упоминал, только когда ему нужно было указать на полное незнание военных правил и нерадение о службе.

Между тем ситуация вокруг наследования российского престола постепенно накалялась. Екатерина II продемонстрировала в публичной сфере уже достаточно знаков, чтобы всему ее окружению стал ясен план – назначить старшего внука своим преемником вместо сына. В начале 1790-х годов императрица настолько привыкла к этой мысли, что считала ее само собой разумеющейся в переписке с близкими корреспондентами. Так, в 1791 году Екатерина II пишет барону Гримму о событиях Французской революции со словами, что ее следствия будут иметь значение «не в мое время и, надеюсь, не во время господина Александра» (имя Павла здесь опущено, ибо он не должен находиться на троне после Екатерины). Спустя несколько месяцев в этой переписке она открыто признается: «Сперва мой Александр женится, а там, со временем, и будет коронован»[85].

Последние слова объясняют, почему Екатерина II поторопилась устроить брак Александра, когда тому не исполнилось еще и 16 лет, – этот брак означал, что ее внук признавался взрослым и дееспособным, у него появлялся собственный Двор, отдельный от большого Двора и Гатчинского двора великого князя Павла Петровича, и теперь ничто не помешало бы закрепить за Александром официальный статус наследника престола.

С помощью русского дипломата в Германии графа Николая Петровича Румянцева Екатерина II выбрала двух принцесс из Бадена[86] (дочерей наследного принца Карла Людвига), которые были приглашены в Россию. В день их приезда, 31 октября 1792 года, императрица открыто делилась с бароном Гриммом своими матримониальными планами, добавляя впрочем об Александре: «Что касается нашего молодца, он ни о чем еще не помышляет и пребывает в невинности своего сердца, и это я

Старшая из принцесс, 13-летняя Луиза, вызывала восхищение современников своей красотой и обаянием. Еще до приезда в Россию Румянцев описывал ее Екатерине: «Хотя ее нельзя признать вполне красавицей, тем не менее она очень миловидна. По видимому она кротка, вежлива и приветлива; сама природа наделила ее необыкновенной грацией, которая придает особенную прелесть всем ее речам и движениям». Ему вторит великая княгиня Мария Федоровна, описывая свое первое впечатление: «Она не только хороша собой, но во всей ее фигуре есть особенная привлекательность, которая в состоянии возбудить любовь к ней в самом равнодушном существе. Она чарует своей обходительностью и тем чистосердечием, которым дышат все черты лица ее»[88]. Помимо привлекательной внешности юная принцесса обладала живым умом и способностями выносить здравые самостоятельные суждения, как о том свидетельствует ее переписка на протяжении ряда лет с матерью, принцессой Амалией Баденской.

Александр впервые повстречал Луизу 2 ноября, на третий день после ее приезда в Петербург, а затем почти каждый день виделся с ней, в чем нельзя не заметить продуманную волю бабушки. Юноша легко поддался обаянию принцессы, и по его дневничку видно, как развивались его чувства к будущей супруге (дневник и сохранился-то, видимо, именно как память об этом). Вот 3 ноября после спектакля во дворце он впервые подошел к Луизе и заговорил с ней; 6 ноября провел с ней много времени, показывая Эрмитаж, а вечером во время игры Луиза загадала ему фант; 8 ноября во время большого выхода императрицы ему посчастливилось целый вечер сидеть рядом с Луизой, а 9 ноября Александр впервые пригласил ее на танец. В это время он уже «ощущал себя чрезвычайно влюбленным», как признавался дневнику.

Впрочем, окружающие отмечали, что при ухаживаниях Александр проявлял застенчивость и изрядное волнение. Живший вместе с ним Протасов каждый вечер (очевидно, по прямому заданию Екатерины) поддерживал разговор «о достоинствах принцессы» и с удовлетворением потом фиксировал в собственных записях, что обхождение великого князя с Луизой становится «посмелее и приятнее». Но некоторые наблюдатели видели, что, казалось бы, общий подростковый возраст будущих жениха и невесты по-разному отражался в их характерах. Граф Федор Гаврилович Головкин, приближенный П. А. Зубовым ко Двору и служивший там камер-юнкером до 1794 года, составил в 1810-х годах свои «Воспоминания», содержащие множество проницательных зарисовок и портретов из последних лет екатерининского царствования. О браке Александра он писал так:

Великий князь, будучи только на год старше своей невесты, еще не обладал выработанностью ума и характера; его манерам, кроме тех случаев, когда это требовалось представительством, не доставало грации и достоинства, хотя он был очень красив и образован. Принцесса, к ее несчастью, была воспитана при дворе, где достоинство манер обосновывалось только душевными качествами, а ее ум, под влиянием нежных забот высокопросвещенной матери, опередил ее возраст, и, к тому же, развиваясь, подвергся воздействию французской эмиграции, благодаря чему он приобрел гибкость и хороший вкус, составляющий прелесть домашней жизни. Поэтому великий князь, питая к ней уважение, был немного обижен ее превосходством, тогда как его невеста, которая не могла его ни в чем упрекнуть, испытывала некоторую неловкость при мысли о предстоящей связи с ребенком[89].

Эти слова полностью подтверждаются письмами Луизы к матери из Петербурга в ноябре – декабре 1792 года. Баденской принцессе нравится русский принц, он «довольно хорошо сложен», имеет «отменно красивые зубы, очаровательный цвет лица, прямой, довольно красивый нос», но даже в похвалах будущему жениху Луиза отмечает его «детскость»: «Я счастлива в некотором роде тем, дорогая маменька, что я нахожу в великом князе Александре не только влюбленного в меня мужчину (если только его можно так называть, ибо он скорее дитя), но, как мне кажется, он действительно станет для меня другом»[90].

Тем временем план Екатерины как можно скорее поженить «Амура и Психею» (так их теперь стали называть в окружении императрицы), продвигался вперед. Александр отчитывался в середине декабря 1792 года перед своим главным воспитателем, графом Н. И. Салтыковым: «С несказанным удовольствием уведомляю Вашего Сиятельства, что дело совершилось. Я нашел случай вчерась ввечеру уведомить принцессу об моих чувствах к ней, и я так щастлив был, что она призналась мне, что она им соответствует и что она меня любит». А матери наш кавалер написал более живо: «Я самый счастливый человек, она меня любит, она мне в этом призналась, и я прыгаю от радости. Зубная боль прошла, равно как и боль в горле»[91].

Судя по дневнику Александра, это, скорее всего, произошло 14 декабря, то есть через день после его 15-летия. А уже 20 декабря Екатерина II со срочным курьером передает через графа Румянцева письма для родителей Луизы и ее деда, маркграфа Баденского, с просьбой одобрить предстоящий брак принцессы с великим князем. Церемония обручения должна состояться после Пасхи, свадьбу же Екатерина готова отложить «в видах крайней юности их обоих», но на не слишком продолжительный срок.

Влюбленные были вполне довольны теми невинными радостями, которые открывало для них состоявшееся объяснение. 21 декабря Луиза писала матери: «Великий князь мне тоже очень нравится и, кажется, меня любит. […] Он всегда мне говорит, что ждет с нетерпением Пасхи, когда он осмелится взять меня за руку открыто, ибо теперь он иногда это делает украдкой под столом или пользуясь всеми возможными случаями, когда нас никто не видит». И действительно, на Пасху Александр впервые поцеловал невесту, когда дарил ей фарфоровое яйцо: в обе щеки, «по-русски», – ибо на соблюдении этого обычая настояла бабушка, – а потом уже делал это и без особого приглашения, не выпуская невесту из объятий, когда они оставались одни[92]. Спустя две недели после Пасхи, 9 мая 1793 года, Луиза перешла в православие с именем Елизаветы Алексеевны, и на следующий день состоялось ее обручение с Александром в Большой церкви Зимнего дворца.

Есть еще много документов, свидетельствующих об искренности и трогательности чувств, связывавших двух юных влюбленных. Так, сохранился текст нежного письма невесты к жениху, написанного 27 августа 1793 года, в преддверии свадьбы, а также набор крошечных записочек с взаимными признаниями в любви, которыми они обменивались во время карточной игры: «Любите ли Вы меня хоть немного?» – пишет Александр по-французски (как всегда, с небольшими орфографическими ошибками); «Да, будьте уверены», – отвечает принцесса, а в другой такой же записке подписывается не Луиза, а Лиза, привыкая к своему новому имени[93].

Венчание Александра Павловича и Елизаветы Алексеевны состоялось 28 сентября 1793 года. Графиня

В церкви Зимнего дворца сделали возвышение, чтобы церемония брака была видна всем. Как только жених и невеста взошли туда, их вид вызвал всеобщее умиление. Они были прекрасны как ангелы. Обер-камергер Шувалов и князь Безбородко держали венцы. После завершения венчания великий князь и княгиня спустились, держась за руку. Великий князь Александр преклонил колено перед императрицей, чтобы поблагодарить ее, но она подняла его, обняла и поцеловала его со слезами. Такую же нежность государыня выказала и по отношению к Елизавете. Потом они подошли к великому князю-отцу и великой княгине-матери и поцеловали их; последние также благодарили императрицу[95].

Свадебные торжества продолжались две недели и завершились 11 октября грандиозным фейерверком на Царицыном лугу (позже – Марсово поле).

Для проживания новой великокняжеской четы отвели угловые покои Зимнего дворца, выходящие на Неву и к Адмиралтейству; кроме того, часть весны и осень Александр и Елизавета проводили в Таврическом дворце, а лето – вместе с Екатериной II в Царском Селе. Письма Елизаветы матери передают множество забавных черт ее мужа: вот он грызет ржаные сухари с солью, которые «любит чрезвычайно, а Константин так на них вообще помешан»; а вот Александр смотрит, как она пишет письмо матери, и пытается вмешаться в текст, и все кончается тем, что они вместе «смеются как безумные». Одно из таких писем действительно почти целиком написано Александром (12 декабря 1793 года, в день его рождения), и только маленькая приписка досталась там жене: великий князь, рассказывая о своем счастье, называет ее «очаровательной Лизонькой»(charmante Lison)[96]. Зимние вечера они проводят или в бриллиантовой гостиной дворца, или в спальне императрицы за игрой в бостон, причем Александр так плохо играет и делает такие «экстравагантные» ходы, что жена чуть не умирает со смеху.

Летние дни в Царском Селе также наполнены беззаботным времяпровождением. Особенно много рассказано об этом в мемуарах В. Н. Головиной (возможно, спустя годы они вместе с Елизаветой Алексеевной вспоминали разные смешные случаи): например, как после легкой ссоры между супругами Головина выступала в роли «третейского судьи», а дело разбиралось ранним утром в старой беседке парка, втайне от окружающих. Среди разных детских игр Александр мог проявлять и настоящую молодецкую удаль – забраться к основанию Чесменской колонны, стоявшей на высоком пьедестале посреди Большого Царскосельского пруда, и обойти ее кругом по бортику, а также несколько раз спрыгнуть с карниза над лестницей (к ужасу наблюдавшего за этим Протасова)[97].

Но не стоит рисовать жизнь великого князя Александра Павловича после женитьбы одними лишь идиллическими красками. Он сам вскоре почувствовал, что его декларированная самостоятельность приносит ему гораздо меньше свободы, чем раньше. Прежде всего, к существовавшей прежде опеке со стороны Н. И. Салтыкова (который не собирался поступаться своей близостью к великому князю) добавился теперь плотный надзор со стороны нового штата собственного Двора. Его гофмаршалом был назначен граф Николай Николаевич Головин (муж фрейлины Головиной), а обер-гофмейстериной супруги – графиня Екатерина Петровна Шувалова, бывшая статс-дама Екатерины II и хранительница ее амурных дел. После этих назначений сразу возникло соперничество разных придворных группировок за влияние на Александра и его жену. Прежние воспитатели, например А. Я. Протасов, негодовали по поводу «развращающего» влияния Шуваловой на юную чету и их Двор. По характеристике Федора Васильевича Ростопчина, служившего тогда камер-юнкером при «малом», то есть Павловском дворе: «Графиня Шувалова – женщина в высшей степени лукавая, преданная сплетням, кокетству и беззастенчивая в речах. Вместо того, чтобы исправлять и учить великого князя с кротостью, она выставляет на вид все его недостатки и добилась уже того, что великий князь и молодая великая княгиня ее возненавидели»[98]. Письма Александра к матери действительно полны жалоб на «проклятую графиню», от которой «нам много вреда». В частности, графиня Шувалова всячески старалась помешать личному общению и откровенным разговорам Александра и Марии Федоровны; их встречи теперь происходили так редко, что юноша устал быть в вечной разлуке с матерью. А в письме к близкому другу Виктору Павловичу Кочубею в ноябре 1795 года (к нему мы еще обратимся) Александр, не щадя выражений, называл Шувалову «воплощенным дьяволом с его вечными интригами».

Контроль за Александром вели не только придворные – и Екатерину II, и Марию Федоровну очень интересовало, когда можно ждать продолжения династии. И об этом он должен был отчитываться Салтыкову, а также писал матери, сохраняя должный стыд: «Нужно сознаться, что мы – большие дети, и пренеловкие»[99]. Столь раннее и притом неудачное начало брачной жизни, по единодушному мнению биографов Александра, не могло не повлиять отрицательно на его отношения с женой, которые пока еще держались на детской дружбе, но, увы, не переросли в супружескую любовь.

Обручение, свадьба, обустройство нового Двора и т. д. надолго отвлекли Александра от его регулярных учебных занятий. Собственно говоря, после официального вступления великого князя во взрослую жизнь те должны были закончиться. Но Лагарп, конечно, видел, как много им еще предстояло изучить, особенно в области философии, права и политической истории. В начале 1794 года ему удалось добиться возобновления уроков с Александром (в предшествующие же месяцы швейцарец вел занятия с одним лишь Константином), и, к удовольствию учителя, на них присутствовала и великая княгиня Елизавета Алексеевна. У себя дома в Карлсруэ она получила хорошее образование, учила иностранные языки, литературу, историю, географию и даже философию, а теперь сама пожелала продолжать занятия, демонстрируя уже отмеченный ум и способности. Правда, графиня Шувалова тут же высказала желание контролировать обучение и даже хотела лично присутствовать на уроках истории, но, к счастью, вынуждена была отступить, натолкнувшись на противодействие со стороны Александра. Благодаря совместным занятиям Елизавета Алексеевна за несколько месяцев общения с Лагарпом успела высоко его оценить и привязаться к нему, как о том свидетельствуют ее приписки, появляющиеся в письмах ученика к учителю, а Лагарп, уезжая из России, составил для нее специальное учебное руководство со списком необходимых книг.

Однако возобновившиеся в 1794 году уроки Лагарпа часто и подолгу прерывались. Основной причиной была занятость Александра по самым разным поводам: болезнь жены, подготовка к концерту в Эрмитаже или просто «дело безотлагательное». Интересно отметить, что великий князь писал теперь учителю не как ученик, а на равных и по-дружески, например так: «Я тем более рассчитываю на Вашу снисходительность, что Вы ведь и сами человек женатый, а следственно понимаете, какой заботой надобно жену окружать». Но не были ли эти заверения выражением – просто в новой форме – все той же свойственной Александру лени и нежелания трудиться?

С горьким чувством писал

От занятий моих с Его Императорским Высочеством великим князем Александром почти ничего нынче не осталось. Распорядок его так устроен, что редко выпадает мне полчаса на то, чтобы продолжить то, что желал я с ним окончить, не в виде скучныхуроков,но в видебесед,в каких оба мы участие бы принимали. Что до чтений послеобеденных, также чрезвычайно редких, действуют они на Его Высочество точь-в-точь как доза опия: засыпает он сразу после начала и не просыпается раньше конца; Ваше Сиятельство угадает без труда, много ли радости мне от подобных занятий и откажусь ли я передать кому-либо другому обязанность, которую исполнить может всякий, кто умеет веером махать и сон навевать. Воспользовался я доверием, какое питает ко мне Его Высочество, дабы ему сделать приличествующие наставления; он их по достоинству оценил, меня поблагодарил, обещал другой порядок завести, но до сих пор ничего не сделано[100].

Впрочем, не один Лагарп в это время негодовал на поведение Александра: например, Протасов, помимо обычных своих сетований на «праздность, лень и равнодушие» великого князя, пишет в мае 1794 года как о чем-то уже твердо установленном – о привычке 16-летнего юноши «употреблять ликёры»[101] (этот слух дошел и до Лагарпа, и Александр оправдывался перед ним, говоря, что лишь «походя ликёру пригубил»).

Здесь же Протасов впервые упоминает и о прогрессирующей глухоте великого князя, который, по его словам, всячески уклоняется от лекарств и советов докторов[102]. По оценке такого наблюдателя, как Ф. В. Ростопчин, этот недостаток начал сильно вредить юноше во мнении придворных: «Что делает Александра неприятным в обществе – так это его глухота; нужно кричать при нем довольно громко, ибо он ничего не слышит одним ухом»[103].

Ко всем бедам великого князя летом 1794 года добавились и впервые в жизни испытанные нравственные страдания. Он стал свидетелем унизительной для него придворной интриги: фаворит бабушки граф Платон Зубов едва ли не во всеуслышание заявлял, что страдает и томится любовной страстью к 15-летней великой княгине Елизавете Алексеевне, а графиня Шувалова всячески разжигала эту страсть и ставила жену Александра в разные неловкие ситуации, которые должны были восприниматься Зубовым как знаки благожелательности. Фрейлина Головина рассказывает о многих деталях этого фривольного спектакля, развернувшегося в Царском Селе. По ее словам, об этой придворной новости Елизавете первым сообщил сам Александр; он говорил «с такой горячностью и тревогой», что той «едва не сделалось дурно». Затем Головина старалась оберегать великую княгиню от ухаживаний Зубова, а в Таврическом дворце – и от его нескромного наблюдения за ней через зрительную трубу, ибо покои Зубова оказались ровно напротив окон Елизаветы Алексеевны.

Но предоставим слово самому Александру, ведь в его письме лучше, чем где бы то ни было, отразились его настоящие переживания в этой тягостной ситуации. 15 ноября 1795 года он писал Кочубею:

Зубов влюблен в мою жену с первого лета нашей свадьбы, то есть вот уже год и несколько месяцев. Посудите, в какое неловкое положение это должно поставить мою жену, которая на самом деле ведет себя как ангел; и все-таки вы согласитесь, что ей ужасно неловко иметь с ним какое-то общение, особенно учитывая, что весь свет о том извещен. Если отнестись к нему хорошо, то это как будто бы одобрить его любовь, а если же отнестись к нему холодно, чтобы отвратить его, то императрица в своем неведении может посчитать, что не ценят человека, который у нее в милости. Чрезвычайно трудно сохранять золотую середину, особенно в окружении таких людей, каковы тут – столь злых и столь готовых сделать мерзости. До сих пор все идет хорошо лишь благодаря советам добрых друзей и принципам моей жены[104].

Столкнувшись с первыми жизненными трудностями, Александр начинал лучше осознавать, как важно ему иметь рядом людей, которые его понимают и на которых он мог бы всецело положиться в тяжелых ситуациях. К таковым, безусловно, относился Лагарп, и даже те неловкие и подчас детские оправдания, которые Александр подыскивал в своих записках к учителю в 1794 году, чтобы объяснить частые пропуски уроков, не должны заслонять глубокого уважения, которое он питал к учителю. Однако швейцарцу в эти месяцы самому пришлось пережить при дворе серьезные испытания.

Собственно говоря, по мнению значительного числа придворных, Лагарпа уже давно не должно было быть в Петербурге. Его «якобинские» взгляды (а на самом деле просто республиканские принципы, выраженные четко и последовательно) вызывали отторжение у многих из окружения Екатерины II. Графиня Шувалова видела в Лагарпе главное препятствие для своего влияния на молодую чету. В мае 1793 года совместными усилиями ее партии и французских эмигрантов швейцарцу была устроена «публичная опала». Во время объявления о помолвке Александра и Елизаветы он оказался единственным, кто вообще не получил никаких наград и отличий. Ф. В. Ростопчин сообщал в эти дни друзьям: «С беднягой очень худо обошлись. […] Он хотел удалиться, и это было бы великой потерей». В результате Лагарп мужественно скрыл обиду, «твердо зная, что ее не заслужил», к тому же сохраняя надежду и дальше, после свадьбы своего ученика, продолжать с ним «все те важные уроки, какие почитал необходимыми»[105]. Тогда методы ведения интриги против него изменились: статс-секретарь и управляющий Кабинетом Ее Величества Степан Федорович Стрекалов, близкий сторонник Шуваловой, предложил швейцарцу «почетную отставку», с тем чтобы тот уехал из России вместе с младшей сестрой невесты Александра, 12-летней баденской принцессой Фредерикой, воспитанием которой Лагарп мог бы дальше заниматься. Но неожиданную помощь швейцарцу здесь оказал граф Н. И. Салтыков, который понял, что, сохраняя присутствие Лагарпа в Петербурге, ему будет удобнее нейтрализовать партию Шуваловой при будущем Дворе великого князя Александра.

В итоге 30 июня 1793 года состоялся долгий двухчасовой разговор Лагарпа с Екатериной II (наедине, на Камероновой галерее в Царском Селе), результатом которого швейцарец остался чрезвычайно доволен, поскольку императрица лично гарантировала ему дальнейшее спокойное продолжение занятий с великими князьями. В канун свадьбы, в сентябре 1793 года, Лагарп получил и свои давно заслуженные денежные награды, и ему даже пообещали орден Св. Владимира 3-й степени.

Однако швейцарец не догадывался, что за этим скрывалась новая ловушка, устроенная теперь лично Екатериной II. В середине октября 1793 года императрица пригласила Лагарпа для нового длительного разговора, в ходе которого он пережил «два самых тяжелых часа в жизни». Выяснилось, что именно швейцарцу, по мысли Екатерины, предстояло подготовить Александра к скорому провозглашению наследником престола, не давая ему усомниться в целесообразности этого шага и в его праве превзойти тем самым родного отца. Екатерина, впрочем, не осмелилась открыто высказать

После этой встречи положение Лагарпа при Дворе вновь стало чрезвычайно щекотливым. Он старался почти не показываться на публичных приемах, боясь продолжения уговоров (а Екатерина дважды попрекнула его за то, что он ее избегает). Вскоре, вероятно, императрица догадалась, что Лагарп «мало расположен стать тем орудием, какое она сделать намеревалась». По признанию же швейцарца, вследствие упомянутого разговора с императрицей он стал действовать ровно обратным образом, «изо всех сил стараясь сыновей к отцу как можно сильнее привязать». Но для Екатерины Лагарп теперь превратился в «неудобного свидетеля» ее тайных планов, и избавиться от него было решено «любой ценой». Наконец, 20 ноября 1794 года прямо во время урока с Александром граф Н. И. Салтыков отвел Лагарпа в соседнюю комнату и передал решение императрицы: его служба в качестве учителя при Дворе окончена и выплата жалованья с нового года прекращается (впрочем, для улаживания финансовых дел Лагарпу удалось задержаться в Петербурге еще на полгода).

Для 17-летнего Александра весть об удалении Лагарпа оказалась неожиданным потрясением. Тут-то, наконец, раскрылись его истинные чувства к наставнику – о безразличии и лени уже не было речи! Во время разговора Лагарпа с Салтыковым великий князь оставался в кабинете и по лицу учителя понял, что произошло. «Неужели Вы думаете, что я не замечаю всего, что против Вас давно уже замышляют. Нас разлучить желают, потому что Вам отдана вся любовь моя, все мое доверие», – произнеся эти слова, Александр уткнулся Лагарпу в колени и зарыдал (а по другому рассказу швейцарца, великий князь «бросился к нему на грудь в отчаянии»)[106].

Растроганный швейцарец с трудом уговорил юношу встать и успокоиться, боясь, что эту сцену заметит кто-либо из придворных. Не медля, Александр попытался объясниться с Салтыковым, но тот лишь сослался на волю императрицы и истории с доносами на «якобинца». Тогда Александр написал матери, надеясь хотя бы на ее сочувствие: «Скоро разлучат меня с господином де Лагарпом, вот-вот получит он отставку и уедет. Печаль моя тем горше, что, как вижу, и ему тоже, смею сказать, со мной расставаться тяжело. […] Не могу выразить, как меня это удручает; он был мне друг истинный, который меня уж конечно не баловал и которому обязан я всем, что знаю»[107].

Лагарп прекрасно понимал, как много важных уроков он не успел преподать Александру. Чтобы хоть отчасти это компенсировать, он составил для юноши огромную учебную инструкцию со списком книг для чтения по древней и новой истории, философии, праву, политической экономии (более 200 наименований!). Еще одна инструкция Лагарпа была посвящена образу жизни великого князя – его распорядку дня, приобретению полезных навыков, привычке к работе, поведении с друзьями и в обществе и т. д. Свою библиотеку Лагарп продал через Салтыкова в Дворцовое ведомство, надеясь, что она еще послужит обоим великим князьям. Решая последние дела в Петербурге, швейцарец намеренно откладывал отъезд и все это время продолжал давать Александру и его супруге уроки, цена которых для присутствующих измерялась теперь уже не жалованьем, а ощущением близкой разлуки.

Лагарп покидал Петербург 9 мая 1795 года. Александр переживал это событие как настоящую драму, одну из первых в своей жизни. Из Таврического дворца ему удалось ускользнуть инкогнито, «зная, что за ним следят», и в простой наемной карете он добрался на другой конец города, к дому на Английской набережной, откуда уезжал его учитель. Они пролили немало слез, обнимая друг друга при прощании, а буквально в минуту отъезда Лагарп еще успел получить от Александра прощальное письмо, где тот называл учителя «лучшим из друзей», которому он «обязан всем, кроме рождения своего на свет». В ответе, набросанном на подножке экипажа, швейцарец также именовал Александра своим другом, говорил о преданности ему «до последнего вздоха», просил продолжать с ним переписку и всегда помнить о своем «высоком предназначении», о задаче стать «благодетелем миллионов подданных», к чему Лагарп его готовил[108].

А еще 27 апреля Лагарпу удалось исполнить знаменательную миссию: он добился свидания с великим князем Павлом Петровичем, который швейцарца не жаловал, считая того, как и многие, «якобинцем». Лагарп говорил с Павлом как человек, уже знающий о планах лишить его наследования трона, но не имеющий права обнаружить это свое знание – он просил Павла «верить его словам и мнениям, но не спрашивать у него большего». Целью разговора было доказать Павлу, что сыновья любят его, «испытывают такие чувства, о каких любящий отец только мечтать может», но, если не преодолеть сейчас взаимной отчужденности, отсюда «могут произойти самые прискорбные следствия, тогда как, сближаясь со своими сыновьями телом и душой, мог бы он заключить союз нерушимый и непобедимый»[109].

Усилия Лагарпа не прошли даром. Летом 1795 года Александр и Павел действительно сблизились: великий князь вместе с братом Константином много времени (не менее четырех раз в неделю) проводил в Павловске и Гатчине, рядом с отцом. Впрочем, заслугу в этом сближении потом будет приписывать себе и А. Я. Протасов, сообщая, что Павел и Мария Федоровна якобы благодарили его за «возвращение им сыновей»[110]. То же продолжилось еще в большей мере и следующим летом 1796 года, когда военные занятия Александра и Константина с гатчинскими батальонами происходили почти ежедневно. Познакомившийся с Александром в этом году князь Адам Чарторыйский вспоминал:

Оба молодых великих князя числились командирами в составе этих войск. Они отдались обязанностям своей службы с неутомимым рвением молодых людей, которым в первый раз дают какое-нибудь деловое занятие, и с серьезным сознанием важности исполняемого дела. […] Они входили в мельчайшие подробности военной службы и исполняли их с беспримерным усердием. […] Молодые великие князья считали себя в глубине души, и вполне согласно с действительностью, в гораздо большей степени членами так называемой гатчинской, нежели русской армии, […] говоря о том, что делалось в маленькой армии Павла, принимали вид павловских солдат и самодовольно повторяли: «Это по-нашему, по-гатчински»[111].

Получается, что мир военного порядка и дисциплины, столь непохожий на праздность Зимнего дворца, оказался очень притягательным для Александра. За год с небольшим после отъезда Лагарпа (одновременно ставший и последним годом царствования Екатерины II) великий князь по видимости значительно изменился и, казалось, поменял свое отношение к жизни. Но так ли это на самом деле?

Здесь пора наконец задаться вопросом о складывающемся

Так, Александр поддерживает переписку с Лагарпом. Хотя тот от него теперь очень далеко и живет в окрестностях Женевы, Александр старается выбирать надежные способы, чтобы доставлять туда свои письма, а иногда даже пользуется «верной оказией» (то есть практически из рук в руки), – поэтому видно, насколько для Александра важно сохранять общение с учителем. В этих письмах он рассказывает, как переживает их разлуку и почти ежедневно прогуливается по Английской набережной, где они прощались («прогулка эта более всего чувств во мне пробуждает»); демонстрирует себя послушным учеником, сообщая, что самостоятельно продолжает читать книги по плану, оставленному ему Лагарпом, а чтение – это вообще его «излюбленное занятие». Впрочем, у этих занятий постоянно возникают «помехи»: то военные парады в Павловске, то придворные торжества в Петербурге, то еще что-нибудь. Вот характерный отрывок: «Что до меня, я совершенно переменился: встаю рано, тружусь все утро согласно известному Вам плану. Все шло хорошо, и я в учении был весьма прилежен, но вот что мне помешало. Потребовали от меня совершать прогулку утром от десяти до одиннадцати; вот и развлечение; впрочем, делаю, что могу»[112].

Письма Александра показывают осознанно выстраиваемый им образ прилежного ученика Лагарпа. Но в те же самые недели Александр демонстрировал себя и с совершенно иной стороны: он с не меньшим рвением выказывал свою верность Протасову, мировоззрение которого было полностью противоположно взглядам швейцарца[113]. Александр даже говорил Протасову «частным образом», что никогда не хотел бы иметь подле себя никого другого, кроме него[114].

И вообще, что же отвлекало Александра: гатчинская служба от книг или наоборот? По словам Чарторыйского, постоянные посещения великими князьями Гатчины шли вразрез с намерениями императрицы, и тем не менее «их капральские обязанности, физическое утомление, необходимость таиться от бабушки и избегать ее, когда они возвращались с учения, измученные, в своем смешном наряде, от которого надо было поскорее освободиться, все это, кончая причудами отца, которого они страшно боялись, делало для них привлекательной эту карьеру, не имевшую отношения к той, которую намечали для них и петербургское общество, и виды Екатерины».

Но как совместить последние слова с тем, что сообщает Шарль Массон – не просто внимательный наблюдатель, создававший свои записки по свежим впечатлениям, но в 1795–1796 годах еще и личный секретарь великого князя Александра Павловича? Массон подчеркивал, что в той атмосфере лени, пустоты и безделья, свойственной придворной жизни конца правления Екатерины II, юный Александр был неизменной ее принадлежностью: «С тех пор, как его покинул Лагарп, как ему дали собственный двор и удалили от него нескольких достойных особ, его окружение было наихудшим, а он – самым праздным из принцев. Он проводил дни наедине со своей молодой супругой, слугами или в обществе бабки; он жил более праздно и замкнуто, чем наследник султана, запертый в серале. Такая жизнь под конец свела бы на нет все его превосходные качества». Александр, «по-видимому, утратил тягу к учению, потеряв своих учителей, и в особенности полковника Лагарпа, первого наставника, которому обязан своими знаниями». Что же касается его отношений с отцом, то «Павел, догадываясь о намерениях Екатерины насчет этого сына, всегда чуждался его: он не находит в нем ни своего характера, ни вкусов, потому что Александр применяется к тому, чего от него требует отец, очевидно, более из послушания, чем по собственной склонности»[115].

К этому стоит добавить, правда, несколько более раннее свидетельство Ф. В. Ростопчина, для которого Александр также представлялся неотъемлемой частью Екатерининского двора со всеми его недостатками и пороками:

Великий князь Александр при добрейшем сердце до крайней степени не сведущ во всем, что касается знания людей и общества; окруженный тупоумными людьми, он освоился с глупостью. […] Сердце великого князя прекраснейшее в свете, […] но он слышит столько пошлостей и столько разговоров о предметах, недостойных его внимания, что будет чудом, если он не поддастся дурному примеру[116].

Итак, в рассматриваемое время Александр одновременно – и гатчинец, то есть дисциплинированный офицер «павловской армии», и сибарит-глупец, теряющий время в пустых забавах Зимнего дворца, и преданный ученик Лагарпа, мечтающий о свободной минуте для чтения книг, и совершенно растерявший тягу к знаниям почитатель паркетной педагогики Протасова и т. д. Так кто же он?

Думается, что ни одно из этих выражений не описывает настоящий характер Александра – они лишь являются еговнешнимипроявлениями и отражают его выработанную с детства привычку всем нравиться, приспосабливаться к окружению, изображать определенную деятельность или заинтересованность. Это не значит, что Александр с его прирожденными актерскими способностями сознательно обманывает, притворяясь кем-то в надежде извлечь у окружающих для себя выгоду: скорее наоборот, тем самым он скрывает и защищает какие-то собственные очень важные мысли. Массон точно заметил: «В нем есть сдержанность и осмотрительность, несвойственные его возрасту; они были бы притворством, если бы их не следовало приписывать скорее тому мучительному положению между отцом и бабкой, в которое он был поставлен, чем его сердцу, от природы открытому и доверчивому».

Следуя этой характеристике, можно заключить: если Александр – не притворщик, то в глубине своего «открытого сердца» он должен ощущать чувствовнутреннего одиночества. Все группировки при Дворе, соперничающие друг с другом и навязывающие великому князю разные типы поведения, оказываются для Александра равным образом чужими. И возникает вопрос: а чего же он сам хочет – сам, «настоящий Александр», независимо от того, чего ждут от него окружающие?

Как ни странно, исторические источники позволяют конкретно и даже вполне логически обоснованно ответить на этот вопрос. Юноша, а, быть может, скорее мальчик хочетбежать. Чувство одиночества посреди чуждого ему двора переходит у Александра в неприязнь к российскому самодержавию вообще (явно под действием уроков Лагарпа), а затем (уже вопреки исходным намерениям Лагарпа) – в нежелание когда-нибудь царствовать, отвращение и даже страх перед своей будущей судьбой.

Излить свои тайные мысли Александру в силу отмеченной выше его «сердечной искренности» – совершенно необходимо, и в конце 1795 – первой половине 1796 года он находит к тому способы. Ему нужны для этого особые доверенные друзья, и, к его счастью, они появляются!

Первым из них становится Виктор

Письмо Александра от 15 ноября 1795 года уже цитировалось, именно в нем великий князь рассказывал о своих переживаниях по поводу любовной страсти П. А. Зубова. Но в конце письма, описав безупречное поведение жены, Александр помещает знаменательную фразу: он подчеркивает, что счастлив «в личной жизни» (фр.pour mon particulier), но в целом же – это вовсе не так, «по причине обстоятельств, о которых в самом деле боится изъясняться на письме». Это – хронологически самое раннее высказывание Александра, из которого следует, что он знает о планах бабушки провозгласить его наследником, чрезвычайно этим обеспокоен и пока не осмеливается сказать больше. Но потом великий князь нашел способ передать Кочубею из рук в руки совершенно откровенное и даже пронзительное письмо от 10 мая 1796 года, которое, наконец, ясно рисует внутренний облик Александра в последний год царствования Екатерины II:

Да, милый друг, повторю снова: мое положение меня вовсе не удовлетворяет. Оно слишком блистательно для моего характера, которому нравятся исключительно тишина и спокойствие. Придворная жизнь не для меня создана. Я всякий раз страдаю, когда должен являться на придворную сцену, и кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых на каждом шагу для получения внешних отличий, не стоящих в моих глазах ни гроша. Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места, как, например, князь Зубов, Пассек, князь Барятинский, оба Салтыкова, Мятлев[118] и множество других, которых не стоит даже и называть и которые, будучи надменными с низшими, пресмыкаются перед теми, кого боятся. Одним словом, мой любезный друг, я сознаю, что не рожден для того сана, который ношу теперь, и еще менее – для предназначенного мне в будущем, от которого я дал себе клятву отказаться тем или другим способом.

Важно отметить, что свое глубокое презрение к ближайшему окружению Екатерины II Александр переносит и на результаты ее политики, в которых не без основания видит следы тех же самых «низостей», которые окружали его при Дворе.

В наших делах господствует неимоверный беспорядок; грабят со всех сторон; все части управляются дурно; порядок, кажется, изгнан отовсюду, а империя стремится лишь к расширению своих пределов. При таком ходе вещей возможно ли одному человеку управлять государством, а тем более исправить укоренившиеся в нем злоупотребления; это выше сил не только человека, одаренного, подобно мне, обыкновенными способностями, но даже и гения. А я постоянно держался правила, что лучше совсем не браться за дело, чем исполнять его дурно. Следуя этому правилу, я и принял то решение, о котором сказал вам выше[119].

Так юный Александр приходит к мысли о невозможности быть императором Всероссийским, причем эта мысль, как говорится в письме, родилась у него еще до знакомства с Кочубеем, то есть до 1792 года – несомненно, при обдумывании событий Французской революции.

О сходной системе взглядов Александра рассказывает князь Адам Чарторыйский – еще одно его доверенное лицо. Их сближение произошло в конце апреля или начале мая 1796 года, то есть в те же самые дни, когда было написано письмо Александра к Кочубею. Князь Адам происходил из аристократической семьи, тесно связанной со свободолюбивыми польскими «инсургентами» – дворянами, выступившими против Второго раздела Польши и поддержавшими затем борьбу Костюшко с «российской тиранией». Он, так же как и Кочубей, учился за границей, в Германии и Англии. Его сестра Мария была замужем за принцем Людвигом Вюртембергским, родным братом великой княгини Марии Федоровны, и, таким образом, князь Адам находился даже в довольно близком свойстве с Александром. В 1795 году, в обмен на отказ от конфискации имений Чарторыйских российской короной за участие в восстании, Екатерина II потребовала, чтобы их отпрыски отправились на службу в Петербург (по сути, в качестве заложников). Пламенный польский патриот, 25-летний Адам чувствовал себя здесь узником, посреди «виновников несчастья его родины» – и эти чувства, несомненно, были созвучны ощущениям юного Александра.

Откровенный разговор Чарторыйского с великим князем произошел в саду Таврического дворца, в окружении весенних цветов, и был вызван тем, что Александр «испытывал потребность разъяснить свой действительный образ мыслей». Чарторыйский вспоминает:

Он сказал мне тогда, что совершенно не разделяет воззрений и принципов правительства и Двора, что он далеко не оправдывает политики и поведения своей бабки и порицает ее принципы; что его симпатии были на стороне Польши и ее славной борьбы; что он оплакивал ее падение; что, в его глазах, Костюшко был великим человеком по своим доблестным качествам и по тому делу, которое он защищал и которое было также делом человечности и справедливости. Он признался мне, что ненавидит деспотизм везде, в какой бы форме он ни проявлялся, что любит свободу, которая, по его мнению, равно должна принадлежать всем людям; что он чрезвычайно интересовался Французской революцией; что, не одобряя этих ужасных заблуждений, он все же желает успеха республике и радуется ему.

Князь Адам подчеркивает, что Александр не просто отдавал предпочтение республике как «единственной, отвечающей желаниям и правам человечества» форме правления, но и принципиально возражал против династической монархии, говоря, что «наследственность престола была несправедливым и бессмысленным установлением, что передача верховной власти должна зависеть не от случайностей рождения, а от голосования народа, который сумеет выбрать наиболее способного правителя».

За этими словами, понятно, стояло нежелание Александра вступать на престол. Чарторыйский запомнил, как «великий князь восхищался цветком, листвой деревьев, скромным пейзажем, который открывался с какого-нибудь незначительного холма. […] Сельские занятия, полевые работы, простая, спокойная, уединенная, жизнь на какой-нибудь ферме, в приятном далеком уголке, – такова была мечта, которую он хотел бы осуществить и к которой он со вздохом беспрестанно возвращался»[120].

Неудивительно, что и сам Лагарп в это же время получил от Александра откровенное письмо (от 21 февраля 1796 года). Великий князь передал его через свою тещу в Бадене, но на всякий случай сделал так, что в письме не упомянуто ни одного имени, и по его содержанию невозможно было бы доказать, что его написал внук Екатерины II. Из тона письма понятно, что, несмотря на детское желание скрыть свою лень к чтению книг за разными «уважительными причинами», ученик нуждался в учителе, чтобы высказать тому все, что действительно волновало Александра. «Как часто думаю я о Вас и обо всем, что от Вас слышал, когда были мы еще вместе!Но не смогло это изменить принятого мною решения уклониться впоследствии от поприща, мне предстоящего. Чем больше смотрю вокруг себя, тем более несносным это поприще мне видится[выделено Александром. –А. А.]. Непостижимо, что кругом творится: все воруют, порядочного человека не сыскать, это ужасно». Как и в общении с Кочубеем и Чарторыйским, Александр здесь резко критикует Двор Екатерины II и все ее правление. Он чувствует себя выше этого – но не видит в себе ни сил, ни способностей изменить российскую действительность.

Лагарп был прекрасно осведомлен об этом чувстве Александра, хотя и не одобрял его и пытался всячески с ним бороться. По словам Лагарпа, еще задолго до их расставания Александр высказывал ему, что считает положение дел, когда «миллионы людей подчиняются воле одного-единственного, противным природе и весьма отвратительным». В ответ Лагарп неустанно напоминал Александру «обо всем добре, какое он однажды совершить сможет, ежели будет употреблять власть в согласии с благородными своими чувствами»[122].

В письме к Лагарпу впервые прозвучал и конкретный адрес, который мог бы для Александра стать прибежищем от неугодной ему судьбы: «Я желаю лишь мира и покоя, – писал он учителю, – и променял бы охотно звание мое на ферму подле Вашей, любезный друг, или по крайней мере где-нибудь поблизости». Конечно, желание Александра поселиться возле Лагарпа на берегу Женевского озера выглядит как еще одна дань символической близости учителю – но в глазах юноши оно не настолько уж невыполнимо! Ибо в майском письме Кочубею это желание побега из России приобретает черты конкретного проекта, к которому Александр начинает готовиться. «Мой план состоит в том, чтобы по отречении от этого неприглядного поприща (я не могу еще положительно назначить время сего отречения) поселиться с женою на берегах Рейна, где буду жить спокойно частным человеком, полагая свое счастие в обществе друзей и в изучении природы. Вы будете смеяться надо мною и скажете, что это намерение несбыточное – это в вашей власти, но подождите исполнения и уже тогда произнесите приговор». В конце письма, в приписке Александр вновь подчеркивает, что жена его во всем поддерживает: «Ее мысли совершенно согласны с моими».

В связи с этим становится понятной конечная цель бегства:«Домик на Рейне». Как часто биографы Александра I использовали эти слова лишь как метафору его желания удалиться с престола! А ведь в них заключено точное указание места, родины его жены: прекрасный цветущий Баден, окрестности Карлсруэ, где зеленые луга и рощи полого спускаются к быстротекущему Рейну, образующему здесь множество живописных излучин. Обо всем этом Елизавета обязательно рассказывала Александру, который (за исключением краткой поездки в Москву в далеком детстве) еще не видел ничего кроме чахлой петербургской природы, пусть и искусственно приукрашенной в императорских садах и парках. К тому же Рейн, главная река Германии, соединяла Александра со всем древом немецких князей, к которому он принадлежал (и о чем ему не раз напоминали). Да и чувствовал ли он тогда какую-нибудь иную связь с Россией кроме той, от которой так страстно хотел избавиться?

Что же касается реализуемости побега, то Александр в ней не сомневался[123]. Между прочим, хорошей репетицией стал его побег на проводы Лагарпа (Протасов, узнав о нем позже, был чрезвычайно удивлен) – это доказало, что у Александра были люди в самом близком окружении, например чета Гесслеров, на которых он мог положиться, чтобы втайне покинуть резиденцию и ездить по городу, куда ему заблагорассудится. В конечном счете на дворе был еще «авантюрный» XVIII век! Не задумывался ли Александр, что в таком случае он может повторить судьбу сбежавшего царевича Алексея, сына Петра I (ведь Екатерина II напомнила придворным о нем, когда специально изучала его дело в связи с вопросом престолонаследия)? Долго ли он сможет скитаться вдали от Петербурга, вызовет ли его бегство политические осложнения? Об этом мы уже никогда не узнаем, потому что дальнейшие события в 1796 году развивались стремительно и неожиданно для всех участников.

Глава 5

В ловушке престолонаследия

Летом 1796 года Екатерина II, судя по всему, поняла, что более тянуть с объявлением нового наследника престола невозможно. Не совсем ясно, что удерживало ее от этого шага в последние два с половиной года. Может быть, она ждала, пока у Александра родится сын, что упрочило бы династию и подтвердило возможность дальнейшей передачи престола по нисходящей линии от ее старшего внука (а значит, сын Екатерины Павел навсегда лишался бы возможности царствовать). Может быть, ей не хватало былой энергии – как мы помним, в конце 1793 года она рассчитывала уже не на саму себя, а на успех миссии Лагарпа, чтобы убедить Александра принять звание наследника. Возможно, в 1794 и 1795 годах мешали польские дела.

Теперь же, когда императрица, наконец, решилась, ей хотелось смягчить резкость такого шага, придав делу «законный вид», для чего Павел и его супруга должны были бы сами подписать акт отречения от наследования. В начале июля 1796 года в Царском Селе, когда великая княгиня Мария Федоровна только что родила третьего сына, крещенного именем Николая (будущий император Николай I), императрица воспользовалась тем, что Павел Петрович после крещения уже уехал в Павловск, а великая княгиня осталась одна. Екатерина II потребовала от Марии Федоровны поставить подпись на бумаге с обращением к Павлу, чтобы тот отрекся от права наследования престола в пользу Александра. Великая княгиня с возмущением отказалась, но решила ничего не говорить

В это же время Екатерина II подготовила и замечательный документ, в котором обращалась к Александру Павловичу с наставлениями по управлению государством. Скорее всего, Екатерина желала передать эти наставления внуку на одной из личных встреч, при обсуждении его предстоящего воцарения. Особое значение документу придает то, что императрица написала его собственноручно и по-русски, то есть желая обратиться к внуку как к будущемурусскомуправителю. Приведем его здесь полностью, поскольку биографам Александра I он прежде был неизвестен:

Послушай, друг мой Александр, совет мой, ежели хочешь царствовать с честию и со славою, следуй Правилам моим во всех делах, паче же первый год и следующих пять шесть, пока всякого рода дел сквозь рук твоих пройдут и ты к ним привыкнешь, чрез то приобретешь доверенность к тебе подданных твоих. В течение вышеписанных лет во всяком важном или уважения достойном случае прикажи себе прочесть подобное либо сходственное дело при мне случившееся, найдешь везде в них правила и решения, кои успех давали моим делам.

Первые года твоего царствования стараться будут тебя пугать, тоже было со мною, я сему не испужена была. Давай всякому делу законному течению: у нас на все законы, при всякому делу всякого роду спроси, что законы говорят в подобном деле и что прежде деловалось в подобном случае, везде найдешь правила и законы.

Не ищи войны, но буде необходимость тебя доведет до войны для защищения или обороны своей империи, тогда не избегай ее со стыдом, не покажи ни в каком случае боязливость. Надейся на Бога, у тебя подданные храбрые и смелые, пренебрегающие трусливых, ты же должен правом своим себя привести в почтение и любовь.

Первые года подадут и пришлют к тебе множество проектов, паче же банкрутные купцы и всякие гроша не имеющие люди Бога для. Ты берегись от них и пуще всего не давай исключительные дозволения и привилегии, ни Особой какой никому Компании. Тебе скажут, что законы противуречущие есть: что один закон так гласит, другой инако, ничего того не бывало, а твое дело есть разбирать, по какому делу либо случаю закон который сделан, и совесть твоя и доброе сердце тебе скажут, в каком случае которого употребить.

В какой бы ты войне ни находился, сыщи первого удобного случая дабы сделать доброго честного и прочного мира. Не в обретении дело, но в обеспечении своего впредь. С иностранными державами обходися с учтивостию и ласкою, но не давайся им в лапы и да не управляет ни единая твоими делами, все сие завистливы и потаенные злодеи твоего благосостояния и твоих подданных. Со всею ласкою поступай с ними, с твердостию везде тут, где польза твоих дел того требует[124].

Небольшой размер наставлений говорит о том, что Екатерина II не собиралась писать для Александра целый трактат об управлении государством (как это было свойственно ей прежде), но хотела сообщить внуку важнейшие практические советы, которые помогли бы ему быстрее освоиться в роли российского самодержца. Эти советы затрагивали три области: во-первых, собственно внутреннее управление империей, где Екатерина рекомендует во всем придерживаться уже изданных законов и прецедентов, которые случались в ее царствование, в случае же разногласий между отдельными законами – руководствоваться «совестью и добрым сердцем», не боясь сложностей и противоречий; во-вторых, держать в своих руках экономические ресурсы империи и не распылять их по отдельным привилегированным компаниям; в-третьих, во внешней сфере вести лишь оборонительные войны и при первой же возможности заключать мир, ища не приобретения новых территорий, а гарантий для сохранения собственных владений.

Как же отреагировал Александр на советы бабушки? С одной стороны, он бережно их хранил – при разборе его бумаг после смерти это наставление оказалось рядом с другими текстами подобного рода, не менее важными для Александра (в частности, с подробными инструкциями от Лагарпа, которые тот передал великому князю перед отъездом из России). С другой стороны, можно себе представить, насколько тяжело ему было принимать из рук Екатерины советы относительно будущего царствования, к которому Александр в душе питал столь сильное отвращение и от которого так желал уклониться.

Между тем, в Петербурге начались приготовления к свадьбе великой княжны Александры Павловны. 13 августа 1796 года в российскую столицу прибыл молодой король Швеции Густав IV Адольф (он был годом младше великого князя Александра). Торжества, приемы и балы при Дворе по этому поводу вновь на некоторое время отвлекли Екатерину II от самого насущного для нее вопроса о престолонаследии. Но назначенная на 11 сентября помолвка не состоялась. Императрица, стоя в короне и мантии рядом с внучкой в подвенечном уборе, долго ждала жениха в тронном зале Зимнего дворца – пока ей наконец не доложили (по рассказам, эту роль пришлось взять на себя Платону Зубову, инициатору всего проекта), что король не выйдет из своих покоев из-за несогласия с условиями брака. Екатерина сама сбросила с головы тяжелую корону, сорвала мантию и бессильно опустилась в кресло, после чего у нее обнаружился первый легкий припадок паралича.

Придя в себя, через несколько дней (16 сентября) бабушка велела позвать к себе Александра и, судя по всему, уже формально, показав составленные бумаги, объявила внуку, что делает его своим преемником и что соответствующий манифест будет обнародован в ближайшее время (в качестве подходящих дат могли быть названы 24 ноября 1796 года, то есть праздник в честь именин Екатерины, или 1 января 1797 года). Тогда же императрица написала и личное завещание, в котором все оставшиеся после нее бумаги и книги отдавала Александру (Павел же в этом завещании вообще не был упомянут)[125]. Вероятно, на той же встрече с бабушкой внук получил от нее и приведенное выше наставление к царствованию.

Александр пришел в полное смятение, хотя, казалось бы, должен был приготовиться к такому развитию событий. Свидетельством этого служат два практически одновременно отправленных, но противоположных по смыслу письма, в которых он отчаянно пытается вести прежнюю свою линию – понравиться всем.

Письмо Александра к Екатерине II датировано 24 сентября 1796 года и носит характер официального документа (ибо частным образом у него не было нужды обращаться с письмами к бабушке, которую он и так постоянно видел). Великий князь обращается к императрице ее полным титулом «Ваше Императорское Величество» и выражает глубокую и почтительную признательность за оказанное ему доверие, обещая стать достойным ее «неоценимого благоволения», отплатить за которое может лишь собственной

Накануне же, 23 сентября, Александр отправляет своему приятелю по гатчинским войскам Алексею Андреевичу Аракчееву служебное письмо, в котором называет отца (а письмо по делам службы вполне могло попасть в руки Павла) «Его Императорское Величество» – причем Александр повторяет этот титул в письмедва раза,и это никоим образом не могло быть ошибкой[126]. Иными словами, перед отцом Александр открыто, при Аракчееве как свидетеле отрекается от замысла Екатерины.

Есть и еще одно свидетельство тех дней, которое приводит историк Н. К. Шильдер: Александр обратился за помощью к матери, и она ему предложила некий «план», как о том свидетельствует записка Марии Федоровны сыну. Записка, правда, не датирована, но, как следует из ее содержания, была передана через самых доверенных лиц с приказанием сжечь ее после прочтения (и сама Мария Федоровна пишет, что сжигает в тот момент записки сына): «Смогу вас увидеть лишь сегодня поздно вечером. Поэтому, дитя мое, напишите в двух словах, что у вас нового. Во имя Бога, придерживайтесь установленного плана, имейте мужество и твердость, дитя мое. Господь никогда не покидает невинность и добродетель»[127].

В эти же дни жителей Петербурга взволновали предзнаменования. Разноречивые толки вызвало явление метеора – яркой падающей звезды – в небе прямо над царской усыпальницей в Петропавловской крепости. А в самом конце сентября неожиданно разразилась сильная гроза: все очевидцы (и, по сведениям Ростопчина, даже сама императрица) были повергнуты в ужас этим редким для данного времени года природным явлением, вспоминая, что последний раз такая осенняя гроза гремела над столицей в 1761 году, перед самой смертью Елизаветы Петровны[128].

Неизвестно, что при этом думал Александр, но о его внутренних переживаниях в последующие дни много говорит письмо к Лагарпу, написанное 13 октября 1796 года. Ученик обратился к учителю после почти полугодового перерыва с посланием, рекордным по количеству недосказанностей и намеков, которые тем не менее ясно свидетельствуют о состоянии духа Александра. Лейтмотив письма – терпение и надежда на лучшее. «Мог бы я сочинить целый трактат о терпении; ибо мне его очень много надобно. Будем надеяться, вот мой вечный припев», – писал юноша. За этими словами угадываются и тревоги Александра по поводу своего текущего положения между бабушкой и отцом, и его критика окружающей жизни, и желание перемен. Великий князь по-прежнему «обдумывает излюбленные свои идеи», «наблюдает, сравнивает, делает выводы не всегда приятные, однако надеждой смягчаемые». Выразиться здесь прямо он не может, но очень желал бы увидеться с Лагарпом, чтобы «рассказать ему о многом» и «открыть душу». «Спросите сердце Ваше и чувства, они Вам доскажут то, о чем я молчать должен», – восклицает юноша в конце письма. Намекая на свое несчастье, Александр тем не менее подчеркивает единение с родителями: «Не вздумайте, однако, будто притесняют меня; всеми доволен, а в особенности отцом и матушкой»[129].

Какие же «надежды» имел в виду Александр? На самом деле рационально понять его довольно трудно. Разве мог он рассчитывать, особенно после официального разговора с бабушкой, что та передумает или пойдет на какие-либо уступки, даже если внук сам заявит, что царствовать не будет? Или это означает, что Александр все-таки всерьез готовился к побегу из России? Может быть, его уже ждали в Бадене? Как помним, Елизавета Алексеевна полностью разделяла его планы и должна была участвовать в подготовке побега – и многозначительным фактом служит то, что ее письма к матери с начала июня 1796 года и ровно до момента смерти Екатерины II не сохранились в общем комплексе переписки (эта лакуна очень бросается в глаза), то есть, по-видимому, немедленно уничтожались по просьбе самой Елизаветы. А ведь есть еще и третий вариант, самый абсурдный: под надеждой имеется в виду скорая кончина Екатерины – прежде, чем та успеет опубликовать свой манифест. И хотя состояние здоровья императрицы явно ухудшилось (она перестала показываться на больших приемах), неужели любимый внук мог надеятьсяна это?

Но не будем заниматься досужими домыслами. Все текущие тревоги Александра разрешились для него спустя всего лишь три недели после написания цитируемого письма. В 9 часов утра 5 ноября бабушку хватил удар, она повалилась без чувств на пол в гардеробной и на следующие сутки около 10 вечера скончалась, не приходя в сознание. До возможного срока обнародования манифеста о новом наследнике престола Екатерина II не дожила две с половиной недели. Статс-секретарь Безбородко (а по другой версии – один из братьев Зубовых) передал готовый манифест в руки Павла Петровича, который немедленно его уничтожил[130].

Павел прибыл в Зимний дворец в 8 часов вечера 5 ноября, когда императрица была еще жива. Великий князь Александр с женой и внучки Екатерины находились возле ее распростертого тела, лежавшего на полу на матрасе, за ширмами, и заливались слезами. «Великий князь Павел Петрович расположился в кабинете за спальней своей матери, поэтому все, кому он давал распоряжения, направляясь в кабинет и обратно, проходили мимо государыни, еще не умершей, как будто ее уже не существовало». Тем временем Александр и Константин переоблачились в гатчинскую форму, которая послужит затем моделью для переобмундирования всей русской армии. «Екатерина еще дышала, а все уже думали только о переменах, которые должны совершиться, и о том, кто пришел ей на смену»[131].

В истории России началось новое царствование. Император Павел I питал не меньшее отвращение к Екатерининскому двору и политике матушки в последние годы царствования, и не меньше, чем его сын Александр, хотел бы изменить российскую жизнь. И, в отличие от Александра, у Павла это были не детские ощущения и мечты, а цельная и давно обдуманная программа, исполнения которой он долго (быть может, слишком долго!) ждал и, наконец, получил в руки все те средства, которыми обладал самодержавный Государь. За годы заточения в Гатчине сентиментальный «русский Гамлет» превратился в хотя и не чуждого чувствительности и даже рыцарственности, но очень жесткого человека с тяжелым характером, требовавшего от окружающих неукоснительного соблюдения правил и в прямом смысле воинской дисциплины. Наведение порядка во всех государственных отраслях он сделал главным принципом своих преобразований. Например, бумажные ассигнации, к концу царствования Екатерины II упавшие в цене на треть, должны были вновь вернуться к номинальной стоимости; Сенат, в котором, как в высшем судебном органе империи, накопились тысячи дел, числившихся в производстве по десятку лет, должен был работать днем и ночью до тех пор, пока

А что же Александр? Со смертью бабушки главный его страх – стать наследником российского престола, об избавлении от чего он так мечтал, – должен был окончиться. Но ведь в тот же самый момент в первом манифесте, оглашенным от имени нового императора Павла I, Александр и был объявлен наследником – правда, уже своего отца! Более того, спустя полгода, 5 апреля 1797 года, Павел I издал Акт о престолонаследии, только упрочивший права Александра, поскольку в соответствии с новым утвержденным порядком назначение преемника царствующим монархом более не предусматривалось, и править следующим должен был всегда тот из его потомков, кто старше остальных по нисходящей мужской линии (то есть сперва старший сын и его потомство, затем его брат с потомством и т. д.). Мечта Александра, таким образом, оказалась ловушкой, а новое звание наследника немедленно сказалось на его жизни.

Тем не менее Александр не мог скрыть облегчения. Граф Ф. Г. Головкин, внимательно наблюдавший за ним в первые месяцы нового царствования, отметил подобное настроение великого князя: тот «вообразил при восшествии на престол отца, что перед ним раскроется небо, и проявлял до нескромности радость по поводу того, что ему не надо более слушаться старухи, – я передаю только это выражение!»[132]. Это, наверное, самое яркое свидетельство полного провала всех личных воспитательных усилий Екатерины II – никакого «бабушкина внука» из Александра так и не получилось.

Однако и с отцом его отношения были сложными. Павел I, знавший по собственному опыту, насколько пагубным является отстранение наследника от государственных дел, постарался сразу же загрузить Александра большим количеством обязанностей и должностей. Заметим, что Павел даже не задумывался, скажем, отпустить 19-летнего сына в большое путешествие по Европе, то есть повторить то, что для него самого не побоялась устроить Екатерина II, – правда, и продолжающаяся война антифранцузской коалиции не располагала к такому путешествию (хотя в 1796 году, еще при жизни Екатерины, ходили слухи о возможной поездке Александра в Карлсбад, для лечения глухоты). Тем самым император предпочитал держать Александра рядом с собой, под присмотром, так сказать, обучая управлению государством. Однако эта постоянная близость имела и оборотную сторону: риск подвергнуться столь известным резким перепадам настроения императора и вспышкам его гнева был для Александра очень высоким.

Александр присутствовал в Москве во время торжеств по случаю коронации Павла I, которая состоялась 5 апреля 1797 года, в Светлое Пасхальное воскресенье, а затем вместе с отцом в течение всего мая и начала июня предпринял обратное путешествие по северо-западной части Российской империи, через Смоленск, Минск, Вильну, Гродно, Ковно, Митаву, Ригу и Нарву. Это был первый раз, когда молодой великий князь мог познакомиться со своей страной в ее многообразии, правда, основное содержание поездки составляли военные маневры под руководством императора, которые сменились на морские на Балтике, как только Павел I вернулся в столицу. Еще одно большое путешествие Александр совершил, сопровождая Павла в мае – июне 1798 года вглубь России – через Москву и Нижний Новгород в Казань и обратно по Волге, через Ярославль, в Петербург. И этот осмотр страны был большей частью посвящен парадам войск, на которые «все шли с трепетом и более ужасались, чем идя на штурм Праги[133]»[134].

В день восшествия Павла I на престол Александр был назначен командиром лейб-гвардии Семеновского полка, затем к этой его должности постоянно добавлялись новые: инспектор кавалерии и пехоты Санкт-Петербургской и Финляндской дивизий; член Сената, а затем председатель IV сенатского департамента, ведавшего делами по Военной и Адмиралтейской коллегиям; председатель Комиссии о снабжении резиденции припасами, распорядке квартир и прочих частей, до полиции относящихся (прообраз в будущем созданного при Александре I Министерства полиции). Он также исполнял обязанности Петербургского военного губернатора и в этом качестве дважды в сутки, утром и вечером, должен был давать отчет о всех делах, касающихся гарнизона, зачитывать списки приезжающих и уезжающих из города и т. д. За малейшую ошибку император немедленно делал ему строгий выговор и «обращался с ним публично грубо».

По мнению графа Ф. Г. Головкина, столь большое количество должностей великого князя Александра Павловича

составляло как будто вполне определенное премьерство, но никто не обращал внимания ни на его мнимый авторитет, ни на его милость. Он не мог никого ни назначать, ни увольнять, не мог подписывать от своего имени без особого разрешения, которое не имел даже права испрашивать. Питомец и жертва гатчинцев, он должен был терпеть от них обращения, не как начальник и не как сын императора, а как воспитанник, которого то бранят, то вовсе не замечают. Обремененный работой, вынужденный во всякую погоду исполнять обязанности командира своего полка, уверенный в своем обеде только тогда, когда ему удавалось обедать у императора, отдыхая в сутки лишь несколько часов от изнеможения, доходя часто до отчаяния, но не осмеливаясь жаловаться, не решаясь даже изъявить свое благоволение к другим из страха, что это может быть причиной их изгнания, – он наконец раскрыл глаза и стал укорять самого себя за то, что осуждал великую государыню, трон которой предстояло со временем занять и ему.

Графу Головкину вторит графиня В. Н. Головина, когда описывает, как был устроен день великого князя Александра Павловича на службе у Павла I:

Утром, еще до рассвета, великий князь уже находился в приемной Государя, а часто перед этим он проводил целый час в казармах своего полка. В парадах и ученье проходило все утро. После обеда или опять посещение казарм, или осмотр караулов, или исполнение поручений Государя. В семь часов вечера надо было снова отправляться в приемную Его Величества и дожидаться там его, хотя часто Государь приходил только к ужину, который бывал в девять. После ужина великий князь отправлялся к императору с рапортом.

Головина подчеркивала, что при таком распорядке разрушилось нормальное общение Александра и Елизаветы: великий князь, «измученный

Несомненно, что занятость по службе и обессиленное душевное состояние Александра, накапливающееся вследствие ежедневных обид от отца, привели к его отдалению от Елизаветы, а затем и фактическому прекращению их совместной жизни. Как уже говорилось, великого князя и великую княгиню первоначально связала искренняя детская дружба, быть может, даже общие мечты о бегстве из России, но крепкие супружеские узы, которые бы позволили им вместе пережить столкновение с жестокой реальностью, так и не возникли. Одиночество Елизаветы Алексеевны все чаще пытался скрашивать князь Адам Чарторыйский, который Павлом I был назначен личным адъютантом великого князя Александра Павловича. Мемуары Головиной здесь повторяют то, о чем судачил весь двор (как это видно из других мемуаров или, например, писем Ф. В. Ростопчина): Чарторыйский пользовался тем, что был постоянно вхож в покои великого князя Александра, чтобы выказывать свои любовные чувства к Елизавете Алексеевне, без малейшего, впрочем, с ее стороны одобрения. Сам же Чарторыйский, может быть, даже с умыслом сообщает в мемуарах, что и поведение Александра по отношению к жене было не безупречным: «Великий князь не мог совершенно противиться окружавшим его примерам и также искал развлечения в ухаживаниях за дамами, пользовавшимися наибольшим успехом в данную минуту». Но Елизавета Алексеевна усматривала главный источник своего несчастья в новом императоре. 27 июня 1797 года в очередную минуту одиночества, когда великий князь Александр уплыл с отцом на военных судах в Ревель, она писала матери о Павле I:

По истине мне противно даже слышать разговоры об этом человеке. А его общество мне еще более противно, где каждый, кем бы он ни был, если скажет перед ним что-то, что будет иметь несчастье не понравиться Его Величеству, может ожидать грубостей в свой адрес, которые надо терпеть. […] О, какая ужасная боль – видеть ежедневно несправедливости, жестокости, причиненные страдания (сколько же их на его совести) и делать вид, что уважаешь и ценишь подобного человека. Обязанность быть у него при Дворе – скажите, что это, если не мученичество[135].

Итак, резкое осуждение прежде всего личных качеств Павла I, но также и его способа управления государством по-своему переживали и Александр, и Елизавета, и многие из их круга. Александра это только укрепляло в тех самых сокровенных мыслях, которыми он делился с близкими друзьями, – о зле, которое несет в себе деспотический характер российского самодержавия. Страх перед Павлом лишь подпитывал прежние «республиканские» устремления наследника престола.

Постоянный собеседник великого князя в первые годы павловского царствования князь Адам Чарторыйский вспоминал:

Когда у него оставалось несколько свободных минут после утомительных занятий по военной службе, которым он отдавался с жаром, как потому, что любил их, так и потому, что желал выполнить как можно лучше волю своего отца, внушавшего ему постоянный страх, – он всегда говорил мне о своих планах и о будущем, которое он хотел приготовить России. То причудливый, то пугающий, а иногда и жестокий деспотизм его отца, последствия этого деспотизма, как немедленные, так и те, которых надо было бояться в будущем, производили сильное и тяжелое впечатление на благородную душу великого князя, преисполненного мыслями о свободе и справедливости[136].

Даже коронация, которую Александр впервые непосредственно переживал и наблюдал вблизи, воспринималась им не как священный обряд, а как «торжества, совершенно противоречившие его тогдашним принципам и природным наклонностям» (как пишет Чарторыйский), что лишь усиливало у великого князя дух протеста. Поэтому неудивительно, что именно в апрельские дни 1797 года происходит активизация его «протестных планов» и окончательное формирование вокруг Александра дружеского кружка, объединенного общими ценностями свободы, равенства, конституционной законности в государстве как принципами, на которых когда-нибудь можно будет изменить политический строй в России.

Собственно, прозрачный намек на складывание такого кружка присутствовал уже в письме Александра к Лагарпу от 13 октября 1796 года. Когда юноша говорил о надеждах, которые смягчают его тревоги в тот момент, он упомянул также, что «имел счастье отыскать несколько просвещенных особ, которым угодно мне доставлять сочинения любопытные» и с которыми он также беседует о своих занятиях – а значит, и о Лагарпе и его наставлениях. Одной из этих особ, безусловно, был Чарторыйский, а также к ним принадлежали граф Павел Александрович Строганов и Николай Николаевич Новосильцев.

Граф Строганов был на три с половиной года старше Александра и уже обладал уникальным в своем роде (особенно для России) жизненным опытом. Он происходил из одного из богатейших русских семейств – его основали в XVI веке знаменитые уральские купцы-промышленники, а к XVIII веку его представители влились в ряды аристократии, гордясь своими просвещенными взглядами, благотворительностью, а также научными и художественными коллекциями, собранными по всему миру. В 1789 году 15-летний Павел вместе со своим гувернером-французом Шарлем-Жильбером Роммом совершал образовательное путешествие по Европе и оказался в Париже как раз перед началом революции. Юноша стал свидетелем штурма Бастилии, слушал речи депутатов в Национальном собрании, посещал заседания Якобинского клуба и был избран секретарем и библиотекарем небольшого клуба «Общество друзей закона», основанного Роммом, который сразу же активно включился в революционную деятельность в своем родном городе Рьоме в Оверни. По Парижу Строганов разгуливал в красном фригийском колпаке, отрекся от графского титула и фамилии, подписываясь как «Поль Очер», по названию одного из родовых поместий на Урале. Много шума вызвали «гражданские похороны» умершего слуги Строганова, устроенные им без участия священника, на которых вместе с Евангелием зачитывалась Декларация прав человека и гражданина. Об этой истории написали газеты, и Екатерина II, которая и ранее была обеспокоена поведением Строганова (сведения о чем получала от русского посла), теперь решительно потребовала от его отца в Петербурге, чтобы тот вернул сына в Россию. Забирать «русского якобинца» из Парижа был послан его двоюродный брат Николай Новосильцев, и они вернулись в Россию в начале 1791 года, а за время совместного пути крепко подружились, обнаружив друг у друга сходные политические взгляды. Новосильцев превосходил Строганова по возрасту на 7 лет[137] (он окажется потом самым старшим среди друзей Александра) и с 1786 года служил в Коллегии иностранных дел, а затем даже успел принять участие в войне со Швецией, где за отличие в сражении был произведен в полковники. Новосильцев увлекался изучением трудов по философии, политической экономии и теории законов, а его ученость и начитанность не раз будет востребована в дружеском кругу.

В Петербурге Павел Строганов в течение ряда лет приковывал к себе общественное внимание, поскольку о его революционном прошлом стало широко известно, и

Любопытно, что Александр тогда же сказал Строганову, что ближайший к нему человек, который полностью разделяет его взгляды, – это его камердинер Гесслер (а мы помним, какую роль последний мог играть в организации «побега из дворца»!). Также они решили договориться об изобретении «тайных знаков», чтобы узнавать единомышленников – Строганов спустя десяток лет называет это полным вздором, но юношескую любовь Александра к «конспирации» здесь нельзя не отметить.

Вернувшись домой после бала, Строганов посвятил Новосильцева в тайну состоявшегося разговора, и они оба сразу заговорили о перспективах, открывающихся в будущем благодаря таким взглядам великого князя Александра, «о пользе, которую можно из них извлечь, и в то же время об опасностях, которые могут приключиться, если они останутся без удержу и без руководства». Таким образом, с самого начала новые друзья Александра, которые считали себя старше и опытнее, решили не оставлять его наедине со своими мыслями, а стараться направлять их ради блага всего отечества.

В конце царствования Екатерины II Строганов виделся и разговаривал с Александром от случая к случаю, впрочем, успев его посвятить в дружеские связи с Новосильцевым. Чарторыйский же в это время регулярно общался с великим князем и также обратил свое внимание на молодого Строганова и Новосильцева, бывая часто в роскошном дворце старшего графа Строганова в Петербурге, на углу Мойки и Невского проспекта, где находились уникальные коллекции живописи и прикладного искусства. Поэтому, когда Чарторыйский познакомился с кузенами поближе, то позволил себе поведать им о личных разговорах с Александром. «Они часто расспрашивали меня о великом князе. Я считал себя вправе, соблюдая некоторую осторожность, доверить им часть признаний, сделанных мне великим князем, а также и его благородные намерения. Они поняли чрезвычайно важное значение того, что я им сообщил»[139].

Так в 1796 году образовался «триумвират» друзей Александра, объединенный, по словам Строганова, «общностью наших мнений и совпадением целей, к которым мы стремились». Подчеркнем все-таки, что хотя их главным желанием было с позиции старших товарищей осуществлять мягкую опеку над Александром, чтобы направлять его «к общему благу», но именно Александру принадлежала инициатива в выборе членов кружка; именно он продемонстрировал тогда, что нуждается в таких друзьях.

Воцарение Павла I и последовавшие за этим резкие преобразования в государстве оказали на кружок электризующее воздействие. Вокруг себя друзья видели массовый ропот, порожденный теми переворотами в привычном укладе жизни, которые были вызваны распоряжениями нового императора. Воспитанные на идеях Просвещения, мыслящие в его категориях, они не просто сочли, что имеют дело в случае Павла с проявлениями тирании, но и допускали, что народ может выступить против нее. А ведь один из друзей был свидетелем начала Французской революции, а другой наблюдал мощь народной «борьбы против тирании» в Польше! В таком случае напрашивалась мысль, что и Павел I доведет страну до революции, в ходе которой народ сможет отстоять свои права на свободу – причем под восстанием народа подразумевался, естественно, не крестьянский бунт («пугачевщина»), а выступление широких слоев дворянства, армии, городского населения. Такому выступлению можно было бы даже и поспособствовать созданием оппозиционного духа в обществе.

Впрочем, Строганов признавал потом: «Мы были не в состоянии породить хоть сколько-нибудь значимую оппозицию, а самый дух правителя не позволял иметь никакую». Но о том, насколько антипавловские речи и разговоры о возможности революции были сильны в кружке «молодых друзей» Александра, свидетельствует случай в январе 1797 года, имевший затем весьма пагубные последствия. Строганов повстречал на Невском своего приятеля, драгунского подполковника П. Е. Батурина, и сразу же повел его к себе во дворец. Батурин, «воспламененный» несправедливостями, какие, по его мнению, несла павловская военная реформа, приехал в Петербург из Тульчина, где находилась штаб-квартира армии, во главе которой стоял генерал-фельдмаршал граф Александр Васильевич Суворов-Рымникский. Император, узнав, что Батурин находится в отпуске без Высочайшего разрешения, повелел немедленно выслать его обратно, однако тому удалось пробыть в столице около 16 часов, большую часть из которых он провел в обществе Строганова и Новосильцева, которые «не стеснялись» при нем в выражениях и при прощании просили «изучать общественный дух» и оттуда узнать, «нет ли средства сделать что-нибудь», чтобы в корне изменить ситуацию[140].

Понятно, что все надежды на перемены и на лучшую Россию в будущем теперь могли связываться только с наследником престола, великим князем Александром Павловичем, и это было верно не только для его друзей, но и для более широких общественных кругов. Мог ли Александр стать знаменем революции, направленной против неограниченного произвола в стране? Друзья считали, что да – по крайней мере, Чарторыйский, наблюдая, как Александр в свойственной ему манере все время стремился подладиться под отца, делал ему внушения и наставлял вести себя более достойно в глазах окружающих, а также поощрять честных людей и своим поведением показывать, что великий князь не одобряет все, что происходит кругом.

Расчет дружеского «триумвирата» на то, что Александр сможет встать во главе перемен в стране, наталкивался, однако, на постоянно выражаемое тем нежелание вступать на престол, которое не изменилось с конца екатерининского царствования. «Идея великого князя всегда склонялась к некоей преувеличенной форме демократии, он попросту желал республику и никакого наследственного дворянства, ничего», – пишет Строганов. Как уже говорилось, коронация Павла I произвела на великого князя тягостное впечатление и заставляла думать, как же ее можно будет избежать в отношении самого себя. Из-за плотного контроля со стороны отца Александр отбросил прежние мысли о побеге, но у него рождается новый план: вместо восшествия на престол сразу же заявить о сложении с себя полномочий монарха и о переходе к республиканскому правлению. В Москве Александр обратился

Александр был в восторге от моей работы; она соответствовала его тогдашней фантазии, очень благородной, но в сущности и очень эгоистичной, потому что, желая создать счастье своего отечества так, как оно ему тогда представлялось, он хотел в то же время оставить за собой свободную возможность отстраниться от власти и положения, которые его страшили и были ему не по душе, и устроить себе спокойную и приятную уединенную жизнь, откуда он в часы досуга мог бы издали наслаждаться совершенным им добрым делом. Александр, очень довольный, спрятал бумагу в карман[141].

Естественно, что друзья великого князя противились такому его желанию. Они считали своей задачей вселить в него решимость, доказать возможность и необходимость воплотить в России либеральные идеи на практике – так же, как это уже было сделано в европейских странах под влиянием Французской революции. По словам Строганова, они решили «работать очень упорно», взывая к уму великого князя, а для этого составить «сочинение, которое бы развивало принципы, какими следовало привести народ деспотического государства, в котором мы жили, к государству, наслаждающемуся свободной конституцией».

Инициативу по связи дружеского кружка в период московских торжеств взял на себя Чарторыйский как личный адъютант Александра, всегда имевший к нему доступ. Местом тайных собраний и обсуждения первых принципов реформ стал дом жившей в Москве жены брата Новосильцева (скорее всего, Варвары Филипповны Новосильцевой, которую Строганов называет «надежным человеком», согласным переписывать от руки составлявшиеся друзьями бумаги). Новосильцеву, первенство которого в знании политических наук признавали все друзья, была отведена роль редактора сочинения. Во время собраний «иногда все вместе давились от смеха от того, что вещи, составляемые в такой тайне, смогут однажды явно повлиять на огромное число людей». Чарторыйский добавляет к этому: «Новосильцев писал изящным русским языком; его стиль был ясен и казался мне гармоничным». Итогом работы стало написанное по-русски рассуждение об обязанностях главы государства и перечень мер, с помощью которых он может даровать благополучие своему народу.

Рассуждение достигло своей цели: ко всеобщей радости, Александр признал все, что там было сказано, то есть впервые, может быть даже с самого раннего детства, внутренне смирился с мыслью, что будет царствовать. «Я действительно чувствую, что нужно будет, чтобы я на первое время взял на себя бремя правления, но лишь для того, чтобы провести перемены» – так Строганов передает слова великого князя, сказанные в Москве в конце апреля или начале мая 1797 года (прибавляя: «Это было уже кое-что, ибо ранее он на это никак не соглашался»)[142].

Но что же эти признания означали в политическом смысле? По сути, перед нами – свидетельство о существовании заговора, направленного против царствующего российского монарха. Его участники заботились прежде всего о том, чтобы подготовить преемника на место Павла I, ибо в силу собственных идейных убеждений или юношеского максимализма были уверены, что тирания рано или поздно падет от народного возмущения. Характерно, что никаких конкретных планов по свержению режима у них не возникало, да и не могло возникнуть в силу ограниченности средств, которыми они располагали. Поэтому, когда в плохую минуту друзья признавались себе, что «все вокруг предвещало долгое правление Павла, ничто не указывало на грядущие улучшения», и вообще «все шло из рук вон плохо» (выражение Строганова), то идеи, возникавшие у них в ответ, касались только возможности подтолкнуть народный протест – но не более. Например, Новосильцев предложил использовать чудотворный образ, на котором можно было бы прочесть надписи с аллюзиями на современное положение вещей и осуждением действий царя. Новосильцев даже отыскал подобную икону, надеясь, что при стечении к ней на поклон содержание надписей станет известным большому количеству людей и вызовет их ответную реакцию. Этот несостоявшийся проект, сказать по правде, выглядит совсем наивным – но все же он отдавал должное определенным русским традициям и способам распространения толков в народе, а главное, Александр его запомнил, поскольку в 1801 году ровно такая же история с иконой, к которой мы еще обратимся, значительно помогла ему обрести самостоятельность на троне.

Другим способом воздействия на общественное мнение являлось печатное слово, и вот эта идея была одобрена всем дружеским кружком в 1797 году, а реализовывалась в течение 1798 года. Тогда вышли четыре части «Санкт-Петербургского журнала», издатель которого Александр Федосеевич Бестужев (артиллерийский офицер, отец известных декабристов – братьев Бестужевых) получал для этого суммы из личных средств великого князя. Эпиграфом к журналу служило изречение на французском языке: «Как трудно быть кем-то довольным», – которое явно метило в Павла I. Журнал публиковал социально-политические и экономические очерки французских авторов, которые могли бы «подготовить умы» к предстоящим либеральным преобразованиям. Присутствовала здесь, правда в завуалированной форме, и острая сатира, представленная неопубликованными ранее произведениями и письмами покойного Дениса Ивановича Фонвизина – в них читатели могли усмотреть живые аналогии с положением дел в современной России. В одном из переводных рассуждений прямо утверждалось, что устройство государства должно быть согласовано с духом народа, а «настоящая свобода господствует в государстве, которым управляет самодержец вместе с добрыми законами»[143].

Тем не менее действенных способов по совершению желаемой «революции» у дружеского кружка, сложившегося вокруг великого князя Александра, не было, да к тому же отсутствовала у них и ясная политическая программа либеральных реформ. В записке, которую составил Новосильцев, об этом говорилось в самой общей, теоретической форме, и Александр просил Новосильцева продолжать работу над практическими положениями, но они так и не вышли из-под его пера. За конкретным политическим опытом тогда было решено обратиться к Лагарпу. Стоит отметить, что на этой идее сошлись и сам Александр, демонстрировавший огромную привязанность к учителю, и «молодые друзья», которые полагали, что такой человек сможет «направить к добру благоприятные умонастроения» великого князя.

Для связи с Лагарпом был выбран Новосильцев, который подал в отставку и испросил Высочайшее разрешение на лечение за границей. Получить выездные документы Новосильцеву помог канцлер светлейший князь Безбородко (как подчеркивает Строганов, это оказался вообще один из последних случаев, когда Павел I дал такое разрешение).

Новосильцев увозил с собой драгоценное сокровище – письмо Александра к Лагарпу, которое было написано во время пребывания Двора в Гатчине осенью 1797 года (характерно, что оно имело двойную датировку, сразу включавшую его в европейское пространство: 27 сентября по старому стилю и 8 октября по новому; ранее же письма великого князя к своему учителю не имели двойных дат).

Это письмо – один

Вы знаете о злоупотреблениях, распространенных в царствование покойной императрицы; тем больше их становилось, чем сильнее она недомогала и чем быстрее покидали ее силы нравственные и физические. Наконец, в минувшем ноябре окончила она свое земное поприще.

Не стану описывать Вам в подробностях скорбь и отчаяние, в которые смерть ее всех здесь погрузила и которые, к несчастью, с каждым днем лишь сильнее делаются. Батюшка, вступив на престол, пожелал все переменить. Начал и впрямь блестяще, однако не таково оказалось продолжение. Все разом переворотилось, отчего дела, и без того запутанные, в полный пришли беспорядок. Все время свое уделяет он военной части, преимущественно разводам и смотрам. Прочее делается без всякого плана: сегодня приказывают одно, а месяц спустя совсем противоположное; возражений не слушают до тех пор, пока не станет беда непоправимой. Одним словом, говоря коротко, благополучие государственное никого не заботит; абсолютная власть все решает сама и действует вкривь и вкось. Не могу Вам исчислить все безумства, что здесь творятся. Прибавьте к этому суровость без справедливости, великую пристрастность и полнейшую неопытность во всех делах.

Очень важно, что Александр, как это отмечалось и раньше, обобщает наблюдаемые им вокруг негативные явления до критики российского самодержавия как такового: «Абсолютная власть все решает сама и действует вкривь и вкось». В этом смысле он показывает себя достойным выучеником Лагарпа. Язвы деспотизма наносят, по мнению Александра, вред и государству, и всему народу. «Все назначения не по достоинству совершаются, а лишь в зависимости от Высочайшего расположения. Несчастное отечество мое пришло в состояние неописуемое: земледелец утеснен, торговля затруднена, свобода и личное благосостояние уничтожены; вот картина нынешней России; судите, каково мне это видеть».

Эта общая критика тут же соединяется с жалобами Александра на свое собственное положение какжертвыпавловского произвола: «Сам я обречен входить в подробности службы военной и терять все свое время на исполнение обязанностей унтер-офицерских, минуты не имею для чтения, в прошлом излюбленного моего занятия, и сделался существом самым несчастным» (правда, в последней фразе можно обнаружить отзвук излюбленных Александром оправданий перед учителем – даже в самых важных фразах он по отношению к Лагарпу все равно чувствует себя учеником, который не прочел всех заданных ему книг!).

И наконец, ключевая часть содержания письма – идея «революции». Александр признает, что покончил с прежними планами побега из России и видит необходимость взойти на престол:

Подумал я, что если когда-нибудь придет мой черед царствовать, тогда, вместо того чтобы покидать отечество, надобно мне попытаться сделать его свободным, затем чтобы впредь никогда не становилось оно игрушкой в руках безумцев. Размышлял я на сей счет очень долго и пришел к выводу, что это будет наилучшей из революций, ибо совершится она законным правителем, который с себя полномочия сложит, лишь только конституция будетпринята,а нация изберет своихпредставителей[выделено Александром. –А. А.].

Итак, Александр не отказывается от своего заветного желания покинуть дворец и вести жизнь частного человека, но он усвоил теперь, что путь к исполнению этого желания лежит через конституционные преобразования, которые он должен будет совершить как император. Он по-прежнему верен идеалам Французской революции и хотел бы их воплощать в России, выступая в роли «революционера на троне» – а уже потом уйти восвояси:

Когда же мой черед придет, тогда надобно будет – разумеется, постепенно – подготовить нацию к тому, чтобы избрала она своих представителей и приняла свободную конституцию, после чего я власть с себя сложу полностью и, если Провидению угодно будет нам способствовать, удалюсь в какой-нибудь тихий уголок, где заживу спокойно и счастливо, видя благоденствие моей отчизны и зрелищем сим наслаждаясь. Вот каково мое намерение, любезный друг.

В конце письма Александр рассказывает Лагарпу о кружке своих друзей, об их планах воздействовать на общество через печать, выпуская новые издания и переводы полезных книг, чтобы «распространять знания и просвещать умы». Он вводит учителя и в курс миссии Новосильцева, который должен многое поведать швейцарцу на словах и спросить его советов относительно дальнейших действий. Александр завершает письмо очень эмоционально, строчкой, которую особенно подчеркивает: «Да помогут нам небеса рано или поздно исполнить задуманное, сделать Россию счастливой и охранить ее от посягательств деспотизма и тирании!»[145]

Новосильцев выехал из Петербурга 6 ноября 1797 года, преодолев ряд препятствий и проволочек. Об одном из таких рассказывает Строганов. Александр, как это бывало ежедневно, зачитывал перед Павлом I список уезжающих из Петербурга, где значилась фамилия Новосильцева, и великий князь машинально произнес ее – прежде чем подумал, что лучше было бы этого не делать. Так произошла запинка, а когда Александр продолжил читать дальше, Павел вдруг остановил его и спросил, кто этот Новосильцев, уезжающий за границу. Александр сказал, что не знаком с ним, но слышал, что тот имеет позволение отправиться на лечение. Павел переспросил сына, уверен ли он в наличии такого позволения, и Александр отвечал утвердительно. Император поверил ему, но что случилось бы, если бы Новосильцева задержали на границе и, не дай Бог, арестовали его бумаги и нашли то самое письмо? Последствия могли быть для Александра самыми ужасными. Очень хорошо чувствуется, что, хотя отец процарствовал всего лишь год, сын уже ощущает себя рядом с ним в роли заговорщика и готов лгать ему в лицо, спасая себя и друзей! Его умение подлаживаться под отца должно было ощущаться им теперь совершенно в ином качестве.

Эта угроза миновала, но дальше, как остроумно замечает Строганов, после людей в дело вмешались стихии: уже сев на борт судна в Кронштадте, Новосильцев вынужден был вернуться в порт из-за ненастья, а корабль ушел в море лишь спустя три недели, ломая лед в замерзающем Финском заливе. Новосильцев доплыл до датского Гельсинора (замка, где некогда тосковал принц Гамлет), оттуда доехал сухим путем до Гамбурга, но не мог сразу, без подходящих документов отправиться во Францию, чтобы посетить находившегося в Париже Лагарпа. Поэтому Новосильцев прибыл в Лондон, где находилась купеческая контора ближайших родственников жены Лагарпа. Через них он и переправил швейцарцу

Слова Александра настолько восхитили Лагарпа, что, как полагал швейцарец, страницы письма «достойно отлить в золоте». Очень знаменательным оказалось произошедшее в тот момент совпадение: обещая произвести в России «наилучшую из революций», Александр обращается к своему наставнику именно тогда, когда тот принимает активное участие в подготовке собственной революции на родине – земле Во в Швейцарии. Чрезвычайно занятый политической деятельностью, Лагарп тем не менее нашел время и задействовал свои знакомства в парижской Директории, чтобы заказать для Новосильцева паспорт на чужое имя для въезда во Францию. Но затем самому Лагарпу пришлось уехать в Швейцарию, и его личная встреча с близким другом Александра так и не состоялась.

В Петербурге же с отъездом Новосильцева как бы исчез интеллектуальный центр кружка. Правда, в июне 1798 года из столицы Османской империи вернулся В. П. Кочубей, который затем при покровительстве своего дяди канцлера Безбородко успешно продвигался вверх по службе в Коллегии иностранных дел (а в апреле 1799 года получил графский титул). Мы помним, что Александр в предшествующие годы поддерживал с ним самую откровенную переписку, так что, по словам Строганова, Кочубей естественным образом влился в их дружеский круг. Несомненно, что с этим было связано появление записки, составленной Безбородко во второй половине 1798 года по просьбе великого князя Александра, с широкой программой реформ – то есть ровно того, чего друзьям так не хватало. Безбородко предлагал усилить роль Сената в Российской империи, включить в его состав выборных депутатов от всех сословий и наладить через него прямую связь между центральными и местными государственными учреждениями, и даже смягчить крепостное право путем регламентации, то есть фактического ограничения крестьянских повинностей, налагаемых помещиком[146].

Но летом 1799 года кружок Александра распался. Несомненно, что важную роль в этом сыграл полученный тогда Павлом I донос от того самого подполковника Батурина, с которым в начале 1797 года столь неосторожно позволили себе разговаривать Новосильцев и Строганов. По словам Кочубея, Батурин затем «повредился в уме» – так или иначе, в его доносе фигурировала фамилия Новосильцева, а быть может, и других друзей Александра, обвинявшихся в «вынашивании революционных идей». Надо сказать, что к этому моменту Павел I накопил дела, посвященные разговорам недовольных его правлением армейских офицеров из провинции, причем у некоторых из них звучали даже мысли о покушении на царя и возведении на трон великого князя Александра. Уже в начале 1799 года императора очень интересовал вопрос о возможной связи его сына с заговорщиками в армии[147] (вряд ли Павел понимал, что Александр здесь оказался ровно в той ситуации, в какой сам Павел находился в 1773 году, когда по стране гуляли толки о скорейшем возведении его на трон вместо Екатерины).

Достаточно было малейшего указания на заговор в ближайшем окружении наследника, чтобы Павел I немедленно начал действовать. 8 августа 1799 года с поста вице-президента Коллегии иностранных дел был отправлен в отставку вице-канцлер граф Кочубей (его покровитель Безбородко к тому времени уже скончался), и он вскоре удалился в свое малороссийское имение. Одновременно 12 августа Павел назначил князя Адама Чарторыйского послом к королю Сардинии, а 17 августа потребовал его немедленного отъезда из Петербурга. Прямых репрессий тогда избежал только граф Павел Строганов, и то, возможно, лишь потому, что император не захотел открыто ссориться с его влиятельным отцом, президентом Академии художеств графом Александром Сергеевичем Строгановым (как раз тогда под его патронажем разрабатывался грандиозный проект Казанского собора в Петербурге).

Свой вклад в опалу Чарторыйского внесла и придворная интрига: после долгожданного рождения в мае 1799 года у Александра Павловича и Елизаветы Алексеевны первого ребенка – дочери Марии (которая прожила всего лишь чуть больше года) ее настоящим отцом стали называть Чарторыйского. Поэтому, когда отставка князя Адама свершилась, Елизавета с возмущением писала матери (17 августа 1799 года), что император создал ей «чудовищную репутацию» ради того, чтобы удовлетворить «мщение по отношению к великому князю и его друзьям»[148].

Чарторыйский вспоминал, как прощался с великим князем Александром, общее настроение которого было очень печальным: «Тогда он уже не был таким, каким я видел его при нашем расставании в Москве, после коронации его отца. Он ближе узнал уже действительную жизнь, и она начала производить на него свое действие. Исчезла часть его грез, в особенности тех, что касались его личной судьбы и о которых мы давно уже больше не говорили».

Тогда же Павел I категорически запретил Александру поддерживать какие бы то ни было контакты с Лагарпом – на тот момент уже признанным революционным лидером Швейцарии. В сентябре 1799 года по одному лишь подозрению в переписке с Лагарпом прямо из царского дворца в ссылку были отправлены два швейцарца, Жан-Виктор Сибург и Давид-Луи Дюпюже, служивших воспитателями младших детей Павла[149].

Таким образом, в приближавшиеся роковые минуты Александр оказался в Петербурге практически в полном одиночестве. Друзья разъехались, доверительные отношения с женой давно прекратились, любимый наставник оказался слишком далеко, вне всякой досягаемости. Александр чувствовал, сколько надежд, питаемых его друзьями, сколько планов, которые придавали смысл его возможному восшествию на престол (мысль о чем он так упорно гнал от себя раньше), канули втуне. Ловушка, в которую он попал после смерти Екатерины II, захлопнулась. Александр должен был оставаться наследником Павла I, постоянно страшась его гнева и не имея никаких собственных сил что-либо изменить. Как верно заметил Строганов:Tout allait à la diable[150].

Глава 6

Катастрофа

За несколько дней до своей трагической гибели император Павел I спросил у великого князя Александра Павловича, нет ли у того новостей о Лагарпе. Выслушав удивленный ответ сына, что он не имеет и не может иметь никаких известий о швейцарце, ибо, повинуясь приказу отца, прекратил с ним всякие сношения, Павел замолчал на некоторое время, а потом произнес взволнованным голосом: «Должен признаться, до сих пор тронут я его со мной прощанием»[151].

Александр очень хотел понять значение этих слов отца, рассказывая о них Лагарпу спустя полгода, едва ли не на первой же их встрече, когда швейцарец вновь прибыл в Петербург к своему ученику. Лагарп поведал Александру о своем разговоре с Павлом перед отъездом из России, в конце апреля 1795 года, и предположил, что император раскаивался за то, что в пылу отвращения ко всем революционерам отобрал потом у Лагарпа заслуженную им в России пенсию и русские ордена, и теперь решил загладить вину перед ним.

Но верный ключ к пониманию фразы Павла I, так взволновавшей Александра, дает сопоставлениесодержаниябеседы с ним Лагарпа и ситуации в царской семье в начале марта 1801 года. Ведь император уже получил к тому

Эта страница русской истории не оставляет читателей равнодушными на протяжении уже более ста лет[152]. Художественный полюс ее осмысления возник еще в 1908 году с выходом в свет пьесы Дмитрия Мережковского «Павел I». Она оказалась настолько острой и тревожной для российского сознания, что была запрещена цензурой, автора же вызвали в суд за «дерзостное неуважение Верховной власти», хотя впоследствии оправдали, – и это лишь добавило пьесе популярности в обществе. Действительно, пьеса Мережковского ставила фундаментальные вопросы о сущности самодержавия, о причинах, по которым правитель становится тираном, о соотношении власти и человечности в России. Написанная как «драма для чтения», она тем не менее нашла эталонное театральное воплощение в позднесоветское время, в великолепной постановке на сцене Центрального академического театра Советской армии (режиссер – Леонид Хейфец) с замечательными актерами Олегом Борисовым в роли Павла I и Борисом Плотниковым в роли Александра.

Что же касается научного осмысления, то во многом непревзойденным памятником остается вышедшая в свет в 1982 году (а затем многократно переиздававшаяся) книга Н. Я. Эйдельмана «Грань веков», которая опять-таки в позднюю советскую эпоху приобрела «культовый статус» – настолько сильно в ней автору удалось вырваться за пределы обычных рамок марксистской историографии, уделявшей лишь небольшое внимание личностям российских монархов и политической борьбе вокруг них. Уникальное место, которое заняла эта книга в отечественной культуре, подчеркивается тем удивительным фактом, что она, по-видимому единственная из всех монографий профессиональных историков в России, былаэкранизирована,а точнее, снятые по книге сцены подготовки заговора и убийства Павла I, в которых текст от автора зачитывал сам Натан Эйдельман, вошли в художественный фильм «Асса» режиссера Сергея Соловьева, став в нем весьма важным символом атмосферы СССР 1980-х годов. Если и можно высказать в адрес такого выдающегося произведения какие-либо замечания, то они сводятся к, казалось бы, мелочной придирке: книга перегружена деталями. За этим стоял осознанный подход автора – представить как можно более широкую и подробную картину цареубийства 11 марта 1801 года на основании всех имеющихся в его распоряжении источников, из которых подавляющее большинство было мемуарами. А поскольку эти источники часто не сходились друг с другом в описании событий, поступков, важных высказываний и др. (как это всегда и бывает с мемуарами), то предпринималась попытка создать из них некую непротиворечивую картину, сводя детали вместе так, чтобы они более или менее стыковались друг с другом, а не отбрасывая их совсем. Однако, собирая вместе отдельные детали, можно зачастую не заметить, что они принадлежат, так сказать, к «различным механизмам» – то есть, что каждый мемуарист при создании воспоминаний ставил перед собой собственную цель, поэтому там присутствуют подчас противоположные концепции, не подлежащие «склеиванию» внутри единого текста.

Более того, многие подробности, которые делают историю заговора против Павла I столь напряженной и даже остросюжетной, зачастую лишь затемняют понимание смысла происходивших событий. Всего лишь один пример: среди лидеров и инициаторов заговора всегда называют испанца по происхождению адмирала Хосе де Рибаса-и-Бойонса (в России известного под именем Осип Михайлович Дерибас), который прославился как основатель и строитель Одессы. Именно де Рибас якобы первым высказал идею убить Павла I, прибегнув к «традиционным итальянским средствам – к яду и кинжалу», но затем сам внезапно скончался 2 декабря 1800 года. Чтобы создать ареол таинственности вокруг этой смерти, далее передается рассказ (дошедший даже до Пушкина!), что де Рибас был «осыпан милостями Павла» и собирался покаяться перед императором, как вдруг его отравили заговорщики, причем главный из них, «Пален неотлучно находился при умирающем, чтобы не дать ему проговориться даже на исповеди»[153]. В действительности же вопрос – был де Рибас отравлен или нет, угрожало ли заговору от него разоблачение – как раз и является той манящей, но уводящей в сторону от сути событий подробностью, смысл которой заключен только в том, чтобы подчеркнуть «демоническую фигуру» петербургского военного губернатора генерала от кавалерии графа Петера Людвига (Петра Алексеевича) фон дер Палена как вездесущего и всевидящего вождя заговорщиков. А исходила большая часть таких подробностей как раз от рассказов самого Палена, которыми он потом, будучи в отставке, развлекал своих собеседников.

При анализе событий, приведших к убийству Павла I, необходимо четко понимать, в какой «системе отчета» производится этот анализ. Можно исследовать внутреннюю логику заговора с позиций самих заговорщиков; можно, напротив, рассуждать о действиях Павла I и о причинах, почему ему так и не удалось наладить доверительные отношения с сыновьями, что этому мешало и т. д. Но в биографии Александра I важно сконцентрироваться на его отношении к заговору, мотивах и характере поступков великого князя. Конечно, бесценным историческим источником здесь послужило бы продолжение записок графа Павла Строганова, который, собственно говоря, и начал описывать в конце 1803 года «всю цепь событий», что в итоге привела к восшествию Александра I на престол и их совместной деятельности по подготовке реформ. Но последняя страница рукописи Строганова повествует о событиях начала 1798 года и обрывается на полуслове, а последующие страницы изъяты и, несомненно, уничтожены – скорее всего, из-за того, что там содержался слишком откровенный (для тех, к кому в руки попала эта рукопись в XIX веке) рассказ о цареубийстве. Поэтому нужно обратиться к другим источникам, написанным людьми, близко общавшимися с Александром. В их числе – Лагарп, который, как уже говорилось, прибыл в Петербург через несколько месяцев после этих событий и имел о них долгие доверительные разговоры со своим учеником, а также князь Адам Чарторыйский, вернувшийся в Петербург еще раньше Лагарпа и также узнавший о заговоре от Александра. В этих источниках события излагаются максимально близко к тому,как их понимал сам Александр.

И начать этот анализ следует с оценки общего положения, в котором находился наследник престола в 1799–1800 годах. За этот период сохранилось очень мало прямых источников об Александре, но все-таки они есть и позволяют предположить, что, несмотря на тяжесть его обязанностей и уход друзей, он сохранял верность своим принципам, столь полно высказанным в письме от 27 сентября 1797 года. Как раз к этому периоду относится заведенная им тетрадь с мыслями «на всевозможные предметы, до блага

В своей тетради Александр четко формулирует конечную цель социальных преобразований – он стремится к воплощению тех идеалов Французской революции, о которых неоднократно ранее говорил: «Во-первых, из рабов сделаемся вольными, а во-вторых, исподволь все состояния сравняются и классы уничтожатся»[155].

Понятно, насколько Александру было трудно совместить такие взгляды и ежедневные реалии павловского царствования с его мелочным деспотизмом. На него обрушились сразу две связанные друг с другом беды – отсутствие рядом надежных людей, которым можно доверять, и постоянные придирки и подозрения со стороны отца. В окружении Павла I, наблюдая эту ситуацию, приходили к выводу, что отношения Александра с отцом могут уже никогда не наладиться. Ф. В. Ростопчин, всегда симпатизирующий императору, хотя и сам от него немало претерпевший, писал еще в самом конце 1798 года: «Великий князь Александр очень виноват перед своим отцом» – и признавался дальше, что открыто высказал В. П. Кочубею, как близкому другу великого князя, все, что думает по поводу ситуации вокруг отношений Александра с императором. «Я рисковал своей откровенностью и весьма неуместно», заключал Ростопчин, ибо этот разговор «никоим образом не менял положения вещей»[156].

Но рядом с великим князем Александром были и те, кто хотел коренным образом изменить это «положение вещей». Особую роль здесь сыграл граф Никита Петрович Панин, родной племянник Никиты Ивановича Панина. В 1799 году это был сравнительно молодой дипломат (ему исполнилось 29 лет, и он был ровесником князя Адама Чарторыйского), который мог бы, наверное, при определенных условиях даже влиться в кружок Александра, если бы тот еще существовал. По оценке декабриста Михаила Александровича Фонвизина, «воспитанный умным и просвещенным дядей, граф Н. П. Панин усвоил свободный его образ мыслей, ненавидел деспотизм», и это, безусловно, объединяло его с Александром. Панин получил важный дипломатический опыт на должности русского посланника в Берлине как раз в период, когда в Европе вновь вспыхнула большая война (с марта 1799 года начались боевые действия Второй антифранцузской коалиции, к которой примкнула и Россия). Осенью 1799 года после двухлетнего пребывания в столице Пруссии Панин вернулся в Петербург, где Павел I, высоко оценив его способности, назначил его вице-канцлером и фактически вторым руководителем российской внешней политики наряду с Ф. В. Ростопчиным. На международной арене Панин выступал за сближение с Англией, всячески препятствуя налаживанию отношений России с Французской республикой, которой управляла Директория («пятеро разбойников»), и до поры до времени такая линия полностью одобрялась Павлом I. Однако ее сильно пошатнули события конца 1799 года: конфликт с англичанами вокруг острова Мальта (перешедшего вместе с мальтийскими рыцарями под скипетр императора Всероссийского) и в особенности печальный исход русско-английской экспедиции в Голландию, завершившейся полной эвакуацией оттуда русского корпуса к концу ноября 1799 года, однако не в Россию, а на принадлежавшие англичанам острова в проливе Ла-Манш, откуда после долгих переговоров солдат удалось вернуть на родину лишь в сентябре 1800 года. В начале 1800 года Павел I принял решение о выходе России из Второй коалиции и стал искать сближения с первым консулом Наполеоном Бонапартом (новым главой Франции при режиме консульства), что категорически не устраивало Панина. Он обвиняет в таком повороте Ростопчина и полностью переходит на сторону англичан, получая, судя по всему, денежные субсидии от английского посла в Петербурге Чарльза Уитворта, которого Павел I вышлет из России в мае 1800 года. Заинтересованный и материальными стимулами, и личными убеждениями, Панин «настроен очень решительно»: сперва он ополчился на текущую внешнюю политику России, а затем и на ее непосредственный источник – императора Павла I. «Я не хочу от Вас скрыть, – пишет он 28 марта 1800 года русскому послу в Лондоне графу Семену Романовичу Воронцову, – что зло будет возрастать, что тирания и безумие – в апогее»[157].

Именно к этому времени, то есть к весне 1800 года, Н. Я. Эйдельман относит момент зарождения заговора, показывая, как Панин находит себе единомышленников в лице адмирала де Рибаса и петербургского военного губернатора графа фон дер Палена. Но самым важным условием успешности заговора являлось привлечение к нему человека, в руки которого предстояло передать престол – великого князя Александра Павловича. Инициатива и реализация этого лежала на Панине. По свидетельству Чарторыйского, в разговорах с ним Александр всегда называл Панина «первым зачинщиком и душой заговора»: «Император Александр рассказывал мне, что граф Панин первый заговорил с ним об этом, и этого он ему никогда не простил» (такие же свидетельства присутствуют и в других источниках). Вот как описывает князь Адам эту встречу, очевидно, со слов Александра:

Генерал Пален, который в качестве военного губернатора Петербурга имел всегда возможность видеться с Александром, убедил великого князя согласиться на тайное свидание с Паниным. Это первое свидание произошло в ванной комнате. Панин изобразил Александру в ярких красках плачевное состояние России и те невзгоды, которые можно ожидать в будущем, если Павел будет продолжать царствовать. Он старался доказать ему, что содействие перевороту является для него священным долгом по отношению к отечеству, и что нельзя приносить в жертву судьбу миллионов своих подданных самодурству и жестокости одного человека, даже в том случае, если этот человек его отец. Он указал ему, что жизнь, по меньшей мере свобода, его матери, его личная и всей царской семьи находится в опасности, […] что дело идет ведь только о низвержении Павла с престола, дабы воспрепятствовать ему подвергнуть страну еще большим бедствиям, спасти императорское семейство от угрожающей ему опасности, создать самому Павлу спокойное и счастливое существование, вполне обеспечивающее ему полную безопасность от всевозможных случайностей, которым он подвержен в настоящее

Отметим два совпадения в источниках, говорящих в пользу подлинности приведенного рассказа, то есть того, что он действительно почерпнут из уст Александра. В конце октября 1801 года, сразу после возвращения из Москвы с коронации, Александр почувствовал необходимость откровенно поговорить о смерти своего отца с Лагарпом, и швейцарец так передает их разговор в собственных мемуарах:

Ему необходимо было найти облечение, открыв другу с искренностью те мотивы, которые не позволили ему отстраниться от того, что от него требовали. Ему хорошо были известны серьезные поводы к общественному недовольству, давно уже он предвидел их тяжелые последствия, когда высказываемое всеми желание, которое можно назвать национальным, вдруг указало ему, что нация всецело на него полагается и зовет ее спасти. Ему цитировали разные примеры, чтобы оправдать то, что от него требовали. Павел I должен был уступить свое место преемнику, но на условии, что его персона получит должное уважение и ничто не сможет заронить подозрения в отношении его преемника[159].

Как видим, по основным параметрам – существующее в обществе недовольство, тяжелые последствия для страны, долг наследника перед нацией, требующей спасти ее, а также идея удалить Павла с трона без ущерба для его личности – рассказ Александра в изложении Лагарпа совпадает с тем, что написано у Чарторыйского. Но даже более сильным аргументом подлинности служит то, что в обоих отрывках можно найти множество выражений, общих с фразами Александра из знаменитого письма от 27 сентября 1797 года. Там ведь тоже речь шла о тяжелом положении страны и о решимости Александра спасти отечество из положения «игрушки в руках безумца». Получается, что Панин, который, конечно же, не мог читать этого письма, каким-то образом угадал тайные мысли Александра – или их взгляды в тот момент действительно сблизились на почве общей «ненависти к деспотизму» (хотя при этом конституционалист Панин, в отличие от Александра, на дух не принимал Французскую революцию как стихийное порождение беззакония!). Не находился ли Александр, в таком случае, даже под некоторым очарованием от нового человека, с которым совпадал мыслями, – как это бывало и в случае прочих его «молодых друзей»?

Так или иначе, но отношения Александра с Паниным носили длительный характер. Точную дату судьбоносного для России «похода в баню» установить невозможно: Чарторыйский упоминает, что это было не менее чем за полгода до переворота, то есть самое позднее – в августе 1800 года. С той поры дружеская «конспирация» продолжалась. Для любителей романтических, но недостоверных подробностей, о которых рассказывал потом сын Панина, сообщим, что они могли встречаться в темных коридорах или посреди соединительных галерей «подпольного этажа» Зимнего дворца (кто же их знает лучше готовившего побег Александра?), а по другому преданию, в особняке Панина под крышей была «тайная комната», куда можно было попасть из соседнего дома, и «почти каждую ночь» туда по потайной лесенке взбирался Александр, «не быв никем примечен»[160].

Речь же на этих свиданиях шла о конкретном плане «революции», поскольку, как подчеркивал Чарторыйский, великий князь согласился поддержать заговор, только если такой проект обретет приемлемые для него черты. В первую очередь обсуждались недавние примеры из истории различных европейских монархий. В правление короля Дании и Норвегии Кристиана VII, страдавшего от душевной болезни, всеми делами в стране в 1770–1780-х годах ведал Государственный совет, официально закрепивший свои полномочия, а в 1784 году регентом провозгласили 16-летнего кронпринца Фредерика, который должен был подписывать документы от имени отца. В 1789 году английский парламент принял «Билль о регентстве», согласно которому полнота королевской власти передавалась в руки принца Уэльского Георга по причине явных признаков безумия у его отца, правящего короля Георга III (правда, из-за скорого выздоровления короля этот билль тогда не был введен в действие). Такие примеры должны были подействовать на Александра убедительно, тем более что их реализация требовала публичного участия высших государственных учреждений. Поэтому можно поверить, что план переворота, представленный Александру, включал в себя участие Сената: «Пламенное желание всего народа и его благосостояние требуют настоятельно, чтобы он был возведен на престол рядом со своим отцом в качестве соправителя, и что Сенат как представитель народа сумеет склонить к этому императора без всякого со стороны великого князя участия в этом деле»[161].

Но речь могла идти и о более глубоких преобразованиях, созвучных устремлениям Александра, – о конституции. Об этом есть несколько указаний в источниках, восходящих к самому Панину, как, например, высказывание М. А. Фонвизина, что Панин «желал не только падения безумного царя, но с этим падением учредить законно-свободные постановления, которые бы ограничивали царское самовластие». О тексте конституции, якобы подготовленном накануне 11 марта и переданном на подпись наследнику, упоминается и в известной дневниковой записи Пушкина со ссылкой на беседу самого Александра I с министром юстиции Иваном Ивановичем Дмитриевым. Наконец, Н. П. Панин в записке, составленной в начале 1826 года по поводу своих текущих отношений с Императорским двором, писал: «Верно, что я владею бумагой с подписью, которая могла бы доказать с полной очевидностью, что все то, что я изобрел и предложил ради спасения государства за несколько месяцев до смерти императора Павла, имело санкцию его сына; но я никогда не использовал этот акт, чтобы оправдаться перед императрицей-матерью, так как он мог бы быть воспринят неблагоприятно по отношению к императору Александру»[162].

Таким образом, вполне возможно, что 23-летний великий князь Александр Павлович подписал некий конституционный проект графа Панина-племянника – точно так же, как 19-летний Павел Петрович мог подписать конституцию, составленную по замыслу графа Панина-дяди. Хоть и гипотетически, но «преемственность поколений» здесь очевидна. Столь же очевидна связь проекта, на который Александр соглашается в 1800 году, и той «революции», которую он обдумывал в кругу друзей в 1797 году: только теперь ясен и конкретный способ этой «революции» – передача власти Александру на правах регента с дальнейшим введением конституционных свобод.

Суммировать мысли Александра по этому поводу помогает письмо Лагарпа к нему, написанное 30 октября 1801 года по горячим следам уже упомянутого разговора о судьбе Павла, в котором швейцарец еще раз повторяет прозвучавшие там слова Александра:

Нация, до крайности доведенная жестокостями, может, разумеется, подняться против тех, от кого сии жестокости исходят. Сие ощущение в доказательствах не нуждается, и потому излишне его возводить в закон. Более того, сие иметь может последствия весьма неприятные; одна лишьнеобходимость безоговорочнаяможет здесь оправданием служить.

Что нация Ваша, Государь, до такой необходимости была доведена, это, к несчастью, более чем верно.

Что же это за люди, злоупотребившие доверием великого князя? Речь в первую очередь идет о графе фон дер Палене, участие которого в заговоре было абсолютно необходимо, поскольку именно он в силу занимаемой должности военного губернатора обладалреальной силой,чтобы организовать арест императора Павла I и переход власти к Александру. 55-летний Пален был человеком совершенно другого склада, чем Александр и те друзья, каких он к себе привлекал. Он сделал хорошую карьеру на военной службе во время двух Русско-турецких и Русско-шведской войн, затем три года управлял Рижским наместничеством и стал генерал-губернатором новоприсоединенной к России Курляндии. Венцом этой карьеры явилось его назначение военным губернатором Петербурга с одновременным сохранением старых и приобретением новых должностей – инспектора кавалерии, главного директора почт, великого канцлера Мальтийского ордена и др. Находясь очень близко к Павлу I и хорошо ощущая весь жар, исходивший от царского гнева как от жерла вулкана, Пален хотел обезопасить себя, но не потеряв своих полномочий, а лишь дополнительно упрочив их – с чем и связано его вступление в заговор с уверенностью, что после смены власти он сможет еще более укрепиться при молодом Александре.

Вел ли Пален разговоры с Александром независимо от Панина, и если да, то когда они начались, – неясно, потому что все источники рассказывают об этом со слов самого Палена, на которые полагаться нельзя. Наиболее распространенный сюжет упоминает о «вздохе Александра» во время очередного разговора с Паленом по поводу жестоких распоряжений отца, после чего в качествеутешенияПален решил рассказать ему о заговоре. Мемуаристы полагают, что таким способом «в течение нескольких месяцев Пален преследовал и мучил великого князя Александра, чтобы добиться от него согласия» (так пишет фрейлина Головина), – но возникает вопрос, когда же это было, если Пален отсутствовал в Петербурге с 12 августа до 21 октября 1800 года, проводя запланированную Павлом I инспекторскую поездку в армию, на случай войны с Англией. Н. Я. Эйдельман считает, что первые встречи Александра с Паленом начались до 12 августа и происходили одновременно с совещаниями наследника с Паниным; более того, между всеми троими поддерживалась секретная переписка, причем их записки тут же сжигались. Именно об этом говорит авантюрный рассказ Палена: Панин передал ему очередную записку от Александра, которую генерал, идя на доклад к императору, не успел прочесть и положил в карман. Во время же разговора Павел I, будучи в веселом расположении духа, в шутку запустил руку в карман Палена со словами, что хочет посмотреть, вдруг там лежат любовные письма. Палену удалось выйти из положения, сказав, что у него там носовой платок, перепачканный нюхательным табаком, которого Павел терпеть не мог, – тогда император тут же отдернул руку. Кажется, что вся будущая жизнь Александра висела в этот миг на волоске – если бы этот рассказ не находился в источнике (записках А. Ф. Ланжерона), изобилующем такими красочными подробностями, которые читатель просто должен принимать на веру[164].

Фактом же является то, что основные контакты Александра и Палена должны были начаться после возвращения последнего в Петербург в конце осени, когда для великого князя именно Пален заменил Панина в качестве главы заговорщиков. 15 ноября 1800 года император под влиянием Ростопчина отправил Панина в отставку с поста вице-канцлера, и тот вскоре вынужден был уехать из Петербурга в свое подмосковное имение. Для Панина утрата лидерства в заговоре была большим ударом, который ставил под сомнение его далекоидущие конституционные планы в связи с введением в России регентства; ясно, что он выступал категорически против цареубийства и в июне 1801 года писал другу, что если бы находился в Петербурге в марте, то «противился, рискуя жизнью, тем жестокостям, которые совершила толпа порочных бандитов»[165].

После внезапной смерти де Рибаса 2 декабря Пален остался среди заговорщиков единственной фигурой, способной реально организовать переворот. Этому, конечно, чрезвычайно помог состоявшийся 1 февраля 1801 года переезд Павла I вместе со всей Императорской фамилией в только что построенный Михайловский замок, интерьеры которого тогда даже еще не высохли в должной мере. Возведенный как рыцарская крепость для защиты от недругов снаружи, Михайловский замок в той же мере мог стать ловушкой для императора, если его враги находились внутри.

Выступление заговорщиков не могло состояться без двух важных событий, которые ему предшествовали. Во-первых, великий князь Александр Павлович должен был дать Палену свое четкое согласие на свержение отца, получив обещание, что тот останется в неприкосновенности. При этом были составлены надлежащие бумаги, которые неоднократно перечислялись, в частности, в донесениях иностранных послов: речь шла о манифесте Александра о принятии власти в стране в качестве регента при отце «до его выздоровления», или об аналогичном постановлении Сената, или просто об отречении Павла от престола (а может быть, о совокупности таких документов) – именно с этими бумагами заговорщики и подступили к Павлу I в императорской спальне[166].

Во-вторых, требовалось назначить точную дату переворота. Некоторые источники символически приурочивают его к «мартовским идам» (15 марта, день выступления против Цезаря в Риме). Согласно же рассказам Палена, записанным мемуаристами (Ланжерон, Гекинг, Головина и др.), Александр «постоянно откладывал выполнение плана с одного срока на другой», и тогда генералу удалось самому спровоцировать заговорщиков на немедленные действия с помощью классическойдвойной игры: в разговоре с императором Пален признался, что стал главой заговора, чтобы лучше следить за ним, и потребовал от Павла I предварительный приказ об аресте великого князя и всех виновных (по самой радикальной из версий, Павел планировал заточить Александра в Шлиссельбург, Константина – в Петропавловскую крепость, а императрицу Марию Федоровну, которую также обвиняли в причастности к заговору, – сослать в Холмогоры). С этими документами на руках Пален сразу же известил великого князя (то есть написал ему или, по предположению Н. Я. Эйдельмана, устроил с ним тайную встречу), что отец все знает и с выступлением нельзя медлить ни минуты, и, наконец, добился у Александра согласия. Именно эти драматические эпизоды были инсценированы Мережковским; они действительно очень театральны, обладают «шекспировским духом»; но о проблеме чрезмерной «литературности» источников, созданных спустя многие годы после цареубийства, на основе одних лишь устных преданий, уже говорилось. Так, генерал граф Карл Вильгельм (Карл Федорович) фон Толь в своих записках отмечал: «Если сцена Палена

Поэтому был ли действительно Пален столь искусен в своих интригах, «натравливая» друг на друга Павла и Александра, – точно установить невозможно. Зато с уверенностью можно сказать, что Павел I узнал о заговоре за несколько дней до 11 марта. В этом согласно между собой абсолютное большинство источников, и к тому же в некоторых из них сообщается важная деталь – Павел приказал вернуться в Петербург двум своим приближенным, которым мог доверить независимое и объективное расследование заговора (это были его «гатчинские» генералы А. А. Аракчеев и Ф. И. Линденер). Поэтому надобность в ускоренном выступлении у заговорщиков действительно была. Но несомненно также, что окончательную дату лично назначил великий князь Александр Павлович – 11 марта на караул в Михайловском замке заступал 3-й батальон лейб-гвардии Семеновского полка, которым он командовал и которому полностью доверял. Тем самым Александр страховал развитие ситуации от различных неожиданностей, иначе говоря, от замешательства во дворце и импульсивных действий солдат, которые могли бы возникнуть после того, как о перевороте станет известно.

Обстановка в Михайловском замке вечером 11 марта была весьма напряженной. В некоторых преданиях со слов очевидцев рассказывается о последнем ужине Павла I вместе с наследником и всей Императорской фамилией, в 9 часов вечера. Павел будто бы продолжал игру в намеки с великим князем Александром – спросил, отчего тот плохо выглядит, не болен ли он, и заявил, что «нужно всегда останавливать недомогание в самом начале, чтобы помешать развитию серьезной болезни». Через некоторое время после этого, когда Александр чихнул, Павел сказал ему: «За исполнение всех ваших желаний». После ужина, вставая из-за стола в полдесятого, Павел вопреки обыкновению сразу ушел, ни с кем не прощаясь перед сном, а про себя произнес слова: «Чему быть, того не миновать»[168].

Дополнительными красками положение Александра в этот вечер в Михайловском замке рисуют мемуары генерал-майора Николая Александровича Саблукова – в 1801 году командира эскадрона лейб-гвардии Конного полка, шефом которого был великий князь Константин Павлович. Саблуков вопреки обычаю был назначен в казармы полка дежурным полковником и тем самым отстранен от осмотра караулов своего полка, стоявших во дворце. Однако Саблуков все равно прибыл во дворец в 8 часов вечера с рапортом к Константину (к его удивлению) и обнаружил обоих великих князей, и Александра, и Константина, чрезвычайно взволнованных – якобы «под арестом», после того как в присутствии генерал-прокурора Петра Хрисанфовича Обольянинова они должны были в дворцовой церкви повторно присягнуть на верность императору (то есть, очевидно, дать клятву в отсутствии связей с заговорщиками). При появлении Павла I Александр поспешно скрылся в соседнюю дверь, а Константин остался стоять «пораженный, с руками, бьющимися по карманам, словно безоружный человек, очутившийся перед медведем». Чуть позже Саблуков стал свидетелем удаления караула своего полка из царской прихожей, где их сменили всего «два лакея, одетые в гусарскую форму». Распоряжение о выводе из дворца лейб-гвардии Конного полка действительно было отдано Павлом I (как считается, это был последний подписанный им документ), и произошло оно после какой-то провинности, возможно, по внушению Палена, но точно не без участия великого князя Константина – итогом же явилось то, что спальня императора осталась на ночь без какой-либо существенной охраны[169].

Вскоре после полуночи 12 марта отряд заговорщиков во главе с князем Платоном Зубовым и генерал-лейтенантом бароном Левином Августом (Леонтием Леонтиевичем) фон Беннигсеном проник в покои Павла I. На руках у Зубова были документы о переходе власти к Александру. Бумаги предъявили Павлу, но тот не захотел ни о чем слушать… Около часа ночи все было кончено, императора не стало.

Вряд ли в эту ночь в Михайловском замке Александр спал – как, кстати, вряд ли спал и Константин (несмотря на противоположное утверждение столь недостоверного источника, как записки А. Ф. Ланжерона). Адъютант лейб-гвардии Семеновского полка Константин Маркович Полторацкий первым прибежал в покои Александра и сообщил ему страшную новость (по его собственной версии; по другим версиям это был один из братьев Зубовых, который был «изрядно пьян», или даже Пален). По словам Полторацкого, Александр «сидел в кресле, без мундира, но в штанах, жилете и с синей лентой поверх жилета»[170], то есть в любой момент был готов к публичному выходу – но вряд ли готовился к известию о смерти отца. Вновь предоставим слово Лагарпу, который описывал переживания Александра так, как тот их ему открыл спустя считаные недели после событий:

Вожаки переворота, должно быть, злоупотребили обстоятельствами, чтобы прибегнуть к такому образу действий, результатом которого стала смерть свергнутого монарха. Александр приходил в ужас от этого преступления, которое он не смог ни предвидеть, ни предотвратить и которого зачинщики и истинные подстрекатели, защищенные их соучастниками и даже общим мнением, должны были избегнуть наказания. Он изливал свою душу в мою, открывал мне дошедшие до его сведения подробности[171].

Эти подробности Лагарп сам повторяет после разговора, в письме к Александру от 30 октября 1801 года – тем самым оно зафиксировало, что именно знал Александр о произошедшем в спальне Павла I (или, точнее, как он это представлял другим). Первое, что выясняется: имен убийц Александр не называет, поскольку считает, что все происходило «в темноте и смятении», причем «руку на его отца подняли только трое», а остальные не смогли им помешать. Тогда Лагарп в письме обрушивается на всех заговорщиков, ибо, «покрывая убийц, все преступниками сделались»:

Не только те виновны, кто на Императора руку подняли и обрекли его на мучительную и долгую агонию; сообщниками их стали те, кто эти зверства дозволили, меж тем как надлежало им обнажить шпагу против убийц и действовать в точном соответствии с полученными указаниями. Как могли три человека подобное зверство совершить в присутствии шестнадцати других, если бы эти последние первых не поддерживали? И что подумать можно о людях, равнодушно наблюдающих за тем, как удушают их императора, который тщетно умоляет их о помощи и испускает дух только после долгого сопротивления?[172]

Получается, что, по представлениям Александра, в спальню вошли 19 человек, чтобы с его одобрения осуществить мирную смену власти, но в дальнейшей неразберихе трое безвестных людей задушили императора. Такая наивная версия не устраивает даже Лагарпа: «Государь, не могу я не думать, что от Вас истину намеренно скрыли…» Швейцарец подчеркивал, что он сам за время своего пути от Парижа до Петербурга узнал гораздо больше подробностей, вплоть до конкретных имен убийц[173].

Действительно ли Александр не знал тех людей, которые посягнули на жизнь его отца, или предпочитал скрывать свое

Но по крайней мере искренние переживания у Александра по поводу смерти отца были. Лагарп хорошо запомнил, как в первый день их встречи в императорском кабинете в Петербурге Александр показал ему на караульных солдат, воскликнув, как кажется, с непритворным отчаянием: «Посмотрите – солдаты, которых Вы видите на страже моих покоев, ведь они не смогли спасти моего несчастного отца!»[174]

Конечно, сцены, в которых Александр в ночь на 12 марта, после получения известия о смерти Павла находится в полном беспамятстве, падает духом, отказывается принять власть, теряет сознание или долго рыдает на полу, преувеличены мемуаристами, как, несомненно, выдумана Ланжероном и знаменитая хлесткая реплика Палена: «Будет ребячиться! Идите царствовать, покажитесь гвардии!» По сведениям, занесенным в камер-фурьерский журнал, в 2 часа ночи, то есть спустя всего час после убийства, Александр уже уехал вместе с Константином из Михайловского замка в Зимний дворец, «в прежние свои комнаты». Характерно, что его отъезд происходит без жены, которая осталась рядом с императрицей Марией Федоровной – та покинет замок только в 10 часов утра, а до тех пор будет пытаться увидеть тело мужа, а потом бесцельно бродить по комнатам… Психологически достоверными кажутся строки из мемуаров Головиной, согласно которым Александр немедленно выходит к ожидающим его солдатам, а затем возвращается к жене со словами: «Я не чувствую ни себя, ни что я делаю – я не могу собраться с мыслями; мне надо уйти из этого дворца. Пойдите к матери и пригласите ее как можно скорее приехать в Зимний дворец». Эту же фразу Александра повторяет в письме к своей матери Елизавета Алексеевна, которая оставалась одной из немногих, кто сохранял полное спокойствие в эту роковую ночь. По ее словам, Александр уехал в Зимний дворец, чтобы отвлечь туда толпу. На следующий день, 13 марта, Елизавета Алексеевна напишет матери:

То, чего опасались давно, произошло. Был мятеж, ведомый гвардией, а скорее гвардейскими офицерами. В полночь они проникли в покои Императора в Михайловском замке: когда толпа ушла, его больше не было на свете. Уверяют, что испуг вызвал у него апоплексию, но видимость преступления, которое заставляет содрогнуться любую душу, обладающую хоть малейшей чувствительностью, никогда не изгладится из моей. Россия, конечно, вздохнет после четырехлетнего угнетения и, если бы естественная смерть прекратила дни Императора, я бы так не переживала, быть может, как переживаю теперь, ибо мысль о преступлении ужасна. Великий князь Александр, с сегодняшнего дня Император, совершенно уничтожен смертью своего отца – тем, как эта смерть произошла; его чувствительная душа отныне растерзана навсегда[175].

Итак, за 23 года от своего появления на свет до воцарения на российском престоле Александр I прошел большой жизненный путь. Но кратко он укладывается в трагическое резюме: рожденный, чтобы заменить своего отца в качестве наследника престола, Александр стал императором через его труп.

Конечно, за этой жестокой констатацией фактов оказываются скрытыми совсем другие картины: безоблачное детство, облик ангельского ребенка, которым все вокруг восхищаются, несомненные способности, добрый и покладистый характер, наконец, множество надежд, которые в него вкладывали окружающие. Бабушка рассчитывала, что Александр достойно продолжит ее линию строительства Российской империи; Лагарп – что он будет уважать права людей, сможет разрушить рабство и принять справедливые законы, которые сам будет чтить, и в итоге сделает своих подданных счастливыми; Павел – что сын вырастет настоящим воином, строгим офицером и надежным помощником по наведению порядка и дисциплины в стране; его юная жена надеялась, что Александр будет искренне любить ее и дарует ей счастливое супружество. Увы, многие из этих надежд наталкивались на глубокие, быть может, врожденные черты характера Александра, которые Лагарп в нем отмечал еще в 8-летнем возрасте и которые, к сожалению, оставались с ним и дальше – лень, поверхностность, желание нравиться, а ради этого готовность приспосабливаться и идти на компромисс, даже с собственной совестью. Правда, швейцарскому наставнику удалось воспитать у юного Александра мировоззрениепринца-республиканца,стержнем которого являлось следование принципам свободы и равенства, ненависть к тирании. В то же время эта любовь к свободе не подкреплялась у него глубокими и твердыми познаниями. Его раннее вступление в самостоятельную жизнь (в связи с ранним браком) не преодолело многих черт инфантилизма, то есть нежелания брать ответственность на себя, а его «республиканские» взгляды привели лишь к устойчивому желанию бежать из дворца. «Бабушкиным внуком» он быть не хотел, ее политика отвращала Александра – но в той же мере ему противен и личный деспотизм Павла I, приводящий к полному перевороту в государственных делах. Понадобилось длительное влияние «молодых друзей» на Александра, чтобы его желание бежать из России сменилось на осознанное согласие взойти на трон ради блага страны. Но и потом, в критической ситуации Александр перекладывает ответственность за «революцию» на других, то есть, по сути, полагается на их пустые слова и ничего не делает сам, чтобы сохранить жизнь отца.

Поэтому можно с уверенностью говорить, что идея Екатерины II воспитать «идеального императора» потерпела поражение, что обрушившиеся на Александра психологические травмы усугубили множество и без того существовавших в его характере сложных и противоречивых черт, среди которых одной из главных было нежелание царствовать – пожалуй, впервые так ярко проявившееся за всю историю российского самодержавия. Вылечить эти травмы помогло бы время, если бы Александру, как это подчас бывало у европейских монархов, выпало несколько спокойных и благополучных десятилетий в жизни страны. Но и само время оказалось к нему неумолимым. Промежуток, отведенный на действенные реформы, будет очень коротким. Тем не менее вся страна ждала от нового императора перемен – хотя мало кто задавался ключевым вопросом: способен ли он действительно их принести?

Часть II

Ветер перемен

1801–1805

В два часа ночи 12 марта 1801 года фельдъегерь постучался в запертые ворота петербургского дома. Внутри все было глухо – ни огонька, никто не отзывался. Об ужасных событиях в Михайловском замке здесь не

Ошарашенного Трощинского, который никак не мог прийти в себя, везут в Зимний дворец и проводят прямо в покои Александра Павловича. «Тут только догадался он о перемене, происшедшей в государстве». Александр, облаченный все в тот же мундир, в котором провел всю ночь, стоит в растерянности, ибо надо начинать царствование, но как? Он бросается к сановнику на шею с просьбой – будьте моим руководителем[176]. И спустя час Александр I подписывает свой первый манифест о восшествии на престол, составленный опытным Трощинским, в котором обещает «доставить ненарушимое блаженство всем верным подданным», поскольку править будет «по законам и по сердцу в Бозе почивающей Августейшей Бабки нашей, Государыни Императрицы Екатерины Великой».

Ликование, с которым был встречен этот манифест по всей России, яркими красками рисуют все мемуаристы. Люди обнимались и поздравляли друг друга, словно уже наступило Светлое Христово Воскресенье (хотя до него оставалось еще две недели) или только что закончилась война. К вечеру в петербургских трактирах было выпито все шампанское. Каждый новый день наступившего царствования приносил указы Александра I, демонстрировавшие его доброту и милосердие. Уже 13 марта вышел указ, восстанавливавший в правах всех офицеров, изгнанных Павлом I за неисправности по службе (они теперь просто считались находящимися в отставке и могли вернуться обратно), 15 марта та же мера распространилась и на гражданских чиновников, и в тот же день были помилованы сотни человек, содержавшихся в крепостях, сосланных или лишенных чинов и дворянства по делам Тайной экспедиции. Также были прощены все беглецы, укрывавшиеся от преследования за границей, их вины «предаются забвению… кроме смертоубийства». 14 и 16 марта сняты ограничения на вывоз и ввоз в Россию различных продуктов и товаров. Без особого указа, но фактически на основании возврата к «временам Екатерины» отменялись любые запреты на ношение одежды – на улицы вернулись фраки, жилеты, панталоны, сапоги и круглые шляпы, причем 19 марта объявили особый указ, предписывавший полиции не превышать свои полномочия и «не причинять никому никаких обид и притеснений» (как она это зачастую делала прежде при Павле I, в том числе борясь с запрещенной одеждой). 22 марта был восстановлен свободный въезд и выезд из Российской империи, 31 марта отменен действовавший при Павле запрет на ввоз из-за границы любой печатной продукции (включая музыкальные ноты) и тогда же частным типографиям в России возвращено право свободного выпуска книг и журналов. 31 марта армейские полки вновь получили исторические названия (при Павле I их называли по именам их шефов), а 9 апреля нижним армейским чинам разрешили отрезать ненавистные войлочные букли на голове. Наконец, 2 апреля Александр I, председательствуя в общем собрании Сената, лично принял участие в оглашении пяти манифестов: два из них восстанавливали в полной силе дарованные Екатериной II жалованные грамоты дворянству и городам; специальным манифестом торжественно уничтожался столь ненавистный обществу сыскной орган как Тайная экспедиция; также провозглашалась амнистия всем, кто находился под судом и следствием («кроме смертоубийц, разбойников и лихоимцев»), а крестьянам обещали не делать никаких прибавлений к налогам, сохранить на прежнем уровне вывозную пошлину на сельскохозяйственные товары и предоставить право свободно пользоваться всеми казенными лесами, за исключением корабельных.

Одним словом, Трощинский, назначенный 16 марта «состоять у особы Его Величества для исправления дел, по особой доверенности Государя на него возложенных», постарался на славу в эти первые дни царствования. А может быть, и не он один – к нему в помощники со званием статс-секретаря определили Михаила Михайловича Сперанского, который в свои 29 лет уже имел чин статского советника и подавал большие надежды, как напрямую следовало из его фамилии, произведенной от латинского глагола «надеяться». Впрочем, эта фамилия в России еще мало кому была известна.

Зато самые проницательные из сановников XVIII века не разделяли всеобщего восторга. Граф Семен Романович Воронцов наставлял своего сына Михаила, воспитанного в Лондоне и начинавшего службу в России, – эти слова хотя и были написаны спустя месяц после начала нового царствования, но резко отличались от того, что говорилось тогда в обществе, призывая взглянуть на себя со стороны.

Нация унижена, размягчена и погрязла в роскоши и долгах, но в то же время с такой легкостью в характере, что забывает об ужасном деспотизме, под которым она трепетала, потому что ей позволили носить круглые шляпы и закатанные сапоги. С какой свободой люди будут теперь говорить, что прежде вынуждены были скорбеть, дрожать и молчать, но так как нынешний государь добр, то они чувствуют свою действительную свободу, не помышляя о том, что тот же человек может изменить характер или же иметь преемником другого тирана. И теперешнее состояние страны не более, как временное прекращение тирании, а наши соотечественники подобны римским рабам во время сатурналий, после которых они снова впадали в свое обычное рабство[177].

Так кто же оказался прав – извечные скептики или оптимисты, пророчившие России прекрасное будущее?

Глава 7

Верные друзья

Среди насыщенных событиями дней в первые недели царствования Александра I выделяется 9 мая 1801 года. В тот день император получил подготовленную Д. П. Трощинским (с участием М. М. Сперанского) записку «О причинах унижения Сената», которая явилась краеугольным камнем в дальнейшем вопросе о преобразовании Сената и одновременно всего центрального управления в Российской империи. В тот же день Александр встретился с графом П. А. Строгановым и в ходе долгой беседы они обсудили фундаментальные принципы будущих реформ и процесс их разработки, для чего царь согласился на устройство собрания «молодых друзей», регулярно действующего, но тайного для официальных государственных чиновников, которое в историю войдет под именем Негласного комитета. И, наконец, вечером того же дня Александр написал искреннее и очень выстраданное письмо своему наставнику Ф.-С. Лагарпу.

Тот обратился к нему в середине апреля из Парижа, где жил, закончив свою политическую карьеру в Гельветической республике – новом швейцарском государстве, в котором в 1798–1799 годах Лагарп занимал ведущие государственные должности (входил в его Директорию). Теперь учитель приветствовал восшествие ученика на престол, а Александр отвечал ему: «С тех пор как встал я во главе несчастного моего отечества, впервые испытал удовольствие неподдельное в

Давайте советы; будут они для меня поистине драгоценны на посту моем, который занял я лишь ради того, чтобы быть полезным моей стране и от новых бедствий ее оградить. Отчего не можете Вы перенестись сюда и опытностью своею меня направлять и оберегать от ловушек, в которые могу я попасться по молодости лет и, возможно, потому еще, что не знаком с коварством душ развращенных. Мы часто по себе судим и, сами добра желая, ласкаем себя надеждой, что все прочие того же хотят, а затем опыт доказывает обратное; тогда открываются у нас глаза, но, пожалуй, слишком поздно, когда зло уже свершилось[178].

Откуда же возник такой пессимизм Александра посреди, казалось бы, всеобщего ликования, которым он был окружен в эти дни? Да, в письме к Лагарпу четко звучат прежние ноты его убеждений – он не желает для себя высшей власти, а сейчас находится на троне, только чтобы принести стране облечение после павловского царствования и уберечь «от новых бедствий». Но к этому примешивается и дополнительный оттенок: Александр чувствует вокруг «ловушки», исходящие от «развращенных душ».

Под последними Александр, безусловно, имел в виду убийц Павла I, которые не просто окружали молодого императора, но и готовились теперь извлекать выгоды из удавшегося переворота. Заговорщики делились на две клики: вождем первой из них был граф П.А. фон дер Пален, опиравшийся на военную верхушку, то есть командиров размещенных в Петербурге полков; а второй – последний фаворит Екатерины II, светлейший князь П. А. Зубов вместе со своими клевретами, желавшими возвращения времен «августейшей бабки». Палену по сути принадлежала высшая военная власть в столице, и на вахт-парадах, которые Александр I продолжал проводить, следуя павловской традиции, он ежедневно находился рядом с Государем. Зубов же вновь переселился в принадлежавшие ему прежде покои Зимнего дворца – в знак особого «монаршего благоволения», и уже 13 марта, на первом же своем вахт-параде, Александр «взял князя Зубова под руку и дружески прохаживался с ним взад и вперед». Тем самым, по мнению заинтересованных внешних наблюдателей из иностранных посольств, зримым результатом переворота явилось возвращение Зубова в полной силе, «во главе всех дел», как это было в последние годы правления Екатерины II[179].

При этом обе клики сошлись на необходимости проведения реформ, которые в той или иной степени затрагивали бы основы политического строя России и решали вопрос об ограничении самодержавия. Интересно отметить, что стремление к реформам в стране в этот момент вовсе не предполагало у их сторонников наличия либеральных взглядов. Просто-напросто за короткое царствование Павла I от его видимого всем и каждому непредсказуемого и мелочного «деспотизма» пострадать успели все, поэтому вопрос о недопущении того же самого в будущем благодаря системе каких-либо сдержек получал самое широкое признание, независимо от политических взглядов. Как уже говорилось, идея «конституции» в том или ином виде постоянно обсуждалась накануне 11 марта, и ее поддерживали и Зубов, и Пален, а одним из способов «обуздать» абсолютную власть самодержца уже тогда рассматривалось расширение полномочий Сената как «высшего правительства».

Ситуацию можно сопоставить с той, что возникла в Российской империи за более чем 70 лет до этого, в феврале 1730 года. Тогда, спустя всего 5 лет после смерти Петра I и после двух скоротечных царствований (Екатерины I и Петра II), где фигура монарха носила номинальный характер, а его абсолютной властью пытались в своих корыстных интересах пользоваться временщики (сначала светлейший князь А. Д. Меньшиков, затем князья Долгоруковы), государственная верхушка пришла к мысли о создании олигархического правления, то есть передаче ключевых государственных полномочий из рук монарха Верховному тайному совету из 8 человек, что не допускало бы господства какой-то одной партии над остальными. Но одновременно многие из тогдашнего дворянства поддержали идею организации более широкого «высшего правительства», куда входили бы дворянские представители по выбору, из разных видных фамилий (не более 1–2 человек от каждой). И те и другие проекты сходились на мысли, что власть монарха в России должна быть ограничена «непременными законами» – такими, которые бы стояли выше самого монарха и за нарушение которых он мог лишиться своей власти; служить же эти законы должны в первую очередь интересам высшего сословия. Таким образом, данные конституционные проекты были лишь шагом в сторону сословно-представительной монархии, но отнюдь не республики в духе Французской революции.

В 1730 году вопрос разрешился (согласно известному афоризму В. О. Ключевского) «механическим гвардейским ударом», и самодержавная власть в России, колебавшаяся в течение трех недель, была полностью восстановлена. Но если Зубов и даже Пален могли с сочувствием относиться к «затейке верховников», то понятно, насколько сильно идеи установить в России олигархическое правление дворянской аристократии расходились с теми республиканскими принципами равенства прав граждан, которые благодаря Лагарпу впитал Александр и которыми не раз делился с друзьями. И тем не менее молодой император должен был подыгрывать своим идейным противникам. В ситуации, когда взоры всех были обращены на него с надеждой, он не мог и не хотел уронить эти надежды ни в ком (и в этом вновь и вновь проявлялось его всегдашнее умение нравиться всем и приспосабливаться к их пожеланиям). С точки же зрения осуществления собственной власти это, конечно, создавало ощущение постоянных ловушек и выдавало слабость его положения на престоле.

Но ведь Александр в эти месяцы и не собирался быть сильным – сколько раз прежде он мечтал о возможности разделить свою власть самодержца с каким-либо органом, с перспективой полностью от нее отказаться! Противоречивость же складывающейся ситуации проявлялась в том, что подобный отказ или ограничение его императорских полномочий теперь сулили вступление страны на путь, который далеко увел бы ее от целей, к которымсам Александр стремился. И этот основной парадокс начала своего царствования ему еще предстояло осмыслить.

Пока же слабость молодого императора была видна невооруженным глазом. 25 марта он разрешил собрать в Зимнем дворце совет из 12 высших сановников, на первое заседание которого был вынесен уже перечислявшийся ранее набор царских манифестов: члены совета их обсудили, одобрили, и тогда Александр I подписал их и обнародовал 2 апреля. Была ли организация такого совета его собственной идеей, или подсказана кем-то из бывших заговорщиков, трудно сказать, но сам состав совета показателен: помимо высших гражданских чиновников, представлявших области внутренних дел, финансов, юстиции, военного и морского дела, туда вошли все те же участники заговора – граф фон дер Пален, а также братья Платон и Валериан Зубовы (причем эти двое вообще в тот момент

Правда, Александру удалось включить в Совет и людей, на которых в дальнейшем он сам хотел опираться, – уже знакомого нам Трощинского (представлявшего там должность главного директора почт) и генерал-прокурора Александра Андреевича Беклешова. Оба они представляли собой достаточно энергичных и честных деятелей, не зависящих напрямую от Зубова или Палена, и если Трощинский отлично себя проявил как либеральный реформатор при исправлении павловского наследства в первые недели царствования, то к ведению Беклешова относились многие дела в области гражданского управления, которые он справедливо и законным путем разрешал через составление докладов генерал-прокурора, передаваемых на утверждение императору. Но, как вскоре убедился Александр I, оба этих чиновника не были в состоянии работать вместе; один всегда старался опровергнуть мнение другого, император же «по неопытности в делах находился в большом затруднении и не знал, кому из них отдать справедливость». В общем, когда 23 апреля граф П. А. Строганов на правах друга попросил Александра объяснить, каким образом у него работает административный механизм по управлению империей, то вынес для себя впечатление значительной неопределенности и отсутствия системы в этом важнейшем вопросе. Несколько позже в беседе со Строгановым сходное мнение высказал граф В. П. Кочубей, который «был поражен, какой беспорядок царит во всех делах императора. У него нет никакого плана, он, так сказать, стучится во все двери, не уверенный вовсе в том, что делает»[180].

17 и 28 апреля в Совет были введены два новых члена: граф Петр Васильевич Завадовский, бывший фаворит Екатерины II, в 1780-х годах возглавлявший Комиссию об учреждении народных училищ, и граф Александр Романович Воронцов, в прошлом президент Коммерц-коллегии. Многие наблюдатели полагали, что назначение этих опытных екатерининских сановников уменьшало в Совете влияние клана Зубовых. Оба возвращались на службу из своих имений, где проживали в период опалы при Павле I, следуя приглашению от молодого императора. В то же время Александр I не ценил высоко, да и не мог ценить личных качеств каждого из них – слишком явно они для него ассоциировались с той эпохой правления Екатерины II, которую император воспринимал исключительно критически. Особое раздражение у Александра I вызывал граф А. Р. Воронцов с его аристократическим французским выговором и манерами, приобретенными в парижских салонах времен Людовика XV; Александр признавался Строганову, что видит в Воронцове олицетворение «старых предрассудков».

С этими назначениями Совет окончательно приобрел вид собрания деятелей позапрошлого царствования, возраст которых достигал 60 лет (так называемых «екатерининских стариков»). И тем не менее именно в их руки Александр I, как кажется внешне, отдает ближайшую судьбу преобразований в России. Он обсуждает различные проекты с Зубовым, а дальше, благодаря последнему, все вокруг начинают говорить о скорой «конституции». Так, только прибывшего в Петербург Завадовского Зубов встречает разговором о необходимости предложить Александру I реформы (тот же предпочел сохранить лояльность молодому императору и тут же передал ему этот разговор, напирая на то, что такие предложения должны исходить только от самого Александра). Царь же, оставаясь в ореоле всеобщей любви, проявляет большую уступчивость, то есть ровно то, чего от него ждут эти сановники. Возвращенный в конце марта на свою должность в Коллегию иностранных дел граф Никита Петрович Панин передал свои ощущения: «Я работаю ежедневно с Государем у него в кабинете, то ранним утром, то вечером, и часто по несколько раз в день. Если говорить о добродетелях нашего нового повелителя и о чувствах, которые он внушает всем, кто к нему приближается, то я бы никогда не кончил. Это сердце и душа Екатерины II, и все часы дня он исполняет обещание, данное в манифесте».

Бывший придворный Иван Матвеевич Муравьев-Апостол собрал в письме к приятелю в апреле 1801 года различные анекдоты в том же роде – о скромности и покладистости Александра, о его верности екатерининским традициям (как полной противоположности стилю Павла I). Вот молодой император велит при встрече с ним в городе не приветствовать его особым образом, а когда один офицер из любопытства приближается к Государю, сам идет к нему навстречу со словами: «Я же просил вас не выходить из экипажа»; вот Александр заявляет чиновнику, решившему опровергнуть его мнение: «Ах, мой друг, пожалуйста, говори мне чаще не так; а то ведь нас балуют»; вот, наконец, Александр убирает формулу «Указ нашему Сенату» с восклицанием: «Как! Сенат есть священное хранилище законов; он учрежден, чтобы нас просвещать. Сенат не наш: он Сенат империи»[181].

И в полном соответствии с этой репликой «екатерининские старики» ставят перед Александром вопрос о новом положении Сената в империи. Сенатор Гавриил Романович Державин, известный не только замечательными стихотворными одами, но и государственной службой в конце царствования Екатерины II, когда приобрел тесные связи с партией Зубовых, 2 мая 1801 года добился личной аудиенции у Александра I. Он принес жалобу на самовластие в Сенате генерал-прокурора Беклешова (как помним, доверенного лица Александра), который якобы не учитывал мнения всех сенаторов, и просил теперь у императора разъяснить, «на каком основании ему угодно оставить Сенат». По мнению историков, за этим скрывался уже давно запланированный переход в наступление со стороны князя П. А. Зубова, к которому в данной ситуации присоединились Д. П. Трощинский и граф А. Р. Воронцов: уже 9 мая на стол Александра I легла упоминавшаяся выше записка Трощинского «О причинах унижения Сената», а 19 мая (видимо, по запросу императора) на нее положительно среагировал Воронцов в аналогичном сочинении, где речь дополнительно шла о «непременных законах», которые должен охранять Сенат, будучи «властью, посредствующую между Государем и подданными»[182]. В результате вместе с Трощинским был выработан текст указа Александра I, подписанного 5 июня, в котором Сенат именовался «Верховным местом правосудия и исполнения законов» (иначе говоря, высшим органом судебной и исполнительной власти в стране), что прежде неоднократно нарушалось, но теперь Сенату разрешалось самому сформулировать «все то, что составляет существенную должность, права и обязанность его», и Александр обещает утвердить это «на незыблемом основании как государственный

Одновременно 5 июня Александр I подписал и указ о передаче Комиссии составления законов (созданной еще при Павле I) в руки графа П. В. Завадовского, а Сенату предписано оказывать ему всякую помощь в работе. К этому указу приложен рескрипт на имя Завадовского, в котором император торжественно объявлял, что один лишь закон может утвердить в государстве «счастливые времена навеки», прочих же мер правительства недостаточно, а потому комиссии необходимо собрать существующие законы и обработать их по «надлежащим частям законодательства», дополняя при необходимости «примерными узаконениями от других народов» и опираясь на Наказ Екатерины II, а затем вносить эти части, одну за другой, на утверждение императора.

Тем самым в этот день, 5 июня 1801 года, был четко обозначен план, о котором Александр I упоминал и в разговоре со Строгановым, – провести преобразование государственной администрации во главе с Сенатом, упорядочить законодательство, которое должно принять вид детально разработанного Кодекса законов, и уже вслед за этим утвердить конституцию. Административную реформу император передавал в руки самих сенаторов, законодательную – графу П. В. Завадовскому, который опять-таки должен был опираться на Сенат; наконец, граф А. Р. Воронцов вызвался решить проблему «непременных законов», то есть конституционных прав подданных императора, которые бы ограждали их «личную безопасность», путем обращения к английскому примеру: актамHabeas Corpusи «Великой хартии вольностей», которые там составляли фундамент сословно-представительной монархии. Этим планом Александр I делился с князем Зубовым, выступавшим в роли инициатора реформ, а поскольку их важными исполнителями служили Воронцов и Завадовский (а также, несомненно, Трощинский), то по сути центром разработки реформ становился Государственный совет, и они явно носили тот отпечаток «аристократического конституционализма», о котором уже говорилось.

Для Строганова и прочих «молодых друзей» императора эти меры по подготовке к реформам, принятые к исходу трех первых месяцев царствования Александра I, показались совершенно нежелательными. Они настаивали на сосредоточении реформ в руках самого императора и сохранении полной тайны относительно подготовки проектов до самого их утверждения – здесь же всему процессу был придан публичный характер, а к разработке проектов подключены самые разные сановники, включая князя Платона Зубова, чья роль, по мнению «молодых друзей», компрометировала всю реформаторскую деятельность.

Но и сам император понимал, насколько выстроенная им конструкция реформ противоречила его собственным, личным устремлениям. Это прекрасно показала попытка Александра начать решать вопрос об отмене крепостного права в России в соответствии с теми тремя шагами, которые он наметил для себя за пару лет до этого в своей тетради, – а именно, реализовать первый шаг, то есть запретить торговлю крестьянами без земли, что сам Александр весьма справедливо сравнивал с «рабством, существующим к стыду России». 6 мая 1801 года текст соответствующего указа, подготовленный Беклешовым, был передан на рассмотрение Государственного совета, но тот, однако, посоветовал императору «отложить» его публикацию, боясь, что «разительного вида новости», публикуемые сразу по восшествии на престол, могут привести как к волнениям среди крестьян, которые могут вообще «выйти из повиновения», так и к росту недовольства в дворянской среде, которая будет бояться «бунта крепостных» и питать в дальнейшем «недоверчивость» к правительству. Причинами для потенциальных волнений Совет счел те весьма справедливые рассуждения в тексте указа Александра I, которые обличали злоупотребления крепостного права и подчеркивали, что многие его реалии «нигде законами не утверждены». К тому же, по мнению екатерининских вельмож, указ не учитывал необходимость продажи людей без земли «на вывод», то есть для колонизации новых территорий.

Тогда Беклешов по поручению императора составил «кратчайший указ», в котором без всяких благонамеренных обоснований и рассуждений просто вводился запрет на продажу крепостных без земли, за исключением тех случаев перевода на другие земли, разрешения на которые необходимо получать особо у губернской администрации. На заседание Государственного совета 16 мая, где должен был рассматриваться этот «кратчайший указ», впервые лично явился Александр I – до такой степени ему самому казалось тогда важным сделать первый собственный шаг к отмене крепостного права. Появление императора и его личное выступление с отстаиванием необходимости указа вызвало на заседании такие бурные споры, каких, по выражению графа А. Р. Воронцова из письма к брату, «не было в России со времен Петра I». Александр был сражен тучей аргументов, многие из которых были по своей сути абсурдными, хотя подавались с эмоциональным пафосом (как, например, убыль для крестьянских семей из-за того, что богатые крестьяне не смогут выкупать в рекруты вместо своих детей других крепостных – хотя как раз продажа без земли и позволяла разрушать семьи! – или то, что помещикам придется теперь вечно кормить «развращенных слуг» из дворовых, не имея возможности их продать). Но главное, в чем убедился Александр: никто из сановников не разделял его представлений о «чести» дворянства, для которой якобы «постыдно» владение рабами. Наоборот, «екатерининские старики», заседавшие в Государственном совете, верно усмотрели в этом указе ущемление прав дворян, причем гораздо в большем масштабе, чем Павел I допускал по отношению лишь к отдельным из них – и это именно тогда, когда дворянство в целом, как и выражавшие его сословные интересы вельможи, стремилось к расширению своих прав и их закреплению «навеки»[183].

И Александр отступил. Единственным результатом обсуждения данного указа явилось распоряжение императора от 28 мая 1801 года, запрещавшее публиковать в газетах объявления о торговле крепостными без земли, что, как известно, тут же научились обходить, и вместо словпродаетсякрепостная девка или дворовый человек с такими-то качествами газеты печатали:«отпускается в услужение…»

Итак, если принять образное выражение Кочубея относительно того, что в первые месяцы царствования Александр I «стучался везде», то открывали ему совсем не те двери, в которые он желал бы войти и в которые вообще стоило бы заходить. Именно этим объясняется его настроение в письме к Лагарпу. Именно поэтому он чувствовал, что запуск реформ происходит неправильно и что ему необходимо будет перезапустить их на новых началах, причем опираясь на совершенно иных людей. И здесь к нему на помощь наконец приходят друзья.

Мысль собрать вокруг себя вновь дружеский кружок, действовавший в 1796–1798 годах, пришла на ум Александру сразу же, как он стал императором. Уже 17 марта 1801 года он лично написал князю Адаму Чарторыйскому, призывая его обратно в Петербург. Тогда же Строганов передал в Лондон Новосильцеву пожелание как можно скорее увидеть его в российской столице, а в начале апреля из Дрездена к Александру выехал Кочубей (в столицу Саксонии тот переехал со всей семьей из Малороссии еще в середине 1800 года, полагая, что чем дальше он будет находиться от Павла I, тем будет лучше и безопаснее).

Первым из отсутствовавших друзей в Петербург

Строганову тем не менее удается проговорить с императором «принципы реформ», которые граф также зафиксировал на бумаге. Они совершенно противоположны тем, что навязывает Александру общение с сановниками, заседающими в Государственном совете, – они исходят из мысли не о слабости, а о силе императорской власти, расширяя благодаря этому возможности реформ. В центре всего – принцип о том, что реформы должны быть делом одного лишь императора, а не вельмож из его окружения, а для этого тщательно приготовляться в полной от них тайне. Именно этой цели будет затем служить Негласный комитет. Также важна была высказанная Строгановым и одобренная Александром мысль о необходимости сперва начать с административных преобразований, а последующая затем конституция должна стать не чем иным, как следствием изменений в органах управления.

Сам же молодой император в разговоре с другом позволил себе гораздо более радикальные высказывания – те, с которыми никогда не смог бы выступить в Государственном совете. А именно, Александр признался, что желает обеспечить в России «слишком известные права гражданина» (то есть почерпнутые из знаменитой Декларации). Удивительно, но не только юный ученик Лагарпа или 20-летний великий князь Александр под гнетом отца, но и император Александр, месяц назад взошедший на трон, продолжает восхищаться идеалами Французской революции и буквально верит в ее девиз: «Свобода, равенство, братство». Свободу Александр понимает – и здесь Строганов с ним полностью солидарен – как возможность человека делать все, что он пожелает, лишь бы это не приносило вреда другому человеку (классическая трактовка эпохи Просвещения, в духе сформулированного Иммануилом Кантом «категорического императива», безусловного морального закона); для достижения этой свободы также требуется обеспечение прав собственности у всех граждан без исключения. На понятии равенства Александр настаивал, веря в возможность ликвидации сословных различий, считая, что никакие препятствия не должны мешать продвижению вверх по службе человека в соответствии исключительно с его заслугами, а не общественными связями. Таким явно высказанным «революционным» взглядам Александра не могла удовлетворить в качестве основы для реформ даже записка Безбородко, поскольку в ней слишком сильно ощущался дух сословного представительства, и император предложил Строганову вновь вернуться к труду Новосильцева, возникшему четыре года назад[185].

Обсуждение принципов реформ Строганов продолжил с Александром 9 мая, предложив ему детальный проект Негласного комитета и в тот же день сообщив Кочубею об одобрении этой идеи. Оба уже понимали тогда: им предстоит борьба с «екатерининскими стариками». Их не устраивало, что Александр вообще выносит важные вопросы реформ на обсуждение Государственного совета и терпит поражение, как в вопросе о запрете продажи крестьян без земли; по мнению Строганова, это свидетельствовало о том, «как мало порядка царит в мыслях императора», а Кочубей добавил, что из подобного образа действий Александра, допускающего «неопределенность в ходе преобразований», может произойти «громадное зло».

Тем не менее подкрепить Александра и собственными усилиями помочь ему устранить эту «неопределенность» друзья в тот момент еще не были в состоянии. Новосильцев прибыл из Лондона только 16 мая, вынужденный ожидать урегулирования едва не начавшейся из-за действий Павла I русско-английской войны. Но новых совместных встреч друзей тогда не последовало, поскольку в конце мая надолго заболел Кочубей. И лишь 18 июня в Петербург приехал князь Чарторыйский, которого Александр встретил со словами: «Хорошо, что вы приехали; наши ожидают вас с нетерпением». В мемуарах князь подчеркивал, что у императора был утомленный и грустный вид, который он не смог скрыть от друга, и было хорошо заметно, как трудно дались ему эти первые месяцы царствования[186].

И тем не менее накануне, 16–17 июня, Александру удалось самостоятельно добиться первого крупного успеха, который, несомненно, поднял его репутацию в глазах друзей, заставляя их поверить в его силы и цементируя их готовность стать его опорой при подготовке реформ. Молодой император удалил от себя ключевую фигуру среди бывших заговорщиков в своем окружении – графа фон дер Палена. Здесь впервые Александр как император проявил те качества, которые наблюдались у него с детства: с одной стороны, упрямство в достижении цели, с другой – умение тонко чувствовать ситуацию, приспосабливаясь к ней и используя в свою пользу, причем так, чтобы окружающие до последнего момента об этом не догадывались.

Александр I понимал, что клики Зубова и Палена соперничают друг с другом, и хотя, казалось бы, император признал определяющее влияние князя Зубова в деле государственных реформ, но в военном отношении он позволял Палену чувствовать себя полновластным хозяином. Это ощущение у Палена еще более усилилось, когда в начале мая он подавил брожения в петербургской гвардии, направленные лично против него и ставившие целью утвердить исключительное господство Зубовых – причем Александр в этой истории полностью опирался на Палена, отвечавшего за безопасность царя, и принял извинения от Зубовых, вынужденных оправдываться и уверять, что сами они не причастны к этой истории. В первой половине июня 1801 года, таким образом, по мнению иностранных посланников, именно Пален – «самая могущественная особа в империи и самое влиятельное лицо во всех внутренних и внешних делах»[187].

Подобное ощущение ввергло Палена в состояние абсолютной самоуверенности, в каковом он пребывал вплоть до неожиданного удара. Как выяснится позже, в этом будет заключаться «фирменный прием» Александра I – удалять от себя людей не через открытый конфликт, а напротив, своими милостями удостоверяя, что этого никогда не может произойти, а затем внезапно обрубать все связи. 13 июня 1801 года самоуверенность Палена заставила его совершить ошибку: он слишком явно напомнил вдовствующей императрице Марии Федоровне, что является организатором убийства ее мужа. Речь идет об истории с иконой, выставленной в часовне Воспитательного дома, который курировала императрица. В надписях на иконе можно было увидеть указание на мученическую кончину Павла I (и даже на призывы к возмездию), и это привлекало к ней народ на поклонение, которое быстро приобрело массовый характер. Пален собственным

Личная роль Александра I в этой истории как будто оставалась скрытой, но, по словам Чарторыйского, многие обратили внимание, что вечером накануне 16 июня и даже утром того самого дня Александр принимал от Палена рапорты по различным делам, «ни в чем не изменив своей манеры обращения, и обошелся с ним, как обыкновенно», а уже через час фактически выслал из Петербурга. Но есть даже более важное соображение: ведь еще в 1797 году Новосильцев предлагал использовать икону и стечение народа вокруг нее как толчок для политических преобразований. Получается, что если Александр и не сам придумал всю эту историю с иконой, то он воспользовался ею ровно так, как четыре года назад предлагал его друг!

Падение Палена действительно означало резкие перемены в соотношении сил вокруг Александра I. Поэтому совершенно не случайно, что ровно через неделю после этого «молодые друзья» наконец приступили к действиям. 24 июня с согласия императора на свое первое заседание собрался Негласный комитет. Это произошло в Каменноостровском дворце – новой летней резиденции Александра I, расположенной на окраине Петербурга, на берегу одного из невских протоков, подальше от традиционных «центров власти», и поэтому император там чувствовал себя свободнее. К тому же прямо по другую сторону реки находилась дача Строганова (где гостил и Новосильцев), и это облегчало друзьям непосредственный доступ к царю. Их совместные заседания во дворце с этого времени проходили, как правило, раз в неделю следующим порядком: в тот день все они являлись к обеденному столу, а затем «после кофе и короткого общего разговора император удалялся, и в то время как остальные приглашенные разъезжались, четыре человека отправлялись через коридор в небольшую туалетную комнату, непосредственно сообщавшуюся с внутренними покоями их величеств, куда затем приходил и Государь»[189]. Так охранялась тайна их собраний. Основным организатором повестки дня Негласного комитета стал Новосильцев, который 9 июля получил звание действительного камергера, позволившее ему переехать в дворцовые покои и постоянно находиться рядом с Александром. Ход обсуждения на заседаниях фиксировал на бумаге Строганов, к тому моменту исполнявший обязанности обер-прокурора 1-го департамента Сената. Кочубей также получил должность, приблизившую его к императору, – 23 июля его произвели в сенаторы «с повелением состоять при особе Его Величества»[190]. Эти назначения обеспечивали официальный доступ друзей не только лично к царю, но и к проектам государственных преобразований.

Непосредственные результаты работы Негласного комитета мы обсудим в следующей главе, но прежде необходимо разъяснить важный аспект: в реформаторскую деятельность на самом высшем уровне теперь вступали личные друзья Александра I, и в этом можно вообще усмотреть одну из особенностей его царствования. При этом императора и человека, который хотел с ним сблизиться и установить личные отношения, объединяли не только общность мыслей, верность идеям Просвещения и т. д. Их объединяли еще и общиечувства– уникальные для двоих, которыми именно потому можно со всей полнотой души делиться друг с другом. В этом как нельзя сильно сказалась эпоха сентиментализма в культуре того времени, впервые оценившая в отношениях между людьми значение не только идей, но и совместных переживаний.

Уже переписка юного Александра с его первым другом Виктором Павловичем Кочубеем (увы, не сохранившаяся целиком) была наполнена излияниями в адрес друга, которого любят с «безграничной привязанностью» и «со всей нежностью сердца»[191]. За 9 лет такого отношения со стороны великого князя Кочубей также воспитал в себе глубокую преданность личности своего друга. Покидая Дрезден, он писал: «Я уезжаю, поскольку считаю, что обязан вернуть долг великому князю Александру; я уезжаю, ибо полагаю, что все благородные люди должны объединиться вокруг него и направить все свои усилия, чтобы исправить бесчисленные беды, принесенные его отцом своей родине; и после этого, если он захочет взять меня на службу, я отдал бы ему все, что могу»[192].

Сходным сентиментальным пафосом были наполнены и отношения Александра с Чарторыйским, который, например, вспоминал слова Александра на памятной встрече в 1796 году о том, что «свои чувства он не может доверить никому без исключения, так как в России никто еще не был способен их разделить или даже понять их», и только теперь он «получит возможность говорить откровенно, с полным доверием».

Примеры сочетания, с одной стороны, идейной близости, а с другой – чувствительности хорошо демонстрирует переписка Александра с Лагарпом в тот момент, когда последний из строгого учителя становится его другом и открыто признается в душевной близости к ученику: «Ваши речи, Ваши чувства, все, что до Вас касается, навеки в сердце моем запечатлены. […] О дорогой мой Александр, позвольте назвать Вас так, дорогой мой Александр, сохраните дружеское Ваше расположение, кое Вы мне столько раз доказывали, а я Вам до последнего вздоха верен буду». И ведь именно Лагарп сознательно развивал у юного Александра культ дружбы, учил, что она есть «драгоценное достояние человека» и отвечает естественному побуждению человека «раскрыть душу», правда, в то же время предупреждая его, что друзья будут склонны злоупотреблять доверием императора, а потому сближаться с ними нужно «с великой осмотрительностью»[193].

С 8 августа 1801 года Лагарп вновь находился в Петербурге – он воспринял тот призыв о помощи, с которым Александр к нему обратился 9 мая, как прямое приглашение приехать. Тем самым и швейцарец присоединился здесь к числу личных друзей царя, обсуждавших реформы. Хотя он не участвовал (за исключением одного раза) в заседаниях Негласного комитета, но Александр говорил, что там всегда для него приготовлено место, а о проектах преобразований царь беседовал с Лагарпом в еще более частной обстановке, нежели возникала на тайных собраниях молодых друзей во дворце. Александр I навещал учителя, иногда даже дважды в неделю, в его петербургском доме (а потому из опасения пропустить очередной визит императора, для которых не могло быть установлено четкого расписания, Лагарп старался всегда быть у себя и даже не ходил в гости), а затем швейцарец подводил итоги важных разговоров, посылая

О том, насколько непринужденными и дружескими бывали всегда и беседы участников Негласного комитета, свидетельствует обмен письмами после одного из заседаний, состоявшийся между Александром I и Строгановым. Граф в пылу спора слишком запальчиво отстаивал свою позицию и теперь чувствовал вину: «Я вынужден, Государь, принести Вам свои извинения за ту резкость, которую я проявил вчера во время нашей дискуссии». Строганов признает, что она «не соответствует правилам приличия», а Александр слишком снисходительно к нему относится и «не указывает на непристойность его поведения». Но в ответ Александр ему пишет:

Мой дорогой друг, я думаю, что вы совсем сошли с ума! Как можно ставить на вид и обвинять вас в том, что служит наилучшим доказательством вашей заинтересованности во мне и вашей любви к общественному благу? Поверьте, что я никогда не досадовал на вас и даже в разгар спора с вами отдаю должное чувствам, которые вами движут. Помилуйте, хватит объяснений, столь мало соответствующих дружбе, которая нас объединяет. То, что непристойно на публике, очень даже годится, когда мы одни, и самое большое доказательство дружбы, которое вы мне можете предоставить, – это бранить меня как следует, когда я того заслуживаю[195].

Действительно, Александру необходимо было это простое дружеское общение, он тяготился «наружным величием сана императора», стараясь проявлять его как можно меньше. Император часто выходил на улицу один, даже без слуг, не требовал к себе особых знаков почтения и даже удостоился упреков от матери, посчитавшей, что его «появления в обществе утратили свой блеск» и это плохо сказывается на уважении со стороны подданных. Видимо, эти упреки задевали Александра, а потому он специально попросил Лагарпа понаблюдать за ним на одном из приемов и проверить,как он справляется с поведением монарха– Лагарп заключил, что тот «играет свою роль превосходно», хотя его выдает некоторая поспешность в движениях и отсутствие уверенности на лице. В который раз приходится отдать должное актерскому таланту Александра и одновременно констатировать то, в чем он признавался в дружеском кругу: Александр только играл роль императора, но себя таковым отнюдь не чувствовал.

Эти качества, удивительные в носителе высшей власти в России, продолжали привлекать к Александру новых друзей после восшествия на престол. Уже на десятый день царствования 28-летний коллежский асессор Василий Назарович Каразин, служивший в канцелярии Д. П. Трощинского, во время работы во дворце смог оказаться в пустом императорском кабинете и положил на рабочий стол Александра I свое письмо. В нем выражались самое искреннее восхищение молодым императором и надежды на скорое принятие «непреложных законов», то есть конституции, улучшение судов, сокращение излишних государственных расходов и ограничение крепостного права через утверждение у крестьян собственности. Александр был в восторге от письма, поскольку все эти идеи совпадали с его собственными, и повелел разыскать автора. Так Каразин был представлен царю, который, когда они остались одни, удостоил его «в кабинете своем заключить с чувством в свои объятия» и разрешил являться сюда к нему без доклада, а также переписываться с ним. В дальнейшем Каразин выполнил несколько личных поручений Александра, свидетельствовавших о доверии царя к нему, а также направил ему целый ряд записок по вопросам реформ[196].

А еще одним преданным другом Александр I обзавелся в 1802 году, когда в мае впервые посетил Дерптский университет и выслушал там приветственную речь от декана философского факультета, 35-летнего профессора физики Георга Фридриха Паррота, а затем в конце октября принял его в Петербурге. Паррот приехал туда для решения вопросов по обустройству своего университета, но подлинной его целью было личное сближение с императором. Благодаря мимолетной встрече в Дерпте и благоприятной реакции Александра на его речь Паррот угадал в нем схожую с собственной «любовь к общему благу», стремление улучшать жизнь своих подданных, даруя им свободу и просвещение. На встрече в кабинете Зимнего дворца император и профессор успели обсудить не только университетские проблемы, но и защиту прав «угнетенных», под которыми Паррот имел в виду крепостных в Остзейских губерниях – но главное, они прониклись самой искренней и глубокой взаимной дружбой. Паррот позже в подчеркнуто эмоциональном ключе описывал возникновение этих личных отношений. Так, идя навстречу профессору, Александр протянул ему руку[197]:

Я схватил ее, чтобы прижать к сердцу. Я уже принадлежал ему. Он однако же подумал, что я хочу ее верноподданно поцеловать, и отдернул ее. В одно мгновение укоризненный взгляд с моей стороны известил его об ошибке. Он протянул мне ее снова. Я прижал ее к сердцу с неизъяснимым чувством. Он взял меня за плечи, обнял с нежностью обеими руками и повел на несколько шагов прочь от места этой сцены. – О, Природа! Не существует препятствий, коих не могли бы преодолеть сердца, которые Тебе принадлежат. Как чудесно поняли мы друг друга!

А по итогам встречи Паррот ощутил, что благодаря новой дружбе «теперь принадлежал всему человечеству, братался с тысячами, которым мог плодотворно служить». «К этому возвышенному чувству примешивалась и самая нежная и твердая привязанность к человеку, которому я теперь особенно принадлежал и который так же точно мне принадлежал, и тем самым в моей груди соединялось все, что может сделать человека счастливым»[198].

У этой крепкой эмоциональной привязанности к Александру, которую в большей или меньшей степени испытывал каждый из его друзей, была, к сожалению, и обратная сторона: от столь хорошо выраженного Парротом чувства, что император «принадлежал ему», был один шаг до желания подчинить императора своей воле, то есть управлять им ради реализации собственных проектов, направленных на всеобщее благо. И если к Парроту это искушение придет несколько позже, то Строганов уже при самом начале работы с Александром пишет, адресуясь другим членам Негласного комитета: «Поскольку у него мягкий характер, то способ иметь над ним необходимую власть, чтобы достичь блага, – это его поработить (фр.subjuguer). А поскольку он отличается большой чистотой принципов, то способ надежнее его подчинить – в том, чтобы основывать все на самых чистых принципах и на справедливости, в чем он не смог бы усомниться»[199].

Тем самым соединение вместе личного и государственного в отношениях друзей к Александру I порождало у

Но вернемся к важнейшим событиям первого года царствования Александра I. 31 августа 1801 года он уехал из Петербурга в Москву на коронацию, которая состоялась в воскресенье 15 сентября в Успенском соборе Кремля. К этому дню была выпущена специальная медаль с символическим изображением, которое должно быть свидетельствовать о характере нового царствования: корона Российской империи на этом изображении прочно покоилась на колонне с прикрепленной к ней надписью «Закон».

Александр I вместе со всем Двором оставался в первопрестольной столице до середины октября (и «молодые друзья» даже успели провести здесь одно заседание Негласного комитета). Надо отметить, что это был минимально возможный срок коронационных торжеств, и Александр вообще относился ко всему происходящему чрезвычайно скептически – очевидно, помня свои ощущения еще во время предыдущей коронации своего отца. В Негласном комитете он сказал: «Когда показывают иллюзию, то нельзя ее демонстрировать долго, иначе она может лопнуть».

Чарторыйский вспоминал о грусти Александра I, владевшей им в Москве. «Блестящий апофеоз верховной власти, вместо того, чтобы возбудить честолюбие Александра, льстить его тщеславию или развлекать его, наоборот, увеличивал до крайности его внутреннюю муку. Я думаю, он никогда не чувствовал себя более несчастным». Неуверенность и даже растерянность Александра во время обряда венчания на царство отмечали и другие наблюдатели. Он, без сомнения, часто думал о судьбе отца и своей роли в ней. Именно тогда, во время коронации, родился потрясающий своим трагизмом образ, дошедший до нас через графа Ф. Г. Головкина и как нельзя лучше передающий и внутреннее состояние императора, и его восприятие в обществе: «Молодой Государь шел в собор, предшествуемый убийцами своего деда, окруженный убийцами своего отца и сопровождаемый, по всей вероятности, своими собственными убийцами».

Александр понимал, что обязан освободиться от этого окружения, тем более что первый и самый тяжелый шаг – избавиться от Палена – был уже сделан. Московская атмосфера, очевидно, способствовала тому, что именно здесь император подписал решение об отставке второго по значению среди заговорщиков – графа Н. П. Панина. Он был уволен с поста управляющего Коллегией иностранных дел, и на его место назначен Кочубей, причем сделано это было в присущей Александру манере: он до последнего момента работал с Паниным, никак не демонстрируя принятое решение, которое затем сообщил ему письменно.

После возвращения в Петербург в конце октября Александр в подробностях рассказал о заговоре против отца Лагарпу, который был вовсе не рад, что его давние предсказания, сделанные Павлу, сбылись, а, напротив, негодовал против убийц, требуя суда над ними, но Александр его «глубоко расстроил, доказав невозможность наказать виновных, некоторые из которых еще осмеливались показываться в придворном кругу». И тем не менее швейцарец отправил после этого разговора своему бывшему ученику письмо от 30 октября 1801 года, где настаивал:

Оставить безнаказанным убийство императора, в самом его дворце, в кругу семьи происшедшее, значит попрать законы божеские и человеческие, унизить достоинство императорское, сделать нацию добычей недовольных, которые дерзают мстить монарху, распоряжаться его престолом и принуждать преемника его их освободить от наказания. […] Надобно положить конец положению возмутительному, при котором в России цареубийцы вечно остаются без наказания, а порой даже награду получают и бродят вкруг трона, готовые вновь за свое черное дело приняться.

Подействовали или нет на Александра убеждения Лагарпа, но в течение следующих недель в ноябре и начале декабря был решен вопрос и об удалении светлейшего князя П. А. Зубова. К этому времени проекты реформ, непосредственно исходившие от князя, были отвергнуты императором (о чем будет рассказано в следующей главе). Зубов, так и не получивший никакой должности, кроме членства в Государственном совете, пожаловался Александру на «бесполезность настоящего служения» и высказал желание поэтому отправиться в чужие края, на что император немедленно ответил согласием. Повторилась ситуация с отставкой Палена – и тот и другой рассчитывали, что после показательного демарша император пойдет им навстречу, но в итоге лишь предоставили Александру желанный предлог для их удаления.

Зубов получил от царя разрешение на выезд за границу 24 декабря 1801 года и, как показали последующие события, встретил его с негодованием. По столице сразу поползли слухи, что он налаживает связи с командирами гвардейских полков и готовит переворот в пользу вдовствующей императрицы Марии Федоровны, ради чего вновь объединяется с уже отставленным Паниным (не зная, что тот по приказу Александра I был помещен под тайный надзор полиции). Кульминацией этих смутных событий стал праздничный обед 1 января 1802 года у Марии Федоровны, на котором «много горячих голов» осуждали действия ее сына и призывали ее прийти на помощь «государству в опасности». Вдову Павла I якобы уверяли, что «все старики к ней расположены» и что большинство в Государственном совете также желало бы, чтобы она забрала власть у Александра. О том, что такой обед действительно имел место, узнали многие в Петербурге[200]. Известия о нем дошли даже до Лагарпа, который немедленно (3 января) предупредил императора: «Те, кто льстил себя надеждой Вами командовать, оскорблены своей неудачей, раздосадованы и желают пересудами публику на свою сторону привлечь». Он также советовал Александру объясниться с матерью – «немедленно, честно, откровенно, без посторонних».

У нас нет никаких свидетельств того, чем именно закончилась эта история: об этом можно лишь догадываться по результатам. Так, «новогодний обед» стал последним эпизодом, во время которого проявилась какая-либо политическая активность Марии Федоровны – не исключено, что объяснение Александра с ней все-таки состоялось и мать сумела его убедить, что навсегда рассталась с идеями установить опеку над сыном и будет ограничиваться дальше лишь делами благотворительности. Граф Никита Панин уехал за границу, а по возвращении в Россию ему вручили запрет находиться в столицах и местах пребывания Двора (действовавший до конца его жизни!). 17 января 1802 года отправился в путешествие по Европе и князь Платон Зубов, а в 1803 году он поселился в своих курляндских имениях, продолжая питать открытую неприязнь к Александру – впрочем, с его удалением от Двора современники очень быстро забыли о некогда всесильном временщике.

Таким образом, к началу 1802 года Александр I смог полностью избавиться от влиятельных заговорщиков, составлявших его окружение после смерти Павла I, и даже пригасить определенные притязания на власть со

Таковы были мечты молодых реформаторов, которым теперь, казалось бы, ничего не мешало реализовать их в полной мере.

Глава 8

Кухня реформ

Образ «дней Александровых прекрасного начала» порождает в памяти представление о широких либеральных преобразованиях в России начала XIX века. Но мы уже имели возможность убедиться, что этим скрывается несколько совершенно различных фаз – сперва воспринятое обществом с восторгом смягчение государственных тягот после сурового царствования Павла I, затем попытки реализовать программу «аристократического конституционализма», инициированные деятелями позапрошлого, екатерининского царствования, и, наконец, переход дела реформ в руки самого Александра I и его «молодых друзей».

Однако и эта последняя, самая значительная фаза преобразований оказалась не свободной от противоречий, поскольку при их реализации Александру I приходилось идти на компромисс с «екатерининскими стариками», а он во многом влиял на содержание того, что возникало в итоге. К тому же и сами проекты подчас носили внутренне противоречивый характер, о чем их создатели не отдавали себе в должной мере отчета. Эти явления будут разобраны дальше на нескольких важнейших примерах, и начнем мы с анализа так называемых «коронационных проектов».

В день своей коронации, 15 сентября 1801 года, Александр I должен был огласить три законодательных акта, которые бы обозначили дальнейшие направления его реформ. Первым из них была «Всемилостивейшая грамота, российскому народу жалуемая», в которой можно усмотреть начала будущей российской конституции. Вторым – грамота о правах Сената, утверждающая его положение в качестве высшего правительственного органа империи. Третьим являлся манифест по крестьянскому вопросу, который был призван уничтожить «крепостное рабство», то есть безземельную зависимость крестьян от помещиков: он провозглашал принцип крепости крестьянина земле, а не владельцу и не только запрещал продажу крестьян без земли (а также земли без крестьян, которые на ней находятся), но и обещал постепенное дарование дворовым, живущим в городах, личной свободы через выкуп у помещиков – причем их могла выкупать как казна при наследственных разделах, так и сами дворовые могли внести за себя выкуп в Губернское правление, даже без согласия владельца. Все три документа были готовы к подписанию, но Александр I в последний момент отказался от этого.

Проект «Всемилостивейшей грамоты российскому народу» возник по инициативе графа А. Р. Воронцова, который высказал идею ее сочинения в середине мая 1801 года, в заключительных строках своей записки, посвященной преобразованию Сената. Знаток английского конституционного строя, Воронцов предлагал по аналогии с актомHabeas Corpusи «Великой хартией вольностей» закрепить в России неотъемлемые права «собственности и безопасности», но в первую очередь – для дворянства. Не позднее 10 июля составленный им текст лег на стол Александра I. Из двадцати содержавшихся в нем пунктов пять закрепляли привилегии дворянства, в том числе свободу от обязательной службы, право на выезд за границу, исключительную собственность на полезные ископаемые, обнаруженные в их землях, десятилетний срок давности по любым спорам о владении землей. Но были и пункты, которые касались других сословий – в частности, купцам и мещанам даровалось право свободно избирать место жительства внутри империи, а за крестьянином закреплялась собственность на принадлежащий ему сельскохозяйственный инвентарь, но без права владения недвижимым имуществом. Еще шесть пунктов «Грамоты» были посвящены основам судопроизводства, утверждали «презумпцию невиновности», равенство всех сословий перед лицом суда, право на защиту и отвод судей, невозможность повторного привлечения к суду после оправдательного приговора и т. д. Одним из пунктов запрещались самочинные поборы с мещанства и цехового сословия со стороны городских властей.

Обсуждение проекта «Грамоты» в Негласном комитете состоялось 15 и 23 июля. Основная часть замечаний, высказанных самим Александром, касалась прав дворянства – он счел необходимым ущемить в правах тех дворян, кто не служит и ведет праздную жизнь. Но и в целом император высказал свое негативное отношение к проекту, что, несомненно, диктовалось его антипатией к личности графа А. Р. Воронцова. Она была настолько явной, что даже в протокол заседания Негласного комитета был занесен совет Чарторыйского царю чаще встречаться с Воронцовым и прислушиваться к его идеям, на что тут же последовало возражение Александра, что Воронцов слишком им привержен. Для молодого императора сама по себе главная задача «Грамоты» – закрепление сословных привилегий в России – противоречила той цели «уравнять граждан в правах», которую Александр давно усвоил и недавно еще раз повторил в разговоре со Строгановым, говоря о желании утвердить принципы французской «Декларации прав человека и гражданина». Также возражал Александр и против закрепления за крестьянами движимого имущества при одновременном отрицании права владеть землей – и по его мнению, и по мнению «молодых друзей», второе для крестьянина было гораздо важнее первого. Таким образом, этот пункт оказался увязанным с более общими проблемами в крестьянском вопросе, которые еще предстояло разрешить.

Тем не менее общая позиция «молодых друзей» по отношению к «Грамоте» была иной – они заявили Александру, что если он против исключительности дворянских привилегий, то аналогичные права остальным сословиям можно будет даровать позже, «в надлежащее время», но это не повод, чтобы лишать дворянство тех конституционных гарантий, какие оно может получить прямо сейчас.

Поэтому к 12 августа 1801 года был представлен новый вариант «Грамоты» из 28 «коренных постановлений», в переработке которого наряду с Воронцовым приняли участие Кочубей и Новосильцев[202]. Его значительным отличием от предыдущего являлось то, что ключевые права собственности и безопасности гарантировались теперь не только дворянам, но и всему населению империи. В особой ст. 10 провозглашалось, что «безопасность личная есть право, российскому подданному существенно принадлежащая», а в ст. 20 подчеркивалось, что никто не может этого подданного, «к какому чиносостоянию он ни принадлежал», лишать свободы, то есть удерживать насильственно в заключении, без санкции «законных властей» – очевидно, что обе эти статьи касались даже крепостных крестьян! Среди других прав подтверждалась и свобода вероисповедания, что еще больше подчеркивало связи между грамотой и «Декларацией прав человека и гражданина». Несколько статей касались прав Сената участвовать в разработке законов и утверждении новых налогов. Впрочем, Александр I убрал из этого варианта пункты, относящиеся к Сенату, решив включить их в отдельную грамоту о его правах. Александр придавал этому такое значение, поскольку по его мысли именно Сенат должен выступать в роли органа, контролирующего соблюдение провозглашаемых прав подданных.

Такая грамота о правах Сената

Именно поэтому Александр I решил не ограничиваться этими проектами, а дополнительно инициировал более крупный, представленный ему от имени князя П. А. Зубова, где предполагалось кардинальное преобразование Сената в средоточие всей правительственной власти в Российской империи, причем его члены назначаются монархом из кандидатов, прошедших многоступенчатые дворянские выборы. В составе Сената в этом проекте выделялось Имперское верховное правление как высший исполнительный орган (далее подразделяющийся на разные административные ветви по образцу губернских учреждений), Судебный департамент, несущий высшую судебную власть в стране, и Оберегательная дума как высший контрольный орган. Полное собрание сенаторов образовывало высший законодательный орган, где по поручению монарха разрабатываются и обсуждаются все проекты новых законов[204].

Полученный от Зубова проект Александр I продолжил обсуждать с членами Негласного комитета уже в Москве, 11 сентября, непосредственно перед коронацией. И вновь их позиции разошлись. Строганов и Новосильцев категорически высказались против расширения прав Сената, говоря, что у Александра в таком случае будут связаны руки, которые должны быть свободны, чтобы «делать добро».

«Молодые друзья» нашли горячего сторонника своего мнения в лице Лагарпа. Еще накануне отъезда царя в Москву, 30 августа, швейцарец отправил письмо, первое в длинной череде его посланий к Александру I во время своего пребывания в Петербурге. Здесь он сразу высказывал принципиальные замечания по поводу отношения Александра к собственной верховной власти. Император, во-первых, должен не следовать советам сановников, а объявлять им свою волю и требовать ее исполнения и, во-вторых, вовсю следить за тем, как его министры исполняют свои обязанности и требовать от них письменных отчетов. У Лагарпа уже возникло ощущение, что слабостью Александра I первых недель царствования будут пользоваться, чтобы его обманывать, и это будет мешать ему выполнить клятву, которую тот некогда дал своему учителю – «устроить счастье России на основаниях нерушимых». В примечании к копии своего письма, которое Лагарп сделал спустя 6 лет, он подробнее останавливался на собственном понимании ситуации: «Буйные головы, знавшие ненависть его к деспотизму, замыслили принять в Сенате, коего числились они членами, решения, которые позволили бы им, под предлогом служения общественному благу, противодействовать благотворным реформам, которые готовил император и которые людей, обретших могущество с помощью злоупотреблений, страшили. Важно было предупредить императора о кознях этих смутьянов». Именно это привело Лагарпа к тому, что в следующем письме он четко высказал Александру принцип незыблемости его самодержавной власти во время проведения реформ: «Я обращаюсь к монарху-гражданину и полагаю, что действую в согласии с истинными правилами нравственными, когда настаиваю на том, что обязан монарх сохранитьвсю полнотусвоей власти, которую употреблять намерен только в целях самых благородных»[205].

На возражения Лагарпа и членов Негласного комитета натолкнулся и проект манифеста по крестьянскому вопросу, который был призван углубить тот принцип признания за крестьянами гражданских прав, что содержался в «Грамоте Российскому народу», но не через дарование им собственных сословных привилегий, а таким путем, который бы вел постепенно к отмене крепостного права. Эти мысли были очень близки Александру I, поскольку в манифесте развивались первый и третий шаги из его собственной программы: запрет на продажу без земли и возможность дарования крестьянам личной свободы при смене владельца. Александр уже попытался воплотить первый шаг в мае 1801 года, но натолкнулся на сопротивление Государственного совета, и вот теперь предпринял новую попытку, причем, как и в случае с проектом широкого преобразования Сената, исполнить инициативу императора вызвался князь П. А. Зубов.

В центре проекта Зубова находилось освобождение «городских дворовых», то есть крестьян без земли, живущих в городских имениях своих помещиков без каких-либо прав, фактически на положении домашних рабов. Данная категория крестьян должна была постепенно исчезнуть: помещикам запрещалось переводить пашенных крестьян в дворовые, последних запрещалось продавать, и они получили возможность выкупать себя на свободу по вполне разумной, фиксированной цене (Зубов определял ее как 360 рублей за взрослого мужчину, 180 – за мальчика младше 15 лет и вдвое меньше за женщин и девочек), а казна сама могла осуществлять выкуп тогда, когда имение переходило из рук в руки при передаче наследства или за долги. И эти правила выкупа распространялись на любого крепостного крестьянина, который готов был оставить свою землю помещику и перейти на новое «свободное» место или в город, причем с сохранением своей движимой собственности (скота, инвентаря, даже хлебных запасов)[206].

В Негласном комитете эти, казалось бы, действенные предложения, отражавшие взгляды самого Александра I, вызвали неприятие, в первую очередь из-за автора проекта, князя Платона Зубова, который для «молодых друзей» являлся одиозной фигурой и к тому же соперником по влиянию на ход реформ. Поэтому Новосильцев выдвинул во многом демагогическое замечание, что у казны не хватит денег для выкупа всех дворовых (на самом деле, во-первых, при выкупе казна готова была вовсю использовать помещичьи долги и недоимки, а во-вторых, нехватка случилась бы только, если выкуп дворовых по всей стране осуществлялся бы одномоментно, чего, естественно, не могло быть). Александра этот аргумент не убедил, и он продолжал поддерживать крестьянский проект Зубова, к рассмотрению которого должны были вернуться, однако в протоколах Негласного комитета после 29 июля об этом нет сведений. Тем не менее сохранилось важное свидетельство: один из мелких чиновников, служивших в канцелярии Трощинского, на всю жизнь запомнил, как «ко дню коронации переписывал набело указ о даровании свободы крестьянам от зависимости помещиков», и достоверность этого свидетельства оценивается историками высоко[207].

На то, что этот акт в итоге так и не был обнародован Александром, могла повлиять позиция Лагарпа,

Нашлись люди, желавшие извлечь пользу из филантропических порывов Императора; они ему предложили такие меры, какими недоброжелатели тотчас принялись пугать могущественных собственников, боявшихся в результате реформ своей власти лишиться. Например, предложили ему запретить указом продажу крестьян без земли. Известно, как ужасали его случаи такого рода; но, согласись он, воспользовались бы этим для провозглашения всеобщего освобождения крестьян, а сие привело бы к великому возмущению[208].

Рассматривая все эти возражения, Александр I явно колебался накануне коронации, о чем говорит упомянутое появлениебелового текстаего манифеста по крестьянскому вопросу. К обнародованию «Грамоты российскому народу» также все было готово: 9 сентября в Москве, за 6 дней до коронации, ее текст был вынесен на обсуждение Государственного совета и одобрен там с минимальной правкой, после чего Трощинский и Сперанский составили окончательный вариант этого акта из 26 пунктов. Однако несомненно, что в сознании Александра I все три акта связывались вместе. В «Грамоте» внутреннее неприятие у него вызывало конституционное закрепление дворянских привилегий – недаром она так легко была одобрена Советом, который, как уже убедился Александр, четко отстаивал интересы высшего сословия. Это могли бы смягчить те шаги к отмене крепостного права, которые содержались в крестьянском манифесте, но, видимо, опасаясь его радикализма и «поспешности», способных породить массовое недовольство дворян, Александр здесь решил отступить. Точно так же оказалось неготовым и преобразование Сената в орган по охране «непреложных законов» и недопущению «деспотического правления». Но без этого те общегражданские свободы и права, которые провозглашались в «Грамоте» (вслед за французской Декларацией), лишались смысла, поскольку не могли быть реализованы при сохранении крепостничества как основы социального строя России.

«Коронационные проекты» подвели итог предшествующей фазы реформ, ибо появление всех трех рассмотренных актов было связано с деятелями екатерининского царствования: Воронцовым, Завадовским, Зубовым. Здесь во многом находилась причина того, что эти проекты были «торпедированы» членами Негласного комитета и Лагарпом, – но тем самым оказалось отвергнутым и ясно читаемое в этих актах искреннее желание Александра Iдаровать подданным права и свободы,превратить их в подлинных граждан своей страны. Однако царь показал себя в этой ситуации склонным к колебаниям и компромиссам. А «молодые друзья» не только не помогали, но, напротив, усиливали эти колебания, так же, как и Лагарп, который стал единственным, кто активно возражал против всех трех проектов[209], отстаивая «незыблемость самодержавия» для успеха будущих преобразований.

Лагарп сразу, как только узнал, что его ученик вступил на престол, настраивал Александра на длительную сложную работу по проведению реформ и предостерегал от их быстрого начала: «Несколько времени предоставьте государственной машине работать, как прежде, наблюдайте за ходом ее, а реформы начните, лишь когда убедитесь совершенно в их необходимости.Поспешайте медленно»[210]. И вот теперь к вернувшемуся с коронации в Петербург императору Лагарп направляет обширную программную записку о российских реформах, датированную 16 октября 1801 года, где повторяет: «Заклинаю Вас, ради самых правил нравственности, ради блага, какое желаете Вы даровать людям, ради Вашей безопасности и Вашей славы: стойте твердо и поспешных действий ни в коем случае не предпринимайте».

Лагарп полагал, что начинать нужно с подготовительных действий к реформе, а для этого выделить две отрасли:«образование и законодательство». Необходимо привести в порядок законы Российской империи, составить гражданский, уголовный, финансовый, полицейский, лесной и др. кодексы. Но чтобы вся масса народа смогла пользоваться этими законами, необходимо прежде всего заняться образованием:«постепенно свой народ просветить, научить его ценить благодетельную гражданскую свободу и сей свободой наслаждаться, не употребляя ее во зло». Подчеркнем вторую часть утверждения Лагарпа – непросвещенный народ не может быть свободен, все усилия по дарованию ему прав, безопасности и т. д. могут быть обращены им самим против себя и других.

Именно поэтому реформа народного образования находилась в центре концепции Лагарпа, и она вскоре, уже в конце 1801 года, станет обсуждаться в Негласном комитете. Столь же актуальный для Александра I крестьянский вопрос, несмотря на всю искренность императора в попытках сделать немедленные шаги по отмене крепостного права, должен отойти на второй план. Лагарп полагает, что это кардинальное социальное преобразование осуществится само собой, по мере постепенного роста просвещения крестьян и упорядочивания законов – но ни в коем случае нельзя раздражать дворянство, давать почву для ропота громким провозглашением «свободы». А до тех пор император на казенных землях мог бы «произвести опыты в пользу земледельцев, однако представляя неизменно опыты сии как клонящиеся к упрощению системы хозяйствования и остерегаясь хоть единым словомупоминать свободу. […] Пока люди, уполномоченные собирать обычаи, указы и многие другие сведения, заниматься будут этой работой, которая потребует времени, Вы приуготовите почву таким образом, чтобы никто не смог роптать против мер Ваших по защите деревенских жителей от произвола, а сам народ не смог Ваше покровительство во зло употребить. Лишь только этот огромный шаг вперед будет сделан, постепенно улучшение участи крестьянской совершится само собой, и тогда возможным станет определить без потрясений и с большей точностью положение крестьян и их права». Издание полного Гражданского кодекса с включением в него крестьян завершит тогда эту «безуказную» процедуру отмены крепостного права.

Александр I не сразу смирился с такой осторожностью и в ноябре 1801 года, когда возобновились заседания Негласного комитета, вновь попытался реализовать первые два шага своей прежней программы по крестьянскому вопросу: запретить продажу крестьян без земли и разрешить покупку земли недворянам с условием личной свободы живущих на ней крестьян. В итоге после долгих обсуждений был подписан указ от 12 декабря 1801 года, разрешавший купцам, мещанам и государственным крестьянам покупать свободные земли без крестьян. Тем самым разрушалась наконец монополия помещиков на владение землей в России. Хотя по сравнению с первоначальными намерениями Александра этот указ носил очень ограниченный характер, но даже ему было придано особое символическое значение, поскольку подписан он был в день рождения императора.

После издания этого указа обсуждение крестьянского вопроса в Негласном комитете прекратилось, а все внимание там было переключено на реформу административных органов империи, которая воплотилась в жизнь законодательными актами от 8 сентября 1802 года. Основным периодом подготовки этой реформы стала весна того же года.

С одной стороны, создание новых центральных

С другой стороны, обещанное 5 июня 1801 года преобразование Сената нужно было закончить, причем так, чтобы удовлетворить «екатерининских стариков», которые добивались этой реформы, видя в Сенате свой «аристократический» орган влияния на управление государством.

Решение этих двух противоречащих друг другу задач нашлось в их превращении вединую реформу– а именно одновременное создание центральных государственных учреждений (восьми министерств) и определение новых полномочий Сената по отношению к ним и императорской власти. Поэтому 8 сентября 1802 года были подписаны Манифест об учреждении министерств и Указ о правах Сената. Но отсюда же понятно, что, проводя оба мероприятия вместе, Александр I не был свободен ни в одном из них – при создании министерств ему пришлось идти на компромиссы с вельможами, а Сенат не получал полномочия «конституционного органа», каким задумывался в 1801 году, а становился контрольным органом над министерствами, сохраняя при этом свое значение высшей судебной инстанции.

Уступки в пользу заседавших в Сенате сановников можно видеть в том, что их решения теперь должны были приниматься двумя третями голосов – в этом был компромисс между принятием решений в Сенате единогласно, чего добивался Воронцов, и прежним порядком голосования простым большинством. Сенату даровалосьправо представления,то есть суждения о согласовании указов императора с прочими узаконениями в отношении «общих государственных» или «частных судных» дел. В Сенат из министерств на рассмотрение должны были поступать годовые отчеты, хотя принцип ответственности министров именно перед Сенатом, а не перед императором, не был как-либо четко прописан. В составе же министерств, несмотря на то, что они по факту представляли собой новые органы управления, сохранялись старые, существовавшие еще в XVIII веке коллегии в качестве совещательных органов, и министр тем самым не должен был пользоваться там единоличной властью, но решать дела с учетом мнений членов своей коллегии. Последняя мера была принята сознательно, исходя из того, что на посты министров в 1802 году Александр I назначил многих из «екатерининских стариков», тогда как в состав министерства входили молодые чиновники, в том числе друзья императора.

Все это позволяет определить утвержденную 8 сентября реформу как половинчатую, которая требовала еще дальнейшей доработки (что и будет сделано позже Сперанским). Заметим, что поиски компромисса со «стариками» для Александра I вовсе не были абстрактными – зачастую он попадал под их прямое давление.

Об одном таком случае рассказывает князь Адам Чарторыйский. Весной 1802 года он посетил званый обед на даче графа Строганова, куда из расположенного на противоположном берегу реки Каменноостровского дворца пешком пришел Александр I. На дачу были приглашены также граф Александр Воронцов и его брат Семен (дипломат, долгое время живший в Лондоне). После обеда, когда император расположился на отдых в садовом павильоне, последний завел с ним разговор о том, что Сенат должен встать во главе реформированного управления империей: «Учреждение это, будучи облечено должной властью и авторитетом, может вполне обеспечить выполнение проектируемых реформ. Каждая фраза графа Семена начиналась и кончалась сенатом, и, когда он не знал больше, что говорить и что отвечать императору, то неизменно возвращался к одному и тому же, к сенату. Сенат был в эту минуту его кумиром, он повторял его название как припев, за каждым словом. Мы думали, что император даже во сне должен был слышать голоса, кричавшие ему на ухо: “Сенат, сенат”»[212].

Помощь в противостоянии такому давлению Александру оказал Лагарп, поскольку именно он в конце апреля 1802 года предложил включить определение полномочий Сената в общий «указ, призванный улучшить устройство всего государственного управления», согласуя его с образованием министерств, и тем самым «охладить тех его членов, что мечтают о правах более широких», но в делах «разбираются медленно и беспорядочно и по большей части с превеликим запозданием»[213].

Важной проблемой являлось разграничение функций министерств и разделение между ними сфер деятельности. И в этом вопросе была востребована помощь Лагарпа: члены Негласного комитета пригласили его на совместные совещания 26 и 29 апреля, хотя ранее он ни разу не участвовал в их заседаниях.

На самом деле здесь обнаруживается еще одна «ось напряжений» внутри реформаторской кухни – «молодые друзья» негласно ревновали царя к швейцарцу. Собственно говоря, даже сам приезд Лагарпа в Россию потребовал от царя оправданий перед друзьями. Граф В. П. Кочубей рассказывал, как Александр I уверял его: он всего лишь написал учителю, «что тот может приехать», в ответ на его желание повидаться, но вовсе не звал его к себе (как мы видели, настоящая интонация письма Александра от 9 мая 1801 года была совершенно другой!), а главное, что Лагарп не будет ни во что вмешиваться, «дела пойдут своим путем»[214]. Когда в последующем Александр передавал некоторые записки Лагарпа для изучения членам Негласного комитета, те зачастую их игнорировали. Особенно хорошо эту ревность передает Чарторыйский, в мемуарах которого она пробивается даже спустя много десятилетий: «Пребывание Лагарпа в Петербурге в начале царствования Александра не имело никакого значения, как равно он не оказал никакого или почти никакого влияния и на последующие реформы этого царствования». Чарторыйский пишет, что «нескончаемая длиннота его записок» и приверженность Лагарпа «регламентированной организации», то есть письменному оформлению распорядка государственных учреждений, вызывала насмешки «молодых друзей», а также хвалит его за то, что «у Лагарпа хватило такта не выказывать желания присутствовать на наших заседаниях». Тем не менее проект учреждения министерств был закончен именно с прямым участием швейцарца, опираясь на его немалый практический опыт, накопленный за время административной деятельности в Гельветической республике.

Лагарп покинул Петербург 8 мая 1802 года, проведя здесь 9 месяцев. За это время, как объяснял он Александру, изрядно накопились слухи, распускаемые его недоброжелателями, о том, что он как необузданный «новатор» хочет сбить с пути царя и всю Россию, и уже одни только близкие отношения ученика с учителем и частые визиты к нему вызывают кривотолки относительно влияния иностранца на реформы – а потому те пройдут легче и успешнее, если Лагарп уедет и издалека будет продолжать давать Александру свои советы.

Однако отъезд Лагарпа оказался явно преждевременным с точки зрения развития реформ. Особенно хорошо это видно на примере реформы народного образования – ключевой в представлениях Лагарпа, от результатов которой зависело продвижение всех остальных.

Император вынес проект Лагарпа на обсуждение Негласного комитета 23 декабря 1801 года, а еще одна его записка по данному вопросу рассматривалась там 11 апреля, поскольку Лагарп торопил с открытием этого министерства, желая, чтобы оно послужило «маяком» для остальных. Но уже тогда был намечен отход от концепции, предложенной швейцарцем. Новосильцев раскритиковал его идею массового открытия начальных школ для народа, ссылаясь на то, что в России слишком большая территория, мало учителей и много сел, чтобы в каждом из них открывать школу. Дело начального образования в селах Новосильцев целиком возлагал на духовенство, полагая, что образовательный уровень самих священников со временем естественным образом будет расти. Александр I, который, очевидно, находился под впечатлением слов Лагарпа о неотлагательном развитии просвещения в народе, спросил тогда, не слишком ли долго этого придется ждать, и Новосильцев заметил, что зато это наверняка и надежнее, чем скорые, но сомнительные меры[216].

Одновременно с этими дискуссиями в сферу образовательной реформы были введены и высшие учебные и научные учреждения Российской империи. 18 марта 1802 года Александр I одобрил создание Комитета для рассмотрения уставов ученых заведений, куда поступили проекты преобразования Московского университета и Петербургской Академии наук. Письмоводителем комитета был назначен В. Н. Каразин – еще одно свидетельство внимания императора к проблеме, заняться которой он попросил своего нового друга, которому тогда полностью доверял. Каразин и члены Комитета (среди них был бывший учитель Александра I, преподававший ему русский язык и литературу, Михаил Никитич Муравьев) прекрасно справились со своей работой. Его итоговый доклад, написанный Каразиным и датированный 8 августа 1802 года, сообщал не только о разработке новых уставов, но и во многом сходно с Лагарпом предлагал: «Надлежало бы установить в каждом казенном селении начальные школы, в которых крестьянин мог бы приобретать малое число знаний, для него необходимых, побудить всеми средствами помещиков сделать то же самое в своих деревнях, ввести в уездные города начала познаний, нужных для художника, мастерового и мелочного торговца, учредить, чтоб во всяком губернском городе преподавали бы все, что только прилично знать дворянину, купцу и достаточнейшему мещанину»[217]. Подобно Лагарпу, Каразин выдвинул идею о создании центрального образовательного органа для унификации школьных программ, методов преподавания и т. д.

Так была осуществлена подготовка к открытию Министерства народного просвещения – одного из восьми министерств, появившихся согласно Манифесту от 8 сентября 1802 года. К этому моменту Лагарпа уже не было в России. На пост министра народного просвещения Александр I решил поставить графа П. В. Завадовского, освобожденного от руководства Комиссией составления законов. Указом от того же 8 сентября при министре был учрежден специальный коллегиальный орган – Комиссия об училищах, среди членов которой были Муравьев, занявший должность товарища министра (то есть его заместителя), и Чарторыйский, а правителем дел этого органа вновь назначен Каразин, которого Александр I наградил орденом за работу в предыдущем комитете. Таким образом, как и в других создаваемых министерствах, здесь был выдержан баланс между фигурами эпохи Екатерины II (граф Завадовский в 1780-х годах возглавлял екатерининскую Комиссию об учреждении народных училищ, а несколько ее членов перешли из «старой» комиссии в «новую») и новыми деятелями – доверенными лицами царя.

Это было сознательное, компромиссное решение Александра I, о котором он извещал Лагарпа. Тот, уже вернувшись в Париж, недоумевал, почему во главе столь важного министерства поставлен Завадовский, о личных и служебных качествах которого швейцарец был крайне низкого мнения и ранее писал царю, что «через его посредство или с его помощью что-либо полезное сотворить невозможно». Император отвечал:

По поводу назначения Завадовского министром народного просвещения не так сильно бы Вы сожалели, когда бы знали состав его министерства. Сам он вовсе без влияния. Всем заправляет совет, состоящий из Муравьева, Клингера, Чарторыйского, Новосильцева и проч.; ни одной бумаги нет, которая бы через их руки не прошла, ни одного человека, который бы помимо их воли место получил. С двумя последними в особенности вижусь я так часто, что ни малейшей возможности не остается у министра помешать нам добро творить. Впрочем, он нашими стараниями такой сговорчивый сделался, послушен, как баран; повторяю, никакого влияния не имеет и министром назначен только для того, чтобы не кричали по поводу его отставки[218].

Между тем, дела в Министерстве народного просвещения обстояли не совсем так, как Александр I описывал Лагарпу. Завадовский, опираясь на личную канцелярию министра, смог быстро завладеть важными рычагами принятия решений. А на заседаниях Комиссии об училищах был утвержден важный принцип – открытие низших училищ в Российской империи и подготовка для них учителей поручается высшим училищам, то есть университетам, число которых должно быть увеличено до шести, и каждый тем самым управляет училищами на определенной, большой по площади территории – учебном округе. После ряда дискуссий округа были утверждены в следующем составе: Московский, Петербургский, Казанский (включавший не только Поволжье, но и весь восток Российской империи вплоть до Тихого океана), Харьковский (Левобережная Украина), Виленский (Правобережная Украина и Литва, то есть земли Речи Посполитой, присоединенные к Российской империи в 1793 и 1795 годах) и Дерптский (Остзейские губернии). Сам принцип деления страны на учебные округа и надзора университетов за низшими училищами был почерпнут из образовательных реформ в Речи Посполитой 1770-х годов, ярым сторонником которых выказал себя князь Адам Чарторыйский (хотя и Каразин склонен был поддерживать этот опыт). Однако данный принцип привел к созданию «национально ориентированных» округов, в частности Виленского с преобладанием польского элемента (за что, собственно, и ратовал Чарторыйский), и это шло абсолютно вразрез с мнением Лагарпа, что народное образование должно вносить вклад в унификацию страны.

Но самое главное: применение этого принципа на практике означалопревращение реформы образования преимущественно в университетскую. Члены Комиссии об училищах сами брали на себя труды по открытию или преобразованию университетов в соответствии с новыми задачами, это объявлялось главным в их деятельности на местах. Таким образом, новая система народного образования начинала

Многие члены Комиссии об училищах близко к сердцу восприняли возможность повлиять на создание «собственного» университета. Так, Каразин смог добиться открытия Харьковского университета в Слободской Украине, откуда сам был родом; Муравьев занялся реформами Московского университета, где некогда учился, а Чарторыйский – естественно, Виленского университета. На общее же оформление устройства университетов в Российской империи наибольшее влияние оказал еще один личный друг Александра I – Георг Фридрих Паррот.

Воспитанный в среде немецких университетов, которые со Средних веков пользовались широкой корпоративной автономией, и ставший профессором в Дерпте, опять-таки городе Российской империи с немецкими традициями, Паррот предложил Александру I подписать Акт постановления Дерптского университета, где были бы перечислены всеправа и привилегии профессоров и студентов. Университет в таком случае не зависел от городских властей, не подвергался давлению со стороны местного дворянства и бюргерства, а целиком жил и управлялся по собственным внутренним законам, и это обеспечивало ему постоянный приток учащихся.

С таким проектом Паррот приехал в Петербург в октябре 1802 года, именно этому было посвящено основное содержание его первого разговора с императором в его кабинете в Зимнем дворце. Профессор вспоминал:

Я вынул из папки мой проект Акта постановления и хотел пройтись по его основным позициям вместе с императором. «Нет, нет, – сказал он, – я согласен с Вами почти по всем пунктам. Лишь по пункту о юрисдикции полагаю, что не могу с Вами согласиться». «Это мне досадно, – ответил я, – между тем, он мне нужен». Он улыбнулся и произнес: «Что ж, я знаю, что у Вас есть свои основания; у меня же есть свои. Скажите мне Ваши, я Вам скажу мои. Тот, кто будет не прав, уступит».

После объяснений Паррота, почему любой университет, и в особенности, Дерптский, нуждается в особой юрисдикции (то есть праве собственного, автономного суда в делах, касающихся его членов), Александр заметил: «Всеми моими силами я работаю над тем, чтобы установить равенство в правах среди моей нации, уничтожить различные разряды, поскольку это ни к чему хорошему не служит. Ради этого я употребляю всю меру власти, которую провидение мне доверило. А Вы, вы хотите этому помешать! Образовав новую касту, не буду ли я вынужден впоследствии с нею сражаться?»[219]

Паррот записал в воспоминаниях, что был поражен, слыша такие слова от «величайшего деспота Европы». Однако профессору удалось убедить Александра I, что Дерптский университет станет «помощником в его трудах», если будет «избавлен от неудобств», и в ответ император пообещал сделать все, что от него зависит, чтобы «удовлетворить» профессоров, хотя «общее предубеждение этому совершенно противоположно».

Дальнейший процесс рассмотрения Акта затянулся на несколько недель, в ходе которых в согласовании различных деталей приняли участие Новосильцев, Чарторыйский, Строганов, Муравьев, а Александру Iне менее семи различно пришлось участвовать в редактировании текста документа, в чем можно усмотреть немалое упорство императора в желании довести дело до конца и оформить университет в соответствии с идеями своего друга[220]. Справедливо полагая, что все пункты, на которые Паррот получил согласие монарха, войдут затем и в общее устройство российских университетов, профессор не без гордости писал, что «старался не только для Дерпта», хотя это лишь умножало трудности. В самый последний момент новые замечания последовали от министра графа Завадовского (который, в частности, также настаивал на отмене университетской юрисдикции). Тогда профессор попросил Новосильцева передать Александру I записку, где жаловался: «Всякий день, и едва ли не всякий час новые приносит возражения графа Завадовского против Акта постановления, Вашим Величеством уже одобренного». В результате император вновь поддержал Паррота, ответив через Новосильцева, что «его расположение к министру не простирается до такой степени, чтобы поступить вопреки тому, о чем мы уже договорились». Позиция Паррота в университетском вопросе для Александра I действительно была весомее, нежели мнение министра народного просвещения, – это категорически нарушало служебную иерархию внутри ведомства, но такова была особенность «кухни реформ», устроенной вокруг себя молодым императором (хотя тот и пытался, как всегда, искать компромисс).

Александр подписал Акт для Дерптского университета 12 декабря 1802 года, в свой день рождения, уступая и здесь просьбе Паррота. Акт содержал положения, закреплявшие «университетскую автономию» в ее традиционном, средневековом виде: право университетской корпорации избирать ректора, деканов и профессоров на вакантные кафедры, право на собственный суд, цензуру, самостоятельное распоряжение финансами и т. д. Все они вошли потом в «Предварительные правила народного просвещения», утвержденные 24 января 1803 года в качестве основы для новой российской образовательной системы.

Летом 1803 года Паррот вновь приехал в Петербург, добиваясь на этот раз подписания Устава Дерптского университета – развернутого документа, определявшего его внутреннюю организацию. Но произошли новые столкновения с Завадовским, который, по мнению профессора, намеренно затягивал дело, внося бесконечные поправки в уже одобренные на заседаниях министерства параграфы и ожидая, когда Паррот уедет из Петербурга к началу нового семестра, что позволило бы министру действовать бесконтрольно. Среди изменений были и весьма существенные: так, в параграф, где говорилось, что «университет принимает в студенты людей всякого состояния», Завадовский дописал: «всякого свободного состояния». Эта поправка вызвала неприятие не только у Паррота, ратовавшего за доступ всех сословий к образованию, но и у многих членов министерства, которые сочли, что предложенное ограничение «может в чужих краях подать повод к неприятным заключениям и толкам». Александр I опять поддержал Паррота, и Устав был утвержден 12 сентября.

В это же самое время в министерстве происходила подготовка и проекта Устава, общего для всех университетов внутренних губерний Российской империи, то есть Московского, Харьковского и Казанского. В отличие от Дерптского, в него чисто бюрократическим путем было внесено большое количество пунктов, заимствованных из самых различных проектов – от материалов екатерининской комиссии, подготовленных в 1780-е годы, до документов, составленных академиками и членами александровской Комиссии об училищах (с января 1803 года переименованной в Главное Правление училищ)[221].

В итоге общий Устав российских университетов, утвержденный 5 ноября 1804 года, оказался разнородным документом. Его содержание черпалось сразу из трех различных, противоречащих друг другу источников: 1) корпоративных традиций «университетской автономии» в средневековых университетах; 2) началутилитаризма(они были близки, например, В. Н. Каразину), согласно которым главная задача университетов состояла в подготовке к «вступлению в различные звания государственной службы», ради чего министерство осуществляло бюрократический контроль над учебной деятельностью; и, наконец, 3) идейсоединения университетского образования с научными исследованиями,то есть превращения университетов в центры развития отечественной науки (к чему стремился М. Н. Муравьев).

Внутренние противоречия Устава 1804 года вскрылись довольно быстро. Они многократно приводили к конфликтам между профессорами (значительная часть которых была приглашена как раз из немецких университетов с их корпоративным строем) и деятелями министерства. Достигнутые компромиссы подчас

В 1811 году Николай Михайлович Карамзин очень резко высказался о ближайших результатах реформы народного просвещения: «Строить, покупать дома для университетов, заводить библиотеки, кабинеты, ученые общества, призывать знаменитых иноземных астрономов, филологов – есть пускать пыль в глаза». Отмечая, что на содержание российских университетов уже истратили не один миллион рублей, Карамзин не видел главного результата – возникновения образованного слоя граждан, который, по его мнению, может создать только «призренная бедность», то есть выходцы из простого народа в школах на содержании у государства[222]. Таким образом, задачапросвещения для народа,столь четко поставленная Лагарпом перед Александром I еще в 1801 году, так и не была решена.

В период, когда реализация образовательной реформы была в самом разгаре, неожиданно появился указ Александра I, который часто считается самой значимой мерой, принятой им по крестьянскому вопросу в первые годы царствования. 20 февраля 1803 года император разрешил помещикам заключать денежные сделки с крепостными, переводя целые общины в «свободные хлебопашцы», которые получали свои наделы в собственность. Инициатором указа выступил граф Сергей Петрович Румянцев, но Александр I смог воспользоваться его частной инициативой, чтобы превратить ее в общий закон, где впервыепубличнообъявлял свою приверженность идее отмены крепостного права путем освобождения крестьян с землей за выкуп[223].

Однако нельзя не заметить, что этот указ выбивался из общей последовательности реформ, не обсуждался в Негласном комитете, который вообще очень редко собирался в 1803 году, и возник практически случайно. Граф Сергей Румянцев, родной брат министра коммерции графа Николая Румянцева (оба были сыновьями знаменитого екатерининского полководца Петра Александровича Румянцева) был введен Александром I в Государственный совет 21 апреля 1802 года, но уже спустя полгода ушел со службы. Его репутация в русском обществе была двойственной: так, широкую известность имела его страсть к игре в карты (о чем пишет, например, князь Петр Андреевич Вяземский), и в возмещение карточных долгов он был вынужден выставлять на торги свои имения с тысячами крепостных. Сутью же его инициативы становилась возможность продавать землю самим крестьянам, причем на условиях, которые определяют именно помещики при общем регулирующем контроле со стороны государства.

С. П. Румянцев обосновал свой проект в специальной записке, которая была им подана в конце 1802 года через Новосильцева Александру I, а тот передал ее на рассмотрение в Государственный совет, который ее в целом одобрил, несмотря на возражения отдельных сановников, традиционно опасавшихся прикасаться к освобождению крестьян в любой форме, боясь «превратных толков» и бунта. Такое благодушие Государственного совета, несомненно, было связано с тем, что меры, предложенные в записке Румянцева, отвечали интересам дворянства, поскольку «многие помещики находят выгоды чрезвычайные увольнять лично крестьян из платы [имеется в виду подушный оклад. –А. А.], следственно уволили бы их охотно и целыми селениями, когда бы в том находили против продажи преимущество»[224].

Попытка Румянцева представить себя филантропом, по мнению многих современников, была лишь способом выслужиться перед императором после многочисленных отставок – как едко заметил Ф. В. Ростопчин, «в четвертый раз в службу или двухаршинной ленты голубой». Отмечалось также, что сам граф Сергей Румянцев отпустил в вольные хлебопашцы лишь пару сотен крестьян. Отсюда возникла и весьма неожиданная реакция Лагарпа на принятие указа: вместо горячего одобрения, казалось бы, дарованию крестьянской свободы Лагарп встревожился, «ибо с трудом поверить мог, что тот, кто пример подал, чистые имел намерения». Дошедшие до швейцарца сведения подтверждали вышеприведенные слова Ростопчина о Румянцеве: «Зная сего человека, можно ли не встревожиться? Меж тем позднее уверили меня, что дал он вольную всего пяти семействам, что единственной его целью было добиться у Вас орденской ленты, но Вы его разгадали вовремя». Лагарп предупреждал Александра I в письме, что эта мера принята была поспешно и возбудила в обществе много толков, компрометирующих императора, и даже слухи о «предвестии революции»; между тем, этот закон только тогда приведет к успеху, способствуя процессу отмены крепостного права, когда «все к этой мере подготовлено и отпуск на волю казался бы не чем иным, как упрощением способа управления»[225].

Дальнейшее показало правоту скептических оценок действенности указа: в российских социально-экономических условиях первой четверти XIX века перевод крестьян в вольные хлебопашцы так и не получил широкого распространения. Если первые землевладельцы, воспользовавшиеся новым законом, действительно вывели из крепостной зависимости значительное количество людей (воронежский помещик Андрей Александрович Петрово-Соловово отпустил на волю 5 тыс. человек со всей землей, с рассрочкой выкупной платы в 1,5 млн рублей на 19 лет; князь Александр Борисович Куракин освободил 3 тыс. крестьян за 1 млн 100 тыс. рублей с рассрочкой на 25 лет), то в последующем правительству не удалось создать выгодные для помещиков условия освобождения. Общее количество освобожденных на основании указа оказалось ничтожным в общероссийском масштабе – 47 153 души мужского пола[226], и следовательно, человеколюбивые намерения Александра I остались лишь на бумаге.

В марте 1803 года произошло событие, которое лишний раз продемонстрировало противоречивость развития реформ – в данном случае в отношении уже многократно обсуждавшихся «конституционных прав» Сената. Тот впервые решил воспользоваться своимправом представления,возразив на уже утвержденный Александром I и получивший силу закона доклад военного министра генерала Сергея Кузьмича Вязьмитинова от 5 декабря 1802 года. Согласно этому докладу, молодым дворянам, состоящим в унтер-офицерах, но еще не достигшим офицерских чинов, разрешалось подавать в отставку не ранее, чем по истечении 12-летнего срока военной службы (правда, существовали оговорки, разрешавшие увольняться ранее этого срока по болезни или переходить на статскую службу без повышения). Данная мера была вызвана явной нехваткой в армии нижних чинов из дворянства, поскольку значительное количество дворянских отпрысков, вступавших в армию, или вскорости получали офицерское звание по семейным протекциям, или подавали в отставку. Тенденцию «заставлять» дворянство проходить действительную службу, вразрез со сложившимися у дворян «вольными» привычками екатерининского времени, Александр I вполне унаследовал у своего отца.

Сенат же выступил с заявлением, что эта мера противоречит Жалованной грамоте дворянству, полностью освобождавшей дворян от обязательной службы. Генерал-прокурор попытался не допустить сенатского представления, зато дворянство обеих столиц горячо поддержало сенаторов[227]. У «сенатской оппозиции» даже появились свои вожди, имена которых передавались из уст в уста с надеждой, что они не дадут больше министрам «обманывать Государя».

Однако в итоге эта демонстрация привела ровно к противоположному результату: 21 марта 1803 года Александр I

Характерно, что Лагарпа, который, находясь в Париже, очень быстро узнал об этой истории, чрезвычайно обеспокоило существование «сенатской оппозиции». Он всячески (как делал и в период своего пребывания в Петербурге) указывал ученику на необходимость сохранения твердой самодержавной власти для того, чтобы «творить добро», а также на слабость его министров, которые не способны верно обосновывать и отстаивать подготавливаемые ими самими решения. Александр I ответил Лагарпу 7 июля 1803 года, но, достаточно подробно касаясь каких-то мелких вопросов из их переписки, полностью уклонился от обсуждения с учителем «сенатского инцидента», сославшись на то, что Лагарпу его представили в неверном свете. Такое умолчание со стороны Александра I кажется весьма красноречивым.

К моменту написания этого письма истекло уже больше двух лет царствования Александра I и два года подготовки реформ в Негласном комитете, который, впрочем, на втором году своего существования собирался очень редко. После создания министерств основное рабочее время Александра I было посвящено его персональной работе с министрами один на один или в Комитете министров – новом органе, в котором председательствовал император, а решались дела, требовавшие согласования различных министерств. Именно сюда с 1803 года переносится обсуждение важных политических вопросов из Государственного совета (который утрачивает свое прежнее значение), но в отличие от последнего Комитет министров созывался нерегулярно и являлся вспомогательным органом для императора в разрешении возможных пересечений между ведомствами, при том что Александр I предпочитал большинство вопросов решать тет-а-тет с конкретным министром. Все это означало централизацию и бюрократизацию управления Российской империей, которую можно счесть одним из основных фактических результатов реформ начала царствования. Но одновременно это не спасало Александра I от «министерского деспотизма» (против которого его прежде не раз предостерегал Лагарп), ибо механизмы контроля за деятельностью министров, по идее врученные Сенату, были ослаблены самим же императором. «Молодые друзья» чувствовали, что такая система не способна к согласованному продвижению вперед в деле реформ: «Нет никакого единства. Министры ненавидят друг друга и плетут интриги, а то согласие, которое так необходимо для управления, не существовало ни на мгновение»[228].

Но, как мы видели, в окружении Александра I при начале реформ не было единства не только между министрами – царь был вынужден постоянно лавировать и искать компромиссы с «екатерининскими стариками», при том что его личные взгляды на свободу и конституционный порядок зачастую расходились со взглядами его друзей из Негласного комитета, а те ревновали царя к Лагарпу, пренебрегая его политическим опытом. Зачастую положение личного друга Александра могло кардинально воздействовать на результат реформы, как показало влияние Паррота на устройство российских университетов, но это не снимало дальнейших противоречий при реализации реформы министрами и т. д. Именно обилие внутренних противоречий, заложенных в так называемые «либеральные реформы» Александра I, обусловило то, что их развитие почти сразу затормозилось, а результаты не приводили к какому-либо явному прогрессу в ближайшей перспективе. Император, несомненно, чувствовал это и постепенно переключался с вопросов внутренней политики на то, что, как ему казалось, дается ему легче и быстрее приведет к заметным достижениям, – на международные дела.

Глава 9

Туманы Германии

По своему складу характера и воспитанию Александр I был миролюбивым человеком, никогда не стремился вести войска в походы и предаваться завоеваниям, в этом отношении ничем не напоминая греческого героя, Александра Македонского, имя которого носил по воле своей бабушки. Именно поэтому к внешней политике Екатерины II Александр относился с явным осуждением – ему претило расширение границ империи и международные интриги, направленные на подавление свободолюбивых народов.

И тем не менее значительную часть александровского царствования Россия провела в войнах, в том числе в тяжелейшем противостоянии с наполеоновской Францией. В какой мере участие Александра I в этих конфликтах оказалось неизбежным? Был ли он вынужден вести войну из-за каких-то не зависевших от него обстоятельств, или это было вызвано его личной позицией и собственными представлениями о месте России в европейской и мировой политике? Ответы на эти вопросы следует начать с оценки первых шагов, которые Александр I предпринял на международной арене.

Только что вступившему на престол Александру I пришлось иметь дело с теми внешнеполитическими отношениями, в какие страну поставил его отец, император Павел I. Но Александр смог достаточно быстро освободиться от этого наследства и обеспечить полную самостоятельность своих действий.

В марте – апреле 1801 года России еще угрожала война с Англией, а после вскрытия льда на Финском заливе в Петербурге опасались приближения английского флота и даже повторения того, что англичане только что проделали с Копенгагеном, столицей Дании (союзницы России по созданной Павлом I лиге вооруженного нейтралитета), а именно ожесточенного артиллерийского сражения с угрозой бомбардировки города. В этой ситуации одним из первых своих распоряжений Александр I вернул на службу вице-канцлера графа Никиту Петровича Панина, которому было представлено единоличное руководство Коллегией иностранных дел (другие члены коллегии, вице-канцлер князь Александр Борисович Куракин и граф фон дер Пален исполняли свои обязанности лишь номинально).

Граф Панин в какой-то мере также являлся для Александра I частью павловского наследства, несмотря на то, что он, как помним, принял самое активное участие в заговоре против Павла I, что сильно влияло на его отношения с новым императором. Панин выступал сторонником союза России и Англии в борьбе с революционной Францией и со временем полностью перешел на проанглийские позиции во внешней политике; когда же Павел I решил порвать с Англией, это стоило Панину его поста. Сейчас он вернулся в Коллегию иностранных дел с прежними взглядами. Пожалуй, за все царствование Александра I Панин представлял собой единственного главу внешнеполитического ведомства, который стремился самостоятельно руководить международными делами, не принимая во внимание личные предпочтения императора. Краткость пребывания Панина в своей должности показала, что Александру I такой человек для внешней политики не

Общая неудача Панина, его неспособность добиться доверия к своим действиям вытекала из особенностей его характера. Современники оставили весьма своеобразный портрет: «Это был человек крутой, прямолинейный, с непомерно развитым честолюбием, с ледяною внешностью; при одном взгляде на его высокую, сухую фигуру, с неподвижным лицом и резким, холодным взглядом многие чувствовали к нему антипатию». Среди «молодых друзей» больше других против Панина был настроен граф В. П. Кочубей, полагавший, что «Людовик XVIII не имеет эмигранта, более его запальчивого», и что Панина скоро потребуется «унять». Но и близкие товарищи Панина, князь А. Б. Куракин и граф С. Р. Воронцов, разделявший приверженность к «английской партии», очень быстро вступили с ним в разлад и способствовали его падению.

Однако Панин быстро справился с главной возложенной на него задачей – им была заключена в Петербурге союзная конвенция с Англией от 5/17 июня 1801 года, снявшая угрозу войны между странами, где Россия сделала уступки, приняв ряд английских условий в области охраны нейтралитета торговых судов. Для урегулирования англо-русских отношений Александр I пошел и гораздо дальше, а именно полностью отказался от российских притязаний на остров Мальта – важнейшую военно-морскую базу в Средиземном море, в тот момент оккупированную англичанами. Александр I не стал принимать звание гроссмейстера Мальтийского ордена, которое носил Павел I, приказал исключить Мальту из списка губерний Российской империи (где она находилась в 1799–1801 годах) и убрать ее знак с большого российского государственного герба. За собой он оставил только звание «протектора Мальтийского ордена», которое не имело политической власти, но лишь обозначало стремление Александра «восстановить орден в древнее его достояние».

Столь же осторожно подошел молодой император к проблеме расширения Российской империи на юге. Павел I обнародовал 18 января 1801 года Манифест о присоединении Грузии к России, но Александр I не спешил приводить его в действие. 11 апреля он вынес этот вопрос на Государственный совет, предупредив его членов через Беклешова о своем «крайнем отвращении принять это царство в подданство России, почитая несправедливым присвоение чужой земли»[229]. Вельможи же в Совете считали присоединение Грузии прямым продолжением политики Екатерины II в Закавказье, в частности Персидского похода 1796 года, и, естественно, поддерживали его. Александр после долгого обмена мнениями вынужден был согласиться, пойдя здесь на уступку партии Зубовых. Как показало дальнейшее, опасения императора имели под собой все основания, поскольку это решение стало главной причиной новой русско-персидской войны, которая началась весной 1804 года и стала первой войной, в которую Россия вступила при Александре I.

Но был вопрос, в котором Александр I в середине 1801 года действовал по собственной инициативе. Он искал сближения с Францией и лично – с ее первым консулом Наполеоном Бонапартом. Это в полной мере отражало симпатии молодого императора к принципам Французской революции и осуждение попыток Европы подавить «свободу нации». Наполеон для него тогда еще выступал олицетворением революционных достижений, отстаивания прав человека и др., и Александр не отдавал себе отчета, на какой путь встал первый консул, выстраивая в стране авторитарный режим после проведенного им переворота 18 брюмера (9 ноября 1799 года).

Наполеон тоже был очень заинтересован в союзе с Александром I. Это показали, в частности, обстоятельства отъезда Лагарпа из Парижа в 1801 году. Швейцарец должен был обратиться за разрешением к министру полиции Жозефу Фуше. Тот немедленно вызвал Лагарпа к себе для личного доверительного разговора и передал просьбу первого консула, чтобы Лагарп содействовал как можно более тесному его сближению с российским императором. Фуше даже готов был везти швейцарца в Сен-Клу, тогдашнюю резиденцию первого консула, где Наполеон сам бы высказал Лагарпу свои пожелания. Учитель Александра, впрочем, отказался давать какие-либо обещания: он считал, что должен сохранять «искренность и непредвзятость» в отношениях с обоими главами государств, но был согласен с мыслью о том, что крепкий союз Александра и Наполеона стал бы величайшим благодеянием для всей Европы. Лагарп процитировал позже в письме к Александру слова, сказанные им в том разговоре:«Судьба поставила во главе двух могущественных наций Европы двух мужей, имеющих идеи либеральные, дабы участь несчастного человечества облегчить, и свершится сие, если смогут они меж собой договориться»[230].

А еще до приезда Лагарпа в Петербург сюда прибыл Жерар Дюрок – первый адъютант Наполеона и очень близкий к нему человек, которого тот даже называл своим личным другом. 7 мая 1801 года Дюрок был представлен Александру I и получил у него на редкость радушный прием, а затем в своих письмах к Бонапарту высказал немало комплиментов в адрес молодого российского императора. По словам Дюрока, Александр встретил его со словами: «Я бы очень желал сговориться непосредственно с первым консулом, честный характер которого мне хорошо известен, не прибегая к помощи многих посредников, всегда опасных». Здесь впервые встречается черта Александра I, которая станет ключевой в его внешнеполитических действиях, – император уверен, что именно его собственные усилия, минуя дипломатов, необходимы для налаживания международных отношений и сохранения мира. Что касается политических устремлений Александра I, то когда Дюрок высказался о перспективах расширения Российской империи на юг, в продолжение политики Екатерины II, молодой император горячо возразил: «Мне лично ничего не нужно, я желаю только содействовать спокойствию Европы»[231].

Разумеется, попытки Александра I вести внешнюю политику независимо от Коллегии иностранных дел не нравились графу Панину, и еще больше раздражал вельможу приезд Лагарпа. Панин попытался воспрепятствовать этому, запретив русским посольствам выдавать швейцарцу въездные документы в Россию, но вынужден был отступить перед его упорством увидеть ученика (Лагарп получил паспорт для въезда в Россию непосредственно на границе). Не веря в непредвзятость швейцарца, Панин был уверен, что тот едет в Петербург с инструкциями от Наполеона. В письме к графу С. Р. Воронцову Панин с раздражением писал: «Поверьте мне, что сей человек будет управлять своим воспитанником и не допустит к нему верных сынов отечества»[232].

Неудивительно, что приезд Лагарпа ускорил падение Панина, ибо швейцарец не скрыл от Александра устроенные ему в пути трудности и вообще свое отрицательное отношение к этому вельможе. Непосредственным же поводом к удалению Панина послужило его участие в том, что Дюрок не был допущен в Москву на церемонию коронации и вынужденно уехал во Францию. 30 сентября 1801 года вице-канцлер был отпущен в бессрочный отпуск и больше уже на государственную службу вернуться не смог.

А за 4 дня до этого, 26 сентября / 8 октября, в Париже французским министром иностранных дел Шарлем-Морисом де Талейраном и русским послом графом Аркадием Ивановичем Марко'вым был подписан мирный договор. Согласно ему Российская империя устанавливала равноправные партнерские отношения с Французской республикой (что с точки зрения международного права означало признание Россией результатов Французской революции!), впрочем, без создания какого-либо союза и лишь давая обязательства отказываться от помощи ее противникам. Непосредственным следствием договора становилось дипломатическое

Правда, из парижских донесений Маркова Александр I должен был извлечь невыгодное впечатление: посол подчеркивал «странный тон первого консула» в разговорах с ним и «замашки Талейрана», а Александр признавал в ответ, что их породили «страшные успехи оружия французского и добровольные или принужденные угождения разных Дворов». Еще отправляя Маркова в Париж на переговоры, император допускал мысль: «Если первый консул Французской республики по-прежнему будет действовать так, что поддержка и укрепление его власти будет зависеть от распрей и волнений, которые сотрясают Европу, […] если он позволит революционному потоку увлечь себя, […] при таком порядке вещей мои хлопоты по восстановлению всеобщего спокойствия могут получить лишь слабую поддержку»[233].

Тем не менее признание Александра I, что Наполеон может и далее продолжать агрессивную внешнюю политику, еще отнюдь не обещало будущую конфронтацию. Напротив, у России были все возможности избежать ее даже в случае обострения европейских конфликтов. В этом духе постоянно высказывался Лагарп, который сразу после своего отъезда из России писал царю: «Политика Первого Консула приведет, кажется мне, к новым столкновениям. Как бы там ни было, интерес России в том состоит, чтобы выжидать и ни против правительства французского, из кого бы оно ни состояло, ни против прочих держав ничего не предпринимать такого, чем себя компрометировать можно»[234].

Лагарп надеялся, что Россия в силу географической удаленности, а также благодаря своим огромным ресурсам, территории, политическому авторитету сможет длительное время оставаться недосягаемой, свободной от вовлечения в европейские дипломатические споры и сохранять мир, столь нужный стране и самому Александру I для проведения намеченных им реформ. И эта позиция разделялась многими в окружении российского императора. Еще 13 августа 1801 года, в программной записке по внешней политике, доложенной на заседании Негласного комитета, граф В. П. Кочубей заявлял: «Наше положение дает нам возможность обойтись без услуг других держав, одновременно заставляя их всячески угождать России, что позволяет нам не заключать никаких союзов, за исключением торговых договоров». Кочубей здесь развивал слова, которые Александр I произнес ранее перед друзьями: «Нам не нужно ни с кем иметь союзов, мы в них не имеем надобности»[235].

Кочубей сменил Панина на посту управляющего Коллегией иностранных дел и получил возможность претворять эти идеи в жизнь – тем более что десятилетие непрерывных кровопролитных революционных войн наконец подошло к концу. С подписанием 25 марта 1802 года между Англией и Францией Амьенского договора, тут же названного «вечным миром», воюющих стран в Европе больше не осталось.

Поэтому вполне естественным было желание Александра I надежнее гарантировать этот мир путем личного сближения с Наполеоном. Ту же мечту лелеял и Лагарп, поэтому в день его отъезда в Париж, 7/19 мая 1802 года, Александр I доверил своему учителю передатьличное письмо«гражданину первому консулу Французской республики». Возможно, российскому императору доставило особое удовольствие самому написать такой адрес на конверте! Подчеркнем, что это не было началом переписки Александра I и Наполеона, они уже обменивались официальными посланиями, но данное письмо носило подчеркнуто личный характер: Александр выражал в нем надежду «между двумя правительствами нашими установить сношения более тесные и устранить все, что сему повредить может»[236].

Однако, оказавшись в Париже в июле 1802 года, Лагарп столкнулся с последствиями недавно проведенного референдума о наделении Бонапарта пожизненными полномочиями и подготовкой к принятию новой редакции конституции (так называемой Конституции X года), которая закрепляла фактический режим единоличного правления Наполеона во Франции. В письмах к Александру швейцарский республиканец обличал «нового Карла Великого», который грезит исключительно о том, чтобы стать родоначальником династии, упрочить свою власть «на обломках свободы» и включить в состав «империи галлов» как можно больше народов и провинций. Поэтому Лагарп отказался передать Бонапарту послание российского императора – напротив, Александр I получил от Лагарпа антинаполеоновскую брошюру, запрещенную французской цензурой, «Об истинном смысле национального голосования о пожизненном консульстве», в которой уже предсказывалось скорое превращение Бонапарта в императора.

Несмотря на эти предсказания, перед Александром I все равно оставался вопрос: как строить дальше внешнюю политику в стремлении к прочному миру, поддерживая баланс сил и интересов в Европе? Тяжелое испытание для этого представлялГерманский вопрос. По Люневильскому миру 1801 года к Франции присоединялись ранее входившие в Священную Римскую империю германской нации земли на левом берегу Рейна. При этом многие владетельные дома – включая и те, что совсем не участвовали в революционных войнах – несли потери и, соответственно, рассчитывали на компенсацию убытков («индемнизацию»). Характер и размер этих компенсаций должны были утвердить Франция и Россия, поскольку обе эти державы в силу Тешенского договора 1779 года приняли на себя обязательства гарантов в вопросах территориальных споров внутри Германии.

План индемнизаций был окончательно согласован дипломатами в июне 1802 года[237]. По сути дела, это был французский план, основанный на блестящей идее Наполеона использовать для компенсаций земли духовных феодалов, а также «вольных имперских городов», которые передавались в подчинение различным немецким князьям. Отношения, установленные Францией с большинством крупных государств, входивших в империю, в особенности с Баварией и Пруссией, позволяли дипломатии Наполеона напрямую договариваться с ними о размере компенсаций, которые зачастую многократно превосходили потери этих государств, что заставляло тех чувствовать себя обязанными Франции и ставило их в положение ее естественных союзников-сателлитов внутри Германии. Реверанс в сторону России был сделан лишь в том, что в статусе повышались (с некоторым приращением территорий) государства, чьи династии были связаны близкими родственными узами с Российским императорским домом, – Баден и Вюртемберг.

Российская дипломатия, а затем и Александр I утвердили этот план, хоть и понимали, что он «не совсем отвечает видам России». Но эта сознательная уступка Бонапарту была принята ради скорейшего и успешного завершения дела по переустройству Германии – как пишет князь Чарторыйский, «желая дать Франции новое доказательство своих миролюбивых намерений». Тем самым стороны действительно избежали тогда углубления споров и разногласий, но в то же время Россия допустила резкое усиление влияния Франции на ряд немецких государств.

Возникло и другое важное следствие: отныне Россия напрямую была вовлечена в Германский вопрос, ведь итоговое решение об индемнизациях утвердили на заседании Рейхстага в Регенсбурге 25 февраля 1803 года в присутствии французского и русского посланников, а это значило, что России вновь доставалась роль гаранта мира и спокойствия в Германии – мира, который очень скоро будет нарушен.

Тем самым, произошел отход от принципа «свободы рук» и невмешательства России в дела большой европейской политики. Надо сказать, что и сам Александр I давал основания упрекать себя в отступлении от им же принятых принципов. Речь идет о личном дебюте императора на международной арене,

Между королем Пруссии Фридрихом Вильгельмом III и Александром I в 1802 году завязалась личная переписка. Объяснить ее возникновение довольно просто – оба монарха были достаточно молоды (прусский король на 7 лет старше российского императора), оба недавно взошли на трон после столкновения своих стран с революционной Францией и желали теперь прочного мира в Европе. Как и в других случаях, Александр I верил, что дорога к этому миру лежит прежде всего через налаживание дружеских отношений и доверия между монархами европейских держав.

Однако известие об этой переписке встревожило внешнеполитических советников Александра I. Вопрос был даже поставлен в конце марта 1802 года на одном из заседаний Негласного комитета, и Александр I вынужден был оправдываться перед друзьями, говоря, что показывал письмо от короля Кочубею и не видит никакого вреда от этих отношений, а также не согласен, что для других держав русско-прусский союз может внушать опасения. Напротив, он усилит влияние России в Европе, особенно в случае, если необходимо будет «сдержать Францию и воспрепятствовать ее расширению», но, впрочем, Александр I не торопится связывать Россию каким-либо договором, поскольку не нуждается в этом союзе «для собственных выгод»[238]. Позиция императора, таким образом, выглядела предельно бескорыстной и имела целью только укрепление мира между странами по всей Европе, причем эта цель достигалась путем личного сближения монархов, а не дипломатических переговоров.

Такая позиция во многом определила то, что произошло дальше. Через переписку Александр I договорился о свидании с Фридрихом Вильгельмом III, чтобы вместе провести военный смотр в Мемеле, на границе двух стран, в конце мая – начале июня 1802 года. Глава внешнеполитического ведомства граф Кочубей был уведомлен об этом задним числом, без обсуждения программы визита и тех договоренностей, которые там могут быть заключены, лишь с приказанием составить маршрут для поездки.

Опасения Кочубея оказались не напрасны, а Чарторыйский назвал потом Мемельскую встречу русского и прусского монархов «одним из самых несчастных происшествий, когда-либо случавшихся с Россией», видя в ней истоки дальнейших внешнеполитических неудач. По мнению Чарторыйского, интересы Пруссии были тогда «большей частью противоречивы интересам России». В целом же прусская политика непосредственно следовала в русле наполеоновской Франции. Пруссия претендовала на роль ее опоры в Северной Германии, надеясь тем самым расширить собственные владения.

Тем не менее Александр I достиг своей личной цели: он заключил с Фридрихом Вильгельмом III тесный дружеский союз. В Мемеле монархи большую часть времени проводили вместе, при этом их разговоры были неподконтрольны дипломатам. К тому же важную роль в их общении играла супруга Фридриха Вильгельма, королева Луиза, слава о красоте и непринужденных манерах которой вышла далеко за пределы Германии. Между ней и Александром I происходило, по выражению Чарторыйского, «платоническое кокетничанье».

Какая именно политическая повестка обсуждалась в Мемеле между взаимными излияниями дружбы и военными парадами, точно неизвестно. Но, например, Лагарп был уверен – именно там Александр I согласился на значительное увеличение индемнизации для Пруссии, предложенное Францией. Швейцарец высказал явное сожаление, что его ученик, по сути, пошел здесь на поводу у Наполеона, не видя в том выгод ни для Германии в целом, ни для России. И действительно, зависимость Пруссии от Франции в территориальном вопросе прочно удерживала первую от вступления в антинаполеоновские коалиции вплоть до середины 1806 года, и Александру I в эти годы пришлось «раздваиваться» между своими дружескими чувствами к прусскому королю и фактическим отношением к Пруссии как к стране из противоположного лагеря. Одновременно и сама Пруссия, получив уверенность, что Россия одобрит любые ее действия, далее, не смущаясь, подыгрывала Наполеону.

Все это быстро проявилось в ходе обострения европейской обстановки весной и летом 1803 года в связи с новым англо-французским конфликтом. Англия отказывалась выводить свой флот с Мальты в соответствии с условиями Амьенского договора, прежде чем Франция не начнет выводить свои войска из Пьемонта. Миротворческие усилия Александра I в первые месяцы конфликта не принесли никаких результатов. Александр в качестве «протектора Мальтийского ордена» попытался предложить свое посредничество в решении этого спорного вопроса, одновременно добиваясь от Наполеона гарантий ненападения на немецкое владение, принадлежащее английскому королю, – курфюршество Ганновер. Это отвечало задачам внешней политики России по сдерживанию усиления Франции на севере Германии, которое могло угрожать российским торговым интересам на побережье Балтийского и Северного морей. Но Наполеон здесь сознательно пошел на обострение отношений с Англией. Первый консул обрушился на английского посла с упреками в том, что именно англичане хотят войны, но, «если они первые вынут меч, я последний вложу его в ножны». Наполеон завершил этот разговор словами «Мальта или война!»[239] И действительно, 18 мая 1803 года новая война была объявлена – таким образом, «вечный мир» в Европе продержался чуть больше года.

Наполеон немедленно нарушил нейтралитет немецких государств и двинул свои войска на Ганновер. Уже 3 июня ганноверская армия без боя сдалась французам, после чего было объявлено об оккупации Францией всей территории курфюршества и введении здесь прямого французского управления. Эти события, помимо прочего, создавали реальную угрозу соседним крупным городам Северной Германии: Гамбургу, Бремену и Любеку, через которые шла основная торговля России с Западной Европой. Казалось бы, Россия должна была немедленно вмешаться из-за нарушения порядка в Германии, гарантии которого русские дипломаты буквально только что, три месяца назад, подписали в Регенсбурге. Но Александр I молчал…

Вероятно, именно тогда царь понял всю глубину расхождений между интересами собственной страны и королевства своего новообретенного друга, короля Прусского. Пруссия уже заметно увеличила свою территорию вследствие индемнизации, и теперь между ее новыми приобретениями в прирейнских землях и историческим центром государства в Бранденбурге (вокруг Берлина) лежала территория Ганновера. Соответственно, Пруссия надеялась, что так же, как и раньше, путем договоренностей с Францией сможет добиться присоединения Ганновера к себе. Сейчас же Пруссия предлагала России признать оккупацию Ганновера «законной» и даже совместно предпринять усилия, чтобы прочие страны не вмешивались в войну Франции и Англии, ибо «несправедливо было бы чинить Бонапарту помешательства в предприятиях его на Англию». И Александр I понял, что его возможное вмешательство в пользу нейтралитета Ганновера нанесет жестокую обиду его другу Фридриху Вильгельму III. Личные отношения российского императора вступали в конфликт с внешнеполитическими интересами России как государства и ее договорными обязательствами. Еще недавно простые жители Ганновера думали, что «русский император пришлет войско для их защиты» (об этом рассказывают студенты из России, учившиеся тогда в знаменитом Гёттингенском университете, который находился на территории курфюршества[240]), и вот как все обернулось на самом деле… В первый, но далеко не в последний раз мы будем отмечать это противоречие во

Впрочем, и от прусских предложений «узаконить» оккупацию Ганновера император отказался и втайне начал готовить комбинацию, которая формально не задевала его прусского друга, – создание русско-датского военного союза для защиты побережья Германии. В августе 1803 года был разработан план военной операции, включавший высадку 40-тысячного русского корпуса в Шлезвиг-Гольштейне, которая могла состояться следующей весной[241].

Поставленному в затруднительную ситуацию летом 1803 года Александру I показалось самым легким возложить всю вину за это на Наполеона. Царь уже заметил, сколько раз Наполеон обыгрывал его в различных вопросах европейской политики или по крайней мере не шел навстречу его пожеланиям, – так было и в Мальтийском вопросе, и при распределении индемнизаций в Германии, политические последствия которых целиком оказались в пользу Франции, и даже в проблеме переустройства Швейцарии вследствие раздиравших ее внутренних конфликтов. Вмешаться сюда Александра I из-за всех сил призывал Лагарп, и действительно, в одном из официальных писем к Наполеону российский император высказал свою заинтересованность совместно обеспечить «независимость и нейтральность» Швейцарии, но первый консул предпочел действовать самостоятельно: в феврале 1803 года он навязал Швейцарии так называемый Посреднический акт, фактически подчиняя страну своему влиянию.

В силу личного характера российский император не был готов так скоро и легко забыть эти дипломатические неудачи. Еще год назад желая установить с Наполеоном дружеские отношения, теперь Александр I принял твердое решение исключить его из списка друзей. Ясным свидетельством этого служит письмо, написанное 7 июля 1803 года и отправленное из Каменноостровского дворца надежным путем Лагарпу в Париж:

Касательно Первого Консула, любезный друг, изменил я мнение свое, как и Вы; лишь только сделался он консулом пожизненным, завеса пала. С тех пор пошли дела все хуже и хуже. Для начала сам лишил он себя прекраснейшей славы, какая смертному доступна и какой единственно ему недоставало, – доказать, что действовал он не из личных видов, а исключительно ради счастья и славы отечества и, в согласии с конституцией, которой сам присягнул на верность, по прошествии десяти лет власть свою другому передать. Вместо этого предпочел королевским дворам подражать, а конституцию родной страны попрал. Теперь сделался он знаменитейшим из тиранов, какие истории известны[242].

Поразительно, что главный упрек, который бросает Александр I в адрес Наполеона, – это монархические устремления первого консула, при том что сам Александр является самодержцем! Пожалуй, это многое говорит о его внутреннем отношении к самодержавию: пусть Александр сейчас и оставил прежние планы уйти с престола, но уроки Лагарпа о порочности стремления властвовать единолично над людьми твердо запечатлены в его сознании. И самое главное, последняя фраза, объявлявшая Наполеона «знаменитейшим из тиранов», с точки зрения идей Просвещения практически с неизбежностью означала только одно – готовность противостоять тирании. А это значит, что уже летом 1803 года Александр I в глубине души стремится к борьбе с Наполеоном.

Впрочем, пока в сношениях России и Франции еще продолжались небольшие, предварительные дипломатические стычки. В конце июля 1803 года Наполеон в официальном письме к царю пожаловался на поведение русского посла графа А. И. Маркова, который «вмешивается в мелкие местные интриги», и вскоре Марков был отозван из Парижа. Вместо него там был оставлен поверенный в делах Петр Яковлевич Убри, что означало снижение дипломатического ранга российского представителя во Франции, а Марков перед отъездом, словно «назло Наполеону», был награжден высшим российским орденом – Св. Андрея Первозванного[243]. В самом начале 1804 года встал вопрос о «землях немецкого рыцарства», в котором Россия (уже полностью забывшая о былом принципе «свободы рук») сама вмешалась во внутренний германский конфликт с целью его урегулирования, оттесняя Францию, которая также хотела утвердить свое главенство в немецких делах. Тогда же возник дипломатический спор о Луи Александре де Лонэ графе д'Антреге – сотруднике российской посольской миссии в Саксонии, который имел тесные связи с Бурбонами и периодически выступал как тайный агент роялистов.

Особую остроту последняя проблема приобретала по мере раскрытия заговора против Наполеона, подготовленного заговорщиками-роялистами во главе со знаменитым Жоржем Кадудалем – одним из лидеров шуанов (сторонников короля из числа бретонских крестьян во время Французской революции). Он скрывался в Англии, но затем был переправлен на территорию Франции и встал во главе подпольной сети, которая готовила покушение на Наполеона во время одного из его выездов за пределы Парижа, а также взрыв в его дворце Мальмезон. Слухи об этом активно муссировались во французском обществе, и присутствие на русской службе таких фигур, как граф д'Антрег или Фердинанд Кристин (авантюрист, служивший французским принцам, а затем сблизившийся с графом Марковым, который использовал его как сотрудника своего посольства в Париже), давало основания связывать и Россию с участниками антинаполеоновского заговора. По настоянию Лагарпа царь потребовал уволить Кристина, и тот вскоре оказался в парижской тюрьме Тампль, где сидел вместе с лидерами заговорщиков. Но графа д'Антрега Александр I тем не менее отказался отозвать из Саксонии, поскольку не получил «убедительных доказательств» его причастности к заговору[244].

Взбудоражившая всю Францию «охота на Наполеона» и ее расследование завершились внезапным ударом. 15 марта 1804 года наполеоновскими жандармами на территории курфюршества Баден был схвачен один из принцев – Луи-Антуан де Бурбон-Конде герцог Энгиенский, – которого объявили главой заговора против Наполеона, судили военным судом в Париже в ночь на 21 марта и после вынесения смертного приговора немедленно расстреляли во рву Венсенского замка. Наполеону нужен был этот решительный и публичный шаг, доказывавший силу и эффективность его власти в условиях, когда общественное мнение Франции колебалось между осуждением и сочувствием в отношении отдельных лиц, обвиненных в причастности к заговору (среди них был чрезвычайно популярный генерал Жан Виктор Моро, в итоге приговоренный к изгнанию из Франции).

Операция французской полиции по похищению герцога Энгиенского была проведена на территории немецкого княжества, что нарушало его суверенитет, гарантом которого выступала Россия. К тому же Баденом в то время еще правил родной дед российской императрицы, супруги Александра I. Последний немедленно среагировал на эти события, использовав их, чтобы во всеуслышание провозгласить принципы, которыми он руководствуется во внешней политике: незыблемость международного права и территориальной целостности государств, поддержание мира и спокойствия в Германии. В ноте, представленной 6 мая 1804 года Рейхстагу в Регенсбурге, Александр I демонстрировал, что Россия строго следует своим обязательствам, подтвержденным здесь же всего лишь чуть более года назад, тогда как Франция их грубо нарушает. Действия Наполеона, по мнению Александра, представляли собой угрозу для «безопасности и независимости» как Германской империи, так и Европы в целом, а потому требовали немедленной реакции со стороны всех европейских правителей: «Насколько непрочными были бы будущие спокойствие и безопасность империи и каждого из ее членов, если бы подобные насилия были признаны допустимыми и осуществлялись беспрепятственно

Но слова Александра I, обращенные к представителям немецких земель, оказались «гласом вопиющего в пустыне». Такова была истинная цена уступок России в пользу Франции в процессе переустройства Германской империи в 1802–1803 годах. Германские депутаты чувствовали непосредственную зависимость своих государств от Франции, а потому они сперва затянули обсуждение российской ноты, а затем и вовсе прекратили его. Особую роль в этом сыграла Пруссия. Ее представитель в Рейхстаге граф Иоганн Эсташ фон Гёртц одновременно замещал тогда пост представителя Баденского курфюрста и заявил от имени последнего, что Наполеон представил тому «достаточные и успокоительные объяснения», а поэтому предлагал больше не возвращаться к этому вопросу, так как его дальнейшее обсуждение в Рейхстаге может иметь нежелательные последствия для мира в Европе (о том, до какой степени уступчивой оказалась позиция Бадена, говорит тот факт, что его курфюрст вскоре передаст Наполеону поздравления с принятием титула французского императора).

Впрочем, Александр I и не собирался дожидаться официальной реакции Рейхстага. 12 мая 1804 года российский поверенный в делах в Париже П. Я. Убри передал официальную ноту французскому правительству, в которой Александр повторял свои формулировки – о нарушении Францией международного права, о возникшей угрозе для Германии и Европы в целом, требуя от Франции принять «действенные меры», чтобы «успокоить все правительства» европейских государств. В ответ министр иностранных дел Франции Ш.-М. де Талейран 16 мая ответил не менее резкой нотой, где делал обратные выпады в адрес императора Всероссийского: «Если бы в то время, когда Англия замышляла убиение Павла I, знали, что зачинщики заговора находятся на расстоянии одного льё от границы, неужели не постарались бы схватить их?»[246] Талейран тем самым сравнивает герцога Энгиенского, укрывавшегося за пределами Франции, и заговорщиков, виновных в смерти Павла I, прекрасно понимая, что те находились (и находятся до сих пор!) не за пределами Российской империи, а в ее столице, то есть фактически упрекая Александра I в попустительстве убийцам отца.

Дипломатическая буря разразилась. 17 мая французский посол был отозван из Петербурга, а 18 мая Наполеон принял титул императора французов, который ставил его в один ряд с монархами Российской и Священной Римской империй, что последними не могло не восприниматься как новое оскорбление. Полный разрыв отношений России и Франции стал реальностью.

Так ровно за два года Александр I прошел путь от желания дружить с Наполеоном до открытой конфронтации с ним. Характерно, что и первое и второе диктовалось искренним желанием царя установить прочный мир в Европе и его оценками того, кто из европейских монархов станет помогать ему, а кто, наоборот, представляет наибольшую опасность для этого. Собственно экономические, финансовые и прочие интересы России при этом, разумеется, учитывались, но уже во вторую очередь.

Под стать эволюции позиции Александра I оказались и новые назначения в его внешнеполитическом ведомстве. Еще 8 сентября 1802 года, когда в Российской империи наряду с другими было создано Министерство иностранных дел, его возглавил граф Александр Романович Воронцов. Кочубей тогда сложил полномочия главы ведомства, причем по собственной инициативе, поскольку, несмотря на свой большой опыт в международных делах, с момента возвращения ко Двору он стремился к какой-нибудь должности «в области внутреннего управления» – и в знак благодарности был назначен Александром I на пост министра внутренних дел. Воронцов же, хоть и был, как мы уже знаем, предельно антипатичен молодому императору, но также являлся опытным дипломатом, к тому же одним из лидеров «екатерининских стариков», которым Александр не мог не предоставить посты министров. В виде особой милости Воронцову даже пожаловали звание канцлера – наивысший чин 1-го класса по Табели о рангах. Но в помощь новому канцлеру в министерство на должность товарища министра был назначен один из «молодых друзей», князь Адам Чарторыйский, в расчете на то, что именно он подхватит инициативу управления ведомством из рук престарелого вельможи.

Так и случилось. Назначение Александра Воронцова, известного (как и его брат Семен) своими проанглийскими симпатиями и желанием противодействовать Франции, уже само по себе явилось знаком того, в каком направлении будет развиваться общий внешнеполитический курс России, а князь Чарторыйский дополнил это целью, которую никогда не скрывал, – восстановлением Польши. Новое польское государство, по его мысли, должно будет иметь династическую связь с Россией и, самое главное, поддерживаться коалицией государств, которые бы восстановили уважение к международному праву в Европе, принципам законности и справедливости в противовес политике завоеваний. А такое возможно только после сокрушения того, кто является живым олицетворением этой порочной политики, – Наполеона. Таким образом, система Чарторыйского, сформулированная им в 1803 году в виде ряда записок и меморандумов, предоставляла Александру I идеологическое обоснование для его внешнеполитических акций. В том же году Воронцов уже очень часто болел, и докладчиком перед императором по международным делам выступал Чарторыйский (что не могло не радовать Александра), а когда канцлер высказал желание покинуть свой пост ради длительного лечения, 16 января 1804 года Чарторыйский был официально назначен министром иностранных дел.

С этого времени в министерстве всерьез заговорили о возможной войне с Францией. Следует заметить, что, во-первых, Чарторыйский во многих дипломатических нотах, подготовленных им для Александра I, сознательно шел на обострение русско-французских противоречий, то есть вел дело к будущей войне, а во-вторых, одной из ближайших целей этой войны ставил разгром Пруссии – и как союзницы Наполеона, что вытекало из его общей дипломатической системы, и как государства – инициатора разделов Польши, владевшего значительной частью ее территорий, без победы над которым восстановление польской государственности невозможно. Здесь Чарторыйский явно расходился с представлениями Александра I о его дружбе с Фридрихом Вильгельмом III, но тем не менее планы нападения на Пруссию как залога дальнейшей победы над Наполеоном долгое время вынашивались в российском Министерстве иностранных дел.

Но были люди в окружении Александра I, которые стремились предостеречь его от начала войны в Германии. В первую очередь к ним принадлежал Лагарп. Прочитав ноту Александра I, направленную Рейхстагу, учитель поспешил передать ученику свое мнение о ней с точки зрения практического мышления:«Нельзя вручать нот, не имея наготове двухсот тысяч человек, способных немедленно добиться их исполнения». Если же эти средства не готовы, то войны надо избегать, и тем более сейчас, видя реакцию немецких государств: «Не пристало России одной вперед выдвигаться для защиты территории германской, когда глава Империи и князья ее, нуждающиеся куда сильнее в защите, остаются безразличны». По мнению Лагарпа, призвав Рейхстаг к защите достоинства Германии, Россия уже выполнила свои перед ним обязательства – сам же Рейхстаг вряд ли дальше способен на какие-либо существенные действия против Франции, поскольку составляющие его государства уже находятся в глубокой зависимости от Наполеона. «Слишком хорошо знаю я страхи и смятение государей с правого берега Рейна, чтобы хотя на простые знаки

Лагарп и дальше, в июле – сентябре 1804 года, доказывал Александру I, что ему бесполезно, выступая с принципиальных позиций, быть «арбитром Германии». Так, на возможный контраргумент, что император, будучи представителем немецкой династии (Ольденбургского дома), должен защищать интересы своих родственников, Лагарп отвечал вызывающей по прямоте фразой:

Императору Российскому самым драгоценным родственником приходится русский народ, чьи интересы не может он подчинять интересам государей или государств иностранных, которые помышляют только о собственной своей выгоде или мелких своих страстях, а об уважении к главе Российской империи и не думают. Слишком долго Россия о своих интересах забывала и занималась исключительно делами князей немецких; пора ей о себе подумать.

Это вообще одна из ключевых фраз в аргументации Лагарпа, который заклинал Александра I: Россия должна заботиться прежде всего о себе, о своих внутренних реформах и улучшении жизни народа, а не приносить все это в жертву внешнеполитическим интересам. Поэтому главным советом Лагарпа Александру I было – не идти на поводу у мнимых союзников (которые только и ждут, чтобы воевали за их интересы, но «всегда готовы предать, если им больше предложат»), избегать вовлечения в войну, то есть не провоцировать вступления армии Наполеона в немецкие земли, но, если уж дело дойдет до сражений, «бить скоро и сильно, наносить удары точные и решительные, время же для этого Россия должна выбирать сама, а не по чьей-либо указке»[247].

Другим человеком, предостерегавшим Александра I от вступления в войну, был Г. Ф. Паррот. По мере развития его дружбы с императором тот разрешил профессору физики обсуждать далекие от его прямой специализации вещи, а именно вопросы российской внешней политики. Паррот впервые воспользовался этим правом в июне 1804 года, когда Александр I, казалось, и сам нуждался в непредвзятом мнении. В период явного обострения отношений между Россией и Францией профессор счел необходимым возвысить перед царем свой голос в пользу сохранения мира. Он доказывал, что «две страны, которые таким огромным расстоянием разделены, по природе своей не предназначены к тому, чтобы друг с другом воевать, и если политика против природы идет, всегда тот наказан бывает, кто первым мир нарушил». В этом смысле Александр не должен отвечать на провокации Наполеона, который «зачинщиком быть не захочет», но «нуждается в войне, чтобы вместо ненависти сочувствие вызывать». Российскому же императору нужен мир, ибо Паррот подчеркивал его главную цель: «осуществить все благодетельные свершения, которые Вы для блага Вашего народа замыслили»[248] (здесь аргументы Лагарпа и Паррота полностью совпадали).

Продолжить эти рассуждения Парроту выпала возможность уже весной 1805 года, когда Александр I на одной из личных встреч по собственной инициативе заговорил с ним о внешней политике. Произошло это накануне решающих переговоров с Наполеоном, куда должен был отправиться Новосильцев. Паррот так вспоминал об этом разговоре:

Император сказал, что онпротивэтой войны, что он испытывает к ней величайшее отвращение, но что все его министры и его окружение в целом решительно выступаютзанее. Он привел мне несколько причин, по которым противился войне, и спросил моего мнения. Оно полностью совпало с его собственным, и я лишь привел ему дополнительные резоны; я предсказал ему его будущие несчастья.

Тогда Александр I попросил профессора поговорить с Чарторыйским, «главой партии, которой двигала национальная гордость», но их встреча привела только к тому, что князь, «соединявший внешнюю и внутреннюю утонченность с превеликой кротостью и хладнокровием, в конце концов, возможно впервые за время своей службы, вышел из себя и закипел от гнева». В итоге при расставании с Парротом в мае 1805 года Александр I сделал ему важное признание – он вступает в грядущую войну против своего желания, но считает это своим долгом: «Европа призывает меня на помощь, мои русские желают войны любой ценой. Я молод – как могу я противостоять упреку, который потомство мне сделает, что не попытался я освободить человечество от тирана? Возможно, и Вы, и я все-таки не правы»[249].

Действительно, к этому времени окончательно формируется точка зрения Александра I, что в этой войне он будет отстаивать интересы не своего государства, а всей Европы. В сентябре 1804 года император отправил Новосильцева в качестве особого доверенного посланника в Лондон, снабдив его инструкцией, где впервые наметил ту картину будущего, за которую хотел бы сражаться – установление новых международных отношений, основанных на союзе всех крупных стран и их монархов ради сохранения длительного «мира и спокойствия» в Европе. Александр I через Новосильцева обращался к английскому правительству с предложением создать «новый кодекс международного права», позволяющий решать конфликты государств через арбитраж, мирным путем. Тем самым предполагаемый союз России и Англии должен был стать не временным, возникшим в связи с борьбой с Наполеоном, но таким, который «будет существовать и потом, после установления мира, чтобы достичь еще большего – договора, который стал бы основой международных отношений европейских держав и который призван заменить сепаратные мирные договоры между отдельными странами». Целью нового всеобщего договора станет поддержание «вечного мира»: «После стольких тревог, испытав все неудобства непрочной призрачной независимости, большая часть правительств пожелает примкнуть к союзу, который надежно гарантировал бы их безопасность и спокойствие». При этом в такой общий союз закладывается и еще одна важная черта – он должен нести либеральные принципы, поскольку введение во внутреннее устройство стран «задатков миролюбия» должно будет «ограничить возможность необузданных действий самовластия» и способствовать «успехам просвещения», так что, наконец, после всеобщего распространения «духа благоразумия и справедливости» Европа сможет «в течение длительного времени наслаждаться спокойствием и благополучием, каким никогда еще не пользовалась»[250].

Стоит подчеркнуть новизну данной программы по сравнению с традиционными внешнеполитическими концепциями, утвердившимися в дипломатической практике XVIII века. Тогда конечной целью войн объявлялось достижение «баланса сил» между крупными европейскими странами, которое усматривалось в примерном равенстве военных, людских и материальных ресурсов у противостоящих друг другу коалиций, делая невыгодным новую

Концепция европейской безопасности, развитая в инструкции Александра I Новосильцеву, исходила совершенно из иных предпосылок. Прежние концепции предполагали, что вражда альянсов носит перманентный характер, и единственный способ избежать их прямого столкновения состоит в поиске такого состояния, при котором это столкновение было бы невыгодно для всех. Александр же – впервые в истории! – выдвигает идею «общего союза», основанного на договоре, к которому бы присоединились все страны и который бы заменил их отдельные соглашения между собой (то есть по сути аннулировал бы характерные для XVIII века альянсы держав). При этом к данному союзу могли бы примкнуть не только великие державы, но и «большинство правительств Европы», а это значит, что «безопасность и спокойствие» гарантировались бы и малым государствам так же, как и учет их интересов при вступлении в союз. Тем самым на место постоянного соперничества и вражды, господства «сильного над слабым», признававшихся законами внешней политики в XVIII веке, Александр I предлагал принципиально иное – дружественный союз всех стран, общее соблюдение ими «кодекса международного права», основанного на «миролюбии» и «справедливости» по отношению ко всем странам, и большим, и малым.

Для выполнения этой идеалистической программы, в которой уже явственно проступают будущие контуры Священного союза, Александр I не жалеет усилий. По его инициативе происходит складывание так называемой Третьей коалиции, куда он лично вовлекает австрийского императора и шведского короля. 30 марта / 11 апреля 1805 года в Петербурге был подписан союзный договор между Россией и Англией, целью которого объявлялось «принуждение Франции к миру». Были предусмотрены военные квоты участия каждой из сторон в коалиции, причем Англия обязывалась в случае отказа от поставки солдат покрывать свои квоты за счет военных субсидий (1 млн 250 тыс. фунтов стерлингов ежегодно за каждые 100 тыс. солдат). В договоре также значилась необходимость защиты от французов и обеспечения полной независимости итальянских королевств, Сардинии и Неаполя, примкнувших к коалиции. Однако предусматривалась возможность и избежать войны с Францией путем уступок. Если та пойдет на мирные условия союзников, Англия обязывалась вернуть ей захваченные в Новом Свете колонии и все-таки вывести свой флот с Мальты, которая будет охраняться русским гарнизоном (на последнем особенно настаивал Александр I) до того момента, пока не будет восстановлена власть Мальтийского ордена. Но выполнение всего этого целиком зависело от исхода решающих русско-французских переговоров в Париже, на которые из Петербурга 3/15 июня выехал Новосильцев.

Военные приготовления в конце 1804-го и первой половине 1805 года, казалось, полностью захватили внимание Александра I. Внутриполитические реформы отошли на второй план, и вообще новая ситуация значительно повлияла на отношения императора с теми людьми, которых он еще недавно считал своими верными друзьями. Удивительно, но одним из первых на себе это почувствовал Лагарп, полное бескорыстие которого и желание всегда искренне помочь Александру не подлежали сомнению. Находясь в июле – сентябре 1804 года в Саксонии, то есть фактически на полдороге между Парижем и Петербургом, Лагарп был готов продолжить путь и лично прибыть к Александру, чтобы удержать его от ложных, по мнению швейцарца, шагов, ведущих к войне. Позже он укорял себя: «Совершил я ошибку, не стану спорить, когда в 1804 году не поехал в Санкт-Петербург и не воспользовался привилегией, мне Александром I данной, – правом во всякий час в его кабинет входить. Убедил я себя, что от писем моих больше толку будет, чем от моего присутствия». В то же время он понимал, что его новое появление при Петербургском дворе (как, впрочем, и прежде) будет воспринято враждебно окружением императора, формировавшим внешнеполитический курс, который резко не совпадал с тем, что предлагал Лагарп. Так, он предостерегал Александра I от русско-английского союза, считая, что Англия «переложит на Россию часть ответственности за свои собственные заблуждения, а то и в жертву принесет, как не раз с континентальными державами поступала»[252]. Поэтому, если бы Лагарп прибыл в Петербург, то столкнулся бы с противодействием не только со стороны вельможных сановников (его старых врагов из круга канцлера А. Р. Воронцова), но и со стороны «молодых друзей» императора. Решающую же роль в том, что Лагарп так и не отправился к Александру, сыграло молчание последнего – на письма с критикой российской дипломатии император никак не реагировал, хотя ответ подразумевался, и Лагарп даже просил о нем. Это было важным знаком, что Александр I не разделяет мнений швейцарца и тот не стал бы желанным гостем для своего ученика.

Но и отношения «молодых друзей» с Александром I к 1805 году были далеки от идеальных. Казалось бы, хотя после образования министерств Негласный комитет собирался гораздо реже, но его члены, назначенные на государственные посты, получили возможность регулярно общаться с императором в своем новом качестве. Кочубей стал министром внутренних дел, Строганов – его товарищем, Чарторыйский фактически возглавил Министерство иностранных дел, а Новосильцев, занявший должность товарища министра юстиции, руководил Комиссией составления законов – важнейшим инструментом, который был призван систематизировать законодательную деятельность государства. Но мы видим, как в 1804 и 1805 годах Новосильцев постоянно выполняет личные дипломатические поручения Александра I, передав всю деятельность по упорядочиванию законов в руки чиновников-бюрократов во главе с Густавом Адольфом (Густавом Андреевичем) фон Розенкампфом, а потому та идет крайне медленно и неэффективно. Кочубей же в это время чувствует полное охлаждение императора к внутренним делам и переносит это на их личные отношения. В августе 1805 года он выражает свои мысли в личном письме к Александру I, вспоминая об их очень давней дружбе:

Ваше Императорское Величество приучили меня и требовали от меня в прежние времена, чтобы я не скрывал от Вас никогда ни одного поразившего меня впечатления, касающегося моих отношений с Вами. Ваше Величество, отдавая справедливость моей давнишней привязанности к Вашей особе, были настолько добры, что разрешили мне объясняться с Вами каждый раз, когда у меня явятся какие-нибудь сомнения. Сегодня я берусь за перо, чтобы воспользоваться этим правом. Я уже давно искал случая поговорить с Вашим Величеством, но разнообразные занятия, едва оставляющие Вам время для дел, налагали на меня обязанность молчания. […] Уже несколько месяцев, Государь, как по городу распространился слух, что я утратил Ваше доверие… Я не обращал внимания на все эти толки, как и на многие другие, хотя они доходили до меня и до многих моих друзей из разных источников, и я приписывал их кружковым пристрастиям, но с течением времени я стал убеждаться, что Вы, Ваше Величество, действительно

Больше года спустя в еще одном схожем письме Кочубей вновь жаловался императору, что «уже около двух лет, как Вы лишили меня своего доверия», и выражал глубокое разочарование по поводу хода реформ и результатов своего участия в них: «Я не знал ничего из того, что делается, между тем как раньше я был в курсе всего. Меры, которые я предлагал, отвергались, чтобы сделать удовольствие людям, являющимся общим посмешищем…»

Судьба реформ, начатых с таким воодушевлением в первые годы царствования, хорошо прослеживается на примере отношений Александра I с теми из его друзей, которые трудились в области народного просвещения. Так, в августе 1804 года ушел в отставку В. Н. Каразин, утративший к этому моменту особое расположение императора по причине некоторых своих слишком резких шагов в деле организации Харьковского университета, которые приводили к его конфликтам с министром П. В. Завадовским.

В январе 1805 года в Петербург прибыл профессор Паррот с единственной целью – привести в действие собственный проект открытия школ для народа в губерниях Дерптского учебного округа. Речь шла о начальных учебных заведениях, то есть низшей ступени новой образовательной системы Российской империи, утвержденной Министерством народного просвещения в 1803–1804 годах. Но в актах министерства ни их количество, ни финансирование определено не было. Инициатива организации сельских школ целиком отдавалась помещикам, которые никак в том не были заинтересованы, и на деле массового развития школ не происходило. Поэтому Паррот предложил возложить прямую поддержку народных училищ на государство (по крайней мере в масштабе своего учебного округа), при том что их открытием будет заниматься местная лютеранская консистория вместе с университетом и они будут соответствовать существующим в Прибалтике церковным приходам. В первоначальном плане Паррота присутствовало 279 сельских и 56 городских школ, а также 5 семинарий для подготовки учителей, и штатная сумма на их содержание из бюджета Министерства народного просвещения составляла 103 800 рублей в год (почти равняясь содержанию целого университета).

В начале 1805 года Паррот еще переживал всю бурную гамму дружеских чувств в отношениях с Александром I, а потому был уверен в успехе своего проекта. И действительно, Александр согласился его поддержать, однако передал проект на рассмотрение в Министерство народного просвещения, а там сразу возникли внутриведомственные возражения и проволочки, которые – взятые все вместе – ясно демонстрировали, что власти Российской империи не хотят тратить деньги на образовательные проекты, тем более направленные на развитие ее периферии, в период обострения внешнеполитического и финансового кризиса, – и это нежелание восходило к самому Александру I, в чем никак не хотел себе признаться Паррот. Рупором в данном случае выступил Новосильцев (как помним, непосредственно вовлеченный в подготовку грядущей войны), который внешне отстаивал исходные принципы школьной системы, утвержденные в 1803 году, но при этом твердо заявил о недопустимости новых денежных трат: «Правительству нужно поощрять владельцев к заведению приходских училищ в селениях, […] но в сем случае никак не должно выделять постоянного дохода или штатной суммы для содержания оных». Проведя в Петербурге пять бесплодных месяцев, Паррот смог добиться лишь того, что Александр I, уступая его давлению, перенес этот вопрос на рассмотрение ландтагов Остзейских губерний (из которых только один спустя год прислал свой отзыв, а спустя два года, после новых отчаянных попыток Паррота утвердить проект народных школ императорским указом, его все-таки отложили на неопределенный срок)[254].

Во время прощальной беседы с императором, которая состоялась 27 мая 1805 года, Паррот впервые осмелился выступить перед Александром I с широкой критикой его политики, по сути констатируя остановку, если не провал многих реформ начала его царствования. Профессор рассматривал эти реформы как борьбу старого, отжившего с новым, направленным на всестороннее улучшение общества и государства в духе идей Просвещения, и признавал, что первое пока побеждает второе. «Знаки, подсказавшие мне, что дух вельмож берет верх над Вашими стараниями человечеству помочь, суть дух общественный и медленное, но явственное удаление друзей Ваших» – так он оценивал фактическое прекращение деятельности Негласного комитета и разлад в ближайшем окружении царя. Если в первые годы царствования к молодому императору сами по себе стекались люди, разделявшие его либеральные принципы и желавшие ему помочь, то теперь настроения в обществе изменились: из них ушла «любовь к общественному благу», тон везде задают корыстные вельможи и крепостники, а партия Александра, «партия разума и человеколюбия» отступает. Лишенный помощников, царь остается один на один с консервативно настроенной верхушкой дворянства. Происходит же это из-за нежелания Александра применять собственную власть и силу там, где речь идет о «любви к добру», из-за отсутствия воли сокрушить «людей злонамеренных», когда царю приходится постоянно защищаться вместо того, чтобы нападать.

Попав под огонь критики, Александр I не нашел ничего лучшего, чем поделиться с Парротом своим давним планом о принятии конституции для Российской империи, в которой будет записан его отказ от самодержавной формы правления. Он словно бы говорил человеку, мнением которого дорожил: несмотря на малые успехи в данный момент, он, Александр, все так же предан либеральным принципам, как и несколько лет назад, и время для их реализации обязательно наступит. Но в ответ он получил на следующий день от Паррота письмо с настоящей отповедью: профессор развернуто опровергал желание Александра сложить с себя полномочия самодержца и доказывал, что власть царя сейчас необходима его подданным, чтобы привить им истинное Просвещение – и именно потому, что на этом пути сделано пока еще очень мало[255].

Полвека спустя престарелый князь Адам Чарторыйский размышлял о причинах неудач, постигших либеральные начинания Александра I:

Великие мысли об общем благе, великодушные чувства, желание пожертвовать ради них своими удобствами и частью своей власти и даже в целях более верного обеспечения будущего счастья людей, подчиненных его воле, совсем сложить с себя неограниченную власть, – все это искренно занимало некогда императора, продолжало занимать его еще и потом, но это было скорее юношеским увлечением, нежели твердым решением зрелого человека. Императору нравились внешние формы свободы,

Вряд ли следует разделять столь суровую оценку. Многочисленные примеры, с которыми мы познакомились, свидетельствуют в пользу того, что Александр I не просто увлекался свободолюбивыми построениями мысли – нет, он действительно был искренне настроен на то, чтобы выполнить торжественные обещания, некогда данные Лагарпу: освободить русский народ от крепостничества, предохранить страну от жестоких проявлений деспотизма, дать ей конституционное устройство, то есть «непреложные законы» на либеральных началах, почерпнутых из принципов Французской революции.

Но эти желания натолкнулись на многочисленные факторы, затруднявшие их реализацию: сложность общей ситуации, в которой он взошел на престол; противоречия между проектами реформ и их воплощением – они хорошо видны на примерах создания министерств, проект которых разрабатывался в либеральном кружке «молодых друзей», но в итоге привел к «министерскому деспотизму», или изменений функций Сената, полномочия которого по контролю над правительством были возложены на «екатерининских стариков» и вскоре вынужденно аннулированы самим Александром. Наконец, все осложнялось характером самого императора, в котором внешняя открытость сочеталась с внутренней скрытностью, подозрительностью и упрямством – именно из-за этого он не смог сохранить близкие отношения со множеством людей, которые были привлечены к нему прокламированными либеральными принципами и даже питали к Александру глубокую эмоциональную привязанность, верили в искреннюю дружбу с ним. Не стоит забывать и того, что Александр I был настроен на быстрое достижение результатов, ведь в нем теплилась надежда сложить с себя самодержавную власть и удалиться куда-нибудь «на лоно природы», тогда как реализация реформ требовала «неблагодарного», упорного труда, который лишь с течением времени принес бы свои плоды, о чем его часто предупреждал Лагарп. А там, где Александр наталкивался на препятствия при воплощении в жизнь принципов реформ, он чаще всего отступал, не будучи готовым применять силу своей власти для их преодоления.

Неудивительно, что Александр I вскоре переключился на внешнюю политику. Казалось, она требовала от него моментальных, эффектных решений, соответствовавших его желанию вызывать восхищение у европейской публики. Во имя достижения прочного мира он предложил личную дружбу монархам Европы, и некоторые (как король Пруссии Фридрих Вильгельм III) ее приняли, а некоторые (как первый консул Французской республики Наполеон Бонапарт) отвергли. Последующее развитие личных внешнеполитических концепций привело Александра I к мысли возглавить коалицию государств в борьбе за «спокойствие и безопасность», против угрожающего этим ценностям агрессора и тирана – борьбе, которую практически не требовали государственные (экономические и финансовые) интересы России, но которая всецело поглотит российского императора в ближайшие годы и станет едва ли не главным содержанием всего его царствования.

Часть III

Роковое столкновение

1805–1814

Роман Льва Николаевича Толстого «Война и мир» начинается с длинной французской фразы, произнесенной в петербургском салоне его хозяйкой, Анной Павловной Шерер:«Ну, князь, Генуя и Лукка – поместья фамилии Бонапарте. Нет, я вам вперед говорю, если вы мне не скажете, что у нас война…»

Казалось бы, какое отношение маленькие итальянские города, которых и на карте-то не отыскать, имеют к великим событиям, надолго определившим не только судьбу всех действующих лиц романа Толстого, но и страны в целом? А ведь именно эта фраза точно передает обстоятельства вступления России в войну с Наполеоном, к которой Александр I сознательно шел (хотя, по его утверждению, и против собственного желания) на протяжении двух лет, с 1803 года, однако ее начала – так и хочется верить! – можно было бы избежать, и тогда все его царствование имело бы совершенно иной характер.«Генуя и Лукка»стали тем последним камешком, падение которого вызвало горный обвал, похоронивший под собой столько прекрасных надежд на изменения внутри России после восшествия на престол молодого и полного либеральных идей императора. На смену этому Александру теперь приходил другой – погруженный в военные тяготы, хитросплетения дипломатии и во многом ожесточенный той долгой борьбой, конца которой пока видно не было…

Глава 10

Свидания с Бонапартом

В мае 1805 года Александр I долго готовился к переговорам с Наполеоном в Париже, на которые отправлялся Новосильцев. Тот должен был выступать и от лица российского императора, и от имени Англии как союзницы России, ибо, как официально сообщал Чарторыйский Талейрану, «сношения, в которых г-н Новосильцев находился недавно в Лондоне, доставили ему возможность с точностью узнать намерения и желания Англии, и Его Величество полагает, что никто лучше него не в состоянии исполнить с успехом настоящее поручение». Еще сохранялась слабая вероятность, что стороны смогут найти компромисс по спорным вопросам в Германии и Италии и предоставить друг другу взаимные гарантии безопасности. Значительную часть времени в конце мая царь проводил вместе с Новосильцевым, обсуждая с ним текущее положение дел в Европе и снабжая различными инструкциями[257] (занятость царя даже никак не позволяла ему устроить тогда прощальный разговор с Парротом).

Тем временем Наполеон также рассчитывал на успех переговоров с личным представителем Александра I, но отнюдь не из желания долгого мира. Ему важно было удержать Россию от вступления в войну, пока сам он готовился к решающему удару по Англии. Еще в 1803 году Наполеон создал в Булонь-сюр-Мер военный лагерь для подготовки французских войск к переправе на другой берег Ла-Манша. Именно здесь 15 августа 1804 года на торжественном смотре под звуки 1300 барабанов Наполеон произвел первое массовое награждение орденами Почетного легиона. К лету 1805 года собранная в Булони «Армия берегов Океана» насчитывала около 60 тыс. солдат, а вместе с другими лагерями на побережье Франции и Бельгии – до 200 тыс. Для переправы Наполеон собрал флотилию из небольших гребных и парусных судов, которая со стороны открытого моря должна была поддерживаться франко-испанским флотом адмирала Пьера-Шарля де Вильнёва. Приготовления французов не укрылись от правительства Великобритании, которое предприняло серьезные меры по обороне южного побережья страны. Впервые в истории на берегу Ла-Манша англичане строили укрепления. Тем не менее общие настроения в Лондоне были скорее паническими: в случае успешной высадки армии Наполеона мало кто рассчитывал на долгое сопротивление. Именно с этим была связана готовность Англии идти на переговоры.

По пути в Париж Новосильцев должен был сделать остановку в Берлине. Он еще не добрался туда, как в Петербурге было получено известие: 4 июня в Генуе Сенат Лигурийской республики (протектората, находившегося под контролем французской армии, но все же

Новосильцев пробыл в Берлине две недели, за которые не только подтвердилась вовлеченность Наполеона в аннексию Генуи, но и произошла новая аннексия в Италии. Крошечная республика Лукка, оккупированная с 1799 года французскими войсками, 23 июня 1805 года была присоединена к княжеству Пьомбино, прежнему вассалу Неаполя, а затем Франции, которое в марте того же года Наполеон подарил своей сестре Элизе Бонапарт. Еще одним суверенным образованием в Италии стало меньше, еще больше возросла территория «семейной собственности» Бонапартов.

28 июня / 10 июля 1805 года Новосильцев оставил прусскому Министерству иностранных дел ноту для передачи французскому правительству (которое в результате узнало о ней из публикаций в газетах), а сам вернул полученные им ранее паспорта для въезда во Францию, объявив об отказе от переговоров. В ноте протеста Новосильцев позволил себе резкие выпады в адрес Бонапарта (не признавая за ним никаких титулов) и утверждал, что новое попрание им международного права лишает всякой надежды на заключение с ним договоренностей о восстановлении мира в Европе на справедливой основе[258]. Это означало, что Россия с неизбежностью вступает в войну на стороне Англии. Нота тут же стала предметом обсуждения в европейском общественном мнении; в частности, Лагарп всегда приписывал именно Новосильцеву роковую роль в развязывании последующей войны, хотя его берлинское заявление полностью диктовалось указаниями, полученными от Александра I (о чем швейцарец не знал). Но Лагарп теперь ясно видел, какое направление внешней политики выбрал его ученик, и это принесло учителю немало горьких минут, ибо ему «не составило труда предвидеть губительные последствия сего поступка для России»[259].

Впрочем, тон дипломатического документа, выбранный Новосильцевым, позволил и французской стороне столь же безапелляционно ответить «обвинениями на обвинения». Талейран выпустил 8 августа циркуляр, в котором утверждал, что Россия давно уже вынашивала собственные агрессивные планы в Азии по захвату владений Турции и Персии, а в отношении Европы «в сущности Россия не принимала действительного и искреннего участия в делах материка: она равнодушна к счастью Европы и ее вмешательство в бурные обстоятельства всегда служило лишь к поддержанию ненавистных чувств и к воспламенению страстей; распри между другими державами всегда были для нее простым расчетом тщеславия».

Эти дипломатические нападки стали прологом к началу боевых действий. Наполеон прибыл в Булонь в первые дни августа и дожидался шедшей из Вест-Индии эскадры адмирала Вильнёва, чтобы отдать приказ о начале десанта. Но еще 22 июля корабли Вильнёва были встречены английским флотом у северной оконечности Испании, мыса Финистерре, и вынужденно отступили в Кадис. Тем не менее план высадки в Англию не был отменен, Наполеон продолжал ждать свой флот и проявлял нетерпение. Отказ России от мирных переговоров в этих условиях был для него плохим знаком – он показывал, что та готова двинуть против него войска. Кроме того, 28 июля/9 августа воздействие Александра I на Франца I, императора Австрии, достигло успеха и его посол в Петербурге подписался под присоединением Австрии к военному союзу Англии и России. После некоторых колебаний Наполеон понял, что будет вынужден первым нанести удар на континенте, застав союзников врасплох. Для нападения была выбрана Австрия. «Если я через 15 дней не буду в Лондоне, тогда к середине ноября я должен быть в Вене», – по преданию заявил французский император[260]. Тем самым нота Новосильцева и стоявшая за ней позиция Александра I фактически спасла Англию от десанта Наполеона – спасла ценой последующих сокрушительных поражений в начавшейся войне (как это и предсказывал Лагарп).

В своем бюллетене от 29 августа 1805 года Наполеон объявил о рождении Великой армии (фр.La Grande Armée) и начале ее похода в Германию. Выведенные им с побережья Ла-Манша войска в рекордно короткий срок, всего лишь за 35 дней, достигли верхнего течения Дуная и под Ульмом разгромили не ожидавшую столь скорого появления противника австрийскую армию фельдмаршал-лейтенанта барона Карла Мака фон Лейбериха. 13 ноября, в полном соответствии со своим расчетом, Наполеон занял Вену, и притом без единого выстрела. Император Франц I отправился в Моравию, куда из восточной части Баварии отступила русская армия генерала Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова (которой так и не суждено было соединиться с армией Мака) и где уже располагались вторая русская армия генерала от инфантерии графа Фридриха Вильгельма (Федора Федоровича) фон Буксгёвдена и остатки австрийских войск.

Александр I 9/21 сентября 1805 года после молебна в Казанском соборе выехал из Петербурга, чтобы отправиться к армии. В его свите находились трое «молодых друзей» – Чарторыйский, Строганов и Новосильцев, а также его новое доверенное лицо по вопросам внешней политики и военных действий, 28-летний генерал-адъютант князь Петр Петрович Долгоруков. Отъезд императора из Петербурга сопровождался дурными предзнаменованиями, о которых потом охотно вспоминали современники; в частности много говорилось о якобы сделанных Александру предсказаниях некоего известного в столице старца: «Не пришла еще пора твоя, побьет тебя и твое войско; придется бежать, куда ни попало; погоди, да укрепляйся, час твой придет».

Вряд ли можно говорить о какой бы то ни было достоверности этих рассказов – Александр I не выказывал в это время (в отличие от более поздних лет) никакого желания посещать старцев или тем более внимать их изречениям. Напротив, он отправлялся на театр военных действий с удовольствием, думая о том, что за столетие, истекшее со времен походов Петра I, он станет первым русским монархом, который прославится на войне.

Впрочем, были и тонкие дипломатические причины, вплетенные в его европейскую поездку. Всю первую половину октября (н. ст.) Александр I провел в имении Пулавы (близ Люблина, принадлежавшего тогда Австрии) – родовом гнезде Чарторыйских. Царь хотел продемонстрировать не только своему министру иностранных дел, но и многим представителям шляхты, которые его там навещали, верность принятому еще в юности решению всеми силами способствовать восстановлению Польши. Анекдоты о простоте, доступности и находчивости российского императора здесь начинали сочиняться прямо на ходу: так, согласно одному из них, Александр прибыл в Пулавы ночью пешком, после того как

Но гораздо важнее было то, что с точки зрения князя Адама Чарторыйского возрождение Польши напрямую зависело от перспектив выступления России против Пруссии, а в пользу этого возникали новые обстоятельства. Еще в августе 1805 года из-за участия Швеции в Третьей коалиции Пруссия заявила, что «ради сохранения мира в Германии» будет вынуждена оккупировать шведскую Померанию, на что решительно возражала Россия, готовая этому воспрепятствовать, в том числе военным образом. Тогда же Россия обратилась к Пруссии с просьбой о свободном проходе русских войск в Ганновер, но получила отказ (с обещанием помешать этому силой), что опять-таки ставило обе страны на грань военного конфликта. Эти проявления «прусского нейтралитета» всячески восхвалялись Наполеоном, но осуждались Россией, поскольку данный нейтралитет фактически был на руку Франции[262].

Чарторыйский надеялся, что Россия нарушит нейтралитет Пруссии и без разрешения проведет войска по ее территории, но Александр I рассудил иначе – он направил князя П. П. Долгорукова в Берлин для переговоров с королем Фридрихом Вильгельмом III. На позицию последнего значительно повлияло то, что нейтралитет его владений нарушили как раз французы: в начале октября корпус под командованием маршала Жан-Батиста Бернадота пересек небольшое княжество Ансбах, принадлежавшее Пруссии. Это происшествие создало необходимые предпосылки для личной встречи двух монархов, и 16 октября из Пулав Александр I поспешил в Берлин (к великому огорчению князя Адама). В прусской столице царю не только удалось добиться согласия короля на проход русских войск по его территории, но и 3 ноября подписать с ним конвенцию, по которой Пруссия соглашалась в будущем присоединиться к коалиции, если Наполеон отвергнет предложенные союзниками условия мира.

Подписание этого документа было скреплено торжественным обрядом в Гарнизонной церкви Потсдама. В освещенный свечами склеп, где покоились останки Фридриха II, спустились Александр I, Фридрих Вильгельм III и королева Луиза: они поцеловали гроб прусского короля, взялись за руки и поклялись в вечной дружбе и общем стремлении к «освобождению Германии». С точки зрения российской внешней политики это было большой победой князя Долгорукова над Чарторыйским, хотя фактически мало что меняло в раскладе сил – Пруссия отнюдь не спешила оказывать реальную помощь союзникам и предпочитала остаться в стороне, тем более что теперь она выигрывалапри любом раскладе: присоединение Ганновера было ей обещано уже и со стороны Наполеона, и со стороны Александра I.

Из Потсдама царь направился вновь в австрийские владения, по дороге успев на три дня заехать в Веймар, к своей сестре Марии Павловне (она совсем недавно вышла замуж за здешнего наследного принца). Так Александр впервые соприкоснулся с деятелями высокой немецкой культуры: ему были представлены находившиеся при герцогском дворе знаменитые писатели и мыслители Иоганн Вольфганг Гёте, Фридрих Шеллинг, Кристоф Виланд, и всего лишь на полгода император опоздал, чтобы лично познакомиться с Фридрихом Шиллером, скончавшимся здесь же в мае.

Затем, 18 ноября 1805 года, император прибыл в Ольмюц (современный Оломоуц) – город в центре Моравии (восточная часть нынешней Чехии), которому на две недели предстояло стать местом размещения Главной квартиры союзных войск. Там Александр впервые встретился с австрийским императором Францем I, с которым вместе ему предстояло еще долго выстраивать цепь союзнических отношений. Австрийский император только что утратил собственную столицу и значительную часть армии, но держался на удивление бодро: по словам Чарторыйского, «этот монарх, на долю которого выпали наибольшие лишения и опасности, старался утешить своих союзников, указывая на то, что ему уже приходилось переживать подобные бедствия, но он не поддался им»[263]. Александр I проявлял всевозможные знаки уважения в адрес союзников, а начальником общего штаба был назначен австрийский генерал-майор Франц фон Вейротер, известный своим умением составлять теоретические диспозиции. Не все его планы приводили к победам: напротив, в двух последних кампаниях, где Вейротер командовал штабом, они стали причиной тягот Швейцарского похода Суворова в 1799 году и жестокого поражения эрцгерцога Иоганна от генерала Моро при Гогенлиндене в 1800 году (определившего плачевный исход всей войны Второй коалиции), но сейчас это не смущало ни австрийцев, ни российского императора.

В то же время русские войска встретили Александра I без воодушевления. Причиной этого была элементарная нехватка снабжения, которое австрийцы не смогли наладить. Если у пришедшей из-под Бреста армии генерала Буксгёвдена еще все было в порядке с амуницией, то армия Кутузова, проделавшая уникальный 500-километровый маневр, который спас ее от возможного окружения и разгрома, нуждалась во всем: в ней не было исправной одежды, сапог, не говоря уже о припасах. Но в окрестностях Ольмюца, где расположилось множество войск, уже наблюдался недостаток продовольствия, а попытки самовольных реквизиций еды у местного населения, на которые вынуждены были идти русские солдаты, пресекались австрийцами, что возбуждало между ними натянутые, если не сказать враждебные отношения.

Общая численность союзных войск составляла свыше 80 тыс. человек, из которых было лишь не более 15 тыс. австрийцев, а русская армия превосходила австрийскую в 4,5 раза. Войска Наполеона, подошедшие к Брюнну (современный Брно), насчитывали около 55 тыс. человек[264]. Тем не менее Кутузов, объявленный главнокомандующим союзников, хотел удержаться от сражения. Он считал возможным продолжить дальше маневрирование с целью соединиться с австрийской армией эрцгерцога Карла, шедшей из Северной Италии, и резервными корпусами из России, которые были на подходе, а в перспективе – даже дождаться возможного вступления Пруссии в войну на стороне союзников. Но прибытие Александра I в штаб изменило ситуацию. Не посягая внешне на полномочия Кутузова как командующего, Александрфактическивзял на себя принятие ключевых решений о ведении боевых действий, а разработку планов передоверил Вейротеру.

Александр I с большим воодушевлением стремился к сражению, и не только потому, что желал снискать лавры победителя на поле боя. 28-летнему царю казалось, что он уже многого добился для воплощения своей мечты – установления долгого и справедливого мира в Европе. Он смог избежать конфликта с Пруссией и, напротив, привлек ее на свою сторону, объединился с Австрией, которая считалась сильнейшей континентальной державой, а сейчас находился в шаге от того, чтобы разбить «главного деспота» Европы, Наполеона, после чего и должен наступить желанный мир.

Фигура Наполеона безусловно влекла Александра к себе (вспомним их предшествующую переписку и желание российского императора установить с ним дружеские отношения) – и впервые они оказались настолько близко друг к другу, что их разделяло всего лишь несколько десятков верст. Сам Наполеон не замедлил этим воспользоваться: он направил к Александру своего

На самом деле Савари за пару дней, проведенных в штабе русских войск, удалось сделать для Наполеона очень важное в психологическом плане открытие: он обнаружил вокруг Александра целую группу молодых генерал-адъютантов во главе с князем Долгоруковым, которая не только самонадеянно была уверена в сокрушительной победе над французами, но и интриговала против «старых генералов», олицетворением которых был Кутузов, упрекая их за чрезмерную осторожность, проистекающую якобы из лености и трусости. С точки зрения внешней политики они в разговорах с Савари полностью воспроизводили требования Англии, и это дало возможность Наполеону написать Талейрану накануне сражения, что Александр – «это храбрый и достойный человек, идущий на поводу у своего окружения, которое продалось англичанам». В написанном несколько позже письме курфюрсту Вюртембергскому французский полководец выразился еще жестче: Александр, наделенный прекрасным характером и исполненный многих добродетелей, «окружен двумя дюжинами плутов, которые сбивают его с верного пути»[266].

Удивительно, но Савари был не первым, кто таким образом оценил штабное окружение Александра I: еще в конце мая 1805 года профессор Паррот, проведя в Петербурге 5 месяцев и имея возможность досконально наблюдать работу государственной машины вокруг российского императора, предупреждал его: «Ваши адъютанты больше стремятся Вам элегантных и вышколенных автоматов предоставить, нежели солдат воспитать». И словно в подтверждение этих слов выступление русской армии 27 ноября из Ольмюца навстречу сражению при Аустерлице (современный Славков-на-Брне), как подчеркивает историк Н. К. Шильдер, «происходило в величайшем порядке: солдатам было приказано идти в одну ногу!»[267]

Понятно, что самоуверенные адъютанты создавали вокруг Александра I ровно ту атмосферу скорой победы, которую он сам хотел ощущать. Воспитанник «гатчинской школы», он с 18 лет провел бесчисленное количество времени на парадах и маневрах и всерьез думал, что внешний порядок, красота и дисциплинированность войск важнее, чем их внутренний дух и сплоченность. И в этих условиях Кутузов как опытный царедворец (вспомним школу, пройденную им в приемной князя Платона Зубова) не способен пойти наперекор настроениям Александра, он не может настоять на своей позиции и переспорить других советников царя, которые давно присвоили ему унизительное прозвище «генерал Копуша». Источники сохранили несколько анекдотов в иллюстрацию этой мысли: так, генерал-майор русской армии Грегор (Григорий Максимович) фон Берг вспоминал, как накануне Аустерлица Александр I спросил у Кутузова мнения о предстоящем сражении и получил подобострастный ответ: «Кто может сомневаться в победе под предводительством Вашего Величества»; при этом, как только царь отъехал, Кутузов, обращаясь к Бергу, пробормотал по-немецки фразу, что должен руководить атакой, смысла которой не видит, да и не хочет ее. Спустя много лет Александр I возлагал на Кутузова значительную часть вины за свое поражение: «Я был молод и неопытен; Кутузов говорил мне, что надо было действовать иначе, но ему следовало быть в своих мнениях настойчивее»[268].

Подобную сложившуюся ситуацию в штабе довершал план, представленный генералом Вейротером, целью которого было с помощью флангового маневра союзных армий перерезать Наполеону дорогу на Вену и тем самым не допустить возможность его отступления. Вейротер исходил из того, что Наполеон значительно, быть может, даже в два раза, уступает по численности войск союзникам, а потому попытается ускользнуть. Диспозиция Вейротера включала в себя большое количество названий населенных пунктов в окрестностях Брюнна, которые были совершенно неизвестны русским генералам, и была, по словам очевидца, больше похожа на урок топографии, чем на подготовку к сражению. Кутузов выразил свое отношение к плану Вейротера в свойственной ему манере: на решающем совете в ночь перед битвой он тут же заснул.

Наполеон же был уверен в собственной победе: у него была превосходная артиллерия, а что касается численности его армии, то он ожидал подхода корпусов Луи Николя Даву (две дивизии которого прибыли непосредственно на поле сражения) и Жан-Батиста Бернадота, что увеличило бы ее до 73 тыс. – это не на много уступало противнику. Для сосредоточения своих сил Наполеону нужно было три дня, но при этом ему нельзя было никоим образом охладить наступательный пыл союзников, чтобы те не усомнились в необходимости генерального сражения. Эту задачу прекрасно выполнило случившееся 28 ноября столкновение русских войск с небольшим французским конным отрядом, не более 2,5 тыс. человек, у городка Вишау (современный Вишков). Легкая победа – тем более что около сотни французов было захвачено в плен – поддержала у союзников ощущение слабости Наполеона.

Стычка у Вишау стала «боевым крещением» Александра I. Здесь император впервые присутствовал при реальном бое, и очевидцы – в частности, генерал-лейтенант Луи-Александр Андро граф де Ланжерон (в России известный как граф Александр Федорович Ланжерон) – обратили внимание на то, что Александр проявлял в нем личную отвагу, «не совместимую с его рангом», то есть с риском для жизни участвовал наряду с простыми солдатами в преследовании и окружении французов. Такую особенность поведения Александра I не раз отмечали и во время других сражений, когда он без какой-либо крайней необходимости старался находиться в опасном месте, простреливаемом врагом, но на виду у собственной армии. Если бы Александру был присущ азарт, риск, если бы упоение боем, чувство опасности и избавления от нее являлись для него вознаграждением за тяготы военной службы, это можно понять. Но ничего подобного не наблюдалось в его характере с юных лет, когда во внуке Екатерины II воспитывались «мирные ценности»; позже у него проявилась тяга к фрунтовым построениям, но опять-таки лишь на парадах. Поэтому скорее можно предположить другое: постоянным переживанием для Александра I на войне являлся вполне естественный и присущий человеку страх, который он считал необходимым преодолевать на виду у всех, для чего ему и нужны были из раза в раз отмеченные проявления «отваги». Косвенным подтверждением пережитого страха были симптомы нервного недомогания, подмеченные окружающими (Александр после участия в битве вечером не мог есть и выглядел совершенно нездоровым; похожие симптомы повторились у него и в день сражения при Аустерлице).

Итак, после победной

Наступил понедельник, 2 декабря 1805 года (20 ноября по юлианскому календарю или 11 фримера по революционному, который еще использовался во Франции) – день, в который, по выражению историков, состоялась «одна из великих битв в истории человечества», «самая яркая победа Наполеона», составляющая «славу французского оружия». Повторим все ошибки, допущенные к началу этого дня Александром I: он жаждал вступить в бой, не зная точно численности и расположения противника; высшие посты в штабе занимали австрийцы, но оперативное командование оставалось за русскими генералами, что вызывало недопонимание (даже саму диспозицию на сражение пришлось ночью переводить с немецкого на русский язык, и ко многим частям ее так и не успели доставить вовремя); в результате запланированного флангового маневра союзников их фронт оказался слишком растянут, а центр ослаблен, чем и воспользовался Наполеон. Наконец, роковым явилось решение центра русской армии наступать, спускаясь вниз с Праценских высот – большого плоского холма, который господствовал над остальной позицией при Аустерлице. Здесь находились в начале сражения Александр I и Кутузов, здесь произошел их знаменитый разговор (известный в передаче адъютанта императора и историка Александра Ивановича Михайловского-Данилевского): Кутузов не выказывал желания двигать войска вниз с холма, император нетерпеливо спросил почему, и на замечание генерала, что он ждет донесений о продвижении остальных колонн вперед, Александр заметил: «Ведь мы не на Царицыном лугу, где не начинают парада, пока не придут все полки». Кутузов на это ответил: «Государь! Потому-то я и не начинаю, что мы не на Царицыном лугу. Впрочем, если прикажете». И русские колонны в рассветной зимней мгле начали спуск в низину, входя в поднимавшийся снизу утренний туман – настолько густой, что солдаты едва могли видеть перед собой. Между тем под туманной завесой, совсем рядом с Праценскими высотами находились две дивизии из корпуса маршала Жана-де-Дьё Сульта, которые пришли туда поздним вечером, когда Наполеон велел своим солдатам погасить любые огни, чтобы не выдать своих позиций противнику.

Дивизии выжидали ровно до того времени, пока русские войска не спустятся к самому подножию холма. Эту тактическую ошибку Наполеон счел решающей для дальнейшего сражения и блестяще оценил, каким образом она открывает ему путь к верной победе. Наступило мгновение, когда туман рассеялся, всю равнину залил свет «солнца Аустерлица», которое согласно 30-му бюллетеню Великой армии взошло, чтобы приветствовать годовщину коронации Наполеона императорским венцом! И тогда одним мощным ударом маршал Сульт опрокинул наступавшие русские колонны, которые не смогли противостоять натиску и беспорядочно рассыпались (Кутузов позже винил мушкетерские батальоны Новгородского полка, первыми переставшие сражаться и обратившиеся в бегство, по другим же свидетельствам, те шли походным строем с незаряженными ружьями и даже не подозревали о возможной атаке французов). Под огнем врага оказался и сам Кутузов, которому пуля оцарапала щеку, но даже присутствие рядом Александра I не остановило бегства русских солдат.

Дивизии Сульта быстро заняли Праценские высоты, что позволяло им вести оттуда артиллерийский огонь и контролировать все поле боя. Захват французами центра позиции означал, что левое крыло союзников, где было сосредоточено наибольшее количество войск, продолжавших выполнять фланговый маневр, оказалось полностью отрезанным. Эти войска не смогли вовремя прийти на помощь Кутузову, они бесцельно простояли на месте несколько часов, не имея оперативной связи, меж тем как кольцо вокруг них сжималось. Правый фланг союзников, которым командовал генерал князь Петр Иванович Багратион, был скован атаками пехоты маршала Жана Ланна и кавалерии маршала Иоахима Мюрата и также не смог помочь центру, чтобы вернуть Праценские высоты; в результате он постепенно отходил к городку Аустерлиц, находившемуся в тылу позиции. Положение же левого фланга под командованием генерала от инфантерии графа Ф. Ф. Буксгёвдена непрерывно ухудшалось, одна за другой его части попадали в окружение и были вынуждены сдаваться в плен. Лишь остатки войск вместе с самим Буксгёвденом смогли пробиться к Аустерлицу.

К концу дня на поле боя царили сумятица и паника, ее довершали широко известные по литературе и изображениям этого сражения в кино случаи, когда убегающие солдаты попадали на тонкий лед окрестных каналов и прудов, который проламывался под градом ядер и картечи (хотя, вопреки версии кинематографистов, утонуть там было нельзя, поскольку глубина едва превышала метр). Общие потери союзников были очень значительными – до 35 тыс. из 85 тыс. участвовавших в сражении, в том числе до 20 тыс. пленными (среди них 8 русских генералов) и около 200 пушек (из них позже будут отлиты бронзовые барельефы на грандиозной колонне, возведенной в честь Наполеона на Вандомской площади в центре Парижа). Потери французов составили не более 10 тыс. человек.

Множество свидетельств очевидцев описывают всеобщее смятение и ощущение катастрофы, охватившее русскую армию на исходе этого дня. Солдаты, ранее принадлежавшие к частям, находившимся в центре и на левом фланге армии, теперь являли собой «толпы, бежавшие в беспорядке». Они выбирались с поля боя небольшими группами, часто побросав оружие, а потом пытались добыть себе пропитание с помощью грабежей в местных деревнях, «еще больше увеличивая безотрадность этого зрелища». Оставивший это описание Чарторыйский, который перед сражением находился в штабе союзников,

Отчасти это было свойственно и переживаниям Александра I. На поле боя он, по собственным словам,«думал о Парроте»: вспоминал предупреждения профессора против начала этой войны и о том, что союзники будут всегда сражаться не за идеалы Александра, создавшего коалицию ради защиты справедливого мира, а за собственные интересы. Александр перекладывал вину за поражение на австрийцев со словами, что его «подло предали»[271]. Словно в подтверждение этой мысли австрийский император Франц I уже на следующий день после Аустерлица заключил перемирие с Наполеоном, пообещав встретиться с ним лично и в скором времени подписать мирный договор. Все это подчеркивало одиночество Александра I – в данном случае политическое.

Но часы и дни после битвы при Аустерлице явились для Александра тяжелейшим переживанием и в более широком смысле. Он испытал, по-видимому, самое сильное потрясение в своей жизни после того, которое выпало на его долю в ночь убийства отца в Михайловском замке. Об этом позволяют судить отдельные, разрозненные отрывки из мемуаров, которые не складываются в единую картину, противоречат друг другу и тем не менее обладают многими общими чертами. Все они описывают императора не просто потерянным и лишившимся своей свиты, но убегающим от людей. По словам и Чарторыйского, и лейб-хирурга Джеймса (Якова Васильевича) Виллие, первую ночь после сражения Александр провел практически один – рядом с ним не было никого, кроме самого мемуариста. К. Ф. Толь, в то время майор Свиты Его Величества, рассказывал, что вечером 2 декабря увидел императора едущим на лошади посреди поля, в стороне от дороги, в сопровождении лишь лекаря Виллие и конного берейтора, выполнявшего роль денщика. Александр I выказывал явные признаки нездоровья, что заставило его через некоторое время слезть с коня, упасть на землю под деревом и разрыдаться. Он плакал так долго, что Толь, опасавшийся приблизиться и смутить его, все-таки подошел к царю и начал утешать: тогда Александр вытер слезы, обнял его и поехал дальше. По воспоминаниям Чарторыйского, они вдвоем брели пешком по дороге, ведущей в моравский город Голич, но Александр также был нездоров и едва держался на ногах. Виллие же в подробностях описывает болезненное состояние Александра I в ночь после битвы: его удалось уложить на ночлег в крестьянской избе, на соломе (поскольку лучшее жилье рядом было занято под квартиру австрийского императора), и Александр впал в беспокойство, жалуясь на озноб и расстройство желудка. Тогда Виллие с большим трудом удалось добыть немного красного вина для изготовления горячего успокоительного (куда врач добавил несколько капель опия), причем на австрийской императорской кухне вина ему не дали, сославшись на то, что для этого нужно личное разрешение Франца I, а тот уже спит. Последняя история явно не выдумана, поскольку об этом же рассказывает в письме матери от 11/23 декабря 1805 года императрица Елизавета Алексеевна, подтверждая то, что Александр «свалился с седла» лишь в 3 часа ночи, будучи непрерывно верхом с 7 утра, ночевал в крестьянской избе (среди его спутников упомянут Чарторыйский), а врач, видя его последующий приступ, даже опасался за его жизнь, но австрийский гофмаршал отказался выдать красного вина, и тогда Виллие пришлось подкупить лакея, который вынес ему полбутылки самого дешевого и простого. «Вот как у австрийцев обращаются с союзным монархом, который пожертвовал своей армией ради благополучия своих союзников», – восклицала императрица[272].

По счастью, французы не особо старались в организации преследования расстроенных войск. На свидании Франца I и Наполеона, состоявшемся 6 декабря, было оговорено, что русская армия сможет беспрепятственно покинуть австрийские владения. Но Александр I отказался участвовать в этой встрече и не примкнул к переговорам, которые вели его союзники. Так, посланник Пруссии, которая связала себя с Александром I столь священными «узами дружбы», не замедлил поздравить Наполеона с победой, а вместо вступления в войну на стороне России Пруссия уже 15 декабря заключила с Наполеоном союзный договор и получила от него в качестве столь долгожданного подарка Ганновер (в обмен на отказ от княжеств Ансбах и Нёвшатель).

Австрия же 26 декабря подписала с Францией Пресбургский мир, утвердивший общее господство Наполеона в немецких землях. Одним из прямых следствий этого договора явился последовавший через полгода роспуск Священной Римской империи германской нации во главе с австрийским императором и образование под протекторатом Наполеона из большинства бывших земель империи нового Рейнского союза. Австрийская монархия также лишалась значительной части своих собственных территорий – владений в Италии и на юго-западе Германии. Французы, занимая австрийские владения вдоль побережья Адриатики, вышли к Балканам, то есть к границам Османской империи. Это создавало новый узел внешнеполитических противоречий: желая опередить продвижение французов в Далмации, русский флот под предводительством вице-адмирала Дмитрия Николаевича Сенявина в начале марта 1806 года закрепился в Которской бухте, население которой (черногорцы) присягнуло на верность русскому царю. Осенью 1806 года Россия выдвинула в сторону Балкан 40-тысячный корпус, задачей которого было занятие Молдавии и Валахии и создание в дальнейшем возможности переправить войска через Дунай, «противодействуя честолюбивым замыслам Бонапарта». Негативная реакция Османской империи на эти действия, хоть и последовавшая с заметным опозданием, привела к началу новой Русско-турецкой войны, затянувшейся до 1812 года.

Так, перспективами новых войн закончилось первое пересечение путей Александра I и Наполеона Бонапарта. Они находились совсем близко друг от друга, хотя и не встретились лицом к лицу; вместо этого произошла драка, результат которой Александр слишком хорошо ощутил на самом себе и не забудет еще очень долго. Именно поэтому он категорически отвергал любые мысли о мире с Наполеоном, хотя и нуждался в передышке.

Александр I вернулся в Петербург 9/21 декабря 1805 года. Как никогда раньше, ему были необходимы теплые человеческие отношения. Увы, но он больше не мог рассчитывать на них в собственном законном браке. У императрицы Елизаветы Алексеевны в этот момент в самом разгаре был роман с красавцем-кавалергардом Алексеем Яковлевичем Охотниковым[273]. Сам же Александр уже несколько лет как состоял в любовной связи с Марией Антоновной Нарышкиной (урожденной княжной Святополк-Четвертинской), которая всего лишь за два месяца до возвращения императора из армии родила

Дружеское утешение Александр в эти дни в полной мере получил от профессора Паррота – тот устремился в Петербург, как только узнал о возвращении императора, и, по собственным словам, «приехал единственно ради того, чтобы Вас увидеть, к сердцу прижать, разделить с Вами чувства Ваши, сказать Вам, что люблю Вас с чувством неизъяснимым». Александр отвечал ему: «Я также с нетерпением нашей встречи жду и очень ей рад, хотел Вас в Петербург пригласить в такое время, когда буду меньше делами занят, но коль скоро Вы меня опередили, добро пожаловать. Первые же свободные мгновения Вам посвящу»[274]. Встреча действительно была назначена почти сразу после приезда Паррота (что в их отношениях бывало не всегда), причем профессор сперва опоздал к императору, и тот прождал его больше полутора часов! Когда же они наконец увиделись, то Паррот нашел Александра «именно таковым, каким видеть желал», а тот признался, что вспоминал о друге в час поражения. Все их разногласия, возникшие на прошлой встрече перед началом войны, были оставлены за скобками, несчастный для Паррота проект по открытию народных школ в Прибалтике не упоминался, а профессор проводил время с императором в обсуждении внешнеполитических последствий Аустерлица и мыслях, как с помощью русской прессы смягчить негативный информационный фон европейских газет, следовавших за французской пропагандой. Перед своим отъездом в конце января Паррот приготовил для Александра большую записку по внешней политике, где доказывал преимущества мира с Францией и их совместного с Россией раздела европейских владений Турции, с которыми теперь граничили обе страны: все это гораздо выгоднее для России, нежели вновь вести войну с Францией и ее союзницей Пруссией. Александр I благосклонно принял записку Паррота – но это лишний раз доказывает, что в отношениях с ним он нуждался только в человеческом общении, а не в политических советах, поскольку в беседах с профессором он никак не обозначал свое твердое желание дальше воевать с Наполеоном.

Зато это намерение явно выразилось в других его поступках начала 1806 года и в отношениях с другими друзьями. Так, Александр I отказался вновь встретиться с Лагарпом, который готов был выехать к нему из Парижа. Едва узнав об исходе битвы при Аустерлице, швейцарец написал Александру короткую записку, которую передал в Петербург через великую княгиню Марию Павловну: «Государь! Пока были Вы благополучны и всемогущи, считал я себя обязанным жить вдали от Вас и отсюда Вам желать счастья. Нынче Вы в беде, и Ваш верный старый друг хочет с Вами невзгоды разделить»[275]. Но появление в Петербурге фигуры, которую многие до сих пор считали «эмиссаром Бонапарта» (несмотря на то, что Лагарп сам едва избежал преследования французской полиции в 1803–1804 годах), безусловно, имело бы нежелательный для Александра внешнеполитический эффект. К тому же приезд швейцарского учителя, который столь остро критиковал созданную Александром коалицию и ее действия как противоречившие собственным интересам России, конечно, был обременителен.

Но особенно показательно, до какой степени разладились отношения Александра I с его так называемыми «молодыми друзьями», бывшими членами Негласного комитета. О «выпадении» из их группы еще в 1805 году Кочубея уже говорилось; теперь же и Чарторыйский, и Новосильцев, сопровождавшие царя в походе, после возвращения стали проситься в отставку. Строганов, отправленный с дипломатическим поручением в Лондон, получал от них зимой и в начале весны 1806 года письма, исполненные явной горечи. Сперва Новосильцев описывал, как сильно поменялись настроения столичного общества в январе 1806 года. Сперва императора встретили с энтузиазмом, приветствовали «армию героев», которые не смогли победить только лишь из-за подлой измены австрийцев, выдавших планы сражения врагу, а потом заключивших с ним перемирие. Но по мере возвращения в столицу других участников похода становилось ясным истинное положение дел и причины поражения, так что вскоре «император упал в общественном мнении до такой степени, что это действительно тревожит; больше не говорят об измене, но ему одному приписывают все несчастья». Частым упреком, звучавшим в адрес Государя, было то, что он спешно покинул армию, фактически бежал из нее после поражения. Но и на «молодых друзей» сыпались теперь упреки: общество ополчилось на них, видя в выбранном ими внешнеполитическом курсе и их влиянии на Александра главную причину того, что неудачная война вообще была начата. В этой ситуации император захотел разделить ответственность с Государственным советом: вопрос о новых политических шагах страны был вынесен на его обсуждение. По словам Новосильцева, к этому заседанию Чарторыйский подготовил обоснование новых внешнеполитических шагов, нацеленных на мир с Францией, но император убрал из текста все, с чем не был согласен. «Князь Адам стеснен императором во всем, что он предлагает делать, император же хочет только полумер», – писал Новосильцев, а Государственный совет после долгих дискуссий так и не пришел к какому-либо единому мнению, что лишь усилило беспокойство в обществе. Резюмируя, Новосильцев добавлял, что им уже начали сочувствовать, зная, как император обращается со всеми, кто не разделяет его мнения, и хочет слушать лишь нескольких беспечных «вертопрахов»[276].

В таких условиях и Чарторыйский, и Новосильцев известили Александра I о своем желании уйти со службы. Александр вызвал последнего на откровенный разговор, и Новосильцев высказал ему все, что у него лежало на сердце. Император в ответ был вынужден защищаться, уверяя Новосильцева, что питает к нему прежнее расположение и доверие, но разговор закончился тем, что Новосильцев попросил императора в будущем давать ему указания в письменном виде. Примерно в то же время не выдержал и князь Чарторыйский. В личном откровенном письме к Александру I он обрушился на него с упреками относительно его поведения в армии: того, как Александр наступал впереди колонн, «смущая и сбивая с толку генералов», вместо того, чтобы заниматься присущими только его сану заботами об улучшении «общего хода дел» и управлении государством – важными и трудными вопросами, которые он совсем запустил. И даже спешный отъезд Александра I, по мысли Чарторыйского, «явившийся неизбежным следствием Вашего не вызванного обстоятельствами приезда, только увеличил беспорядок и дух уныния, царивший в армии».

Но это письмо ничего не изменило. Александр I отказывался отпустить Чарторыйского в отставку (которая казалась уже неизбежной), но тем не менее в ответ на его очередную записку написал: «Мы исходим из диаметрально противоположных оснований». Строганову Чарторыйский объяснял: «Император хочет нас сохранить, лишь чтобы избежать трудностей при перемене мест, в остальном

Одним словом, весной 1806 года у Александра I не стало больше кружка «молодых друзей». Судьба каждого из них сложится по-разному: Новосильцев возьмет бессрочный отпуск в 1807 году, но затем вернется на государственную службу, как и Чарторыйский и Кочубей – они и дальше оставались рядом с императором, но невместе с ним… И лишь Строганов окончательно порвет со Двором, поступит в 1807 году на военную службу волонтером в казачий полк, сделает блестящую военную карьеру (о которой никогда не мечтал в молодости) и станет одним из молодых генералов – героев 1812 года и Заграничных походов. Распад прежнего дружеского кружка знаменовал и важный рубеж во внутренней политике Александра I – так случилось, что в то же самое время Паррот, уезжая из Петербурга, вновь заклинал императора встать на путь действенных преобразований внутри России и для этого советовал ему вновь собрать Негласный комитет, не видя никого другого в окружении царя, кто мог бы помочь ему с реформами. Но профессор не понимал, что опоздал со своим советом, и это уже было невозможно.

Особо отметим, до какой степени чувствительным расставание с Александром окажется для Чарторыйского – как быстро император забудет о всех дружеских заботах, которые тот проявлял по отношению к нему в дни Аустерлица (и характерно, что рассказ об этом завершает составленные спустя полвека мемуары Чарторыйского – дальше вспоминать ему не хотелось). Уже в марте 1806 года на место князя Адама в Министерстве иностранных дел был приготовлен новый чиновник – жестко придерживавшийся антифранцузской ориентации барон А. Я. Будберг, но император не торопился произвести замену, не желая столь явно демонстрировать выбор внешнеполитического курса. Тем более что в Англии в это время появилось новое правительство, вобравшее в себя многих видных либералов (так называемое «правительство всех талантов») и среди них лидера левого крыла партии вигов Чарльза Джеймса Фокса, возглавившего иностранные дела. В апреле 1806 года правительство объявило о начале в Париже переговоров по заключению мира с Наполеоном, к которым у Александра I еще оставался шанс присоединиться.

Что же касается «вертопрахов», о которых упоминал Новосильцев: рассчитавшись с прежними друзьями, Александр I, очевидно, верил в силу уз, связывавших его с друзьями, недавно обретенными. Его адъютант князь П. П. Долгоруков, который так наивно, но предсказуемо недооценил Наполеона перед битвой при Аустерлице, почти сразу же после этого был вновь послан в Берлин с письмом от российского императора к королю Прусскому. Александр I демонстрировал свою верность «клятве на гробе Фридриха» и даже предоставлял все русские войска, еще находившиеся в Пруссии, в полное распоряжение ее короля, не ведая, что тот уже склонился к союзу с Францией. И даже когда об этом договоре стало известно, Долгоруков неизменно отстаивал перед императором сторону Пруссии – на полном контрасте с Чарторыйским, который еще в январе 1806 года предупреждал Александра, что, «доверяясь Пруссии и слепо подчиняясь ее внушениям, Россия готовит себе неминуемую гибель»[278]. Позиция же Пруссии в эти месяцы поражает своей двойственностью: она заняла Ганновер, связала себя рядом обязательств с Францией и в частности объявила войну Англии, но одновременно восприняла от России с одобрением идею военного союза, фактически направленного против Наполеона. Прусский король в личных письмах, написанных с разницей всего в несколько недель, уверял в своей верности и полной искренности и французского, и российского императоров.

Тем временем в Париже продолжались англо-французские переговоры относительного заключения мира, и в начале июля 1806 года к ним присоединился русский дипломат П. Я. Убри. То, что Александр I разрешил отправить во французскую столицу сравнительного молодого советника Министерства иностранных дел в ранге «поверенного в делах», говорило о том, что он с самого начала допускал возможность аннулировать все достигнутые там договоренности. Тем не менее Убри стремился добросовестно выполнить свое поручение, непрерывно подвергаясь давлению, которое с обеих сторон оказывали на него гораздо более опытные английские и французские дипломаты, и в особенности французский министр иностранных дел Талейран. Искреннее сочувствие к Убри проявил лишь находившийся в Париже Лагарп: швейцарец близко к сердцу принял идею дать России мир и старался бескорыстно этому поспособствовать – хотя и боялся открыто афишировать свое участие, не зная, как к этому отнесутся в Петербурге. В результате 8/20 июля Убри и Талейран подписали соглашение, свидетельствовавшее, что русскому дипломату (не без помощи Лагарпа) удалось добиться определенных компромиссов. Главным из них было сохранение русского гарнизона и флота на Ионических островах. В то же время французы отказывались выводить войска из Далмации, но настаивали на том, чтобы русская экспедиция покинула Которскую бухту, и уже после этого соглашались начать вывод своей армии из Северной Германии, где та блокировала русскую торговлю. Среди наименее выгодных для России пунктов было вынужденное признание смены династий в королевстве Неаполя и Сицилии: Бурбонов на троне заменял брат Наполеона – Жозеф Бонапарт.

В целом подписанный договор был не так уж плох и уже точно лучше будущих условий Тильзитского мира. Он позволял России почти без потерь вернуться на те позиции, которые у нее были перед вступлением в войну. Именно в таком качестве Лагарп оценил его достаточно высоко, назвав «коротким перемирием», которое даст России возможность собраться с силами, «переустроить то, что в переустройстве нуждается, ускорить приготовления чересчур запоздавшие», то есть надеялся, что Александр использует мирное время для проведения реформ[279].

Но возвратившийся в Петербург Убри был принят уже не тем министром иностранных дел, который его отправлял: 17/29 июня 1806 года новым министром был назначен Будберг. А главное – за последние недели Россия и Пруссия успели обменяться тайными декларациями, подтверждавшими их союз против Франции. Решающим фактором, повлиявшим на желание короля Пруссии все-таки порвать с Наполеоном, стало образование 12 июля 1806 года Рейнского союза – подконтрольного французам объединения нескольких десятков бывших княжеств Священной Римской империи. С точки зрения немецких интересов это означало, что Пруссия оказывалась в дипломатической изоляции, и даже ее обладание Ганновером не было ничем обеспечено, поскольку на англо-французских переговорах рассматривался вариант возвращения Ганновера английскому королю. Именно такие перспективы заставили Фридриха Вильгельма III наконец определиться в своих дружеских симпатиях и выбрать сторону Александра I.

В связи с

Казалось бы, Александр должен был в тот момент торжествовать. Вопреки мнению всех без исключения людей, которые раньше входили в его близкое окружение, он в 1806 году упрямо держался собственной линии на союз с Пруссией. Упрямство как одно из ведущих качеств в характере будущего императора отмечал за ним еще в 9-летнем возрасте Лагарп, но здесь оно позволило добиться успеха: Александр сумел, можно сказать, вырвать Пруссию из вражеского лагеря, что означало создание новой Четвертой антифранцузской коалиции (в ее рядах также находились Англия и Швеция). Она обладала немалой военной мощью и приближала к исполнению заветную конечную цель, которую Александр за прошедший год ни на миг не упускал из виду – полностью сокрушить Бонапарта, расквитаться с ним за Аустерлиц.

Но все решил еще один роковой и для Александра I, и для его главной союзницы Пруссии день – 14 октября 1806 года. Тогда в двух происходивших одновременно битвах при Йене и Ауэрштедте французы наголову разбили прусскую армию. Пресловутая «военная машина», создававшаяся несколько десятилетий подряд усилиями Фридриха Великого, перед которой трепетали враги и преклонялся русский царь Павел I (передавший дух этого преклонения и своему сыну), развалилась в считаные часы. Наполеон показал себя на голову выше прусских генералов и в области штабного планирования, и в искусстве тактического маневра, извлечения выгод из ландшафта местности, и, наконец, в использовании рассыпного строя в пехоте (вместо устаревших линейных колонн) и прицельного огня артиллерии. Прусский главнокомандующий, генерал-фельдмаршал герцог Карл Вильгельм Фердинанд Брауншвейгский, был смертельно ранен в бою при Ауэрштедте. 27 октября французские войска вошли в Берлин, где Наполеон поселился в королевском дворце; большинство крепостей по всей территории государства сдались французам без боя, а король Фридрих Вильгельм III нашел временное пристанище на окраине своих владений, в Мемеле (современная Клайпеда в Литве), неподалеку от границы с Российской империей.

Князь П. П. Долгоруков в этот момент находился на юге России, где по приказу Александра I осматривал армию, предназначенную для действий против Турции. Узнав о поражении пруссаков, он с такой скоростью устремился в Петербург, что не вынес тяжестей скачки по осенней распутице и, едва приехав в столицу, слег и вскоре скончался от какой-то инфекционной болезни (очевидно, подхваченной по дороге). Словно по неумолимой воле судьбы люди, подготавливавшие участие России в войне и прикосновенные к ее последующим неудачам, не могли надолго пережить плоды своей деятельности: так, два месяца спустя после Аустерлица скончался генерал Вейротер, а еще раньше смерть настигла английского премьер-министра Уильяма Питта-младшего, который, по рассказам, умер от горечи поражения. Но Александр I жил – судьба наказывала его еще более жестоко, выставляя его вновь лицом к лицу с Наполеоном и возлагая на него главную ответственность за все будущие события.

В очередном письме к королю Прусскому от 22 октября/3 ноября Александр I торжественно подтвердил свои обязательства друга и союзника. Русская армия общей численностью до 120 тыс. человек пересекла границу и вступила в Восточную Пруссию. Однако между этой и предыдущей кампанией были очевидны заметные различия. Прежде всего, Россия на континенте фактически воевала одна – с одной стороны, на союзников теперь невозможно будет списать собственные ошибки, как это было при Аустерлице, с другой стороны, ресурсы для борьбы Россия могла черпать только изнутри, а их уже явно не хватало. В армии, выступившей против Наполеона, ощущался недостаток личного состава, поскольку другая часть русских войск была отправлена в Молдавию и Валахию, к Дунаю, откуда тоже можно было ждать враждебных действий французов, поддержанных турками. Также не хватало боеприпасов и, что еще более чувствительно, не были подготовлены склады с продовольствием: снабжение армии в течение всей кампании в Восточной Пруссии оставалось большой проблемой. Эти недостатки тесно были связаны с общим финансовым кризисом, в который уже вступило Российское государство, и не случайно с первых же дней после начала новой войны верховная власть обратилась к обществу с призывом вносить пожертвования «хлебом, амуничными вещами и особенно оружием».

Глубину кризиса прекрасно осознавали высшие чиновники. 11 ноября 1806 года бывшие члены Негласного комитета Новосильцев, Чарторыйский и Строганов, пока еще остававшиеся на государственной службе в должностях товарищей министров, вновь попытались воззвать к Александру I. Их совместное письмо можно назвать последним отголоском их былой дружбы, хотя составлено оно было в официальных и верноподданнических выражениях (на русском языке – по всей видимости, Новосильцевым). Письмо начиналось словами: «Россия в опасности, в опасности великой и необыкновенной». Перечисляя сперва тяжелые военные обстоятельства, в которых оказалась страна, находящаяся под угрозой сразу с нескольких направлений, они затем указывают на внутреннюю несостоятельность всего государственного механизма: «пружины государства и побудительные силы его могущества слабеют под тяжестью происшествий и превозмогаются властью обстоятельств», «доверенность народа уклонилась от них», «отеческие попечения» императора «нимало не подкрепляются нужным содействием в исполнении». Для преодоления этого «нужны таланты и характеры если не превосходнейшие, то по крайней мере равные трудности нашего положения». Бывшие «молодые друзья» полагали, что теперь «всякое уважение личности и частные выгоды должны умолкнуть»; очевидно, они и сами готовы были забыть, что император ими пренебрег, и соединить усилия ради спасения Отечества. Они настаивали на полной реорганизации системы управления, в особенности по части иностранных дел и военной; и если Александр согласится на их инициативу, они обещали немедленно представить «подробный план» со всеми деталями этой внутри– и внешнеполитической реорганизации[280].

Александр I этот план не востребовал, а из всех предложенных ему мер реализовал только одну: созыв народного ополчения как резерва для регулярной армии, размещаемого внутри границ Российской империи на случай прямого нападения врага. Манифест от 30 ноября 1806 года объявлял общую численность ополчения в 612 тыс. человек, а специальный созданный правительственный комитет распределял созыв ратников по каждой из губерний (например, на долю трех Остзейских губерний – Эстляндской, Лифляндской и Курляндской – суммарно выпало 40 тыс. ополченцев). Содержание такой массы ложилось, естественно, тяжким грузом на и без того ослабленный бюджет, поэтому через пару месяцев Александр I уменьшил общую численность ополчения до 252 тыс. человек (впрочем, у Прибалтики, которая находилась в непосредственной близости от театра боевых действий, ее квоты сохранялись). Использовалось и другое средство мобилизации населения на войну – церковные

Пока же русскому обществу был необходим «спаситель», который выступит во главе русской армии против врага Церкви и рода человеческого. После Аустерлица сам Александр I благоразумно уклонился от этой роли. В то же время он понимал, что найти такую фигуру среди высшего генералитета очень сложно: выбирать попросту не из кого. В конечном итоге выбор царя, на который явно повлияли общественные предпочтения, остановился на генерал-фельдмаршале графе Михаиле Федотовиче Каменском. Некогда «екатерининский орел», соперничавший в военной славе с самим Суворовым, он также подражал последнему в «юродстве», но не чурался и штабных интриг. Это ярко проявилось, когда в 1789 году из-за конфликта со светлейшим князем Г. А. Потемкиным Каменский был удален из армии, воевавшей с турками, уехал в отпуск, но в 1791 году самовольно вернулся в армию, хотя никакого назначения не получал, а когда вскоре Потемкин тяжело заболел, то Каменский, ссылаясь на свое старшинство по службе, сам попытался провозгласить себя главнокомандующим. Эта история привела к его последующему увольнению со службы. Павел I, хотя и даровал ему чин генерал-фельдмаршала, но также не смог вынести тяжелого характера Каменского, и последние десять лет тот провел в отставке в орловском имении Сабурово, где выстроил собственную крепость «во славу русского оружия» и командовал ею, в отношении своих крестьян выказывая себя «неслыханным тираном».

В 1806 году графу Каменскому исполнилось 68 лет, но в этом больном старике с взбалмошным и жестоким характером общество и Двор почему-то видели будущего победителя Наполеона. В Петербурге перед отъездом в армию он был принят как герой и навестил императрицу Елизавету Алексеевну, у которой только что родилась дочь. Ребенок, по всей вероятности, явился плодом ее романа с Охотниковым, но Александр I был вынужден признать его. Рождение ребенка выдавалось за благоприятное предзнаменование: выслушав приветствие императрицы, Каменский сказал, что «слышит небесный голос, призывающий его на святое дело»[281].

Как видим, Александр I в конце 1806 года со всех сторон окружил себя ложными понятиями – и в семье, и в обществе, и в армии. В последнем отношении можно было бы ожидать настоящей катастрофы, но случился водевиль с оттенком трагифарса. Каменский провел в дороге из Петербурга до штаба действующей армии целых три недели. Оправдываясь болезнью, старик, с одной стороны, сразу же включился в интриги (например, потребовал увольнения графа А. А. Аракчеева от заведования артиллерией), а с другой стороны, слал императору письма в таком стиле: «Стар я для армии, ничего не вижу; ездить верхом почти не могу, но не от лени, как другие; мест на ландкартах отыскивать совсем не могу, а земли не знаю… дерзаю испрашивать себе перемены. Подписываю не знаю что»[282]. Прибыв к армии 7 декабря, Каменский оценил ее состояние как плачевное, но немедленно приказал ее трем корпусам совершать маневры, которые происходили в такой неразберихе, что привели в недоумение даже самого Наполеона, который начал подозревать здесь какую-то хитроумную западню. В ночь на 14 декабря, накануне намеченного им генерального сражения, Каменский заявил о неспособности командовать дальше (по словам очевидцев, так на него подействовала разразившаяся ночью буря, во время которой он лишился сна и «среди борений стихий боролся сам с собою»). Передав генералу от кавалерии барону Л. Л. Беннигсену, при чьем корпусе он тогда находился, приказ отступать в пределы России, Каменский покинул расположение войск. Из уважения к его чину и возрасту Александр I не стал предавать Каменского суду за такое поведение, хотя три года спустя судьба вынесла свой приговор – в собственной крепости Сабурово Каменского зарубил топором один из крепостных.

Отдадим должное Беннигсену: сразу после отъезда командующего, 14/26 декабря 1806 года он дал-таки французам сражение при Пултуске, во время которого 40-тысячный корпус русской армии смог оттеснить атаковавшие части маршала Ланна, которые уступали по численности больше чем в полтора раза и почти не имели пушек. После тяжелого исхода сражения Беннигсен приказал отступать с поля боя, что позволило обеим сторонам сообщить о своей победе. Равный же по численности корпус русской армии во главе с генералом от инфантерии графом Ф. Ф. Буксгёвденом не оказал Беннигсену под Пултуском никакого содействия. Между генералами царила давняя вражда. После отъезда Каменского главнокомандующим армии должен был стать Буксгёвден как старший по службе, но Александр I передал свое распоряжение о назначении на это место Беннигсена как «победителя под Пултуском». Свою роль в этом решении сыграл личный эмиссар императора в армии – генерал-адъютант граф Петр Александрович Толстой, который сначала должен был согласовывать между собой действия корпусов Буксгёвдена и Беннигсена, но после назначения последнего командующим возглавил штаб армии (и, несмотря на это, в личных донесениях императору всячески порицал слабость своего начальника). Графу Буксгёвдену было приказано вернуться на пост рижского генерал-губернатора, который он занимал до начала кампании. Рассматривая это как результат враждебных происков в свой адрес, Буксгёвден сперва направил Александру I личное оправдательное письмо, а когда увидел, что оно остается без ответа, то выслал из Риги в действующую армию Беннигсену вызов на дуэль – но тот отказался.

В такой обстановке русская армия вступила в 1807 год, и Александр I прекрасно видел всю ситуацию, но ничего не мог сделать для ее исправления: ясно только, что его попытки влиять на командование через своих доверенных лиц (раньше – Долгорукова, теперь – Толстого) заводили ее в еще больший тупик. Правда, погода оказала влияние на дальнейший ход кампании: войска вынуждены были уйти на зимние квартиры. Но вскоре маршал Мишель Ней, увидев, что морозы сковали реки и сделали дороги достаточно твердыми для кавалерии и артиллерии, двинул свой корпус на Кёнигсберг – последний крупный город Пруссии, остававшийся под контролем ее короля и который поэтому союзники должны были оборонять. Наполеон, хотя и выразил сперва недовольство своеволием маршала Нея, воспользовался им для маневра,

Однако планы французов стали известны в русской армии. После предпринятых Беннигсеном оборонительных действий обе стороны сошлись в битве при Прейсиш-Эйлау 27 января/8 февраля 1807 года – сражении, которое должно было решить судьбу кампании в Восточной Пруссии и оказалось самым кровопролитным в истории Наполеоновских войн до периода 1812–1814 годов. Накануне решающего дня армии уже столкнулись в тяжелом бою за городок Прейсиш-Эйлау (ныне Багратионовск), где бились до темноты. Солдаты были измучены зимними переходами, едва держались на ногах от голода и усталости. Именно этот фактор подталкивал обе стороны к генеральному сражению, поскольку для дальнейших маневров уже не было сил. Позиция являлась достаточно тесной, скученные армии находились близко друг от друга, в пределах действия артиллерии противника, к тому же в середине боя налетела снежная буря, дезориентировавшая солдат, и те выходили прямо под жерла вражеских батарей. Чаша весов на поле боя склонялась то в одну, то в другую сторону, в какой-то момент сам Наполеон мог попасть в плен, если бы вовремя не подоспела его Старая гвардия. В итоге обе стороны понесли огромные потери, исчислявшиеся десятками тысяч убитых и раненых, до трети от всего личного состава.

К исходу дня ни одна из сторон не добилась решающего перевеса. По преданию, маршал Ней произнес фразу: «Что за бойня, и без всякой пользы!» Поле боя осталось за французами, что позволило Наполеону объявить о своей победе. В Петербурге же было получено диаметрально противоположное известие, и 8/20 февраля Александр I писал Беннигсену: «На вашу долю выпала слава победить того, кто еще никогда не был побежден»[283]. Спустя десять дней после битвы Наполеон отвел остатки своей армии назад, а боевые действия возобновились только спустя три месяца.

За это время Беннигсен, временно занявший место главного «героя войны», просил Александра I как можно скорее самому прибыть к войскам, надеясь, что приезд императора сможет обеспечить их реорганизацию, которая была срочно необходима. Отъезд Александра из Петербурга в армию намечался на середину марта. Обстановку в столице вокруг царя мы вновь видим глазами профессора Паррота, который по своей привычке прибыл к Александру еще в канун Нового года для окончательного решения вопросов об открытии приходских школ, но до начала марта был принят во дворце лишь дважды, каждый раз после месячного ожидания. За это время Паррот написал Александру несколько писем, передавая сведения, которые, как он думал, не дойдут до императора другим путем. В частности, он резко высказался против вооружения прибалтийских крестьян-ополченцев, полагая, что их конфликты с помещиками столь сильны (чему сам Паррот не раз был свидетель), что они скорее обратят оружие против угнетателей, нежели против французов. Также писал Паррот Александру и об интригах в армии, уговаривая отозвать назад Толстого. Как видим, благодаря еще остающимся у него друзьям, Александр знал, что его излюбленные меры, на которые он так полагался в эту войну, не приносят добрых плодов, – но в силу собственного упрямства никак не реагировал на эту критику. Паррот вообще оказался «обижен» царем: тот пообещал, но так и не подписал уже готовый указ об организации приходских школ в Остзейских губерниях. Добиваясь этого указа, Паррот «прорвался» к царю накануне его отъезда в армию и, судя по последующему письму, нашел Александра чрезвычайно озабоченным, с выражением на лице «беспокойства и даже огорчения», которым царь не захотел с ним поделиться. В самый же день отъезда 16 марта, пытаясь узнать о судьбе своего указа, Паррот еще раз увидел императора, который печально простился с ним со словами:«Если мы еще раз увидимся». Профессор отнес это к желанию Александра вновь подвергнуть себя опасности на поле боя и волновался: «Вдруг отвага Ваша заставит Вас о долге забыть?»[284]

Но, прибыв в штаб армии, Александр I проявил благоразумие, не желая повторять опыт Аустерлица. Он сохранил за Беннигсеном все полномочия главнокомандующего, а затем большую часть времени занимался дипломатическими переговорами, проводя время вместе с королем Фридрихом Вильгельмом III и королевой Луизой, которая при их новой встрече расплакалась и назвала Александра своим братом. 14/26 апреля в Бартейнштейне Россия и Пруссия заключили новую союзную конвенцию, поставив своей задачей оттеснить французов за Рейн и добиться независимости Германии с последующим ее переустройством на федеративных началах. Однако даже ближайшие союзники по коалиции – Англия и Швеция – не спешили присоединяться к конвенции, поскольку считали ее цели недостижимыми. Проведя совместные армейские смотры, Александр I 9/21 мая расстался наконец с прусским монархом и отправился в Тильзит (ныне Советск) на реке Неман, где остался ждать исхода кампании, возобновившейся в Восточной Пруссии, как только дороги высохли после весенней распутицы.

Войска Наполеона начали теснить Беннигсена, но затем натолкнулись на занятую им заранее подготовленную позицию под Гейльсбергом, где сражение 29 мая/10 июня при серьезных потерях (около 10 тыс. с каждой из сторон) завершилось в пользу русской армии, сохранившей свои оборонительные редуты. Тем не менее Наполеон всегда сохранял за собой тактическую инициативу, которую умело реализовывал. Беннигсен же все время осторожничал и придерживался оборонительной тактики, справедливо полагая, что его армия по численности уступает французам. Действительно, Великая армия в начале этой кампании насчитывала со всеми пополнениями свыше 175 тыс. человек, а у Беннигсена с учетом всех резервов – не более 120 тыс.[285].

Хорошо понимая эту ситуацию, великий князь Константин Павлович решился из армии отправиться в Тильзит для тяжелого разговора с Александром I. Константин с согласия Беннигсена описал все невыгоды дальнейшего развития боевых действий, несмотря на победу при Гейльсберге, и предложил царю приступить к мирным переговорам. Когда Константин почувствовал, что его аргументы не действуют на Александра, он в сердцах воскликнул: «Государь, если Вы не хотите мира с Францией, что ж – раздайте каждому из Ваших солдат по заряженному пистолету и прикажите им выстрелить себе в висок, и Вы достигнете того же результата, который Вам принесет новая и последняя битва с французскими войсками, испытанными в боях и всегда добивающимися победы»[286]. Но Александр с присущим ему упрямством отказался остановить боевые действия. Это был решающий выбор, поскольку дальше Наполеону удалось умелыми маневрами выманить армию Беннигсена из-под защиты редутов, а затем прижать ее к излучине реки Алле, у городка Фридланда (ныне Правдинск), где 2/14 июня 1807 года сражение завершилось тяжелым поражением русской армии. У Наполеона здесь под ружьем было около 80 тыс. солдат против 50 тыс. у Беннигсена, из которых потери достигли 20 тыс. человек убитыми, ранеными и пленными (у французов – примерно в 2 раза меньше). Одним из результатов этого поражения стала сдача без боя Кёнигсберга, где французы нашли

Таким образом, барону Л. Л. Беннигсену не пришлось долго носить лавры «победителя Наполеона» – после Фридланда именно на него была возложена вся ответственность за поражение. Александр I тем самым вновь снимал с себя вину за ошибки, а они накапливались в его отношениях с Беннигсеном, ведь, несмотря ни на какие официальные почести в адрес генерала, Александр ни на минуту не мог забыть, что общается с одним из убийц своего отца, «считает его весьма коварным и сознался, что ему очень неприятно с ним видеться из-за воспоминаний о прошлом» (так сообщал дипломат князь А. Б. Куракин императрице Марии Федоровне). Однако заменить его на другого генерала Александр I также не мог (вспомним, как это год назад проявлялось в отношениях с «молодыми друзьями», которых царь, несмотря на разрыв личных отношений, сохранял на своих постах). К тому же способных кандидатур попросту не было – начальство над частями армии, вернувшимися в Россию, опять передали рижскому генерал-губернатору графу Буксгёвдену, которому вновь, уже в который раз пришлось разбираться с недостатком припасов, воровством на армейских складах и т. д. Плачевное состояние русской армии и отсутствие у нее достойного командования превращалось в хроническую проблему, а исправить именно эти важнейшие причины поражений Александр I пока был не в состоянии.

Именно поэтому царь убедился вопреки всем своим первоначальным взглядам, что России требуется мирная передышка и ей нужно выйти из войны. Уже слишком многие в его окружении доказывали бесплодность прежней внешней политики. Даже Паррот в начале июня 1807 года, еще не зная о разгроме под Фридландом, писал Александру: «Вы сражаетесь ради спасения Европы, в которой Англия пожар разожгла; Вы сражаетесь, чтобы защитить Вашу империю от врага, которого континентальные войны, затеянные Англией, сделали угрозой для всей Европы». Англия же во время летней кампании в Восточной Пруссии не оказала России практически никакой помощи. И теперь в уме Александра I созрел план, продиктованный наконец интересами не европейской безопасности, а собственной страны: сменить внешнеполитический курс на диаметрально противоположный, то есть заключить русско-французский союз, направленный против Англии.

Сделать такой решительный поворот можно было только путем личной встречи двух императоров – российского и французского. Современники оставили множество мемуаров об этой первой встрече Александра и Наполеона, состоявшейся 13/25 июня в Тильзите, но специально организованной так, чтобы русская сторона как будущий союзник Франции ни в чем не чувствовала бы себя в положении побежденной. Сам город Тильзит находился на прусской стороне, и его занимали французы, а мост через Неман был здесь уничтожен при отступлении русской армии. Тогда за одну ночь перед встречей императоров французские инженеры соорудили посередине реки большой плот, а на нем два палаточных павильона – один большой, с вензелями Александра и Наполеона (обращенными каждый в сторону своего берега), предназначенный для личного общения венценосцев, а другой поменьше, для их свиты. По сигналу от каждого берега одновременно отчалили лодки, в которых сидели два монарха, но Наполеон все же первым вступил на плот и встречал там выходившего из лодки Александра. Бывшие противники по-дружески обнялись. Среди множества описаний, составленных со слов сопровождавших лиц, есть и такие, которые зафиксировали первые слова Александра, обращенные к Наполеону: «Я ненавижу англичан не менее вас и готов вас поддерживать во всем, что вы предпримите против них». Это были действительно ровно те слова, которые Наполеон хотел услышать из уст российского императора, и в ответ он пообещал, что в таком случае между ними «все можно уладить»[288].

Первая встреча на плоту длилась чуть менее двух часов. Оба монарха казались очень довольными друг другом. Наполеон в письме к императрице Жозефине писал, что нашел Александра «чрезвычайно добрым, красивым и гораздо умнее, чем думают». Но чего эта встреча стоила российскому императору, который еще недавно и притом совершенно искренне называл Наполеона «тираном» и полагал своей миссией освободить от него Европу? Здесь нужно опять подчеркнуть, что Александр I безусловно был увлечен личностью Наполеона, а в его деятельности не мог не усмотреть реализацию многих идей Французской революции, на которых сам был воспитан с юности. Именно поэтому Александра живо интересовали предпринятые Наполеоном во Франции государственные преобразования, а также проекты конституций, которые он вводил в новых подконтрольных ему государствах и где содержалось подтверждение безусловного равенства сословий и отмены крепостного права (так, одним из результатов выигранной кампании 1807 года явилось освобождение Наполеоном крестьян на бывших польских землях, входивших в состав Пруссии). Признавал Александр и славу Наполеона как величайшего из европейских полководцев своего времени, чему сам царь был свидетелем. Все это, несомненно, делало личность Наполеона притягательной для Александра: перед их первой встречей один из очевидцев зафиксировал у царя не столько удрученность проигравшего, сколько волнение и даже воодушевление перед встречей с «великим человеком». И в то же время не может быть сомнений, что для Александра этот человек оставался смертельным врагом, но его «отрицательное обаяние» помогало создавать видимость дружбы и взаимопонимания. Вот где пригодились таланты Александра, взращенные при Екатерининском дворе: еще один урок актерской игры он сдал в Тильзите на самый высший балл.

Заметим, что ради «новой дружбы» Александру пришлось частично пожертвовать старой – король Пруссии не был допущен к началу переговоров, хотя, казалось бы, занимал равное с Александром I положение среди союзников. Фридрих Вильгельм III оставался на русском берегу и, понимая, что на плоту сейчас решается судьба в том числе и его государства, беспокойно ездил туда-сюда, а в одно из мгновений въехал в реку по самый круп лошади, и казалось, еще немного – и вместе с конем поплывет на заветную встречу. Наполеон был решительно настроен против короля, обвинял его в нарушении прежних договоров и рассматривал возможность полной ликвидации Пруссии как государства. Александр со свойственным ему умением предложил компромисс, заключавшийся в лишении Пруссии значительной части территорий и крепостей, но при сохранении власти ее монарха. Тогда по взаимному согласию Александр и Наполеон допустили Фридриха Вильгельма III со следующего дня к их встречам, которые происходили теперь уже в городе Тильзите, объявленном на время переговоров нейтральной территорией.

Через две недели, 25 июня/7 июля 1807 года в Тильзите был подписан договор, условия которого являлись очень важными как для России, так и для всей Европы. Главным из них было заключение не просто мира, а оборонительного и наступательного союза между Россией и Францией. Это влекло за собой вступление России в войну с Англией и присоединение к «континентальной блокаде» – режиму санкций, провозглашенному Наполеоном, когда он занял Берлин в конце ноября 1806 года, при котором английским судам

На континенте вследствие Тильзитского мира появились новые государства. Пруссия лишилась более половины своей прежней территории – в первую очередь земель, перешедших к ней вследствие разделов Польши в конце XVIII века. Из них было образовано герцогство Варшавское – по сути буферное государство на границах Российской империи. Его правителем стал король Саксонии (союзник Наполеона) Фридрих Август I, и на его территории были на постоянной основе размещены французские войска. Именно такие гарантии выполнения Россией своих союзнических обязательств хотел иметь Наполеон. Впрочем, одна из бывших польских областей – вокруг Белостока – присоединялась к Российской империи. Тем самым Александр I, даже потерпев поражение в войне, не только не утратил собственных владений, но и расширил их. Этот символический жест со стороны Наполеона (поскольку речь шла о небольшом клочке земли), с одной стороны, должен был свидетельствовать о его дружеском расположении к Александру I, с другой же – дополнительно унижал Пруссию, ибо фактически та уступала территорию своему бывшему союзнику. Еще большим унижением для Пруссии служило образование из ее западных владений близ Рейна (а также из других земель в центре Германии, включая Ганновер) Вестфальского королевства во главе с Жеромом Бонапартом. Наполеон неоднократно заявлял, что был готов отдать под власть Жерома всю Пруссию, но лишь «рыцарственная привязанность» императора Александра I к королю Фридриху Вильгельму III помешала этому.

На Балканах под власть французов по условиям договора переходила Которская бухта и Ионические острова. Были даже намечены контуры для будущего раздела европейских владений Османской империи между Александром и Наполеоном, впрочем, покамест Александр должен был разрешить посредничество Франции при заключении мира с турками, а для этого вывести войска из Молдавии и Валахии – очевидно, что такова была одна из уступок царя в обмен на сохранение прусской монархии. Если же турки не согласятся на мир, то Наполеон на словах давал царю широкие обещания не препятствовать его дальнейшей экспансии на Дунае и к югу от него, вплоть до самого Константинополя (но не занимая его).

В отношении Швеции на тильзитских переговорах Наполеоном был поставлен вопрос о том, что если та останется верной Англии, то Россия вправе вступить с ней в войну и присоединить Финляндию. Война действительно началась в феврале 1808 года. Здесь окончательно закатилась звезда графа Буксгёвдена, назначенного главнокомандующим: Александр I признал «непростительной ошибкой» его действия, которые привели к утрате первоначально завоеванных территорий и заключению перемирия осенью 1808 года. Войну удалось завершить лишь весной следующего года в результате решительных действий корпусов под командованием генералов Михаила Богдановича Барклая де Толли и князя Петра Ивановича Багратиона, которые по льду пересекли Ботнический залив, поставив под непосредственную угрозу Стокгольм и вызвав там панику и, как ее следствие, государственный переворот. Заключенный затем Фридрихсгамский мир закреплял статус Финляндии как великого княжества во главе с Александром I и гарантировал присоединение Швеции к континентальной блокаде.

По итогам переговоров между Александром и Наполеоном в Тильзите возникает естественный вопрос: неужели перспективы приобретения новых владений Российской империи на севере и на юге, к чему Александр I никогда прежде не стремился, стоили для него принятия массы других, невыгодных для России пунктов, обуславливавших ее союз с Францией? Неужели нельзя было ограничиться одним лишь подписанием мирного договора? Такие размышления не покидали и современников. Многие из офицеров считали заключенные договоренности позором, поскольку ресурсы русской армии, на их взгляд, были еще не исчерпаны, она могла бы дальше сопротивляться, тогда как и войска Наполеона стояли уже на грани истощения, а потому могли отступить. Лагарп узнал о последствиях Тильзитского мира по изданному царем манифесту от 24 октября 1807 года о разрыве дипломатических отношений с Англией, за чем последовало введение эмбарго на все английские суда, находившиеся в русских портах. Лагарп не понимал, почему Александр решил копировать внешнюю политику Наполеона вопреки интересам своей страны. Учитель написал ученику письмо, полное разочарования, со словами о том, что, заключая союз, превращающий Россию в «орудие или преданного вассала» Франции, царь сам лишает себя «нравственной силы» и даже«права быть русским»,и лучше даже было бы потерять одну или две провинции, чем принимать такие обязательства; «подобной терпимости даже десятью проигранными сражениями не оправдать»[289].

Но на самом деле союз в Тильзите был нужен не только Наполеону, но и Александру, который сознательно пошел на его заключение. Да, российский император мог ограничиться мирным договором с Францией, как о том свидетельствуют некоторые дипломатические документы, составленные до начала переговоров. Но, во-первых, накопившиеся у Александра антианглийские настроения, которые он тогда высказывал (и, вероятно, вполне искренне), например, князю А. Б. Куракину, облегчали царю подбор нужных слов в разговоре с Наполеоном, главной целью которого была победа над Англией. А во-вторых, задуманное и реализованное Александром представление по заключению «дружбы» с французским императором требовало в финале именно подписания союза как зримого воплощения преданности своему новому другу.

Именно эта роль друга позволила Александру 12 дней находиться в Тильзите рядом с Наполеоном, почти не расставаясь с ним: проводя вместе и смотры французских войск, и салонные разговоры, и дипломатическую игру. Чтобы Александр не тратил время на переезды к себе для переодевания к обеду и ужину, даже его гардероб частично переехал в дом Наполеона, который часто сам отдавал царю свои галстуки и носовые платки. Зачастую они засиживались вместе допоздна и около полуночи выходили прогуляться по улицам Тильзита, поражая вечерних прохожих, не ожидавших так поздно увидеть двух императоров, идущих под руку друг с другом.

Александр I на лету брал уроки у Наполеона, например, понимая, что ему предстоит военная реформа, в которой очень многое, вплоть до нового вида мундиров, будет заимствовано у французской армии. Наполеон

Опыт разговоров такого рода был для Александра I бесценен. Он так признается об этом в письме к эмоционально самой близкой к нему из сестер, великой княжне Екатерине Павловне: «Господь нас сохранил: вместо жертв мы выходим из борьбы в некотором роде со славой. Но что вы скажете обо всех этих событиях? Я – провожу дни с Бонапартом, целыми часами нахожусь с глазу на глаз с ним! Я вас спрашиваю, не сон ли все это? Сейчас уже за полночь, а ведь он только что вышел от меня»[291].

Несомненно, Александр готов был ради такого пойти на те политические неудобства, которые навязывал ему союзный договор. Тем более что русско-английская война, формально начавшаяся в конце 1807 года, почти что не сопровождалась военными действиями, а самым значимым ее эпизодом стал тот, когда в Лиссабоне, осажденном англичанами, оказалась заперта остановившаяся там на ремонт эскадра вице-адмирала Д. Н. Сенявина – и то эта история разрешилась возвращением моряков в Россию. Что же касается континентальной блокады, которая наносила серьезный урон экономике России, то и ее с течением времени научились обходить через торговлю под нейтральным флагом, что демонстрировало принципиальную неэффективность введенных Наполеоном санкций[292].

О том, что встречу в Тильзите можно было интерпретировать как хитрость или даже западню, но не со стороны Наполеона, а как раз наоборот, свидетельствует замечательный анекдот из «Старой запиской книжки» князя Петра Андреевича Вяземского (рассказанный, а возможно, и сочиненный в кружке Н. М. Карамзина):

Когда узнали в России о свидании императоров, зашла о том речь у двух мужичков. «Как же это, – говорит один, – наш батюшка, православный царь, мог решиться сойтись с этим окаянным, с этим нехристем. Ведь это страшный грех!» – «Да как же ты, братец, – отвечал другой, – не разумеешь и не смекаешь дела? Разве ты не знаешь, что они встретились на реке? Наш батюшка именно с тем и повелел приготовить плот, чтобы сперва окрестить Бонапартия в реке, а потом уже допустить его пред свои светлые, царские очи».

Свою же собственную точку зрения на русско-французский союз Александр I объяснил в сентябре 1808 года в письме к матери, императрице Марии Федоровне, остро критиковавшей его сближение с Наполеоном: России нужна пауза, чтобы «иметь возможность некоторое время дышать свободно и увеличивать в течение этого столь драгоценного времени наши средства и силы. Но мы должны работать над этим среди глубочайшей тишины, а не разглашая на площадях о наших вооружениях, наших приготовлениях и не гремя публично против того, к кому мы питаем недоверие»[293]. С начала 1808 года в России уже шла военная реформа, началось перевооружение армии и в особенности артиллерии под руководством нового военного министра графа А. А. Аракчеева, который получил для этого неслыханные полномочия: Александр I разрешил все излагаемые Аракчеевым устно Высочайшие повеления «считать именными указами». Таким образом, Тильзитский мир мыслился императором лишь как передышка, необходимая, чтобы заново подготовить Россию к новой войне с Наполеоном.

Но объятия монархов «напоказ», свидетельствующие об их нерушимой дружбе, должны были продолжиться. Местом их второй встречи осенью 1808 года, с 27 сентября по 14 октября, был избран Эрфурт – город в самом центре Германии, находившийся примерно на полпути между Парижем и Петербургом. Еще в прошлую войну Наполеон отобрал у Пруссии этот город вместе с окрестным княжеством и объявил своим собственным доменом: тем самым французский император мог причислить себя к немецким князьям, еще более подчеркивая свое политическое влияние на пространстве бывшей Священной Римской империи. По его инициативе здесь был созван конгресс государств Рейнского союза, на который был приглашен и император Александр I.

Новая встреча двух императоров происходила в окружении немецких королей, герцогов, князей и принцев. Современники подчеркивали, с какой помпезностью и нескрываемым тщеславием Наполеон как хозяин конгресса принимал своих гостей. Богатый купеческий город Эрфурт был превращен в торжественно украшенную сцену, на которой выступали и исторические деятели, и профессиональные актеры, причем образцы их поведения не слишком отличались друг от друга. Недаром такое значение во время конгресса приобрел театр, чьи представления перекликались с пропагандистскими заявлениями за его стенами. Наполеона восхваляли выдающиеся фигуры немецкой культуры: поэт и публицист Кристоф Виланд, историк Иоганн Мюллер (с ним Наполеон публично рассуждал о возможных будущих свершениях Цезаря в Древнем Риме, если бы его судьба в качестве императора не пресеклась так рано), наконец, великий Иоганн Вольфганг Гёте, принявший из рук Наполеона орден Почетного легиона. Проявляя интерес к Гёте, Наполеон навестил соседний Веймар, где в местном театре перед ним играли специально привезенные из Парижа актеры (среди них – знаменитый трагик Франсуа-Жозеф Тальма), но и в самом Эрфурте давал представления приглашенный Французский театр, в репертуаре которого были сплошь героические произведения Корнеля, Расина и Вольтера. Так, 3 октября играли спектакль по пьесе Вольтера «Эдип», и, по преданию, после произнесенных со сцены слов «Дружба великого человека – это благословение богов» Александр I на виду у всего зала встал и пожал руку сидевшего с ним рядом Наполеона, вызвав бурную овацию «партера королей», который окружал их.

В этой театрализованной среде российский император должен был себя чувствовать как рыба в воде. Он продолжал расточать комплименты Наполеону – и в лицо, и через окружающих, признавшись королю Саксонии, что каждая беседа с Наполеоном облагораживает его, а «час разговора с этим великим человеком обогащает больше, нежели десять лет жизненного опыта»[294]. Александр действительно вновь проводил много времени вместе с Наполеоном на парадах, обедах, балах и прогулках по городу. Но за этой завесой уже скрывалось достаточно недомолвок

Прежде всего, было ясно, что Россия не собирается строго соблюдать континентальную блокаду, наносившую большой ущерб ее внешней торговле, да и вообще всерьез бороться с Англией. Чтобы заинтересовать Александра в последнем, Наполеон даже сделал ему еще в феврале 1808 года чрезвычайно смелое предложение, которое до этого делал его отцу, императору Павлу I, – организовать совместный поход в Индию, составляющую основу колониального могущества Британской короны, и поэтому, если ею завладеть, то будет обеспечена победа над англичанами. В обмен на помощь Наполеон также вновь соблазнял Александра I разделом Османской империи, на что российский император заявлял, что его в первую очередь интересует обладание Константинополем, на которое Франция согласиться была не готова. Вопрос этот в Эрфурте так и не продвинулся дальше общих разговоров, но об идее Наполеона выстроить сухопутный маршрут для завоевания Индии нам еще придется вспомнить.

К моменту встречи в Эрфурте у Наполеона возникли и более насущные планы. Неожиданно плохо развивалась ситуация на Пиренейском полуострове, где Наполеон решил поменять своего старого союзника, короля Испании из дома Бурбонов на своего брата Жозефа Бонапарта, что спровоцировало крупное народное восстание, а благодаря участию в нем частей регулярной испанской армии, сохранивших верность прежней династии, оно превратилось в затяжную войну. К тому же одновременно Наполеон утратил контроль и над Португалией, где в начале августа 1808 года англичане высадили десант, а спустя месяц подписали конвенцию в Синтре, по которой французские войска были эвакуированы из Португалии на английских кораблях. Возмущенный таким развитием событий, Наполеон осенью 1808 года готовился к походу на Мадрид, но именно сейчас ему нужна настоящая помощь Александра I, поскольку, увидев, что французский император увяз в делах на юге Европы, Австрия начала военные приготовления, чтобы взять реванш за поражение 1805 года. По мысли Наполеона, совместно выдвинутые требования России и Франции должны принудить Австрию к разоружению. Но именно от этого Александр I успешно уклонился, в ответ заявляя о своем желании, чтобы французские войска полностью очистили территорию Пруссии, где они оставались еще со времен кампании 1807 года. Такие предложения выводили Наполеона из себя: согласно неподтвержденному рассказу, он в гневе прямо перед Александром начал топтать свою шляпу, на что российский император заявил: «От меня вы ничего не добьетесь таким способом; или будем разумными, или я сейчас ухожу». Больше оснований верить фразе Наполеона, которую тот сказал послу Франции в России Арману де Коленкуру, герцогу Винченцскому: Александр I «притворяется глухим, когда не хочет слушать».

В итоге царю удалось в Эрфурте избежать каких-либо новых четких военных обязательств, которых желал получить от него Наполеон, а подписанная 12 октября конвенция, по сути, лишь подтверждала условия договора в Тильзите, в том числе в отношении Турции и Англии. Принять участие в новой австро-французской войне, которая началась весной 1809 года (ее еще называют войной Пятой коалиции), России все-таки пришлось, но вступивший в Галицию русский корпус действовал настолько инертно, что обошелся практически без боевых потерь, предоставляя австрийцам возможность бросить свои основные силы против самого Наполеона. Естественно, такое поведение войск Александра I, не отвечавшее понятиям об «искренней дружбе», раздражало французского императора и подливало масла в огонь будущего конфликта.

Одним из способов «спасти дружбу» могли стать родственные узы. Наполеон весьма высоко оценивал их значение для своей политики: так, еще в 1806 году, когда его пасынок принц Евгений де Богарне женился на дочери короля Баварии, Наполеон заявил Мюрату, что относится к этому как «к большому успеху, сравнимому разве что с победой под Аустерлицем»[295]. Теперь же самому французскому императору предстояло вступить в новый брак после его развода с Жозефиной де Богарне, о чем вся Европа заговорила в 1809 году, но что втайне обсуждалось уже в Эрфурте. Наполеон через Талейрана сделал пока еще весьма осторожный запрос о возможности взять в жены одну из сестер Александра I. Речь в Эрфурте могла идти только о 20-летней великой княжне Екатерине Павловне, к которой Александр относился особо трепетно – и, вероятно, именно поэтому царь, не вдаваясь в прямое обсуждение этого вопроса, сразу же решил защитить сестру от будущих посягательств со стороны «корсиканца»: уже спустя пару месяцев она была обручена с принцем Георгом Ольденбургским. Тогда через год, после обнародования известий о разводе, Наполеон официально приказал Коленкуру объявить в Петербурге, что он просит руки самой младшей из сестер Александра, 15-летней Анны Павловны. Александр I вновь – как и в случае с Екатериной Павловной – не стал отказывать Наполеону напрямую, но сказал, что в силу юного возраста великой княжны этот вопрос должна решать его мать, а Мария Федоровна согласилась на этот брак лишь с условием, чтобы тот состоялся через два года. Так долго Наполеон, которому требовался наследник для его империи, ждать не собирался. Он практически мгновенно добился согласия от австрийского императора Франца I, который отдал ему в супруги свою дочь Марию Луизу. Новый брак Наполеона был заключен в Вене в марте 1810 года,в отсутствие жениха,занятого более важными делами: на церемонии его заменил маршал Луи-Александр Бертье. Ровно через год у Наполеона родился долгожданный сын – будущий Наполеон II. Теперь Франция получила нового династического союзника в лице Австрии, ведь наследник французского трона одновременно приходился внуком австрийскому императору. Значение русско-французского союза в глазах Наполеона явно ослабло. И хотя сам Александр I продолжал оказывать ему в письмах внешние знаки верной дружбы, не желая подавать поводов к открытому разрыву, обе стороны уже вступили на дорогу, которая приведет их к решающему столкновению в 1812 году.

Что ж, весь новый этап царствования Александра I проходил под знаком его борьбы, а затем дружбы с Наполеоном. «Великий человек» явно притягивал к себе русского монарха, который однажды поставил победу на ним своей целью и упрямо ее преследовал, несмотря на собственные поражения. Две войны за «безопасность Европы» обернулись для Александра I большим ущербом для интересов собственной страны и возникновением кризиса, который был прежде всего очевиден в армии, но затрагивал и гораздо более широкие государственные сферы. Ради его преодоления и ради того, чтобы научиться у самого Наполеона, как его побеждать, был заключен русско-французский союз – снаружи демонстративный и пышный, а внутри скрывавший ростки еще более тяжелой войны, к которой нужно будет вовремя приготовиться.

Глава 11

Сперанский

Возвращаясь из Тильзита в последние дни июня 1807 года, Александр I остановился в Риге, где находилось множество русских солдат, раненных во время последней кампании. Очевидцы заметили, что, приветствуя Александра, некоторые солдаты кричали не «Ура!», а «Хлеба!», и даже пытались пробиться к императору, чтобы пожаловаться на свое положение. Склады в Риге были забиты гнилой мукой, тогда

Общее состояние Российской империи после двух лет тяжелых войн было крайне сложным. За это время не просто остановились государственные реформы, лишь намеченные, но далеко еще не развитые как следует в начале царствования Александра I, но царь лишился всех советников, с которыми начинал эти реформы, и, по сути, почти всех своих друзей. После заключения Тильзитского мира ему пришлось искать людей, которые готовы разделять с ним ответственность за союз с Наполеоном, а из-за этого менять министров: так, Министерство иностранных дел вместо Будберга возглавил граф Николай Петрович Румянцев; из Министерства внутренних дел ушли Кочубей и Строганов, и министром был назначен князь Алексей Борисович Куракин, министром финансов – прежний государственный казначей Федор Александрович Голубцов. Одним из своеобразных символов новой правительственной эпохи стало появление в январе 1808 года на посту военного министра графа Алексея Андреевича Аракчеева, чья репутация и в военных, и в статских кругах была весьма неоднозначной.

Перемены в правительстве шли одновременно с нарастанием огромной волны недовольства в русском обществе, которому договор с Наполеоном, заключенный к тому же почти что в столетнюю годовщину Полтавской победы, утвердившей силу русского оружия в Европе, казался позором и утратой славных традиций XVIII века.

Отчасти Александр I был сам виноват в такой резкой реакции, ибо инициированный по его решению в конце 1806 года патриотический подъем против Наполеона заставлял смотреть на Тильзит как на «невозможный» союз с ярым врагом Отечества. Такое восприятие бытовало как у широких народных масс, так и в дворянских кругах. Юный Петр Чаадаев, в будущем – блестящий офицер, декабрист и оригинальный философ, летом 1807 года, когда в его имении должны были отмечать заключение мира, «ушел на целый день в поле и забился в рожь, а когда его там отыскали, то с плачем объявил, что домой не вернется, что не хочет присутствовать при праздновании такого события, которое есть пятно для России и унижение для государства»[297].

В разговорах в обществе теперь не стеснялись указывать на судьбу отца Александра I, намекая, что если царь не способен добиться успехов в управлении страной, то один раз успешно произведенный дворцовый переворот можно повторить (показательным также стал случай Швеции, где как раз по этой причине в марте 1809 года оппозиционное дворянство отстранило от власти короля Густава IV Адольфа). Слухи о подготовке заговора против Александра I доходили даже до Парижа, откуда в апреле 1809 года Лагарп напрямую писал ученику: «Среди Ваших подданных и особенно среди Ваших вельмож есть недовольные, любители мятежей и смуты, которые перемены желают и, весьма возможно, ее готовят, скрывая преступные свои намерения под маской заботы об общественном благе», а виной тому, что «Александр I либеральные идеи отринул и привязанность своего народа потерял».

Одной из главных причин общественного недовольства, помимо чисто идейных, был глубокий экономический кризис в стране, явившийся следствием огромных военных расходов и отразившийся на курсе рубля. Дело в том, что в России в начале XIX века существовала двойная монетная (биметаллическая) система. Во-первых, в обращении находился серебряный рубль, использовавшийся прежде всего для внешней торговли. Он имел твердую стоимость, которая определялась количеством содержавшегося в нем серебра: со времен Екатерины II рубль содержал примерно 18 граммов чистого серебра (а в 1810 году был законодательно установлен эталон в 17,4 грамма серебра). Такой рубль свободно разменивался на серебряные монеты достоинством в 10 (гривенник), 25 (полуполтина) и 50 (полтина) копеек. Но, во-вторых, с введением в 1769 году рублевых ассигнаций их должны были свободно менять на мелкие медные монеты номинала ниже 10 копеек, вплоть до знаменитой «полушки» – 1/4 копейки (впрочем, в начале XIX века чеканились уже и медные гривенники). По отношению же к серебру сразу был установлен курс в 98 копеек серебром за рубль ассигнациями, но в силу прогрессирующей инфляции к концу царствования Екатерины II стоимость ассигнаций – и, соответственно, медных денег – упала к серебру почти на одну треть.

Александр I начал свое царствование в сравнительно благополучной финансовой ситуации. Инфляция не только была остановлена, но и обращена вспять. Обменный курс в 1801–1804 годах составлял около 80 копеек серебром за рубль ассигнациями, несмотря на массовый выпуск в обращение ассигнаций, общая сумма которых превышала 300 млн рублей. Но с 1805 года, то есть с момента вступления России в войну с Наполеоном, курс начал резко падать. Это было связано с бюджетным дефицитом: в 1806 году расходы бюджета (из которых 30–40% шли на содержание армии и флота) превышали доходы на 22 млн рублей (а если в процентах, то дефицит тогда составлял ровно 22% бюджета), в 1807 году – уже на 50 млн рублей, а в 1808 году, бюджет которого должен был покрыть огромный урон, нанесенный поражением, доходы составили около 111 млн, тогда как расходы – 248 млн, и дефицит, таким образом, составил 137 млн рублей (или 123% бюджета). Для покрытия такого огромного бюджетного дефицита необходимо было выпустить в обращение внутри страны массу бумажных денег, и их общая сумма в 1808 году достигла уже 477 млн рублей. При этом в том же году вследствие присоединения России к континентальной блокаде и падения внешнеторгового оборота резко упал приток в страну твердой валюты, соответственно, на внутреннем рынке она стала цениться еще выше. В результате в 1807 году бумажный рубль составлял уже всего 66 копеек серебром, в 1808 году – 48 копеек, а в 1810 году опустился ниже 20 копеек[298]. Это была настоящая катастрофа, поскольку в соответствующей пропорции взлетели все цены. Особенно это сказалось на городском населении, среди которого значительная часть жила на жалованье, выплачивавшееся ассигнациями. Монетное обращение вообще пришло в упадок, поскольку рыночная стоимость меди теперь превысила ту, которая по номиналу значилась на медных монетах, а значит, было выгоднее их переплавлять и продавать на вес – из-за этого они исчезали из оборота, а достаточного количества меди, чтобы все время выпускать новые монеты, в казне не было.

Российское государство после Тильзита, таким образом, должно было одновременно преодолевать несколько внутриполитических кризисов. Это можно было сделать только путем реформ, то есть возвращения к той деятельности, которую Александр I вел на заре царствования. Но вставал вопрос, кто теперь их будет разрабатывать, если окружение царя настолько изменилось? О том, что царю срочно требуется помощник, написал Александру, можно сказать, последний из оставшихся его друзей – Паррот (в том же письме из Риги от 15 июля 1807 года, которое цитировалось в начале главы). Дерптский профессор был готов пожертвовать всем – своей ученой карьерой,

Я Вам труды облегчу, Вашу повседневную работу подготовлю, в Вашей канцелярии наведу строгий порядок и стану его поддерживать, дабы Вы время проводили более плодотворно, стану Вам напоминать о тысяче предметов, которые Вы своей памяти доверяете, а она Вам верой и правдой служить не может, потому что слишком многое сохранять должна, стану за Вас наблюдать за тысячью вещей, каких Император увидеть не способен.

Паррот потом очень переживал, что царь никак не оценил его готовность на жертву и даже не счел нужным ему ответить. Но произошло это не потому, что Александру не понравилась такая идея, – как раз наоборот, именно в эти недели оннашел себе такого человека,но не в лице Паррота. Речь идет о Михаиле Михайловиче Сперанском.

С именем Сперанского связан новый этап государственных преобразований в царствование Александра I, подготовленных на фундаменте либеральных идей и, в отличие от начинаний 1801–1803 годов, проведенных последовательно и во многих случаях доведенных до конца в той мере, в какой это было вообще возможно в условиях подготовки к новой войне с Наполеоном. В лице Сперанского царь получил «идеального исполнителя». Еще сохраняющиеся смутные чаяния и симпатии ученика Лагарпа к идеям Французской революции и устройству государства для граждан с равными правами Сперанский умел воплощать в четкие и конкретные формулировки законопроектов. Тем интереснее, что в отличие от членов Негласного комитета Сперанский не учился в Европе (и тем более не был во Франции), а все свои познания развил исключительно путем самообразования, с помощью книг и широкой, почти всеобъемлющей эрудиции.

До некоторой степени Сперанский в своей биографии оказался сродни Ломоносову. И тот и другой происходили из низших сословий русского общества: Ломоносов – из государственных крестьян, Сперанский – из сельского духовенства. Своей судьбой они демонстрировали, какие таланты таились в недрах населения России и каких высот в области науки или государственной службы они могут добиться, если получат возможность развиваться (для чего в условиях сословной организации общества каждый раз требовались особые обстоятельства и качества характера).

Своим «счастливым случаем» Сперанский был обязан месту рождения. Он появился на свет в 1772 году в семье священника из села Черкутина Владимирской губернии, а село это принадлежало тому самому Николаю Ивановичу Салтыкову, который вскоре по решению Екатерины II будет назначен главным воспитателем юных Александра и Константина. Поэтому в чисто человеческом измерении расстояние от сына сельского священника до будущего самодержца Российской империи оказывалось совсем небольшим. И действительно, Салтыков навещал свое имение вместе с придворным протоиереем Андреем Самборским, законоучителем великого князя Александра, и тот обратил внимание на смышленого мальчика, который с юных лет прислуживал в алтаре и читал Псалтырь. Именно Самборский станет первым покровителем Сперанского, знакомство с которым значительно поможет ему в продвижении на ранних этапах жизненного пути. В том числе благодаря отзывам влиятельного покровителя в 7 лет Сперанского легко зачислили во Владимирскую семинарию, где он получил свою фамилию (от латинского причастияsperans– «надеющийся»). Проведя за учебой в семинарии 10 лет и будучи одним из лучших учеников, Сперанский просил Самборского хлопотать о переводе его в студенты Московского университета, но получил иное решение: в январе 1790 года его направили в Петербург в только что учрежденную Главную Александро-Невскую семинарию, будущую Санкт-Петербургскую духовную академию.

Пребывание в стенах Александро-Невского монастыря имело решающее значение для образования Сперанского. Достаточно быстро здесь он перешел из разряда учащихся в число преподавателей и должен был самостоятельно готовить курсы по математике, физике, красноречию и, наконец, философии. Из составленных им учебных пособий к своим курсам известно, каким широким кругом как античных, так и современных европейских авторов, в том числе английских и французских мыслителей эпохи Просвещения, он руководствовался. Поражал его кругозор, например, в области литературы: в своем курсе красноречия Сперанский разбирал произведения Гомера, Аристотеля, Квинтиллиана, Цицерона, Горация, Вергилия, Лукреция, Терренция, Сенеки, Плиния, Буало, Ариосто, Корнеля, Расина, Лабрюйера, Руссо, Гельвеция, Боссюэ, Ломоносова и Сумарокова. К этому моменту Сперанский уже свободно читал на шести языках и выработал безупречный литературный стиль. Но одновременно привлекала его и математика благодаря своей точности и логичности построений, из которых выводились далекоидущие следствия: так, один из друзей Сперанского подчеркнул его увлечение математическими трудами Исаака Ньютона.

Все это время Сперанский пользовался большим уважением и даже восхищением со стороны митрополита Санкт-Петербургского и Новгородского Гавриила (Петрова), который не раз доверял молодому преподавателю, а затем префекту академии произносить в соборе проповеди (где тот развивал близкие ему идеи соединения духовного и светского Просвещения) и прочил его на пост ректора. Для этого необходимо было принять монашеский постриг. Безусловно, ректорская должность стала бы для Сперанского лишь первой ступенькой в будущей успешной церковной карьере, и он прекрасно вписался бы в ряды «просвещенного епископата» Русской Православной Церкви, к которому принадлежал и сам митрополит Гавриил, и другие известные церковные деятели начала XIX века: Евгений (Болховитинов), Серафим (Глаголевский), Михаил (Десницкий), Феофилакт (Русанов) и др.

Но, по-видимому, Сперанского что-то отвращало от пострижения в монахи. По крайней мере он не раздумывая воспользовался открывшейся перед ним возможностью перейти на светскую службу: в 1795 году по рекомендации митрополита Гавриила князь Алексей Борисович Куракин пригласил юношу к себе в секретари, так что тот переехал к нему на дом (не оставляя преподавания в Александро-Невском монастыре) и учил русскому языку его юных родственников, среди которых был и будущий министр народного просвещения Сергей Семенович Уваров. А в конце 1796 года, после воцарения Павла I, когда князь Куракин получил пост генерал-прокурора, Сперанский стал ему необходим уже на более широком поприще, и при содействии князя тот получил увольнение из духовного сословия. Сперанский даже мечтал после этого отправиться на учебу в немецкие университеты, но этому помешал запрет Павла I на поездки такого рода в Европу из-за боязни «революционной заразы».

В 1797–1800 годах, возглавляя канцелярию генерал-прокурора, Сперанский пережил здесь четырех начальников с совершенно разными характерами и привычками (князя А. Б. Куракина, светлейшего князя П. В. Лопухина, А. А. Беклешова и П. Х. Обольянинова), для каждого из которых он смог стать незаменимым сотрудником. Этим объясняется редкостная быстрота его восхождения по классам в Табели о рангах, где в 1800 году он уже достиг чина статского советника (V класс), что было невозможно без личного расположения к нему императора Павла I. Известно, что Сперанский неоднократно бывал с докладом у Павла I и составлял для него бумаги. В конце 1799 года он был также назначен начальником канцелярии комиссии, занимавшейся доставкой продовольствия в столицу, контролем за ценами и благоустройством города, в состав которой входил великий князь Александр Павлович –

Летом 1797 года в Павловске, на даче у протоиерея Андрея Самборского, Сперанский повстречал родившуюся в Швейцарии дочь англиканского пастора Елизавету Стивенс, в которую тут же влюбился. Под ее влиянием Сперанский даже воспринял в домашнем обиходе некоторые английские привычки (к которым был расположен и Самборский – известный русский англоман), например, пить по утрам не кофе, как было общепринято, а чай с лимоном. Брак Сперанского был заключен в начале ноября 1798 года, а ровно через год Елизавета скончалась – от чахотки, ослабленная после родов, оставив на руках у мужа крошку-дочь, названную ее именем.

Воспоминания друзей лишь отчасти могут передать все горе, которое пережил тогда Сперанский. Он исчез из дома, возвращаясь туда несколько раз, чтобы проститься с телом жены, но не найдя в себе мужества присутствовать на ее похоронах. Некоторое время он не появлялся на службе: наконец, «его нашли на одном из островов невской дельты в состоянии полнейшего отчаяния и изнеможения»[299]. Но после этого его чиновные занятия возобновились, казалось бы, как ни в чем не бывало, а карьера продолжилась, беря новые высоты. Означает ли это, что Сперанский оказался бессердечным расчетливым карьеристом? Думается, что дело обстояло ровно противоположным образом. Здесь нужно вспомнить о его искренних и глубоких размышлениях о Боге в стенах семинарии и Александро-Невского монастыря, порождавших желание духовно осмысливать свою жизнь. Получив такой неожиданный и жестокий удар, Сперанский смог принять его и смириться. Он внутренне уверился в невозможности для него личного, бытового счастья, а потому стал еще больше времени проводить на службе, полностью отдаваться этой сфере – что же касается внутренней жизни, то, как показывают его письма, а также многочисленные личные записи более позднего времени, в ней воцарился глубокий мистицизм, который позволял искать утешения лишь на небесах. Поэтому, глядя на успешную государственную деятельность Сперанского, нельзя забывать об отпечатке внутренней трагедии, которую всегда несла его личность, – и это, кстати, напрямую отразится на переломном моменте его отношений с Александром I.

Пока же с воцарением молодого монарха Сперанский в 1801 году активно трудился над его первыми указами в канцелярии Д. П. Трощинского (о чем упоминалось в главе 7), а в 1803 году возглавил один из отделов Министерства внутренних дел, в котором под общим руководством министра графа В. П. Кочубея должны были готовиться проекты государственных преобразований. Сперанский, безусловно, знал о совещаниях Негласного комитета и обсуждавшихся там реформах. К этому времени относятся первые теоретические записки Сперанского, в которых он демонстрировал великолепное понимание либеральных принципов и возможностей их конкретного применения – то есть как раз то, чего так не хватало членам Негласного комитета и самому Александру I. Вслед за Шарлем Луи де Монтескьё и Чезаре Беккариа Сперанский подчеркивал важность принципов верховенства закона (в том числе и над властью монарха), разделения властей, ответственности исполнительных органов перед законодательными, единства и соподчиненности всех отраслей государственного управления, участия народных представителей в разработке законов, публичности действий властей и свободы печати. Указывая на необходимость четкого определения прав и взаимоотношений всех сословий в «правильном монархическом государстве», Сперанский писал, что сила государства складывается не только из власти монарха, но и из «общего мнения, оберегающего закон в исполнении его». Характер же существующей власти в России он определял как деспотический, выделяя два состояния – «рабы государевы» и «рабы помещичьи», из которых «первые называются свободными только в отношении ко вторым».

С 1806 года, то есть именно тогда, когда Кочубей почувствовал охлаждение Александра I к себе, он передал Сперанскому обязанность делать доклады перед императором по Министерству внутренних дел. Это определило дальнейший рост доверия императора к одаренному чиновнику, который уже не раз удостаивался от него наград. Наконец, через три месяца после возвращения из Тильзита, 19 октября 1807 года, Александр I освободил Сперанского от службы в министерстве с оставлением в звании статс-секретаря, то есть фактически сделал его своим личным секретарем. Более того, Сперанский стал постоянным спутником Александра I (отмечены десятки раз, когда он обедал вместе с Императорской фамилией) и был посвящен во множество текущих государственных дел. Царь ввел его в состав сразу нескольких официальных комиссий и комитетов, где Сперанский фактически «замещал» императора и докладывал тому об их работе. Его карьерный рост продолжился – в 1809 году Сперанский получил чин тайного советника (III класс, соответствовавший генерал-лейтенанту на военной службе).

В своем новом положении перед Сперанским открылось поистине необъятное поприще государственных реформ, на котором он в одиночку заменял весь Негласный комитет, причем работал гораздо более продуктивно. От последующих историков он получит прозвище «гения бюрократии», они будут подчеркивать его могучий интеллект и рациональное мышление, на котором он всегда основывал свои проекты – вот только, повторим, этот момент у Сперанского был выражен тем ярче, чем больше им ощущалась необходимость подавлять эмоции, превращаться в «мыслящую машину» под влиянием внутреннего трагического мировосприятия.

Прежде всего Сперанский обратил внимание на работу Комиссии составления законов – учреждения, на которое Александр I возлагал большие надежды в начале царствования в связи с разбором и систематизацией законодательства, но которое явно не справлялось с этой задачей, действуя очень медленно, а ее председатели (Завадовский, Новосильцев) постоянно были заняты массой других дел. Сперанский реорганизовал деятельность Комиссии, разделив ее по отдельным частям Гражданского уложения и взяв за образец систему Гражданского кодекса Наполеона. Он постоянно курировал ее работу, став в декабре 1808 года товарищем министра юстиции, а в 1810 году непосредственно возглавил Комиссию, когда та была включена в состав учреждений при Государственном совете. В 1809 году Комиссия закончила подготовку проекта Гражданского уложения, а еще через 3 года – 1-й части Уголовного уложения[300].

Затем Сперанский обратился к реформе государственной службы, поддерживая принцип о необходимости образовательного ценза для чиновников и их продвижения в соответствии со знаниями, а не с выслугой лет и сословными связями. Александр I утвердил 3 апреля 1809 года подготовленный Сперанским указ «О придворных званиях», который отменял привилегии по службе для аристократии, связанные с возможностью быстрого получения ее представителями придворных званий – отныне они больше не соответствовали чинам на гражданской службе. Но еще более важным стал указ от 6 августа 1809 года «Об экзаменах на чин»: он вводил обязательный экзамен по университетской программе, который нужно было сдать для производства в чины VIII и V классов. Наличие аттестата об окончании российского университета освобождало от этого экзамена, поэтому указ также стимулировал дворянство отдавать своих отпрысков в студенты, к чему оно было мало расположено в первом десятилетии XIX века.

Уровню образования для высших чиновников Сперанский вообще уделял большое внимание, явно опираясь

Сам будучи выходцем из духовенства, Сперанский как никто другой знал все преимущества и недостатки его образования, а потому, войдя в 1808 году в Комитет для усовершенствования духовных училищ, принял самое активное участие в подготовке реформы духовного образования в России. Он предложил четырехступенчатую структуру этих школ, подчиненных специальной учебной Комиссии при Святейшем синоде (за этот проект Александр I наградил Сперанского орденом Св. Владимира 2-й степени).

Занимался Сперанский и доработкой реформ предшествующего периода – так, именно на его плечи легло окончательное оформление в России министерской системы. В подготовленных им манифестах от 17 августа 1810-го и 25 июня 1811 года были четко разделены сферы ответственности министерств, установлена их единая организационная структура, общий порядок прохождения дел, их отношения к другим органам высшего государственного управления.

Но особую актуальность для страны в тот момент имело решение кризисных вопросов в области финансов и налогообложения. Эта задача была возложена на Комиссию по финансовым делам, в состав которой был включен Сперанский. Он привлек к ее работе лучших ученых-экономистов, выходцев из европейских стран, находившихся тогда на российской службе, – профессора Педагогического института в Петербурге Михаила Андреевича Балугъянского, профессора Харьковского университета Людвига Генриха (Людвига Кондратьевича) фон Якоба, таможенного директора Кронштадтского порта Фердинанда (Федора Христиановича) Вюрста. Совместно ими были разработаны рекомендации по оздоровлению финансовой системы России: прекратить печатание необеспеченных ассигнаций, сократить государственные расходы, повысить налоги (в том числе сбор с помещиков за принадлежавших им крепостных). Первым шагом к воплощению этих мер выступил подготовленный Сперанским манифест от 2 февраля 1810 года. Он впервые в России признавал бумажные ассигнации внутренним государственным долгом, который подлежал погашению, а чтобы найти для этого средства, устанавливались дополнительные налоги в казну. Правда, они были косвенными, в частности, касались гербовой бумаги и прочих сборов. Сперанский не решился ввести экстраординарный налог на роскошь (например, на серебряную посуду или кареты), как это обсуждалось. Такого рода налог, несмотря на его кажущуюся выгоду для государства, на практике едва ли был исполнимым, но вызвал бы серьезное возмущение дворянства. Далее, для уменьшения количества ассигнаций в обороте манифестом от 27 мая 1810 года был объявлен внутренний заем на очень выгодных условиях: средства вносились ассигнациями, а выплачивались обратно спустя 7 лет серебром по курсу 50 копеек за рубль. Погашение этого займа гарантировалось за счет продажи казенных земель. Государство, конечно, надеялось, что вследствие сокращения оборота ассигнаций за 7 лет курс сможет подняться до указанных значений (напомним, что текущий курс был ровно в 2,5 раза меньше), но то, насколько рисковыми были условия этого займа, говорило о действительно тяжелом положении казны. Наконец, манифест от 20 июня 1810 года устанавливал единственной «законной мерой всех монет, обращающихся в государстве», серебряный рубль, относительно которого и должны исчисляться твердые цены.

Что же касается приискания серебра в казну за счет внешнеторговых сделок, на которые негативно влияла континентальная блокада, то по рекомендации той же финансовой комиссии Сперанский составил манифест от 19 декабря 1810 года, содержавший «Положение о нейтральной торговле» (позволявшее обходить санкции и вести торговлю с Англией с помощью судов других государств), к которому прилагался таможенный тариф, вводимый в действие с 1811 года. Новые пошлины по этому тарифу ставили целью поощрять вывоз товаров из России и развитие частного предпринимательства, а также облагали высоким налогом предметы роскоши (ввозимые в первую очередь из Франции, что вызвало недовольство Наполеона). В совокупности разработанные под руководством Сперанского финансовые меры выполнили свою задачу: они смогли остановить обвальное падение рубля и укрепили бюджет страны накануне новой решающей войны.

Но деятельность Сперанского не ограничивалась исключительно сферой внутренней политики – Александр I привлекал его и для решения внешнеполитических вопросов. Осенью 1808 года Сперанский сопровождал императора в поездке на Эрфуртский конгресс. Он много времени здесь провел в беседах с Талейраном, обсуждая текущую европейскую политику, а также сравнивая французское и русское право. Состоялось и знакомство Сперанского с Наполеоном, который смог оценить его таланты и даже одарил его золотой табакеркой. По преданию, Наполеон обратился к Александру I с вопросом, нельзя ли ему обменять Сперанского на одно из своих королевств. Но этими разговорами не исчерпывались дипломатические поручения Сперанского: в 1811 году Александр I поручил ему просматривать для него секретные донесения русских агентов, которые те в канун готовящейся войны пересылали из Парижа, минуя официальные каналы Министерства иностранных дел. Наконец, совершенно особого рода заслуги были у Сперанского перед Финляндией: после русско-шведской войны именно ему было поручено оформить конституционный статус нового владения Александра I. Разработанная Сперанским Конституция Великого княжества Финляндского была утверждена императором в марте 1809 года на сейме в Борго (современный Порвоо), причем его программу и речи Александра I также составлял Сперанский. В итоге российский самодержец впервые смог почувствовать себя – пусть и в ограниченных пределах Финляндии – конституционным монархом. Финляндское дворянство в благодарность хотело принять Сперанского в свои ряды: впрочем, он от этого отказался, но с гордостью принял звание канцлера университета в Або (современный Турку)[301].

Перечисленные выше деяния Сперанского, несомненно, свидетельствуют о его уникальном вкладе в реформирование Российской империи в 1808–1811 годах. Для царя он оказался незаменимым: раньше многие государственные дела останавливались из-за недостатка внимания и сил для их исполнения, но сейчас достаточно было сказать несколько слов Сперанскому, и все тут же решалось, причем ровно так, как и следовало по их сути. Этим, например, приятно удивлен был профессор Паррот во время своего очередного приезда в Петербург в 1810 году. Он просил о патентах на дворянство для дерптских профессоров, и совершенно неожиданно и даже нетипично для его отношений с Александром I получил запрашиваемые документы вовремя, ровно к намеченному отъезду, – все благодаря Сперанскому.

А ведь существовало еще и нечто большее: царь нашел человека, который не только все делал для него, но еще идумал за негопо ключевому вопросу, в котором Александр проявлял упорство с самой ранней молодости, – дарование России конституции. Этот проект долгими часами обсуждался Государем с его ближайшим помощником. Существует даже предание, что летом 1809 года Александр I за городом случайно повредил ногу, перевернувшись в коляске, и

Сперанский облек этот проект в форму нового «Уложения государственных законов», которое должно было содержать так называемые «коренные законы», а по сути – конституцию. Ее главными особенностями было строгое разделение властей на три ветви: исполнительную, законодательную и судебную, а также введение в России законосовещательного парламента. При этом права монарха формально не ограничивались, но четко выражалась идея о том, что «правильная монархия» должна опираться на представительную власть и подзаконные учреждения. Как писал Сперанский, российское самодержавие необходимо «постановить и учредить на непременяемом законе». Проект включал, таким образом, создание представительных институтов (на трех уровнях – губерния, округ, волость), соподчиненных центральной власти и принимавших от нее часть полномочий.

Важным нововведением становился отказ от прежних сословных перегородок в обществе и установление нового деления всех жителей по принципу владения собственностью (этот принцип был близок многим европейским конституциям). Соответственно, все подданные российского императора разделялись на три «состояния»: 1) владельцы земли (по факту – дворяне); 2) «среднее состояние», куда входят те, кто обладает движимым и недвижимым имуществом (купцы, мещане, государственные крестьяне); 3) «народ рабочий» (помещичьи крестьяне, слуги, рабочие, поденщики и т. д.), представители которого не имеют иной собственности, кроме личной. Первые два состояния наделялисьполитическими правами,то есть участвовали в формировании представительных учреждений, а всем трем состояниям гарантировалисьобщегражданские права: свобода личности («никто не обязан отправлять личную службу по произволу другого, но по закону, определяющему род службы по состоянию»), собственности («всякий может приобретать собственность движимую и недвижимую и располагать ею по закону»), неприкосновенность личности («никто без суда наказан быть не может») и др. Эта система содержала в себе и механизм постепенной ликвидации крепостного права, ибо, согласно проекту Сперанского, помещичьи крестьяне имели право приобретать недвижимость и, соответственно, переходить в «среднее состояние», получая политические права.

Высшими органами империи, призванными увенчать три ветви власти, становились Государственная дума (законодательная власть), Сенат (судебная) и министерства (исполнительная). Их единство обеспечивалось новым специальным органом во главе с императором – Государственным советом, призванным координировать действия всех ветвей, которые «через него восходят к державной власти и от нее же изливаются». Все законы, уставы или иные постановления императора рассматриваются в Государственном совете, откуда затем «поступают к совершению в порядке законодательном, судном и исполнительном». Государственная дума обсуждает законопроекты, издает постановления о налогах, продаже государственных имуществ, делает запросы о государственных нуждах, выслушивает отчеты министров (и даже может привлечь их к суду), указывает исполнительной власти на действия, противоречащие законам. Правом внесения законов в Государственную думу наделен только император, но через посредство Государственного совета.

Первое заседание нового Государственного совета, организованного в соответствии с планом Сперанского на месте того Совета, который действовал с 1801 года, произошло в Зимнем дворце 1 января 1810 года. В его состав вошли 35 высших сановников империи, а сам Сперанский возглавил его канцелярию в должности государственного секретаря. Открытие Государственной думы было им намечено на 1 сентября 1810 года, но затем отложено, как и преобразование Сената, согласно которому тот должен был разделиться на Правительствующий (административный орган) и Судебный (высшая судебная инстанция). Представляя Александру I отчет о своей деятельности за истекший 1810 год, Сперанский писал:

Никогда, может быть, в России в течение одного года не было сделано столько общих государственных постановлений, как в минувшем. В нем положены первые основания истинного монархического устройства в части законодательной, в устройстве министерств и особенно в финансах. Но в нем положены однипервые основания; много начато и ничего еще не кончено[302].

С одной стороны, Александр I мог гордиться проделанной работой: 12 марта 1811 года он впервые за долгое время отправил Лагарпу в Париж письмо, в котором не без удовлетворения сообщал: «Мы здесь движемся потихоньку, но все-таки в направлении идей либеральных». С другой стороны, как правильно замечал Сперанский, это было только начало, впереди находилось еще немало трудностей, которые требовалось преодолеть, а для этого нужно было удваивать усилия. Но чем явственнее просматривалось новое грядущее столкновение с Наполеоном, тем меньше оставалось возможностей усилить и ускорить исполнение планов, подготовленных Сперанским. Напротив, его мероприятия тормозились, а сам Сперанский попадал под острые стрелы критики, причем не только из различных общественных кругов, но и из ближайшего окружения императора.

Многие меры Сперанского вызывали явное недовольство и даже негодование у значительной массы дворянства: в частности, указ об экзаменах на чин или введение новых налогов и констатация существования государственного долга, который требует для своего погашения дополнительных внутренних займов. Среди дворян Сперанский давно получил репутацию «выскочки-поповича», а с новым учреждением Государственного совета, все дела которого теперь проходили через его руки, реформатора стали открыто обвинять в том, что он хочет управлять страной за спиной у царя.

Идейным центром оппозиции реформам Сперанского с 1811 года становится «Малый двор» в Твери – туда генерал-губернатором был назначен принц Георг Ольденбургский, супруг великой княгини Екатерины Павловны, которая продолжала поддерживать активную переписку с Александром I, несколько раз принимала его у себя в Тверском дворце и надеялась, что может оказывать влияние на его правительственный курс. Екатерина Павловна регулярно собирала у себя во дворце различных государственных и общественных деятелей. Ей даже удалось заполучить в свой салон Николая Михайловича Карамзина, который как раз тогда был в разгаре написания «Истории государства Российского», свято верил в спасительную силу отечественного самодержавия и сомневался в необходимости его реформирования.

По просьбе великой княгини Екатерины Павловны в марте 1811 года Карамзин передал Александру I составленную для него записку «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях». Она открывалась обширным историческим введением, представляя собой своего рода конспект «Истории государства Российского» (в том числе еще не написанных томов!), а затем Карамзин переходил к острой критике текущих государственных нововведений. Его аргументы, безусловно, были талантливо представлены и изложены ярким литературным слогом, который зачастую заставлял забыть об их спорности. Так, разбирая указ об экзаменах на чин, Карамзин восклицал: «У нас председатель гражданской палаты обязан знать Гомера и Феокрита, секретарь сенатский – свойство оксигена и всех газов, вице-губернатор – пифагорову фигуру, надзиратель в доме сумасшедших – римское право, или умрут коллежскими и титулярными советниками. Ни 40-летняя деятельность государственная, ни важные заслуги не освобождают от долга знать вещи, совсем для нас чуждые и бесполезные». Понятно, что Сперанский, да и Александр I с этим бы не согласились, ибо смысл указа в том и состоял, чтобы

Критикуя налоги и финансовые меры, Карамзин выражал чисто дворянскую позицию относительно того, что правительство в первую очередь должно остановить рост цен, а потом уже разбираться со своим внутренним долгом (причем негласно и не апеллируя к обществу), не понимая, что высокие цены как раз и вызваны чрезмерным дефицитом бюджета из-за военных расходов. Карамзин также высказывал принципиальные сомнения в необходимости реформ центрального управления империей – он полагал, что такое управление целиком зависит от министров, назначаемых царем: «Худой министр есть ошибка государева: должно исправлять подобные ошибки, но скрытно, чтобы народ имел доверенность к личным выборам царским». То же касалось и управления на местах – вместо реформ здесь достаточно найти «50 мужей умных, добросовестных, которые ревностно станут блюсти вверенное каждому из них благо полумиллиона россиян, обуздают хищное корыстолюбие нижних чиновников и господ жестоких, восстановят правосудие, успокоят земледельцев, ободрят купечество и промышленность, сохранят пользу казны и народа»[303].

Иными словами, Карамзин считал, что деятельность Сперанского, предложенные им (и одобренные Александром I) меры по реформированию самодержавного строя ослабляют его «силу», которая заключается в возможности самодержца лично подбирать всех исполнителей и произвольно вмешиваться в ход государственного механизма на любом уровне. Идеалом правителя для Карамзина была Екатерина II, при изображении которой он не жалел хвалебных эпитетов – ныне же необходимо лишь сохранять и совершенствовать установленную ею систему, а не вводить «новшества», из-за чего «Россия наполнена недовольными», которые «не имеют доверия к правлению».

Александр I, конечно, был против такой мысли, поскольку отлично понимал, усвоив это с юности, что система Екатерины II, какой бы внешне привлекательной она ни выглядела, покоится на всеобщем унижении и бесправии, и именно борьбу с этими пороками он и считал главной задачей своего царствования. В то же время он не мог не задуматься об «ослаблении» самодержавия, которое казалось весьма опасным накануне решающей войны.

Салон великой княгини Екатерины Павловны посещали и другие яркие фигуры, подхватившие знамя борьбы со Сперанским: уже не столь глубоким, философско-историческим способом, как Карамзин, а более традиционным для России – с помощью доносов. Здесь отличился граф Федор Васильевич Ростопчин. Его государственная карьера после отставки в конце царствования Павла I остановилась, но с середины 1800-х годов он начал выступать в печати как публицист, резко обличая «французское засилье» в русском быту, что чрезвычайно положительно воспринималось на фоне общего антифранцузского подъема. Однако непублично, но как раз в рамках салонных разговоров Ростопчин высказывался о том, что такое «враждебное» влияние на русское общество передается через специальных агентов, которые составляют обширный заговор. Отсюда родилась записка, которую в 1811 году Ростопчин направил великой княгине Екатерине Павловне для передачи Александру I, предупреждая о разветвленной «секте мартинистов», к которой принадлежат многие «значительные лица» вокруг престола, и все они подчиняются Сперанскому[304]. Обратим внимание, насколько иным был тон этой записки по сравнению с карамзинским: Сперанский уже не просто виноват в том, что предлагает Александру I ошибочные меры и реформы, но его разоблачают как врага России, который служит каким-то чуждым тайным целям.

С каждым месяцем количество обвинителей против Сперанского возрастало. К ним присоединился барон Г. А. Розенкампф. До 1809 года, будучи главным секретарем Комиссии составления законов, он, по сути, нес ответственность за ее неэффективную работу, а после реорганизации Государственного совета, в ведение которого была передана эта комиссия, Розенкампф оказался в прямом подчинении у Сперанского и сразу же стал интриговать против него[305]. Его наветы также были призваны вскрыть «подрывную» деятельность государственного секретаря: Сперанскому ставилась в вину сознательная дезорганизация центрального управления, разработка законов на чужеродных принципах, подрыв «общественного доверия» к финансовой системе, унижение «дворянского достоинства», отягощение промышленности и сельского хозяйства.

Интриги в 1811 – начале 1812 года окружали Сперанского и в других областях служебной деятельности, которых у него было так много. В Комитете по финляндским делам он встретил резко недоброжелательное отношение со стороны назначенного председателем по его же рекомендации барона Густава Морица Армфельта. Шведский дворянин, авантюрист и в 1780-е годы фаворит короля Густава III, а затем генерал-губернатор Финляндии, Армфельт в 1811 году перешел на русскую службу. Здесь он не только настаивал на своих исключительных компетенциях по решению дел в отошедших к России бывших шведских владениях, с управлением которых он был так хорошо знаком, но и исподволь пытался влиять на гораздо более широкий круг дел Российский империи в целом. Сперанский явно мешал Армфельту наращивать это влияние. Не исключено, что Розенкампф в своих обвинениях действовал по прямому поручению Армфельта, поскольку также входил в Комитет по финляндским делам.

Наконец, еще одним важным противником Сперанского в это время стал министр полиции генерал-адъютант Александр Дмитриевич Балашов. Опять-таки, само Министерство полиции было организовано в 1810 году при участии Сперанского, который руководствовался здесь французским образцом (знаменитым «министерством Фуше»). Причины последующей неприязни, которую Балашов питал к Сперанскому, заключались, по всей видимости, в том, что Балашов так и не сумел «стать русским Фуше», то есть наладить надежную работу своего ведомства, в котором также процветала коррупция, как и во многих других.

В конце 1811 года Балашов объединился с Армфельтом в желании низвергнуть Сперанского и самим оказывать главное влияние на управление империей, навязывая свои решения императору. Но до этого они оба сделали Сперанскому предложение – возможно, в провокационных целях – примкнуть к ним и составить «триумвират», «безгласный комитет, который, помимо монарха, управлял бы всеми делами». Сперанский сам рассказывал об этом Александру I, но гораздо позже, в «оправдательной записке» из ссылки; в момент же, когда ему было сделано такое предложение, он просто с гордостью отверг его, но не стал использовать для собственного доноса. Вообще, можно отметить, что та «безэмоциональность», даже отстраненность Сперанского от людей с полным погружением в дела, о чем говорилось выше, делала его весьма уязвимым: он не мог вовремя оценить опасность, исходящую от человека, которого сам же выдвигал на должность, и не был готов выстраивать собственную контригру против враждебных интриг. Очевидно, что за этим стояло его полное доверие к Александру I, ибо Сперанский в той же «оправдательной записке» сам удивлялся, что царь «так долгоодинподдерживал своего секретаряпротиву всех»[306].

Однако доверие Александра I к Сперанскому не смогло преодолеть того серьезного испытания, которое произошло в феврале – марте 1812 года. Речь идет о событиях, непосредственно приведших к отставке и высылке Сперанского из Петербурга. События эти чрезвычайно мифологизированы: они были пересказаны во множестве мемуаров с самыми различными, подчас противоположными интерпретациями. Между тем, если опираться

В роли спускового крючка выступил подготовленный Сперанским указ от 11 февраля 1812 года об увеличении податей и новых налогах для погашения государственного долга, после подписания которого ропот дворянства еще больше усилился (Сперанский сам признавал это в своей «оправдательной записке»). В конце февраля в качестве рупора оппозиции в Петербург от Двора великой княгини Екатерины Павловны прибыл граф Ф. В. Ростопчин. Его приезд совпал с хождением по рукам документа (который, с высокой вероятностью, лег и на стол Александра I), подписанного «Граф Ростопчин и москвитяне», хотя его стиль и не соответствовал более изысканному литературному перу Ростопчина: в нем уже в полный голос обличалась измена Сперанского, подкупленного врагами Отечества, упоминалось о его переписке с Наполеоном, о желании «озлобить народ» против царя, также говорилось о роли министра полиции Балашова, который «первый открыл это великое и ужасное дело», и звучал призыв к Александру I немедленно «прервать действия» злоумышленников.

Император мог и должен был пренебречь этими грубыми наветами, но они присоединялись к уже полученным им ранее доносам Ростопчина и Розенкампфа, а затем Александр получил еще один, ставший для него последней каплей. Его представил начальник особой канцелярии Министерства полиции Я.И. де Санглен, утверждавший, что Сперанский поддерживает тайные контакты с посольством Франции в Петербурге. К этому Сангленом (или другими доносителями) присоединялись и дополнительные обвинения Сперанского в «шпионаже»: тот имеет негласный доступ к выпискам из донесений иностранных послов, а эти выписки делались в Министерстве иностранных дел исключительно для сведения императора (сам государственный секретарь, впрочем, позже признался в этом и попросил прощения у Александра, говоря, что и так уже был им допущен к секретной дипломатической переписке, а в данном случае речь шла о депешах «маловажного содержания», и что с его стороны «тут могло быть легкомыслие, но никто никогда не в силах превратить его в государственное преступление»).

Очень интересно, что сорок лет спустя, когда происходила работа над первой биографией Сперанского, еще здравствовавший Санглен резко отрицал, что делал какие-либо доносы, и даже всерьез попытался повлиять на выводы историков. И ему это удалось! В капитальном труде об Александре I Н. К. Шильдер развернуто излагает придуманную Сангленом концепцию о том, что Александр уже давно хотел избавиться от Сперанского, который якобы«подкапывался под самодержавие»,что все лица, участвовавшие в событиях, действовали по указаниям императора, разыгрывавшего «шекспировскую драму». Но тщательный анализ всего массива источников не подтверждает эту концепцию, а в составленных Сангленом «Записках», на которые часто ссылаются историки, усматривается не просто вымысел, но сознательная подтасовка автором фактов для оправдания или утаивания собственных поступков[307].

У нас же есть источник, который отражает непосредственную реакцию Александра I на упомянутые доносы и который был написан спустя всего сутки после разговора об этом с царем. Дружеские отношения Александра и Паррота дают возможность взглянуть на ситуацию практически «изнутри». Александр попросил профессора прийти к нему вечером 16 марта, а ровно через сутки, 17 марта, как раз тогда, когда Сперанский узнает о своей судьбе, Паррот пишет императору письмо, где повторяет содержание прошедшего разговора:

Когда поделились Вы со мной горькими чувствами касательно предательства Сперанского, были Вы охвачены страстью. Надеюсь, что теперь больше не собираетесь его расстрелять. Признаюсь, что факты, Вами приведенные, для серьезных обвинений дают основания. Но не в том Вы состоянии души, чтобы судить об их справедливости, а даже если бы и могли судить, не Вам это делать надлежит, а комиссия, наспех для сего собранная, составлена будет исключительно из его врагов. Не забывайте, что его ненавидят, потому что Вы его слишком высоко вознесли[308].

Итак, Александр I дал волю чувствам в присутствии своего друга, рассказывая ему об «измене» Сперанского, и в порыве гнева пообещал того тут же расстрелять. Паррот же уговаривал императора отложить расследование, которое все равно сейчас невозможно произвести объективно, и ограничиться удалением Сперанского из Петербурга. Эти советы, правда, прозвучали в письме спустя сутки, но, возможно, какие-то из аргументов друга подействовали на царя уже в ходе разговора – так или иначе он успокоился. Вечером 17 марта Александр I лично принял в своем кабинете Сперанского и сообщил о необходимости выслать его из Петербурга в Нижний Новгород.

Когда весть о ссылке Сперанского пронеслась по Петербургу, весь город был охвачен радостью: люди только сожалели, что Государь не захотел «гласно» изобличить злодея. Никто не сомневался, что Сперанский был платным агентом Наполеона, интересовались лишь, какие суммы в золоте и ценных бумагах хранятся в его доме. Между тем полиция сделала там обыск, опечатала все бумаги Сперанского, но никаких денег или векселей не нашла. Сам же Сперанский никак не мог поверить в обвинение, что французское посольство платило ему миллионы, дабы он расстраивал российские государственные дела. И только когда приятель сообщил ему об этом из Петербурга, Сперанский проявил полное смирение и даже уныние – то есть внутреннее состояние, которое в высшей степени ему было свойственно. Он не верил в возможность оправдаться: «Что бы мы ни написали, ничему не поверят». Что же касается своего спрятанного (или якобы отданного в долг) миллионного состояния, то с горькой иронией Сперанский писал: «Забыли, что денег в долг не отдают без векселей или закладных. Где же они? Пусть найдут их в бумагах – я дарю все находчикам»[309].

Больше всего Сперанского волновало, какое мнение о нем сохранит Александр I. Правда, чтобы развернуто оправдаться перед императором ему потребовалось несколько месяцев собираться с духом, а соответствующее письмо было направлено им в феврале 1813 года из Перми (куда он был переведен в ссылку во время Отечественной войны 1812 года). Но еще 23 марта 1812 года, в минуту, когда полицейский пристав, доставивший Сперанского в Нижний Новгород, уезжал назад, тот передал ему краткое письмо для царя. Оно было исполнено собственного достоинства по поводу безвинного наказания и содержало главный призыв к Александру – не оставлять того плана государственных преобразований, над которым они вместе работали.

Этот труд, государь,первый и единственный источник всего, что случилось со мною,имеет слишком важное значение для того, чтобы допустить смешение его с другими бумагами, […] рано или поздно Ваше Величество вернетесь к тем же основным мыслям: они были запечатлены в Вашем сердце, они не были предложены мною, я нашел их вполне образовавшимися в Вашем уме, и если осуществление их на деле может и должно быть изменено или отложено до более спокойного времени, то принцип их останется навсегда неприкосновенным[310].

Но неужели Александр I

Стоит обратить внимание, на каком эмоциональном фоне в феврале – марте 1812 года происходила эта история. Император тогда только что получил самые точные сведения о военных приготовлениях Наполеона и обдумывал собственный отъезд на войну. Не будет преувеличением сказать, что предстоящая война страшила Александра I: Наполеон собрал против него невиданную ранее по численности армию, а тактические средства борьбы с нею так и не были определены до конца. При этом царь вновь, как и при Аустерлице, хотел предстать на поле боя – и если ему было суждено поражение, то желал бы найти там славную смерть. 16 марта Александр трогательно прощается со своим другом Парротом, который слышит от царя слова:«Если паду я в этой ужасной борьбе, изобразите меня потомкам таким, каким я был»[311].

В то же время в ходе сборов на войну возник вопрос, каким образом в отсутствие царя, которое могло продлиться несколько месяцев, как в кампанию 1807 года, будет организовано высшее управление во главе с новым Государственным советом. В разговоре с Парротом Александр I заметил, что хочет оставить в качестве председателя Государственного совета принца Георга Ольденбургского, то есть перед войной пойти навстречу оппозиционной партии, которую тот возглавлял вместе с супругой. Естественно, в таком случае принц воспротивился бы сохранению Сперанского на посту государственного секретаря, и если бы назначение принца Ольденбургского состоялось, то уже одно оно предрешило бы вопрос об отставке Сперанского. Поэтому частично эта отставка была подготовлена общей логикой придворной борьбы, где Александр I был вынужден лавировать между партиями.

Однако дальше на настроение императора повлияли все перечисленные письменные доносы на Сперанского, помноженные на происки Армфельта и Балашова. Мог ли Александр I тогда пренебречь доносами и сохранить государственного секретаря на своем посту, уезжая из Петербурга в армию? В другой обстановке, возможно, да. Но в тот момент император, возбужденный тревогами будущей войны, не смог ни избавиться от возникших у него подозрений, ни расследовать их. Свою роль сыграла известная и даже болезненная подозрительность Александра I: как писал ему все в том же письме от 17 марта 1812 года Паррот: «Даже ангел стал бы подозрительным на Вашем месте».

Поэтому следует признать, что решение Александра I не было сугубо рациональным: высылку Сперанского скорее можно трактовать как эмоциональный порыв царя, подготовленный умелыми интригами. Конечно, в тот момент Александр I меньше всего думал о судьбе либеральных реформ, исполнителем которых выступал Сперанский, и отнюдь не делал выбор (как иногда утверждается) в пользу консервативного курса – его прежде всего волновало столкновение с Наполеоном, которое должно было решить его собственную судьбу. Но в итоге, избавившись от одного из самых преданных и талантливых своих помощников, Александр I еще больше оставался в одиночестве перед лицом государственных проблем России, которые никуда не исчезли и требовали своего насущного решения.

Глава 12

В огне Москвы

В 1811 году наполеоновская империя в Европе достигла пика своего могущества. Сразу же после рождения у Наполеона сына тот получил титул Римского короля, который символизировал его будущее господство над всем западным христианским миром (раньше этим титулом наделялся будущий правитель Священной Римской империи – наследник, избранный на трон еще при жизни своего отца). В Париже на холме над берегом Сены был заложен грандиозный дворец Римского короля, центральный зал которого, огромный по своим размерам, должен был служить местом проведения регулярных съездов всех монархов Европы, признающих власть Наполеона. Незримо здесь шла речь и о соперничестве с восточным христианским миром, то есть с Россией, ибо французский император мечтал тем самым возвести у себя в Париже «Кремль, в сто крат краше, чем в Москве».

Но главным врагом «императора Запада» оставалась Англия. Меры по поддержанию континентальной блокады так и не приносили желаемого эффекта и не могли разрушить английскую экономику, а поэтому Наполеон убедил себя, что любые лазейки на европейском побережье, особенно порты Северного или Балтийского морей становятся «складом для английской контрабанды», проникающей на континент. Чтобы этого не случилось, французским комиссарам необходимо контролировать их напрямую, а для этого все северное побережье Европы должно было шаг за шагом стать частью Французской империи. В 1810 году Наполеон присоединил к Франции Голландское королевство (предварительно выразив неудовольствие своим братом Луи, который был там королем, и убрав его с престола). Одновременно была присоединена и северная часть бывших владений Ганновера: вместе с Гамбургом они составили французский департамент «Устье Эльбы». Часть побережья между границей Голландии и Эльбой принадлежала герцогству Ольденбург, и его также постигла участь превращения в один из «ганзейских департаментов» Франции. Наконец, на Балтике уже в начале 1812 года Наполеон занял шведскую Померанию, что окончательно рассорило его со своим бывшим маршалом Бернадотом, ставшим наследным шведским принцем Карлом Юханом.

Декрет Наполеона об аннексии Ольденбурга в январе 1811 года был просто опубликован в европейских газетах, как рядовое событие, хотя речь шла о династическом владении немецкого дома, с которым Александр I был связан непосредственным родством и один из принцев которого, Георг Ольденбургский, женился на любимой сестре императора, а затем был назначен тверским генерал-губернатором. По справедливости, такие действия Наполеона наносили личное оскорбление Александру I. Русский посол заявил официальный протест министру иностранных дел Франции, что вызвало недовольство Наполеона. 28 февраля 1811 года он направил Александру I письмо с упреками, насколько этот протест и другие меры (вроде только что принятого таможенного тарифа, затруднявшего доступ французских товаров в Россию) не соответствуют его роли «союзника и друга».

В пространном ответе Наполеону от 25 марта 1811 года российский император как будто эмоционально, но на самом деле продуманно и тонко подводил почву под неизбежность будущего конфликта, обвиняя в нем Францию. Александр I отмечал, что

не угрожая ничем соседям и любя Францию, какой же интерес я имею хотеть войны? […] Неразумно предполагать у меня желание разрушить собственное произведение и вступить в войну с Вашим Величеством. […] Повторю, что, если война начнется, это будет значит, что ее захотели Ваше Величество, но, сделав все, чтобы этого избежать, я сумею в таком случае вступить в борьбу и дорого продам мою жизнь[312].

Этот обмен письмами, несмотря на миролюбивые заявления российского императора, показал, что обе стороны не просто допускают мысль о скорой войне, но и начали готовиться к ней. Цель Наполеона была проста – заставить Александра I заключить новый союзный договор, «новый Тильзит», с куда большим количеством обязательств, которые бы гарантировали, что Россия все-таки будет оказывать Наполеону реальную помощь в борьбе с главным противником – Англией. Без России, обладавшей многочисленными портами на Балтике, континентальная блокада не имела смысла, Александр I должен принять на себя более действенные обязательства ее соблюдать, не используя «нейтральную торговлю». В конечном счете упреки Наполеона в адрес Александра искренне добивались одного: французский император хотел, чтобы русский царь стал его «настоящим другом». Можно даже сказать, Наполеон решил вступить в драку с Александром, чтобы потом крепче с ним подружиться, поскольку без этого невозможно победить Англию.

Поведение Александра I здесь куда сложнее. С одной стороны, он ни на минуту не верил в «искреннюю дружбу» и знал, что договоренности в Тильзите лишь дают ему возможность и время найти новые силы и средства, чтобы исполнить миссию, которую он считал главной и ради которой, собственно, и вступил в эти войны – избавить Европу от наполеоновского «деспотизма». С другой стороны, он опасался нового столкновения, поскольку не был уверен в его исходе, а главное, в тех последствиях, которые это столкновение может принести для всей его страны и конкретно для его правления. В этом смысле вопрос о будущей войне с Наполеоном для Александра I действительно, как он говорит в цитируемом письме, был вопросом «жизни» (во французском оригиналеmon existence,дословно – «моего существования»). И, конечно, он в глубине души хотел бы избежать этой войны, а внешне это выражалось в нарочито «миролюбивых» словах и дипломатических жестах. В глазах Европы Александр I тогда представлял себя жертвой воинственности Наполеона, подчеркивая, что не стремится к развязыванию нового конфликта.

Военная и дипломатическая подготовка к войне требовала от Александра I огромных затрат времени. В 1811 году он максимально удлинил свой рабочий день, что особенно важно, памятуя, как он ленился в детстве, или о том, как еще в 1806 году Паррот по-дружески упрекал Александра за то, что тот поздно встает и попусту теряет утренние часы. Теперь император признается Екатерине Павловне (письмо от 10 ноября 1811 года): «Никогда еще я не вел такую собачью жизнь. Очень часто по будням я встаю с постели, чтобы сразу сесть за письменный стол и встаю из-за него только ради того, чтобы перекусить в одиночестве, и снова усаживаюсь за него до момента отхода ко сну»[313]. А 29 января 1812 года он объяснял Парроту, почему целый месяц не может его принять: «Прошел ли хоть один день после Вашего приезда, чтобы я свои труды не закончил в половине одиннадцатого или даже в одиннадцать вечера? А ведь вставал в шесть утра. И точно не один раз приходилось мне между тем работать целые ночи напролет»[314].

В первую очередь императора волновало состояние русской армии. С 1810 года продолжением ее реорганизации занимался новый военный министр генерал от инфантерии Михаэль Андреас (Михаил Богданович) Барклай де Толли (а Аракчеев был назначен председателем Военного департамента Государственного совета). Были созданы обширные запасы продовольствия и армейские склады, подготовлено вооружение и амуниция. Армия получила новую структуру по примеру Франции, в ней появились бригады, объединявшие пехотные полки с приданной им артиллерией. В отношении боевой тактики стали применяться сочетания движений колонн (что использовалось ранее) и более гибкого в бою рассыпного строя. Под руководством князя Петра Михайловича Волконского служба офицеров Свиты Его Императорского Величества была преобразована в деятельное и работоспособное учреждение по квартирмейстерской части (будущий Главный штаб), в составе которого были основаны военно-топографическое депо карт и библиотека. Для комплектования штаба квалифицированными сотрудниками в Петербурге и Москве в 1811 году открылись училища колонновожатых.

Штабное планирование, которое велось под руководством Барклая де Толли, предусматривало возможность нанесения первого удара по французам. В том огромном количестве войск, которые Наполеон сосредотачивал на территории герцогства Варшавского, справедливо видели некоторую внутреннюю слабость и рассогласованность. В таком случае одновременный переход нескольких русских армий в наступление позволял внезапными ударами рассечь расположение французских войск на части и бороться по очереди с каждой из них, а в случае неудачи отойти в пределы Российской империи, заманивая туда противника, иначе говоря, применить «скифскую тактику» (это выражение в планах войны 1812 года первоначально родилось именно применительно к наступательной кампании).

Успех наступления на герцогство Варшавское во многом зависел от той поддержки, которую ему могли оказать поляки – как их армейские части, от которых ждали перехода на русскую сторону, так и мирное население. Чтобы заручиться этой поддержкой, Александр I в 1811 году как никогда много времени уделял Польскому вопросу, тем более что это совпадало с его юношеской мечтой – способствовать воссозданию польского государства. Царь возобновил переписку с князем Адамом Чарторыйским, но уже не как с другом юности, а как с политической фигурой, влиятельной в шляхетской среде. Он выражал уверенность (письмо от 25 декабря 1810 года):

Если Вы будете помогать мне, если те сведения, какие Вы мне сообщите, подадут мне надежду на возможность единства в желаниях варшавян, в особенности армии, относительно восстановления их родины, независимо от того, кто их осуществит, то тогда в успехе нельзя сомневаться; мы добьемся его с Божьей помощью, ибо он основан не на желании сравняться в талантах с Наполеоном, но исключительно на том недостатке в силах, который он будет испытывать в связи с царящим против него

Когда Чарторыйский в ответном письме выразил осторожные сомнения относительно того, можно ли настроить поляков на поддержку России, Александр для разрешения этих сомнений (письмо от 31 января 1811 года) обещал восстановленной Польше либеральную конституцию и возвращение ей всех территорий, которые Россия получила по Второму и Третьему разделам; но при этом Царство Польское должно навсегда стать частью владений императора Всероссийского (в рамках личной унии). Александр заключал: «Я решил не начинать войны с Францией, пока я не буду уверен в содействии поляков», и просил князя Адама предоставить ему самые надежные доказательства того, что это содействие будет получено[315].

Увлеченность Александра I польским проектом в начале 1811 года доказывают и его беседы с видным польско-литовским магнатом, князем Михаилом Клеофасом Огинским (который также был композитором-любителем и написал всем известный полонез «Прощание с Родиной»). В этих беседах Огинский предложил восстановить Царство Польское под скипетром Александра I, образовав его сперва из тех губерний, которые вошли в состав Российской империи по разделам Польши, но имея целью, чтобы и остальные польские земли к нему присоединились усилиями самих поляков. Вступление русской армии на территорию герцогства Варшавского в таком случае означало бы для них начало освободительной войны. Огинский еще больше, чем Чарторыйский, в своем проекте делал акцент на том, что в нынешнем состоянии поляки ждут восстановления своей государственности именно от Наполеона как покровителя герцогства Варшавского, что именно этим французский император привлекает поляков в состав своей армии, но что у Александра I есть шанс своими умелыми действиями «оторвать» польское население от привязанности к Наполеону[316]. Надо сказать, что в Париже с Огинским много общался Лагарп и в собственном письме к ученику от 28 февраля 1811 года горячо поддержал эту идею, к тому же полагая, что Александру I новое государство послужит испытательным полигоном для реформ, которые еще пока рано сразу вводить в России. В какой-то момент Александр, кажется, почти что дал себя убедить, а Чарторыйскому написал: «В петербургском обществе все более распространяется и укрепляется идея, что я должен принять титул царя Польши, и […] это дает уверенность в том, что эта мера будет встречена всеобщим одобрением».

По поводу последнего царь, конечно, мог и ошибаться (вспомним, как аналогичный слух в 1817 году возмутил декабристское общество Союз спасения и стал причиной разговоров о цареубийстве). Но планы разыграть польскую карту прежде, чем Наполеон сам ею воспользуется, оставались вплоть до весны 1812 года. Еще в апреле Барклай докладывал царю, что русские войска готовы форсировать Неман и вступить на территорию герцогства Варшавского[317]. И лишь тактические опасения, связанные с пребыванием на фланге армии австрийцев, заключивших к тому моменту союзный договор с Наполеоном, удерживали от этого шага, а окончательно отказаться от наступательной кампании было решено уже после прибытия Александра I к армии в Вильно.

Вторым вариантом ведения войны с Наполеоном являлась оборонительная кампания. За ее планирование и подготовку также отвечал Барклай. Его план включал в себя возведение цепи крепостных сооружений на линии Западная Двина – Днепр, опираясь на которые могла бы обороняться русская армия (вспоминался успешный опыт Беннигсена в кампании 1807 года, когда единственное сражение удалось выиграть у Наполеона именно благодаря заранее возведенным укреплениям). Узловыми крепостями должны были стать Рига, Динабург, Дрисса, Бобруйск, Борисов и Киев. План начали реализовывать в жизнь в 1810 году, но очевидно, что из-за нехватки времени и сил качественную подготовку даже этих немногих крепостей к 1812 году провести не успели. Профессор Паррот, который в октябре 1810 года в Петербурге не преминул побеседовать с Барклаем, советовал потом Александру: «Оставьте Ваш проект строительства крепостей. Исполнить его сможете лишь наполовину, а армии Ваши в крепостях воевать не умеют». Вместо этого Паррот предлагал сделать упор на действия летучих кавалерийских отрядов, которые начнут «войну складов»: «Они противника будут гонять во все стороны и голодом морить»[318].

Легко заметить в этих высказываниях прообраз будущей партизанской войны. О ней как о важном средстве борьбы с Наполеоном в России писали накануне 1812 года многие корреспонденты Александра I, опираясь также еще и на положительный опыт такого же сопротивления французам в Испании и Тироле. Неоднократно в письмах 1811–1812 года на это указывал Лагарп, говоря, что русской армии необходимо пользоваться теми преимуществами, которые ей дает обширная территория империи, заставляя врага растягивать коммуникации и ослаблять ударную силу необходимостью оставлять посты и гарнизоны. А против них нужно действовать народными отрядами, используя ополчение, как в Тироле (швейцарец восхищался успехами родственных ему по духу горцев, которые смогли около года удерживать независимость своей земли без регулярной армии). Вообще, по мысли Лагарпа, созыв народного ополчения очень важен, поскольку проявит «силу народа» и единство всех его сословий в войне. Как покажет дальнейшее, Александр I внимательно прислушивался к советам своего учителя: так, в письме к Чарторыйскому от 1 апреля 1812 года он уже сам называет в качестве одной из возможных оборонительных тактик уход вглубь страны: «Русская армия имеет за собой бесконечное пространство для отступления с тем, чтобы не дать себя разбить. Для Наполеона же затруднения будут возрастать по мере его удаления от источников своих средств и сил»[319].

Итак, согласно предварительным планам, вырисовывается вполне понятная картина. Обе стороны собирались сражаться за очередной передел польских земель. Кампания намечалась в конце весны или летом, в хорошую погоду и (по опыту 1807 года) вряд ли должна была длиться больше одного месяца. Наполеон, как обычно, хотел решить ее судьбу в генеральном сражении, а планы русского штаба предусматривали, напротив, избегая большого сражения, или обороняться, имея тактическое преимущество, или действовать во фланг французской армии, пользуясь ее растянутыми коммуникациями. Именно исходя из этого, войска Александра I были разделены на три армии (под командованием М. Б. Барклая де Толли, князя П. И. Багратиона и А. П. Тормасова), распределенные вдоль всей границы с герцогством Варшавским: при необходимости они могли и перейти в наступление, но по более вероятному сценарию одна из армий должна была сдерживать основные силы Наполеона (какая из них – это определилось бы в зависимости от направления его главного удара), а другие ей помогать. Но ни о каком затягивании войны на полгода изначально речи, конечно же, не шло, поэтому те высказывания Александра I, которые, например, передает в своих мемуарах Коленкур («За нас будет воевать наша зима»), – это очевидное мифотворчество, то есть перенесение позднейших реалий на беседы до начала войны.

Но ведь что-то пошло не так? По каким-то причинам и русская, и французская стороны значительно отклонились от своих первоначальных планов?

О такой возможности свидетельствовал невиданный прежде масштаб приготовлений к войне. Он явно был несоразмерен короткой кампании. Наполеон возродил названиеLa Grande Armée–

Все планы Наполеона по сосредоточению войск на территории герцогства Варшавского и перемещению отдельных частей оказались известны в Петербурге. В этом заключена еще одна необычная особенность этой войны – ей предшествовала уникальная, первая в истории России по своему масштабу разведывательная операция. Полковник Александр Иванович Чернышев выполнял в Париже функцию особого военного представителя российского императора при Наполеоне. Он был вхож во многие парижские салоны, имел широкий круг общения (в том числе регулярно и подолгу беседовал с Лагарпом). Но куда более важным оказалось, что с 1811 года он тайно установил связь с сотрудником французского Военного министерства М. Мишелем, входившим в небольшую группу чиновников, которая готовила каждое 1-е и 15-е число месяца единственный экземпляр отчета военного министра Наполеону о текущем состоянии французской армии – со всеми изменениями в численности ее отдельных частей, новыми назначениями, передислокациями и др. Мишель передавал Чернышеву копию этого отчета, которую тот немедленно отправлял в Петербург (по выражению историков, этот текст иногда раньше ложился на стол Александра I, чем Наполеона).

После беседы с Наполеоном, выдвинувшим очередные ультимативные требования к России, 26 февраля 1812 года Чернышев покинул Париж. Французская полиция, давно подозревавшая его в тайной деятельности, провела обыск на его квартире, и, к несчастью, была обнаружена бумага, написанная рукой Мишеля. Личность писавшего быстро установили, Мишель был отдан под суд, а сам Чернышев едва успел пересечь границу французских владений, ибо по телеграфу уже отдали приказ о его аресте. Чернышев прибыл в Петербург 28 февраля/11 марта 1812 года и сразу же был принят Александром I, который получил из его рук новейшие сведения о расположении французских войск.

Также весной 1812 года велись и масштабные дипломатические приготовления к войне. Обе стороны подписали важные договоры. Наполеон навязал австрийскому императору Францу I военный союз, заключенный 14 марта 1812 года, который означал, что в Галиции располагался причисленный к Великой армии 12-й (вспомогательный) корпус под командованием князя Карла Филиппа цу Шварценберга, представляя фланговую угрозу в случае наступления русских войск на герцогство Варшавское. Ему противостояла развернутая на Волыни 3-я русская армия генерала от кавалерии Александра Петровича Тормасова. Таким образом, официально австрийцы участвовали в войне 1812 года на стороне Наполеона и даже предпринимали боевые операции против Тормасова, но здесь сказалась их «ответная услуга» за бескровную кампанию, которую русская армия провела в Галиции в 1809 году: австрийский министр иностранных дел граф Клеменс Венцель Лотар фон Меттерних-Виннебург цу Бейльштейн (которому предстояла одна из самых долгих карьер в Европе) передал Александру I тайное обещание, что действия Шварценберга будут столь же пассивными, как и у русских войск в прошлой войне. И действительно, австрийский корпус никак не помешал Тормасову в начале сентября 1812 года соединиться с частями Дунайской армии адмирала Павла Васильевича Чичагова.

Что касается Пруссии, то король Фридрих Вильгельм III еще 24 февраля 1812 года подписал договор с Францией (одновременно жалуясь Александру, что «пожертвовал влечениями своего сердца»). В соответствии с ним Пруссия выставляла около 20 тыс. солдат для похода в Россию. Эти дивизии были включены в корпус маршала Этьена Макдональда герцога Тарентского и действовали отдельно от основной армии Наполеона в направлении Риги, но так и не смогли ее взять.

В свою очередь, Александр I, лишенный «традиционных» союзников против Наполеона – Австрии и Пруссии, постарался выйти из дипломатической изоляции. В феврале – марте 1812 года происходит его сближение с шведским наследным принцем Карлом Юханом, которого окончательно подтолкнуло в сторону России то, как Наполеон обошелся с Померанией. 24 марта/5 апреля был подписан предварительный союзный договор России и Швеции. Благодаря последней были установлены и дипломатические контакты с Англией – ее посланник выехал в Швецию и находился там, готовый заключить мир с Россией, после того как она вступит в войну с Францией. Такой мирный договор действительно был подписан в Эребру 6/18 июля 1812 года, завершив тем самым пятилетнюю «странную» русско-английскую войну.

Наконец, очень вовремя 16/28 мая был заключен Бухарестский мир с Турцией, окончивший войну, длившуюся с 1806 года. Россия, правда, не получала Молдавию и Валахию, на которые могла претендовать и территорию которых уже давно занимала, но Турция уступала восточную часть Молдавского княжества (Бессарабию), а новая граница между государствами была установлена по реке Прут. Самое же главное, что так называемая Дунайская армия (численностью в 55 тыс. человек) теперь могла быть переброшена к другим армиям, участвующим в борьбе с Наполеоном.

В Вильно, в штаб находившейся там 1-й армии под командованием военного министра М. Б. Барклая де Толли, Александр I прибыл 14 апреля 1812 года. 1-я армия насчитывала около 120 тыс. солдат и являлась основной ударной силой русских войск как в случае наступления, так и обороны. Вдоль западной границы, между Брестом и Гродно, располагалась 2-я армия под командованием князя П. И. Багратиона численностью в 45 тыс., а южнее Бреста, как уже говорилось, – 3-я армия А. П. Тормасова, в которой было также около 45 тыс.[320].

Наполеон выехал из Парижа к армии 9 мая 1812 года, сделав по дороге длительную (до конца мая) остановку в столице Саксонии Дрездене, где была устроена демонстрация верности ему со стороны прибывших туда в полном составе немецких князей из государств Рейнского союза. Это пышное мероприятие должно было, по мысли французского императора, устрашить Александра I, но в результате только укрепило его решимость сражаться.

Театрализованному представлению, устроенному Наполеоном в Дрездене, Александр I противопоставил свое собственное. Из донесений военной разведки российский император точно знал дату вступления французских войск в пределы Российской империи – 12/24 июня. Именно в этот день Александр I распорядился дать большой бал для всего местного дворянства и офицеров в летнем дворце имения Закрет (сегодня это парк Вингис в Вильнюсе), принадлежавшего барону Л. Л. Беннигсену. Причем праздник не был отменен даже тогда, когда, по преданию, за пару дней до него возведенная в саду специально для бала открытая галерея обрушилась. Александру требовалась специальная атмосфера, подчеркивавшая его миролюбие и стойкость перед ударами судьбы. Получив роковое известие о начале

В ту же ночь в Вильно были составлены первые официальные документы новой войны, показывающие, что и в идеологическом смысле Александр I хорошо к ней подготовился. Новым государственным секретарем, постоянно находящимся при особе императора, вместо Сперанского был назначен контр-адмирал Александр Семенович Шишков, который давно уже оставил службу во флоте, стал чиновником Морского министерства, но известность в обществе снискал как литератор. Основанная им в Петербурге в 1810 году «Беседа русского слова» ратовала за привитие русскому языку «патриотического духа» и избавление его от иностранных влияний. В 1812 году такие идеи оказались востребованы, и слог Шишкова действительно придавал указам и манифестам Александра I той поры особое звучание. Таким стал приказ по русской армии, выпущенный на следующий день после начала войны, 13 июня, где от лица Александра I объявлялось:

Все меры кротости и миролюбия не могли удержать желаемого нами спокойствия. Французский император нападением на войска наши при Ковно открыл первый войну. И так, видя его никакими средствами непреклонного к миру, не остается нам ничего иного как, призвав на помощь свидетеля и защитника правды, всемогущего творца небес, поставить силы наши противу сил неприятельских. Не нужно мне напоминать вождям, полководцам и воинам нашим об их долге и храбрости. В них издревле течет громкая победами кровь славян. Воины! Вы защищаете веру, отечество и свободу. Я с вами. На начинающего Бог[321].

Не менее важные слова оглашались и в датированном тем же числом именном указе Александра I, данном председателю Государственного совета графу Н. И. Салтыкову:

Французские войска вошли в пределы Нашей Империи. Самое вероломное нападение было возмездием за строгое соблюдение союза. Я для сохранения мира истощил все средства, совместные с достоинством Престола и пользою Моего народа. Все старания Мои были безуспешны. Император Наполеон в уме своем твердо положил разорить Россию. Предложения самые умеренные остались без ответа. Внезапное нападение открыло явным образом лживость подтверждаемых в недавнем еще времени миролюбивых обещаний. И потому не остается Мне ничего иного, как поднять оружие и употребить все врученные Мне провидением способы к отражению силы силою. […] Я не положу оружие, доколе ни единого неприятельского воина не останется в Царстве Моем.

Таким образом, то, что Александр I отдал предпочтение не наступательной, а оборонительной кампании, дождавшись, когда войска Наполеона первыми перейдут границу Российской империи, хорошо сочеталось с «миролюбивыми» заявлениями российского императора накануне войны, и теперь под пером Шишкова он представал жертвой «вероломного нападения» без объявления войны. Последнее не соответствовало действительности: нота о начале войны с Россией была вручена, как полагалось по дипломатическому этикету, французским послом в Петербурге Жаком Александром Ло маркизом де Лористоном 10/22 июня. В то же время до находившегося в Вильно Александра I она дошла спустя несколько дней, тогда как о переходе французской армии через Неман 12/24 июня царь узнал непосредственно на месте – еще до ее получения[322]. Тем не менее миф о вероломном нападении Наполеона на Россию закрепился в общественном сознании; этот пример показывает, что корни многих исторических мифов лежат непосредственно в документах самой эпохи. Факт же, что именно Франция первой начала боевые действия, оказался чрезвычайно важным, поскольку утверждал за Александром I бесспорную моральную правоту в этой войне.

Не ограничившись публичными заявлениями, царь сделал еще один символический жест – он направил находившегося в его ставке генерал-адъютанта А. Д. Балашова к Наполеону, чтобы тот передал личное неудовольствие Александра I по поводу начавшегося конфликта. Балашов имел с Наполеоном разговор, который также превратился в расхожий исторический миф (и даже вошел в роман Л. Н. Толстого «Война и мир»), поскольку в нем Наполеон якобы поинтересовался, какая дорога ведет в Москву, на что Балашов гордо ему заявил: та, что проходит через Полтаву. Абсурдность этого разговора, помимо неуместной заносчивости, которую якобы проявляет здесь Балашов, заключена еще и в том, что, судя по всему, ни о какой Москве Наполеон в тот момент не помышлял. Свои цели он достаточно четко выразил в знаменитом обращении к Великой армии:

Солдаты! Вторая Польская кампания началась. Первая кончилась в Фридланде и в Тильзите. […] Россия увлечена роком. Судьба ее должна свершиться. Не думает ли она, что мы переродились? Или мы более уже не солдаты Аустерлица? […] Идем же вперед, перейдем Неман, внесем войну в ее пределы. Вторая польская война будет для французского оружия столь же славна, сколь и первая; но мир, который мы заключим, принесет с собой и ручательство за себя и положит конец гибельному влиянию России, которое она в течение пятидесяти лет оказывала на дела Европы.

Обращают внимание на себя несколько тезисов Наполеона: во-первых, Россия сама виновата в этой войне, хотя ее и развязывают французы; во-вторых, речь идет о повторении «Польской кампании», то есть 1807 года, чтобы закончить его «новым Тильзитом»; и в-третьих, необходимо покончить с «гибельным влиянием» России на международные дела Европы, которое отсчитывается от конца Семилетней войны, то есть восходит к политике Екатерины II, а именно к обсуждавшемуся ранее Тешенскому договору и разделам Польши. Не сомневаясь в победной кампании, Наполеон уже продумывал новые средства для «ручательства за мир». Одним из них должно стать создание нового «буферного государства» из бывших польских земель – Великого княжества Литовского с центром в Вильно, подконтрольного Наполеону, что позволило бы в дальнейшем еще больше усилить политическое давление на Россию и на Александра I.

Как видно, поставленные задачи были вполне конкретными и, казалось бы, не имели ничего общего с теми «наполеоновскими планами», о которых будут потом много рассуждать. Но зачем же тогда для краткой месячной кампании в польско-литовских землях Наполеон собрал столь мощные силы? В контексте позднейших мемуаров переход Великой армии через Неман – растянувшийся на 4 дня марш сотен тысяч людей на восток – воспринимался как событие, исполненное глубокого смысла, «вступление Европы в Азию», «новое Великое переселение народов». Отсюда и возникает еще один устойчивый миф, который, впрочем, нельзя полностью ни доказать, ни опровергнуть: а именно, что с перехода через Неман на самом деле начался поход Наполеона в Индию, столь давно вынашиваемый и желаемый им еще со времен несостоявшегося союза с Павлом I – поход, которым французский император мечтал затмить лавры Александра Македонского. Об этих намерениях достаточно подробно рассказывают и современники (в частности, Эдуард Биньон, дипломат, назначенный Наполеоном французским комиссаром в Вильно, а также Павел Христианович Граббе, сотрудник русской военной разведки), и нынешние историки[323]. Только в таком случае объяснима идея движения к Москве: после заключения нового союза с Александром I французская армия тогда осталась

Много «неправильного» видно и на начальном этапе войны с русской стороны. Ведь уже на четвертый день 1-я армия отступила, оставив без боя французам Вильно – крупный город с сосредоточенными в нем припасами для снабжения войск. Приказ об отступлении был отдан Барклаем де Толли, который счел нужным уклониться от генерального сражения за Вильно и в соответствии с планами оборонительной кампании отступить вглубь российской территории, ожидая успешных действий 2-й армии на фланге у французов. Но маневр 2-й армии не удался: корпус маршала Луи Николя Даву князя Экмюльского, вовремя брошенный Наполеоном против Багратиона, смог перерезать ему дорогу на Минск, в результате чего 2-я армия оказалась отрезанной и от 1-й, и от собственных коммуникаций. С этого момента каждая из армий начинает действовать самостоятельно, решая собственные задачи, главной из которой было сохранение ее состава и боеспособности до момента возможного соединения. Багратиону в итоге удалось форсировать две крупные водные преграды, Березину и Днепр, каждый раз сражаясь против возникавшего у него на пути Даву, и спустя месяц с небольшим выйти к Смоленску, который и стал точкой встречи двух армий.

Что же касается 1-й армии, то, убедившись в невозможности скорого приближения сил Багратиона, Барклай де Толли отступил к недостроенной крепости Дрисса на берегу Западной Двины. Вокруг обороны Дрисского лагеря также уже сломано немало копий в историографии: настолько нелепым представляется тот «план Фуля» (прусского стратега на русской службе, в свое время преподававшего военное дело Александру I), на который обычно ссылаются историки. Согласно этому плану 1-я армия, находясь за крепостными сооружениями, должна была защищать Дриссу при приближении к ней основных сил Наполеона, тогда как 2-я армия, подходившая сзади, нанесла бы ему внезапный удар и обрекла на поражение. Абсурдность плана очевидна и лишь усугублялась сложившимися обстоятельствами: во-первых, Наполеону не было никакой необходимости осаждать крепость всеми силами, когда он мог ее обойти и угрожать далее Петербургу; во-вторых, Дрисса не была готова к пребыванию в ней свыше 100 тыс. человек, которые уже через пару дней начали ощущать голод и нехватку припасов; в-третьих, одну из сторон лагеря образовывала река, а в это жаркое лето воды в ней было так мало, что конница легко могла перейти ее в брод, и это лишало осаду вообще какого-либо смысла.

Можно ли тогда сказать, что в этой «неправильной» войне планирование, то есть по определениюправильные действия,было подготовлено так, чтобы сразу обречь русскую армию на поражение? Историк В. М. Безотосный спорит с этим, утверждая, что плану Фуля приписывают роль, которую тот не имел в начале войны, будучи официально не утвержденным (а его оригинал вообще отсутствует). Сооружение Дрисского лагеря в таком случае следует рассматривать как дезинформацию Наполеона, призванную его убедить, что русская армия намерена долгое время там оставаться. Сработала ли эта дезинформация или нет, но Наполеон действительно после взятия Вильно не спешил. В течение трех недель, до 4/16 июля, он оставался в городе, где занимался организацией своего нового марионеточного государства – Великого княжества Литовского, у которого появились собственные правительственные учреждения, даже сенаторы, а также была набрана своя армия, влившаяся в ряды войск Наполеона. Французский император находит и время, чтобы посетить Виленский университет, поддерживая свою репутацию «покровителя наук», а университетские профессора, приглашенные туда благодаря образовательным реформам Александра I, устраивают Наполеону торжественную встречу. В целом он ведет себя так, словно уже выиграл войну, подтверждая собственное высказывание перед ее началом: «Занятие Вильно есть первая цель кампании»[324].

И все это происходит, когда русская армия, находящаяся в нескольких десятках верст к востоку от Вильно, не только не разгромлена – в войне вообще не было ни одного сражения! Кажется,неправильностьпроисходящего все больше и больше начинает овладевать действиями всех участников событий.

Александр I прибывает в Дрисский лагерь вместе с армией 28 июня/10 июля, прекрасно отдавая себе отчет, что защищать его не собирается. Того же мнения и Барклай де Толли. В то же время он чрезвычайно доволен сохранением армии, то есть способностью дальше сопротивляться, а не сдаваться в этой кампании. По всей видимости, именно здесь, в Дриссе, в разговорах Александра и Барклая окончательно вырисовывается «скифский план» дальнейшего ведения войны. Этот план противоречил обычной военной логике (что нас уже не должно удивлять): ведь захват чужой территории в нормальном случае означает успех – здесь же предполагалось, что с продвижением вглубь России войска Наполеона будут ослабевать из-за необходимости оставлять на пройденном пути склады и гарнизоны, при этом их коммуникации с герцогством Варшавским, где находились резервы Великой армии, становятся чрезмерно растянутыми и уязвимыми. Говоря проще, по такой «неправильной логике», чем больше Наполеон захватывал русских земель, тем быстрее его армия приближалась к своей гибели.

Обычно план приписывают самому Барклаю, и действительно, огромная заслуга военного министра была в том, что он не побоялся его реализовывать, по сути, поставив на кон свою честь и репутацию[325]. Но его суть была созвучна и некоторым высказываниям Александра I, сделанным накануне войны. А в ноябре 1812 года император писал Барклаю де Толли о «предпринятом нами плане кампании, […] имевшем целью привести неприятеля вглубь страны», и о том, что это единственный способ, «который мог еще иметь успех против такого врага, как Наполеон». Можно сделать вывод, что решение о дальнейшем ведении «неправильной войны» принадлежало не только Барклаю, но и лично Александру I. Военный министр это подтверждал в письме царю от 30 июля: «Высочайшая Ваша воля есть, Государь, продлить сколь можно более кампанию, не подвергая опасности обе армии». О том, как далеко может зайти такое отступление, Александр I думает уже в Дриссе, когда 4 июля велит графу Н. И. Салтыкову подготовить «по здравом размышлении все то, что надобно будет увезти из Петербурга и о способах сего увоза»[326].

Поразительно, спустя всего три недели кампании, когда не произошло еще ни одного крупного сражения, Александр I допускает занятие французами Петербурга или, как будет видно ниже, Москвы. Непосредственную угрозу столицам создало появление неприятеля на границах Российской империи, на расстоянии в многие сотни километров! До какого же рубежа в таком случае можно отступать? В

Поэтому после недели пребывания в Дрисском лагере Барклай издает приказ о новом отступлении, которое продлится до Смоленска, то есть до соединения со 2-й армией, а затем продолжится и дальше на восток. В этот момент Александр I принимает еще одно важное решение, продиктованное обстоятельствами: он покидает армию. Ответственность за отступление должна была лечь исключительно на Барклая де Толли, но не на репутацию царя. Уехать императора попросили совместным письмом три находившихся при нем сановника – А. А. Аракчеев, А. Д. Балашов и А. С. Шишков, но думается, что Александр и сам признавал необходимость такого шага и, что называется, дал себя уговорить. В цитированном выше ноябрьском письме Барклаю он признавался, что понимал – их план «неизбежно должен был встретить много порицаний и несоответственной оценки в народе»: «Нужно было с самого начала ожидать осуждения, и я к этому подготовился»[328].

В ночь на 6 июля Александр I выехал из Дриссы в Москву. В тот же день был издан подготовленный Шишковым манифест о созыве народного ополчения. В отличие от аналогичного манифеста 1806 года Наполеон здесь уже не представал в роли Антихриста и «лжемессии», но подчеркивалось, что он несет с собой «лукавства и лесть», «надеясь силою и соблазнами потрясти спокойствие великой Державы» (это был явный намек на распространявшиеся слухи, что на территориях, занятых Наполеоном, будет отменено крепостное право, как это было уже им сделано в герцогстве Варшавском). Этим скрытым угрозам врага русский народ должен противопоставить свое единство: «Да встретит он в каждом дворянине Пожарского, в каждом духовном Палицына, в каждом гражданине Минина». Механизм мобилизации патриотизма, как видим, в 1812 году изменился по сравнению с 1806 годом: манифест взывал уже не к общему церковному сознанию народа, но указывал на конкретные исторические примеры победы над врагом, восходящие к Смутному времени.

Уже 11 июля царь был в первопрестольной столице, где мог порадоваться патриотическому подъему населения. 15 июля в Слободском дворце Александр I посетил собрание дворянства и купечества, которое должно было решить вопрос о численности и составе Московского народного ополчения. В тот день дворяне жертвовали доходы от имений, купцы – целые свои капиталы, чиновники – часть своего жалованья на содержание армии; общая сумма достигала 2,4 млн рублей. Два молодых графа – Матвей Александрович Дмитриев-Мамонов и Петр Иванович Салтыков – предложили сформировать за свой счет по одному кавалерийскому полку, куда намеревались перейти с гражданской службы многие из московских дворянских юношей (например, в полк Салтыкова поступил юный Александр Сергеевич Грибоедов). В качестве ратников народного ополчения было решено снарядить и снабдить провиантом на три месяца каждого десятого жителя губернии.

Первым в московское ополчение записался писатель и издатель «Русского вестника» (журнала, проводившего патриотическую литературную линию в противовес французскому влиянию) Сергей Николаевич Глинка. В дни визита Александра I в Москву Глинка, согласно его собственным мемуарам, пытался играть роль народного трибуна – например, он хотел вывести народ к заставе, чтобы встретить там Государя, распрячь его коляску и на руках нести его в город (к счастью для Александра, он избежал такой участи, въехав в Москву ночью). А в Слободском дворце Глинка обратился к присутствующим со словами, показывавшими, что ощущение «неправильной войны» проникло уже и в эти слои общества и могло восприниматься там с восторгом:

Мы не должны ужасаться; Москва будет сдана. […] Едва вырвалось из уст моих это роковое слово, некоторые из Вельмож и Превосходительных привстали. Одни кричали: «Кто вам это сказал?» Другие спрашивали: «Почему вы это знаете?» Не смущаясь духом, я продолжал: «Милостивые Государи! Во-первых: от Немана до Москвы нет ни природной, ни искусственной обороны, достаточной к остановлению сильного неприятеля. Во-вторых: из всех отечественных летописей наших явствует, что Москва привыкла страдать за Россию. В-третьих (и дай Бог, чтобы сбылись мои слова): сдача Москвы будет спасением России и Европы[329].

Посещение царем Москвы показало его общественную опору в виде той «патриотической партии», которая до войны составляла оппозицию его курсу и внесла свой вклад в отставку Сперанского. Явным шагом в эту сторону было назначение царем еще 24 мая 1812 года графа Ф. В. Ростопчина главнокомандующим в Москве. Теперь Александр ожидал от него понимания в вопросах подготовки к возможному оставлению города. В последний день своего пребывания в Москве, 18 июля, император сказал Ростопчину на прощальной аудиенции, что дает ему все полномочия, чтобы готовить городское имущество, архивы и церковные святыни к эвакуации. Но последующие недели показали, что царь ошибся, полагаясь на Ростопчина: тот всячески откладывал распоряжения об отъезде московских учреждений, поскольку они противоречили бы издававшимся им так называемым «афишкам» – обращениям градоначальника к московским жителям, где граф, верный найденному им с 1807 года стилю, представлял французов «карликами и щегольками», которые «от каши перелопаются, от щей задохнутся». Естественно,такиефранцузы не способны занять Москву – так сатирический образ, придуманный ранее Ростопчиным, подменял представления о реальной опасности, исходящей от наполеоновской армии. Из-за этой подмены понятий эвакуация откладывалась, ее подготовка началась не раньше второй половины августа (на фоне продолжавшихся в «афишках» Ростопчина заверений, что Москва не будет сдана), а жертвой этого, в частности, стал Императорский Московский университет, который не успел спасти ни своих научных коллекций, ни библиотеку, ни даже личных вещей профессоров[330].

В Петербург Александр I прибыл 22 июля и ощутил там вокруг себя заметно изменившуюся атмосферу. Наполеон к этому времени уже вступил в Смоленскую губернию, а это значит, что пагубные последствия вражеского нашествия начали ощущать на себе не только литовская и белорусская шляхта, но и русские дворянские семьи. Возникший сразу же ропот при Дворе был вызван опасениями, что царь может лишиться дворянской поддержки: об этом Александру говорили императрица Мария Федоровна и брат Константин, призывая начать переговоры о мире. В армии же возник настоящий «генеральский заговор» против Барклая, вождями которого выступили генералы А. П. Ермолов и князь П. И. Багратион, не стесняясь между собой упрекать военного министра в трусости и называть дураком. Армейские распри как бы опять возвращали в штаб атмосферу 1806–1807 годов, которая стала тогда одним из факторов будущего поражения, и Александру I, который получал из армии, в том числе непосредственно от генералов массу корреспонденции и полностью знал о складывающейся ситуации, необходимо было что-то предпринять.

Очередное решение, которое Александр I принял в этой войне, можно назвать парадоксальным, то есть не укладывающимся в обычную

Заметим, что в прошлый раз, когда в 1806 году Александр I отправил против Наполеона в качестве главнокомандующего престарелого графа М. Ф. Каменского (на тот момент – ровесника Кутузова), для армии это едва не закончилось катастрофой. И сейчас подобный шаг дался императору с трудом. Сам он не испытывал к Кутузову симпатии и невысоко оценивал его военные дарования – царь не мог забыть позор Аустерлица. Против Кутузова были настроены и некоторые государственные деятели: граф Ф. В. Ростопчин, имевший постоянную возможность наблюдать того при Дворе Екатерины II и Павла I, дает в мемуарах абсолютно уничижительную характеристику его личным качествам: «Это был большой краснобай, постоянный дамский угодник, дерзкий лгун и низкопоклонник».

Но именно такие способности всегда обеспечивали Кутузову высокий кредит при Дворе, с чем непосредственно столкнулся император. Позиция Александра видна из писем, в которых он объяснялся по этому поводу с сестрой Екатериной Павловной. 8 августа он писал ей: «Вообще, Кутузов пользуется большой популярностью в обществе, здесь и в Москве»; а 18 сентября – более развернуто:

В Петербурге все были настроены, как я увидел, в пользу назначения главнокомандующим старика Кутузова: об этом кричали все. Мое знание этого человека сначала меня от него отвратило, но […] я не мог поступить иначе, кроме как уступить единодушным пожеланиям, и назначил Кутузова. К тому же я и теперь полагаю, что в тех обстоятельствах я не мог поступить иначе, кроме как решиться выбрать из трех равно неспособных встать во главе войска генералов того, за кого подавали свой голос многие[331].

Кутузов к тому же являлся старейшим по чину из еще действующих русских генералов, и в письме к П. В. Чичагову от 5 сентября Александр I просто заявлял: «У меня не было выбора, Кутузов был единственным под руками и общественное мнение за него».

Таким образом, назначение Кутузова главнокомандующим, по мысли Александра I, должно было прежде всего успокоить общественное мнение; сам же царь в цитированном письме к сестре от 8 августа подчеркивал, что имеет и более важные заботы, которые, по его мнению, должны повлиять на ход войны, – ему и так пришлось задержаться в Петербурге «дольше, чем он рассчитывал», а теперь Александр спешит в Финляндию на встречу со шведским кронпринцем. 15/27 августа их свидание состоялось в Або. По его итогам была заключена союзная конвенция. Александр I поддержал притязания Бернадота на Норвегию, а последний, в свою очередь, предложил ту часть русских войск, которая, согласно конвенции, должна была поддержать завоевание шведами Норвегии, пока перевести из Финляндии для обороны Петербурга[332].

Тот факт, что Александр I в такие грозные дни, когда Наполеон уже взял Смоленск и двигался дальше к Москве, покидает пределы России и отправляется в далекую Финляндию, показывает, что дипломатические аспекты продолжения войны для него в тот момент были важнее военных. Своими дипломатическими усилиями царь надеялся вывести Россию из изоляции, обрести союзников и подготовить новое, уже послевоенное урегулирование в Европе. В военном же отношении, как показало назначение Кутузова, у царя практически не было самостоятельного выбора.

Действительно, назначение Кутузова никак не изменило характер «неправильной войны». Несмотря на восторг солдат, ожидавших, что «приехал Кутузов разбить французов», тот, приняв армию на смотре 17/29 августа в Царёво-Займище, скомандовал продолжать отступление. Однако в отличие от Барклая, готового «отступать до Волги», старому, но опытному и не утратившему чуткости Кутузову прекрасно ясна главная моральная проблема, которая лежит впереди, – оставление Москвы. Первопрестольную нельзя отдать без боя, поэтому генеральное сражение с Наполеоном необходимо, но вот можно ли его выиграть? Или такое сражение достаточноне проиграть– тогда армия сохранится и сможет продолжить свой «скифский план», а находящийся далеко от своих резервов противник понесет ощутимый урон, и это уже и будетпобедой. Таким и стало истинное значение Бородинской битвы 26 августа/ 7 сентября 1812 года.

К этому моменту прошло два с половиной месяца с начала кампании, и все это время Наполеон словно привязанный незримой нитью следовал за русской армией на восток. Он, конечно же, не ожидал, что получит под свой контроль столь обширную территорию, и мечтал закончить кампанию еще в Полоцке, затем в Витебске, а потом в Смоленске, вот только там этому помешало уничтожение города, который сгорел после обстрела артиллерии и поджогов: из 2250 домов уцелело лишь 350. Ресурсов для остановки армии не было, начала сказываться тактика «выжженной земли», принуждавшая Наполеона идти все дальше и дальше, как бы невыгодно ему это ни было. К тому же он хотя и занял несколько губерний, но при этом так и не разбил русские армии в сражении, к чему так стремился. По меткому выражению военного теоретика и участника этой войны Карла фон Клаузевица, Наполеон тем самым ставил «весь выигрыш на карту до тех пор, пока не будет сорван банк».

Бородино, наконец, давало ему такую возможность. Обратим внимание, что к началу Бородинской битвы в распоряжении Наполеона уже оставалось лишь около 130 тыс. человек, то есть в разы меньше того их количества, что перешли через Неман, и это лишний раз свидетельствовало об успехе «скифского плана». Русская армия насчитывала около 150 тыс. (в том числе около 10 тыс. казаков и свыше 30 тыс. ополченцев, которых, к сожалению, не удалось как следует вооружить) и имела превосходство в количестве пушек. Победный для русской армии – в указанном выше смысле – исход сражения был достигнут ценой жертв большого количества солдат, героизмом каждого офицера, многочисленными подвигами. Историки очень много спорили и спорят до сих пор, хорош ли был план битвы, намеченный Кутузовым, и был ли он выполнен; правильно ли располагались на поле русские войска; какую роль сыграли флеши, редуты и прочие укрепления и т. д. Но неоспоримо то, что Наполеону не удалось, как он привык, одним решительным ударом расстроить порядки армии противника. В течение всей битвы его не покидало мрачное настроение, он не садился на коня, чтобы воодушевлять войска (вспомним традиционное объяснение историков: у Наполеона был насморк), и так и не решился ввести в бой свои наиболее боеспособные части – Императорскую гвардию, стоявшую в резерве.

После сражения Кутузов отправил Александру I победную реляцию:

Баталия 26-го числа бывшая, была самая кровопролитнейшая из всех тех, которые в новейших временах известны. Место баталии нами одержано совершенно, и неприятель ретировался тогда в ту позицию, в которую пришел нас атаковать; но чрезвычайная потеря, и с нашей стороны сделанная, особливо тем, что переранены самые нужные генералы, принудила меня отступить по Московской дороге.

Таким образом, по сути характер отступления

Знаменитый совет в Филях по сути ничего не решал – Кутузов хотя и продемонстрировал накануне, что готов оборонять город, но понимал, насколько выбранная позиция на окраине Москвы для этого не годилась. В крестьянской избе, где вечером 1 сентября 1812 года собрались генералы, Кутузов, казалось, спал за столом, не принимая участия в общей перепалке. Но как только она закончилась, он открыл глаза и произнес, может быть, самые важные слова в своей жизни: «Властью, данною мне Государем и Отечеством, я приказываю – отступление». По свидетельствам сопровождавших его адъютантов, Кутузов затем всю ночь плакал и молился перед образом Богородицы. Но в глубине души ему было ясно, что именно этим тяжелейшим решением, ответственность за которое он взял на себя, и будет одержана окончательная и полная победа в войне. «Наполеон – как бурный поток, который мы пока еще не можем остановить. Москва будет губкой, которая его всосет» – так передает мысль Кутузова его ординарец князь Александр Борисович Голицын[333].

Так и случилось. В Москву вошла организованная и боеспособная французская армия, а из нее вышла толпа людей, полуголодных, отягощенных награбленным добром, которые мечтали только о том, чтобы побыстрее вернуться домой. Несметные сокровища Москвы, застроенной в конце XVIII – начале XIX века многочисленными дворцами вельмож и богатых купцов и представлявшей собой во многих частях скорее соединение роскошных усадеб, нежели регулярный город, растаяли в одно мгновение в огне. Чудеса Востока, к которым так стремились французы и сам Наполеон, обернулись для них страшной сказкой в духе «Тысячи и одной ночи». Катастрофу предрекал уже тот ужас, который чувствовали солдаты наполеоновской армии, вступая в опустевший город, в котором так же, как и всегда в этой войне, перестали действовать привычные законы. Французы ожидали найти в городе отдых: удобные квартиры, рестораны, набитые снедью лавки, а обнаружили пустые дома и дворцы, которые тут же бросились грабить, оправдывая себя тем, что в ином случае все это сгорит.

Московский пожар начался уже 2 сентября в результате поджога нескольких складов, который осуществили чины московской полиции по распоряжению Ростопчина[334]. Но в пустом городе, где отсутствовал какой бы то ни было порядок и царствовал хаос, огонь распространялся так быстро и с такой силой, что его было не остановить. В Москве еще оставалось несколько сотен человек, составлявших так называемую «московскую чернь», которую сам Ростопчин страшился настолько, что, желая отвлечь ее, предлагал в своей последней «афишке» самостоятельно оборонять город на Трех горах (куда сам не явился) и даже разрешил брать старое оружие из московского арсенала. Из них к вечеру 2 сентября сформировались толпы людей, разбивавших лавки и выгребавших оттуда бесплатное спиртное. Иностранцы из числа наполеоновских солдат и офицеров, пробиравшиеся в тот же вечер в город в надежде купить себе припасов, вспоминают иррациональный ужас, который их охватывал, когда они видели приближение таких волн народа с факелами, носившихся по улицам. К следующему утру огонь распространился на большинство районов города, а в страшную ночь с 3 на 4 сентября внезапно поднялся ураганный ветер такой силы, что человека сбивало с ног, и все разрозненные очаги пожара слились в единое море. Волны бушующего пламени поднимались до самого неба на такую высоту, что были отчетливо заметны на горизонте с расстояния в сотню километров от Москвы.

Это пламя, виденное Наполеоном из окон Кремлевского дворца, навсегда сохранилось как одно из самых ярких и страшных впечатлений его жизни. Все его мечты о зимних квартирах и, возможно, о манящих перспективах дальнейшего похода в Индию разом рухнули. Настроение французского полководца хорошо передает письмо, которое он решил отправить Александру I 8/20 сентября из сгоревшей дотла первопрестольной:

Чудный и роскошный город Москва более не существует. […] Три четверти домов сожжено, осталась только четверть. Такое поведение жестоко и бесцельно. Неужели можно погубить один из красивейших городов мира и работу стольких столетий, чтобы достигнуть таких результатов? […] Если бы я предполагал, что подобные вещи делаются по приказанию Вашего Величества, я не стал бы писать этого письма, но считаю невозможным, что с Вашими принципами, Вашим сердцем и прямотой Ваших взглядов Вы приказали такие безумства, недостойные Великого Государя и великой нации. Я вел войну с Вашим Императорским Величеством без вражды: записка от Вас перед или после последнего сражения остановила бы мое продвижение. […] Если Ваше Величество сохранили еще какие-нибудь остатки своих прежних дружественных чувств, то примите дружески это письмо. В общем, Вы можете только быть довольны, что я Вам даю отчет о состоянии Москвы.

Александр I оценил полученное им письмо Наполеона как «фанфаронаду» и ничего на него не ответил. В эти дни он переживал все мыслимые упреки и унижения, которые общество решалось высказать в адрес царя. 15 сентября, в годовщину своей коронации, которая всегда отмечалась как праздник, Александр I обязан был присутствовать на церковной службе в Казанском соборе. Его уговорили не ездить по городу верхом, как он это обычно делал. Царь отправился к собору в коляске, но перед входом в храм должен был пройти несколько шагов вдоль пасмурной и угрюмо молчавшей толпы людей. От них не раздалось ни единого приветствия. Как вспоминала находившаяся в свите Александра I фрейлина Роксандра Скарлатовна Стурдза, она ощущала, что «достаточно было малейшей искры, чтобы все кругом загорелось», и у нее подгибались колени, но все закончилось благополучно[335].

Любимая сестра Екатерина Павловна, едва узнав об оставлении Москвы, 3 сентября прислала Александру несколько слов утешения и оценила события словами: «Есть вещи необъяснимые». Но затем в письме, написанном через три дня, и ей пришлось приводить объяснения несчастьям, передавая Александру множество упреков от русского общества:

Более не могу сдерживаться, несмотря на боль, которую я вам причиню, мой дорогой друг. Взятие Москвы вызвало величайшее отчаяние в умах; недовольство достигло высшей точки, затронув и Вашу персону. Если это уже доходит до меня, судите об остальном. Вас серьезно обвиняют в несчастье, постигшем вашу Империю, в общем разорении и разорении частных лиц, наконец в том, что Вы погубили честь страны и свою

Тем не менее Екатерина Павловна никоим образом не пыталась склонить Александра к миру с Наполеоном – к чему постоянно призывали и Константин Павлович, и канцлер граф Н. П. Румянцев, и даже граф А. А. Аракчеев; напротив, сестра укрепляла брата, говоря о возможности спасти свою честь, если он дальше будет сопротивляться. «Только не мир, и даже если вы окажетесь в Казани, только не мир!» – писала она. И Александр I ответил ей (на письмо от 3 сентября) в схожих выражениях: «Конечно, есть вещи, которые невозможно помыслить. Но уверьтесь, что моя решимость бороться непоколебима, как никогда; я предпочту перестать быть самим собой, чем уступить чудовищу, которое есть несчастье мира»[336].

Такую решимость передавали в эти дни и письма императрицы Елизаветы Алексеевны к матери, где она писала: «Мы ко всему готовы кроме переговоров. Чем дальше будет наступать Наполеон, тем меньше он может рассчитывать на возможность мира. Это единодушное чувство императора и народа». Свои письма Елизавета Алексеевна начинала восклицанием: «Возможно, вас уже заставили поверить, что мы убежали в Сибирь!» – и это не было чисто риторическим оборотом. Перед глазами всей Европы был пример португальского короля, который в 1807 году, не желая подчиняться власти Наполеона, покинул Лиссабон и перенес свою резиденцию в Бразилию. В этом смысле идея сделаться «императором Сибири» выглядела вполне схоже. Именно ее Александр I сам проговаривает в беседе с полковником инженерной службы графом Александром Францевичем Мишо де Боретуром: «Я скорее отращу себе бороду до пояса и буду питаться картофелем вместе с последним из моих крестьян в глубине Сибири, чем подпишу позор для моего Отечества». Правда, это высказывание извлечено из позднейшего письма Мишо к А. И. Михайловскому-Данилевскому (первому историку Отечественной войны 1812 года) и явно направлено на мифологизацию образа Александра I, что Мишо удалось как нельзя лучше, ибо дальше в письме он приводит еще одну якобы сказанную ему лично российским императором фразу, которая стала легендарной:«Наполеон или я, я или он; но вместе мы не можем больше царствовать!»[337] Тем не менее реально существующее письмо царя к Бернадоту от 19 сентября/1 октября 1812 года содержит похожие мысли:

Потеря Москвы дает мне случай представить Европе величайшее доказательство моей настойчивости продолжать войну против ее угнетателя. После этой раны все прочие ничтожны. Ныне более, чем когда-либо, я и народ, во главе которого я имею честь находиться, решились стоять твердо и скорее погрести себя под развалинами империи, нежели примириться с Аттилой новейших времен[338].

Александр даже специально в письме к Кутузову от 9 октября сделал выговор по причине, что тот принял в Тарутинском лагере посланца Наполеона, маркиза Ж. де Лористона, хотя и отказался от его предложений о мире.

Наполеон же ждал согласия от Александра I на мир в Петровском дворце на окраине Москвы – ждал больше месяца, возможно, изнывая от безделья, поскольку за это время успел рассмотреть и утвердить Устав театра Французской комедии в Париже (вот уж точно живая иллюстрация его собственного афоризма: «От великого до смешного – один шаг»). Некоторые историки называют такое промедление еще одной и, по-видимому, последней ошибкой, которую Наполеон допустил в этой кампании. 7/19 октября он наконец покинул Москву (а часть его войск оставалась там до 12 октября). Напоследок Наполеон приказал взорвать Кремль – акция столь же варварская, сколь и бессмысленная, ибо к XIX веку он давно потерял свое оборонительное значение. Кремль почти не пострадал, взрывы большей частью ушли в песчаную почву, но у стоявшего напротив и выгоревшего изнутри здания Московского университета вылетели последние еще уцелевшие окна.

С переходом французской армии обратно на Смоленскую дорогу, которая вела в Европу, стало окончательно ясно, что Россия войну выиграла, а значит, все тяжелые решения Александра I были ненапрасными. Упрямство, с которым Александр отвергал заключение мира, стало одним из факторов, наряду с другими, которые позволили одержать верх над Наполеоном. Войска великого полководца, перед которым трепетала Европа, возвращались назад, значительно растянувшись, испытывая голод (поскольку местность, по которой они шли, уже была полностью истощена во время движения армий к Москве) и во многом утратив былую боеспособность. Части Великой армии терялись по пути, попадали в окружение и сдавались в плен к летучим партизанским отрядам. Это позволяло шедшей следом регулярной армии Кутузова прикладывать минимальные усилия для поддержания общего победного эффекта.

Операции же, подготовленные в обычной военной логике достижения успеха, как раз терпели поражение, поскольку сталкивались с военным искусством Наполеона, которое он еще не растерял. Так произошло с планом, одобренным в Петербурге Александром I, согласно которому Дунайская армия под командованием адмирала П. В. Чичагова должна была воспрепятствовать переправе французов через широкую, но неглубокую реку Березину. Царь едва ли не ставил задачу захватить Наполеона в плен, но тому с помощью умелого маневра удалось обмануть Чичагова и начать подготовку к переправе. В кратчайшее время французские понтонеры, стоя по грудь в ледяной воде, смогли наладить два моста на деревянных опорах, которые едва стояли и несколько раз ломались. Часть войск Наполеона, в том числе и он сам, успели перейти на противоположный берег. Но вечером 16/28 ноября разразилась катастрофа, длившаяся до утра следующего дня. Под канонадой русской артиллерии перед мостами возникла чудовищная давка, в которой люди погибали в толпе от удушья, а с мостов (из которых один в результате рухнул) падали в воду, где также не могли выжить, умирая от переохлаждения. Минимальная оценка потерь Великой армии на Березине составляет 20 тыс. человек, но если учесть всех деморализованных, отставших, бросивших оружие или сдавшихся в плен, то она доходит до 50 тыс. До сих пор словоberezinaслужит нарицательным обозначением во французском языке для чудовищной гибели огромного числа людей.

Численность армии Наполеона после Березины уменьшилась, по разным оценкам, до 10–20 тыс. солдат. Из них к Вильно 26–28 ноября/8–10 декабря вышли только жалкие остатки, не более 2 тыс., которые затем смогли обратно переправиться через Неман. Дорога от Березины до Вильно была устлана трупами – именно здесь к уничтожению Великой армии наконец подключился «генерал Мороз», на которого французы потом будут традиционно перелагать ответственность за свое поражение в этой войне. На самом деле «суд

Боевые действия в декабре продолжались под Ригой, где окружение угрожало корпусу маршала Э. Макдональда, но тот вовремя дал приказ об отступлении. В его ходе прусские части под командованием генерала Людвига фон Йорка объявили себя нейтральными и подписали 18/30 декабря конвенцию в Таурогах, что стало прологом для возвращения Пруссии к союзу с Россией. Тогда же прошли переговоры и было достигнуто соглашение о нейтралитете с австрийцами. Распад коалиции, созданной Наполеоном, выразился в том, что даже его ближайший сподвижник и родственник, возведенный на неаполитанский трон, Иоахим Мюрат уже на территории Восточной Пруссии отказался оборонять Кёнигсберг и 4/16 января, сдав командование Евгению де Богарне, поспешил вернуться в Италию, поставив интересы своего королевства выше коалиционных.

На праздник Рождества Христова 25 декабря 1812 года в России вышли два манифеста Александра I. В первом из них торжественным слогом Шишкова провозглашалась победа над «собранными с 20 царств и народов ужасными силами» и теперь «нет ни единого врага на лице земли Нашей», предлагая «познать в великом деле сем промысел Божий» и принести Богу за это глубокую сердечную благодарность. Второй манифест возвещал о зримом знаке этой благодарности – возведении в Москве храма «во имя Спасителя Христа». Этими документами не просто завершалась Отечественная война 1812 года, но и открывалась новая эпоха царствования Александра I, в которой публичные религиозные манифестации несли в себе важный смысл и политическое содержание.

Итак, 1812 год показал, что такое «неправильная война», – ведь при достижении победы России над Наполеоном все происходило наоборот. Захват врагом русской земли означал не его успех, а поражение, а сражение с русской армией, после которой та продолжала отступать, означало ее победу. Само занятие Наполеоном столицы государства всегда прежде приносило ему скорый и победоносный конец войны (так было в Вене, Берлине, Мадриде), но именно вступление французов в Москву стало началом гибели Великой армии. Пожар Москвы явился колоссальной жертвой, которую вся страна принесла ради победы, но именно он в конечном итоге спас царствование Александра I.

Глава 13

Триумфатор

На морозном закате 11/23 декабря 1812 года Александр I прибыл в Вильно во второй раз за уходящий год. В прошлый раз он провел в пути туда из Петербурга пять дней, а теперь императорские сани, запряженные тройкой лошадей, покрыли это расстояние всего за четыре дня – по словам современников, мало кто мог сравниться с Александром в скорости перемещения по России.

Но дорога, вдоль которой он ехал, совершенно изменилась, и дело было вовсе не в том, что зимний пейзаж сменил летний. Везде лежали мертвые тела, а в городе оставались непогребенными тысячи трупов солдат Великой армии. Из-за этого по всей округе распространялись болезни, описываемые как тиф и сильная лихорадка. Такова оказалась цена этой страшной войны.

Александр I посетил в Вильно крупнейший госпиталь, устроенный в Базилианском монастыре, где в ужасных условиях, в окружении мертвецов лежали больные французы. Представляется, что царь сделал это не из одного лишь чувства сострадания и желания оказать помощь. Александр I уже начал примерять на себя новую роль, в которой хотел показаться перед всей европейской публикой, – роль «царя Европы», который должен сменитьпагубноевлияние на нее со стороны Наполеона намилосердное. Но при этом «победитель Наполеона» все равно многое заимствует у своего антагониста: визит в Базилианский монастырь очень напоминает знаменитое посещение Наполеоном чумного госпиталя в Яффе, образ которого даже вошел в европейскую поэзию (только французский полководец навещал собственных солдат, а царь демонстрировал милость к поверженным противникам).

Русская армия тоже пострадала на марше к Вильно, и ее численность по сравнению с той, что была в Тарутинском лагере, снизилась почти на 70 тыс. человек. Значительную часть потерь она понесла не в сражениях, их составляли больные и обмороженные, рассеянные по госпиталям вдоль все той же дороги[339]. Кутузов уговаривал императора остановить дальнейшее продвижение и дать войскам отдых. Возникает вопрос, так ли необходимо продолжение кампании за границами Российской империи?

Еще в Петербурге многие сановники, например, канцлер граф Н. П. Румянцев, резко выступали против, а в Вильно этой же позиции придерживался государственный секретарь А. С. Шишков: Отечество спасено, пора возблагодарить за это Бога и заняться собственным восстановлением и возвращением к мирной жизни. Кутузов в глубине души тоже согласен с этим, но он был лично обласкан в Вильно Александром I и вынужден подчиняться его решениям. Напротив, к немедленному перенесению войны на территорию Германии царя подталкивали его внешнеполитические советники: граф Карл Васильевич Нессельроде и особенно бывший первый министр короля Фридриха Вильгельма III, отменивший в Пруссии крепостное право, яростный противник Наполеона барон Карл фом унд цум Штейн. Изгнанный по требованию Наполеона из Пруссии, Штейн в июне 1812 года прибыл ко Двору Александра I и в последующем находился в его свите. Он был уверен, что вступление русских войск в Германию послужит сигналом для немедленного начала общенационального восстания против наполеоновского владычества, которое значительно облегчит дальнейшие победы русского оружия[340].

Сам Александр ни на минуту не сомневался, что продолжит борьбу с Наполеоном. Современные историки приводят для этого рациональные аргументы: Наполеон хотя и потерпел жестокое поражение, но сохранял контроль не только над собственной Французской империей, обладавшей огромными ресурсами, но и еще над десятком европейских государств. Спустя какое-то время, необходимое, чтобы собраться с силами, он мог решиться на реванш, причем учесть ошибки первого похода в Россию. Поэтому его политической власти следовало положить конец: именно такой смысл вкладывается в высказывание того времени, приписываемое Александру I, о том, что прочный и надежный мир можно заключить только в Париже. В то же время некоторые исследователи полагают, что Наполеон мог бы и замкнуться на своих интересах внутри Европы, укреплять связи с Австрией, решать испанскую проблему, забыв о России, если бы та, в свою очередь, обратила все свое внешнеполитическое внимание на восток, в сторону Османской империи и Персии (такова была позиция канцлера Румянцева).

Поэтому продолжение войны диктовалось не только геополитикой, но и идеологией. По сути, Александр I нисколько не отступил от «миссии», которую сам на себя возложил еще в 1805 году: установить на длительное время стабильность и безопасность в Европе, избавив ее от Наполеона. Ровно об этом свидетельствовал приказ от 15/27 декабря, обращенный к русской армии, согласно которому продолжение войны в немецких землях нужно было «не для

В день наступления Нового года (дата была, естественно, выбрана Александром I не случайно), то есть 1/13 января 1813 года, русские войска перешли через Неман и вступили на территорию герцогства Варшавского, где двигались практически беспрепятственно (французская армия на обратном пути оставляла лишь гарнизоны в крепостях, которые еще какое-то время держали осаду). Новую штаб-квартиру Александр I с 12/24 февраля устроил в Калише, неподалеку от Одера и границы с Пруссией.

Между тем король Фридрих Вильгельм III в это время колебался. Страх, который ему сумел внушить Наполеон, заставил короля в январе публично и громогласно опровергнуть соглашение, заключенное между прусскими и русскими войсками в Таурогах, и даже пообещать расстрелять генерала Йорка. Но вспоминалась и прежняя дружба с Александром I, который, как король был уверен, сохранял верность «клятве на гробе Фридриха Великого». Объявив, что заботится об обороне своих границ от вторжения русских войск, Фридрих Вильгельм III выехал из Берлина, где ему угрожала опасность оказаться в фактическом плену у французов, в Бреслау (современный Вроцлав), то есть по сути навстречу Александру. Туда к нему из русского штаба вскоре прибыл барон Штейн. Не без его влияния король сделал окончательный выбор, и 15–16/27–28 февраля 1813 года в Бреслау и Калише были подписаны документы, ознаменовавшие новый русско-прусский союз. Ответом на его заключение стал массовый патриотический подъем в Пруссии против Наполеона, который трактовался Штейном и близкими к нему общественными деятелями как начало общенемецкого пробуждения единого национального духа(Nationalität). Было объявлено о всеобщей воинской повинности и вооружении народа для создания ландвера (Landwehr– букв. «оборона страны»). Историческим событием стала публикация в газетах воззвания, которое было подписано королем Прусским в Бреслау 5/17 марта 1813 года по случаю объявления им войны Франции и озаглавлено «К моему народу»(An mein Volk). Впервые в немецкой истории король обращался непосредственно к народу и призвал к общему выступлению против Наполеона, в том числе в тех частях его государства, где еще находились французские войска, вдохновляясь примерами славных предков и не страшась жертв, на которые необходимо идти, «если мы не хотим перестать быть пруссаками и немцами». На данную речь еще долго будут потом ссылаться как на образец «государственного патриотизма», столь важный в немецком национальном движении.

Важно, что Александр I был с этим воззванием ознакомлен и, возможно, оно даже было подписано в его присутствии, поскольку в тот день российский император находился в Бреслау. Его встретили там как героя-освободителя. Фридрих Вильгельм III отправился ему навстречу, а Александр, лишь только завидев друга, вышел из коляски и заключил короля в долгие объятия, после чего они несколько часов не расставались, вместе объезжая город. Царь не мог не увидеть в действиях немецких народных отрядов, которые возникали прямо на глазах, созвучие с «партизанским этапом» Отечественной войны 1812 года. Тем более что и русской армией в феврале – марте 1813 года боевые действия велись в основном именно силами «летучих отрядов», которые действовали и на виду противника, и в его глубоком тылу, перерезая коммуникации. В частности, один из таких передовых отрядов под командованием генерал-адъютанта А. И. Чернышева 20 февраля/4 марта вошел в Берлин под всеобщее ликование его жителей.

В Калише Александр I занимался подготовкой к весенней кампании, которая должна была пройти на территории Саксонии, союзника Наполеона, и привести войска на другой берег Эльбы. При этом царь в значительной степени отодвинул от управления армией и решения текущих вопросов генералов, возглавлявших кампанию 1812 года (М. Б. Барклая де Толли, М. И. Кутузова, П. П. Коновницына и др.), а руководством штабом перепоручил близкому к нему лично князю П. М. Волконскому. В марте были определены цифры мобилизации с русской и прусской стороны на новую войну (участие Англии в коалиции, как всегда, ограничилось денежным вкладом). Для России они составили 150 тыс. солдат. Процесс восстановления русской армии после больших потерь 1812 года происходил не без трудностей, рекрутские наборы затронули почти все губернии Российской империи, для рекрутов был повышен призывной возраст до 40 лет и, наоборот, понижены требования к росту и состоянию здоровья. По подсчетам Д. Ливена, всего в русскую армию за 1812–1814 годы было призвано 650 тыс. человек[342].

Но не только военные заботы занимали тогда Александра I: также он в это время наслаждался новыми религиозными переживаниями, отзвуки которых уже различимы в его манифестах от 25 декабря 1812 года. Вообще, религиозность Александра I – это тема особенно трудная для исследования, поскольку абсолютное большинство сведений, к ней относящихся, исходит не от самого царя, а от людей, излагающих свои беседы с ним по вопросам христианской веры. Эти источники, в том числе важные и обильно цитируемые историками, представляют собой записи даже не из первых, а из вторых рук, как, например, рассказы баронессы Варвары Юлии фон Крюденер, записанные ее дочерью, или воспоминания князя Александра Николаевича Голицына в передаче Ю. Н. Бартенева (откуда историки часто заимствуют фразы, приобретающие статус «прямой речи» Александра I)[343]. Здесь важна личность составителя таких записок – например, Бартенев был литератором, увлекавшимся мистикой и философией, то же можно сказать про семью баронессы Крюденер, а евангелический епископ Р. Ф. Эйлерт, также оставивший запись разговора с Александром I (об этом источнике рассказывалось в предисловии к книге), был крупным теоретиком-богословом. На основании таких источников происходит постановка вопроса об «обращении Александра I к вере» – то есть о некоем одномоментном мистическом событии, которое привело императора к постижению сути христианской религии и искреннему, личному присоединению к Церкви (в теологическом смысле этому хорошо соответствует латинский терминconversio[344]).

В роли такого события епископ Эйлерт, который однозначно признает теорию «обращения», называет пожар Москвы, навсегда изменивший отношение Александра I к Богу. Такая оценка присутствует и в других мемуарах, и к ней присоединяются историки. Между тем существует и иная, более естественная возможность, лишенная налета мистики: события 1812 года действительно должны были привести к обогащению религиозной жизни императора, нопостепенно,в силу тех духовных потребностей, которые он уже испытывал. Прямые подтверждения тому находятся в сохранившихся письмах самого Александра I от января – февраля 1813 года, где он делится своим религиозным опытом с людьми, с которыми и раньше мог разговаривать на эти темы. Так, 25 января он пишет в Петербург члену Государственного совета обер-гофмейстеру Родиону Александровичу Кошелеву:

Вера моя искренняя и пылкая. Она укрепляется ежедневно и дает мне вкусить радости, о которых раньше я совершенно не знал. Но не думайте, что она происходит из недавних времен: уже несколько лет, как я искал этот путь. Чтение Священного Писания, которое прежде я знал лишь очень поверхностно, принесло мне благо, которое трудно выразить словами. И я сожалею кое о чем

В следующих строках Александр I говорит о главной задаче, которую сейчас ставит перед собой на общественном поприще: «осчастливить свою родину, но не в обыкновенном смысле», а так, чтобы «приблизить истинное царствие Иисуса Христа»[345].

Эти декларации уже содержат идейное содержание будущего Священного союза, и если в политическом смысле его цель была сформулирована Александром I еще давно, в инструкции Новосильцеву 1804 года, как создание системы безопасности в Европе, основанное на союзе держав, соблюдающих международное право и борющихся с теми, кто пытается его нарушить, то в данном письме впервые такие излюбленные императором понятия, как безопасность, тишина, счастье, в отношении государств приобретают религиозное обоснование, поскольку они ведут к наступлению «Царства Божия».

Еще больше о накоплении религиозного опыта Александра I можно узнать из его писем к князю Александру Николаевичу Голицыну, некогда его другу детства, а ныне обер-прокурору Святейшего синода, с которым царь обсуждает вопросы, относящиеся к Русской Православной Церкви (в частности столь горячо поддерживаемую Александром идею возвести в Москве храм Христа Спасителя или открытие Российского библейского общества, на которое царь дал разрешение в декабре 1812 года). В письме из Калиша от 26 февраля/6 марта 1813 года Александр I делится с Голицыным своим молитвенным настроением при начале Великого поста, наступившего два дня назад: «Я говею, а со мною и большинство солдат. Мы вместе слушаем молитвы. Наша божественная служба проходит восхитительно. Мне удалось то, чего я желал, а именно чтобы наши полковые музыканты пели таким распевом, который не уступал бы придворным певчим. Эта масса людей, молящихся вместе с рвением и смирением, поистине поучает ко спасению души, и мое сердце радуется в полной мере». Спустя четыре дня он сообщает Голицыну: «Я закончил говеть. Никогда раньше не делал я этого с тем чувством, которое испытал на сей раз»[346].

Во главе своих войск Александр I 26 марта/7 апреля начал весеннюю кампанию. Кутузов, который уже очень плохо себя чувствовал, на некоторое время задержался в Калише, а потом смог добраться только до силезского города Бунцлау (ныне Болеславец), где и умер 16/28 апреля. Его смерть, безусловно, сказалась на ходе кампании. Новым главнокомандующим был назначен генерал от кавалерии граф Людвиг Адольф Петер (Петр Христианович) Витгенштейн, корпус которого в 1812 году успешно прикрывал Петербург, в связи с чем он приобрел репутацию «спасителя столицы». В ходе наступления по мере занятия союзниками территорий немецких государств Александр I распорядился о создании при своем штабе Центральной комиссии по управлению германскими землями, в которой ведущую роль играл барон Штейн.

Император Всероссийский и король Прусский 12/24 апреля торжественно въехали в столицу Саксонии Дрезден, где горожане встретили их с интересом и без какой-либо вражды. В отсутствие короля Саксонского (который предпочел удалиться) союзные монархи осмотрели дворцовый ансамбль и городские достопримечательности, ходили по городу пешком под приветствия народа, а разместился Александр I в роскошном барочном Брюлевском дворце (построенном в середине XVIII века первым кабинет-министром Саксонии графом Генрихом фон Брюлем), который выходил на не менее знаменитый «балкон Европы» – Брюлевскую террасу над Эльбой. На следующий день Александр I отпраздновал Пасху, продолжая сообщать Голицыну о своих религиозных переживаниях, в которых «пробегал мыслью весь прошедший год и куда нас привело Божественное Провидение».

Однако по-настоящему военная кампания еще не начиналась. В первых числах апреля Наполеон перенес свою ставку в Майнц, город на Рейне непосредственно на границе с Германией, присоединенный к Франции в 1797 году. К этому моменту он смог провести в своей стране значительную мобилизацию, охватившую и молодежь, и ветеранов, а также перебросить часть войск из Италии и Испании. Всего им было собрано 200 тыс. солдат, что давало численный перевес над союзниками, армии которых насчитывали лишь около 100 тыс. Правда, большинство в новой армии Наполеона составляли новобранцы, также решительно не хватало лошадей – как для кавалерии, так и для обозов. И тем не менее, решив вести эту кампанию, согласно известному его изречению, «не как император, а как генерал Бонапарт», он одержал в Саксонии две победы подряд: при Люцене 20 апреля / 2 мая и Бауцене 8–9/20–21 мая. Они доказали, что в «правильной войне» Наполеону по-прежнему не было равных, а Витгенштейн явно не мог ему противостоять на поле боя; к тому же Люценская битва была его первым сражением в роли командующего, когда он только что прибыл к армии.

Император Александр I принял участие в обеих битвах, нередко находясь под обстрелом. По его оценкам, оба эти поражения нельзя было признать катастрофическими: в письме к Екатерине Павловне он вообще считал битву при Бауцене упущенной победой, а отступление русских войск, которым она закончилась, по словам императора, «произошло с замечательным хладнокровием, спокойствием и соблюдением порядка»[347]. Но уже после Люцена союзники вынуждены были отвести войска обратно за Эльбу и оставить Дрезден, а после Бауцена было принято решение вернуть армии в прусскую Силезию. Чувствительными были и политические последствия поражений – они подтвердили господство Наполеона над большей частью Германии, тогда как надежды на всеобщее восстание немецкого народа против него не оправдывались.

Эти неудачи стали испытанием не только для мужества, но и для веры Александра I: по крайней мере так передает его слова прусский епископ Эйлерт, и если даже не приписывать именно этому моменту каких-либо мистических откровений о будущем Священном союзе (как делает епископ), то рассказ, записанный от лица Александра, все-таки заслуживает внимания:

В дни Люцена и Бауцена, когда мы, несмотря на героическую храбрость наших войск, должны были отступить, и мне, и Вашему королю начало казаться, что человеческими силами уже ничего не сделать, и Германия потеряна, если только Божественное Провидение нам не поможет и не подаст благословения. Грустно и задумчиво ехали мы рядом, король и я, не сопровождаемые никем и не говоря ни о чем. Наконец, мой лучший друг прервал молчание и сказал: «Все должно было быть иначе: мы движемся нынче на восток, а ведь мы хотели и должны были идти на запад. Но с Божией помощью это случится. И если же, как я надеюсь, Бог благословит наши соединенные усилия, то мы провозгласим всему миру наше убеждение, что слава принадлежит Ему одному»[348].

Весенняя кампания 1813 года завершилась Плейсвицким перемирием, которое обе воюющие стороны заключили при посредничестве Австрии 23 мая/4 июня сроком на полтора месяца, с возможностью продления. Наполеон нуждался в нем, поскольку чувствовал, что его ресурсы подходят к концу, ибо одержанные им победы привели к значительным людским потерям. Он получил время на доукомплектование войск. Число участников войны на стороне Наполеона

Союзники же также использовали передышку для очередной реорганизации и улучшения снабжения своих армий. В их ряды влились шведские войска, высадившиеся на балтийском побережье. Но на первый план по важности выходила позиция Австрии, показывавшая всю хрупкость династического союза между ней и Францией. Австрию, конечно, устраивало, что наследник трона французского императора был внуком императора австрийского, но французская гегемония, которую безусловно признавали немецкие государства и которая даже пыталась распространяться на Балканы, требовала от австрийских дипломатов противодействия. Александр I не жалел усилий, чтобы привлечь их на свою сторону. 5/17 июня в богемском (чешском) замке Опочно царь впервые увиделся с графом К. фон Меттернихом – для последнего это также было важно, поскольку с посреднических позиций, на которых пока еще стояла Австрия, Меттерних особое внимание придавал личным встречам с главами обеих враждующих сторон.

На этих встречах с Александром I, которые происходили в течение нескольких дней, были обговорены четыре условия («формула мира»), по которым Австрия соглашалась с союзниками, пообещав в случае, если Наполеон их отвергнет, примкнуть к коалиции. 14/26 июня Меттерних озвучил эти условия в Дрездене перед французским императором. Речь шла о роспуске герцогства Варшавского; сдаче всех крепостей, которые французские войска еще удерживали в Северной Германии с последующим присоединением ее побережья к Пруссии; возвращении Иллирийских провинций в состав Австрии и предоставлении независимости Гамбургу и Любеку как крупнейшим центрам международной торговли[349]. Понятно, что эти условия совершенно не устраивали Наполеона: они, в частности, ставили крест на континентальной блокаде Англии и затрагивали целостность Рейнского союза. Тем не менее Наполеон принял их к размышлению, а Меттерних вернулся из Дрездена с известием о продлении перемирия до 10 августа и о проведении в Праге с 5 июля дипломатического конгресса (потом его начало передвинули на неделю вперед).

Александр I не оценил миротворческих усилий Меттерниха – для него важнее всего было привлечь его на свою сторону для успешного продолжения войны. Для этого царь даже положился на искусство своей сестры Екатерины Павловны, которая навестила брата в Опочно, а затем отправилась на лечение на богемские курорты (Карлсбад и др.), где могла непосредственно получать новости от Австрийского двора и беседовать с его представителями. 20 июля/1 августа Александр прямо писал ей: «Сожалею, что вы ничего еще не сказали о Меттернихе и о том, что необходимо сделать, чтобы он перешел полностью на нашу сторону; у меня есть необходимые средства, так что вы можете не экономить. Направляю вам 1700 дукатов и разрешаю продвигаться вперед, используя эту, самую надежную из всех тактику повсюду, где в ней будет нужда»[350].

Пражский конгресс показал, что, по словам графа К. В. Нессельроде, «на деле никто не хотел мира». Обсуждение за столом переговоров велось исключительно в письменном виде, что позволяло избежать недомолвок, а также возможностей закулисных сделок между отдельными участниками. И хотя Наполеон к моменту истечения перемирия выказал готовность пойти на некоторые уступки, этого уже было мало. Меттерних вынужден был признать, что его «миротворчество» не достигло никаких успехов, и 31 июля/12 августа отправил Франции ноту с объявлением войны. 3–4/15–16 августа в Праге впервые произошла совместная встреча российского, прусского и австрийского монархов (именно в том составе, который в дальнейшем образует Священный союз), знаменуя начало их новых «братских» отношений[351].

Богемская армия, вместе с которой двигался Александр I, уже имела в своем составе около 80 тыс. русских солдат и 50 тыс. пруссаков, а с присоединением 130 тыс. австрийцев превратилась в огромную силу. Ее главнокомандующим был избран австрийский фельдмаршал князь Карл Филипп цу Шварценберг. Помимо нее в летне-осенней кампании 1813 года действовали также Силезская армия (100 тыс.) под командованием генерала от кавалерии Гебхарда Леберехта фон Блюхера и Северная армия (160 тыс.) во главе с кронпринцем Шведским Карлом Юханом (Бернадотом). Общая численность войск союзников, таким образом, превышала полмиллиона человек[352]. К тому же, в штаб императора Всероссийского прибыли именитые генералы, специалисты по тактике, которые некогда внесли свой вклад в славу французского оружия, а сейчас являлись противниками Наполеона, – Жан Виктор Моро и барон Антуан-Анри Жомини; с их помощью царь надеялся разгадать замыслы Наполеона на поле боя и вовремя им противодействовать.

И тем не менее Наполеон нанес Богемской армии 15/27 августа тяжелое поражение в битве под Дрезденом, хотя его силы там и уступали союзникам. Накануне сражения после долгих совещаний союзное командование так и не смогло выработать единый план действий. По воспоминаниям одного из царских адъютантов, на этих совещаниях в присутствии Александра I Моро был настолько раздражен медлительностью и нерешительностью Шварценберга, что бросил в сердцах шляпу на землю с восклицанием: «Черт возьми, князь, теперь я уж не удивляюсь, что 17 лет подряд вас везде бьют!»; когда же Александр I попытался его успокоить, отведя в сторону, Моро сказал ему: «Государь, этот человек погубит все дело!»[353] Но помимо неудачных распоряжений военачальников, из-за которых Наполеону удалось оттеснить и окружить оба фланга союзной армии, в дело вмешался проливной летний дождь – настолько сильный, что у окруженных на левом фланге французской кавалерией австрийских пехотных каре ружья перестали стрелять, и те сдались в плен (всего более 15 тыс. человек).

Этот несчастный день ознаменовался для Александра I еще одним, правда для него последним, но зато самым сильным потрясением на поле боя. Штаб императора, как уже бывало, попал под обстрел вражеской артиллерии, и генерал Моро, постоянно находившийся рядом с императором, посоветовал ему удалиться. Лишь только Александр повернул лошадь, как туда, где он только что стоял и где еще находился Моро, попало ядро. Моро был смертельно ранен в обе ноги. Александр видел это и не мог сдвинуться с места, пораженный горем и ужасом, пока его не увлекли за собой адъютанты (есть и еще несколько вариантов рассказа об этом событии, но все они делают акцент на том, что ядро лишь по случайности не попало в императора).

По приказу Шварценберга союзная армия вечером покинула поле боя под Дрезденом и направилась отдельными колоннами по горным дорогам и тропам обратно в Богемию, а именно в долину Теплица, находившуюся по другую сторону Рудных гор. Переход занял два дня: изнуренные сражением войска двигались медленно, а дождь этому всячески мешал. Пушки и обозы увязали в грязи, намертво блокируя узкие проходы; и людям, и лошадям приходилось очень трудно. А в это время Наполеон приказал корпусу дивизионного

Одновременно Австрия, не желая переживать очередное вторжение Наполеона в свои владения, уже готовилась к мирным переговорам. Судьба коалиции – а с ней и будущее всей Европы – висела на волоске.

Но 17/29 августа путь корпусу Вандама преградил русский отряд, состоявший из гвардейских полков под командованием графа Александра Ивановича Остермана-Толстого, а также нескольких армейских частей под командованием принца Евгения Вюртембергского. Накануне, не приняв участия в Дрезденском сражении, этот отряд смог благодаря упорным арьергардным боям оказаться на равнине у Теплица раньше французов и теперь закрепился близ местечка Кульм (современный Хлумец в Чехии), закрывая Вандаму вход в долину. Численность отряда не превышала 15 тыс. человек, вдвое уступая французам. И тем не менее в течение всего дня 17/29 августа русские войска удерживали свою позицию и отбивали вражеские атаки ценой огромных потерь. Сражение постоянно наращивало ход, поскольку с гор по шоссе спускались все новые и новые части корпуса Вандама. Много жертв было в составе лейб-гвардии Семеновского полка, сам граф Остерман-Толстой лишился руки. Наконец, к вечеру со стороны Теплица на помощь русским солдатам пришли полки союзной армии, успешно завершившие свой переход через горы.

На следующий день к Кульму прибыл сам Александр I, который лично принял участие в полном разгроме французов. С утра бой возобновился атаками на их позиции, а по приказу Александра I прусскому корпусу генерал-лейтенанта Фридриха фон Клейста удалось выйти из горных теснин на шоссе и оказаться тем самым за спиной у Вандама, попавшего в окружение. По итогам боя 12 тыс. французов вместе с самим Вандамом сдались в плен, также была захвачена вся вражеская артиллерия (82 орудия).

Битва при Кульме явилась первой для Александра I, в которой союзным войскам в его присутствии удалось одержать верх над французами. Поэтому она произвела на императора неизгладимое впечатление и была, по словам А. И. Михайловского-Данилевского, «для него всегда любимым предметом воспоминаний». Ее особое место в сознании императора лишь усиливалось цепочкой «случайных обстоятельств», приведших к победе, что давало богатую пищу его религиозному чувству. Александр I чудом избежал гибели в день Дрезденского сражения. Отряду Остермана-Толстого тоже во многом по случайности и вопреки предписанной от командования диспозиции удалось перекрыть путь Вандаму. Кстати, движение французов по шоссе в сторону Теплица мог и должен был возглавить сам Наполеон, но он почему-то решил лишний день провести в Дрездене (согласно известному преданию, он опять простудился, как при Бородине). Наконец, и корпусу генерала Клейста случайно удалось замкнуть окружение, опередив подкрепление французов под командованием маршала графа Лорана Гувийона Сен-Сира, которое должно было помочь Вандаму, но вопреки всем ожиданиям запоздало.

Вернувшись с поля боя, Александр I написал из Теплица в Петербург 18/30 августа графу Н. И. Салтыкову: «Всевышний – единственная причина всех сих счастливых событий». Характерно, что в 1814 году именно день 18 августа, то есть первую годовщину битвы при Кульме, царь выбрал для торжественного парада на Царицыном лугу в Петербурге, посвященного победе над Наполеоном. А в 1817 году при открытии памятника на Кульмском поле генерал Клейст фактически повторил слова Александра I, сказав: «Это сделал сам Бог; я со своим корпусом был лишь орудием его всемогущей руки»[354].

Этот момент действительно стал переломным не только в ходе кампании, но и во всей дальнейшей войне с Наполеоном. В то же самое время были получены известия и о двух других победах союзников – Силезской армии под Кацбахом, где 14/26 августа Блюхер обратил в бегство маршала Макдональда, и Северной армии под Гроссбеереном, где Бернадот 11/23 августа отбил попытку французов атаковать Берлин. Коалиция была спасена. 28 августа/9 сентября в Теплице российские, прусские и австрийские дипломаты подписали союзные договоры, которые официально оформили тройственный союз этих стран против Наполеона, а также согласовали основные принципы дальнейшего переустройства Европы[355].

О том, с каким воодушевлением Александр I переживал эти события, свидетельствует факт, зафиксированный в бумагах Меттерниха: 20 августа/1 сентября Александр I вызвал к себе австрийского министра и заявил, что хочет возложить на себя звание генералиссимуса, потребовав согласия австрийцев на это. Такой шаг в глазах царя стал бы зримым воплощением единства союзных войск, которое до сих пор страдало от споров между командирами из разных стран (но именно поэтому Меттерних твердо отказал Александру[356]).

Еще одним важным символическим шагом по демонстрации единства союзников и их общей благодарности Богу, предложенным тогда же Александром I, стал общий молебен союзных армий 21 августа/2 сентября на поле под Теплицем, где им была дарована победа. Под открытым небом в виде прямоугольника построились несколько тысяч солдат, и хотя богослужение было католическим, на нем совместно молились и православные русские, и протестанты-пруссаки, а под особым шатром в центре прямоугольника друг подле друга находились все три монарха[357]. А. И. Михайловский-Данилевский также сообщает интересную деталь – свидетелями богослужения были и передовые части французов, которые показывались на окрестных горах и могли сверху наблюдать построение союзников. В результате «устрашенный» враг так и не решился спуститься на равнину и ушел обратно (Наполеон в эти дни предпринимал несколько попыток начать переход основной массы своих войск в Богемию, но потом полностью отказался от этого намерения).

Окончательную точку в осенней кампании 1813 года поставила знаменитая четырехдневная Битва народов под Лейпцигом. Она явилась рекордной по числу сражавшихся: в сумме в ней приняло участие более полумиллиона человек (350 тыс. от коалиции и 210 тыс. на стороне французов), и одними только французами было израсходовано 200 тыс. пушечных ядер, а общие людские потери простирались до 130 тыс. с обеих сторон.

Александр I внес свой вклад в обсуждение диспозиции перед началом битвы, предложив план, который оказался более успешным, чем тот, что отстаивал князь Шварценберг. В первый же день сражения, 4/16 октября, царю пришлось выказать свое обычное мужество перед лицом опасности: в 3 часа пополудни тяжелая кавалерия, собранная Мюратом (до 12 тыс. всадников), обрушилась на расположение русских войск и почти достигла места, где находился Александр I, и тогда он отдал приказ четырем сотням лейб-гвардии Казачьего полка, составлявшим Императорский конвой, контратаковать французских кирасир во фланг. Этот удар поддержала прусская конница, а через малое время по распоряжению царя против кирасир заработала резервная русская артиллерия, и тем пришлось отступить. В решающий же день, 6/18 октября, находясь на так называемом «холме монархов», Александр I также деятельно участвовал в управлении войсками, например, предложив русские резервы в помощь изнемогающим австрийцам. 7/19 октября

Через два дня царь делился своими ощущениями от битвы в письме к сестрам Марии и Екатерине: «Создатель вознаградил нас за наши старания, даровав нам самую счастливую победу. Дни 4/16, 5/17, 6/18 и 7/19 обессмертили славу наших армий. Наполеон, перебросивший все свои силы к Лейпцигу, разгромлен собственной персоной. Около 300 пушек, 27 генералов и 37 000 военнопленных стали залогом этой победы. Все, что наши войска свершили в эти памятные дни, не поддается никакому описанию»[359]. В те же дни в письме к князю А. Н. Голицыну он выражал свои чувства более торжественно:

Всемогущий Бог даровал нам блестящую победу вследствие четырехдневной битвы под стенами Лейпцига над знаменитым Наполеоном. Высшее Существо доказало, что перед Ним никто не силен и никто не велик на земле, кроме тех, кого Оно Само хочет возвеличить. 27 генералов, около 300 пушек и 37 тыс. пленных суть плоды этих достопамятных дней, и мы уже в двух переходах от Франкфурта-на-Майне. Вы только представьте себе, что сейчас происходит в моем сердце![360]

С 24 октября/6 ноября Главная квартира Александра I расположилась во Франкфурте-на-Майне, всего в трех десятках километров от берегов Рейна. Накануне этого дня Наполеону с остатками своей армии удалось уйти за Рейн, после чего французский император вернулся в Париж. Эти события ознаменовали наконец начало процесса «освобождения Германии», в ходе которого Александру I пришлось также прикладывать свои дипломатические усилия. Было ликвидировано Вестфальское королевство Жерома Бонапарта, 12/24 ноября подписан акт о роспуске Рейнского союза и один за другим немецкие союзники Наполеона разрывали отношения со своим прежним протектором и переходили на сторону коалиции. В этих государствах также созывались народные ополчения, готовые влиться в состав союзных армий, а у последних значительно улучшилось материальное и финансовое снабжение.

Фактически в этот момент Александр I осуществлял уже и общее командование над всеми союзными армиями. Так, стратегические решения Шварценберга по Богемской армии обсуждались и утверждались затем советом трех монархов, в котором российский император играл главную роль. Командующий Силезской армией Блюхер, произведенный за отличия под Лейпцигом в генерал-фельдмаршалы, также признавал верховенство Александра I, и только у российского императора хватало авторитета, чтобы к нему прислушивался и глава Северной армии шведский кронпринц Карл Юхан (Бернадот)[361].

Насущной стратегической задачей, стоявшей теперь перед Александром I, являлось перенесение войны на территорию Франции. Он по-прежнему отбрасывал любую идею переговоров с Наполеоном, которую постоянно обсуждали союзники, желая достичь собственных политических выгод – в отличие от всех них Александр I был принципиально настроен одержать победу и закончить войну только в Париже. Английский государственный секретарь по иностранным делам Роберт Стюарт виконт Каслри, прибывший в ставку коалиции, после общения с российским императором докладывал в Лондон:

Я полагаю, что величайшая опасность в настоящий момент заключается в той рыцарственной тональности, в которой Александр I склонен продолжать войну. Он испытывает личное чувство по отношению к Парижу, отличное от всех политических и военных комбинаций. Он, кажется, ищет случая войти вместе со своей великолепной гвардией в неприятельскую столицу, – возможно для того, чтобы в силу свойственных ему милосердия и снисходительности явить тем самым контраст по отношению к уничтожению Москвы[362].

Но организовать форсирование Рейна было сложной задачей. На границе Франции и Германии он представлял собой широкую и глубокую реку с сильным течением, что препятствует наведению временных переправ, а постоянных мостов через него, которые бы к тому же не обстреливались французскими крепостями, было совсем мало. По плану, рассмотренному Александром I, Северная армия должна была переходить через Рейн по мосту в Кёльне, Силезская армия – в теснинах выше Кобленца, где ширина реки была минимальной. Но главная роль отводилась самой большой по численности Богемской армии, для которой Александр I предусмотрел особый путь, причем его план в политическом смысле очень хорошо соответствовал начавшемуся процессу разрыва отношений между Наполеоном и его бывшими государствами-сателлитами. Речь шла о Швейцарии.

Мост, выбранный для Богемской армии Александром I, позволял обойти цепочку французских крепостей и переправиться выше их по течению. Он находился в швейцарском Базеле – городе, расположенном на обоих берегах Рейна на самой границе с Францией. Но чтобы туда попасть, необходимо было заручитьсянейтралитетомШвейцарии, тогда как договоры, заключенные с Наполеоном, предписывали ей вступить в войну с коалицией. Однако принести войну в страну, к которой принадлежал его учитель, Александр I не желал. Император подготовил целую дипломатическую операцию, избрав себе нового помощника, который с течением времени займет ключевую позицию в решении вопросов российской внешней политики, – графа Иоанна Каподистрию. Это был греческий патриот, горячий республиканец и враг Наполеона, в 1802–1807 годах служивший в республике Семи соединенных (Ионических) островов, которую тогда поддерживала русская администрация, но после Тильзитского мира вынужденно передала ее под контроль французов[363].

Во Франкфурте-на-Майне Александр I 6 ноября (н. ст.) 1813 года вызвал к себе Каподистрию и сказал: «Вы любите республики, я также их люблю. Теперь надобно спасти одну республику, которую поработил французский деспотизм». Каподистрии поручалось вступить в переговоры с властями Швейцарии и не допустить, чтобы они начали войну, как того требовал от них Посреднический акт Наполеона, «объяснить швейцарским начальствам о настоящих пользах их отечества и привести их мало-помалу к тому, чтобы они действовали заодно с нами»[364]. Каподистрия должен был отправиться в Швейцарию «как обычный путешественник», инкогнито (правда, в сопровождении «товарища» – посылаемого с аналогичными целями австрийцами дипломата барона Людвига фон Лебцельтерна) и уже на месте выяснить, где находятся сейчас власти этого государства и каков их состав.

В конце ноября – начале декабря Каподистрии удалось наладить доверительные переговоры с депутатами Федерального сейма Швейцарии, разрабатывая с ними такое соглашение о нейтралитете, которое допускало сквозной проход союзных войск через ее территорию. О своих успехах Каподистрия постоянно докладывал Александру I. Но 20 декабря ситуация резко поменялась. Австрийцы издали декларацию о том, что союзники не потерпят, «чтобы Швейцария оставалась под иностранным влиянием», и при выходе к швейцарским границам их армии должны «найти там друзей»[365].

Александр I узнал об этих событиях задним числом, поскольку, пока его Главная квартира переезжала вверх по течению Рейна, во Фрейбург-в-Брейсгау, он целую неделю провел в Карлсруэ, навещая семью императрицы Елизаветы Алексеевны. Император был крайне возмущен тем, как австрийцы поступают со Швейцарией, сказав А. И. Михайловскому-Данилевскому: «Это один из самых неприятных дней моей жизни». В конце декабря во Фрейбурге-в-Брейсгау, обсуждая с вернувшимся Каподистрией дальнейшие шаги, Александр I произнес ключевую фразу: «Я принял решение вмешаться для того, чтобы восстановить в Швейцарии порядок». Своим основным принципом Александр I объявил следующий: «Я хочу, чтобы благополучие Швейцарии проистекало из благополучия всех сословий и всех кантонов этой страны. Я не приемлю никакого старого положения, противоречащего этим принципам и взглядам»[366].

Именно в эти последние дни 1813 года к Александру I прибыл посланец с весточкой от старого учителя. Это был Анри Моно, близкий друг Лагарпа, являвшийся в тот момент главой правительства кантона Во и горячо отстаивавший интересы своей родины, которой грозило возвращение под власть Берна. Лагарп из Парижа смог переправить для Моно «верительную грамоту» – записку к Александру I, в которой призывал того отнестись к водуазскому политику и его словам с полным доверием, так, словно «это я сам».

Действительно, Моно ждал теплый прием. Александр I не стал скрывать перед ним своего возмущения действиями союзников-австрийцев заодно с бернскими «интриганами», а также желания «не мешкая исправить последствия» совершенного зла. Через Моно Александр I передал Лагарпу письмо от 22 декабря 1813/3 января 1814 года, которое можно трактовать как своего рода «отчет» российского императора перед учителем о защите швейцарских интересов. Главное, в чем он уверял Лагарпа: «Не позволят Берну покушаться на существование кантонов Во и Ааргау и жизнь их затруднять. Будет созван Сейм, и только он конституционным порядком определит, какие изменения надобно внести в Посреднический акт. Кантоны получат право улучшать внутреннее свое устройство, однако не за счет других кантонов». Письмо содержало и еще одно важное признание, касавшееся того, как Александр I осмысляет успехи, достигнутые им в противостоянии Наполеону:«Если в борьбе за независимость Европы помогла нам не только воля Провидения, но также, хоть отчасти, упорство и энергия, какие удалось мне выказать за последние два года, обязан я этим Вам и Вашим наставлениям»[367].

Вечером 7 января 1814 года Александр I впервые вступил на швейцарскую землю, приехав на коляске в Шафгаузен, где императора уже ждала великая княгиня Екатерина Павловна. На другой день они вместе осмотрели город, сопровождаемые сотнями жителей и перезвоном колоколов, и посетили главную природную достопримечательность этих мест – Рейнский водопад. Прогулка близ него так вдохновила Александра I, что он сделал заказ Академии художеств на написание большого полотна, изображавшего императора с сестрой на фоне водопада (его выполнит художник Сильвестр Щедрин). На следующий день, гуляя вдоль Рейна, император Александр был приглашен на завтрак в избу швейцарского крестьянина (что также было потом запечатлено на гравюре). А спустя неделю в Базеле царь признался в беседе с депутатами Федерального сейма:

Хотя Россия так далека от Вас, что я не имею интересов, связанных с соседством с Вашей страной, я глубоко заинтересован в сохранении Вашей чести и репутации, потому что привязан к Вам своими чувствами. Я был воспитан швейцарцем, воспитателями моих братьев и сестер были швейцарцы и швейцарки, и именно отсюда проистекает моя привязанность к Вашему славному народу.

В Базеле 1/13 января 1814 года Александр I своими глазами наблюдал, как его полки переходят по мосту через Рейн и, минуя дальше городские ворота, вступают на французскую землю. Дата этого события была выбрана отнюдь не случайно – это был не просто Новый год по юлианскому календарю, но и годовщина с того дня, как русская армия перешла Неман, начиная свои Заграничные походы. Таким образом, ровно за год она продвинулась от Немана до Рейна и вступила в новую кампанию во Франции.

Ей противостояли вновь собранные Наполеоном войска, которые уже значительно уступали по боеспособности тем, какие были у него не только в позапрошлом, но и в прошлом году, а по количеству их было почти в три раза меньше, чем суммарных сил союзников. Неудивительно, что Наполеон искал мира с Александром, хватаясь за любую соломинку. Так, он легко разрешил выдать Лагарпу документы на отъезд из Парижа навстречу Александру, думая, что тот поможет найти компромисс между Россией и Францией. Но цели царского наставника были совершенно иными – напротив, укрепить ученика в его непримиримой борьбе с «деспотом», где на карту была теперь поставлена и судьба родины Лагарпа.

Швейцарец выехал из Парижа 19 января, а через несколько дней прибыл на австрийские аванпосты близ Дижона, откуда его проводили в штаб-квартиру в Лангр. В 7 часов утра 26 января, после 12-летней разлуки, Александр I вновь обнял своего старого учителя, для которого это свидание стало большим потрясением: «Мне выпало вчера невыразимое удовольствие вновь увидеть императора Александра, который оказал мне такой прием, что и невозможно описать. Мне пришлось собрать все силы, чтобы не лишиться чувств», – рассказывал Лагарп в письме к другу Анри Моно. Затем швейцарца разместили рядом с бароном Штейном, что лишь подчеркивало высокий политический статус Лагарпа в русском лагере. Именно Лагарпу Александр I в первую очередь отправлял записки с поля боя вроде той, что была им написана после победы 20 января/ 1 февраля при Ла-Ротьере, где противником выступил сам Наполеон, имевший 40 тыс. солдат (а у союзников в бою участвовало 70 тыс.): «Сообщаю Вам о полной победе. Неприятель опрокинут повсюду, захвачены пятьдесят шесть пушек и множество пленных. Пишу Вам на заре. Сейчас сажусь на коня, и, если день нынешний будет так же счастлив, как вчерашний, добьемся мы нашей великой цели»[368].

Александр I был душой не только этой победы, но и всего наступления на территории Франции, испытывая необыкновенный подъем духа – несмотря на ненастную погоду и военные трудности, он спешил в Париж «как на веселый праздник». В своих действиях он выказывал массу энергии: в случае получения важных донесений просыпался среди ночи и сам, с фонарем, по грязным улицам, заметенным мокрым снегом, шел к Шварценбергу или даже к союзным монархам, будил их и, «садясь на их кровать, читал им донесения», чтобы договориться о новых шагах вперед[369].

После

В ходе последующих боевых действий и Шварценберг, и Блюхер вновь совершали ошибки и продвигались вперед медленно, с переменным успехом. Александр I же после пребывания в Шомоне выехал в штаб Шварценберга и был настроен самым решительным образом на скорейший марш к Парижу. Наполеон сам подал к этому повод, когда принял рискованный план перерезать коммуникации союзников и отвлечь тем самым их внимание от столицы. Письмо французского императора к его жене с изложением этого плана было перехвачено казаками и попало в руки Александра I, который уже знал, что настроения в Париже отнюдь не благоприятствовали Наполеону – эти сведения он получил от Талейрана, несколько лет как удаленного с поста министра и ставшего платным осведомителем союзников.

По настойчивому требованию российского императора 13/25 марта Богемская и Силезская армии, оставив Наполеона за спиной, перешли в наступление и разбили при Фер-Шампенуаз корпуса маршалов Огюста Виесса де Мармона герцога Рагузского и Эдуарда Мортье герцога Тревизо. Александр I вновь деятельно принял участие в конном сражении вместе со своим лейб-гвардии Казачьим полком. После этой победы дорога на Париж оказалась открытой. Оборона города, которую осуществляли остатки корпусов Мармона и Мортье вместе с отрядами Национальной гвардии и даже добровольцами, была достаточно слабой; укреплений почти не было. Русским войскам удалось овладеть холмом Монмартр, господствующим над Парижем. В 5 часу пополудни 18/30 марта сражение было остановлено, поскольку маршал Мармон желал спасти город от разрушения, и на последовавших затем переговорах, которые затянулись за полночь, были согласованы условия капитуляции. С русской стороны их подписал флигель-адъютант полковник Михаил Федорович Орлов (произведенный за это в чин генерал-майора); он же и вручил соответствующую бумагу рано утром Александру I.

В 12 часу дня 19/31 марта 1814 года вместе с колоннами русской гвардии царь на своем любимом светло-сером жеребце Эклипсе, некогда подаренном ему Наполеоном, въехал в Париж с северо-востока, через ворота Сен-Мартен. Александра I сопровождали король Прусский (по левую руку) и австрийский фельдмаршал князь Шварценберг (по правую). Кортеж проследовал через полукольцо Больших бульваров, разбитых на месте прежних городских стен, вплоть до площади Согласия, а оттуда на Елисейские поля, по которым полки прошли церемониальным маршем. Улицы были заполнены парижанами, все хотели взглянуть на освободителя Европы. Александр I охотно отвечал доброжелательными жестами и улыбкой на приветствия и рукоплескания со всех сторон (при этом, по словам очевидцев, король Фридрих Вильгельм III был сосредоточен и молчалив, так что вся слава доставалась российскому императору). Казаки подсаживали красивых парижанок на своих коней, чтобы тем было проще любоваться открывающимся зрелищем. После военного смотра казаки расположились на бивуак прямо в роще на Елисейских полях и отправились купать лошадей в Сене на виду у множества зевак. Александр I же проследовал в свою резиденцию – дом Талейрана на улице Сен-Флорантен, который был совсем рядом, одним из углов выходя на площадь Согласия (Талейран позаботился о том, чтобы царь жил именно у него, сообщив ему, что парижские дворцы небезопасны, поскольку могут быть заминированы).

На совещаниях в этом доме в ближайшие дни принимались ключевые решения, которые должны были определить судьбу французского государства. Речь шла о будущей форме правления, где Александр I первоначально допускал и сохранение династии Наполеона, то есть воцарение его сына при регентстве императрицы Марии Луизы (за что горячо выступал Меттерних), и избрание нового императора Франции (выдвигались кандидатуры, близкие личным предпочтениям царя, – Бернадот или Евгений де Богарне), и даже учреждение республики. Но дипломатические усилия Талейрана, который выступал теперь в роли категорического противника Наполеона или любых других правителей, имевших отношение к его режиму, заставили Александра I принять идею восстановления династии Бурбонов. 2 апреля (н. ст.) французский Сенат, когда-то провозгласивший Наполеона императором, официально низложил его, после чего Талейран представил сенаторов Александру I, поддержавшему это решение в надежде, что оно даст Франции «учреждения сильные и либеральные, которые соответствовали бы степени настоящего просвещения». Тогда же он объявил о возвращении во Францию всех пленных, захваченных русской армией, безо всяких дополнительных условий[370].

Сам Наполеон с 31 марта находился во дворце Фонтенбло, удаленном на 50 км от центра Парижа, имея под рукой примерно 35 тыс. солдат. Он был готов собирать вокруг себя дополнительные части и сражаться дальше, несмотря на подавляющее превосходство союзных армий. Но твердая позиция его маршалов, которую они высказали перед ним 4 апреля, заставила Наполеона подписать отречение в пользу сына, с которым делегация маршалов отправилась в Париж к Александру I.

Российский император проявлял колебания. Ему лично претило восстановление на французском троне старой династии Бурбонов – противников любых преобразований, которые произошли в стране после революции; царю представлялось правильным, чтобы Франция сама избрала себе правителя. Но к этому моменту ряд коммун уже провозгласили своим королем Людовика XVIII, а окончательно на Александра I повлиял уход части наполеоновских войск под командованием Мармона из Фонтенбло в Версаль, то есть в лагерь союзников. Это показало все бессилие Наполеона в сложившейся ситуации и, соответственно, невозможность сохранения его династии. Поэтому Александр I заявил маршалам, что принял решение в пользу Бурбонов, а под власть Наполеона пообещал передать остров Эльбу и сохранить за ним титул императора. Вследствие этого в Фонтенбло 6 апреля Наполеон подписал отречение еще раз

Эти важные события выпали на Страстную неделю, предшествующую Пасхе, которая в 1814 году совпадала по юлианскому и григорианскому календарям и праздновалась 29 марта/10 апреля. Александр I был явно воодушевлен этим совпадением. К Пасхе он готовился с особым усердием. По его приказу все русские солдаты и офицеры в Париже говели на Страстной седмице (и им запрещено было посещение театров), сам же царь посещал службы в посольской церкви, устроенной в съемном доме совсем неподалеку от особняка Талейрана, так что Александр ходил туда пешком, стараясь не попадаться на глаза любопытным парижанам. А в самый день Светлого Христова воскресенья царь выступил инициатором совершенно особого пасхального торжества во французской столице – открытого для всех и рассчитанного на присутствие многих тысяч зрителей.

Ночью в армейской походной церкви были совершены пасхальная заутреня и литургия, на которых Александр I присутствовал вместе со своим штабом и всем командованием союзников (там были Фридрих Вильгельм III, князь Шварценберг, возглавлявший баварскую армию фельдмаршал Карл Филипп фон Вреде и др.), что, разумеется, являлось данью признательности российскому императору. А ровно в полдень началось главное торжество – невиданный по масштабу Пасхальный молебен на площади Согласия. Выбор этого места диктовался прежде всего его удобным расположением поблизости от лагеря русских войск на Елисейских полях, а также величиной площади, которая считалась самой большой едва ли не во всей Франции. Но именно здесь в эпоху Французской революции располагалась гильотина, и именно здесь пролилась кровь короля Людовика XVI, королевы Марии-Антуанетты, герцога Филиппа Орлеанского и других осужденных в эпоху террора. Алтарь для богослужения находился на возвышении в центре площади – как раз там, где в 1793–1794 годах происходили казни. Это порождало у современников различные интерпретации, и в глазах некоторых благодарственный молебен воспринимался даже как заупокойная служба по Людовику XVI и всем жертвам революции.

Русские гвардейские полки построились сомкнутыми колоннами вокруг алтаря, заполнив основное пространство площади, а дальше, у ограды сада Тюильри и вдоль набережной Сены, на обоих ее берегах, толпились бесчисленные зрители. Александр I с королем Прусским, «сопровождаемый множеством иностранцев, французскими маршалами и генералами, и при стечении несчетного числа зрителей», объехал строй солдат и вместе со свитой остановился на северной стороне площади, после чего началось богослужение. У алтаря молились несколько православных священников и пел хор тем самым распевом придворной Императорской капеллы, который так полюбил Александр. Над всей площадью громко раздавалосьTe Deum(«Тебе Бога хвалим») – латинский по происхождению гимн, используемый и у католиков, и у православных, и у лютеран. В конце была прочитана общая молитва, где «Государи, так же, как и их войска, опустились на колени, чтобы получить благословение свыше и склониться перед тем, кто дает власть королям». По рассказам мемуаристов, это был кульминационный момент всей службы, после которого началась праздничная пальба и взаимные поздравления. Александр I христосовался со всеми, включая и французских маршалов, которые поспешили подойти к нему. Он, безусловно, глубоко переживал свершившиеся события как переворот в европейской истории, устроенный непосредственно Божественным провидением, и делился своей пасхальной радостью с окружающими независимо от их вероисповедания[371].

Дальнейшее пребывание Александра I в Париже, продлившееся более двух месяцев, нашло отражение во множестве описаний, большей частью мемуарных, которых хватает на отдельную книгу[372]. Царь ощущал себя в Париже главным героем, всюду его сопровождала ликующая толпа. Была даже составлена брошюраAlexandranaс подзаголовком «Остроумные слова и замечательные высказывания Александра I», выпущенная в Париже в 1815 году без указания автора, – собрание анекдотов, значительная часть которых, вероятно, была сочинена находчивыми парижанами в знак восхищения монархом, которого они признали тогда истинным царем своего города. Среди наиболее показательных и лестных по отношению к Александру I анекдотов рассказывали, например, такой: когда царя спросили, нужно ли изменить название у Аустерлицкого моста через Сену на юго-востоке Парижа, он ответил: «Зачем же – достаточно того, что я и мои полки уже перешли через него».

Находившийся в центре общественного внимания Александр I предпринимал публичные шаги, которые свидетельствовали о его великодушном отношении к побежденному Наполеону. 12 апреля царь переехал в Елисейский дворец, что сочли данью уважения к прежнему хозяину дворца – императору Франции. Александр вошел в рабочий кабинет Наполеона, сел за его стол, остававшийся в неприкосновенности (ведь его владелец явно собирался сюда вернуться), и погрузился в размышления о том, какие важнейшие для всей Европы решения здесь были приняты. Память о Наполеоне царь распорядился сохранять – так, он спас от разрушения Вандомскую колонну, ту самую, которую украшали барельефы, отлитые из русских пушек, а когда парижские роялисты сбросили-таки с вершины колонны статую Наполеона, Александр также велел ее сохранить, заметив: «Если бы меня вознесли так высоко, то я бы боялся, что у меня закружится голова». Обращали на себя внимание также визиты царя к императрице Жозефине, за которой были сохранены все звания и почести и которая продолжала жить во дворце Мальмезон – но после одной из прогулок с российским императором она подхватила ангину, перешедшую в воспаление легких, и 29 мая скончалась, а Александр I продолжал навещать ее вплоть до последних дней.

От газет и более поздних источников не укрылось, что человеком, лучше всего себя ощущавшим в Париже рядом с Александром I, стал Лагарп. Едва прибыв в Париж вместе со штаб-квартирой союзников, Лагарп в день пасхального праздника удостоился от Александра I награждения высшей наградой Российской империи – орденом Св. Андрея Первозванного. А еще до его приезда ученик нанес визит к жене своего старого учителя, желая передать ей, что с Лагарпом все в порядке. Газеты опубликовали следующий анекдот: Александр I нашел, что супруга Лагарпа очень переменилась, и когда та сослалась на годы испытаний, царь сказал, что дело совсем не в этом: «Бывало, вы сидели подле воспитанника вашего супруга и дружески с ним разговаривали, а теперь стоите перед ним. Надеюсь, наши прежние отношения не изменились». В последующем Александр I попросил Лагарпа выступить в роли его неформального секретаря, разбирая множество посылок, обращений и просьб, которые поступали на имя царя в Париже. Лагарпу пришлось часами читать бумаги и выслушивать просителей (при этом часто получая от них вместо благодарности лишь упреки в излишней строгости), но делал он это с удовольствием, потому что такая работа непосредственно соединяла его с учеником. Множество раз Александр и Лагарп обедали вдвоем, причем царь просил, чтобы тот являлся к столу запросто, как друг, не соблюдая никакого этикета[373]. Другим поручением, с которым царь обратился к своему учителю, было заняться сопровождением двух его младших братьев, великих князей Николая и

Лагарп, таким образом, занял место посредника между царем и теми парижанами, которые стремились с ним встретиться, и швейцарец прекрасно справился с задачей поддержать высокую репутацию Александра I в образованных кругах. Можно без преувеличения сказать, что в эти весенние месяцы в Париже Александр I выступал в образе не столько абсолютного монарха, самодержца из далекой северной России, сколько либерального правителя, который мечтает даровать целой Европе права, позволяющие ей развиваться свободно и во благо большинства людей. Его встречи с крупнейшими фигурами европейского либерального движения – писателями, философами, учеными и т. д. – только укрепляли такой образ. В мае из Лондона в Париж вернулась изгнанная некогда Наполеоном знаменитая писательница, книгами которой зачитывалась вся образованная публика, мадам де Сталь (баронесса Жермена де Сталь-Гольштейн, урожденная Неккер). Ее приезд, по словам очевидцев, «принял размеры политического события», и неудивительно, что через несколько дней на званом вечере в ее салоне, где собралось множество литературных звезд, появился Александр I. Его предыдущие разговоры с мадам де Сталь происходили в Петербурге, накануне вступления Наполеона в Москву, и уже тогда российский император поразил ее своими рассуждениями о необходимости свободы и конституции. На замечание де Сталь о том, что «в вашей империи конституцией служит ваш характер», Александр I возразил ей: «Я не более чем счастливая случайность» (этот разговор писательница передает в опубликованной в 1821 году книге «Десять лет в изгнании»). В Париже этот разговор продолжился, и среди прочих замечаний Александр I пообещал, что на ближайшем международном конгрессе будет требовать отмены работорговли, в России же «с Божьей помощью крепостное право будет уничтожено еще в мое царствование»[374].

Благодаря посредничеству Лагарпа с Александром I получил возможность поговорить на протяжении почти пяти часов один из главных теоретиков классического либерализма начала XIX века писатель и публицист Бенжамен Констан, который затем в самых возвышенных словах выразил свое «преклонение» перед «либеральным самодержцем»[375]. Также состоялась и весьма символическая для европейского общественного движения встреча российского императора с проживавшим в окрестностях Парижа 68-летним Таддеушем Костюшко, которым, как мы помним, Александр восхищался еще в годы юности. Костюшко по-прежнему оставался верен идее о восстановлении независимой Польши, причем отвергал Наполеона, не веря, что деспотический характер может даровать полякам свободу. И теперь в его глазах именно Александр I представал в роли будущего освободителя его «несчастного народа». Такой образ вполне совпадал с намерениями самого царя в тот момент провозгласить создание Царства Польского под своим скипетром. 5 мая в царской карете, в сопровождении флигель-адъютантов Костюшко привезли в кабинет Александра I, разговор с которым глубоко потряс старика – настолько, что он разрыдался на руках у присутствовавшего в приемной Лагарпа. Однако Костюшко тем не менее отклонил приглашение Александра приехать в Польшу, боясь, что «присутствие его не сможет успокоить чересчур пылкие умы, мечтающие о возвращении Польше совершенной независимости и прежней территории»[376].

Александр I продолжал вызывать восхищение парижан во время своих многочисленных визитов в различные ученые и благотворительные заведения французской столицы. Царь надеялся, что тот высокий уровень «цивилизации», который он видел перед собой, продолжит развиваться во Франции и при Бурбонах, но для этого требуются гарантии в виде конституции. Однако сразу несколько источников указывают на то, что между Александром I и возвращающимися в Париж принцами не возникало теплых отношений, что заставляло царя называть их «неисправившимися и неисправимыми» (это выражение передает мадам де Сталь) в своих предрассудках относительно возрождения Старого режима. Людовик XVIII, едва вступив на территорию Франции, отверг поднесенную ему Сенатом конституцию и пообещал даровать собственную Хартию. Об этом, безусловно, шла речь в личных разговорах Людовика XVIII с Александром I, которыми российский император постоянно оставался весьма недоволен. По воспоминаниям одного француза, царь якобы сказал: «Можно было подумать, что это он возвратил мне утраченный престол. Его прием произвел на меня то же впечатление, как и ушат холодной воды, который бы мне вылили на голову». Новый французский король не только не разделял либеральных идей царя, но и явно завидовал его славе и постоянному успеху, которым тот пользовался у парижан.

Однако дипломатические позиции Бурбонов не позволяли пока им действовать в полной мере самостоятельно. 30 мая союзники продиктовали им мирный договор, по которому Франция возвращалась к границам 1792 года (лишь с сохранением небольших приращений территории на юге и востоке – Савойи и Саарбрюкена), французские гарнизоны выводились из всех удерживаемых ими в Европе крепостей. Открытыми оставались вопросы по поводу уплаты Францией контрибуций, зато в ее распоряжении полностью оставались собранные в Лувре произведения искусства, вывезенные наполеоновскими войсками из различных государств, – Александр I счел, что в Париже они будут более доступными для всей Европы. Остальные спорные проблемы выносились на рассмотрение международного конгресса, который должен был собраться в Вене.

Впрочем, даже заключение мирного договора не поспособствовало потеплению в отношениях Александра I с французским королем. 1 июня император нанес Людовику XVIII свой прощальный визит, во время которого зашла речь об обнародовании обещанной Хартии, чему король пытался противиться. Чувства Александра I по этому поводу передает следующий эпизод: на обратном пути из королевского дворца Тюильри царь заехал в мастерскую художника Франсуа Жерара, готовившего его портрет, – туда же прибыл и Лагарп, который при разговоре с царем заметил, что все время «тени пробегали по его прекрасному лицу, и, к несчастью, не могло это на портрете не сказаться». В итоге Александр I нашел решение: оставив Париж рано утром 3 июня, он на два дня остановился в 20 км за городом, во дворце Мальмезон, и не уезжал оттуда, пока 4 июня не была подписана конституционная Хартия (но одновременно избежал упреков, что король это сделал в присутствии царя и под его давлением).

Александр I покинул Францию 6 июня 1814 года, отплыв из Булони в Дувр. На английском берегу его триумф продолжился. Ему впору было подводить итоги 9 лет борьбы с Наполеоном, которая началась с того момента, когда царь добровольно возложил на себя миссию по освобождению Европы от «деспотизма». Ради этой борьбы в 1805 году он оставил то дело российских реформ, к которому приступил в начале своего царствования, а в 1812 году попрощался со своим помощником Сперанским – в своем роде уникальным российским государственным деятелем, способным довести до воплощения многие идеи и начинания царя. Первые встречи с Наполеоном обернулись для Александра I чередой поражений, становившихся зачастую и его личными драмами. Тильзитский мир дал

Казалось бы, теперь, после победы, Александр I сможет вернуться в Россию в новом качестве и воплотить все те либеральные принципы, которые он так охотно провозглашал на глазах у европейской публики. Казалось, еще немного, и жизнь Российской империи навсегда изменится.

Часть IV

Великая утопия

1814–1822

Во время триумфального европейского путешествия от Лондона до Вены в 1814 году Александр I продолжал находиться в центре общественного внимания. На этом длинном маршруте нашлось время и для краткого возвращения царя в Петербург. Получив известие об этом, почти сразу в российскую столицу выехал профессор Паррот. Он мечтал не только поздравить императора с несравнимой ни с чем победой, но и прижать его к груди как друга и оросить слезами, памятуя о том, как это происходило во время их былых встреч. А после дружеских объятий Паррот хотел вовлечь Александра в дела по Министерству народного просвещения, требовал его деятельного внимания и помощи в решении накопившихся проблем.

Но в Петербурге Александр I отказался принять у себя Паррота – впервые за все время их дружбы, причем в такой форме, которую профессор счел обидной. Спустя полтора года тот вновь попытался добиться встречи с Александром, проявляя огромную настойчивость: сидел во дворце, ждал позволения войти или передать записку через придворных лакеев, но так и не увидел своего «возлюбленного императора» (именно так Паррот постоянно называл его в своих письмах). Почему Александр I разорвал всякие отношения со своим многолетним другом, который для этого вроде бы не подавал никакого повода и с которым еще в 1812 году царь виделся с воодушевлением? Историки могут только гадать об этом, приводя те или иные причины. Но фактом остается то, что прежняя жизнь и привязанности, которые существовали до отъезда в Европу, Александра I стали занимать все меньше. Он погружался с головой в совершенно иную сферу интересов, от которой (так ему по крайней мере представлялось) зависела уже не судьба России, но история всего человечества на многие века вперед. Он начал искать того, чего никогда и нигде не существовало, – нового мира, без войн и социальных потрясений. Хорошо ли это было для него лично? Да, безусловно, ибо придавало его жизни новый смысл, открывало новые горизонты для разума и задевало новые тонкие струны для его обостренного религиозного чувства. Но хорошо ли это было для его страны и всего мира? Вот с этим нам придется разбираться на историческом материале.

Глава 14

Конгресс танцует

В Лондоне Александр I пробыл почти три недели, с 7 по 26 июня 1814 года. Царь приехал сюда вместе с королем Пруссии Фридрихом Вильгельмом III и князем[377] Клеменсом фон Меттернихом как представителем императора Австрийского. Дипломатической целью их приезда было предварительное обсуждение с правившим в Англии с 1811 года принцем-регентом Георгом (с 1820 года – королем Георгом IV) различных вопросов европейской политики, которые окончательно должен был урегулировать конгресс в Вене.

Хотя Александр хотел уклониться от торжественной встречи, ему это не удалось. Уже 6 июня при приближении к Дувру царь увидел, что берега гавани запружены толпами народа. Каждый хотел если не пожать руку, то хотя бы дотронуться до победителей Наполеона (особенно досталось фельдмаршалу Блюхеру, которого понесли на руках, а потом с его разрешения отрезали на память по кусочку от его мундира). При въезде в сам Дувр Александр I обратился к встречающим его городским властям с краткой речью на английском языке, которым владел с детства, говоря о своем особом уважении к Англии. Въезд в столицу Великобритании российский император перенес на 4 часа утра и выбрал для него простую почтовую карету – к явному разочарованию лондонской публики, которая утром ждала пышной процессии.

Еще с начала апреля в Лондоне находилась великая княгиня Екатерина Павловна, и ее многочисленные письма подготовили Александра I к тому приему, который его ждал в английской столице. Она не раз писала, что Александра здесь называлиосвободителем мира,действовавшим бескорыстно, во благо всего человечества. «Здешняя нация умеет отделить вас от ваших успехов, приписывая вашим действиям самый благородный мотив». Также Екатерина Павловна подчеркивала, что Александра приятно поразит комфорт окружающей жизни – «дух благополучия, царящий во всем и вся, как и некоторые удобства в домах, о которых мы не имеем никакого представления». Но в то же время сестра императора, принятая при Английском королевском дворе, активно влияла на мнение Александра о его обитателях. Овдовев в конце 1812 года, она прекрасно понимала, что ее возможный второй брак будет предметом политических интриг, и категорически выступала против того, чтобы ее женихом оказался герцог Кларенс, адмирал английского флота и младший брат принца-регента (3-й сын короля Георга III, который в 1830 году станет королем Вильгельмом IV). Что касается самого правителя Англии, то принца-регента она в письмах к Александру называет «человеком явно изнуренным распутством и скорее отвратительным», общение с которым она едва может выдержать[378].

По предложению Екатерины Павловны Александр I поселился не в Сент-Джеймском дворце, где только давал торжественные приемы, а в особняке, где жила сестра – «отеле Палтни»(Pulteney)на углу Пикадилли и Болтон-стрит, прямо в историческом сердце Лондона, с прекрасным видом на его парки. Такое размещение позволяло царю жить более свободно и в удобное для него время гулять пешком по городу, хотя и здесь отбоя не было от зевак: перед особняком сходились толпы народа, а царь по несколько раз в день выходил на балкон, чтобы их приветствовать, получая овации в ответ.

Александр I в Лондоне, казалось, никуда не торопился и получал удовольствие от осмотра достопримечательностей: он побывал в Вестминстере, Тауэре, Гринвиче, на Королевской бирже и в Банке Англии. Екатерина Павловна, которая нанесла визит в этот банк первой, пишет, что высоким гостям там демонстрировали станки, на которых печатают английские бумажные деньги, и собственно казну – помещение, наполненное несчетными рядами слитков золота и серебра, а также мешками с монетами. Среди прочих экскурсий Александр I побывал и на скачках в Аскоте, где, как писали газеты, все смотрели только на него и его приближенных, позабыв о

В то же время многочисленные церемониальные встречи в Сент-Джеймском дворце, на которых должен был присутствовать император, утомляли его. Близкое общение с принцем-регентом у него не складывалось, а того явно раздражало, что, следуя советам сестры и своим собственным политическим предпочтениям, Александр I встречается с лидерами оппозиции – либеральной партии вигов. Один из них, Томас Эрскин 1-й барон Эрскин (являвшийся лордом-канцлером в 1806–1807 годах в «правительстве всех талантов»), приходился давним приятелем Лагарпу. Вместе они некогда обсуждали надежды на реформы, связанные с российским императором, – а в июне 1814 года Александр I сам при встрече немедленно вручил Эрскину новое письмо от Лагарпа, назвав это «своей рекомендацией». Другим британским либеральным политиком, привлекшим внимание царя, был Чарльз Грей 2-й граф Грей (будущий английский премьер-министр в 1830–1834 годах) – горячий защитник конституционных принципов британской монархии, что поставило его с 1807 года в резкую оппозицию к королю, а затем к принцу-регенту. В разговоре с Греем Александра I заинтересовал политический опыт оппозиции в Великобритании, и царь попросил подготовить для него записку «о создании оппозиции в России». Грей был очень удивлен и даже обратился за разъяснениями относительно намерений царя к Меттерниху, из мемуаров которого и почерпнута эта история. Мысль, которую лорд Грей хотел передать Александру I, была очень простой: если в России возникнет парламент, в нем неминуемо будет и оппозиция[380].

Политические познания Александра I обогатились и разговором в Лондоне с Иеремией Бентамом, виднейшим английским философом-моралистом, родоначальником ряда либеральных этических теорий, исходящих из приоритета интересов личности над государственными. Не остались без внимания царя и новейшие открытия англичан в области педагогики: Александр I посетил так называемые «школы взаимного обучения», где старшие ученики помогали учителю за короткое время обучать множество младших учеников. Эта педагогическая система, названная Ланкастерской (по фамилии одного из ее разработчиков), очень быстро распространялась в это время в начальных школах Европы и Северной Америки, и Александр I был готов оказать покровительство появлению подобных школ и в России (позже в Англию отправили несколько русских студентов для обучения таким методам преподавания).

Атмосферу ученых и политических встреч Александра I в Англии хорошо обобщает следующий анекдот: во время посещения царем Оксфордского университета его канцлер, лорд Уильям Гренвиль, бывший премьер-министр либерального «правительства всех талантов», преподнес Александру почетный диплом доктора прав. «Как мне принять диплом? Ведь я не держал диспута?» – с улыбкой произнес царь, на что последовал ответ: «Государь, вы выдержали такой диспут против утеснителя народов, какого не выдержал ни один доктор прав во всем свете»[381].

Но помимо таких встреч Александр I находил время и для выражения своих религиозных чувств и настроений: он посетил торжественную службу в соборе Св. Павла, на которой собрались дети – воспитанники приходских школ, и был глубоко тронут плодами частной церковной благотворительности. Встречался он также и с основателями первого в Европе Библейского общества, и даже с членами общины квакеров.

В целом, после посещения Англии Александр I вынес оттуда представление о «процветании и благополучии страны», основанной на разумной общественной организации, в которой на всех уровнях (так ему казалось) не было контрастов, связанных и угнетением или подавлением прав личности: по заверениям английских газет, царь был в восторге даже от опрятного внешнего вида людей низших сословий.

Из Англии царь вернулся на континент, проехав территории, еще недавно входившие в состав Французской империи, а теперь ждавшие нового государственного переустройства, – Бельгию и Голландию. И эти земли принимали его как освободителя. Особенно радостный прием был оказан царю в Антверпене, Гааге и Амстердаме. Появления Александра I на городских улицах или в общественных местах (театрах, музеях и др.) народ встречал бурей рукоплесканий в честь человека, «возвратившего покой и счастье истерзанной Европе». Чтобы выгадать для себя немного спокойного времяпровождения, Александр отправлялся на осмотр достопримечательностей очень рано и на вопрос одного из местных жителей, почему он так рано встает, ответил, что купил эту привычку в военное время и притом очень дорогой ценой. Как видим, собрание анекдотов об Александре I продолжало пополняться и за пределами Парижа! А в Саардаме его окружила память о великом прапрадеде: Александр посетил верфь, на которой плотником работал Петр I, и дом, где он жил. Сопоставление трудов и дел двух российских правителей напрашивалось само собой. При въезде в город царя встретили две надписи: «Александру Миротворцу – радостный Саардам» и «От Петра Великого – честь, от Александра Благословенного – мир»[382].

Новый правитель Голландии, сын последнего штатгальтера Нидерландов (правящая должность до революции) принц Виллем Оранский также считал, что он целиком обязан Александру I своим возвращением на трон. В традиционной резиденции Оранских на окраине Гааги, Хёйс-тен-Бос (в переводе с голландского – «Домик в лесу»), в честь Александра I 1–2 июля 1814 года был устроен роскошный праздник и бал, и именно на этом балу, где царь постоянно общался с 21-летним голландским наследным принцем (будущим королем Виллемом II), у Александра, по всей видимости, родился план сделать Нидерланды своим близким союзником, выведя из-под английского влияния. Для этого не без участия царя и великой княгини Екатерины Павловны была разорвана помолвка наследного принца с английской принцессой Шарлоттой (племянницей принца-регента), а новой невестой принца в 1816 году стала самая младшая сестра Александра, великая княжна Анна Павловна[383].

Из Голландии Александр I выехал в Кёльн, откуда дальше отправился вверх по Рейну до Великого герцогства Баден – родины его жены. Здесь в красивом барочном дворце Брухзаль, принадлежавшем вдове наследного принца Баденского Амалии, теще Александра I, он провел еще неделю в первой половине июля 1814 года. Для него это был чистый отдых в родственном кругу – но одновременно Брухзальский дворец в те дни превратился в средоточие разного рода идей, проектов и переговоров вокруг Александра I, которому спешили продемонстрировать свое рвение различные политические деятели из немецких земель и не только. Так, со своими проектами переустройства Германии к Александру сюда прибыл барон Штейн. Но произошла и, быть может, даже более важная встреча с человеком, произведениями которого зачитывались, хоть и не без трепета, многие в Германии и за ее пределами – это был Иоганн Генрих Юнг-Штиллинг.

В момент встречи с российским императором Юнгу-Штиллингу было уже 74 года. Содержание беседы, состоявшейся между ними, можно восстановить лишь с трудом, по сохранившимся отдельным упоминаниям. Так, известно, что Александр I сам захотел пообщаться с мистиком наедине, встретив того накануне на общем приеме. Их разговор носил долгий и сердечный характер (в частности, вследствие этого разговора те из сочинений Штиллинга, над которыми в России довлел запрет цензуры, были разрешены к печати). Сам писатель-мистик после этого разговора оставил в своей записной книге большое рассуждение о значении нынешних событий для всего христианского мира, когда

вокруг Александра собираются все народы Европы. Могущественный государь мира католического и первый властитель мира протестантского вступают в братский союз с Александром, представителем мира православного. Пред их соединенными силами рушится владычество Наполеона, царство нечестия, злобы, неверия. Их торжество есть вместе с тем и торжество истинной веры. Чей образ должен стоять перед глазами каждого христианина, как не образ Александра Освободителя, но должен он стоять как образ божественной любви и божественного сострадания.

И, наконец, возможно, что среди «пророчеств» о приближении Царствия Небесного, которые оставил Юнг-Штиллинг Александру I, было и предсказание о новой, последней войне, которая грозит Европе и в случае счастливого исхода которой может наступить вечный мир, дарованный Господом[384].

В развитии своей религиозности Александр I шел от благодарности Богу за оказанные победы к осознанию себя инструментом, выполняющим волю Божественного провидения (как это было в битве при Кульме). Но именно в разговоре с Юнгом-Штиллингом – если доверять тем косвенным источникам, на основании которых о нем можно судить – для императора впервые прозвучала мысль об апокалиптическом измерении победы над Наполеоном и об осознании происходящего в масштабе всего христианского мира. Это были важные идеи, которые, вдобавок к уже существовавшим до этого в сознании Александра, будут положены им в основание Священного союза. И неудивительно, что составлению и редактированию Акта Священного союза в 1815 году будет непосредственно предшествовать изучение Александром книг Юнга-Штиллинга.

Впрочем, в Брухзале присутствовал и человек, влияние которого на Александра I носило ровно противоположный характер, – рационалист до мозга костей, старый царский наставник Лагарп. Формально он привез из Парижа известие о брачном проекте, инициированном Французским двором, – связать семейными узами Анну Павловну и племянника Людовика XVIII, Шарля Фердинанда д'Артуа герцога Беррийского, с целью укрепить русско-французские отношения (но Александр, как видим, к тому времени уже сделал за свою сестру выбор в пользу Голландии). В действительности же швейцарец наслаждался поводом провести еще несколько дней подле царя, в беседах с ним. Александр I поделился впечатлениями от процветающего состояния Англии, много хвалил разумную организацию управления Голландии и мудрое поведение ее нового правителя[385]. Среди европейской знати, наполнявшей залы дворца, Лагарп, хотя и облеченный в голубую Андреевскую ленту, разительно отличался своими простыми манерами и искренним разговором. Для него это была одна из последних возможностей спокойно пообщаться со своим учеником – последующие тревожные события вскоре этому воспрепятствуют.

С 13/25 июля по 1/13 сентября 1814 года Александр I побывал в Петербурге, куда вернулся после более чем полуторагодового отсутствия. Вдоволь вкусив народных почестей в Европе, царь отказался от пышной встречи в своей столице (уже подготовленные триумфальные арки и иллюминации по его приказу были разобраны), ограничившись лишь торжественным молебном в Казанском соборе, состоявшимся на второй день после его прибытия. Но вид императора был далек от торжествующего. Он понимал, что если в Европе с помощью его усилий теперь начинается новая жизнь, свободная от прежнего угнетения со стороны завоевателя, то в России это угнетение никуда не делось – крепостное право со всеми его язвами существует по-прежнему и он пока ни на шаг не продвинулся к его отмене, больше того: значительная часть страны разорена, потери частных лиц в одной лишь Московской губернии простирались до 270 млн рублей, опустошение западных губерний сказывалось на их количестве населения, отток которого составлял многие десятки тысяч человек. Люди ждали от императора неотложной помощи в решении своих проблем. И это при том, что многие местные и центральные власти во время длительного отсутствия Александра I бездействовали, надеясь, что все проблемы решатся сами собой, или, того хуже, занимались самоуправством, как это было свойственно, например, московскому генерал-губернатору графу Ф. В. Ростопчину. Александр, правда, сделал несколько важных перестановок: в частности, сместил того же Ростопчина, уволил, наконец, в отставку фактически отошедшего от дел канцлера графа Н. П. Румянцева, поручив доклады по иностранным делам статс-секретарю графу К. В. Нессельроде, а на место хворавшего государственного секретаря А. С. Шишкова назначил старшего делопроизводителя Государственного совета Алексея Николаевича Оленина. Но Шишков в последнем подготовленном им манифесте от 30 августа 1814 года в высшей степени характерно дал Александру понять, что одержанная победа воспринимается значительной частью дворянства как торжество существующих в России общественных устоев, то есть крепостничества.

Целью манифеста 30 августа являлось объявить от имени царя благодарность и милости всем сословиям народа Российской империи. Манифест перечислял награды для армии, дворянства, купечества, духовенства: например, последнему – специально учреждаемый наперсный крест в память 1812 года, а купцам – внеочередные представления к памятным медалям на ленте ордена Св. Анны и т. д. Что же касается крестьянства, то первоначальный текст, предложенный Шишковым, содержал полную апологию отношений помещиков и крестьян, чему царь объявлял свое полное благоволение, ибо их связь «на обоюдной пользе основана» и «русским нравам и добродетелям свойственна».

Александр I был возмущен такой характеристикой крепостного права. Но при этом он вычеркнул из текста лишь выражение об «обоюдной пользе» связей помещиков и крестьян, оставив то, что крепостничество зиждется на «русских нравах и добродетелях».

Подчеркнем, что эти слова манифеста не отражали взглядов Александра I, но он ничего не сделал, чтобы их изменить, и вычеркнул лишь наиболее вопиющие строки. Манифест даже содержал намек на учреждение военных поселений, которые вскоре продемонстрируют новые грани крепостных жестокостей, а тот, кто будет их насаждать, граф А. А. Аракчеев, в эти дни вернулся в Петербург и получал от императора все больше поручений, касавшихся не только военных, но и иных государственных дел.

Итак, вместо того, чтобы тщательно изучить положение, в котором находилась страна, принять неотложные меры и наметить возможные перспективы дальнейших реформ, Александр I за пять проведенных в России недель лишь выбрал таких людей, как Аракчеев, которым можно перепоручить текущие дела, и направился обратно в Европу. Складывается даже впечатление, что его пребывание в Петербурге было не долгожданным возвращением домой, а лишь короткой остановкой на пути из Лондона в Вену. Там его ждет международный конгресс, и царь спешитличноучаствовать в переустройстве мира, поскольку у него есть собственные представления об этом, которые он хочет воплотить в жизнь, – и это для него важнее, чем тяжелая и неблагодарная работа по управлению Российской империей.

В сентябре 1814 года в Вене приступил к работе конгресс, целью которого было определить послевоенную организацию Европы. Точнее, начались заседания отдельных его комитетов, поскольку официальное открытие конгресса все время откладывалось. Первоначально все переговоры планировали уложить в шесть недель, но в итоге они растянулись на 9 месяцев. Негласным девизом конгресса была Реставрация, то есть восстановление порядка в отношениях между государствами после двух десятилетий войн и революций. Однако Реставрация не означала возвращение к прежним порядкам – Старому режиму, поскольку это попросту было невозможно. По сути, в Вене строится новая Европа, которую все стороны видели процветающей и мирной, то есть такой, в которой вероятность новых крупных военных конфликтов была бы сведена к минимуму. После долгой войны хотелось прочного мира. И еще отдыха, поэтому Венский конгресс – это не только переговоры, но также, а может быть, в первую очередь нескончаемый праздник, где развлекались и веселились все его участники.

А их было много. В Вене одновременно присутствовали два императора, четыре короля (Пруссии, Дании, Баварии, Вюртемберга), два наследных принца и более двухсот князей различных государств. Такой необыкновенный съезд сильных мира сего сопровождался сборищем вокруг них не только дипломатов и политиков самых разных мастей, но и купцов, банкиров, журналистов, писателей, поэтов, артистов, художников, композиторов, а помимо них в круг гостей проникали, желая «ловить рыбку в мутной воде», различные авантюристы и мошенники, и за всеми ними тщательно приглядывала австрийская полиция, имевшая своих агентов и информаторов также на разных уровнях конгресса. Общее количество съехавшихся гостей превышало 100 тыс., а ведь в самой Вене – третьем после Парижа и Лондона городе Западной Европы – до конгресса было около 240 тыс. жителей (какое раздолье для местной торговли, и во сколько же раз выросли цены, в особенности на жилье!). При этом официальное количество дипломатов, аккредитованных на конгресс, составляло лишь 500 человек. Самой большой была делегация из России – 53 дипломата, на втором месте располагалась прусская делегация – 46, затем английская – 25, а Францию на конгрессе представляла сравнительно небольшая делегация из 15 дипломатов[386].

Александр I прибыл на конгресс вместе с королем Пруссии 13/25 сентября 1814 года. Жителей об этом рано утром известили пушечные залпы. Австрийский император Франц I встретил монархов на окраине города, у Таборова моста через Дунай, и затем три монарха бок о бок во главе огромной пышной процессии под ликующие крики горожан торжественно въехали в Вену. Через узкие средневековые улочки кавалькада пересекла весь город и достигла Хофбурга – некогда оборонительного укрепления вблизи городской стены, с XVI века превращенного в роскошную резиденцию императорской династии Габсбургов. Одна из частей Хофбурга представляла собой небольшой отдельный замок, Амалиенбург, перестроенный на дворцовый лад. Именно здесь, на самом парадном, 3-м этаже, в покоях, декорированных в золотистых и белых тонах в стиле барокко, и разместился Александр I. Его резиденция выходила одной из сторон на Балльхаусплац – знаменитую до сих пор площадь австрийской столицы, где стояло здание Государственной канцелярии (то есть Министерства иностранных дел) и проходили основные дипломатические совещания. Иначе говоря, Александр I в буквальном смысле находился «ближе всех» к принятию ключевых решений конгресса.

Другие монархи также получили в свое распоряжение различные части дворца Хофбург. Например, в соседнем с Александром крыле жил «добрый папаша Макс» – король Баварии Максимилиан I Иосиф, благодаря которому в 1810 году зародился народный праздник Октоберфест. Непосредственно под Александром, на 2-м этаже Амалиенбурга, поместился великодушный великан, толстяк и обжора, король Фридрих I Вюртембергский – на нем не застегивался ни один мундир, а его вес не выдерживали лошади, но тем не менее именно он смог сохранить за Вюртембергом статус королевства и даровал ему во время конгресса представительную конституцию,

Иногда монархи-соседи жаловались, что им во дворце уделяют недостаточно внимания и почестей по сравнению с русским царем. Впрочем, сам Александр I, как всегда, старался как только возможно от этих почестей уклониться – и это у него вполне получалось. Покидая Хофбург через различные непарадные выходы, Александр тут же оказывался на оживленных торговых улицах Вены – Корнмаркт (бывший рынок зерна) и Грабен с многочисленными кафе и трактирами, куда царь мог зайти в одиночку, заказать себе пива и даже, к удивлению венцев, расплатиться за себя, оставив чаевые. Царя, конечно, легко узнавали, и возле него часто возникала толпа, чтобы, как писали газеты, «принять приветствие от красивого приветливого господина». Желая оторваться от следовавших за ним венцев, Александр иногда начинал удваивать шаги, но его поклонники делали то же самое: согласно заметке в одном из ноябрьских номеров газетыAllgemeine Zeitungцарь однажды, шутки ради, прошел через весь город, все время ускоряя темп, но так и не отделался от «погони», сказав: «Сегодня я хотел утомить

Александр I бывал постоянным гостем на многих венских балах и иных публичных развлечениях. За исключением Великого поста, предполагавшего в католическом городе спокойное и сосредоточенное уединение, месяцы проведения конгресса были наполнены чередой праздников: торжественные обеды, концерты во дворце или других больших княжеских залах, театральные спектакли, маскарады, карусели – конные состязания, в которых участники подражали средневековым рыцарям, охоты, парады, гулянья в парках и за городом, по вечерам освещаемые яркими гирляндами огней и всполохами фейерверков. Роскошные салоны австрийской аристократии отворили свои двери: гости регулярно, по дням недели, съезжались во дворцы Лихтенбергов, Фюрстебергов, Зичи, Эстергази, Сечени и др. По понедельникам устраивал свои богатые балы князь Меттерних, на них блистала вся венская знать и коронованные особы. Званые вечера также проходили у посланников иностранных держав и у тех заграничных фамилий, которые пользовались в своей стране большим авторитетом: например, поляки часто собирались у престарелой княгини Изабеллы Любомирской, тетки князя Адама Чарторыйского.

Вместо торжественного открытия заседаний конгресса 2 октября 1814 года в самом большом помещении дворца Хофбург – Редутензале – состоялся бал-маскарад с последующим угощением, где присутствовало не менее десяти тысяч гостей (говорили, что значительная часть из них пришла по поддельным билетам, продававшимся любым зевакам, желавшим вблизи взглянуть на королей). От сияния 8 тыс. свечей «слепило глаза и кружилась голова». Комнаты были украшены живыми цветами, принесенными из императорских оранжерей. Среди накрытых яств лежали сотни окороков и куропаток, туши кабанов «средних размеров», жареные голуби, фазаны, зайцы, маринованные и соленые языки, испанский овощной суп, немыслимое количество пирожных (миндальных, бисквитных, печенья, кексов с фисташками, слоеных тортов и др.), не говоря уже о разнообразных напитках, в числе которых, кроме вина из императорских погребов, подавались сотни литров лимонада, миндального молока и горячего шоколада[387]. Венский конгресс во многом стал временем рождения современной кухни: многие подававшиеся там блюда, изготовленные венскими и приезжими поварами, были оценены так высоко, что распространились затем по всей Европе. Так произошло, например, с некоторыми сортами сыра, известность которых раньше не выходила за пределы своего региона. Согласно преданию, на обеде в венском дворце Кауница, где во время конгресса поселился Талейран, на столе были представлены сыры горгонцола, эдам, стилтон и др., но когда гости начали обсуждать их достоинства, хозяин молчал. И лишь когда на стол подали только что привезенный из Парижа по его запросу сыр бри, Талейран сказал: «Вот теперь можно смело выбирать сыр, не боясь ошибиться». Другим не менее известным высказыванием, приписываемым Талейрану, было следующее: когда из Парижа спросили, могут ли как-то укрепить французскую делегацию, он ответил: «Дипломатов больше не надо, пришлите поваров!» (или в другом варианте: «Пришлите кастрюли!»).

Особенным блеском отличались праздники у бывшего русского посла, 62-летнего графа Андрея Кирилловича Разумовского. Официально он вышел в отставку еще после Тильзитского мира, но продолжал жить в Вене в прекрасном дворце с большим садом, возведенном для него в предместье за городскими воротами. На конгрессе его назначили формально главой русской делегации. В саду дворца Разумовского 19 октября, в честь годовщины битвы под Лейпцигом, Александр I дал официальный обед на 300 персон. Столы были украшены трофеями, которые напоминали о победах, одержанных в 1813–1814 годах. Российский император поднял первый тост за сидевших здесь же за столом императора Австрийского и короля Прусского, второй тост – за князя Шварценберга, а третий – за армии союзников; английский же посланник от имени своего короля пожелал «согласия и счастливой звезды, которая позволила бы завершить дело по установлению мира»[388].

А накануне, 18 октября, центром праздника мира стал парк Пратер – огромная роща, вытянувшаяся вдоль берега Дуная. Сейчас он известен всем посетителям Вены своим огромным колесом обозрения и захватывающими дух аттракционами, но массовые развлечения и гулянья там также восходят ко временам Венского конгресса. Участники добирались туда через временный мост над Дунайским каналом, перила которого были собраны из мушкетов, захваченных у наполеоновской армии. На месте, предназначенном для открытия праздника, был воздвигнут огромный «шатер мира», украшенный боевыми знаменами и трофеями; здесь же был установлен и алтарь, на котором в присутствии трех монархов совершили благодарственную мессу. Состоялся военный парад, после чего были накрыты столы для героев войны, вернувшихся из походов, – тысячи солдат угощались там вперемежку с городскими жителями и иностранцами, а в центральном павильоне находились монархи, и Александр I пил за здоровье народа и воинства Австрии, вызвав восторг у присутствующих.

В тот же день вечером царь уже танцевал на «балу мира» в летней резиденции князя Меттерниха под Веной, где дамы были одеты в платья голубых и белых цветов, некоторые в венках из оливковых ветвей или дубовых листьев, символизирующих мир. Стоимость их бриллиантовых украшений не поддавалась счету и по скромным оценкам достигала 30 млн франков. Иллюминация праздника (включая только что изобретенные бенгальские огни), музыка, запущенный в небо воздушный шар, вечерний фейерверк – все это позволяло современникам заключить, что Меттерних перещеголял в организации праздников даже Наполеона[389]. Еще один замечательный бал-маскарад у Меттерниха состоялся в начале ноября, где все дамы должны были изображать селянок своей страны, и Мария Павловна в письме к матери радовалась, что предстанет там в русском наряде.

Обилие светских красавиц – это еще одна яркая черта Венского конгресса. Александру I приписывали увлечения и романы едва ли не с десятком из них (справедливо или нет, мы обсудим позже). Его знакомства с дамами происходили на балах или в аристократических салонах. Современники отмечали, как много царь танцевал в Вене, бывая даже на детских балах. Как правило, танцы длились всю ночь до 5 утра, и с момента приезда на конгресс до начала декабря, то есть за два с половиной месяца, Александр посетил их более тридцати раз.

Конечно, праздничная культура Венского конгресса важна не только сама по себе, но и по ее последствиям. Так, конгресс значительно способствовал общемировому признанию музыки венской классики. Событием огромного значения стал концерт музыки Людвига ван Бетховена в Редутензале, на котором среди прочих произведений исполнялась и его Седьмая симфония с гениальнымAllegretto. Почти совсем оглохший композитор все же пытался дирижировать оркестром, «то припадая к земле в тихих местах, то подпрыгивая в громких» (так писали газеты, забывая о том, что в действительности для управления оркестром был назначен специальный помощник). Главным покровителем Бетховена в Вене выступал граф Разумовский. Большим признанием на конгрессе пользовалась сочиненная им за

На Рождество 1814 года в Вене впервые начали наряжать рождественские елки, украшенные фонариками со свечами, – обычай пришел из протестантской Пруссии, они так и назывались: «елки по-берлински». И, конечно, все мы знаем, что именно благодаря конгрессу в Европе распространился Венский вальс – по своему происхождению сельский танец, пришедший из городских предместий, причем изначально считалось, что он нарушает законы приличия из-за того, что дама и кавалер в течение всего танца образуют пару (а не перестраиваются в разнообразных фигурах, как было характерно для танцев XVIII века).

Чрезвычайно яркий, хотя и трагичный аккорд в праздничной культуре Вены поставил бал во дворце у графа Разумовского, посвященный Новому году. В ночь на 31 декабря около 700 гостей праздника стали свидетелями, как его дворец вспыхнул, а затем сгорел дотла. Топили так сильно, что в одном из помещений дворца чугунная труба прогорела насквозь, огонь перекинулся на перекрытия, после чего здание уже было не спасти. Из окон вниз, прямо на таявший от жара снег, выкидывали собранные Разумовским в течение всей жизни шедевры живописи, уникальные книги, вазы, столовое серебро, драгоценные часы. Посмотреть, как горит дворец Разумовского, приехал даже император Франц I. В конечном счете наблюдать грандиозный пожар тоже было уникальным развлечением в череде других, от которых Вена уже начала уставать. 80-летнему принцу Шарлю-Жозефу де Линю, представителю княжеского рода Священной Римской империи, австрийскому фельдмаршалу и знаменитому острослову, приписывали грустную шутку: «На конгрессе уже было все, что только можно себе вообразить, недостает лишь похорон по высшему чину империи; но не беспокойтесь, я постараюсь вам доставить это зрелище». И действительно, принц скончался в декабре 1814 года, дав участникам конгресса возможность наблюдать и пышную погребальную процессию.

Распорядок монархов Венского конгресса в сатирическом виде обобщала известная эпиграмма:

Император России – за всех любит.

Король Пруссии – за всех думает.

Король Дании – за всех говорит.

Король Баварии – за всех пьет.

Король Вюртемберга – за всех ест.

Император Австрии – за всех платит.

А ведь и правда, может возникнуть впечатление, что желание отдыхать и праздновать – столь естественное после двух десятилетий Наполеоновских войн – полностью вытесняло у деятелей конгресса те задачи, ради которых они собрались. Это, конечно, не так: на самом деле балы и обеды предоставляли собой очень даже подходящее место для дипломатических встреч и разговоров, тем более что в работе конгресса принимали участие не только официальные дипломаты, включенные в состав его комитетов, но и множество «лоббистов» с более или менее официальными полномочиями, однако не допущенных до переговоров в здании австрийской Государственной канцелярии. Они делились между собой информацией и старались влиять на переговорную политику именно во время публичных мероприятий. В это число входил, например, наш старый знакомый Лагарп, который заявлял, что представляет на конгрессе интересы новых швейцарских кантонов, Во и Ааргау, – неформально же он был весьма заметной фигурой венских салонов, и многие стремились с ним общаться, подозревая, что он пользуется большим влиянием на Александра I.

И тем не менее за нескончаемой чередой праздников не было даже намека на окончание переговоров. Лучше всего это передает блестящая острота принца де Линя: «Конгресс не идет, он танцует»(Le Congrès ne marche pas, il danse). А это означало, что праздничная культура была лишь парадным лоском, за которым скрывались серьезные трудности в работе конгресса. Император Александр I имел к ним самое прямое отношение. Поэтому пора – во многом забыв о блестящей картине, нарисованной на предыдущих страницах и представлявшей собой лишьвнешнюю оболочкусложных процессов, происходивших в Вене, – обратиться к выяснению подлинной роли, которую Александр играл на конгрессе и которую конгресс сыграл в его жизни.

У историков существуют, как минимум, две полярные точки зрения. Согласно первой, опирающейся преимущественно на источники с русской стороны, Александр I был единственным из правителей, который искренне и деятельно стремился к долговечному миру, и, не доверяя дипломатам, склонным к политическим интригам, сам участвовал в решении ключевых вопросов ради достижения своей цели. Очень характерна цитата, принадлежащая флигель-адъютанту царя, А. И. Михайловскому-Данилевскому, который на конгрессе был свидетелем его ежедневных трудов:

Невзирая на великое количество чиновников российского дипломатического корпуса, находившихся в Вене, Государь сам занимается беспрестанно делами, относящимися до конгресса. В затруднительных случаях, где полномочные Государя встречали противоречия, он лично вел переговоры не только с монархами, но и с министрами их, которые проводили с ним наедине в кабинете по несколько часов в жарких спорах. […] Сверх того, изо всех монархов, находившихся в Вене, один Государь только сочинял сам дипломатические ноты о важных предметах, о которых совещались на конгрессе[390].

Согласно другой точке зрения, основанием для которой служат иностранные мемуары, а также ряд писем высокопоставленных политиков Австрии, Пруссии, Англии и Франции, на Венском конгрессе в высшей степени проявились такие качества царя, как тщеславие и властолюбие. Он стремился к расширению собственных владений и к закреплению своей ведущей роли в Европе, которую впервые ощутил в Париже за полгода до начала конгресса. Его агрессивная и абсолютно лишенная правовых оснований позиция мешала державам прийти к согласию, царь вмешивался во все вопросы, отказывался идти на компромиссы, возбуждал ссоры и взаимные обиды. Если бы не он, конгресс давно бы уже завершился в первоначально отведенное время – основные усилия участников были потрачены на то, чтобы сломать упрямство царя и не позволить ему распространить свое влияние по всей Европе.

Однако противоречие между этими точками зрения только кажущееся. Обе отражают восприятие действий Александра I во время конгресса, только одна – с позитивной, а другая – с негативной оценкой. А чтобы понять внутреннюю логику этих действий, нужно привлечь ряд соображений, которые обычно ускользают от внимания.

Прежде всего, еще в процессе обучения у Александра могла возникнуть нелюбовь к дипломатам и их собраниям. По крайней мере Лагарп подробно разбирал с юным великим князем итоги Тридцатилетней войны и ее заключительного Вестфальского мирного конгресса 1645–1648 годов, на котором договоры впервые в истории Европы обсуждались и подписывались не правителями или военачальниками, а профессиональными дипломатами. А

Именно поэтому, хотя в российскую делегацию на конгрессе входили два русских посла в Вене – бывший (граф А. К. Разумовский) и нынешний (граф Г.О. фон Штакельберг), а также граф К. В. Нессельроде, граф И. А. Каподистрия, К. О. Поццо ди Борго и другие, среди них не было никого с опытом ведения длительных и сложных переговоров. Но царю и не требовался искусный специалист, да еще (не дай Бог!) с собственной внешнеполитической системой в голове, потому что основные решения царь брал лично на себя, как об этом свидетельствует не только Михайловский-Данилевский, но и многие документы российского ведомства иностранных дел. Для сравнения: прусскую делегацию возглавляли князь Карл Август фон Гарденберг и барон Вильгельм фон Гумбольдт, оба к тому моменту уже состоялись как выдающиеся государственные деятели (а Гумбольдт – еще и как философ и ученый-лингвист), которые явно чувствовали себя «в разных лигах» с российскими участниками конгресса, но при этом негативно относились к прямому вмешательству Александра в дипломатические дела, что отражалось в их дневниках и письмах.

Царь, впрочем, и не настраивался на долгие переговоры. Он неоднократно говорил жителям Вены, которые жаловались ему на резко взлетевшие цены, что обещает поскорее закончить все и уехать. Записка, которую Александр I составил для себя в августе 1814 года, собираясь на конгресс, четко обозначала границы его политических пожеланий. Для себя он хотел получить герцогство Варшавское (в крайнем случае уступив Пруссии Познань и часть так называемой Великой Польши с Торунем и границей по реке Просна). Пруссия, территорией которой герцогство Варшавское было до Наполеоновских войн, получала в виде компенсации экономически развитую часть Саксонии вплоть до реки Эльстер (вместе с Лейпцигом); остальная же часть Саксонии (Дрезден и его гористые окрестности) доставалась герцогству Веймарскому, где супругой наследного принца была великая княгиня Мария Павловна. В Германии также царь желал восстановить владения Ольденбургских герцогов и защитить интересы родственных ему домов – Вюртембергского, Баденского и Гессен-Дармштадтского. Те же требования были обозначены в его записке для графа Нессельроде, в которой еще указано, что Австрия может получить всю Северную Италию вплоть до Лаго Маджоре (границы с Пьемонтом), включая все бывшие венецианские владения, а также Тироль, Зальцбург, Далмацию и Иллирийские провинции. Александр I дает на это свое полное одобрение, а также прилагает записку с согласием Пруссии на российские притязания, ибо страна, «великодушный правитель которой и храбрая армия столько сделали для общего дела, имеет все права на значительное территориальное приращение»[392].

Таким образом, договоренность в Вене в глазах Александра I выглядела «полюбовной»: Россия забирает себе Польшу, Пруссия – большую часть или даже всю Саксонию, Австрия – север Италии и побережье Адриатики вплоть до Балкан, возможные преобразования внутри Германии царя в принципе не очень интересуют и должны пойти своим чередом, а главное, что при таком «разделе наследства» Наполеона и зависевших от него государств все должны остаться довольными.

Но российский император не учел ключевого обстоятельства – на конгрессе он столкнулся (быть может, впервые в жизни не на поле боя!) с сильными политическими противниками. Привыкший к всеобщему обожанию, бесконечным дифирамбам и благодарностям в свой адрес за время турне по Европе, Александр I не был готов к тому, что в Вене окажут активный отпор как ему лично, так и той роли, которую он отводил для России в европейской политике.

Произошло это из-за того, что бывшие державы-союзники оказались на конгрессе в принципиальном неравном положении. После подписания мирного договора в Париже в конце мая 1814 года Англия уже достигла всех целей, обеспечив свое преимущество в колониальной торговле через океаны и господство своего флота в Средиземном море. В то же время Россия, Австрия и Пруссия еще только претендовали на новые территории, по которым решений принято не было. И если Австрия достаточно уверенно чувствовала себя по отношению к будущим приобретениям в Италии и альпийском регионе, то Пруссия, напротив, оставалась страной с неопределенными границами и разоренной экономикой, что располагало ее к следованию в политическом фарватере России, хотя и с некоторыми оговорками в свою пользу. Англия же в этой ситуации готова была выступать в роли арбитра, выстраивая собственную линию приоритетов внутри Европы, от чего могла только выиграть. «Подыгрывать России» не относилось к этим приоритетам – напротив, сказалось то охлаждение между принцем-регентом и Александром I, к которому привел визит царя в Лондон. В результате английские дипломаты во главе с лордом Каслри выбрали союз с Австрией. Еще в начале августа 1814 года Лагарп проницательно писал Александру I: «После поездки Вашей в Англию кабинет английский ведет себя точь-в-точь как те мальчишки, которые, не смея человеку в лицо ничего возразить, корчат рожи у него за спиной. Принц-регент, лорд Каслри и князь фон Меттерних заключили союз, и себялюбивая эта троица стремится Вам досаждать повсюду, в ожидании тех времен, когда сумеет пойти дальше»[393].

Интересную роль здесь играла Франция. Парижский мир настолько ограничивал ее влияние в Европе (весьма понятное желание после эпохи Наполеона!), что от любого вмешательства в чужие дела Франция могла только выиграть. Между тем Людовик XVIII лично обратился к лорду Каслри с заявлением, что любой «враждебной Франции» системе в Европе теперь должен быть положен конец, а потому она претендует на равных на участие в венских переговорах. Поэтому при содействии Англии на заседания «Комитета четырех держав» (Англии, Австрии, Пруссии и России), которые начались в сентябре в Вене, был допущен вернувшийся вновь при Людовике XVIII на пост французского министра иностранных дел Ш.-М. де Талейран – сперва по специальному приглашению, а с января он уже сам добился, чтобы его объявили равноправным членом Комитета.

Так на конгрессе с самого начала ведущие державы разделились: дипломаты Англии, Австрии и Франции координировали свои действия против России и Пруссии (которую пытались оторвать от России). Австрия резко возражала против объединения польских земель под скипетром российского императора, поскольку это угрожало ее собственным польским землям в Галиции. Англия считала, что для

Против Александра I выступили опытные и искусные противники, и в их числе лидировал отнюдь не лорд Каслри (на конгрессе его считали недостаточно уверенным в себе дипломатом), а Меттерних и Талейран, каждый в своем роде. По отношению к каждому из них Александр I питал не только политические, но и личные, вполне осознанные враждебные чувства.

Удивительно, но личности и характеры обоих главных противников царя были совсем не похожи друг на друга. Аристократичный, утонченный и чувствительный Меттерних, с одной стороны, и продажный расстрига (свою карьеру начавший как священник и епископ), гурман и чревоугодник, при этом безупречно владеющий своей речью и манерами, умеющий с изяществом преподносить даже собственную хромоту Талейран, – с другой. Но оба отличались острым умом и не терялись в самых сложных политических ситуациях – и хотя один из них, Меттерних, пострадал от Французской революции, а Талейрану она принесла карьерный взлет, оба страстно ее ненавидели за ее принципы свободы личности и в глубине души мечтали о возвращении Старого режима, понимая в то же время, что участвуют в создании новой Европы. Россию они объявляли угрозой для этой Европы, провозглашая, что у царя есть все «задатки Наполеона», и передача ему Польши лишь даст повод для дальнейшего продвижения его владений на юг и на запад.

Российский император сохранял обиду на Меттерниха еще с декабря 1813 года, когда по австрийской инициативе был грубо нарушен нейтралитет Швейцарии и поставлено под вопрос существование ее новых кантонов. Но когда Меттерних был избран председателем конгресса и возглавил его основные комитеты, Александру I вновь пришлось с ним близко иметь дело – впрочем, почти что с самого приезда в Вену царь в частных разговорах с императором Францем I намекал, что Австрии куда больше подошел бы другой министр иностранных дел, а Меттерниха с его связями лучше было бы отправить посланником в Париж.

Князь платил царю той же мерой неприязни, которая только увеличивалась. По красноречивым словам его секретаря и советника Фридриха фон Генца, отношения Александра I с Меттернихом на конгрессе приобрели характер «непримиримой вражды» с ежедневными приступами «злобной ненависти»[394].

Острый кризис произошел 24 октября во время их личной встречи в резиденции царя. Редко кому доводилось видеть Александра I в гневе, почти что не владеющим собой, но это был как раз такой случай. В отношении Польши Меттерних взял настолько неуступчивый тон, оскорбивший Александра, что царь начал кричать на него как безумный (причем Меттерних подумал, как же, должно быть, он похож на Павла I), и австрийский министр не был уверен, покинет ли он царский кабинет через дверь или через окно. Это мемуарное описание подтверждается письмом с конгресса от шведского дипломата, ссылавшегося на свежий рассказ Меттерниха, что тот «был до того озадачен резким и энергичным ответом русского императора, что, уходя, он едва мог попасть в двери»[395]. После этой аудиенции Меттерних отказывается встречаться с царем наедине.

Но 10 декабря наступило новое обострение: князь Гарденберг, не удовлетворенный австрийскими предложениями по разделу Саксонии, решился передать Александру I свою недавнюю переписку с Меттернихом, где тот, пытаясь оправдаться в глазах Пруссии, называл царя лжецом. Александр I дал понять своему окружению, и в том числе императору Францу I, что за такое оскорбление хочет вызвать Меттерниха на дуэль. Меттерних, в свою очередь, написал прошение об отставке, предлагая Францу самому вести переговоры с Александром по всем спорным вопросам. В итоге австрийский император предпочел замять это дело, и уникальная в своем роде дуэль не состоялась, но эта история показала, какой накал страстей кипел на Венском конгрессе за его праздничным фасадом. Хотя итамэто было замечено: ведь Александр I больше ни разу не посетил знаменитых балов у Меттерниха, к вящему недоумению и сожалению венской аристократии.

Талейран же смог выдержать две аудиенции у Александра I без опасности выпасть в окно, но практически с тем же общим результатом. Дело в том, что Талейран с первого же совещания на конгрессе, куда он был допущен, категорически возражал против выделения в числе держав «союзников», ибо война кончилась, а дипломатический конгресс не подводит итоги войны, но формирует мирное устройство, что можно делать только на основе базовых принципов «публичного права». В качестве главного из них Талейран выдвигал понятиелегитимизма,согласно которому порядок вещей в международных делах может быть только тогда, когда он принят и освящен уже в течение долгого ряда лет. Поэтому завоевание не может создать новый порядок, оно противоречит «верховенству закона», и владеть государствами могут только те монархи, которые имели на них права до начала соответствующих войн. Применительно к герцогству Варшавскому это означало, что, хотя Россия и завоевала это государство и держит там свою армию, – о чем Талейрану неоднократно напоминал в их разговорах Александр I, – его законным правителем остается король Саксонский (владевший герцогством до 1813 года).

На этом пункте первый разговор царя с Талейраном (1 октября) зашел в тупик. Как сообщал министр Людовику XVIII, царь заявлял: «Лучше война, чем отказаться от того, что занято мной», а Талейран, как бы повернувшись в сторону, восклицал: «Европа, несчастная Европа!» Согласно донесениям венской тайной полиции, Талейран рассказывал, что употребил более сильную формулировку, а именно – что Александр I навсегда лишится титула «замирителя Европы», если будет настаивать на своем и развяжет новую войну, но ничего этого не случится, если он проявит свойственное ему величие души.

Вторая аудиенция (23 октября) началась с того же спорного места. Александр I был настроен еще более решительно и заявил Талейрану, что король Саксонский – изменник, его владения должны отойти Пруссии и России, а если будет этому противиться, то умрет в России, повторив судьбу последнего польского короля Станислава Августа Понятовского. Талейран еще раньше пытался оспаривать возможность употребления слова «изменник» по отношению к королю, указав, что его вынудил к союзу с Наполеоном «ход обстоятельств», как и других правителей (намекая на самого Александра I в Тильзите). Теперь же Талейран больше говорил о верности законным принципам, и, по его

Если буквально воспринимать слова царя, записанные Талейраном, может показаться, что Александр I выступает исключительно с позиции силы и действительно ведет себя едва ли не точно так же, как в свое время Наполеон. Но эти выражения допускают иную интерпретацию, если вспомнить, что Александр I прекрасно понимает, кто сидит перед ним – продажный политик, за свою жизнь нарушивший так называемый «закон» и «принципы» несчетное число раз, который совсем недавно получал лично от Александра I крупные денежные суммы за измену своему прежнему Государю, Наполеону. В самом деле, какое употребление Александр мог сделать изеготрактатов, изеготолкования общественного права? Не были ли эти эмоции царя очередным протестом против лжи – двойных, тройных, четверных стандартов, окружавших его на Венском конгрессе?

Так или иначе, но победа в словесной дуэли скорее осталась за Талейраном. На конгрессе начал гулять его очередной афоризм, который точно отражал складывающуюся ситуацию: у Александра I «не хватает мужества, чтобы пойти на разрыв, и не хватает ума, чтобы прийти к соглашению»[397].

В этих тяжелых условиях Александр I «взял тайм-аут» – с 25 по 28 октября по его инициативе три монарха совместно посетили Венгрию, ее столичные города Буду и Пешт, и вернулись обратно через Прессбург (современная Братислава). В Венгрии народ встречал царя как близкого родственника, храня память о старшей из его сестер, Александре Павловне, супруге венгерского эрцгерцога, которая рано умерла и покоилась на кладбище возле Буды. Горячо приветствовало его и местное славянское население. Во время поездки у монархов было множество возможностей для свободных разговоров друг с другом, в том числе и о политике. Это и был в представлении Александранастоящий конгресс– без дипломатов, в окружении народа, искренне почитающего своих Государей, и на равных, лицом к лицу с такими же, как он, правителями, от которых и зависит судьба их любящих подданных. Достаточно, чтобы между самими монархами образовался крепкий союз – настоящее братство, несокрушимое никакими политическими противоречиями, которые выдумывают дипломаты, – и Европа наконец обретет вечный мир, спокойствие и порядок. Этаутопиясо временем все больше и больше овладевала сознанием царя.

Стоит подчеркнуть, насколько Александр I в Вене любил по разным поводам проявлять знаки внутреннего единства монархов, о чем потом с удовольствием рассказывалось в газетах: так, он часто показывался на публике в австрийском мундире того полка, шефом которого его символически назначил император Франц, а во время парада встал во главе этого полка и в роли командира салютовал Францу шпагой. О какой-то бумаге, которую Александру поднесли для прочтения перед открытием конгресса, царь, узнав, что ее уже одобрил Франц, сказал: «То, что засвидетельствовано этим именем, не нужно и читать». Австрийский император платил ему той же монетой (умолчим про знаменитого говорящего скворца в его покоях, который якобы кричал «Виват, Александр!»): однажды царю сказали, что к нему прибыл русский капитан с важным донесением – и каково же было удивление Александра, когда этим капитаном оказался Франц, одетый в русский мундир, который захотел ему сам вручить письмо от императрицы Марии Федоровны. Несчетное количество раз в газетах пишут о «дружеских объятиях» между Францем и Александром, которые они демонстрировали на публике. Что же касается Фридриха Вильгельма III, то король и без внешних знаков внимания был предан Александру, понимая, что царь отстаивает и его интересы, а об их близости говорит весьма красноречивый факт из газет: в день, когда стало известно о бегстве Наполеона, Александр и Фридрих Вильгельм рано утром встретились тет-а-тет на городском бастионе, чтобы обсудить новую ситуацию, а уже затем короля отыскал Гарденберг с официальным известием о ней.

Поэтому и жалобы Александра на поведение Меттерниха, которые он, без сомнения, высказывал двум другим монархам во время поездки в Венгрию, не остались без последствий. В начале ноября на обеде в Хофбурге Фридрих Вильгельм III пообещал Александру I, что князь Гарденберг больше не будет вести сепаратных сговоров с Меттернихом. Правда, когда Гарденберг предъявил-таки царю письма Меттерниха и показал, какая пропасть дипломатических обманов за ними стояла, это кончилось новым взрывом со стороны Александра I и вызовом на дуэль, о чем мы говорили выше.

На фоне тревог, которые постоянно испытывал царь, по-иному смотрится и его отношение к балам и праздникам в Вене, на что он якобы тратил все свое время. Прежде всего, еще в 1805 году в письме к сестре Марии Павловне Александр абсолютно искренне выражает свое полное отвращение к развлечениям подобного рода – после наступления пасхального сезона в Петербурге он писал: «Я отчаянно боюсь, как бы нам в этой связи не угрожало несколько балов, которые отнюдь не в моем, как Вы знаете, вкусе и которые некто очень хорошо прозвалобщественным бедствием». Мария Павловна в ответ подтрунивала над его «ужасом перед танцами». Правда, это было сказано десять лет назад, но тогда или в Вене царь неожиданно полюбил танцы, или он полагал, что не может от них отказаться, то есть воспринимал их как своего рода «работу», в которой (пусть даже и нелюбимой!) он все равно должен быть лучше всех, как это уже проявлялось в его характере. Мы хорошо знаем, что, если это зависело только от него, царь уклонялся от участия в публичных мероприятиях – так, Александр отменил все праздники, связанные с его встречей в России в 1814 году. И в Вене он очень часто, например, пышным обедам предпочитал скромную трапезу в семейном кругу с сестрами (о чем говорят их сохранившиеся записки друг другу).

Можно подумать, что балы давали ему отдых и отвлекали от дипломатических баталий, но и это не так: он очень сильно от них уставал и однажды на балу в популярном венском казино и концертном зале Мельгрубе прямо посреди танца упал в обморок. Вероятно, из-за переутомления Александр I постоянно находился на грани нервного срыва (чем, собственно, и объясняются вспышки гнева, в нормальных условиях ему совершенно не свойственные). О своих настоящих желаниях царь проговаривается в недатированной записке к Марии Павловне, написанной после вечера, когда он виделся с Меттернихом, а потом проводил совещание со своими дипломатами, – и это отнюдь не желание танцевать: «Эти господа только что вышли от меня, сейчас 10 часов, мне смертельно хочется спать, и я способен лишь на то, чтоб броситься если не в окно, то на постель»[398].

В

Это заставляет и более трезво взглянуть на отношения Александра с дамами, которые далеко не соответствуют образу царя, который якобы «за всех любит».

Роль женщин и связанные с ними эмоции как один из важных факторов Венского конгресса – это тема, заслуживающая отдельного и притом весьма обширного исследования. Достаточно сказать, что здесь вновь была доказана избитая истина о том, что движущей силой истории может быть любовь. Обостренные любовные переживания характерны для многих участников конгресса, и они влияли на его деятельность. Два женских имени чаще всего называются в этой связи: 32-летняя княгиня Екатерина Павловна Багратион (урожденная графиня Скавронская) и 34-летняя герцогиня Вильгельмина Саган (урожденная принцесса Бирон). Обе отличались белизной кожи, ангельскими чертами лица, утонченными манерами, выходили в тонких муслиновых платьях, подчеркивавших их идеальную фигуру. Каждая из этих светских львиц благодаря уму и красоте умела привлечь в свой салон множество гостей и таким образом получала массу информации (в том числе весьма тайной) о переговорах на конгрессе; для каждой любовные интриги тесно сплетались с политическими[399].

По иронии судьбы они занимали противоположные крылья одного и того же венского дворца Пальм, примыкавшего к городской стене совсем недалеко от Хофбурга и Балльхаусплац (это место сейчас частично занимает новый Бургтеатр). Но их соперничество было непримиримым, и многие обстоятельства в нем туго переплетались друг с другом и к тому же непосредственно связаны с Россией. Княгиня Багратион – «русская Андромеда» – вдова героя Отечественной войны, покинувшая его еще много лет назад и переселившаяся в Европу, где на ее долю выпал давний роман с Меттернихом, вследствие которого в 1810 году у нее родилась дочь. Родители княгини находились в родстве с Потемкиным и даже с царствующей фамилией (приходясь внучатыми племянниками Екатерине I), соответственно она была еще и сказочно богата. В прежние годы она прославилась как ярая ненавистница Наполеона, а сейчас в Вене княгиня охотно делилась с русскими гостями известными ей дипломатическими тайнами.

Ее соперница герцогиня Саган родилась в Митаве, столице Курляндии, и была внучкой знаменитого фаворита Анны Иоанновны герцога Бирона (а значит, ее богатство частично зависело от российских дотаций, которые полагались наследникам герцога Курляндского). Совсем еще юной Вильгельмина тайно влюбилась в Густава Армфельта – того самого соперника Сперанского в 1812 году, но тогда еще генерала шведской службы, – и ее внебрачный ребенок остался у Армфельта, а сейчас находился в Финляндии, то есть под властью русского царя. Но самое трогательное, что и у нее был роман с Меттернихом, который бурно развивался как раз во время Венского конгресса. Десятки писем и записок австрийского министра передают подробности его любовных переживаний, закончившихся тем, что Саган после недолгой благосклонности разорвала отношения между ними. В это же самое время княгиня Багратион дала понять, что не против восстановить прежнюю привязанность к Меттерниху.

А Александра Iвидели у обеих. Читатель скажет – но это же какой-то водевиль! Именно так это и воспринималось досужей публикой в Вене, где вовсю судачили, в котором часу император покинул ночью покои княгини Багратион, и покинул ли их вообще. Но среди информаторов венской полиции были и иные, более рассудительные наблюдатели, которые отмечали, что, ухаживая за дамами, Александр «не столько увлекался их красотой, как сам хотел нравиться, быть предметом обожания». Передавалось и совсем критическое высказывание царя после встречи с Саган: «Я отдаю дань чувствам, но этого мало, мне нужен и ум»[400]. Но замешаны ли вообще здесь чувства со стороны императора? Ведь, скорее всего, речь шла о его известном «платоническом кокетстве», к которому царь относился в конечном счете как к еще одному виду своей «работы» на конгрессе. Александр не мог игнорировать столь влиятельных в Вене дам, обладавших такой ценной информацией, тем более касавшейся его соперников. Княгиню Багратион Александр напрямую расспрашивал о Меттернихе, и царь заметил, что тот не мог ее любить – это человек холодный, у него мраморное лицо, он никого не любит. Чтобы уклониться от официальных приглашений в дом Меттерниха, Александр попросил княгиню устраивать вечера в то же самое время и ездил к ней со всей своей свитой, но не оставался с ней наедине, избегая лишних сплетен. Что же касается герцогини Саган, то Александр прекрасно знал о притязаниях на нее Меттерниха и решил подогреть их соперничество еще и в любовной сфере – как известно, свое первое свидание с Саган в ее салоне Александр сам назначил ровно на то время, когда у нее обычно бывал Меттерних. Но при этом, видя огромное влияние Саган на австрийского министра, Александр мог надеяться, что она хоть отчасти сможет принести ему пользу, к чему добавлялось еще одно удивительное совпадение – младшая сестра герцогини, Доротея, также получавшая русскую пенсию, играла на конгрессе роль спутницы Талейрана. Александр как политик просто не был в состоянии пройти мимо этого омута любовных интриг – но вряд ли сам погружался в него с какими-либо искренними чувствами и переживаниями.

А ведь эти переживания у него были, и они лучше позволяют понять то безусловно кризисное состояние духа, в котором царь находился во время Венского конгресса. В сердце Александра до сих пор кровоточила рана, полученная из-за окончательного расставания с Марией Нарышкиной, которую он негласно называл своей супругой, надеясь рядом с ней провести целую жизнь. В этом император признавался накануне отъезда в Вену из Петербурга, где произошло его последнее объяснение с Нарышкиной[401]. Естественным желанием Александра было заполнить пустоту в душе. Из письма к Екатерине Павловне от 3 июня 1815 года мы узнаем, что во время конгресса царь начал всерьез ухаживать за некоей дамой, обозначенной в письме какVirginie(и принадлежавшей к ближайшему окружению сестер Александра I). Он определяет свои чувства к ней как «привязанность», чистую и ничем не запятнанную, но, увы, эти чувства принесли ему только «боль, и боль более чем жестокую»: через Марию Павловну дама дала понять Александру после отъезда из Вены, что их отношения были ей в тягость и она рада их расставанию[402].

При этом душа Александра I испытывала еще и религиозные чувства! Его потребность в них по-прежнему была велика, и особенно в связи с кризисными переживаниями на конгрессе. 5 февраля 1815 года царь писал князю А. Н. Голицыну: «Всевышний поддерживал меня во все тяжелые минуты, которые у меня здесь были»[403]. В

Январь 1815 года принес, наверное, самую низкую отметку на температурной шкале – но не для морозного воздуха, а для настроения Александра I. 3 января представители Австрии, Англии и Франции подписали тайное соглашение о взаимной военной поддержке в случае нападения на одну из них (подразумевая под противниками, естественно, Россию и Пруссию). Хотя договор был настолько секретным, что существовал у каждой из сторон в единственном экземпляре, который Меттерних, Каслри и Талейран переписали для себя собственноручно, известие о нем быстро распространилось. Александр I уже через несколько дней получил надежную информацию о его заключении от барона Штейна и попытался заставить лорда Каслри напрямую признаться в этом во время аудиенции 7 января, но англичанин уклонился от ответа. «Коалиция распалась, и навсегда», – торжествующее докладывал Талейран своему королю. Те потенциальные контуры войны, которые были намечены дипломатическими кризисами на конгрессе в октябре – декабре, теперь приобретали реальные очертания. «По городу распространяют слухи, предсказывающие то войну, то мир. Сегодня протягивают оливковую ветвь, завтра может раздаться призыв к борьбе», – писал находившийся на конгресс адъютант фельдмаршала Блюхера[404].

И тогда Александр I сделал над собой огромные усилия, чтобы обуздать собственное упрямство и обратиться к поискам компромисса в спорных вопросах. Его позиция значительно смягчилась: он был готов передать части герцогства Варшавского Пруссии и Австрии – но с тем, чтобы в преамбуле договора указывалось на «необходимость единства взглядов великих держав для достижения спокойствия в Европе». Что касается Саксонии, то Пруссии доставалась ее меньшая и не столь богатая часть, без Лейпцига и Дрездена (почти половина по территории, но лишь около двух пятых по населению), но это сполна компенсировалось присоединением к Пруссии экономически развитых земель на Рейне с населением свыше 1 млн человек, а также шведской Померании. 11 февраля окончательное решение по Польше и Саксонии было наконец достигнуто, затем подписаны необходимые договоры России с Пруссией и Австрией, и 9/21 мая в Варшаве от имени Александра I провозглашено создание Царства Польского (так называемой «Конгрессовой Польши»). Теперь царь мог сказать, что сдержал то честное слово о восстановлении польской государственности, которое он многократно давал Чарторыйскому и другим полякам.

Но вот другие обещания, которые Александр широко раздавал перед началом конгресса, так и остались невыполненными, к вящему разочарованию его собеседников, увидевших вдруг новое настроение царя, готового далеко идти путем компромиссов. Принц Евгений де Богарне так и не получил отдельное княжество, и даже великой княгине Марии Павловне и ее мужу, наследному принцу Веймарскому, не досталась Фульда (бывшее епископское владение, у которого не было прямых наследников) – хотя Александр I очень хотел предоставить сестре собственную резиденцию в немецких землях. Вообще, царь практически не участвовал в деятельности Германского комитета на конгрессе и позволил Меттерниху организовать Германский союз (решение о создании которого было подписано 8 июня) под эгидой Австрии. Определение границ внутри Германии шло без участия представителей России, при этом статистически точно высчитывалось количество жителей, передаваемых тому или иному государству для достижения общего «равновесия» путем совершенно произвольной перекройки политической карты. Александр I довольствовался тем, что восстановленный Ольденбург и родственный Веймар получили статус великих герцогств.

Даже в Швейцарском вопросе, за который перед царем так активно ратовал Лагарп, Александр I в итоге пошел на компромисс. Главный вопрос – закрепление существования новых, возникших благодаря революции кантонов (среди которых была родина Лагарпа) – был уже решен. Но оставалось теперь найти баланс между интересами новых и старых кантонов, прежде всего Берна, у которых была масса претензий друг к другу, как территориальных, так и финансовых. Материалы для заседаний Швейцарского комитета на конгрессе готовил граф Иоанн Каподистрия, и Лагарп рассчитывал на его помощь и на свое влияние на царя, чтобы добиться радикального решения вопроса: лишить Берн «присвоенного им права представлять страну и управлять ею» и аннулировать его требования. Но в поддержку Берна выступили Австрия и Англия, к тому же Лагарп позволял себе серьезные ошибки – слишком часто в разговорах и даже в письмах, адресованных знакомым ему политикам из Берна, он подчеркивал заинтересованность царя в решении Швейцарского вопроса в том духе, который Лагарп ему внушал. Эти слова передали Александру I, а тому никогда не нравилось, когда его самостоятельность ставили под сомнение. В Вене он уже не так активно прислушивался к советам Лагарпа, как это было раньше. В итоге конгресс присудил Берну значительное финансовое возмещение, которое кантоны Во и Ааргау должны были ему заплатить за обретение независимости; кроме того, территории бывшего епископства Базельского (регион Юра') передавались Берну в качестве компенсации. Александр I, правда, смог настоять здесь на либеральном принципе: сельские жители передаваемых земель должны иметь голос в представительных органах Бернской республики[405].

Интересно, что Александр смог проявить либеральные принципы в еще одном вопросе, относительно которого он часто высказывался на публике. На конгрессе обсуждался запрет работорговли, в котором прежде всего была заинтересована Англия. Царь решил здесь оказать лорду Каслри бескорыстное содействие, хотя и в этом вопросе в итоге пришли к компромиссу: подписанная 8 февраля декларация осуждала работорговлю в принципе, но предоставляла каждой стране самой решать, когда ее ликвидировать.

В середине февраля Александр I объявил о своем скором отъезде из Вены – он собирался вернуться домой к Пасхе, предоставляя дипломатам дорабатывать основные утвержденные решения. Но все изменили события 1 марта 1815 года, когда Наполеон покинул остров Эльба и с горсткой приближенных высадился на побережье Франции, в бухте Жуан, между Каннами и Антибом. Сведения об этом мгновенно достигли Вены, причем самыми разными путями: например, Лагарпу из Парижа прислали записку с подробностями, которую курьер вез спрятанной внутри пуговицы. Спустя двадцать дней Наполеон уже победоносно вступил в Париж, во главе армии, которая перешла на его сторону, – так начались его знаменитые «Сто дней».

Эти поразительные происшествия двояко повлияли на Венский конгресс. С одной стороны, его деятельность резко ускорилась, были урегулированы еще остававшиеся вопросы, составлены договоры между отдельными странами и Заключительный акт, который 9 июня 1815 года, в день закрытия конгресса, подписали представители 34 государств. Таким образом, была завершена огромная

С другой стороны, те противники, которые схлестнулись на конгрессе в дипломатических баталиях, должны были теперь продемонстрировать единство перед лицом возродившегося общего врага. Возвращение Наполеона страшило даже Талейрана, который мог ожидать от своего бывшего господина если не расстрела, то вечной ссылки. Александр I предложил Меттерниху «по-христиански» простить друг друга. 13 марта в Вене державы подписали составленную Талейраном декларацию, которая фактически ставила Наполеона «вне закона», лишала всех титулов, именуя его старой фамилией «Бонапарте», и заявляла, что он несет Европе «мятеж и гибель» и с ним «не может быть ни договоров, ни мира». Франция должна сама вооружиться и положить конец «сим последним бессильным покушениям преступного властолюбца»; если же этого не произойдет, то державы готовы по первому требованию оказать «королю и народу французскому» необходимую помощь для восстановления общественного спокойствия. 25 марта, после получения известий о новом воцарении Наполеона в Париже, Россия, Австрия, Пруссия и Англия объявили о заключении коалиции «ради спасения Франции и всякого иного государства от последствий замыслов Бонапарте и его приверженцев», приглашая присоединиться другие европейские страны.

О возвращении Александра I домой теперь не могло быть и речи. Монархи вновь собирались в поход. Самому царю тяжело давалось происходящее, оно лишь усугубляло его и без того глубокий внутренний кризис, начавшийся в Вене. Михайловский-Данилевский сетовал на то, что у императора «скрытность заступила место откровенности», жаловался на его равнодушие и безразличие к окружавшим его помощникам, которых он начал употреблять не как советников, а лишь как «исполнителей своей воли», и они боятся его «как слуги своего господина». И даже Мария Павловна писала матери:

Поскольку голова Братца заполнена делами, идеями и беспокойствами всякого рода, то все это отражается на стиле Его поведения до такой степени, что нежность уже не находит в нем более места, таков же Он и в частной жизни, потому что в отношении нас наблюдается все то же. […] Вы наказали мне строго поговорить с Ним об этом; я совершенно уверена, что Он немало испугается, обнаружив себя виноватым, в то время как никакой вины сам за собой не признает[406].

Александр I покинул опостылевшую ему австрийскую столицу 13/25 мая 1815 года. Пять дней он провел в Мюнхене, затем направился в Штутгарт, где остановился в резиденции короля Вюртембергского, дворце Людвигсбург, а оттуда через Гейльбронн вместе с императором Францем I прибыл 24 мая/5 июня в Гейдельберг, избранный штаб-квартирой войск коалиции. Старинный немецкий город, расположенный на склоне холма у реки Неккар, недалеко от ее впадения в Рейн, и увенчанный огромными руинами средневекового замка, располагал к прогулкам, размышлениям. Через сто лет в здешнем университете утвердится знаменитая школа философов и социологов, к которой будет принадлежать Макс Вебер, а через засаженную цветами рощу над рекой проложат специальную «тропу философов», виды с которой вдохновляют на создание новых идей. Перед очарованием Гейдельберга не устоял и российский император: он прожил здесь целый месяц, предаваясь мечтам овеликой утопии(об этом подробно пойдет речь в следующей главе).

Но очень быстро перед Александром I также встал неоспоримый и крайне неприятный для него факт: война 1815 года имела совершенно иные черты, нежели прежние кампании. Вся Франция, по сути весь французский народ, после бегства из Парижа Людовика XVIII приняла и признала Наполеона своим подлинным правителем, а тот, в свою очередь, быстро даровал гражданам новую, максимально либеральную конституцию (под названием «Дополнительного акта») и успел присягнуть новоизбранному парламенту, то есть стал конституционным монархом, почти что президентом! Тем самым, если раньше союзники воевали против Наполеона, говоря, что поддерживают французский народ, права которого тот узурпировал (а Франция действительно встречала их как освободителей), то теперь по сути они должны вести войну против французского народа.

Эту мысль неуклонно проводил Лагарп в письмах к царю, доходивших до Гейдельберга. Фрейлина Роксандра Стурдза, имевшая возможность здесь близко наблюдать Александра I, писала:

До сих пор Государь сомневался в таком обороте народного мнения французского; теперь оно обнаружилось непререкаемо. Государь тщательно и ото всех скрывал жестокую внутреннюю борьбу, в нем происходившую. По внушению либералов Лагарп поспешил воспользоваться влиянием, которое он всегда имел над совестью своего воспитанника. Он ему представил, что тот не вправе насиловать народ, заставляя его отказаться от Государя, который ему по душе, и подчиниться такому, который сделался ему чужд или даже ненавистен, и что такое неправое дело не будет иметь успеха. Александр поколебался, но не убедился[407].

Об ином характере войны 1815 года говорил и тот факт, что боевые действия продолжались и после поражения самого Наполеона при Ватерлоо (18 июня), и после того, как 22 июня он повторно отрекся от власти в пользу сына, прося у парламента разрешения сражаться в армии «простым капралом». Париж был взят прусскими войсками только в начале июля после боев в окрестностях столицы, где местные жители взялись за оружие, начали стрелять в прусских солдат и кавалеристов и даже сумели кое-где остановить их продвижение и отбросить назад – а в ответ генерал-фельдмаршал Блюхер приказал грабить и жечь окрестные деревни, пообещав устроить тут «маленькую Москву».

Александр I во второй раз въехал в Париж 10 июля, вслед за прусскими и английскими войсками. Это было уже совсем другое пребывание царя в столице Франции, которая в полной мере представляла собой оккупированный город, подвергавшийся разграблению. Достаточно сказать, что победитель при Ватерлоо фельдмаршал Артур Уэлсли 1-й герцог Веллингтон сам возглавил отбор памятников искусства из Лувра, которых увозили в Лондон, чтобы преподать французам «урок нравственности»[408], а генерал-фельдмаршал Блюхер готовился взорвать Йенский мост за одно лишь его название, напоминающее о победе Наполеона. Жители города были обложены контрибуцией. Александр I, конечно, не участвовал в актах вандализма и старался, как мог, смягчать их. Он жил уединенно и не желал принимать у себя никого, кроме тех, кто разделял с ним религиозные переживания по поводу случившегося. В общении с придворными и военными он по-прежнему был подвержен припадкам гнева: для многих в русской армии памятным стал случай, когда император приказал арестовать командиров трех полков за то, что при вступлении в Париж 10 августа солдаты сбились с ноги, а потом в присутствии прусских офицеров бранил эти полки так, что «довел до слез начальника дивизии»[409].

Прежние привязанности все меньше значили для Александра. 24 сентября в Париж из Швейцарии вернулся Лагарп и в последующие два

Между тем, о главном своем проекте, рожденном в тиши кабинета Елисейского дворца в Париже, в кругу избранных (к которым Лагарп уже не принадлежал), Александр I умолчал. Он простился со своим учителем 26 сентября, собираясь покинуть Париж, – и никак не обсудил с ним свой замысел Акта Священного союза, который в этот же самый день был здесь подписан тремя монархами. Это означало: император был уверен, что учитель не поддержит этого замысла. Между двумя общавшимися наедине людьми, которых объединяли более тридцати лет близости, взаимного уважения и дружбы, на самом деле уже существовала невидимая стена. И это был последний раз, когда они видели друг друга.

Прощаясь с Александром I, Лагарп предложил ему план путешествия по Швейцарии – классический маршрут с осмотром всех ее достопримечательностей. При этом учитель мечтал, что его ученик посетит кантон Во, где весь народ выйдет встречать того, кому обязан сохранением своей независимости, а сам Лагарп, глядя на него из толпы, будет проливать слезы радости. Александр I опять-таки на первый взгляд согласился: он нуждался в отдыхе и, уезжая из Парижа, взял с собой только малую свиту и напоминал частного путешественника, любующегося окрестностями. Через Дижон он прибыл в памятный для него Базель, где русские войска в 1814 году перешли через Рейн. Оттуда всего в паре дней пути лежала Лозанна, где к прибытию царя приготовили настоящий народный праздник, а дорогого гостя собирались поить вином с местных виноградников, услаждать пастушьей музыкой и катать на лодке по Женевскому озеру. Но царь, лишь несколько углубившись в швейцарскую территорию, посетил Цюрих, после чего повернул на север, к Боденскому озеру, за которым уже лежали немецкие земли, проведя, таким образом, в Швейцарии всего лишь 4 дня, с 8 по 11 октября 1815 года (да и то последний день был переездом из германского Констанца в германский же Линдау вдоль швейцарского берега озера). Михайловский-Данилевский объяснял это желанием сократить путь из-за спешки: царь пообещал Фридриху Вильгельму III прибыть в его столицу ровно в назначенный заранее день. Впрочем, в этом можно усомниться, поскольку во время остального путешествия по Германии царь отнюдь не спешил. Нежелание Александра участвовать в народных праздниках – но одновременно и отказ увидеть лучшие картины горной природы, наконец, посетить родину своего учителя – не означало ли, что создатель Священного союза уже по-другому смотрел на свою роль «защитника альпийской свободы»?

Дорогой от Базеля до Цюриха Александр много шел пешком, заходил в крестьянские дома. С одной из возвышенностей открылась панорама сверкающей вдалеке снежной цепи вершин Оберланда – это был единственный раз, когда Александр мог видеть Швейцарские Альпы. Покидая Цюрих, он осмотрел недавно разбитый за городскими стенами парк с памятником Соломону Гесснеру, выдающемуся уроженцу города, с идиллиями которого Александр был знаком с юности благодаря Лагарпу. Можно сказать, что тем самым круг отношений царя с Швейцарией замкнулся, возвратившись к тому, с чего все началось, только теперь прежней близости с учителем не существовало. Спутники обратили внимание, что, выехав из Швейцарии и не рассчитывая более сюда вернуться, Александр был «очень невесел» – бранил слуг, отчитал по пустому князя П. М. Волконского, не спал до глубокой ночи[412]. Он покинул еще одну лелеемую с детства малую утопию, встреча с которой так и не принесла ему душевного спокойствия.

Но оставалась еще «великая утопия», к которой он теперь стремился.

Глава 15

Дары трех волхвов

Александр I в юности получил сугубо рациональное воспитание. Главным его помощником, как не раз тогда говорил Лагарп своему ученику, должен служить собственный рассудок и здравый смысл. И в мае 1815 года именно к рассудку царя взывал Лагарп, когда доказывал ему, что Бурбоны сами виноваты в своем новом падении, что всеобщее признание Наполеона, тем более подкрепленное решением новоизбранного парламента и присягой на конституции, делает его законным представителем французского народа. Речь шла о праве народа самому определять себе правителя, который не может быть ему навязан внешними силами, о таком важнейшем понятии, каксуверенитет нации,входившем в фундамент естественного права.

Но вот 10 июня, находясь в Гейдельберге, Александр I решил ответить своему учителю (что бывало в их переписке не так уж часто и лишь подчеркивает важность тех мыслей, которые излагал на письме царь): «Покоряться гению зла – значит его мощь укреплять, значит ему давать средства тиранию установить еще более страшную, чем в первый раз. Надобно иметь смелость с ним сразиться, и, с Божьей помощью, если будем едины и упорны, в намерениях наших успеем. Я в том убежден»[413].

Таким образом, возвращение Наполеона во Францию Александр I рассматривал уже не в рациональном ключе, не как политический кризис, порожденный ошибочными действиями Бурбонов и поддерживавших их союзников, а как новое пришествие в мир«гения зла»,борьба с которым по определению должна носить эсхатологический характер. И от этой борьбы российский император просто не имеет права уклониться. Наполеон – не просто политический противник, он выступает теперь для Александра олицетворениемреволюции,то есть процесса, противоположного установлению порядка в Европе, к которому царь так стремился. Именно такие процессы сейчас и препятствуют миру. А чтобы сделать этот мир наконец прочным, его нужно основать на новых началах – не дипломатических, которые уже доказали в Вене свою эфемерность, а на более глубоких, религиозных.

С 1813 года усиливавшаяся религиозность Александра I заставляла его искать в политических и военных событиях богословский смысл. Он никак не мог забыть, как впервые почувствовал себя на исходе Кульмского сражения проводником воли Божией, которая чудесным образом хранила

Идея Священного союза была мне вдохновлена в Вене, как я вам уже неоднократно говорил, чтобы огласить ее при завершении конгресса, и лишь возвращение Наполеона с острова Эльба, пришедшееся на конец нашего пребывания в Вене, привело меня к убеждению, что нужно еще отложить исполнение этой мысли до того времени, пока с помощью Провидения эта новая борьба не будет окончена, и, наконец, в Париже, после того как Наполеон по милости Божией оказался поверженным во второй раз, Господь вложил мне в сердце желание воплотить все то, что лелеял я со времени конгресса, и обратил меня к тому, чтобы начертать на бумаге Акт таким, каким вы его знаете[414].

Религиозные представления царя подпитывало общение с теми, кто брал на себя задачу руководить его духовной жизнью, и здесь в первую очередь историки называют баронессу Варвару Юлию фон Крюденер (урожденную Фитингоф). Выросшая в Риге в семье, где особо почитались масонские традиции, она с ранних лет увлеклась мистицизмом и одновременно искала известности в светском обществе, путешествуя по Европе. Мадам де Сталь благосклонно отзывалась о написанном Крюденер сентиментальном романе «Валерия» (1803), и автор этой книги, как часто бывает, очень хотела, чтобы в обществе ее отождествляли с главной героиней. Затем с ней произошло то самое «обращение», которое так ценили мистики начала XIX века, и Крюденер предстала в Париже уже в роли провидицы, призванной Богом, чтобы своими пророчествами наставлять людей и вести историю вперед, к царству Христа. В Бадене она познакомилась с Юнгом-Штиллингом, который, несомненно, также повлиял на стиль ее пророчеств. Здесь же в феврале 1814 года она встретила и фрейлину императрицы Елизаветы Алексеевны Роксандру Стурдзу. Используя положение той при Дворе, Крюденер попыталась попасть в ближайшее окружение Александра I. Во время Венского конгресса, когда Стурдза жила в Хофбурге вместе с императрицей и имела возможность часто видеться с Александром I, баронесса направляла к ней одно из другим обширнейшие по объему и темные по содержанию письма с «божественными откровениями», называя в них Александра «избранным для столь великого дела» и намекая, что от него зависит будущее всего мира[415]. Есть вероятность, что Роксандра Стурдза показывала эти письма императору; по крайней мере в своих записках она упоминает об их беседах на высокие темы, в которых тот испытывал потребность, удрученный происходящим на конгрессе. А напрямую Стурдза упоминает только одно письмо Крюденер, о котором она сообщила Александру I: то, где баронесса предсказывала скорое падение Бурбонов, и император, по ее словам, был впечатлен этим пророчеством[416].

Несмотря на то, что в своих письмах Крюденер утверждала, что сам Господь предназначил ей встретиться с Александром и поведать ему «правду Христа», царь не спешил вызывать ее в Вену. Но когда штаб-квартира союзников переехала поближе к Рейну, Крюденер направилась навстречу царю. Их первое свидание произошло в Гейльбронне поздно вечером 4 июня 1815 года, и при весьма замечательных обстоятельствах (а как же иначе?), о которых нам повествует, с одной стороны, Р. Стурдза, с другой – дочь баронессы Крюденер, Жюльетта. Согласно этому рассказу, Александр был занят чтением мистической книги («Облако над святилищем» Карла фон Эккартсгаузена), посвященной последним временам перед вторым пришествием, когда благодать будет принадлежать особой «Церкви Избранных», главой которой является сам Христос. Император недоумевал относительно того, что это за Церковь, – и одновременно он вспомнил о разговорах со Стурдзой, где та рассказывала о пророчествах Крюденер. Александр подумал, как хорошо было бы с ней самому побеседовать. И в эту же минуту ему сообщили, что баронесса Крюденер требует встречи с императором.

Представ перед Александром I, баронесса вновь повторила, что сам Господь приказал ей явиться к нему, чтобы «возвестить о милостях Божьих и о победе». Она уверенно объявила Александру, что он принадлежит к числу «Избранных». Впрочем, Александр скромно заметил, что нужно идти до конца, выполняя Божью волю, а он ли это сделает, или кто другой – не так важно. Они проговорили дальше до часа ночи на разные духовные темы, в том числе о молитве и об утешениях, которые приносит Александру чтение Священного Писания. Царь дал Крюденер почувствовать, что отныне постоянно будет обращаться к ней за разрешением всех сомнений, возникающих в его душе[417].

Конечно, сюжет, в котором некая «Пифия» открывает герою, что тот является «Избранным», – настолько архетипичен в культуре вплоть до современности (стоит ли напоминать о знаменитом голливудском блокбастере «Матрица»?), что позволяет усомниться, существовал ли он в реальности. Тем не менее достоверно известно, что баронесса Крюденер в течение трех с лишним месяцев постоянно общалась с царем – и в ее интерпретации это означало, что она непрерывно вела Александра к «просветлению». В Гейдельберге, по рассказу Стурдзы, Александр I сам приезжал вечерами в крестьянский дом на берегу Неккара, где поселилась баронесса. В Париже она жила прямо возле Елисейского дворца, что также позволяло ей регулярно навещать императора. «Он слушал, как она говорила о Боге, любить которого научилась душа его, и доверчиво передавал ей повесть скорбей и страстей, которыми омрачилась некогда прекрасная жизнь его. Баронесса вовсе не льстила ему; она умела говорить правду, не оскорбляя»[418].

Как показывает анализ писем баронессы Крюденер этого времени, она активно стремилась объяснять текущие политические события, основываясь на цитатах из Священного Писания, и с их помощью внушала Александру I учение о «новом христианстве» последних времен, которое царь должен нести миру, будучи одним из тех, кто призван заключить с Богом «новый христианский союз (завет)»[419]. В свете данного учения столь дорогой сердцу Александра I союз трех монархов приобретал новое качество, уподобляясьсоюзу трех волхвов(в западной традиции – «королей Востока») в их поклонении Христу перед заключением с человечеством Нового Завета. Об этом Александр якобы напрямую говорил летом 1815 года в Париже (согласно источнику, близкому к баронессе Крюденер):

Я хочу посредством публичного акта воздать приношение Богу Отцу, Сыну и Святому Духу, которое я обязан Ему принести за Его защиту, и пригласить народы склониться в послушании Евангелию… Я желаю, чтобы австрийский император и прусский король присоединились бы ко мне в этом акте поклонения, дабы на нас смотрели как

В этой атмосфере духовных бесед в Париже родился Акт Священного союза. Александр I, безусловно, мог показывать баронессе Крюденер его черновой текст, но вряд ли (как это иногда утверждалось историками) она сама его составляла и редактировала. Эту работу император поручил двум другим своим советникам, которые до некоторой степени разделяли его настроения, – графу Каподистрии и его секретарю, 24-летнему Александру Скарлатовичу Стурдзе, младшему брату Роксандры. Александр Стурдза даже в большей степени, нежели его сестра, был увлечен мистицизмом и «магнетизмом», а также вопросами соединения всех христианских церквей, которые обсуждались им в 1815 году в переписке с Францем фон Баадером, еще одним известным немецким мистиком, последователем Юнга-Штиллинга, мечтавшим о торжестве «универсальной христианской религии» вне всяких конфессий.

Черновик Акта Священного союза был написан Александром I собственноручно (этот документ сохранился), а затем отредактирован Каподистрией и Стурдзой. Каподистрия вспоминал о своих впечатлениях после прочтения первоначального текста, врученного ему Александром: «В летописях дипломатии не представляется подобного акта!» Граф даже выразил сомнения, стоит ли его обнародовать в целом, не может ли царь ограничиться высказыванием его отдельных мыслей в публичных декларациях и манифестах, – на это Александр I твердо сказал ему, что «уже решился» и что берет на себя задачу получить подписи под актом у короля Прусского и императора Австрийского[421].

Комплекс мистических идей, которые волновали в этот момент Александра I, безусловно, отразился в устроенном по его замыслу празднике на поле при Вертю, в Шампани, недалеко от Парижа, 29–30 августа/10–11 сентября 1815 года. Весь сценарий торжества был определен лично Александром I «по особенному таинственному внушению»[422], а официальным его интерпретатором выступала баронесса Крюденер, которая не только сама участвовала в этом действе, молясь неподалеку от Александра I по его личному приглашению, но и вскоре выпустила в Париже брошюруLe Camp de Vertus(«Лагерь при Вертю»), которая немедленно была переведена и издана на русском языке в Петербурге. Торжество открывалось смотром 150-тысячной русской армии, на который были приглашены сотни иностранных гостей, в том числе множество коронованных особ (в русском штабе к нему готовились с большей тщательностью, чем к иной из военных операций), и завершалось православным богослужением. День, выбранный для общей молитвы, являлся днем тезоименитства российского императора, подчеркивая его особую духовную связь с происходящим. На просторной равнине были установлены семь алтарей, вокруг которых квадратами построены все русские войска (пехота была без ружей, кавалерия – без лошадей), причем люди были обращены внутрь каре, лицом к своему алтарю. В свою очередь, квадраты вокруг семи алтарей образовывали три линии, в первой из которых был один квадрат, во второй и третьей – по три. Внутри единственного квадрата первой линии (относительно других он несколько возвышался, оказавшись на скате горы) располагался алтарь, у которого молились российский, австрийский и прусский монархи с их свитами, а также другие иностранные государи и приглашенные гости. В 8 часов утра литургия началась одновременно на всех семи алтарях[423].

Александр I, по-видимому, действительно ощущал эту службу как свой особый праздник и говорил многим, что это был «самый прекрасный день в его жизни». В интерпретации Крюденер расположение войск и алтарей, весь общий вид богослужения при Вертю, доступный единому взору только с высоты, представал «зрелищем, сближающим Небо и землю», «введением Вселенной в иные времена», «живым предисловием к той Священной истории, которая должна переродить все». Ключевой цитатой из Евангелия, использованной в брошюре баронессы в непосредственной близости и связи с деяниями Александра I, являлись слова апостола Павла:«Древнее прошло, теперь все новое»(2 Кор V, 17). Это был, таким образом, мистический акт «перерождения мира» – особое приношение Богу, подобное дарам трех волхвов, открывшим эру Нового Завета. Семь же алтарей явно отсылали к Откровению Иоанна Богослова, где это число постоянно присутствует и, в частности, указывает на снятие Агнцем седьмой печати с книги, в присутствии великого множества людей «в белых одеждах» из всех «племен и колен и народов и языков» (Откр. VII, 9–17), означая окончательное наступление конца сего мира и преддверие мира нового.

Выступая инициатором организации всего торжества, присутствуя у «седьмого алтаря», Александр I как бы принимал на себя возлагавшуюся на него мессианскую роль. И даже историки, не склонные доверять безоговорочному влиянию слов и интерпретаций Крюденер на императора, признают, тем не менее, значение службы при Вертю в контексте всей европейской истории и роли в ней Александра I: «Этим всенародным актом он желал показать, что он сам, его победоносная армия и его верный народ обрекают себя на служение Господу Богу и на осуществление тех идей братского единения народов в духе Евангелия, которыми был он преисполнен в то время»[424].

Очевидной являлась и связь праздника при Вертю с Актом о Священном союзе, подписанном двумя неделями позже. Причем она настолько прочно сформировалась уже в умах современников событий, что некоторые из них были уверены: Александр I передал этот Акт на подпись двум другим монархам непосредственно на поле при Вертю, сразу после богослужения, где они связали друг друга «новыми узами, которые обещали сделать учение и смысл христианства основанием всякого государственного правления»[425] (фактически это известие было неверным, но символически вполне соответствовало замыслу российского императора).

Действительно, составленный Александром I и подписанный тремя монархами Акт от 14/26 сентября 1815 года выступает одним из виднейших памятников религиозного осмысления европейских международных отношений, призванным заложить идейный фундамент для нового миропорядка, который пришел на смену двадцатилетней череде войн. Многое отличало его от обычных международных трактатов и деклараций, выставляя на передний план именно идеологическое наполнение. Священный союз мыслился Александром I какрелигиозная идея,а уже затем как внешнеполитическое объединение. При этом он находил особенно активное выражение в публичной сфере, в виде особых символических акций, проводимых по личному указанию российского императора. Так, вопреки ожиданиям других монархов Александр I обнародовал текст Акта, и это было им сделано в России в праздник Рождества Христова, 25 декабря 1815 года (а затем его перепечатали европейские газеты).

Для Александра I риторика Священного союза, заключенные в ней смыслы были важнее конкретных внешнеполитических обязательств, которые принимались его сторонами и в действительности не были четко очерченными. Но именно это позволяло европейскими политиками-прагматиками высмеивать российского императора: Меттерних определял Священный союз как «громкозвучное ничто», а лорд Каслри называл его «смесью возвышенного мистицизма и чепухи»[426].

К центральным понятиям этой риторики в Акте Священного союза относится прежде всего «братство во Христе». Оно раскрывается как универсальное христианское единство, перешагивающее конфессиональные границы: ведь три подписавших Акт монарха представляли все ветви христианских церквей – православную, католическую и протестантские (в лице двух присутствовавших в

Следующей важной риторической формулой, обоснованной отсылками к Священному Писанию, являлось «отеческое попечение» монархов над своими подданными, которыми они будут управлять «как отцы семейств для охранения веры, мира и правды». По сути, она развивала предыдущую мысль применительно ко внутреннему устройству государств: ведь если суверенитет нации не существует (и даже противоречит «христианскому братству»), то нация и не может выступать источником государственной власти, коим всецело объявляется монарх. Проецируя библейские отношения «отца» и «детей» на отношения правителя и подданных, Акт естественным образом требует от последних послушания воле монарха, который один способен хранить веру и мир. Любое непослушание в отношении монаршей воли (вплоть до революции) в таком случае осуждается не только юридически, но и нравственно, являясь грехом в библейском смысле.

Еще одним важнейшим понятием Акта выступает представление об объединении всей Европы в единый «христианский народ», коего«Самодержец не иной подлинно есть, как Тот, Кому собственно принадлежит держава, поелику в Нем едином обретаются сокровища любви, ведения и премудрости бесконечные, то есть Бог, наш Божественный Спаситель Иисус Христос, Глагол Всевышнего, Слово жизни». С одной стороны, оно естественно вытекало из первых двух – поскольку выше в Акте было объявлено о братстве монархов, которые, в свою очередь, выступали отцами для своих подданных, то родственниками между собой становились и все подчиненные им народы. С другой стороны, четко выраженная мысль о том, что Христос является не только в духовном, но и в политическом смысле «пастырем Европы», придавала монархической власти провиденциальный характер (поскольку монархи «поставлены Провидением» для управления отраслями единого народа), а все ее прежде чисто политические действия получали метафизический смысл. Еще более ясно это было выражено в словах из чернового текста (которые вызвали возражения у Меттерниха, а вслед за ним – и у австрийского императора), где не только народы Европы объединялись в одну семью, но и отдельные европейские армии составляли «часть одной армии, призванной охранять религию, мир и справедливость», то есть действия трактуемой таким образом армии служат не конкретным интересам правителей, но высшим целям Провидения.

Важно подчеркнуть, что Священный союз в данном Акте объявлялся окончательной и в этом смысле «вечной» системой европейского миропорядка. Ее соблюдение приравнивалось к «выполнению правил и деятельному утверждению обязанностей, в коих наставил человеков Божественный спаситель». Следовательно, такая система уже не могла подлежать пересмотру – любое ее нарушение становилось попранием «божественных заповедей», то есть богоборчеством. В этом явно проявлялся эсхатологический характер идеологии Священного союза (ведь, как подчеркивают исследователи, ключевым элементом мистической эсхатологии, характерной для начала XIX века, являлся союз всех «верных чад» перед лицом тех, кто борется со Христом и служит его врагам «в последние времена»). Помимо этого, отступление от Священного союза, нарушение европейского порядка еще и потому объявлялось преступным, что трактовалось как разрыв «братства», покушение одного брата на другого, и тем самым фактически приравнивалось к греху Каина в Священном Писании.

Символические отсылки к христианскому Писанию и Преданию можно искать и находить во множестве деталей, сопровождавших появление Акта. Так, он был подписан в день Воздвижения Честного и Животворящего Креста Господня. Это указывает сразу на целый ряд смыслов – от монархов, исполняющих волю Божественного провидения (речь идет об императрице Елене и императоре Константине, которые обрели Крест Господень), до акцентирования креста как общего символа для всех христианских конфессий, и к тому же символа, которому лично Александр I придавал много значения: в Гейдельберге он выбрал для себя частный дом на живописном берегу Неккара, за городскими воротами, объясняя это так в письме баронессе Крюденер: «Я избрал его своим жилищем потому, что нашел в нем мое знамя – крест – в саду»[427].

Таким образом, Александр I этими символами и риторикой представлял определенный позитивный «образ будущего» – экуменическое объединение всех христиан Европы во главе с их монархами, своего рода общеевропейская христианская федерация в границах, определяемых присоединением стран к Акту Священного союза.

Чтобы верно оценить новизну этих идей по сравнению с устойчивой дипломатической практикой, стоит подчеркнуть их отличие от представлений о «концерте великих держав», сложившемся в Европе после 1815 года. По итогам второго Парижского мира от 8/20 ноября 1815 года в европейской внешней политике был зафиксирован так называемый Четверной союз, включавший Россию, Пруссию, Англию и Австрию. Его главной задачей являлась коллективная опека над Францией, выражавшаяся в том числе в продолжавшейся оккупации ее территории войсками союзных держав, с целью не допустить там в любой форме повторения событий «Ста дней», то есть не только нового прихода к власти во Франции Бонапарта или кого-либо из представителей его семейства, но и вообще любых революционных потрясений. Парижский мир содержал гарантии со стороны союзных держав поддерживать эти условия во Франции как мирными, так и военными средствами. Кроме этого, четыре державы брали на себя обязательства и по ряду других общих вопросов внешней политики – в частности, принять меры к полному уничтожению работорговли, поддерживать «вечный нейтралитет» Швейцарии и т. д.

Четверной союз 1815 года естественным образом являлся доминирующей силой в европейской внешней политике после окончания Наполеоновских войн, и в его власти было диктовать свои решения другим государствам – не только Франции, но и малым немецким княжествам (например, великому герцогству Баденскому в 1816 году в его споре с Баварией и Австрией). Насколько при этом учитывались интересы самих «малых государств» – это целиком и полностью зависело от доброй воли «великих держав».

Александр I не был согласен с таким открытым господством «права сильного» и предоставил своему статс-секретарю по иностранным делам графу Каподистрии (а эту должность тот получил именно после подписания Акта Священного союза) вести дипломатическую борьбу за иную архитектуру европейской безопасности. Каподистрия выступил с призывом перейти от Четверного союза ко «всеобщему союзу», причем если первый основывался на Парижском договоре, то последний – на Акте Священного союза. Каподистрия явно противопоставил внешнеполитическую идеологию Четверного и Священного союзов, призывая сделать выбор между ними в пользу последнего, то есть признать «всеобщий союз» фактически существующим (что должно было закрепить проведение общих конгрессов и принятие коллективных деклараций), и подчеркивая, что «Россия

В марте 1817 года в официальной французской газете Каподистрия опубликовал статью «Замечания об истинных интересах Европы», где уже в первых строках указывал на «наступление новой, не имеющей примеров политической, религиозной и моральной эры для всех наций», которая зиждется не только на дипломатических договоренностях, подписанных в 1815 году в Вене и Париже, но и на «дополнительной гарантии» – Акте от 14/26 сентября 1815 года. Он-то и является «точкой опоры для всеобщего умиротворения, независимой от всех интересов и поставленной вне их досягаемости», то есть впервые в истории дипломатии служит не «частным интересам отдельных кабинетов», а «объединению всех сил Европы, желающих сохранения мира». На место «права сильного» теперь приходит коллективное влияние «великих держав» на «государства второго и третьего ранга», и оно будет благотворным, так как «не стремится увеличить власть сильных и уменьшить независимость слабых». Тем самым коллективная ответственность держав за общий порядок, включающий малые государства, придает системе большую степень безопасности, чем если бы малые страны подчинялись влиянию какой-либо одной державы, действующей в своих интересах. Косвенным образом последняя мысль отвечала на уже раздававшиеся тогда в европейском общественном мнении упреки в адрес России относительно того, что с помощью Священного союза она якобы хочет проводить именно собственные интересы в европейской политике – российский статс-секретарь стремился подчеркнуть, что истинные интересы России как раз состоят в укреплении коллективной безопасности и «справедливости для всех» на равных условиях[428].

Поэтому основанная на базе религиозных идей внешняя политика Александра I была нацелена на «всеобщее благо» и представала продолжением общих принциповлиберализма,в поддержку которых Александр неоднократно высказывался. Каподистрия доказывал этот тезис, ссылаясь на собственные мысли царя, которые тот, очевидно, не раз с ним обсуждал. Вот как это выглядело, например, в программной записке, подготовленной Каподистрией для императора 24 июня/6 июля 1818 года:

Либеральные идеи, которые удостаиваются одобрения Вашего Императорского Величества, Ваше личное участие, приведшее к принятию этих идей на переговорах в Вене и Париже, удачное применение их в деле примирения законного королевского режима с внутренним положением во Франции, обеспечения Швейцарии ее независимости и вечного нейтралитета, возвращения Польше ее государственности и для внушения надежды на лучшее будущее многим другим странам Европы, наконец, Акт от 14/26 сентября – все эти причины в совокупности укрепили узы, которым недоверие пыталось противопоставить планы всеобщего господства, якобы утвердившиеся в помыслах Вашего Императорского Величества[429].

Ссылаясь на одобрение этих идей Александром I, Каподистрия настаивал на принятии «гарантийного договора» или декларации для всех держав, поддержавших принципы Священного союза, с основным девизом –«все за одного, один за всех». Тем самым отвергались всякие блоки и коалиции. На периодически созываемых «конгрессах с участием всех заинтересованных сторон» (а не только великих держав) в лице монархов или их министров путем арбитража следовало решать межгосударственные споры и предупреждать конфликты. Понимая трудности принятия такого нового договора и противодействие Англии и Австрии, Каподистрия далее рекомендовал форму декларации, которая отсылала бы вновь к Акту от 14/26 сентября, лишь «уточняя его обязательства». Воплощение в жизнь этих предложений России, то есть замена Четверного союза на «всеобщий», означало бы переход от политики «концерта держав» к системе коллективной безопасности в Европе, которая по сути опережала свое время, ибо перекликалась с гораздо более поздними идеями Вудро Вильсона, которые легли в основу создания Лиги Наций после Первой мировой войны[430].

Важно подчеркнуть: актуальность и даже неотложность создания такой системы обосновывалась русской дипломатией, исходя из определенногообраза врага,который постоянно угрожает «спокойствию в мире». Уже 1/13 января 1816 года, спустя всего неделю после обнародования Александром I Акта Священного союза, он подписал манифест, обращенный не столько к российским подданным, сколько к европейским странам, где его широко читали и комментировали. Данный манифест выступал своего рода «негативом» по отношению к Акту Священного союза: если в последнем рисовались контуры «идеала мира и безопасности» в следовании учению Христа, то в манифесте выдвигался противоположный образ «нарушителя безопасности», который был наделен всеми чертами преступника и богоборца. В этом образе врага подразумевался, конечно же, Наполеон, но его фигура предельно обобщалась. Он был представлен здесь как «порожденное злочестием нравственное чудовище», «млеком лжемудрости воспитанное» и «под личиной ума и просвещения из страны в страну скитавшееся». Легко узнать в этом символ Французской революции, а точнее,революции вообще,которая, как подчеркивалось в манифесте, может лишь выдавать себя за «восстановителя благонравия и порядка», на самом же деле является смертельной угрозой, терзает и свою собственную страну, и все ее окружающие страны и народы.

Весной 1816 года опять-таки лично Александр I попытался объяснить иностранным политикам, что его желание бороться с революцией, ее духом и последствиями никак не связано с «политическими видами» на влияние России в Европе. В рескрипте от 22 марта/3 апреля 1816 года, адресованном посланникам нескольких европейских государств, Александр I писал:

Злой гений, низвергнутый высшей волей Провидения, которое определяет судьбу государей и народов, видимо, снова пытается приписать этому соглашению некие политические виды, столь же мало совместимые с продиктовавшими его чистыми намерениями, сколь и противные той благотворной цели, к достижению коей оно предназначено. Мои союзники и я, проникнутые великой идеей, направлявшей события последней битвы в Европе, имели в виду более действенным образом приложить принципы мира, согласия и любви, которые являются плодами христианской религии и морали, к гражданским и политическим отношениям. […] Торжественная дань уважения, которую только что воздали этим принципам, представляется тем более необходимой, что забвение их повлекло за собой бесчисленные бедствия, и то время, когда по политическим соображениям дальше всего отошли от них, было в равной мере самым пагубным для спокойствия и нравственности наций. Я пожелал совместно с моими союзниками путем откровенного признания этой важной истины отметить наступление новой эры, менее бурной для наших народов и более благоприятной для человечества[431].

Однако революции, по мнению Александра I и Каподистрии, помогала и опасная политическая тенденция – желание некоторых монархов «незаконным путем возрождать или поддерживать старую политику, а именно самовластие во внутреннем управлении и замкнутые союзы во внешних сношениях». Именно поэтому Каподистрия стремился всячески развеять «ложное впечатление» от Акта, что «эта священная лига есть союз Государей против народов». На самом деле «всеобщий союз не противился бы развитию общественных институтов, но служил бы средством предупреждения насильственных нововведений», предохраняя все страны от революций, тогда как Четверной союз с этой задачей не смог бы справиться. Именно «всеобщий союз» должен противостоять тенденции к самовластию отдельных монархов, так как они, став его членами, придерживались бы его общего духа. В противном случае, будучи

Может показаться, что Каподистрия слишком сильно здесь делал акцент на либерализме Священного союза, его задачах «противостоять реакции», так что статс-секретарь исходил при этом скорее из собственных взглядов, нежели из политической практики Александра I. В сентябре 1820 года, когда в Европе уже разразился очередной революционный кризис, Каподистрия писал первому министру Франции Арману-Эммануэлю дю Плесси герцогу де Ришельё, что ответственность за начавшиеся революции целиком лежит на действиях властей соответствующих стран: «Везде, где правительство поставило себя в изоляцию нелепым и произвольным направлением, мятежники победили, и они отражены всюду, где мудрые учреждения противопоставили их обольщениям непобедимую силу законов, которые обеспечивают вместе с существованием сильной и необходимой власти законные права и интересы народов»[432].

Тем не менее и Александр I лично не раз подчеркивал ответственность монархов, совершающих ошибки в своей внутренней политике, за ослабление безопасности в масштабах всей Европы. В письме к лорду Каслри от 21 марта/2 апреля 1816 года он приравнивал между собой угрозы миру, исходящие как от революции, так и от реакции:

Есть страны, где упорно пытаются сразу же возродить институты, изжившие себя. Там слишком мало считаются с новым мировоззрением народов, которые надлежит постепенно привести к устойчивому порядку и миру. Кажется, что там хотят трудиться только ради ушедших поколений или ради поколения, которое вот-вот угаснет, не думая о том, сколь важно прежде всего заручиться расположением нынешнего поколения, наиболее заинтересованного в настоящем, ибо оно готовит будущее[433].

Практические попытки Александра I противодействовать в рамках Священного союза реакционной политике, проводимой отдельными странами, можно проследить на примере его отношений с Испанией. Император пытался здесь воплотить в жизнь мысль, сформулированную им еще в инструкции Новосильцеву 1804 года, что с помощью «братского союза» один монарх помогает другому идти к «успехам просвещения» и способствовать «либеральным установлениям». Действительно, король Испании Фердинанд VII относился к тем монархам Европы, которые пытались целиком и полностью вернуться к Старому режиму, Александр же полагал, что может исправить эти «заблуждения». Русский посол в Мадриде Дмитрий Павлович Татищев в 1817–1818 годах осуществлял «плотную опеку» над королем, получая инструкции из Петербурга по влиянию на его политику в либеральном духе. При этом Каподистрия призывал Татищева воздействовать на короля так, чтобы тот принимал это как совместное действие в рамках «европейского союза» и не считал бы исключительным влиянием со стороны России.

Фердинанд VII оказывал ответные знаки «братского почтения» Александру I, но также требовал содействия в решении собственных проблем, в частности в отношении латиноамериканских колоний. Александр I призывал короля к мирному разрешению конфликта Испании с колониями, через дарование заокеанским подданным собственной конституционной Хартии. Тем не менее Россия была вынуждена оказать Испании и военную помощь в этом вопросе (единственная из всех европейских стран!), предоставив свои корабли – эскадру из 5 линейных кораблей и 3 фрегатов для обеспечения экспедиции испанской армии в Латинскую Америку. Договор был заключен 30 июля/11 августа 1817 года: формально эскадра была продана испанцам, но на кораблях оставались русские экипажи, что вызвало открытое беспокойство англичан из-за возможного участия России в войне в Новом Свете – и это тогда, когда большинство европейских политиков уже неофициально (а Англия даже и официально) согласны были признать независимость южноамериканских государств. Таким образом, в целом шаги Александра I в поддержку Испании ради укрепления «братского союза» с ее королем лишь ухудшили общие дипломатические позиции России.

Важнейшим символом, который должен был демонстрировать христианское единство Европы и конкретное «братство во Христе» союзных монархов, становились их регулярные совместные встречи. Конгрессы, то есть регулярные совещания дипломатов держав Четверного союза, были предусмотрены еще в Парижском договоре, но Александр I стремился превратить их именно вконгрессы Священного союзасо всей его смысловой атрибутикой. Ее важной составляющей являлись совместные богослужения – молебны о благодарности Богу за победу над общим врагом и об установлении вечного мира. Понятно, что зримое объединение монархов, их армий и народов, представляющих основные христианские исповедания, было возможно только вне стен уже существующих храмов. Поэтому «литургические акты», символизирующие единство Священного союза, должны были проходить на открытом воздухе, в особой обстановке и по специально разработанному сценарию, предусматривая массовое стечение участников торжеств. И это смыкалось с представлениями о публичности Священного союза как одной из главных его смысловых компонент.

Характерный опыт такого рода был продемонстрирован в Аахене осенью 1818 года, где состоялся первый с момента подписания Акта Священного союза конгресс, который был призван символизировать успешное воплощение его принципов в европейской политике, ради всеобщего мира и благоденствия народов.

Сам выбор города Аахена в качестве места проведения конгресса имел символическое значение в свете идеи христианского единства. Город лежал в самом центре Европы, на границе Франции и немецких земель, и хотя на Венском конгрессе был передан Пруссии, имел богатое прошлое, связанное с историей Священной Римской империи. В главном соборе города хранились великие святыни – хитон Богородицы, пелены младенца Иисуса Христа, пояс, которым Господь был препоясан перед распятием, и покрывало, на котором некогда лежала глава Иоанна Крестителя. Они были собраны здесь в эпоху императора Карла Великого, который выступил первым строителем Аахенского собора на рубеже VIII–IX веков. В его центральной капелле и был похоронен первый объединитель христианской Европы. Позже, при канонизации Карла Великого в XII веке его гробница была вскрыта, и предметы из нее – прежде всего трон императора (по преданию, изготовленный из плит мраморной лестницы дворца Понтия Пилата, по которым всходил Иисус) – в свою очередь, превратились в чтимые святыни западного мира. Начиная с X века в течение 600 лет на этом троне короновались германские короли, восходя к власти над Священной Римской империей. Память об имперском прошлом в городе выразилась в том горячем приеме, который здесь был устроен Францу I – последнему Германскому королю и императору Священной Римской империи.

Аахенские святыни специально были открыты для высоких участников (обычно это происходило не чаще одного раза в 7 лет). Сохранилось красочное описание визита в собор австрийского императора, состоявшегося 30 сентября 1818 года, на второй день после открытия конгресса. Прусский король ожидал его прямо в алтаре, непосредственно у гроба Карла Великого. Затем император на коленях прочитал молитву перед открытыми святынями, после чего оба монарха направились к трону Карла Великого, стоящему посреди самой древней части собора, выстроенной по византийской традиции в виде восьмиугольника. По мнению очевидца, сцена эта «наполнила всех, кто был в храме, несказанным энтузиазмом: казалось, что на мгновение сам гений великого прародителя поднялся из склепа, чтобы теснейшим образом объединить обоих монархов». И хотя российский император здесь не присутствовал, нельзя не

Религиозной же кульминацией Аахенского конгресса стало богослужение в день годовщины Лейпцигской битвы, 18 октября 1818 года. На этой службе, которая так же, как и рассмотренные ранее, происходила по особому, предварительно подготовленному сценарию, три монарха играли центральную роль. Место службы было выбрано за стенами Аахена, на возвышенности перед городскими воротами, носившими имя епископа Адальберта, почитаемого в Европе святого X века. Богослужению предшествовал военный парад, после чего войска образовали каре, одна из сторон которого была оставлена открытой (там находился алтарь), а вне этого квадрата стояли «нескончаемые толпы народа». Три монарха находились слева от алтаря, позади них располагалась свита из большого количества сановников из разных европейских стран, в том числе несколько десятков представителей России. Русский и австрийский императоры были облачены в прусские мундиры, при этом Александр I имел на себе высшие знаки австрийских орденов, а Франц I – российских орденов; Фридрих Вильгельм III поверх мундира своего гвардейского полка также надел российские и австрийские ордена. Богослужение по евангелическому обряду состояло в чтении молитв и пении псалмов и хоралов, а завершилось проповедью, после которой была прочитана особая «сердечная молитва к Всевышнему о сохранении высочайших правящих особ и об исполнении их благородных целей». Конец службы ознаменовался салютом из пушек, и именно тогда произошел главный жест церемонии – три монарха, стоявшие на возвышении так, что их легко было наблюдать, соединили свои руки в едином рукопожатии, демонстрируя «обновление» их клятвы, данной друг другу при заключении Священного союза. «Впечатление от этого торжественного рукопожатия монархов повсеместно подействовало на собравшихся весьма волнующим образом»[434].

Хотя конгресс в Аахене решал много сложных внешнеполитических вопросов, и главную роль на нем неизбежно играли переговоры дипломатов, данное богослужение свидетельствовало о том, что именно монархи, а не кто-либо из их советников, несут на себе ответственность за сохранение мира и благоденствия в Европе, поскольку именно они предстояли в молитве об этом перед алтарем Спасителя, сопровождаемые войсками позади них и народом вокруг – то есть ровно в той социальной иерархии, которую начертал Александр I в первоначальном проекте Акта Священного союза.

Важнейшим результатом Аахенского конгресса, сформулированном в ряде протоколов и деклараций от 3/15 ноября 1818 года, были решения о выводе оккупационных войск союзников из Франции и ее возвращении в число «великих держав», иначе говоря, о превращении Четверного союза в Пентархию. Принятый же в Аахене заключительный протокол признавал важность того, что союз, направленный на прочное сохранение мира, благоденствия и «тишины всеобщей», не преследует при этом никаких конкретных политических, «временных» выгод для отдельных стран. Но конкретных гарантий мира, обязательств охранять территориальную целостность стран и незыблемость их режимов в заключительном протоколе не содержалось. Историки видят здесь компромисс, если не полную победу позиции Англии, которую активно отстаивал лорд Каслри, над идеями Александра I и Каподистрии по превращению Четверного союза во всеобщий[435]. Английская дипломатия категорически отказывалась брать на себя обязательства, связанные с подавлением возможных революций в Европе и соблюдением нерушимости границ. России так и не удалось превратить сам конгресс в Аахене в совещание представителей большинства европейских государств – фактически они там находились, но все решения и протоколы были подписаны лишь четверкой (а затем пятеркой) ведущих держав.

Более того, критике европейских и в первую очередь австрийских дипломатов подверглись попытки России в русле риторики Священного союза «либерализовать» отдельные государства – в данном случае речь шла об Италии. В ходе частной поездки по Италии, предпринятой весной 1819 года, Каподистрия, к удивлению собеседников из местных правящих кругов, не скрывал резко отрицательных отзывов об австрийской политике в этом регионе, которая провоцирует всплеск национального движения. Австрийцы же, напротив, выдвигали против русских агентов в Италии серьезные обвинения в том, что те якобы поддерживают контакты с организациями карбонариев. Английский посол во Флоренции в донесении к лорду Каслри делал неутешительный вывод: «Великодушие служит русским плохую службу, они питают безосновательные надежды своими высокими словами. Сам император Александр всегда защищал обиженных и проповедовал великодушное учение. Но его ученики в Италии с меньшим умом решили подражать ему, забежав далеко вперед своего учителя». Меттерних же с нескрываемым раздражением писал Фридриху фон Генцу 9 апреля 1819 года, после получения известий об убийстве Августа фон Коцебу: «В то время, как в Германии русских агентов убивают как обскурантов, в Италии другие русские агенты председательствуют в клубах карбонариев».

Немецкий писатель и журналист фон Коцебу был заколот кинжалом 23 марта 1819 года в Мангейме. Его убийцей оказался студент Йенского университета Карл Занд, который мстил «агенту русского царя» (Коцебу формально числился на службе в российском Министерстве иностранных дел и получал оттуда жалованье) за предательство Отечества. Писатель действительно нападал в своих сочинениях на зарождающееся общенемецкое национальное движение и в особенности обличал объединения студентов, которые организовали в октябре 1817 года первый праздник, прошедший под лозунгами немецкого единства возле замка Вартбург[436]. Косвенным виновником убийства Коцебу оказался Александр Стурдза – именно он во время конгресса в Аахене опубликовал брошюру с критикой немецких университетов и студентов, предупреждая под влиянием Вартбургского праздника об опасности исходящей оттуда революции. В брошюре тут же увидели «руку царя», а Коцебу сочли виновным в том, что он оболгал немцев в глазах Александра I. Так проповедь идей Священного союза в сложной немецкой общественной среде лишь провоцировала радикализм. Генц проницательно писал Меттерниху 1 апреля 1819 года: «Объяснение этого преступления Александр бесспорно должен искать в самом себе».

Политически мотивированное убийство Меттерних смог использовать в высшей мере искусно, заставив немецкие государства одобрить так называемые Карлсбадские постановления, которые предписывали им жестко регулировать общественную жизнь, подавляя национальное и революционное движение. Так постепенно обретала контуры обратная сторона идеологии Священного союза, полностью противоположная изначальным либеральным устремлениям Александра I: ради поддержания «тишины и спокойствия» в международной сфере необходимо проводить репрессии внутри самих государств.

Окончательно все противоречия «великодушных идей» Александра I высветило начало революции в Испании. Войска Фердинанда VII, собранные в окрестностях порта Кадис для того, чтобы погрузиться на приплывшие туда русские корабли и отправиться на подавление независимости Латинской Америки, взбунтовались 1 января 1820 года. Под предводительством подполковника Рафаэля Риего они выступили в поход с целью восстановления Конституции 1812 года, которую Фердинанд VII аннулировал, вернувшись на трон в 1814 году. 7 марта король был вынужден удовлетворить требования восставших и вновь провозгласил действие Конституции, на которой сам же присягнул, после чего в стране были проведены широкомасштабные реформы, направленные на ликвидацию остатков средневекового строя, включая национализацию монастырских земель и уничтожение

В 1820 году Александр I со всей очевидностью встал перед фактом, печальным для его представлений о «вечном мире»: несмотря на громогласные обличения «лжемудрствующих чудовищ», Священный союз оказался не в состоянии предотвратить вспышки новых революций в Европе. Особенно сильно царя задели события в Испании, на поддержание и «смягчение» режима которой он потратил столько усилий, оказавшихся абсолютно напрасными. Казалось бы, Александр I должен был приветствовать восстановление в марте 1820 года либеральной испанской конституции. Но король Фердинанд VII успел передать русскому посланнику, что считает себя пленником революционеров. И 19 апреля/1 мая 1820 года Александр ответил двумя нотами о своем априорном неприятии любой революции (одна нота была обращена к испанскому послу в Петербурге, а другая – к союзным державам). Царь заявил, явно отсылая к положениям манифеста от 1 января 1816 года: «Установления, возникшие в результате бунта, приводят к хаосу». Выражая сожаления по этому поводу, Александр указал на общие принципы союзных монархов, направленные на охрану европейского порядка, и пообещал «привести в действие союз европейских держав», если новое испанское правительство не последует их советам. Наконец, царь сделал и следующий важный шаг: он упомянул о необходимости укрепить власть испанского короля «в обоих полушариях», то есть фактически объявил революционерами, врагами безопасности Европы не только предводителей мятежа в испанской армии, но и деятелей независимых государств Нового Света[437]. Как известно, очень скоро идея о том, что Новый Свет потенциально угрожает безопасности Европы и, следовательно, требует вмешательства европейцев в его дела, вызовет диаметрально противоположный ответ в виде объявленной Соединенными Штатами Америки в 1823 году доктрины Монро, где залогом безопасности Нового Света провозглашалось как раз невмешательство в его дела со стороны Европы.

Каподистрия уже 30 марта/11 апреля 1820 года составил для Александра I записку, где анализировал революционные угрозы, которым подвергаются различные страны – и Германия, и Франция, и даже Англия, не говоря уже об охваченной огнем Испании (и лишь Швейцария «являет собой картину счастливого спокойствия»). Для объяснения этого всплеска Каподистрия даже допускал гипотезу о «всеобщем заговоре революционеров» с целью «разрушить установления, основанные на принципах морали и религии и заменить их новыми, созданными в духе демократии или системы так называемых народных представительств». Но и без этой гипотезы причин хватало – ошибки правительств, которые «в целом по собственной вине уронили себя во мнении собственных народов, а потеря их престижа и причины этого неизбежно привели к появлению у низших классов общества тенденции требовать активного участия в законодательстве и в государственном управлении». Путь же к преодолению этого кризиса, по мнению Каподистрии, единственный – «оживление» братского христианского союза, придание ему действенного характера, что можно рассматривать как новую попытку русской дипломатии провести в жизнь концепцию коллективной безопасности через обязательства «всеобщего союза».

Александр I полностью разделял эту мысль – в одной из нот от 19 апреля/1 мая 1820 года, обращенной к главам английского, австрийского и прусского кабинетов, он четко проводил аналогию между победой союзников над Наполеоном, из которой родился Священный союз, и подавлением нынешних революционных сил: «Лишь союз способен ныне, как и при трудных обстоятельствах того времени, преградить путь распространению зла, восстановить порядок и обеспечить возврат к полному и длительному спокойствию».

Тем временем по примеру Испании революции с участием армии, которая требовала установить в стране конституционный режим, вспыхнули в Неаполитанском королевстве (1 июля) и в Португалии (24 августа). На середину осени 1820 года было намечено открытие нового конгресса Священного союза в австрийском городе Троппау в Моравии (современная Опава). Он продолжался с 20 октября по 20 декабря, а в январе 1821 года переехал в Лайбах (современная Любляна), поближе к границам Италии.

Перед началом переговоров в Троппау, 5/17 октября, Каподистрия писал Александру I, что конгресс должен продемонстрировать единство перед лицом революции – «этого врага всех народов и всех правительств». Договоры, заключенные в марте 1815 года во время второго пришествия Наполеона, теперь станут прецедентом, чтобы «выступить с оружием в руках против революции и стремиться победить ее, какова бы ни была страна, где революция уничтожает установленный всеобщим союзом порядок». При этом необходимо было учитывать мнение, что революции в Испании, Португалии и Неаполе стали возможными из-за слабости абсолютной власти, а потому в этих странах требовалось разумное применение либеральных принципов. Наконец, преодоление революционного кризиса должно послужить толчком к новому институциональному развитию «всеобщего союза» на принципах Акта 14/26 сентября 1815 года, а именно – принятию нового кодекса международного права, «который являлся бы подлинным воплощением заветов верховного законодателя всех христианских народов»[438]. Нельзя не отметить, насколько подобная идея опережала время, поскольку принятие международных кодексов, обязательных для исполнения всеми государствами, стало возможным только в XX веке.

Таким образом, на конгрессе в Троппау Александр I еще пытался демонстрировать верность либеральным в его понимании основам Священного союза и их религиозным обоснованиям в духе «всеобщего христианства». Но именно из них проистекала возможность вооруженной интервенции союзников на территорию любой европейской страны, где происходит революция или даже просто распространяется ее угроза. Это соглашение было оформлено как Троппауский протокол от 7/19 ноября 1820 года, названный историками одним из видных образцов «мировой реакции».

В преамбуле протокола, как и в предыдущих документах Священного союза, говорилось о движении к «царству правды и закона под покровом христианской нравственности и просвещенного управления», к «счастливому и мирному развитию цивилизации», но для этого сперва необходимо «предупредить дальнейшее развитие зла, угрожающего общественному строю». А затем обсуждалась проблема, явно не предусмотренная Актом Священного союза: как необходимо реагировать, если внутри одной из стран союза произошли революционные изменения? Что делать, если одна из «братских» монархий сдалась на милость революции – этому эсхатологическому врагу, снова и снова «возрождающемуся Наполеону»?

Троппауский протокол давал четкий ответ: 1) считать такое государство временно исключенным из союза; 2) не признавать при этом «совершенные путями незаконными» перемены в этом государстве; и, следовательно, 3) «употреблять для его возвращения в среду союза предварительно дружеские усилия, а затем принудительную силу, если употребление этой силы оказалось бы неизбежным». Подчеркнем, что последнее напрямую обусловлено в протоколе той угрозой безопасности другим странам, которая исходит от государства, где произошла революция[439].

С точки зрения Александра I «возвращение зла», о победе над которым он, казалось бы, раз и навсегда уже торжественно объявил всему миру в манифесте от 1 января 1816 года, означало, что необходимо возобновить «борьбу с возрожденным Наполеоном» во имя всеобщей безопасности и мира. Отличием, однако, от кампании 1815 года было то, что в роли противника теперь выступали уже не какая-то отдельная страна или народ – они лишь «заражались» революционными идеями, – а распространявшие эти идеи невидимые, но скоординированные между собой вездесущие заговорщики.

Декларации, принятые в Лайбахе в 1821 году, лишь продолжили эту линию. Контекстом для их появления стало разрастание революций в странах Южной Европы: вслед за

Очень ярко об этом свидетельствует переписка Александра I с князем А. Н. Голицыным, перед которым царь продолжал раскрывать свои религиозные чувства в их неразрывном единстве с политическими принципами и делами. Царь подчеркивал: он противостоит «всеобщему заговору карбонариев, радикальных уравнителей и революционеров всех мастей», которые принадлежат к «антихристианским сектам», «исповедуют так называемую философию Вольтера и прочих» и мечтают ниспровергнуть «не правительства, а саму Религию Спасителя». И победить этот «мировой заговор» могут только монархи, которых «сам Господь поставил во главе народов» и которые не будут «склонять голову перед этой сатанинской властью, все время растущей и все больше открывающей свое истинное лицо» (написано в марте 1821 года в Лайбахе)[441]. Как видим, ощущение «Избранного», внушавшееся Александру баронессой Крюденер в 1815 году, никуда не ушло: он все так же считал своим долгом побеждать «мировое зло», хотя это ощущение – как в типичном «супергеройском кино» – насыщалось элементами трагедии, когда долг брал верх над личными устремлениями.

Практическими последствиями политики Священного союза стали вторжения австрийских войск в Неаполь и Пьемонт, где они сравнительно легко разбили революционные отряды, а также длительная и тяжелая кампания французских войск в Испании в 1823 году, завершившаяся массовыми репрессиями и казнями революционеров. Характерно, что каждый раз Александр I настойчиво предлагал использовать стотысячную русскую армию для подавления этих революций: лишь совместные усилия европейских дипломатов отговорили его в 1821 году от ввода русских войск в Италию.

Можно справедливо заключить, что Александр I поддался страху перед революцией и на этом умело сыграл Меттерних, так что внешнеполитическая позиция царя в первой половине 1820-х годов прежде всего была на руку австрийским интересам, зачастую очень сильно расходясь с выгодами самой России. Это очевидно на примере отношения Александра I к греческому восстанию – на конгрессе в Вероне французский дипломат и писатель Франсуа-Рене Шатобриан записал высказывание царя: «Ничто, казалось бы, не могло более быть в моих интересах, в интересах моего народа, в соответствии с мнением моей страны, чем религиозная война против Турции, но я заметил в волнениях в Пелопонессе признак революции и остался в стороне»[442].

При этом на конгрессе в Троппау вновь не хватило решающего шага для оформления «всеобщего союза» – принятия «гарантийного акта», в котором подписавшие его страны обязывались бы соблюдать как территориальные границы, так и «законный порядок во внутренних установлениях друг друга». Проект такого акта был утвержден Александром I 5/17 декабря 1820 года и представлен русской стороной своим союзникам, но решительно отвергнут Англией и Францией. Российский император видел, что его концепция Священного союза находится в кризисе, а пользоваться ею умеет только Меттерних для достижения собственных целей – усиления австрийского влияния в Италии. В Лайбахе, где было принято решение о быстрой военной интервенции союзников в Пьемонт, Александр I не мог не оценить,когоони должны поддерживать,какоймонарх являлся ему «братом во Христе». Ведь возвращенный Венским конгрессом в Пьемонт король Виктор Эммануил I, против которого выступили революционеры, прославился тем, что страна после двадцати лет пребывания под управлением французов вернулась в прошлое: король не только восстановил все феодальные повинности и социальную иерархию, но даже велел построенные за это время школы и больницы закрыть, а новые дороги и мосты взорвать.

В свете объявлений о грядущих военных интервенциях Александр I больше не стремился к публичным изъявлениям мира, устраивая торжественные церковные службы. Характерно, что конгресс в Троппау, на котором было принято решение о посылке австрийских войск в Неаполь, завершился богослужением, но происходило оно строго в стенах придворной церкви, куда был не допущен народ; Александр I на нем даже не появился, а прусский король наблюдал службу с отдаленной кафедры «словно из театральной ложи»[443]. Какое бы то ни было указание на религиозное содержание Священного союза при этом отсутствовало. Теряли прежнее сплачивающее значение и общие воспоминания о победе над Наполеоном: весьма показательно, что очередная годовщина Лейпцигской битвы практически совпала с открытием конгресса в Троппау в 1820 году и конгресса в Вероне в 1822 году, однако ничего похожего на Аахенское празднование ни там, ни там больше не проводилось (а еще с 1819 года запрет на публичное празднование годовщины Лейпцигской битвы действовал по всей Германии после убийства Коцебу).

Но отдадим все-таки должное российскому императору – он одним из первых выступил во внешней политике с религиозным обоснованием идей «коллективной ответственности» за положение всей Европы. Эти идеи, столь отличавшиеся от эгоцентрической дипломатии великих держав, свойственной XVIII веку, продолжали жить и после смерти царя. Но тем не менее построение системы европейской безопасности, о которой так мечтал Александр I, не было им завершено; более того, его искреннее и притом либеральное желание сохранить мир привело к новым военным действиям и подавлению народных свобод.

И цель, и смысл внешней политики Александра I заключались в предотвращениинавсегдаконфликтов в Европе, что рассматривалось царем как абсолютная ценность, проистекающая из его понимания Божественного промысла в истории – даже если стремление к такой цели противоречило конкретным «сиюминутным» интересам отдельных стран, в том числе самой России. Это также в конечном счете обернулось против самого императора, который кроме абстрактных рассуждений не мог предъявить никаких конкретных плодов своей «победы над злом». Внутри России, которую он покидал на многие месяцы, бесплодность его усилий начинали высмеивать, что, в частности, весьма талантливо и остро выразилось в знаменитом «Ноэле» молодого Александра Сергеевича Пушкина. Александр I не только был представлен в этом стихотворении политиком, далеко оторванным от России:

Узнай, народ Российский,

Что знает целый мир:

И прусский и австрийский

Я сшил себе мундир.

Он в принципе не способен ни на какие конкретные меры и служит лишь источником «обещаний» – велеречивых текстов, выхолощенных от всякого смысла:

Пора уснуть уж наконец,

Послушавши, как царь-отец

Рассказывает сказки.

Такая явно несправедливая оценка тем не менее подводила своеобразный итог попытке объявления Александром I «новой эры» в мировой истории. «Дары волхвов»

Глава 16

Охранители и освободители

В начале декабря 1815 года Александр I вернулся в Петербург после почти полуторагодового отсутствия, обусловленного Венским конгрессом и последующими странствиями по Европе. Сразу же в российской столице начались приготовления к двум свадьбам в Императорской семье. 12/24 января 1816 года великая княгиня Екатерина Павловна стала женой наследного принца Вюртембергского Вильгельма, который осенью того же года взошел на трон, сделав свою супругу королевой Вюртембергской. А 9/21 февраля еще одна сестра Александра I, Анна Павловна, вышла замуж за принца Оранского Виллема, наследника короны Нидерландов.

Казалось бы, две свадьбы подряд создавали праздничную атмосферу в Зимнем дворце и должны были дать Александру чувство семейного счастья. Но многие современники отмечали, что после возвращения из Европы император сделался «скучен и сердит». При въезде в Петербург он вновь отказался от каких-либо изъявлений народного восторга по поводу «долгожданного прибытия»; да, сказать честно, его и не было – народ уже начал привыкать к длительному отсутствию царя на родине. А в глубине собственной души Александр все еще сильно переживал разрыв с Марией Нарышкиной, с которой хотел бы не расставаться до конца жизни. Его личное одиночество еще больше усугублялось теперь, когда его покидали сестры – и особенно столь близкая ему Екатерина Павловна, которой Александр привык поверять свои самые скрытые от внешних наблюдателей душевные переживания.

В апреле Екатерина Павловна переехала с мужем в Штутгарт. Спустя 9 месяцев, в январе 1817 года, Александр отправил ей с Балашовым личное письмо – ничто в нем не указывало на изменившийся статус Екатерины Павловны, то есть на то, что русский царь пишет королеве другого государства. Напротив, Александр по-прежнему старался быть с ней предельно искренним, благодарил Бога за ее семейное счастье и рождение у нее дочери, говорил, что ему очень хочется вновь увидеться с ней, но он не знает еще, когда и как это сможет произойти. О себе же Александр сообщал в нескольких емких выражениях: «Вы спрашиваете, дорогой друг, что я делаю? Все то же, то есть все более привыкаю подчиняться Предначертаниям Провидения и даже нахожу некое удовлетворение в том уединении, в котором нахожусь»[444].

Они действительно встретились в следующем году, когда Александр I направился на конгресс в Аахене, а по окончании конгресса Екатерина Павловна даже устроила императору прекрасный прием в Штутгарте в последних числах ноября 1818 года. Но едва Александр I вернулся в самом конце декабря в Петербург, его настигла ужасная весть – Екатерина Павловна внезапно скончалась от апоплексического удара во время череды новогодних празднеств. Новость глубоко потрясла Александра и еще больше повлияла на замкнутость императора в себе, свойственную для последнего периода его царствования.

Эти новые черты характера императора, егодобровольное уединениене только замечали многие уже с начала 1816 года, но сказывались они и на личных судьбах людей, искавших с ним встречи. 2 февраля 1816 года в Петербург приехал Н. М. Карамзин. Еще в 1803 году он добился должности придворного историографа и, живя в подмосковной усадьбе Остафьево, погрузился в изучение русских летописей. Теперь Карамзин окончил первые восемь томов «Истории государства Российского», но ему нужны были средства для их издания, а также право печатания без предварительной цензуры, которым Карамзин как любой уважающий себя историк чрезвычайно дорожил, но даровать которое мог лишь сам император.

Наличие придворных связей вроде бы гарантировало, что Карамзин быстро получит у Александра I такое разрешение. В Петербурге Карамзин в первую очередь встретился с великой княгиней Екатериной Павловной, которая приблизила его к себе еще в ту пору, когда в тверском дворце формировала дворянскую оппозицию для борьбы со Сперанским. Но сразу после свадьбы великая княгиня была погружена в собственные дела и, хотя и приняла Карамзина вежливо, ничего определенного ему не обещала. Столь же безрезультатно закончился и его визит к императрице Марии Федоровне: та дала понять, что целиком занята подготовкой к замужеству своей последней дочери. Петербургское общество тепло приняло историографа, он не раз читал главы из «Истории…» в великосветских салонах, но сам при этом ютился в дешевых меблированных комнатах, считая, в какую сумму ему обходится каждый новый день в Петербурге, и не зная, когда же наконец его примет Александр I. Во дворце обер-гофмаршал объявил Карамзину, что в нужное время передаст ему повеление явиться с «Историей…» прямо в кабинет Александра I. Это означало одно – ждать.

Карамзин не мог уехать, не решив вопроса о публикации своего главного творения. За долгие дни ожидания он однажды увидел императора на балу, но тот не стал с ним заговаривать и даже не подал виду, что узнал. Но высокопоставленные знакомые, среди которых был граф Иоанн Каподистрия, подтверждали – Александр I собирается его принять. «Видишь, как трудно войти в святилище Его кабинета!» – восклицал Карамзин в письме к жене спустя больше трех недель ожидания. Во время нового визита к Екатерине Павловне в начале марта Карамзин решился просить разрешения уехать обратно в Москву, на что получил ответ: «Нет, должно ожидать приказаний Его Величества». Окруженный атмосферой всеобщего восхищения (искреннего или нет, Бог весть!), историограф чувствовал, что его «душат здесь под розами». Каподистрия, правда, утешал его: «Государь во все это время ещеникогоне принимал у себя в кабинете»[445].

И это было правдой! Еще в середине декабря 1815 года из Дерпта в Петербург прибыл профессор Паррот. Отсюда он направил Александру I одно за другим семь (!) безответных писем, не получая из дворца никаких вестей, кроме слов царского камердинера, что ответ последует. Через полтора месяца, полностью исчерпав все свои средства на жизнь в столице, Паррот вынужден был уехать. Главная проблема профессора заключалась в том, что он все еще видел в императоре прекраснодушного, чистого молодого человека, искренне стремящегося деятельно служить собственному народу, даровать ему свободу и благоденствие, – Паррот постоянно транслировал Александру в своих письмах именно этот образ, но, по-видимому, сам Александр уже не хотел встречаться с таким своим отражением из прошлого. Прощальные слова Паррота в письме, где он, наконец, признает свой полный разрыв с императором, исполнены горечи и скорби не только за себя, но и за всех «желающих добра людей», которым довелось оказаться вблизи трона. Во время обратной дороги в Дерпт у Паррота пошла горлом кровь, многолетняя дружба с Александром I едва не стоила ему жизни.

А в то же самое время ведь был простой и даже наилегчайший способ получить аудиенцию у Александра I. Вот только Паррот по определению, в силу характера его личных отношений с императором, не мог к нему прибегнуть; Карамзин же долгое время чурался его, считая этот

Надо сказать, что Аракчеев уже ждал Карамзина и был полностью в курсе его проблем. Но и опасения историографа можно понять, ибо обстоятельства их первой встречи так и отдают гусарским водевилем! Родной брат Карамзина, Федор Михайлович, был старинным сослуживцем Аракчеева и нанес в его дом визит вежливости в отсутствие хозяина. На другой день к Николаю Михайловичу является ординарец графа и велит быть у того в 6 часов вечера. Карамзин растолковывает ординарцу ошибку, в дом к Аракчееву идет Федор Михайлович, а граф встречает его словами: «Радуюсь случаю познакомиться с таким ученым человеком, тем более, что я был некогда приятелем вашего братца!» Федору Михайловичу не оставалось ничего, как признаться: «Я не историограф, а тот самый ваш старинный знакомец!»

Иными словами, Аракчеев, узнав, что к нему заходил Карамзин, был абсолютно уверен, что это историк, который наконец смирил гордость и принес к нему свою просьбу. «Но мог ли я, – восклицает Николай Михайлович в письме к жене, описывая эту ситуацию, – имея известный тебе характер, ехать к незнакомому мнефавориту. Это было бы нахально и глупо с моей стороны. Однако ж, этот случай ставит меня в неприятное положение:друг государевуже объявил свое расположение принять меня учтиво и обязательно: если не буду у него, то не покажусь ли ему грубияном? А если буду, тоне заключат ли, что я пролаз и подлый искатель? [выделено Карамзиным. –А. А.]».

Тем не менее 13 марта Карамзин побывал-таки у Аракчеева, который сделал ему комплимент в своем стиле: «Учителем моим был дьячок: мудрено ли, что мало знаю? Мое дело исполнять волю государеву. Если бы я был моложе, то стал бы у вас учиться; теперь уже поздно». Граф подтвердил Карамзину, что Александр I «расположен его принять». И ровно через день, вечером 15 марта, император действительно вызвал историографа во дворец, «встретил ласково, обнял», проговорил с ним больше полутора часов на самые разные интересовавшие обоих темы и одобрил, между прочими разговорами, все волновавшие Карамзина требования к публикации «Истории государства Российского».

Как же возникла эта колоссальная и, безусловно, пугавшая современников власть Аракчеева, способного решать почти что любые дела в Российской империи? Очередь в его приемной в доме на Литейном, по преданию, выстраивалась начиная с 4 часов утра, и желанного вызова колокольчиком вместе ждали и обычные просители, и маститые сановники (что заставляет вспомнить картинки из приемной графа Платона Зубова в расцвете его фавора у Екатерины II). Графа часто именовали «великим визирем», но дальше других пошел известный журналист 1810–1820-х годов Николай Иванович Греч, весьма злой и пристрастный в своих оценках, который в мемуарах назвал Аракчеева «козлищем, на которого падали все грехи, все проклятия народа», и подчеркнул, в этом качестве его «подарил» России сам Александр I.

Действительно, можно сосчитать, что за десять лет, начиная с 1813 года, когда Александр I отправился в большой военный поход по Европе, император провел за пределами России 4 года и 3 месяца (или 42% от всего времени). А еще больше года по совокупности заняли его путешествия по стране. Постоянное отсутствие царя в столице накладывало отпечаток на управление империей. Поэтому уже в 1814 году Александр I поручил Аракчееву и его канцелярии собирать и выносить на Высочайшее утверждение всеподданнейшие доклады по вопросам текущего государственного управления. С этого времени не только дела министерств, но даже мнения Государственного совета доводились до императора через Аракчеева. В августе 1818 года Александр I поставил Аракчеева во главе канцелярии Комитета министров – тем самым без его ведома не принималось ни одного важного решения во внутренней политике России, от него зависело, добьется ли тот или иной министр одобрения своего мнения у императора, а зачастую и сам Аракчеев подбирал новых министров из числа своих креатур, среди которых не было ни одного, способного поставить под вопрос компетентность графа в решении всех дел.

Однажды передоверив ему такие полномочия, Александр I потом никогда не ставил их под сомнение. А. И. Михайловский-Данилевский, имевший возможность в качестве флигель-адъютанта длительное время близко наблюдать императора, позже искренне удивлялся:

Без блистательных подвигов, без особенных дарований от природы, не учившийся ничему, кроме русского языка и математики, даже без тех наружных приятностей, которые иногда невольно привлекают к человеку, граф Аракчеев умел, однако же, один из пятидесяти миллионов подданных приобрести неограниченное доверие такого Государя, который имел ум образованнейший, обращение очаровательное и которого свойства состояли преимущественно в скрытности и проницательности[446].

Ответ же лежал в характере Александра I.

Императору, устремившемуся к созданию нового миропорядка, нужен был идеальный исполнитель для внутренних дел, которые у Александра – в силу его «уединения», то есть отсутствия прямой вовлеченности и заинтересованности в жизни страны, – отступали по важности на второй план. Роль такого исполнителя для царя в свое время играл Сперанский, вот только того отличало наличие принципов, твердое желание водворить государственное здание на фундаменте закона и нерушимых прав граждан. У Аракчеева же не было самостоятельных принципов, собственной государственной программы, он отличался узостью кругозора, но при этом тщательно и преданно выполнял все конкретные поручения императора, позволяя тому сосредоточиться на своей «великой утопии» Священного союза. Аракчеев никогда не проявлял инициативы, не выходил за границы предписанного ему от Александра дела. Его и императора связывала еще и давняя «гатчинская верность», они оба хранили – каждый, естественно, по-своему – память об императоре Павле I, а в их общих воспоминаниях не было рокового дня 11 марта. Поэтому фундамент «дружбы» Александра и Аракчеева (если ее так можно назвать, ибо граф никогда не признавал себя равным Александру, хотя и охотно допускал в их переписке различные частные мнения, адресованные «не царю, а Александру Павловичу») был гораздо крепче, чем тот, на котором зиждились отношения Александра со Сперанским. 23 июля 1820 года император так писал Аракчееву: «Двадцать пять лет могли тебе доказать искреннюю мою привязанность к тебе, и что я не переменчив. Душевно я желаю, чтобы Бог подкрепил и сохранил твое здоровье так, чтобы ты мог долгие еще годы продолжать Отечеству столь полезную твою службу»[447].

Степень же «полезности» этой службы Отечеству современники оценивали по-разному. Аракчеев относится к одной из самых мифологизированных фигур царствования Александра I. Недовольные его властью люди не жалели в своих суждениях оценок вроде «проклятый змий», «Вельзевул», «разъяренный бульдог», «вреднейший человек в России» и др. Так, начальник Главного

По наружности Аракчеев походил на большую обезьяну в мундире. Он был высокого роста, худощав и мускулист, с виду сутуловат, с длинной тонкой шеей, на которой можно было бы изучать анатомию жил и мускулов и тому подобное. В довершение того он как-то особенно смарщивал подбородок, двигая им как бы в судорогах. Уши у него были большие, мясистые; толстая безобразная голова, всегда несколько склоненная набок. Цвет лица был у него земляной, щеки впалые, нос широкий и угловатый, ноздри вздутые, большой рот и нависший лоб. Чтобы закончить его портрет, скажу, что глаза у него были впалые, серые и вся физиономия его представляла страшную смесь ума и злости[448].

Но помимо «черного мифа» в источниках отразились и противоположные суждения, подчеркивавшие умение Аракчеева заинтересовать и расположить к себе собеседника, его колоссальную работоспособность, быстроту и четкость мышления, аккуратность, внимание к бытовым мелочам, искреннюю набожность и даже сострадательность. Проблема только в том, что подобные описания дошли от тех людей, которые чувствовали себя чем-то обязанными Аракчееву. В этом ряду, как ни странно, оказался и Н. М. Карамзин, поскольку его шурин, известный писатель пушкинского круга князь Петр Андреевич Вяземский, всерьез ставил вопрос об Аракчееве: «Точно был ли он безусловно темная личность, без малейшего проблеска света?» – и со слов Карамзина приводил множество симпатичных черт графа, подчеркнув, что однажды оба они отправились в одной коляске осматривать военные поселения и прекрасно ладили друг с другом, а в итоге «Карамзин возвратился с некоторыми впечатлениями, выгодными для Аракчеева, убедился в уме его, распорядительности, в некоторых свойствах, нужных для государственного человека»[449].

О том, как могли «ладить» с Аракчеевым совершенно противоположные ему по характеру люди, свидетельствует история Сперанского. Бывший государственный секретарь проживал в своей деревне под Новгородом, куда ему разрешили переселиться из пермской ссылки после выхода манифеста от 30 августа 1814 года, согласно которому в Российской империи прекращались все дела об «изменниках», сотрудничавших с Наполеоном. Но дело Сперанского так и осталось нерасследованным, а сам он жаждал официального своего оправдания с признанием, что все подозрения в его адрес были ложными. В июле 1816 года Сперанский личным письмом напомнил о себе Александру I, прося судить его открыто, с предъявлением доказательств, ссылаясь на собственные слова императора при их последней встрече, когда тот пообещал «употребить много времени и способов на подробное рассмотрение» обвинений. Но, видно, Сперанский уже не верил в действенность своих прямых обращений к императору, множество которых с момента высылки из Петербурга осталось без какой-либо реакции от Александра. Поэтому одновременно Сперанский обращается к Аракчееву, чье имение Грузино в Новгородской губернии располагалось неподалеку. В письме к нему Сперанский признается, как тяжело ему выносить «общее мнение, что, быв уличен или по крайней мере подозреваем в государственной измене, одним милосердием Государя спасен от суда и последней казни».

И действительно, Аракчеев явно принял участие в подготовке указа Александра I от 30 августа 1816 года, в котором фактически процитирована фраза из письма Сперанского о том, что в 1812 году «точное исследование в тогдашних обстоятельствах делалось невозможным», и если близость войны заставила его удалить со службы Сперанского, то теперь император «не нашел убедительных причин к подозрениям». Результатом указа явилось назначение Сперанского губернатором в Пензу, а спустя некоторое время – Сибирским генерал-губернатором. В связи с последним назначением Александр I 22 марта 1819 года собственноручно обратился к Сперанскому и признал: «Враги ваши несправедливо оклеветали вас», пообещав после исполнения им сибирских поручений опять приблизить к себе[450].

И вот в марте 1821 года Сперанский вновь оказался в Петербурге. Ему пришлось ждать возвращения Александра I с Лайбахского конгресса, после чего император принял от него доклад по сибирским делам, но от личных объяснений с ним уклонился. Более или менее пространный разговор, объяснивший бы причины событий марта 1812 года (чего очень ждал Сперанский!) состоялся между ними только 31 августа. Александр I не сообщил Сперанскому ничего определенного, сославшись на несколько полученных им тогда доносов, и Сперанский с огорчением занес в свой дневник запись о том, что «начало и происшествие сего дела смешаны и забыты»[451] – очевидно, именно такого мнения желал придерживаться в разговоре с ним Александр I.

Зато император дал Сперанскому ясный совет: «сблизиться как можно более» с Аракчеевым. И, как бы парадоксально это ни казалось, Сперанский и впрямь в последующие годы выполняет царские поручения в качествепомощникаАракчеева, таким образом отплачивая тому за свое возвращение к государственным делам. И насколько же характерна для людей, подчиненных Аракчееву, фраза, которой Сперанский инструктировал своего секретаря Гавриила Степановича Батенькова: «Никогда не давать графу заметить, а лучше и не думать, что я могу, кроме его, иметь к Государю другие пути». То есть, оказав благодеяние, Аракчеев должен получить уверенность в своем абсолютном превосходстве над бывшим соперником. И даже сам Александр I заверял его в этом (11 февраля 1822 года): «Считаю нужным заметить на слова, сказанные уже Сперанским тебе, что тут личной доверенности никакой не может быть допущено», – император подчеркивает тем самым, что слушает Сперанского только по делам службы[452].

Главным же делом, которым занимался граф Аракчеев по поручению Александра I, являлось устройствовоенных поселений. Идея эта графу не принадлежала, более того, по некоторым источникам, он первоначально ее не одобрял, но беспрекословно и с полной энергией принялся за ее воплощение. С помощью устройства военных поселений Александр I хотел одновременно решить сразу несколько задач: сократить бюджетные расходы на армию (которые достигали 60% всех собираемых налогов); покончить с рекрутской системой, столь болезненной для крестьянства; наконец, дать солдатам, то есть бывшим крестьянам, возможность вновь обрести семью и обрабатывать землю, как и полагалось их сословию. Все это выглядело весьма разумно, тем более что полоса военных поселений, протянувшаяся с севера на юг и захватывавшая Новгородскую, Могилевскую, Слободско-Украинскую, Екатеринославскую и Херсонскую губернии, должна была служить барьером от возможного вторжения в Россию со стороны Западной Европы.

Согласно первым опытам, произведенным еще в 1810 году в Могилевской губернии, солдат размещали в крестьянских избах (освобожденных от казенных крестьян, которых переселили на юг России), а затем предписывали им самим строить для себя новые дома по утвержденным чертежам. Но с 1815 года Аракчеев пришел к выводу,

Беда заключалась не в целях, поставленных при организации военных поселений, а в методах, которые Аракчеев использовал для их достижения. Внешнему наблюдателю военные поселения демонстрировали полнейший порядок на селе, пришедший на смену «живописному крестьянскому разнообразию»: стройные линии «связей» – типовых домов, стоявших на одинаковом расстоянии друг от друга и предназначенных каждый для нескольких семей крестьян и их постояльцев-солдат; здания штабов, экзерциргаузов, школ, гауптвахт, плац для упражнений и дома для офицеров, чистые улицы, ровные дороги, новые мосты, опрятные жители, одетые в одинаковую униформу (в зависимости от разряда), распорядок дня, в котором подъем и переход от одного вида сельских работ к другому происходили четко, через построение, по сигналу гонга. Особенно удивляло наблюдателей, как благодаря военным поселениям изменялась земля в малоплодородной Новгородской губернии: «Там, где за восемь лет были непроходимые болота, видишь сады и города», – писал Н. М. Карамзин.

Вот только достигалось это ценой тяжкого, изнурительного труда под надзором офицеров. Солдатская смертность от болезней при строительстве дорог и осушении болот достигала 10% и при этом не считалась большой. Тяготы военной службы усугублялись мелочной регламентацией крестьянского быта. Обильно издаваемые «Правила» ставили под контроль все, даже работу хозяек по дому и кормление младенцев. Аракчеев придумал и специальные правила для заключения браков, в соответствии с заранее составленными списками тех, «кому пора жениться», и с обещанием санкций, например, для вдов, которые не захотят выйти замуж повторно – те подлежали выдворению «как бесполезные для поселений». И, конечно же, весь порядок военных поселений был рассчитан исключительно на то, чтобы его можно было выставить напоказ, а не для ежедневного использования по хозяйству. Например, крестьянам запрещалось перегонять скот по ровному шоссе вдоль домов-«связей» (ибо из-за этого дорога загрязняется) – шоссе предназначалось только для офицеров и гостей, а крестьянские потребности обслуживала узкая грунтовая дорога, пробитая позади домов[453].

Крестьяне и солдаты военных поселений равным образом (а несмотря на различие разрядов, условия жизни и тех, и других были схожими) подвергались сразу двум видам крепостного гнета: солдатской службе и принудительным сельским работам. Нужно ли было при создании военных поселений делать столь большой акцент на насилии? Но другие варианты не рассматривались, поскольку именно таков был управленческий стиль графа Аракчеева: он не видел более эффективного способа выполнить свое поручение – то есть доказать усердие перед Государем – чем прямое насилие. В конечном счете так оказывалось и быстрее, и во много раз проще, нежели трактовать казенных крестьян как свободных людей (которыми многие из них по факту себя считали, не имея над собой власти помещиков).

Однако народное терпение не бывает беспредельным. Неоднократно при введении военных поселений возникали возмущения, но самое крупное из них произошло в конце июня 1819 года в районе города Чугуева (в 25 верстах от Харькова). В нем приняло участие до 28 тыс. казенных крестьян и казаков, а для его подавления была вызвана артиллерия. По приказу Аракчеева, лично руководившего усмирением Чугуевского бунта, арестовали свыше 2 тыс. человек, из которых 275 были приговорены к смертной казни, вместо которой их «из милости» прогнали сквозь строй, после чего несколько десятков человек скончались. Сам Аракчеев не присутствовал при наказании (он вообще в эти дни не показывался в Чугуеве), но решил написать Александру I частным образом: «Происшествия, здесь бывшие, меня очень расстроили. Я не скрываю от Вас, что несколько преступников, самых злых, после наказания, законами определенного, умерли; и я ото всего оного начинаю очень уставать, в чем я откровенно признаюсь перед Вами». Александр I же с состраданием отнесся к переживаниям друга:

Издавна тебе известны, любезный Алексей Андреевич, искренняя моя к тебе привязанность и дружба, и посему ты легко поверишь тем чувствам, кои ощущал я при чтении всех твоих бумаг. С одной стороны, мог я в надлежащей силе ценить все, что твоя чувствительная душа должна была претерпеть в тех обстоятельствах, в которых ты находился. С другой, умею я также и ценить благоразумие, с коим ты действовал в сих важных происшествиях[454].

О чем повествует эта история? Оказывается, что быть извергом и приговаривать к смерти сотни человек, доведенных до бунта собственными же распоряжениями Аракчеева, – это тяжелая работа, за которую нужно отвечать перед Государем, и «чувствительная душа» ее не выносит, начинает уставать. Но в то же время ведь не Аракчеев же лично забивал до смерти несчастных крестьян: этим процессом руководили его подчиненные – а значит, любой изверг только потому и может им быть на государевой службе, что всегда найдется кто-нибудь, способный с еще большей жестокостью и остервенением исполнить любое поручение начальства.

Спустя ровно год Александр I приехал в Чугуев. Он пришел в восторг от вида здешних военных поселений, где ему ничто не напоминало о бунте. 31 июля 1820 года царь писал Аракчееву, что у них «прелестное местоположение». «Я нашел здесь много порядку и начала весьма удовлетворительные. Все обещает наилучший успех. Искренне благодарю тебя за все твои труды в сем полезном деле». Вообще, письма Александра I к графу переполнены восхищенными словами по поводу организации военных поселений. Например, 19 июня 1817 года он пишет по поводу Новгородской губернии: «Благодарю тебя искренне, любезный Алексей Андреевич, за все, тобою сделанное. Также чистосердечно и Бога благодарил. Начало наилучшее и действительно превосходит всякое ожидание. Нетерпеливо желаю тебя видеть, чтобы лично поблагодарить и о многом изустно переговорить». Весьма характерно, что в письме от 27 марта 1818 года похвала усердию Аракчеева в деле военных поселений и упоминание о пересылке ему речи императора в польском сейме, где России была обещана конституция (об этом – чуть ниже), находятся в соседних абзацах.

Аракчеев умел представить Александру I тот самый образ России, который царь так хотел видеть. Погруженный в свои высокие заботы и мысли, Александр I восхищался его внешней стороной, правильностью, опрятностью, геометрическим порядком, не различая (или не желая различать), какие несправедливости и насилия скрыты за этой внешностью. Из всех же мест,

Для Александра I «аракчеевский мир» был еще одной утопией, только на этот раз такой, к которой можно было реально прикоснуться и насладиться ее видом. Глядя из Грузина, можно было подумать, что во всей Российской империи работает только один Аракчеев. Этим можно объяснить, почему Александр так ревностно стоял на защите чести своего друга. Нелепая, даже глупая выходка произошла в сентябре 1822 года в Академии художеств: ее президент, государственный секретарь А. Н. Оленин, предложил избрать графа А. А. Аракчеева (а также министров графа В. П. Кочубея и графа Д. А. Гурьева) в почетные члены академии, рассчитывая на понимание всех ее членов относительно причин такого выбора. Однако вице-президент Академии художеств Александр Федорович Лабзин решился спросить, чем же заслужил Аракчеев и названные министры звание академика, и получил ответ: «Они близки к Государю». Тогда Лабзин предложил избрать почетным академиком знаменитого на всю Россию лейб-кучера Илью Байкова, потому что тот «еще ближе» к Государю. Об этой истории донесли Александру I, находившемуся на конгрессе в Вероне, и оттуда немедленно последовало Высочайшее распоряжение: уволить Лабзина в отставку и сослать в лежащий на Волге городок Сенгилей Симбирской губернии.

Итак, Аракчеев не просто выступал «охранителем» у трона самодержавной власти в России, он не просто весьма умело замещал эту власть своей персоной в отсутствие царя: Аракчеев – это и есть само русское самодержавие, со всем тем поразительным блеском на фундаменте крепостной неволи, который ему придала Екатерина II, со всеми теми бесчисленными жертвами, которыми ознаменовалась победа над Наполеоном и спасение Европы. При этом Аракчеев искренне верил, что незаменим как для Александра I, так и для всей России, и именно поэтому часто просился у царя в отставку, говорил тому о своей неспособности и усталости – чтобы Александр I тем лучше осознал его истинную цену.

И все же даже деятельность Аракчеева не покрывала всего спектра внутренней политики Александра I во второй половине 1810-х и в начале 1820-х годов. Аракчеев с его ясно очерченной физической силой отвечал как бы за материальное устроение России, но царю требовался еще один человек, которому можно было бы поручить ее духовное обустройство. Таким человеком стал князь Александр Николаевич Голицын. Старший сверстник и товарищ будущего императора по детским играм (они подружились при Дворе, когда Александру было 6 лет), Голицын из придворной службы перешел сперва в Сенат, а в октябре 1803 года был назначен обер-прокурором Святейшего синода. В то время он вел весьма веселый и, можно сказать, разгульный образ жизни, слыл шутником, готовым острить даже по вопросам веры, как вдруг около 1811 года пережил «обращение», не без влияния известного мистика и масона, обер-гофмейстера Р. А. Кошелева. С этого времени в общении с Александром I Голицын выставлял себя авторитетом по вопросам христианской веры и охотно принимал личные признания царя, в которых тот рассказывал о собственных религиозных чувствах. Во что именно верил князь Александр Голицын – это сложный вопрос, который требует особого изучения; достаточно сказать, что он оказывал покровительство распространению в России учрежденного протестантами Библейского общества, сочувственно интересовался деятельностью в Петербурге самых разнообразных христианских сект и толков, но выступал ярым гонителем иезуитов.

Нельзя не отметить, что именно такую фигуру Александр I востребовал для того, чтобы принципы Священного союза, включая примат духа Евангелия в политических вопросах и стремление к объединению Церквей, признанию за всеми народами «общности во Христе», начали бы воплощаться и во внутренней политике Российской империи – в первую очередь в вопросах народного образования. Мысль, которой сочувствовал Александр I, заключалась в следующем: христианские начала и только они должны лежать в основе всей системы образования, чтобы воспитывать души подданных, и такая задача, безусловно, важнее и приоритетнее, нежели преподавание наук. При этом, поскольку «истинное христианство» (согласно тем учениям, на которые среди прочего опиралась идеология Священного союза) не имеет конфессиональных перегородок, то нужно по возможности устранять из общественной сферы все то, что может вести к «обрядовым спорам» и религиозной розни. Такую функцию могут исполнять только государственные органы, исповедующие идею «общехристианского» или (другой вариант этого термина) «евангельского государства»[455]. Эта деятельность и была поручена князю А. Н. Голицыну.

В октябре 1817 года под руководством Голицына на смену прежнему Министерству народного просвещения было создано Министерство духовных дел и народного просвещения – орган, который сосредоточил в своих руках вместе управление и всеми религиозными делами, то есть церковными учреждениями различных конфессий (в одном ряду с которыми находилась и Русская Православная Церковь), и всеми образовательными учреждениями Российской империи. Известный богослов XX века протоиерей Георгий Флоровский назвал этот орган«министерством религиозно-утопической пропаганды». Действительно, речь шла о построении очередной Александровской утопии: такой, где на смену бытовавшему в русском образованном обществе конца XVIII века духу «вольтерьянства» приходит стремление глубоко и искренне исповедовать Христа и жить по его заповедям, смыкаясь в общей вере со всеми остальными христианами Европы.

Зримым воплощением этой утопии для Александра I должен был стать храм Христа Спасителя в Москве, возведению которого – в благодарность Господу о даровании победы над Наполеоном – царь придавал огромное значение. Еще в конце 1815 года, то есть сразу после возвращения в Россию, Александр I рассмотрел и одобрил проект, предложенный архитектором Карлом Магнусом (Александром Лаврентьевичем) Витбергом, лютеранином по рождению и шведом по происхождению. Этот проект православного храма, по сути, отсылал не только к византийско-греческой, но и к многочисленной иной христианской символике (и даже к масонской). Сам автор писал об этом так: «Мне казалось

Вы отгадали мое желание, удовлетворили моей мысли об этом храме. Я желал, чтоб он был не одна куча камней, как обыкновенные здания, но был одушевлен какой-либо религиозной идеей; но я никак не ждал получить какое-либо удовлетворение, не ждал, чтобы кто-то был одушевлен ею, и потому скрывал свое желание. И вот я рассматривал до двадцати проектов, в числе которых есть весьма хорошие, но все вещи самые обыкновенные. Вы же заставили камни говорить[456].

Внутри «двойного министерства» князя Голицына реализация этих идей падала на членов Главного Правления училищ – органа, который был создан в начале XIX века и включал тогда преимущественно просвещенных вельмож, заботящихся о развитии науки, университетов и народных школ в своих учебных округах, но который теперь объединял чиновников совсем другого рода. Характерным оказалось назначение в январе 1819 года в его состав Михаила Леонтьевича Магницкого. Еще недавно друг и соратник Сперанского, Магницкий разделил вместе с последним обвинения в «измене» и был сослан в Вологду, а затем, одновременно со Сперанским, с 1816 года вновь употреблен на службе. Оказавшись членом «двойного министерства», Магницкий увидел в этом шанс вернуть свое влияние на государственные дела. В качестве руководящей нити он избрал мысль, сформулированную одним из идеологов Священного союза, Александром Стурдзой (который также был назначен в состав Главного Правления училищ при князе Голицыне), – «дух немецких университетов» несет в себе вольнодумство и безнравственность, а исходящая от него порча угрожает всем тем университетам, которые были образованы по примеру Германии, в том числе российским.

Почти сразу после назначения, весной 1819 года, Магницкий добился того, чтобы его направили с ревизией в Казанский университет – объективно на тот момент самый слабый в отечественной университетской системе, с небольшим количеством студентов и преподавателями, расколотыми на несколько «партий», враждовавших друг с другом. Но Магницкий обнаружил здесь нечто большее – дух свободной науки, «философизма», проистекавший из-за связей с немецкими университетами, откуда была приглашена значительная часть профессоров и по образцам из которых было организовано преподавание. Из-за этого Казанский университет, злоупотребляя Высочайше дарованными ему правами, причинил «очевидный вред не токмо от себя непосредственно, но и в обширном округе» и в силу этого «по непреложной справедливости подлежит уничтожению. […] Акт об уничтожении Казанского университета тем естественнее покажется ныне, что без всякого сомнения все правительства обратят особенное внимание на общую систему их учебного просвещения, которое отбросив скромное покрывало философии стоит уже посреди Европы с подъятым кинжалом»[457]. Последние строки напрямую намекали на убийство Коцебу, и получалось, что изучение наук, пришедших с Запада, является опасным не только для личности конкретного человека, развращая его разум, но и для государства в целом; только верные истинно христианскому духу чиновники, вроде Магницкого, способны этому противостоять.

Александр I, правда, не разрешил «уничтожить» Казанский университет, велел его исправить и поставил Магницкого во главе Казанского учебного округа. Тот уже спустя пару месяцев уволил из университета 9 профессоров (в том числе 5 выходцев из немецких университетов), преподавание которых его не устраивало. Вершиной же его «охранительного» творчества стала «Инструкция ректору и директору Казанского университета», которая была рассмотрена в Главном Правлении училищ, одобрена Голицыным и поднесена на подпись императору, превратившись в законодательный акт от 17 января 1820 года. Он не только послужил началом «новой хронологии» в истории Казанского университета (от этой даты отсчитывался учебный год и все университетские отчеты), но рекомендовано было придерживаться положений данной инструкции во всех университетах Российской империи.

Согласно «Инструкции», ректор должен был в первую очередь следить, чтобы «вредный дух времени, всеразрушающий дух вольнодумства не проникнул в те священные убежища, где воспитанием настоящего юношества обеспечиться должно счастье будущих поколений». «Воспитание на твердом основании христианской религии» признавалось единственной целью университета, без которой он не может существовать, а «студенты, отличающиеся христианскими добродетелями, предпочитаемы всем прочим». Главным качеством профессора также является «добрая нравственность и приличное всякому христианину благочестие» (ни о каких научных критериях и профессионализме речи не шло), а «в преподавании всех наук в университете должен быть один дух Святого Евангелия». Далее шли конкретные примеры, каким образом в этом духе преподавать все предметы: например, в преподавании физики профессор «обязан указать на премудрость Божию и ограниченность наших чувств и орудий для познания непрестанно окружающих нас чудес», а профессор астрономии «укажет на тверди небесной пламенными буквами начертанную премудрость Творца». Несколько особняком здесь стояло преподавание истории, ибо в нем необходимо учитывать не только «божественные истины», но и славу нынешнего царствования, а также доказывать, «что Отечество наше в истинном просвещении упредило многие современные государства».

Внедрение «Инструкции» в жизнь влекло за собой огромную формализацию в университетской жизни: Магницкий регулярно рассматривал отчеты о благочестии студентов и проверял новые программы предметов на соответствие требуемому духу. Западная же наука, особенно философия, однозначно признавалась вредной, и уже в апреле 1820 года по инициативе Голицына Александр I одобрил негласный запрет на обучение русских студентов в европейских университетах (официально утвержденный в феврале 1823 года). По казанскому примеру был проведен в 1821 году разгром Петербургского университета с той только разницей, что теперь самих профессоров заставили судить и увольнять себе подобных за вольнодумство, определяемое на основании студенческих конспектов. Князь Голицын докладывал императору по итогам «очищения» Петербургского университета от вредного преподавания:

Вопреки всякой истине и здравому смыслу составленные науки ограждаются пышными наименованиями учености, просвещения, образованности, собственных сил разума и тому подобными, свергают с человеков все узы повиновения, разрывают связи общественные, искореняют алтари, ниспровергают престолы и превращают весь порядок благоустроенного общества в бурный хаос[458].

Политику голицынского министерства заметили в дворянском обществе. Она явно не способствовала притоку в университеты студентов, а поэты 1820-х годов иронизировали над появлением «гасителей просвещения» – так, в комедии «Горе от ума» Чацкий упоминает некоего родственника Фамусова:

А тот чахоточный, родня вам, книгам враг

В ученый комитет который поселился

И с криком требовал присяг,

Чтоб грамоте никто не знал и не учился.

И тем не менее император Александр I, вдохновитель политики «двойного министерства», считавший Голицына и Аракчеева своими близкими друзьями, в это же самое время еще готов был выступать в прежней роли, усвоенной им с начала царствования, – роли освободителя и поборника конституционных прав (в той же мере, в какой Священный союз первоначально был

Добрая воля помещиков во всех рассматривавшихся проектах была обязательным условием для начала процесса освобождения крестьян, даже если само это понятие в них маскировалось, еще по заветам Лагарпа. Поэтому таким важным для Александра I был опыт отмены крепостного права в трех прибалтийских губерниях, в каждой из которых ему удалось добиться обращения от местного дворянства с просьбой провести такую реформу. Произошло это в силу того, что здесь уже были подготовлены новые земельные положения, регламентировавшие отношения между крестьянами и помещиками (об этом еще в 1802 году с Александром I беседовал профессор Паррот, а в 1803 году этот вопрос перешел в ведение Комитета по Лифляндским делам, разработавшего соответствующие законопроекты). После того как крестьянские повинности оказались зафиксированными, помещикам стало выгодно отпускать крепостных на волю без земли, делая их свободными арендаторами, потому что это позволяло ежегодно увеличивать арендную плату. 23 мая 1816 года Александр I подписал разрешение на такое освобождение крестьян сперва для Эстляндской губернии; одновременно, благодаря лифляндскому и курляндскому генерал-губернатору маркизу Филиппо (Филиппу Осиповичу) Паулуччи, к процессу была подключена Курляндская губерния, где освобождение по образцу Эстляндии состоялось 27 августа 1817 года. Наконец, в Лифляндской губернии этот вопрос обсуждался дольше всего, и положение, максимально учитывавшее интересы помещиков, было поднесено местным ландтагом Александру I и утверждено им 26 марта 1819 года. Царь счел необходимым обратиться к лифляндским депутатам с речью, где выражал одобрение действиями дворян, которые тем самым признали, что «либеральные начала одни могут служить основою счастья народов» (когда эти слова, опубликованные в европейских газетах, дошли до Лагарпа, швейцарец приказал выгравировать их на специальной табличке и прикрепить к бюсту Александра в своем домашнем кабинете в Лозанне).

В то же время дворянство Полтавской и Черниговской губерний не пожелало выступить с подобной инициативой освобождения или хотя бы регламентации отношений с крестьянами, несмотря на попытки Александра I возбудить этот вопрос в 1817–1818 году. Но наиболее громкий и обидный провал ждал императора в Государственном совете. Одна частная жалоба вызвала возмущение Александра I тем, что до сих пор не был решен вопрос, который император впервые поставил еще за двадцать лет до этого, в самом начале своего царствования, – о законодательном запрете на продажу крестьян без земли и поодиночке. 22 января 1820 года через председателя Государственного совета светлейшего князя Петра Васильевича Лопухина Александр I потребовал «немедленно» представить проект соответствующего закона. Конечно, быстро этот вопрос решить не получилось, но в начале марта появился проект, составленный будущим декабристом Николаем Ивановичем Тургеневым, служившим тогда в Комиссии составления законов. В нем ясно значилось, что «продажа людей поодиночке, как бессловесных животных, не соответственна духу времени», и «продавать человека, существо разумное, нельзя, а продается только земля, без которой крестьянин не должен быть». Рассмотрение проекта в Государственном совете затянулось, обсуждение состоялось только в октябре – ноябре 1820 года, когда Александр I находился на конгрессе в Троппау. Против высказалось большинство членов, а особенно резко возражал А. С. Шишков, говоря, что в отсылках к «духу времени» сказывается «стремление к своеволию и неповиновению», и именно правительство должно управлять духом времени, а не наоборот; права же дворян на продажу крепостных освящены веками и не могут подвергаться никакому ограничению. После этого министр внутренних дел граф В. П. Кочубей пообещал глубже изучить вопрос в своем министерстве, что фактически означало прекращение его рассмотрения. Вернувшийся в 1821 году из Европы Александр I больше не вспоминал о нем, и с того времени для императора крестьянский вопрос сходит с повестки дня уже навсегда[459].

И в вопросе о конституционных преобразованиях Александр I смог добиться успеха только там, где это не касалось основной территории Российской империи, то есть в Царстве Польском. Переехав в Варшаву из Парижа в середине осени 1815 года, Александр I занялся вопросами обустройства нового государства и 15/27 ноября 1815 года подписал его конституционную Хартию, соблюдать и охранять которую торжественно обещал «перед Богом и Евангелием». В ней было прописано народное представительство в делах управления, а именно созыв Сейма Царства Польского из двух палат, членов первой из которых пожизненно назначал император, а второй – избирали дворяне и городские жители, владеющие собственностью (а также духовенство, профессора и учителя). Сейм разделял с царем власть в вопросах законодательства, то есть обсуждал и принимал законы, которые затем передавались на утверждение царя. В конституционной Хартии Царства Польского также провозглашалась независимость суда, и вообще по большинству параметров она относилась к числу наиболее передовых и последовательных конституций европейских государств, появлявшихся в 1810-х годах.

Александр I явно получал удовольствие от своего положения конституционного монарха в Царстве Польском, где он по нескольку недель находился в 1816, 1818, 1819, 1820 и 1822 годах. Это предпочтение, оказываемое Польше, обсуждалось в России, и распространялись даже слухи о желании Александра сделать Варшаву своей официальной резиденцией (по крайней мере, отсюда ему было бы ближе ездить на европейские конгрессы!). Еще одним слухом, у которого были вполне реальные основания, являлось якобы подготавливаемое царем присоединение к Царству Польскому нескольких соседних западных губерний Российской империи. Разговоры об этом с царем продолжал уже знакомый нам по схожим проектам, выдвинутым накануне войны 1812 года, литовский магнат Михаил Огинский. По его версии, Александр I соглашался, прося дать ему больше времени, чтобы государственное устройство Царства Польского смогло бы себя проявить в полном блеске: «Когда это правительство сделается образцовым, и все увидят на опыте, что учреждение его не имеет никаких неудобств для империи, тогда легко мне будет довершить остальное». Речь шла тем самым о поставленной Александром I задаче распространить конституционные права, дарованные полякам, на большее число губерний Российской империи[460].

Своей кульминации эта идея достигла весной 1818 года, когда Александр I специально прибыл в Варшаву, чтобы открыть назначенное на 15/27 марта первое

Таким образом, в 1818 году Александр I решился во всеуслышание заявить о планах, которые обдумывал по меньшей мере с 1797 года. Европа получила в этих словах новое доказательство либеральных намерений царя, которые смыкались, как уже говорилось, с изначальными либеральными устремлениями Священного союза. Это услышали и друзья, и враги. Например, Меттерних с того времени стал всерьез опасаться влияния Александра на итальянские государства в пользу их конституционного переустройства. Лагарп же пребывал в полном восторге и сделал текст Варшавской речи еще одним украшением своего кабинета.

Но зачем царю было предварительно уведомлять российских подданных о своих планах? Ведь подготовка важнейших государственных преобразований всегда велась русским самодержавием в строгом секрете, и Александр I прекрасно знал об этом. Не означало ли это, что царь уже не верил в собственные силы и способности реализовать конституционную реформу, но, придав ее гласности, хотел сделать процесс движения к ней необратимым? Но ведь в то же самое время, объявляя конституцию для России своей давней мечтой, не переводил ли Александр I ее в ранг еще одной недостижимой утопии, которыми так богат этот период его царствования?

Нельзя сказать, что Александр I не предпринял новых шагов на пути к своей мечте – напротив, именно в Варшаве, в канцелярии, возглавляемой Н. Н. Новосильцевым, подготавливался проект Государственной уставной грамоты Российской империи. Его разработка началась через несколько месяцев после Варшавской речи, его основные принципы были утверждены Александром во время пребывания в польской столице в октябре 1819 года, а к маю 1820 года проект был готов. Редактировал русский текст служивший в канцелярии Новосильцева молодой П. А. Вяземский, и летом 1820 года в Петербурге в Каменноостровском дворце его принял Александр I, сказавший, что вполне доволен его трудом и «надеется привести непременно это дело к желаемому окончанию»[461].

Так же, как и польская конституция, Государственная уставная грамота предусматривала созыв двухпалатного парламента для обсуждения и принятия законов, представляемых царю. Помимо этого, вносились изменения в систему управления, исходя из начал федерализма: в каждом из 12 округов империи (наместничестве) созывался свой парламент для обсуждения местных проблем. К созданию отдельных наместничеств Александр I фактически уже приступил с конца 1819 года и, кстати, Царство Польское в таком случае должно было превратиться в одно из таких наместничеств, а его собственная конституция – упраздниться, поскольку все ее основные положения уже содержались бы в общероссийской. В специальном разделе Грамоты российским подданным гарантировались гражданские свободы: слова, печати, вероисповедания, равенство всех перед законом, неприкосновенность личности[462].

Однако осенью 1820 года произошли события, которые совершенно изменили отношение Александра I к дальнейшим реформаторским планам.

Вечером 16 октября солдаты 1-й «государевой» роты лейб-гвардии Семеновского полка самовольно собрались на перекличку, чтобы выразить протест против действий полкового командира Федора Ефимовича Шварца. Тот возглавил полк сравнительно недавно, в апреле 1820 года, но за короткое время смог вызвать лютую неприязнь к себе и у солдат, и у офицеров-семеновцев. Полковник Шварц (несмотря на немецкую фамилию, выходец из русских дворян Смоленской губернии) был прекрасным выучеником «аракчеевской школы» в армии: превыше всего он ставил дисциплину и порядок, добиваться которых он умел только жестокими, насильственными методами. Малообразованный и грубый, он обладал всеми чертами самодура-изувера. На многочасовых внеочередных учениях, которые Шварц, несмотря на свою показную набожность, назначал даже в воскресные дни вместо посещения литургии, полковник требовал от солдат запредельной точности и синхронности движений (как у заводных механизмов), за малейшее отклонение назначая тяжелые, унизительные наказания. Он выгибался перед строем солдат, едва ли не ложась на землю, чтобы проверить, под каким углом они тянут ногу; мерил линейкой длину солдатских усов, а затем немедленно их укорачивал ножницами или, напротив, «вытягивал» усы руками и т. д. – то есть производил множество нелепых действий, которые лишали солдат возможности уважать командира, но в то же время заставляли ощущать себя его жертвами. Легко выходя из себя, Шварц мог позволить себе оскорбить офицера, но потом отрицал свои слова и преследовал взысканиями тех, кто признавал, что их слышал. Уже в мае 1820 года офицеры были готовы коллективно подать в отставку, и остановило их лишь вмешательство начальника штаба Гвардейского корпуса генерал-адъютанта Александра Христофоровича Бенкендорфа, пообещавшего скорые «благоприятные перемены». Однако те не наступали, и некоторые офицеры поодиночке начали уходить со службы.

В Семеновском полку сложились очень теплые отношения между солдатами и офицерами: они вместе прошли войну 1812 года и Заграничные походы, и теперь офицеры помогали в организации солдатских артелей, держали их кассу, писали вместо солдат письма к ним на родину, помогали деньгами их родственникам, если вдруг возникала такая необходимость. Все это было резко противоположно «аракчеевскому духу», поэтому Шварц был назначен по личной рекомендации графа Аракчеева новым командиром именно для того, чтобы «подтянуть» полк, то есть изнурять его упражнениями, отучая видеть в солдатах людей с их тревогами и заботами, а рассматривать их лишь как «живые автоматы».

1-я гренадерская рота, в состав которой по традиции символически входил Государь император, олицетворяла собой все достоинства и ценности полка; именно поэтому она решилась – сознательно, в нарушение устава, то есть не дожидаясь «законной возможности», – представить жалобу на командира корпусному начальству. Но последнее, узнав об этом, резко осадило солдат: 17 октября 1-я рота целиком была арестована и помещена в Петропавловскую крепость. В ответ на это уже весь полк самовольно вышел из казарм и построился на плацу, не слушаясь даже своих офицеров. Солдаты требовали или освободить 1-ю роту из-под ареста, или заключить вместе с ней весь полк. Они не вняли увещеваниям ни Бенкендорфа, ни командира Отдельного гвардейского корпуса генерал-лейтенанта Иллариона Васильевича Васильчикова, ни даже имевшего высокий авторитет в войсках Петербургского генерал-губернатора генерала от инфантерии графа Михаила Андреевича Милорадовича. Ситуация грозила стать неуправляемой, поскольку самые горячие головы рвались освобождать «государеву» роту, а также искать Шварца, который с самого начала возмущения трусливо

Император, который на конгрессе Священного союза занимался делами, связанными с организацией подавления революции в Неаполе, получил подробные сведения о возмущении Семеновского полка от прибывшего к нему из Петербурга с донесением адъютанта генерала Васильчикова – ротмистра Петра Яковлевича Чаадаева. Этот 26-летний молодой человек служил в Семеновском полку, с которым прошел походы 1812–1814 годов, а затем, прежде чем начать карьеру при штабе корпуса, два года пробыл в лейб-гвардии Гусарском полку, стоявшем в Царском Селе, и подружился там с юным лицеистом Пушкиным, для которого надолго стал носителем образцовых черт русского офицера и дворянина. В 1820 году Чаадаев – член декабристской организации, Союза благоденствия, к которому принадлежали и многие другие офицеры-семеновцы, а это значит, что он стремится к реформам в жизни Российской империи, основанным на либеральных принципах. По сути и у него, и у Александра I – одна и та же мечта, вот только Чаадаев не относится к ней как к утопии, а готов бороться за ее воплощение в жизнь. В Троппау они встретились 30 октября/11 ноября 1820 года и провели за разговором больше часа. При расставании Александр I, казалось, оценил и взгляды, и способности Чаадаева, предложив тому стать флигель-адъютантом и дальше «служить вместе».

Ученые не раз ставили этот разговор в центр своих исследований (самое глубокое из них принадлежит замечательному советскому историку, филологу и культурологу Ю. М. Лотману[464]), поэтому и в нашей книге нельзя не сделать акцента на встрече и долгом общении царя и яркого представителя движения декабристов. Для Александра I это была едва ли не последняя в жизни возможность подтвердить свою искреннюю приверженность освободительным идеям, в которых он был воспитан с юности благодаря Лагарпу. Так часто царь говорил, что для свершения реформ в России ему не хватает помощников (хотя именно в это время он обрел их в Аракчееве и Голицыне, но совершенно с другими последствиями), и вот сейчас он мог бы наконец опереться на молодое поколение русских офицеров, победителей Наполеона, готовых заботиться не только о своих солдатах, но обо всем русском народе. Декабристские представления о конституции для России были созвучны тому проекту, который по приказу царя разрабатывался в Варшаве. Они с таким же отвращением, как и Александр I, взирали на крепостное право, лишавшее крестьян человеческого достоинства. Союз благоденствия был основан как организация тайная, и это значило, что ее деятельность (абсолютно в духе той эпохи) не была объявлена официально, но ставила перед собой благие цели ради изменения взглядов большей части русского общества в пользу освобождения крестьян и других либеральных преобразований. В этом смысле члены тайных обществ вполне готовы были оказывать помощь правительству и сами стремились занимать видные места по службе. Многие из них обладали глубокими познаниями в государственных науках и полагали, что способны вывести страну из затянувшегося экономического и финансового кризиса (в отличие от министров – ставленников Аракчеева).

Но никакого объединения усилий царя и деятелей тайных обществ не случилось. Уже отпустив Чаадаева, Александр I продолжил обсуждать Семеновскую историю в Троппау и в ходе бесед с Меттернихом «прозрел»: он увидел, насколько хорошо эта история ложится в ряд других военных выступлений, с которых начинались европейские революции. Меттерниху даже пришлось урезонивать Александра:

Царь полагает, что должна быть какая-нибудь причина для того, чтобы три тысячи русских солдат решились на поступок, так мало согласующийся с народным характером. Он доходит до того, что воображает, что никто иной как радикалы устроили все это, чтобы застращать его и принудить вернуться в Петербург; я не разделяю его мнения. Превосходило бы всякую меру вероятия, если бы в России радикалы уже могли располагать целыми полками.

Слова из дневника Меттерниха здесь полностью подтверждаются письмом Александра I к Аракчееву, написанным 5/17 ноября (через шесть дней после встречи с Чаадаевым). В нем император категорически отказывается признать, что возмущение семеновцев произошло из-за жестокого обращения с ними полковника Шварца, и уверен в присутствии «чуждого влияния», не военного, то есть исходившего не из среды русских офицеров, а извне: «Я его приписываю тайным обществам, которые по доказательствам, которые мы имеем, все в сообщениях между собою и коим весьма неприятно наше соединение и работа в Троппау». Целью возмущения Александр I называет – «испугать», возбудить опасения, которые заставили бы его «бросить занятия наши в Троппау и воротиться поспешнее в Петербург»[465].

При внимательном чтении этого письма поражает постоянное употребление Александром I местоимения «мы», под которым подразумеваются союзные монархи на конгрессе. Это означает, что даже события в своей стране, вызванные сугубо внутренними причинами, он способен в данный момент рассматривать не как российский правитель, а исключительно из перспективы Священного союза. А поскольку тот борется за победу «сил добра» во всем мире, то ему противостоят столь же всеобщие «силы зла», международная сеть заговорщиков, находящихся «в сообщениях между собою». Она опутала всю Европу, стоит за всеми вспышками революций и теперь, как уверен Александр, проникла и в Россию.

В соответствии с этими установками, исходившими от царя, в Петербурге и начали вести следствие по делу Семеновского полка, разыскивая следы тайных обществ. Найти их было нетрудно: у генерала Васильчикова на руках уже были подробные сведения о Союзе благоденствия, предоставленные ему библиотекарем гвардейского штаба Михаилом Кирилловичем Грибовским через начальника штаба, генерала Бенкендорфа. По некоторым сведениям, корпусное начальство в Петербурге само в частных разговорах давало понять членам Союза благоденствия, что правительство знает о них и что им желательно прекратить свою тайную деятельность. В январе 1821 года в Москве состоялся так называемый съезд Союза благоденствия, где присутствовали представители его различных «управ», и они вместе приняли решение о самороспуске (и лишь узкий круг членов знал, что таким способом хотели «погасить подозрения правительства», чтобы затем создать новые тайные общества с более действенной структурой и целями – Северное и Южное). В эти же недели Чаадаев также убедился, в каком направлении его начальник, генерал Васильчиков, уводит расследование солдатского дела, вопреки всему тому, что Чаадаев смог поведать Александру I в Троппау об истинных причинах возмущения. В результате он подал в отставку. Вскоре Чаадаев уехал за границу, чтобы после нескольких лет странствий, а затем затворнической жизни в подмосковной деревне сделаться первой яркой и самобытной звездой в плеяде русских философов. Его знаменитое «Философическое письмо» потрясло общество настолько, что Чаадаева предпочли объявить сумасшедшим. Однако если идейных изменений в русском обществе Чаадаеву удалось добиться, то изменить

Когда в конце мая 1821 года Александр I вернулся в Петербург, генерал Васильчиков поспешил вручить ему записку Грибовского. Тем самым император окончательно убедился в своей правоте, то есть в существовании в России «призрака революции».

Есть красивое предание о том, что император заявил Васильчикову в ответ на представленные сведения о тайном обществе: «Вы знаете, что я разделял и поощрял эти иллюзии и заблуждения. Не мне их карать», – и с этими словами бросил список с именами членов общества в пылающий камин. Но это – не что иное, как типичный пример мифа об Александре I, который совершенно не подтверждается другими данными. Так, спустя неделю после приезда царя Грибовский получил повышение в чине, а самое главное, многие из тех, кто в его доносе были названы ведущими членами Союза благоденствия, не смогли дальше продолжать свою службу. Кара, то есть наказание над ними совершилось негласно, без всякого суда – они были отправлены в отставку с предписанием жить в деревне или под полицейским надзором. Особенно явно это сказалось на служебной деятельности Федора Глинки, лишившегося важного поста при петербургском генерал-губернаторе, и Николая Тургенева, многообещающая карьера которого в ведомстве финансов прекратилась, и он вынужденно уехал за границу[466].

Тогда же царь вспомнил и о поэте, которого еще год назад счел распространителем «идей революции», – о том самом юном лицеисте, друге Чаадаева, Александре Пушкине. Его ода «Вольность» (которая, собственно, и послужила основной причиной, по которой Пушкин весной 1820 года был переведен на службу на юг Российской империи, в Кишинев) несла под воздействием идей декабристов слишком много намеков на возможность революционных событий в России. С той же поры Пушкин написал еще и стихи, где воспевал «юного праведника» – Карла Занда (убийцу Коцебу) и его кинжал, «свободы тайный страж», грозящий «бедой преступной силе» и настигающий тиранов. Стихотворение «Кинжал» стало известно в Петербурге, а осенью 1821 года Александр I повелел узнать о поведении Пушкина у его начальника в Кишиневе, «в чем состоят и состояли его занятия со времени определения его». И хотя ответ начальства оказался вполне благоприятным для Пушкина, это не ослабляло подозрительного внимания, с которым Александр I следил за «солнцем русской поэзии», и, наконец, спустя еще три года, сослал его на постоянное жительство в село Михайловское Псковской губернии.

Сперанский в августе 1821 года попробовал заговорить с Александром I о возможном продолжении реформ. Как он записал затем в дневнике, царь пожаловался на «недостаток способных и деловых людей», из-за чего нужно «не торопиться с преобразованиями; но для тех, кои их желают, иметь вид, что ими занимаются»[467]. Едва ли у Александра нашлось бы более искреннее признание, что с проектами реформ на самом деле покончено и отныне возможно показывать лишь их имитацию.

По сути, и освободители, то есть молодое поколение образованных дворян, участвовавших в движении декабристов, и охранители, сподвижники Аракчеева и Голицына, демонстрировали как бы два лика самого императора Александра I. Первые показывали, кем он был когда-то и кем мог бы стать, прояви в достаточной степени волю, мужество и решимость доводить до конца проекты, задуманные им еще двадцать лет назад. Вторые – кем он становился в последние годы царствования благодаря своему «уединению», отрешенности от жизни страны и погружению в проблемы общемирового порядка.

После победы над Наполеоном Александр I осознанно окружает себя множеством различных утопий, больших и малых. Самая «великая», которой он готов отдавать все силы, устремлена к достижению «вечного мира» в Европе, без войн и революций, но в ранг «малых утопий» для него переходят и устройство военных поселений, и христианское воспитание всего населения империи, и даже разработка конституции для России. При этом Александр I не способен предусмотреть, какой характер приобретут эти утопические идеи при реальном воплощении: почему мечты о всеобщем мире оборачиваются кровопролитными военными походами австрийцев в Италию и французов в Испанию; почему для устройства благополучной жизни поселян приходится убивать сотни крестьян; почему торжество христианского воспитания оборачивается разгромом университетов. Во всех неудачах он винит «врага», образ которого в сознании императора абсолютно отрывается от конкретно-исторических условий и приобретает характер космической борьбы со всемирным злом. Но можно ли победить в такой борьбе? Не осознает ли он в конце концов бесплодность своих усилий и бесконечную усталость? И в таком случае у него останется только дорога, по которой он продолжит изо дня в день куда-то ехать, не имея конечной цели и не зная, где и когда закончится его путешествие…

Часть V

Дорога без конца

1822–1825

Никто никогда не измерял, сколько тысяч километров проехал Александр I за всю свою жизнь. Его большие поездки (не включая сюда военные кампании против Наполеона) начались в 1814 году, и с тех пор не было года, когда бы он не находился в далеком путешествии, по Европе ли или по территории Российской империи. Вот, например, 1819 год – в нем не было конгрессов, которые бы потребовали присутствия российского монарха за рубежом, и однако Александр I в конце июля выехал из Петербурга в Архангельск, оттуда через Каргополь посетил Петрозаводск и Олонец, переправился по Ладожскому озеру в Валаамский монастырь, затем продолжал путь уже по Финляндии, пересекая озера и болота, ночуя в крестьянских домах, и проехал ее целиком с востока на запад вплоть до города Торнио, пограничного с Швецией и лежащего практически на Северном полярном круге. Оттуда вдоль берега Балтийского моря Александр I вернулся в Петербург в самом начале сентября, но лишь для того, чтобы спустя всего три дня выехать в Новгородские военные поселения, а потом в Варшаву. Окончательное возвращение императора в столицу состоялось лишь в конце октября.

Основную часть времени Александр I путешествовал в двуколке или кабриолете, с выдающейся скоростью езды, достигавшей 20 км/ч. Недаром легендарной личностью считался лейб-кучер Александра I Илья Иванович Байков. Бородатая физиономия этого «несостоявшегося академика» была известна в России не хуже портретов императора, а о его силе и добродушном характере ходила масса анекдотов: например, как он старался помочь тем, кто хотел вручить просьбу прямо в руки императора, и всегда мог в нужном месте нарушить порядок сбруи, а затем чинил ее, пока проситель подавал бумагу царю (Александр I на это замечал: «Илья, опять это твои штуки!»). Илья Байков вез и катафалк с телом Александра I из Таганрога в Петербург, а затем провожал гроб к месту захоронения. Фигура лейб-кучера находится рядом с императором на нескольких посмертных портретах Александра I, где тот изображен едущим в коляске, – и этот достаточно редкий тип императорского портрета лишь доказывает, какое

Глава 17

Тихая ночь

В середине 1822 года верхушка европейской дипломатии претерпела заметные изменения. В августе внезапно покончил с собой глава английского внешнеполитического ведомства лорд Каслри (к тому моменту носивший уже титул 2-го маркиза Лондондерри): врачи подозревали временное помешательство на почве депрессии, но причины этого поступка так и не выяснены в полной мере. А еще в мае 1822 года в фактическую отставку удалился граф Каподистрия. Его расставание с Александром I произошло из-за решительного отказа императора поддержать греческое восстание, в котором Каподистрия видел освободительную борьбу собственного народа против Османской империи, а Александр – проявление все той же «общеевропейской революции» и следствие деятельности тайных обществ.

На Веронский конгресс монархов Священного союза, проходивший с 20 октября по 14 декабря 1822 года, Александр I отправился уже без своего многолетнего спутника и соратника по международным делам. В отсутствие Каподистрии Россия на конгрессе полностью примкнула к политической линии Меттерниха, утверждавшей права великих держав с помощью военной силы вмешиваться во внутреннюю жизнь определенных регионов Европы (в конкретном случае речь шла о контроле Австрийской империи над итальянскими государствами) с целью недопущения развития там зерен революции. Там же, где революционеры уже пришли к власти, они должны быть немедленно подавлены (с этой целью французские войска направлялись в Испанию).

Александр I поддержал эти решения, в том числе и в том направлении, где они напрямую затронули интересы Швейцарии. В эту страну бежали потерпевшие поражение участники восстания в Пьемонте, Швейцария отказывалась их выдать, и тогда на конгрессе союзные монархи подтвердили свою готовность оказать на нее политическое давление – то есть по сути преследовать революцию даже на территории нейтральных стран, ведь именно такой статус Швейцария получила на Венском конгрессе.

Узнав о принятых в Вероне решениях, касавшихся его родины, Лагарп решил с этого момента навсегда прекратить всякую связь со своим бывшим учеником. Еще после пребывания Александра в Лайбахе он с горечью записал: «Мое дело теперь кончено. Исполнял я его мужественно до самого конца. Нечего мне больше сказать самодержцу Всероссийскому; отныне мы на разных языках говорим и исповедуем разные правила; как нам друг друга понять?»[468]

Император же, который 8 лет назад на Венском конгрессе открыто третировал Меттерниха и всеми силами противостоял ему, теперь в Вероне оказывал тому «безграничное доверие», фактически полностью подчинившись австрийской дипломатии. Вскоре после окончания конгресса Александр I отправил Меттерниху письмо, в котором внушал ему (а на самом деле – самому себе!), что они только что вместе смогли преодолеть огромные препятствия, которые ставила перед ними «революционная партия», и теперь «Союз находится в полной своей силе», а «средства, которыми он располагает, громадны». «Вся моя жизнь, насколько это зависит от меня, посвящена только заботам о действительном преуспеянии общественного блага Европы», – заверял Александр[469].

Хотя победный тон письма должен вроде бы свидетельствовать об уверенном взгляде царя в будущее, сам Меттерних в своих мемуарах вспоминает, что на этом конгрессе впервые увидел на лице Александра«утомление жизнью». Меттерниха поразило, какое мрачное настроение владело российским императором большую часть времени, проведенного в Вероне, где (в полной противоположности с тем, что было некогда на конгрессе в Вене!) Александр жил уединенно, никого не посещал, обедал или один, или лишь изредка с австрийским императором, отказался от долгих экскурсий по городам Италии.

И тем не менее, посреди этого мрачного настроения Александра I ждало одно совершенно неожиданное дорожное приключение, которое – а мы сейчас, в XXI веке, можем в полной мере об этом судить – повлияло на мир гораздо больше, чем все решения Священного союза, вместе взятые. Рассказу о нем и посвящена эта небольшая (по сравнению с другими) глава нашей книги.

Путь в Верону у Александра I начался из Вены, где царь провел три недели в общении с Меттернихом и австрийским императором Францем I. Очевидно, что последний описал Александру маршрут дальнейшего следования по его землям. Дорога из столицы Австрийской империи в Италию проходила через Тироль – историческое графство во владении Габсбургов, которое составляло предмет их особой гордости. В начале XVI века император Максимилиан I Габсбург, занятый попытками покорить Италию, даже хотел перенести в Инсбрук, главный город Тироля, свою постоянную резиденцию. В XVIII веке здесь часто жила Мария Терезия, и в Инсбруке был возведен роскошный дворец. Новую славу Тироль приобрел в эпоху Наполеоновских войн, когда в 1809 году доказал свою верность Габсбургам, в течение нескольких месяцев успешно обороняясь от пытавшихся его оккупировать французских войск. В этих боях прославилось народное ополчение – тирольские стрелки, а с ростом их популярности по всей Европе и представители других профессий начали с успехом ездить на заработки за пределы своей области. Так, в Петербург в начале XIX века не раз приезжали тирольские ремесленники и музыканты.

Александру I предстоял проезд через Тироль, где он впервые погрузился в высокогорный мир Альп. Его путь лежал по долинам, границы которых образовывали горные хребты с вершинами высотой до 3000 м, покрытые вечными снегами. Уже в Зальцбурге, куда царь прибыл в начале октября, горы были совсем близко, и Александр мог ощутить их холодное дыхание. Проехав затем по дороге через город Санкт-Иоганн в Тироле царь переночевал 10 октября в Раттенберге, на следующее утро в соседнем Брикслегге осмотрел самую большую в Тироле медеплавильную фабрику и к обеду 11 октября прибыл в замок Фюген в долине Циллерталь[470].

Замок располагался в нескольких километрах в стороне от основной дороги, к которой названная долина примыкает сбоку. Однако царь специально посетил Фюген, и этот визит, очевидно, был спланирован еще в Вене по инициативе австрийского императора[471]. Замком владел граф Людвиг фон Дёнхоф, камергер и личный друг Франца I. Австрийский император уже навещал Фюген и порекомендовал это же сделать Александру I из-за чудесного живописного расположения замка в альпийской долине и достоинств ее жителей, которые были знамениты по всему Тиролю. Цель визита царя, указанная в официальных описаниях, так и значилась: «знакомство с достопримечательными чертами жителей Циллерталя».

Как и во всем Тироле, в долине жили ремесленники, которые занимались работой по дереву (делали большие и малые предметы мебели, посуду и др.), изготавливали изделия из овечьей шерсти, кожи, стекла, керамики. Этими изделиями торговали бродячие торговцы, переходившие из одной долины в другую. Местные жители носили яркую народную одежду – так называемыйтрахт,состоявший у мужчин из белой рубахи, красной безрукавки, темной куртки, коротких кожаных штанов на подтяжках и широкого черного пояса, украшенного спереди вышивкой, который выполнял функцию кошелька. Женщины носили белую рубаху с вышивкой у ворота, темно-синие корсаж и юбку с передником яркого цвета. В качестве головного

Но главной особенностью, которой Циллерталь выделялся среди остальных частей Тироля, была его музыкальность. Здесь изготавливали музыкальные инструменты, в том числе народные (альпийский рожок, цитра, тирольская скрипка), а также именно здесь зародились странствующие группы исполнителей народных песен –зэнгеры. Они включали от двух до четырех вокалистов, пение которых сопровождалось игрой на переносных музыкальных инструментах. К одной из первых таких групп относилась крестьянская певческая семья Райнеров, и по приглашению графа Дёнхофа именно они выступили 11 октября 1822 года в замке Фюген перед российским императором. На своем небольшом концерте они исполнили несколько излюбленных местных песен. Но одна из них должна была глубоко взволновать и даже поразить Александра I.

Чтобы в полной мере понять всю историю, необходимо перенестись на несколько десятков километров от Циллерталя, в альпийскую область Лунгау южнее Зальцбурга, а по времени – на 6 лет назад, в 1816 год. Этот год все европейцы запомнили надолго, дав ему наименование «год без лета». Причиной резкого похолодания стал пепел в атмосфере, выброшенный вулканом Тамбора в Индонезии. Снег по всей Западной Европе лежал до конца марта, в апреле и мае он сменился на постоянные ливни и град. Зато в редкие ясные дни люди могли полюбоваться необыкновенными «огненными» закатами, запечатленными на картинах знаменитых романтических живописцев Уильяма Тернера и Каспара Давида Фридриха. Но летом неурожай пришел к чрезвычайному подорожанию зерна, кормов для животных и т. д. Во многих областях Европы, и особенно в горных, где не было своего зерна, наступил голод – в связи с этим, например, Александр I приказал закупить в России хлеба на 100 тыс. рублей и отправить в Швейцарию. Все это накладывалось на последствия Наполеоновских войн. Первый мирный год в Европе нес в себе грозные предзнаменования и погружал людей в тяжелые размышления.

Они явно не миновали и молодого помощника священника (коадъютора) Йозефа Мора, который служил в сельской церкви Марияпфар в Лунгау. Свои мысли он решил выразить в стихах, причем надо подчеркнуть, что Мор никогда не был профессиональным поэтом; его текст, можно сказать, вырывался из самой души народа. Стихотворение начиналось словами «Тихая ночь» (нем.Stille Nacht) и имело столь распространенную в западном христианском мире форму рождественского гимна, который посвящен пришествию в мир Спасителя (нем.Weihnachtslied,англ.Christmas carol,фр.noёl). А в Рождественский сочельник 24 декабря 1818 года эти стихи впервые прозвучали как песня в церкви Св. Николая в Оберндорфе близ Зальцбурга, куда Мор переехал служить из Марияпфар. Мелодию и аккомпанемент для них написал органист и учитель деревенской школы Франц Ксавьер Грубер[472].

В стихотворении Мора было шесть строф, каждая из которых описывала события Рождества, их значение для мира. Наряду с традиционными для западной христианской традиции словами о пришествии благодати и появлении Спасителя в человеческом облике, текст Мора явно перекликался с тем, что люди чувствовали в 1816 году: стихи говорили, как с Рождеством Христа мир наконец получает пощаду от заслуженного им ранее Божьего гнева. А одна строфа, четвертая, придавала этим событиям актуальный политический смысл. Вот как она звучала:

Stille Nacht! Heil'ge Nacht!

Wo sich heut' alle Macht

Väterlicher Liebe ergoß

Und als Bruder huldvoll umschloß

Jesus die Völker der Welt.

Тихая ночь! Святая ночь!

Там, куда сегодня всякая власть

Излилась отеческой любовью,

И как брат, исполненный милости,

Иисус обнял народы мира.

Оба предложения строфы отражают ключевые положения Акта Священного союза 1815 года, а именно – его первой статьи, где говорится о том, что монархи будут управлять своими подданными и войсками какотцы семейств,и второй статьи, призывающей все народы соединиться в духе христианскогобратства,почитая истинным своим правителем самого Иисуса Христа.

Как уже говорилось, Акт был сперва обнародован Александром I в России на Рождество 1815 года, европейские же газеты напечатали его в первой половине февраля 1816 года. Несомненно, что идеи, содержавшиеся в Акте, глубоко тронули Йозефа Мора, раз он решил их включить в свое рождественское стихотворение. Можно высказать удивление, неужели простой сельский священник мог быть настолько захвачен политическими декларациями, которые, казалось бы, никак не сказывались на его жизни? Но в том-то и заключалась особенность 1816 года: в разгар страданий, которые принес этот год, 28-летний священник не только отозвался на идеи «вечного мира» и общую христианскую направленность союза монархов, он мог и непосредственно наблюдать политические изменения вокруг себя. Мор родился и вырос на территории Зальцбургского архиепископства, сменив за первые годы службы несколько различных приходов. На его глазах родная земля трижды поменяла государственный статус: стала курфюршеством в 1803 году, затем частью Баварского королевства в 1805 году и, наконец, по результатам Венского конгресса в 1815 году была включена в состав Австрийской империи, причем небольшая ее часть отошла к Баварии, вызвав появление новых границ там, где раньше их не было (одна из таких границ, в частности, непосредственно прошла через Оберндорф – место первого исполнения песни). Все это не могло не заставить молодого человека задуматься об исторических судьбах Европы и смысле происходящих преобразований, а как лицо, ежедневно связанное с христианским обиходом, он был вполне готов к религиозной, провиденциальной интерпретации событий[473].

Одним словом, высказанные Александром I идеи падали здесь на подготовленную почву. Характерно, что Мор точно уловил тесную знаковую связь Священного союза и Рождества Христова – ту же, которую демонстрировал и Александр I, говоря о «дарах волхвов» и обнародовав Акт 25 декабря. Если сравнить стихотворение Мора с другими известными рождественскими гимнами, которые начали распространяться по Европе в XIX веке, то только в его стихах смысл праздника получает привязку к историческим событиям, непосредственно происходящим в настоящий момент.

В свете сказанного уже не кажется случайным, что в сочельник 1818 года Мор сам пришел к Груберу и попросил написать музыку, чтобы исполнить его стихи по окончании торжественной церковной службы. Предание гласит, что старый оргáн церкви Св. Николая сломался – мыши прогрызли его меха – и именно поэтому аккомпанемент песни был предназначен для гитары, на которой играл Мор, когда они вместе с Грубером впервые исполнили эту песню на два голоса (и лишь позднее Грубер сделал переложение для хора и органа). Таким образом, получилось, что с самого начала исполнение песни оказалось приспособленным для небольших групп вокалистов с переносными инструментами, какие возникли в Циллертале. А именно оттуда (вспомним о местных традициях музыкальных мастеров) весной 1819 года в Оберндорф был вызван специалист для починки органа Карл Маурахер, хороший знакомый Мора и Грубера. С

Так и получилось, что в замке Фюген Александр I услышал вдруг слова, которые, образно выражаясь, онсочинил сам– или, точнее, которые были написаны под влиянием его заветных мыслей. Предание также сохранило трогательные детали этого концерта: из робости Райнеры попросили разрешить им петь перед императором за закрытым занавесом, но их исполнение произвело на Александра I такое впечатление, что он зашел за занавес, обнял и расцеловал певцов, поблагодарил их за чудесное исполнение и сказал, что хотел бы видеть их у себя в Петербурге.

Знакомство Александра I с Тиролем продолжилось дальше: в Инсбруке его торжественно принял Франц I, перед двумя императорами состоялся парад тирольских стрелков, представлявших 35 объединений из различных альпийских долин, в том числе из Циллерталя. Вернулся в Тироль Александр и на обратном пути с Веронского конгресса, сопровождаемый австрийским императором. В старинном епископском городе Бриксен (лежавшем у подножия знаменитого альпийского перевала Бреннер, который образовывал кратчайший путь между Италией и южнонемецкими землями) Александр I отпраздновал свой день рождения 12/24 декабря 1822 года. Утром он был на литургии в русской походной церкви, которую сюда успели перевезти из Вероны, а вечером – хотя в биографических описаниях об этом нет упоминаний, но это более чем вероятно – он вместе с австрийским императором посетил службу Рождественского сочельника в великолепном кафедральном соборе, украшенном в стиле барокко.

Вообще, можно сосчитать, что за период с 1812 по 1822 год Александр I шесть раз встречал Рождество по новому стилю в католических или протестантских городах. Тем самым, сочельник западного христианского мира – наиболее торжественная вечерняя рождественская служба, которую обычно посещает в храмах все население, – становился для него особенно памятным и близким, ибо совпадал с днем его рождения, а зная об усиливавшихся в этот период религиозных переживаниях царя, вряд ли он мог счесть такое совпадение случайным. Особое внимание к символике Рождества Христова заметно и во многих актах Александра I, изданных в России: напомним, что именно 25 декабря 1812 года (по старому стилю) был издан манифест, благодаривший Бога «за освобождение России от нашествия неприятельского», где содержалось обещание возвести храм в честь Рождества Христова – тот самый храм Христа Спасителя, замысел которого имел прямое отношение к идеям Священного союза и который был заложен в Москве в присутствии Александра I в 1817 году. А в 1814 году император Александр I издал еще один манифест, которым подчеркивалась особая смысловая связь его царствования с праздником Рождества. Аналогов такого манифеста в русской истории немного, поскольку здесь непосредственно реализовалась сакральная ипостась императора, а именно его прерогативы как главы Русской Православной Церкви. Согласно манифесту, Александр I повелевалпереименовать праздник Рождества Христоваи дать дню 25 декабря новое церковное наименование: «Рождество Спасителя Нашего Иисуса Христа и воспоминание избавления Церкви и Державы Российския от нашествия Галлов и с ними двадесяти язык». Такое изменение названия одного из великих, двунадесятых праздников Русской Православной Церкви происходило впервые в ее истории, чем лишний раз подчеркивалась уникальность переживаемого исторического момента. Молебный чин нового праздника, составленный архиепископом Московским Филаретом (Дроздовым), являлся по сути «молебствием о спасении всего мира» (по выражению протоиерея Георгия Флоровского). И этот сакральный акт был совершен Александром I 30 августа 1814 года, в день своего тезоименитства, то есть в личный праздник императора, что придавало введению нового праздника дополнительный смысл.

Возвращаясь в зимние дни 1822 года, надо сказать, что основные рождественские торжества ждали Александра I в Инсбруке, где он пробыл вместе с Францем I до 29 декабря. Здесь два императора попрощались, и Александр I продолжил возвращаться по той же дороге, что и приехал. В источниках нет упоминаний о том, что он повторно заезжал в Циллерталь, но если это вдруг случилось, то пениеStille Nachtпервым делом встретило его там, в разгар веселых святочных гуляний тирольских крестьян. И мрачный отпечаток, который наложил на Александра I Веронский конгресс, непременно должен был рассеяться, а царь повторил бы свое приглашение чудесным певцам прибыть в Петербург.

И ведь Райнеры отнеслись к этому приглашению серьезно, а граф Дёнхоф решил помочь им в этом! В Циллертале начались приготовления к первому большому концертному путешествию «зэнгеров» по Европе. Правда, им не довелось снова спеть перед Александром I в России (к тому моменту, когда гастрольный маршрут мог привести их туда, царь уже скончался), но все последующие десятилетия Райнеры находились в разъездах, а в Петербург приехали-таки спустя двадцать лет. Они даже достигли Соединенных Штатов Америки, где имели большой успех. В сочельник 1839 года Райнеры исполнилиStille Nachtв знаменитой Троицкой церкви(Trinity Church)на Уолл-стрит в Нью-Йорке. Тогда же появились и переводы песни: на английском языке она превратилась вSilent Nightи прижилась в США настолько, что в начале XX века ее уже считали американской народной песней. Помимо этого, значительный вклад в распространение песни по Европе внесла и другая знаменитая семья «зэнгеров» из Циллерталя – Штрассеры, находившиеся в родстве с Райнерами.

По-видимому, простая и гармоничная мелодия, которая легко запоминается с первого раза, безыскусные и искренние слова – все это способствовало тому, что песняStille Nachtзавоевала огромную популярность в западном христианском мире, и среди католиков, и среди протестантов. Ее исполнением всегда заканчиваются вечерние церковные службы 24 декабря. В 1906 году она стала первой мелодией, переданной по радио с открытием способа передачи звука с помощью электромагнитных волн. В сочельник 1914 года именно эта песня объединила немецкие, английские и французские войска в окопах Первой мировой войны, когда они внезапно, вопреки воле командования, стали вместе встречать Рождество. В 1973 году ее впервые исполнили в космосе во время пилотируемого полета на американской космической станцииSkylab(«Небесная лаборатория»). Песня переведена на 177 языков, неоднократно исполнялась хорами, объединявшими многие тысячи человек. Характерно, что в современной культуре обычно исполняются первая, шестая и вторая строфы исходного текста Мора, а четвертая строфа, содержавшая отсылки к Священному союзу, уже с середины XIX века выпала, поскольку этот смысловой оттенок утратил актуальность. Тем не менее основной смысл песни остается неизменным; более того, сейчас она трактуется уже не только как религиозный гимн, но и как важное для всего человечества «послание о мире».

Думается, что, если бы Александр I узнал обо всем этом, он был бы доволен. Дорога посреди снежных альпийских вершин, которая привела царя в конце 1822 года в Тироль, явно была счастливой. Чудесным образом он услышал там отзвуки своих собственных идей – причем обретшие музыкальную форму. И сам же российский император своим горячим одобрением и приглашением певцов в Россию дал первый

Глава 18

Прощание с Россией

Вот и наступила пора прощаться с героем нашей книги – в той же самой мере, в которой он сам, казалось, осознанно расставался с собственной властью и положением русского царя в последние отведенные ему судьбой годы. За три последних года царствования, 1823–1825, Александр I не принял ни одного по-настоящему важного государственного решения. Какой яркий контраст это составляет с его первыми годами на троне, когда проекты реформ рассматривались царем каждый месяц, едва ли не каждую неделю!

Среди дел, так и оставшихся неразрешенными, оказалась участь четырех офицеров лейб-гвардии Семеновского полка, обвиненных в потворствовании возмущению (что соответствовало желанию императора найти истоки бунта вне солдатской среды). Следствие по их делу завершилось еще в августе 1822 года, Александр I получил его на руки после возвращения из Вероны, но никакого решения так и не принял. Несколько лет несчастные офицеры (и в их числе гвардии штабс-капитан князь Иван Дмитриевич Щербатов, двоюродный брат П. Я. Чаадаева) содержались в заключении, без приговора, пока наконец, уже при Николае I, не были переведены рядовыми на Кавказ.

И даже внешняя политика не столь сильно занимала уже Александра I в эти годы. Он отказался от идеи созыва очередного конгресса Священного союза, ограничившись тем, что осенью 1823 года съездил на личные встречи с прусским королем Фридрихом Вильгельмом III в Брест и с австрийским императором Францем I в Черновцы. Главной целью последнего свидания для Австрии было удержать Россию от поддержки восстания греков в Османской империи. Австрийские дипломаты даже не постеснялись открыто заявить, что если Россия вступит в войну с Турцией, то Австрия ей не будет помогать, а поступит «согласно лишь с собственными интересами»[474]. И Александр I согласился не только сохранять с Турцией мир, но и восстановить с ней дипломатические отношения, прерванные с началом греческого восстания. В результате роль главного «патрона» борцов за свободу Греции присвоила себе Англия. Ее позиция здесь противоречила линии Священного союза, зато диктовалась ясным экономическим желанием подмять под себя всю торговлю в восточном Средиземноморье. О том, что это напрямую угрожает российской южной торговле, писали многие в окружении Александра I, но царь им не внимал и, казалось, утратил всякий интерес к поддержке православного народа, поскольку в возмущении греков неизменно усматривал революцию.

В ходе долгой трехмесячной поездки к самым западным границам страны Александр I публично выражал радость, лишь когда посещал военные смотры и маневры. Так, например, на смотре 2-й армии в начале октября в Тульчине (где среди присутствовавших офицеров не один десяток состоял в Южном обществе) царь был настолько доволен и тронут продемонстрированным ему порядком в войсках, их размещением, устройством быта и т. д., что на торжественном обеде, когда все войско пило за здоровье императора, Александр прослезился. Об этом в личном письме рассказывал начальник штаба 2-й армии, генерал-адъютант Павел Дмитриевич Киселев, не подозревая, что одновременно сам царь уже занес его (и небезосновательно) в список лиц, связанных с членами тайных обществ. Поэтому подлинные чувства Александра I во время смотра 2-й армии в Тульчине неясны: поверил ли он, что все окружавшие его люди, как это казалось, чистосердечно и пылко преданы его особе – и тогда его слезы были вызваны чувством облегчения. Или царь, что более вероятно, продолжал подозревать многих из них, но по причинам, одному ему ведомым (или, может быть, согласно своей убежденной вере в Божью помощь), не хотел их открыто преследовать. В подтверждение последнего можно привести воспоминание (хотя и не совсем надежное) активного участника Южного общества, князя Сергея Григорьевича Волконского – генерал-майора, лично знакомого с царем и находившегося в близком родстве с многолетним верным спутником царя князем П. М. Волконским: на смотре в Тульчине Александр I якобы подозвал к себе будущего декабриста и предупредил, чтобы он исправно вел свои служебные обязанности, а не занимался бы «управлением империей»[475].

Между своими длительными поездками Александр I все же находил время для пребывания по несколько месяцев подряд в столице, где царь вел очень замкнутый образ жизни. Весной и летом в Царском Селе он вставал около 6 утра, пил зеленый чай с густыми сливками, закусывая жареным белым хлебом, одевался и гулял в одиночестве по аллеям Царскосельского парка к большому пруду, где была любимая им птичья ферма. Покормив птиц и пообщавшись с садовником, он шел дальше, возвращался во дворец к 10 утра и начинал прием чиновников с докладами из Петербурга. Окончив работу, перед обедом он мог отправиться в Павловск, чтобы навестить императрицу Марию Федоровну. Обедал Александр I всегда очень скромно, предпочитая есть фрукты из местных царскосельских оранжерей. Время перед ужином он проводил или катаясь верхом, или в обществе императрицы Елизаветы Алексеевны, которая жила так же уединенно, имея в штате одну только фрейлину. Ужинал царь рано в одиночестве, после ужина продолжал работать, а иногда перед сном у его окон гвардейцы исполняли духовую музыку, медленную и печальную.

В Зимнем дворце распорядок дня Александра I менялся не сильно: к нему только добавлялись регулярные военные разводы и смотры. Бывавшие в кабинете императора чиновники обращали внимание, какой идеальный порядок царил у него на столе: бумаги разложены симметрично, стояли свежеочиненные перья, нигде не было ни пятнышка и даже ни пылинки. Александр явно гордился тем, как он организовал свою работу, и, видимо, даже чувствовал себя «мучеником труда» (пусть видимых результатов этой работы страна и не наблюдала). По крайней мере так можно истолковать одно из его писем 1825 года к графине Марии Дмитриевне Нессельроде: «Вот уже несколько лет я почти не бываю на людях, поскольку не имею более свободного времени – количество моих дел к нынешнему моменту не сокращается, а увеличивается»[476].

При этом бросается в глаза полное отсутствие у императора семейного быта. Чтобы немножко «погреться душою», Александр в Царском Селе мог по-соседски зайти на чай к Карамзиным, которые жили в Китайской деревне на территории дворцового парка. Екатерина Андреевна Карамзина в белом капоте угощала царя чаем, ее старшая дочь София делала бутерброды (именно из ее рассказов эти сцены перешли в воспоминания А. О. Смирновой-Россет). Младших детей Карамзина охотно допускали за стол рядом с царем. Карамзин писал своему другу Ивану Ивановичу Дмитриеву об одном из визитов к нему Александра I, собиравшегося

Но за этим внешним спокойствием и размеренным уединением Александра скрывались различные душевные тяготы, переживания и даже предзнаменования, рисовавшие конец его царствования совершенно в иных тонах. Прежде всего, на его душе лежала тайна, связанная с важнейшим государственным вопросом – передачей престола наследнику. Александр давно смирился с тем, что в его браке больше не будет детей, а потому наследником для всей Российской империи являлся его брат, великий князь Константин Павлович. Но сам Константин царствовать не хотел! Не будем забывать, что он получил такое же, как и Александр, политическое воспитание у Лагарпа, и если старший брат под его воздействием проникся с юности отвращением к царской власти, то и для младшего это справедливо в той же мере. Любопытно, что на склоне лет Константин не только вспоминал уроки Лагарпа по истории, но и признавался учителю, что и до сих пор хочет восполнить те пробелы, которые возникли из-за его детской невнимательности…

С 1815 года великий князь Константин Павлович постоянно проживал в Варшаве, будучи главнокомандующим армией Царства Польского. У него возникла постоянная связь с польской аристократкой, графиней Иоанной Грудзинской, отношения с которой Константин очень хотел узаконить. Александр I, конечно, хорошо знал о нежелании Константина принимать верховную власть над Россией, и в 1819 году между ними состоялся важный разговор, о котором известно со слов самого Константина. Александр спросил: если он уйдет с трона, станет ли Константин императором? Тот категорически отказался. И тогда Александр решился преподнести самый лучший подарок, на который он только способен в отношении любимого брата (а вспомним, какая теплая дружба возникла между ними в раннем детстве!): избавить его от необходимости царствовать. В 1820 году был оформлен развод Константина и его официальной жены, великой княгини Анны Федоровны, которая уже двадцать лет как жила от него отдельно, за границей. Константин тут же женился вторично, но его супруга получила титул не великой княгини, а Ее Светлости княгини Лович, что подчеркивало морганатический характер брака. В начале 1822 года, прибыв в Петербург, Константин оставил Александру письменную просьбу освободить его от наследования престола. Александр также в письменном виде прислал ему свое согласие. Наследником трона, таким образом, становился следующий брат, великий князь Николай Павлович, о чем Александр его предупредил еще в 1819 году. Однако соответствующий манифест император оформил только в августе 1823 года.

Обстоятельства возникновения этого манифеста чрезвычайно необычны, и они показывают, насколько Александр лично переживал решение, от которого – как он понимал – зависит ближайшее будущее его страны. Начнем с того, что император ждал полтора года, прежде чем подписать этот манифест, и это, по-видимому, было связано с его желанием сделать местом его хранения Успенский собор Московского Кремля – важнейший символ русской монархии, где происходит коронация императоров и где сам Александр I (как он понимал сейчас в соответствии со своими новыми религиозными переживаниями) получил от Бога помазание на власть над Россией. В середине августа 1823 года Александр I, наконец, отправился в Москву, начав тем самым свое долгое путешествие к западным границам империи. Накануне своего отъезда из Петербурга царь поручил находившемуся там по делам архиепископу Московскому Филарету (Дроздову) составить текст манифеста, передав ему написанное полтора года назад личное письмо Константина. Тот хорошо справился с работой, Александр собственноручно отредактировал текст, после чего архиепископ придал документу окончательный вид. 25 августа император въехал в Москву и через два дня прислал архиепископу Филарету готовый манифест, подписанный 16 августа в Царском Селе, потребовав, чтобы тот положил его в специальный ларец в алтаре Успенского собора, где уже находились некоторые важные государственные акты. Архиепископ Филарет должен был это сделать без малейшей огласки, не открывая никому содержание акта и смысл его хранения в алтаре. Но самым интересным была надпись на запечатанном конверте с манифестом, которая предписывала вскрыть его после смерти Александра I «прежде всякого другого действия» или вернуть его обратно, в случае «востребования» со стороны императора[477].

Что же это могло быть за «востребование»? Вряд ли же Александр мог пересмотреть свое решение в пользу Николая и назначить иной порядок наследования. Историк С. В. Мироненко предположил, что Александр не решался обнародовать этот манифест, потому что это бы навсегда перечеркнуло его мечты о введении в России представительной формы правления – формулировка же на конверте оставляла ему «лазейку», позволявшую думать о будущем отречении и в таком случае о возможности издать другой манифест, в котором наследник назначается одновременно с отречением царствующего императора и утверждением конституции[478]. Психологически это вполне возможно.

Фактом же остается то, что в важнейшем вопросе, определявшем будущее монархии, Александр I отказывается применить свою царскую власть, то есть издать манифест гласно. А ведь с просьбой именно об этом к нему обращались и великий князь Николай Павлович (как известно из его дневника), и князь А. Н. Голицын в августе 1825 года, то есть накануне отъезда царя в Таганрог. Голицыну Александр ответил так: «Будем же полагаться в этом на Господа. Он лучшим образом сумеет все устроить, нежели мы, слабые смертные»[479]. В этом и был, как представляется, главный сакральный замысел Александра I: отправляя манифест в Успенский собор, в алтарь, где совершается Божественная литургия, он вручал судьбу престолонаследия непосредственно Богу.

Только под влиянием своих ближайших помощников, Голицына и Аракчеева, – единственных высших сановников, кто знал о подписании манифеста, – Александр I согласился положить его копии также на хранение в Государственный совет, Сенат и Синод (эти копии были собственноручно переписаны князем Голицыным). Но в результате Божественный промысел свершился совсем не так, как рассчитывал Александр. После его внезапной кончины в Таганроге архиепископ Филарет в Москве предпочел ждать распоряжений государственных властей и не решился самостоятельно вскрывать конверт и предъявлять волю покойного императора. В Петербурге же конверт был вскрыт на заседании Государственного совета, но итоговое решение было принято в пользу принесения присяги императору Константину Павловичу. Его последующее нежелание вступить на престол и затянувшееся «междуцарствие» стали главной причиной, приведшей к восстанию 14 декабря на Сенатской площади.

Как видим, внутрисемейные дела принимались Александром близко к сердцу, и для их решения он находил необычные пути, исходя из своего религиозного мировоззрения. Представляется, что не менее глубоко он переживал и собственную личную трагедию: 18 июня 1824 года в Петербурге от чахотки скончалась его 18-летняя дочь София – единственная из четырех дочерей императора от Марии Антоновны Нарышкиной, которая не умерла в младенчестве и достигла совершеннолетия; более того, она должна была вскоре выйти замуж, а жениха для нее

Смирившись уже с одиночеством и, как следствие, с тем, что некому было оказать императору сердечную заботу о его самочувствии, Александр I полагал себя человеком никогда не болеющим и даже на пятом десятке жизни особо не заботился о своем здоровье. Именно поэтому он долго не обращал внимания на развивающееся у него внутреннее воспаление в левой ноге, которую на маневрах в Бресте в сентябре 1823 года лошадь со всей силы ударила подковой. Место удара сразу же значительно распухло, но через несколько дней боль уменьшилась, и царю стало казаться, что она пройдет сама собой; по крайней мере дальше он на нее не жаловался. Однако 12 января 1824 года у него внезапно резко повысилась температура, началась тошнота со рвотой, и тогда обнаружилось, что в ноге у него «рожа» – инфекционное воспаление подкожных тканей. Императору делали компрессы из лечебных трав, а через несколько дней компресс вдруг отвалился вместе с пораженными тканями, открыв в ноге обширную язву, почти до самой кости. Как писал лечивший императора доктор Дмитрий Климентьевич Тарасов, гной в язве был доброкачественный, ему удалось его удалить и сделать Александру хорошую перевязку, которую потом на протяжении полугода нужно было ежедневно менять. Нога заживала долго, в первых числах февраля император еще не мог ходить, но уже начал сидеть, а затем выезжал прогуливаться в санях. Месяц, проведенный в кровати, увы, не научил Александра тщательнее следить за здоровьем: напротив, он шутил с окружающими, что «дешево отделался» от болезни. Между тем перенесенное тяжелое воспаление явно сказалось на общем ослаблении иммунитета всего организма, чего царь не желал признавать.

В середине августа того же года, несмотря ни на что, Александр I вновь отправился в большое путешествие: за два с небольшим месяца он объехал почти всю европейскую часть России, побывав в Рязани, Тамбове, Пензе, Симбирске, Оренбурге, Екатеринбурге, Перми, Вятке, Вологде и многих других городах. Вероятно, новые впечатления лучше помогли императору пережить смерть дочери, но в то же время огромная нагрузка угнетала его организм. По возвращении же в Петербург не прошло и двух недель, как Александр пережил новое потрясение – страшное наводнение 7 ноября 1824 года с подъемом воды в Неве свыше 4 метров. Оно ознаменовалось колоссальными разрушениями, целые дома были унесены в бушевавшее море, многие петербургские проспекты перегорожены выброшенными туда бурей кораблями. Несколько сотен жителей Петербурга, преимущественно проживавших в беднейших кварталах возле моря, погибли. Александр I собственными глазами обозревал город, лишившийся крова народ просил его о помощи, немедленно был учрежден «Комитет о пособии разоренным». Но, как заметил Н. К. Шильдер, император «в своем мрачном настроении принимал это бедствие за наказание за грехи». Так, 10 ноября Карамзин в Царском Селе получил от царя строки со словами: «Вам не трудно представить себе грусть мою. – Воля Божия; нам остается преклонить главу перед нею»[481].

Довершением бедствий 1824 года для Александра I стала тяжелая болезнь императрицы Елизаветы Алексеевны в декабре: сильная простуда, постоянный кашель, жар и сердцебиение. Врачи опасались, что она не переживет зиму в петербургском климате, и после выздоровления, которое длилось долго, предписали ей на следующий год отправиться на юг России.

Вскоре после наступления нового, 1825 года в Петербурге вновь появился профессор Паррот. Они не встречались с Александром уже 13 лет. Теперь Паррот откликнулся на недавние бедствия: он привез с собой проект защиты столицы от наводнений и рассчитывал, что рассмотрение такого проекта приведет его в императорский кабинет. Истинной же целью Паррота было напомнить Александру дух их старой дружбы, взаимных излияний чувств, которые происходили в этом самом кабинете. Но Александр I принципиально не отвечает на письма профессора и отказывает ему в свидании. Спустя очередные сорок дней ожидания (как и в 1816 году) Паррот вынужден уехать обратно в Дерпт. Он увидел, что Александр уже давно расстался с утопией бескорыстной чувствительной дружбы, которая так важна была для императора в первые годы царствования.

Но и другие утопии, видимость существования которых царь поддерживал вокруг себя, в это время начинают рушиться одна за другой. Одним из первых развеялся призрак «христианского воспитания подданных». Фальшивые по своей сути инструкции, исходившие от карьеристов типа Магницкого, не могли никого воспитать и приводили только к постоянному умножению и отягощению разных видов контроля за студентами и преподавателями. Любое невнимание к приказам университетского начальства или проявление юношеского свободомыслия рассматривались как доказательство «безбожия и разврата». В Виленском университете осенью 1823 года были обнаружены тайные кружки студентов, которые занимались углубленным образованием, обсуждали собственные сочинения и разбирали прочитанные книги; назывались они «филоматы» и «филареты» (греч.«любители наук»и«любители добродетели»), одним из их членов был будущий знаменитый поэт Адам Мицкевич. После проведенного следствия было арестовано и предано суду 108 студентов, как нынешних, так и бывших, – это был крупнейший политический процесс против студентов в Европе того времени, 20 человек (в том числе Мицкевич) были приговорены к различным тюремным срокам или ссылке вглубь России. Из университета «для пресечения вредного влияния» уволили четверых профессоров. Меры, принятые в Вильно, предписывалось распространить на все гимназии и университеты Российской империи, а именно: запрет на преподавание естественного права и политических наук, сокращение преподавания риторики и поэзии, предоставление сведений о поведении учеников и студентов в городскую полицию, требование к студентам постоянно носить мундир, запрет им без дозволения ректора посещать любые публичные мероприятия и даже совершать прогулки за город и т. д.

И вдруг, внезапно, в середине 1824 года «неблагонадежным» с точки зрения высшей власти становится

Чтобы свалить министра, Аракчеев воспользовался вполне естественно возникшей неприязнью к нему со стороны иерархов Русской Православной Церкви из-за подчеркнуто «веротерпимой» и даже «космополитической» линии, которую проводил Голицын в духовных делах (хотя, как уже говорилось, инициатором такой политики выступал сам император Александр I). Но характерно, что требование сместить министра исходило не из Святейшего синода, который, будучи подведомственным Голицыну, не осмеливался на внутренний бунт. Для своей цели Аракчеев выбрал церковную фигуру, далекую от столичных кругов, но чрезвычайно радикально настроенную и в своей борьбе за чистоту православия доходившую до исступления. Это был архимандрит Фотий (Спасский), настоятель Юрьевского монастыря в Новгородской губернии, расположенного вверх по течению Волхова в нескольких десятках километров от резиденции Аракчеева в Грузино. Фотий пользовался неоднозначной репутацией: за короткое время пребывания в Петербурге он сумел произвести впечатление на общество своими вдохновенными проповедями, аскетическим обликом и порывистыми жестами, доходящими до юродства. Это привлекло к нему почитателей, среди которых было немало великосветских дам, продолжавших посещать его в монастыре. Такие успехи заставили Фотия думать, что он обладает пророческим даром и призван бороться с «мировым злом» в виде масонов, вольтерьянцев, иллюминатов и прочих революционеров. Еще в июне 1822 года Аракчеев представил его Александру I, на которого речи Фотия против тайных врагов святой веры произвели надлежащее впечатление.

И вот в 1824 году появился подходящий повод: Голицыным был одобрен к публикации перевод сочинения протестантского пастора Иоганна Госнера «Дух жизни и учения Христова в Новом Завете», архимандрит Фотий же нашел эту книгу богохульной и исполненной «сатанинского духа». Он объявил духовным детям о своих «видениях», в которых он исцелял царя от болезни – но не только от явной, которая в то время мучила Александра, но и от тайной, которая угрожала всей Церкви «по неведению и соблазну других». Вскоре архимандрита вызвали в Петербург. Характерно, что к общему заговору против Голицына, сложившемуся тогда, примкнул и его главный клеврет Магницкий.

Трехчасовая беседа с глазу на глаз Александра I и настоятеля Юрьевского монастыря состоялась 20 апреля. Ее подробности относительно «смирения царя перед монахом» известны только по рассказу самого архимандрита Фотия, поэтому мы их здесь не приводим; тем не менее результат был налицо: архимандрит утвердил свое влияние на Государя, отправил к нему несколько посланий о том, «как победить революцию» (одна из важных мер заключалась в уничтожении Министерства духовных дел и народного просвещения и возвращении Синоду его прежнего государственного статуса), а Голицына, пришедшего к нему с визитом, не постеснялся публично предать анафеме, после чего «скакал и радовался как дитя».

Таким образом, намерение Аракчеева удалось в полной мере. Голицын был дискредитирован в глазах Государя как бы от имени всей Православной Церкви. Царю ничего не оставалось, как отправить его в отставку. Подписывая ее, Александр I якобы с грустью сказал Голицыну: «В самом деле, вверенное Вам министерство как-то не удалось Вам». Поэтому уничтожалось и само «двойное министерство». На его месте восстанавливались Министерство народного просвещения и независимая от министров власть обер-прокурора Святейшего синода, а право докладов императору по Синодальному ведомству перешло к Аракчееву. Впрочем, Голицын до конца жизни Александра оставался его доверенным лицом, входил в Государственный совет и даже продолжал занимать созданную специально для него правительственную должность главноначальствующего над Почтовым департаментом. Новый же курс Министерства народного просвещения теперь определял назначенный министром А. С. Шишков, и в нем уже не было ничего от задуманного когда-то Александром I объединения всех подданных в едином христианском духе.

Но это была не единственная утопия, растаявшая перед Александром I в последние годы его царствования. Долго, слишком долго вынашивал он замысел даровать России конституцию. И вот в апреле 1825 года Александр отправился в очередное, на этот раз свое последнее путешествие в Варшаву. Царство Польское все еще вызывало горячий отклик в его сердце. На заседании Сейма современники как будто бы видели прежнего Александра, каким он был сразу после победы над Наполеоном: он сидел на троне «с исключительно ему принадлежащим повелительным величием», бросал на собрание депутатов и на зрителей «величественно-ангельский взор», произносил тронную речь громким и торжественным голосом, и она произвела на слушателей «умилительное впечатление»[482]. Находясь в течение полутора месяцев в Польше, Александр получал от Аракчеева успокоительные письма о том, что в России все спокойно. Но стоит обратить внимание на разговор царя с великим князем Константином, в котором он вновь повторил обещание присоединить к Царству Польскому западные губернии Российской империи. Помня, что для царя это означало расширение конституционного пространства его владений, данные слова одновременно означали, что Александр больше не рассчитывал ввести конституциюво всей России.

Даже Лагарп, который по-прежнему с неослабным вниманием следил за деятельностью своего ученика и из газет видел, что его речь от 1/13 июня на закрытии Сейма в Варшаве содержит, как и раньше, фразы о возможных реформах и улучшениях во внутренней жизни империи, уже не верил в возможность царя исполнить свои слова, поскольку вокруг него больше нет подходящих людей, способных воплотить реформы в жизнь. Наконец, Н. М. Карамзин перед самым отъездом Александра в Таганрог в конце августа 1825 года заклинал царя больше не откладывать давно задуманные реформы, на что Александр легко, почти что механически, согласился, с улыбкой глядя на Карамзина и говоря, что «непременно все сделает: даст коренные законы России». На мой взгляд, Александр в глубине души уже смирился с неисполнимостью подобных обещаний – потому и давал их так легко. Конституционные проекты окончательно превратились в сладкие, но безнадежные мечтания…

Летом 1825 года разрушилась и еще одна важная утопия, в которой пребывал царь, – его представление о собственной безопасности. 17 июня Александр I по настоянию Аракчеева принял в Каменноостровском дворце Ивана Васильевича Шервуда, унтер-офицера 3-го Украинского уланского полка, расквартированного в военных поселениях Херсонской губернии. Шервуд настаивал, что открыл существование на юге России тайного общества, поскольку

Вполне вероятно, что император узнал об организации покушения на свою особу не впервые. По крайней мере, великий князь Николай Павлович слышал от него нечто подобное в 1818 году, и это явно было связано с так называемым «Московским заговором» Союза спасения. Во время пребывания гвардии в Москве в конце 1817 года его члены резко критиковали организацию Новгородских военных поселений, из-за чего, по их мнению, Александр I, в Европе слывший «корифеем либералов», в России вел себя как «жестокий деспот». Их возмущение достигло высшей точки, когда из Варшавы пришли известия о плане Александра I присоединить к Польше российские губернии. С точки зрения членов тайного общества, такое решение означало, что император изменяет собственной стране и ее народу, а потому заслуживает смерти. Штабс-капитан 37-го егерского полка Иван Дмитриевич Якушкин (друг Чаадаева, участник Кульмской битвы в составе лейб-гвардии Семеновского полка, который позже оставит подробные воспоминания, подтверждаемые показаниями других декабристов на следствии) вызвался совершить цареубийство, причем желал, одновременно выстрелив из двух пистолетов, и убить царя, и самому застрелиться, чтобы придать этому вид «смертельной дуэли ради защиты чести Отечества».

Друзья быстро отговорили Якушкина от такого пылкого шага. Однако, как рассказывал великий князь Николай Павлович, Александру I «сделались известными замыслы Якушкина на цареубийство; с той поры весьма заметна была в государе крупная перемена в расположении духа и никогда я его не видал столь мрачным, как тогда»[483].

Почему же император ничего не предпринял? Может быть, он отказывался верить в правдивость полученных сведений? Так или иначе, но в 1821 году в записке Грибовского Александр не прочитал чего-либо, что свидетельствовало о подготовке Союза благоденствия к убийству императора: речь шла только о желании его членов «возыметь влияние на правительство», чтобы ввести конституцию и занять потом высшие места в управлении государством при «новом порядке». Как известно, и европейские революции 1820–1821 годов, на которые ориентировались декабристы, обошлись без казней монархов, а те под давлением революционеров соглашались даровать своим странам конституции.

Но после подавления Испанской революции в 1823 году, инициированного Священным союзом, взгляд на этот вопрос изменился. Король Испании отозвал назад конституцию, отменил все законы, разработанные за три года революционным правительством, иными словами, вернул страну в прошлое. Поэтому, по мысли членов тайных обществ, чтобы не допустить повторения такого в России, царя и даже его родственников необходимо было лишить жизни. Такой вопрос не раз обсуждался членами Южного общества, а конституция, подготовленная полковником Павлом Ивановичем Пестелем, как известно, предусматривала установление в России республики. Так что предупреждения Шервуда оказывались весьма актуальными, тем более что как раз летом – осенью 1825 года у подполковника Сергея Ивановича Муравьева-Апостола обсуждали идею создания «обреченного отряда» (фр.cohorte perdue), предназначенного сугубо для организации покушения на Александра I.

Как упоминалось выше, еще в 1823 году какие-то слухи об активности тайных обществ во 2-й армии дошли до императора, свидетельством чему является собственноручная записка, обнаруженная в бумагах Александра I после его смерти. Царь пишет о «пагубном духе вольномыслия» в войсках, который имеет своих «секретных миссионеров» и которому сочувствуют многие командиры, – и далее идет перечень имен, включающий популярных в войсках генералов А. П. Ермолова, П. Д. Киселева, М. Ф. Орлова и др. Так что царь имел все основания всерьез отнестись к сообщению Шервуда. И тем не менее он не принял решения о немедленных арестах или назначении следственной комиссии: Александр предложил Шервуду покаместв одиночку«употребить меры к открытию заговора» во всей его полноте и вручил ему 1 тыс. рублей на издержки. Собранные же им сведения следовало отправлять Аракчееву. Понятно, что такое решение чрезвычайно льстило честолюбию Шервуда, но не слишком ли мало этого для выявления опасных государственных преступников?

Складывается впечатление, что Александр I уже в который раз уходит от полноценного решения проблемы, передоверяя ее другим лицам или полагаясь на Бога. Ведь если как следует взвесить все то, что царь услышал о заговоре, это должно было бы перевернуть весь его образ жизни! Например, долгие одинокие прогулки по Царскосельскому парку, открытому для посетителей, – а точно ли они безопасны? Или Александр потому и гуляет один, что каждый раз убеждает самого себя таким способом, что никакой угрозы для него нет? А военные смотры – может ли царь чувствовать себя там уверенно в окружении множества офицеров, из которых десятки являются членами тайных обществ? Очевидно, что все эти вопросы Александр гнал от себя подальше, хотя они и застревали у него в подсознании. Приказ об аресте членов Южного общества он отдал в Таганроге только 10 ноября, уже будучи тяжелобольным, под явным нажимом Дибича, который располагал к тому моменту обширной картиной заговора.

Уездный город Таганрог на берегу Азовского моря как местопребывание для императрицы Елизаветы Алексеевны выбрали врачи из-за сухого и теплого климата, поскольку море там непосредственно соприкасается со степью. Императрица собралась выехать туда с началом осени, и Александр I сказал, что отправится вместе с ней. На самом деле он даже на два дня опередил отъезд императрицы из Петербурга, чтобы подготовить ее путь. 1 сентября 1825 года царь пустился в свое новое путешествие по России. Зачем ему нужно было вновь покидать столицу, куда он вернулся из Польши только в середине июня? Какое чувство все время гнало его в эту бесконечную дорогу? Быть может, ответ лежал в тех его сложных душевных переживаниях, которые мы смогли лишь бегло и в общих чертах обрисовать. Быть может, он действительно уже больше не хотел царствовать, но не мог перестать «работать царем» – делая это на своих условиях, в непрерывном движении, поддаваясь «охоте к перемене мест».

Прощание Александра I со своей столицей происходило в предрассветных сумерках 1 сентября. Здесь необходимо оговориться, что в абсолютном большинстве рассказов уже заранее закладывается тот факт, что это было прощание, следовательно, придается огромное значение массе мелких деталей, которые в ином случае такого значения бы не имели, – а возможно, были даже придуманы рассказчиками для создания нужного «драматизма». Так, в малейших подробностях

А теперь закономерный вопрос: как он все это успел, если по сведениям камер-фурьерского журнала, источника чрезвычайно точного и надежного, Александр I уже в 6 утра «изволил прибыть в Царское Село»[484], где находилась императрица, чтобы с ней проститься, а ведь до Царского Села от лавры без малого 30 км, то есть по самой меньшей мере полтора часа езды? Ответ – никак. Значит, большая часть описания выше является мифом, возникшим уже после смерти императора.

Если мифологизации подвержены в целом все важные вехи в жизни Александра I, то это особенно касается последних недель его жизни. На помощь историку приходит представление об определенных постоянных чертах характера Александра, выделение которых позволяет «разоблачить» структуру мифа. Так, очень часто отношения Александра и Елизаветы Алексеевны в Таганроге рисуют красками вновь обретенной идиллии, словно бы между супругами опять наступил «медовый месяц». Александр I действительно прибыл в Таганрог 13 сентября, гораздо раньше императрицы, чтобы подготовить ее покои и позаботиться о комфорте ее жизни (по преданию, которому можно и не верить, он в предназначенных для супруги помещениях сам расставлял мебель и развешивал картины по стенам). Елизавета Алексеевна приехала в сопровождении возглавлявшего ее свиту князя П. М. Волконского 23 сентября, поскольку в долгой дороге не торопилась и давала себе отдых. Но вот уже и в Таганроге у Александра проявляется «охота к перемене мест»: 11 октября император ускакал на пять дней в Ростов и Новочеркасск, чтобы осмотреть землю казачьего Войска Донского. А еще через пять дней он уже опять уехал из Таганрога в Крым. Как видно, идиллия в отношениях между ним и императрицей могла длиться лишь чуть больше двух недель, а главное, если говорить о восстановлении их семейных отношений, то что мешало царю начать «медовый месяц» еще летом в Царском Селе? Однако же этого не произошло.

Тем временем совершенно неожиданно на глазах у Александра I рухнула самая страшная из его утопий, имя которой – «Аракчеев». Царь настолько привык верить, что без Аракчеева в его империи не может быть никакого порядка, он настолько зависел от него лично, психологически, что недооценивать тяжесть этого удара для него невозможно.

Любовница Аракчеева, крестьянка Настасья Минкина была зарезана 10 сентября 1825 года крепостным поваром после того, как та из-за недостачи двух бутылок вина вынудила покончить с собой его друга и истязала батогами его сестру. Когда Аракчеев узнал об убийстве, он «с криком и воплем бросился на траву, рвал на себе волосы, рвал землю, бился в судорогах и кричал. […] он при этом осквернил свои уста страшным богохульством. Вид его в это время был ужасен, пена клубилась у рта»[485]. 11 сентября он пишет Александру I письмо, которым слагает с себя все государственные поручения по причине «расстройства здоровья и рассудка». Император получил это письмо 22 сентября и немедленно ответил, пытаясь увещевать его и говоря, что «отчаяние есть грех перед Богом». Александр звал Аракчеева к себе в Таганрог, обещая лично утешать своими беседами, но при этом напоминал о долге перед Отечеством, о том, что его служба необходима царю (очень характерен также абзац в этом письме, где Александр советует при расследовании дела проверить, не подучили ли крепостного убийцу тайные заговорщики). Одновременно император написал архимандриту Фотию послание, которое просил сохранить в тайне: Александр надеялся, что силой своей молитвы и духовного слова, которую архимандрит являл царю, он сможет восстановить душевные силы графа, ибо «служение графа Аракчеева драгоценно для Отечества». Но все было тщетно. Аракчеев бросил не только командование военными поселениями и общий надзор за управлением государством, но и расследование о деятельности тайного общества во 2-й армии, порученное Шервуду. Тот много дней напрасно ждал фельдъегеря, чтобы передать собранные им сведения, и когда они, наконец, попали к императору, оказалось слишком поздно…

Роковая поездка Александра I в Крым с 20 октября по 5 ноября 1825 года очень подробно описана в источниках. Ее инициатором выступил генерал-губернатор Новороссии граф Михаил Семенович Воронцов, единственный сын того вельможи и дипломата графа Семена Романовича Воронцова, который перед молодым Александром I на первом году его царствования так долго отстаивал ключевое значение Сената. Воронцов хотел похвастаться образцовым состоянием подчиненной ему Таврической губернии и, не в последнюю очередь, своей новой (с 1823 года) резиденцией – Алупкой, где граф задумал выстроить уникальный дворец в английском стиле и разбить на голом скальном грунте террасный парк с фонтанами. Александр I попал на южный берег Крыма через Мариуполь и Симферополь, а дальше путешествовал от Гурзуфа и Никитского ботанического сада до Байдарских ворот. Местность в Ореанде так понравилась царю, что он высказал желание построить здесь дворец и «навсегда поселиться». Однако климат в Крыму в это время года оказался очень нестабильным и, как подчеркивали спутники Александра, в первую очередь медики, 27 октября император переохладился во время долгого переезда по Крымским горам. Он был в одном мундире, без шинели, когда теплая погода внезапно сменилась порывистым холодным ветром с большой влажностью. Император лишь поздно вечером смог добраться до квартиры в Севастополе, где его уже ждали и увидели, насколько сильно он продрог. В следующие дни обнаружились первые симптомы поразившей его инфекции, которая сначала затронула желудок, но вместо того, чтобы сразу промыть его, лейб-хирург Я. В. Виллие дал ему закрепляющее средство, о чем впоследствии сожалел.

Александр I вернулся в Таганрог 5 ноября и на первых порах пытался бодриться и скрывать от окружающих, в частности от князя П. М. Волконского, свою болезнь, но камердинеру сразу признался: «Я очень нездоров». У императора начались приступы лихорадки, «сильные лихорадочные пароксизмы». Ухудшение состояния больного сопровождалось резким повышением температуры, при этом он упорно отказывался от лекарств. Виллие в своем дневнике записал, что царь всецело полагается на Бога (и это категорически не устраивало лейб-хирурга). 10 ноября на фоне высокой температуры впервые произошел обморок, когда Александр хотел встать с кровати, после чего врачи

Рано утром 15 ноября соборный протоиерей Алексей Федотов принял исповедь и причастил Государя. По общим свидетельствам, это принесло Александру большое облегчение и он согласился слушаться врачей со словами: «Теперь, господа, ваше дело; употребите ваши средства, какие вы находите для меня нужными». Ему тут же к голове (за уши и к затылку) были приставлены тридцать лечебных пиявок, но, по мнению врача Д. К. Тарасова, это оказалось поздно: поражение мозга неуклонно проявлялось. Утром 17 ноября императрица отправила матери письмо, в котором описала улучшение состояние больного и со слезами благодарила Бога, – и действительно, Александр попросил поднять шторы у себя в комнате и в последний раз с кровати полюбовался солнцем. Но это было лишь кратковременное облегчение. Большую часть вечера и все последующие сутки больной провел в беспамятстве, и лишь когда к нему приходила императрица, открывал глаза и брал ее за руку. Вечером 18 ноября он едва мог глотать, когда его кормили из ложки. Ночью дыхание стало слабеть. 19 ноября в 10 часов 50 минут утра Александр I скончался.

Наверное, самыми тяжелыми эти и ближайшие часы стали для императрицы Елизаветы Алексеевны, несмотря на стойкий характер, которым она обладала. В тот же день она излила свое горе в письме к матери:

Дорогая матушка! Наш Ангел на небесах, а я на земле, и из всех, кто его оплакивает, я самое несчастное существо – если бы я только могла с ним поскорей воссоединиться! […] Ах, почему он должен был так страдать! Но сейчас его черты выражают лишь то обыкновенное выражение добра и удовлетворения, которое ему всегда было свойственно; кажется, что он одобряет все, что происходит вокруг него[486].

Елизавета Алексеевна оставалась у тела покойного супруга вплоть до его отправки из Таганрога. Последние тяготы окончательно подорвали ее здоровье, и спустя полгода она скончалась.

И. И. Дибич, взявший на себя как начальник Главного штаба основные заботы после смерти императора, вместе с князем П. М. Волконским осмотрел оставшиеся у Государя бумаги, думая, не скрыто ли в них личное завещание или какое-то важное посмертное распоряжение. Действительно, Александр всегда возил с собой некий запечатанный конверт, в котором, как полагали, находились его тайные бумаги. Дибич и Волконский нашли этот конверт и вскрыли – но там были лишь тексты молитв… Их передали императрице, и она решила вложить их в мундир покойного, «в тот самый карман, где он всегда их носил»[487].

Врачи смогли организовать вскрытие тела Александра лишь вечером 20 ноября, через 32 часа после его смерти. Такая задержка явно объяснялась отсутствием необходимых инструментов и оборудования, к тому же все делавшие вскрытие врачи были практиками, а не патологоанатомами. Затем было проведено бальзамирование, его подготовкой также можно объяснить задержку. Судя по воспоминаниям Николая Игнатьевича Шёнига, одного из придворных, занимавшихся организацией прощания с Александром в Таганроге, бальзамирование выполнили недостаточно качественно – именно этим, несомненно, было вызвано решение после дальнейшей транспортировки тела устраивать прощание и служить панихиды, не открывая гроба. Все это в последующем дало почву для слухов о подмене тела императора.

По словам современных медиков, очевидные недостатки произведенного вскрытия создали ту историческую загадку, которая не решена до сих пор[488]. Невозможно установить, от какой именно болезни скончался Александр I, в акте о смерти она обозначена лишь как «жестокая горячка с приливом крови в мозговые сосуды». Записанное в акте состояние внутренних органов императора предъявляли медикам в начале XX века, когда медицинская наука перешла на гораздо более высокий уровень, и те единодушно опровергли мнение о том, что Александр мог умереть от брюшного тифа или от малярии, однако для постановки более точного диагноза сохранившихся описаний оказалось явно недостаточно. Современные медики высказывают гипотезу, что речь шла об «острой инфекционной болезни с септическим течением», вполне возможна «кишечная инфекция паратифозной группы или сальмонеллез»[489].

Иммунитет Александра I явно ослабел вследствие перенесенного им тяжелого «рожистого воспаления», к чему добавились огромные физические нагрузки во время путешествий – за последние 15 месяцев жизни император проделал путь верхом или в коляске не менее чем в 7 тыс. км! И можно только догадываться, насколько сильно на его здоровье повлияли душевные переживания: и тяжкие потрясения 1824 года, и возможный страх покушения в 1825 году, да и чего стоило императору одно только известие о том, что Аракчеев бросил заниматься государственными делами. Александр с юности хорошо умел скрывать свое состояние от окружающих, но уже перед самой смертью он признался Виллие (и на эти слова почему-то мало обращают внимание историки), что у него чрезвычайно расстроены нервы, и в последнее время он имеет для этого «причин более, чем когда-либо».

Поэтому представление о том, что якобы сравнительно молодой и полный сил, никогда ничем не болевший император Всероссийский вдруг внезапно скончался в Таганроге, является ошибочным. А ведь именно это представление лежит в основе мифа о том, что Александр на самом деле ушел «пешком странствовать по России» и объявился потом под именем старца Федора Кузьмича. Нужно четко сказать сразу: те, кто думают так, должны с неизбежностью считать фальшивым весь комплекс личных источников, описывающих последние дни императора и события сразу после его смерти – дневники и письма императрицы Елизаветы Алексеевны, записки ее секретаря Н. М. Лонгинова, дневник Я. В. Виллие, дневник князя П. М. Волконского, мемуары Д. К. Тарасова, письма И. И. Дибича, письма и другие документы вагенмейстера полковника А. Д. Соломко, воспоминания Н. И. Шёнига. Хотя часто заявляется, что эти источники категорически противоречат друг другу, а потому являются подделкой, но ничего, выходящего за пределы обычной критики источника, для их осмысления не требуется. Например, императрица перестала вести дневник 11 ноября не из-за того, что хотела

А разве не служат аргументом против того, что царь оставил трон и ушел странствовать, дальнейшие события междуцарствия? Мог ли Александр так поступить ради «спасения собственной души», но при этом ввергая страну в глубокий политический кризис? Это совершенно противоречит характеру царя, насколько он раскрывается перед нами, и прежде всего его представлению о долге (о котором он сам только что напоминал Аракчееву). Ведь все события, связанные с восстанием декабристов, сделались возможными только из-за внезапной кончины Александра I в Таганроге. Это создало абсолютно ненормальную ситуацию, когда «центры власти» вдруг оказались разделены между собой огромным расстоянием, и письма между Таганрогом (где находились бумаги императора по делу тайных обществ), Петербургом (где были Николай Павлович и Мария Федоровна) и Варшавой (где жил Константин Павлович) шли неделями. В ином случае, или даже просто если бы Аракчеев оставался у кормила власти, аресты заговорщиков могли бы начаться уже в конце 1825 года и никакого восстания не случилось бы. И это не говоря о том, что ситуация с необнародованным манифестом о передаче престола Николаю также не была рассчитана на длительную переписку – Россия же не могла долго находиться без императора, и поэтому сразу после получения 27 ноября в Петербурге известий о кончине Александра была проведена присяга императору Константину Павловичу, который, в свою очередь, узнав об этом, категорически отказался взойти на престол, ссылаясь на волю покойного брата…

Но почему же вопреки твердым аргументам миф об Александре I как старце Федоре Кузьмиче оказался таким устойчивым? В этом мифе – как, видимо, и в каждом другом подобном – безусловно, есть огромная притягательность, заставляющая отбрасывать в сторону рациональное мышление и простоверитьв него. Народ хотел видеть представителя русской монархии в образе «истинного царя» – святого старца, который искупает грехи, и свои, и чужие, и молится перед Богом за всю Русь. Тем удивительнее, что на роль такого старца народ выбрал именно Александра I – Государя, который в своей деятельности так много сделал для Европы, исповедовал либеральные принципы и мало в открытую демонстрировал свою связь с жизнью русского народа. Тогда как император, правление которого явно носило «русские» черты и который много сделал для складывания национальных символов и культуры – Николай I – удостоился в том же общественном сознании лишь слухов о самоубийстве, то есть весьма сомнительного приговора своей деятельности…

Праведный старец Федор Кузьмич (причислен Русской Православной Церковью к лику святых в 1984 году) скончался в Томске в 1864 году. Довольно трудно отследить первые связи старца с циркулировавшими с 1826 года народными легендами о том, что Александр I на самом деле не умер и добровольно удалился с престола. Но после смерти старца такая связь прослеживается четко: томский купец Семен Феофанович Хромов, в усадьбе которого проживал старец, был, очевидно, знаком с этими легендами и не только сам пришел к выводу, что под именем Федора Кузьмича скрывался Александр I, но и всячески распространял эту идею в обществе. Он составил «Записки» (текст которых за свою жизнь неоднократно переделывал), хранил оставшиеся после старца автографы – знаменитую «тайну Федора Кузьмича», содержавшую среди прочих слов загадочное изречение «А крыютъ струфианъ» (именно оно навело Давида Самойлова на мысль использовать слово «струфиан» в названии своей замечательной поэмы). По его же инициативе были собраны и дополнительные биографические «Сведения» о старце на основании рассказов крестьян, знавших его в разные годы жизни. В 1881 году Хромову удалось донести свою весть до обер-прокурора Святейшего синода Константина Петровича Победоносцева, и это возвысило статус предания до информации, которую начали обсуждать в высших государственных сферах; в 1890-х годах к томскому губернатору даже поступали секретные запросы из Петербурга о личности и благонадежности Хромова.

В 1891–1892 годах были выпущены первые жизнеописания старца, носившие житийный характер. И хотя не все из их авторов были согласны вслед за Хромовым отождествлять Федора Кузьмича и Александра I, но опубликованные материалы создавали богатую почву для дальнейшего распространения мифа. В 1898 году Н. К. Шильдер, завершая свою четырехтомную фундаментальную биографию Александра I, уже не мог игнорировать этот миф и посвятил ему несколько страниц в конце последнего тома. Наконец, с началом XX века миф широко расцвел, становясь уже отдельным феноменом русской культуры, нашедшим отражение в творчестве Л. Н. Толстого, А. Белого, Д. С. Мережковского, В. С. Соловьева и других писателей, а также десятков журналистов и непрофессиональных историков, произвольно интерпретировавших собранные ранее материалы. Увлечение этим сюжетом испытал даже такой крупный (хотя и склонный к мифотворчеству) историк, как великий князь Николай Михайлович. После падения Российской империи миф перешел в среду русской эмиграции, и его дальнейшему развитию с 1930-х годов значительно способствовал историк-журналист Л. Д. Любимов. После войны он вернулся в СССР, где в 1966 году ему удалось опубликовать статью на эту тему в журнале «Вопросы истории». Эта публикация, безусловно, вызвала интерес в среде советской интеллигенции, так что не случайно несколько лет спустя к этому сюжету обращается поэт Давид Самойлов, хотя его произведение, как уже говорилось, направлено на ироническую деконструкцию мифа и ставит перед собой совершенно иные цели – осмысление сквозных перспектив и аналогий русской истории. И только после 1990 года сюжет о Федоре Кузьмиче с большой помпой вернулся в современную русскую культуру, достигнув апогея своего распространения в первом десятилетии XXI века. Несколько серьезных книг, подготовленных профессиональными историками, десяток брошюр и несколько десятков статей на эту тему вплоть до самого последнего времени говорят о неослабном внимании к нему. Обсуждались малейшие детали мифа – в частности, что гроб Александра I в Петербурге пуст (чему якобы были очевидцы) или, напротив, что туда перенесли тело Федора Кузьмича из Томска. Запрос на вскрытие могилы Александра I в Петропавловском соборе уже несколько раз отвергался советским и российским правительством, но с учетом недавнего прецедента, широко освещавшегося в СМИ, – вскрытия могилы императора Александра III в 2015 году для извлечения ДНК Романовых, – вопрос о том, будет ли потревожено захоронение Александра I, зависит лишь от степени общественного интереса к проблеме…

Вот только нужно ли тревожить прах царя? А может быть, он сам нам расскажет о себе?

* * *

Ведь летающая тарелка вдруг вернулась.

На небе по немыслимым законам теории относительности время летит не так,

И вот он стоит перед нами и ждет нас. Такой же, как прежде. Высокий. Статный. С приятной улыбкой и любезными французскими фразами на устах. Победитель Наполеона. Полководец, которому редко везло на поле боя. Глуховатый. Упрямый. Подозрительный. Злопамятный. Притворщик. Одержимый во всем симметрией и порядком. Мечтательный. Ищущий друзей. Благочестивый в вере и стремящийся к объединению всех христианских Церквей. Проповедник мира. Гонитель революций. Друг и брат австрийского и прусского монархов. Категорический противник Меттерниха, закончивший тем, что вручил ему всю европейскую политику. Любящий целые народы и не очень любящий конкретных людей вокруг. Очень любящий поляков и еще не знающий, чем они за это отплатят. Несчастный в браке и не имевший никогда настоящей семьи. Ангел. Неудачник. Либерал. Мистик.

Этот список можно продолжать еще долго, многие эпитеты в нем будут внешне совершенно противоречить друг другу. Но что, если дать слово самому Александру? О чем мы его спросим? И есть ли у него что-то, что он хотел бы сказать нам, нынешним жителям России?

– Ваше Величество, почему Вы не смогли отменить в нашей стране крепостное право?

– С первого же дня моего царствования я к этому стремился. Моей ошибкой была неуверенность в собственных силах. Неверно было думать, что нужно учить людей пользоваться свободой, прежде чем ее даровать, ибо как этому научить, пока народ пребывает в рабстве? Самое лучшее образование – дать людям свободу, все необходимые для этого учреждения и сделать так, чтобы они знали им цену и берегли как зеницу ока. Угнетенный веками и угнетаемый до сих пор русский народ способен распрямить спину без того, чтобы за этим наблюдали сотни полицмейстеров. Конституции всех стран содержат одинаковый набор основных прав человека, открытых Французской революцией, – так и не надо искать какую-то свою, применимую к русским нравам. Но надо следить, чтобы она заработала по-настоящему, ибо тысячи льстецов, стоящих у трона, постараются сделать противоположное и под именем обретаемой свободы сохранить всегдашнее рабство. А ведь Аракчеев неспроста поплатился за свой так называемый порядок. Если думать, что народу нужна только палка, бунт неминуем. И лишь когда народ по-настоящему будет ценить свободу, он и сможет полюбить государство, ибо признает его своим.

– Но как же быть с освободителями, которые угрожали лично Вам? Не следовало ли арестовать декабристов еще при Вашем царствовании?

– Безусловно…

– Тогда почему же Вы этого не сделали?

– Да, став заговорщиками, они сделались государственными преступниками. Но ведь именно я же и породил этот заговор. И вовсе не тем, как часто говорят, что поощрял их европейский образ мыслей, – а, напротив, тем, что так и не реализовал почти ничего, что вытекало из этого образа мыслей. Вместо конституции, о подготовке которой они не ведали, я даровал им полковников вроде Шварца, с которыми мог познакомиться каждый. Свое бессилие в проведении реформ я понял именно тогда, когда у них планы были в полном разгаре. Кто знает, может быть, я им просто завидовал, а может, надеялся, что у них все-таки получится то, что не получилось у меня.

– Но, Государь, зачем нам всегда смотреть на Европу? Не слишком ли много Вы сами сделали для нее – и что получили взамен?

– Никогда не разделял я интересы России и целой Европы. Я всегда хотел принести ей мир, не представляя заранее, какие препятствия лежат на моем пути. Только ради этого я вступил в войну с Наполеоном, но когда после стольких жертв победил, то мир показался мне главным завоеванием, важнее любых земель или контрибуций. К сожалению, мои идеи о всеобщем европейском союзе ради безопасности и мира опередили время. Главному же уроку я предан всей душой – грубая военная мощь как средство принуждения и агрессии, эта главная черта Бонапарта, никогда не может быть права. Подлинная сила защищает слабых ради того, чтобы все страны могли жить в мире. И с Божьей помощью этого можно достичь, я в это верю.

И здесь Александр Павлович уходит, и где-то тихо начинает звучать музыка. Это Бетховен, его симфонию царь слышал на Венском конгрессе. Музыка возвращает потерянную гармонию, которая царит в небесных сферах, где побывал Александр. Рождественский призыв живет в его душе: «И на земли мир, в человецех благоволение!»

Оставим же, наконец, Александра Павловича наедине с собою. Его опыт в конечном счете принадлежит только ему. Но история России – всем нам.

И она продолжается.

Основные даты жизни и деятельности Александра I

1777, 12 декабря– рождение в Петербурге в семье наследника престола великого князя Павла Петровича.

1779, 27 апреля– рождение у Александра брата, великого князя Константина.

1783/84, зима– знакомство юного Александра и Фредерика-Сезара Лагарпа.

1784, 13 марта– выход «Наставления» императрицы Екатерины II о воспитании ее внуков.

лето– начало регулярных занятий Александра с Лагарпом.

1789, 14 июля– штурм Бастилии, начало Французской революции.

1792, 31 октября– прибытие в Петербург принцессы Баденской Луизы (будущей императрицы Елизаветы Алексеевны).

1793, 10 мая– обручение Александра и Елизаветы Алексеевны в Большой церкви Зимнего дворца.

28 сентября– венчание Александра и Елизаветы Алексеевны, возникновение «Двора великого князя Александра Павловича».

1794, 20 ноября– увольнение Лагарпа с должности наставника Александра.

1795, 9 мая– отъезд Лагарпа из Петербурга.

лето– знакомство Александра с графом П. А. Строгановым.

1796, апрель/май– откровенный разговор Александра с князем А. Чарторыйским в саду Таврического дворца.

6 ноября– смерть Екатерины II, восшествие на престол Павла I.

1797, апрель– торжества по случаю коронации Павла I в Москве, первые обсуждения конституционных проектов в кружке великого князя Александра.

27 сентября– письмо Александра к Лагарпу о намерении произвести «наилучшую из революций» и даровать России «свободную конституцию».

1799, 18 мая– рождение у императрицы Елизаветы Алексеевны дочери Марии (скончалась 27 июля 1800 г.).

лето– распад кружка великого князя Александра.

1801, ночь с 11 на 12 марта– убийство Павла I в Михайловском замке, восшествие на престол Александра I.

30 марта– образование Совета (Государственного совета) при императоре.

2 апреля– манифесты Александра I о восстановлении Жалованных грамот дворянству и городам.

16 мая– попытка Александра I на заседании Государственного совета добиться запрета продажи крестьян без земли.

17 июня– отставка графа П. А. фон дер Палена, главного организатора убийства Павла I.

24 июня– первое заседание Негласного комитета, объединившего друзей царя (Чарторыйского, Строганова, Новосильцева, Кочубея).

7 августа– прибытие в Петербург Лагарпа.

15 сентября– коронация Александра I в Москве.

1802, 22 мая– визит Александра I в Дерптский университет, знакомство с профессором Г. Ф. Парротом.

29 мая–

8 сентября– создание в России системы министерств.

1803, 20 февраля– указ о «вольных хлебопашцах».

21 марта– указ Александра I Сенату с ликвидацией «права представления».

1804, 21 марта– расстрел герцога Энгиенского, кризис в русско-французских отношениях.

18 мая– провозглашение Наполеона «императором французов».

11 сентября– инструкция Александра I Н. Н. Новосильцеву, разъясняющая цели борьбы с Наполеоном.

1805, 30 марта/11 апреля– подписание союзного договора с Англией.

28 июля/9 августа– подписание союзного договора с Австрией.

1 октября– рождение у Александра дочери Софии от Марии Нарышкиной.

22 октября/3 ноября– «клятва на гробе Фридриха Великого», соединившая Александра I, короля Пруссии Фридриха Вильгельма III и королеву Луизу.

20 ноября/2 декабря– битва при Аустерлице, разгром Наполеоном войск союзников.

1806, 8/20 июля– подписание в Париже соглашения о мире между Россией и Францией, денонсированного Александром I.

30 августа– манифест о предстоящей новой войне с Наполеоном.

14 октября– разгром прусских войск под Йеной и Ауэрштедтом.

30 ноября– манифест о созыве в России народного ополчения.

1807, 27 января/8 февраля– битва при Прейсиш-Эйлау.

2/14 июня– поражение русских войск под Фридландом.

13/25 июня– первая встреча Александра I и Наполеона на плоту на реке Неман.

25 июня/7 июля– подписание Тильзитского мира.

19 октября– назначение М. М. Сперанского личным секретарем Александра I.

1808, 13 января– назначение графа А. А. Аракчеева военным министром.

15/27 сентября–2/14 октября– встречи Александра I и Наполеона на Эрфуртском конгрессе.

1809, 6 августа– указ Александра I об экзаменах на чин, подготовленный Сперанским.

1810, 1 января– открытие нового Государственного совета, преобразованного по плану Сперанского.

19 декабря– манифест Александра I, вводивший «Положение о нейтральной торговле» и новый таможенный тариф.

1811, март– Н. М. Карамзин вручает Александру I в Твери «Записку о древней и новой России».

25 июня– «Общее учреждение министерств».

19 октября– открытие Царскосельского лицея.

1812, 17 марта– высылка Сперанского из Петербурга.

14 апреля– прибытие Александра I в Вильно к армии.

12/24 июня– переход войск Наполеона через Неман, начало Отечественной войны.

6 июля– манифест о созыве народного ополчения.

5 августа– назначение главнокомандующим М. И. Кутузова.

15/27 августа– встреча Александра I в Або с наследным принцем Швеции Карлом Юханом (Бернадотом).

26 августа/7 сентября– Бородинская битва.

2 сентября– вступление французских войск в Москву и начало пожара.

7 октября– оставление Наполеоном Москвы.

16/28 ноября– катастрофа французской армии на Березине.

11/23 декабря– Александр I вновь прибывает в Вильно к действующей армии.

25 декабря– манифесты об окончании Отечественной войны и о возведении храма «во имя Спасителя Христа».

1813, 1/13 января– переход русской армии через Неман, начало Заграничных походов.

12/24 февраля– штаб-квартира Александра I переезжает в Калиш.

26 марта/7 апреля– начало весенней кампании в Саксонии.

20 апреля/2 мая– поражение русско-прусских войск при Люцене.

8/20 мая– поражение при Бауцене.

23 мая/4 июня– Плейсвицкое перемирие.

5/17 июня– первая встреча Александра I с Меттернихом в Опочно.

31 июля/12 августа– вступление Австрии в союз против Наполеона.

3–4/15–16 августа– первая совместная встреча трех монархов (Александра I, Фридриха Вильгельма III и Франца I) в Праге.

15/27 августа– поражение союзников под Дрезденом.

17–18/29–30 августа– Кульмская битва с участием Александра I.

4–7/16–19 октября– «Битва народов» под Лейпцигом.

1814, 1/13 января– переход русских войск через Рейн в Базеле в присутствии Александра I и их вступление на территорию Франции.

18/30 марта– капитуляция Парижа.

19/31 марта– торжественный въезд Александра I в Париж.

25 марта/6 апреля– отречение Наполеона.

29 марта/10 апреля– Пасхальный молебен на площади Согласия в Париже.

18/30 мая– первый Парижский мирный договор.

6 июня– прибытие Александра I в Англию.

26 июня– прибытие Александра I в Голландию.

13/25 июля– возвращение в Петербург.

13/25 сентября– Александр I и Фридрих Вильгельм III прибывают в Вену для участия в конгрессе.

1815, 1 марта– Наполеон, покинув остров Эльба, высадился на побережье Франции.

13 марта– Венская декларация союзных держав, объявляющая Наполеона «вне закона».

20 марта– возвращение Наполеона к власти в Париже, начало «Ста дней».

24 мая/5 июня– штаб-квартира Александра I перенесена в Гейдельберг.

10/22 июня– второе отречение Наполеона.

28 июня/10 июля– Александр I переезжает в Париж, начало работы над Актом Священного союза.

29–30 августа/10–11 сентября– смотр русских войск и богослужение на поле при Вертю.

14/26 сентября– подписание тремя монархами Акта Священного союза.

15/27 ноября– Александр I дарует конституцию Царству Польскому.

8/20 ноября– второй Парижский мирный договор.

25 декабря– манифест Александра I, обнародовавший создание Священного союза.

1816, 23 мая– отмена крепостного права в Эстляндской губернии.

15–31 августа– посещение императором Москвы, восстанавливаемой после пожара.

1817, 27 августа– отмена крепостного права в Курляндской губернии.

12 октября– Александр I присутствует в Москве на закладке храма Христа Спасителя на Воробьевых горах.

24 октября– создание Министерства духовных дел и народного просвещения во главе с князем А. Н. Голицыным.

Октябрь– «Московский заговор» Союза спасения с мыслью о покушении на Александра I.

1818, 15/27 марта– речь Александра I в Варшаве на открытии Польского сейма с обещанием принять конституцию для всей Российской империи.

16/28 сентября– прибытие на конгресс в Аахен.

28 декабря/9 января 1819 г.– смерть любимой сестры Александра I, великой княгини Екатерины Павловны, королевы Вюртембергской.

1819, 26 марта– отмена крепостного права в Лифляндской губернии.

24 августа– бунт в военных поселениях в Чугуеве.

1820, 8/20 октября– прибытие на конгресс в Троппау.

16–18 октября– бунт в лейб-гвардии Семеновском полку.

30 октября/11 ноября– Александр I в Троппау принимает П. Я. Чаадаева.

27 декабря/8 января 1821 г.– переезд конгресса в Лайбах.

1821, май– возвращение в Петербург, получение записки М. К. Грибовского о тайных обществах в России.

1822, 29 сентября/11 октября– по дороге на конгресс в Верону Александр I навестил замок Фюген в долине Циллерталь; начало распространения рождественской песни«Stille Nacht».

4/16 октября– прибытие на конгресс в Верону.

1823, 16 августа– подписание Александром I манифеста, передающего наследование престола великому князю Николаю Павловичу.

18/30 сентября– встреча в Бресте с королем Фридрихом Вильгельмом III.

23 сентября/5 октября– встреча в Черновцах с императором Францем I.

1824, 15 мая– расформирование Министерства духовных дел и народного просвещения.

18 июня– смерть дочери Александра I Софии Нарышкиной.

7 ноября– Александр I присутствует при разрушительном наводнении в Санкт-Петербурге и участвует в ликвидации его последствий.

1825, 1/13 мая– речь Александра I на закрытии сессии Польского сейма, последнее обещание реформ.

17 июня– Александр I принимает в Петербурге И. В. Шервуда; начало расследования деятельности тайных обществ.

1 сентября– отъезд Александра I из Петербурга на юг.

10 сентября– убийство Настасьи Минкиной, отход Аракчеева от государственных дел.

13 сентября– прибытие в Таганрог.

20 октября – 5 ноября– путешествие в Крым, начало болезни Александра I.

19 ноября– кончина Александра I в Таганроге.

14 декабря– восстание декабристов на Сенатской площади.

1826, 13 марта– похороны Александра I в Петропавловском соборе в Петербурге.

Краткая библиография

Александр I, Мария Павловна, Елизавета Алексеевна. Переписка из трех углов (1804–1826) / под

Александр I. «Сфинкс, не разгаданный до гроба…». Каталог выставки. СПб., 2005.

Андреев А. Ю.Кафедра и трон: переписка императора Александра I и профессора Г. Ф. Паррота. М., 2023.

Андреев А. Ю.Лагарп: Швейцарец, воспитавший царя. М., 2024. (серия «Жизнь замечательных людей»)

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Фредерик-Сезар Лагарп: Письма. Документы (перевод с фр. В. А. Мильчиной). Т. 1–3. М., 2014–2017.

Аракчеев: свидетельства современников / сост. Е. Е. Давыдова, Е. Э. Лямина, А. М. Песков. М., 2000.

Архангельский А. Н.Александр I. М., 2012. (серия «Жизнь замечательных людей»)

Арш Г. Л.Иоанн Каподистрия в России (1809–1822). СПб., 2003.

Безотосный В. М.Россия в наполеоновских войнах 1805–1815 гг. М., 2014.

Богданович М. И.История царствования Императора Александра I и России в его время. Т. 1–6. СПб., 1869–1871.

Вишленкова Е. А.Заботясь о душах подданных: религиозная политика в России первой четверти XIX века. Саратов, 2002.

Глинка С. Н.Записки о 1812 годе. СПб., 1836.

Головкин Ф. Г.Двор и царствование Павла I: Портреты, воспоминания. М., 2003.

Грачева Ю. Е.«Позвольте мне быть полезным!» Василий Назарович Каразин на государственной службе и в общественной жизни России первой трети XIX в. М., 2012.

Зак Л. А.Монархи против народов. Дипломатическая борьба на развалинах наполеоновской империи. М., 1966.

Земцов В. Н.1812 год. Пожар Москвы. М., 2010.

Зорин А. Л.Кормя двуглавого орла… Литература и государственная идеология в России в последней трети XVIII – первой трети XIX века. М., 2001.

Карамзин Н. М.Записка о древней и новой России. М., 1991.

Кинг Д.Битва дипломатов или Вена, 1814. М., 2010.

Кондаков Ю. Е.Духовно-религиозная политика Александра I и русская православная оппозиция (1801–1825). СПб., 1998.

Корнилов А. А.Курс истории России XIX века. М., 1993.

Корф М. А.Жизнь графа Сперанского. Т. 1–2. СПб., 1861.

Лапин В. В.Семеновская история. 16–18 октября 1820 г. Л., 1991.

Ливен Д.Россия против Наполеона: борьба за Европу, 1807–1814. М., 2012.

Массон Ш.Секретные записки о России конца XVIII века. М., 2022.

Мемуары графини Головиной. Записки князя Голицына. М., 2000.

Мироненко С. В.Александр I и декабристы: Россия в первой четверти XIX века. Выбор пути. М., 2016.

Мироненко С. В.Самодержавие и реформы. Политическая борьба в России в начале XIX в. М., 1989.

Михайловский-Данилевский А. И.Мемуары. 1814–1815. СПб., 2001.

Надлер В. К.Император Александр I и идея Священного союза. Т. 1–5. Рига, 1886–1892.

Николаенко П. Д.Князь В. П. Кочубей – первый министр внутренних дел России. СПб., 2009.

Николай Михайлович, вел. кн.Граф Павел Александрович Строганов (1774–1817). Т. 1–3. СПб., 1903.

Николай Михайлович, вел. кн.Император Александр I: опыт исторического исследования. Т. 1–2. СПб., 1912.

Николай Михайлович, вел. кн.Императрица Елисавета Алексеевна, супруга императора Александра I. Т. 1–2. СПб., 1908.

Николай Михайлович, вел. кн.Переписка императора Александра I с сестрой великой княгиней Екатериной Павловной. СПб., 1910.

Павленко Н. И.Екатерина Великая. М., 1999. (серия «Жизнь замечательных людей»)

Рэй М.-П.Александр I. М., 2013.

Сафонов М. М.Проблема реформ в правительственной политике России на рубеже XVIII и XIX вв. Л., 1988.

Тарле Е. В.Наполеон. М., 1991.

Тартаковский А. Г.Неразгаданный Барклай: легенды и быль 1812 года. М., 1996.

Томсинов В. А.Светило российской бюрократии. Исторический портрет М. М. Сперанского. М., 2013.

Троицкий Н. А.Александр I и Наполеон. М., 1994.

Труайя А.Александр I, или Северный Сфинкс. М., 1997. (серия «Жизнь замечательных людей»)

Федоров В. А.Декабристы и их время. М., 1992.

Хартли Дж. М.Александр I. М., 1998.

Цареубийство 11 марта 1801 года. 2-е изд. СПб., 1908.

Чарторижский А.Мемуары. М., 1998.

Шильдер Н. К.Император Александр Первый: его жизнь и царствование. Т. 1–4. СПб., 1897–1898.

Шильдер Н. К.Император Павел I. СПб., 1901.

Эйдельман Н. Я.Грань веков. Политическая борьба в России: конец XVIII – начало XIX столетия. СПб., 1992.

Примечания

1

Тупова Е. В.К интерпретации поэмы Давида Самойлова «Струфиан» // Текстология и историко-литературный процесс. V Международная конференция молодых исследователей: сборник статей. М., 2017. С. 193–201.

2

Ростовцев Е. А., Сосницкий Д. А.Карта памяти современного российского общества (аналитический обзор) // Вече. 2021. Ежегодник русской культуры и философии. [№ 33]. С. 158–184;Ростовцев Е. А., Сосницкий Д. А.Павел I и Александр I в исторической памяти российского общества конца XX – начала XXI в.: на материале нарративных источников // Власть. Общество. Армия: от Павла I к Александру I. СПб., 2013. С. 241–256.

3

Осепян-Ахматова А. В.Безжалостная и беспощадная интертекстуальность мемов (на примере серии «Шрек – Петр I») // Современная медиасреда: традиции, актуальные практики и тенденции. Взгляд молодых исследователей. Межвузовский сборник научных работ / отв. ред. А. С. Малышев. СПб., 2023. С. 102–112.

4

Гайдукова Е. Б.Цикл легенд о Федоре Кузьмиче на рубеже XX–XXI вв.: проблема демифологизации сюжета // Вестник Томского государственного университета. 2008. № 307. С. 7–10.

5

Де Санглен Я. И.Записки (1793–1831). М., 2016. С. 80.

6

Корф М. А.Жизнь графа Сперанского. СПб., 1861. Т. 2. С. 15.

7

Eylert R. Fr.Charakterzüge und historische Fragmente aus dem Leben des Königs von Preussen Friedrich Wilhelm III. Magdeburg, 1845. Bd. 2. Abt. 2. S. 248.

8

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Фредерик-Сезар Лагарп. Письма. Документы. Т. 1 (1782–1802). М., 2014. С. 124, 506.

9

В Российской империи действовал юлианский календарь, или так называемый «старый стиль», по которому датируются события, упоминаемые в книге. Для событий в Европе приводится дата по григорианскому календарю («новому стилю») или двойная дата по обоим календарям. Разница между ними в XVIII веке составляла 11 дней, в XIX веке – 12 дней.

10

Все уставы, указы, манифесты и другие законодательные акты цитируются в книге по их публикации в многотомном «Полном собрании законов Российской империи», при этом отдельные ссылки из экономии места не приводятся.

11

Это подчеркивалось в специальном сочинении, опубликованном в 1722 году под заглавием «Правда воли монаршей», которое было составлено Феофаном Прокоповичем в качестве развернутого комментария к петровскому указу о престолонаследии.

12

Записки императрицы Екатерины Второй. СПб., 1907. С. 45, 58.

13

Павленко Н. И.Екатерина Великая. М., 1999.

14

Акимова Т.«Галантный диалог» сам с собой в мемуарах Екатерины II // Quaestio Rossica. 2017. Т. 5. № 2. С. 430.

15

Записки императрицы Екатерины Второй. С. 329–330.

16

Екатерина II и Г. А. Потемкин. Личная переписка. 1769–1791. М., 1997. С. 9.

17

Иванов О. А.Екатерина II и Петр III: история трагического конфликта. М., 2007. С. 99.

18

Записки императрицы Екатерины Второй… С. 359–363.

19

Конституционные проекты в России XVIII – начала XX в. М., 2010. С. 126–143;Чечулин Н. Д.Проект Императорского Совета в первый год царствования Екатерины II. СПб., 1894.

20

Кобеко Д. Ф.Екатерина Вторая и Даламбер (Новооткрытая переписка Даламбера с Екатериной и другими лицами) // Исторический вестник. 1884. Т. 16. С. 112–147; Сборник Русского исторического общества (РИО). Т. 7. СПб., 1871. С. 179–180.

21

Брикнер А. Г.История Екатерины Второй. СПб., 1907. Ч. 2. С. 195–202.

22

Порошин С. А.Записки, служащие к истории Его Императорского Высочества Благоверного Государя Цесаревича и Великого Князя Павла Петровича наследника престолу Российского. СПб., 1881. С. 166.

23

Сафонов М. М.Конституционный проект Н. И. Панина – Д. И. Фонвизина // Вспомогательные исторические дисциплины. Т. VI. Л., 1974. С. 280.

24

Эйдельман Н. Я.Грань веков. Политическая борьба в России: конец XVIII – начало XIX столетия. СПб., 1992. С. 43.

25

Шильдер Н. К.Император Павел I. СПб., 1901. С. 216, 244.

26

Сборник РИО. Т. 7. С. 347.

27

См. подробнее:Фундаминский М. И.Социальное положение ученых в России XVIII столетия // Наука и культура России XVIII века. Л., 1984. С. 52–70.

28

Записки императрицы Екатерины Второй… С. 174.

29

Дашкова Е. Р.Записки 1743–1810 гг. Л., 1985. С. 80–81.

30

Студенкин Г. И.Салтычиха. 1730–1800 гг. // Русская старина. 1874. Т. 10. С. 506.

31

Осмнадцатый век. Кн. 3. М., 1869. С. 390.

32

Сборник РИО. Т. 23. СПб., 1878. С. 71–72.

33

Ныне территория города Отрадное в Кировском районе Ленинградской области.

34

Шильдер Н. К.Император Александр Первый: его жизнь и царствование. Т. 1. СПб., 1897. С. 16.

35

Сборник РИО. Т. 23. С. 130, 205.

36

Там же. С. 173–174.

37

См. современную публикацию по архивной рукописи, хранящейся в РГАДА: Екатерина II. Бабушкина азбука великому князю Александру Павловичу / отв. ред. Л. В. Тычинина. М., 2004.

38

Сочинения императрицы Екатерины II. Произведения литературные / ред. А. И. Введенский. СПб., 1893. С. 13–18.

39

К созданию столь «символически нагруженного» ансамбля приложили руку ведущие архитекторы Российской империи того времени: руководителем строительных работ был Джакомо Кваренги; Храм Розы без шипов, скорее всего, спроектировал любимый екатерининский архитектор Чарльз Камерон, много работавший тогда в Царском Селе, хотя некоторые ученые приписывают постройки ансамбля Николаю Львову; общим же дизайном пейзажного парка занимался много лет живший в Англии придворный протоиерей Андрей Самборский.

40

Джунковский С. С.Александрова, увеселительный сад Его Императорского Высочества благоверного государя и великого князя Александра Павловича. СПб., 1793. О дальнейшей истории и современном состоянии см.:Выжевский С. В.Александрова дача и 220 лет ее истории. Павловск, 2013.

41

Сборник РИО. Т.23. С. 327, 360.

42

Имеется в виду примыкающая к Камероновой галерее терраса с висячим садом на втором ярусе Царскосельского дворца, непосредственно соединявшаяся с личными покоями Екатерины II.

43

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 1. С. 261.

44

Письмо Екатерины II к Н. И. Салтыкову от 22 апреля 1783 г. // Русский архив. 1864. Вып. 9. С. 944.

45

Подлинник «Наставления» см.: РГАДА. Ф. 2. Оп. 1. Д. 115. Его полная публикация вместе с рескриптом на имя Н. И. Салтыкова: Сборник РИО. Т. 10. С. 301–330.

46

После восшествия на престол Павла I Массон в конце 1796 года был выслан из Петербурга, после чего начал составлять свои «Записки», которые были впервые опубликованы в нескольких томах в Париже в 1800–1802 годах. Свежие впечатления от России, яркий критический стиль придают этому источнику особую ценность.

47

Masson Ch. F. Ph.Mémoires secrets sur la Russie pendant lе règne de Catherine II et de Paul Ier. Paris, 1863. P. 212.

48

Чарторижский А.Мемуары. М., 1998. С. 88–89;Masson Ch. F. Ph. Mémoires secrets… P. 215.

49

Развернутую характеристику личности Салтыкова по различным источникам см.:Сафонов М. М.«Господин Александр» и Салтыковы // Родина. 2005. №. 3. С. 38–42;Аукштыкальните А. Д.Николай Иванович Салтыков: 68 лет у подножия российского Олимпа // Вестник Самарского университета. История, педагогика, филология. 2017. Т. 23. № 3. С. 12–17.

50

Списки первых «кавалеров» Александра и Константина, см.: РГАДА. Ф. 2. Оп. 1. Д. 116. Л. 1.

51

Яценко О. А.Я земледелие поставляю выше моей жизни! // «И в просвещении стать с веком наравне…»: Сборник научных трудов. СПб., 1992. С. 104–117.

52

В серии «Жизнь замечательных людей» опубликована его биография:Андреев А. Ю.Лагарп: швейцарец, воспитавший царя. М., 2024.

53

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 173.

54

Нарисованные Лагарпом картинки сохранились и находятся сейчас в Эрмитажном собрании отдела рукописей

55

Сохранился перевод «Наставления» на французский язык, переписанный рукой Лагарпа: ГАРФ. Ф. 728. Оп. 1. № 290. Л. 1–26.

56

Записка Лагарпа от 10 июня 1784 года полностью опубликована (на фр. яз.):Сухомлинов М. И.Фридрих-Цезарь Лагарп, воспитатель императора Александра I. СПб., 1871. С. 143–164.

57

Bibliothèque cantonale et universitaire (BCU) Lausanne. Fonds La Harpe. H 42.1.

58

Monnard Ch.Notice biographique sur le général F.-C. de La Harpe. Lausanne, 1838. P. 95. См. также письмо Лагарпа к Анри Моно от 31 мая/10 июня 1786 года: BCU Lausanne. Fonds La Harpe. H 33.

59

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 198, 218, 251.

60

Письмо Лагарпа к Ж.-М.-Л. Фавру от 8 августа 1785 года, Царское Село // Revue historique vaudoise. 1896. Vol. 4. P. 306.

61

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 114, 181, 189, 276.

62

Историки часто ошибались на этот счет – между тем сам Лагарп не раз подчеркивал, что на деле никакого нового контракта с ним заключено не было, и вся перемена его положения основывалась лишь на резолюции Екатерины II, что Лагарп «способен преподавать более, чем один только французский язык».

63

Екатерина II к Н. И. Салтыкову, 5 января 1787 г. // Русский архив. 1864. Вып. 9. С. 948.

64

Всего Лагарп составил несколько подробных «меморий» на имя Салтыкова, подводящих итоги длительным отрезкам преподавания обоим великим князьям: осенью 1784 года, 10 июля 1785 года, 9 сентября 1786 года, 31 марта 1789 года, 28 декабря 1790 года и 22 декабря 1791 года (а также специальную записку от 16 сентября 1789 года, посвященную одному лишь великому князю Константину).

65

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 272.

66

BCU Lausanne. Fonds La Harpe. H 42.2.

67

Дуров Н. П.Записки Лагарпа о воспитании великих князей Александра и Константина Павловичей // Русская старина. 1870. Т. 1. С. 155–156. Письмо Лагарпа к Фавру от 8 августа 1785 года… P. 305.

68

BCU Lausanne. Fonds La Harpe. H 42.2.

69

11 томов учебных материалов великих князей Александра и Константина, в основном состоящих из выписок по истории, после смерти Лагарпа по его завещанию были подарены Лозаннской библиотеке.

70

Уваров А. С.Бумаги Лагарпа, хранящиеся в публичной библиотеке в Лозанне // Русский архив. 1869. Кн. 1. С. 76–77.

71

BCU Lausanne. Manuscrits, pièces isolés. A 913/ 2.

72

По замыслу Екатерины II, Александр и Константин должны были быть подле нее во время торжественного путешествия в Крым в первой половине 1787 года, когда в ее свите находились дипломаты всех европейских стран и даже, частным образом, австрийский император, причем великому князю Павлу Петровичу и его супруге не разрешалось сопровождать императрицу (это был ее очередной явный знак относительно того, кому уготовано наследование престола). На возражения Павла, написавшего, что он не хочет надолго разлучаться с сыновьями, императрица прямо ответила: «Дети ваши принадлежат вам, но они принадлежат и мне, принадлежат и государству». Лишь болезнь Константина в начале января помещала мальчикам уехать вместе с бабушкой, и тогда в мае возвращавшаяся обратно Екатерина прислала приказание, чтобы оба внука отправились навстречу к ней в Москву.

73

См. подробный рассказ о поездке в письме Лагарпа к Анри Полье и Анри Моно от 6 августа 1787 года: http://lumieres.unil.ch/fiches/trans/729/

74

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 178–179.

75

Vochtchinskaïa N., Rjéoutski V.Le «Journal d'occupation» et les «Archives de la honte» du grand-duc Alexandre Pavlovitch // Quant le français gouvernait la Russie. L'éducation de la noblesse russe: 1750–1880. Paris, 2016. P. 225–229.

76

Дневные записки А. Я. Протасова о воспитании великого князя Александра Павловича // Древняя и новая Россия. 1880. Т. 17. № 8. С. 761–766.

77

Головина В. Н.Мемуары // Мемуары графини Головиной. Записки князя Голицына. М., 2000. С. 74;Чарторижский А. Мемуары. С. 87.

78

Письмо Лагарпа к Фавру от 8 августа 1785 года… P. 305;Михайловский-Данилевский А. И.Мемуары. 1814–1815. СПб., 2001. С. 155.

79

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 1. С. 269.

80

Андреев А. Ю.Отчет Ф.-С. Лагарпа о воспитании великих князей Александра и Константина Павловичей за 1791 год // Вестник ПСТГУ. Серия II. 2017. Вып. 4 (77). С. 149.

81

Дневные записки А. Я. Протасова… С. 764.

82

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 243–244.

83

Попов А. Н.Новые документы по делу Новикова // Сборник РИО. Т. 2. С. 137–139.

84

Ковалева А.«Ощущал себя чрезвычайно влюбленным»: опыт взросления великого князя Александра Павловича // Неприкосновенный запас. Дебаты о политике и культуре. 2021. № 3 (137). С. 173.

85

Сборник РИО. Т. 23. С. 555, 574.

86

Маркграфство Баден – государство, протянувшееся вдоль Рейна, в юго-западном углу немецких земель, со столицей в Карлсруэ; возникло в 1771 году после объединения двух династических владений: Баден-Дурлаха и Баден-Бадена. С 1738 до 1811 года Баден-Дурлахом, а затем просто Баденом управлял маркграф Карл Фридрих, дед супруги Александра I.

87

Сборник РИО. Т. 23. С. 577; Екатерина II и граф Румянцев // Русская старина. 1894. № 4. С. 163.

88

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 1. С. 64, 72.

89

Головкин Ф. Г.

90

Николай Михайлович, вел. кн.Императрица Елисавета Алексеевна, супруга императора Александра I. Т. 1. СПб., 1908. С. 81.

91

Александр I. «Сфинкс, не разгаданный до гроба…». Каталог выставки. СПб., 2005. С. 324;Рэй М.-П.Александр I. М., 2013. С. 434.

92

Николай Михайлович, вел. кн.Императрица Елисавета Алексеевна… Т. 1. С. 79, 90.

93

ГАРФ. Ф. 658. Оп. 1. Д. 48; Ф. 728. Оп. 1. Д. 385.

94

Мемуары В. Н. Головиной создавались в конце 1810-х годов по инициативе и при непосредственном личном участии императрицы Елизаветы Алексеевны; в какой-то мере можно считать, что туда вошли эпизоды, память о которых хотела оставить сама императрица.

95

Головина В. Н.Мемуары… С. 78.

96

Николай Михайлович, вел. кн.Императрица Елисавета Алексеевна… Т. 1. С. 109, 113, 119.

97

Архив князя Воронцова. Кн. 15. М., 1880. С. 29 (письмо А. Я. Протасова к графу А. Р. Воронцову от 8 июня 1794 года).

98

Архив князя Воронцова. Кн. 8. М., 1876. С. 75 (письмо Ф. В. Ростопчина к графу С. Р. Воронцову от 6 июля 1793 года).

99

Рэй М.-П.Александр I. С. 65.

100

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 263–264.

101

Архив князя Воронцова. Кн. 15. С. 25 (письмо А. Я. Протасова к графу А. Р. Воронцову от 25 мая 1794 года).

102

Сам Александр I в 1818 году рассказывал своему адъютанту А. И. Михайловскому-Данилевскому, что оглох на левое ухо, когда в юности встал слишком близко от пушечной батареи (это могло произойти, скорее всего, на смотре павловских войск в Гатчине). Впрочем, некоторые историки полагают, что глухоту могло вызвать и осложнение после одной из перенесенных им в детстве болезней.

103

Архив князя Воронцова. Кн. 8. С. 95 (письмо Ф. В. Ростопчина к графу С. Р. Воронцову от 28 мая 1794 года).

104

ГАРФ. Ф. 728. Оп. 1. Д. 410. Л. 1–2.

105

Архив князя Воронцова. Кн. 8. С. 75;Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 230, 244.

106

Там же. С. 256–257, 363, 365, 374.

107

Там же. С. 268.

108

Там же. С. 163–166.

109

Самым удивительным из сохранившихся свидетельств этого разговора являются бальные перчатки, которые растроганный Павел одолжил Лагарпу, приглашая того открыть праздник в Гатчине в первой паре с Марией Федоровной – они были в 1867 году отправлены из собрания Лагарпа в Россию в едином комплексе с письмами членов царствующего дома и находятся сейчас в Российском государственном архиве древних актов: РГАДА. Ф. 5. Оп. 1. Д. 251.

110

Архив князя Воронцова. Кн. 15. С. 91 (письмо А. Я. Протасова к графу А. Р. Воронцову от 11 ноября 1796 года).

111

Чарторижский А.Мемуары. С. 82–83.

112

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 286–292 (письма Александра к Лагарпу от 27 октября 1795 года, 21 февраля и 12 марта 1796 года).

113

Протасов даже писал в одном из писем к графу А. Р. Воронцову, что по его ощущениям Александр в глубине души рад удалению Лагарпа.

114

Архив князя Воронцова. Кн. 15. С. 51 (письмо А. Я. Протасова к графу А. Р. Воронцову от 10 апреля 1795 года).

115

Массон Ш.Секретные записки о России / подготовка текста и комм. Е. Э. Ляминой и Е. Е. Пастернак. М., 1996. С. 77, 107–108.

116

Архив князя Воронцова. Кн. 8. С. 75 (письмо Ф. В. Ростопчина к графу С. Р. Воронцову от 6 июля 1793 года).

117

Невосполнимой потерей является гибель всего личного архива В. П. Кочубея: в 1919 году он был перевезен из родового имения Кочубеев Диканька в Полтавский исторический архив, где сгорел в годы Великой Отечественной войны.

118

Характерно, что среди названных фамилий не просто люди, составлявшие Двор Екатерины II, но и приятели А. Я. Протасова, с которым Александр внешне поддерживал такую близость.

119

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 1. С. 112–114, 277–278.

120

Чарторижский А.Мемуары. С. 74, 79.

121

Эта фраза с небольшими вариациями постоянно произносилась Александром I в течение всей его жизни, что зафиксировано в многочисленных источниках, а один из ее вариантов был высечен в 1844 году на обелиске в память Лагарпа на его родине, в швейцарском городе Ролль: «Всем, чем я являюсь, я обязан швейцарцу» (фр.Je dois tout ce que je suis à un Suisse).

122

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 288, 290.

123

Еще одним подтверждением служит фраза, которую кто-то из ближайшего окружения слышал тогда же от великого князя: «Если верно, что хотят посягнуть на права отца моего, то я сумею уклониться от такой несправедливости. Мы с женой спасемся в Америку, будем там свободны и счастливы, и про нас больше не услышат». См.: Из записок графини Эдлинг // Русский архив. 1887. № 4. С. 204.

124

РГАДА. Ф. 1. Оп. 1. Д. 71. Л. 24–25об.

125

Эйдельман Н. Я.Грань веков… С. 48.

126

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 1. С. 128–132, 241, 279.

127

Шильдер Н. К.Император Павел I…

128

Архив князя Воронцова. Кн. 8. С. 155 (письмо Ф. В. Ростопчина к графу С. Р. Воронцову от 5 ноября 1796 года).

129

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 311.

130

Эйдельман Н. Я.Грань веков… С. 50–51.

131

Головина В. Н.Мемуары… С. 138;Массон Ш.Секретные записки о России… С. 39.

132

Головкин Ф. Г.Двор и царствование Павла I… С. 153.

133

Имеется в виду решающий эпизод Польской кампании 1794 года, которая закончилась взятием русскими войсками Праги, предместья Варшавы.

134

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 1. С. 160.

135

Николай Михайлович, вел. кн.Императрица Елисавета Алексеевна… Т. 1. С. 294–295.

136

Чарторижский А.Мемуары. С. 111.

137

В источниках отсутствует точная дата рождения Новосильцева и есть противоречия относительно года рождения. Возможно, это связано с тем, что, как считается, он был одним из незаконнорожденных детей баронессы Марии Сергеевны Строгановой, состоявшей в фиктивном браке с Николаем Устиновичем Новосильцевым; настоящий же отец Николая Николаевича Новосильцева неизвестен. В большинстве справочников указано, что Новосильцев родился в 1761 году. Но в таком случае он на 13 лет старше своего ближайшего друга Строганова и на 16 лет – великого князя Александра Павловича, и вообще, по возрасту он скорее оказывается ближе к Лагарпу. Довольно трудно тогда видеть в Новосильцеве равноправного члена кружка «молодых друзей» Александра; он больше подходит на роль их наставника. Однако по другим источникам он мог родиться в 1767 году (что не противоречит ранним биографическим данным), то есть был всего на год старше Кочубея и на 10 лет – Александра. Эта датировка кажется нам психологически более достоверной для дальнейшего изложения.

138

Safonov M.L'«Histoire de mon temps» de Pavel Aleksandrovitsch Stroganov (1803) // Les archives de l'Est et la France des Lumières (dir. G. Dulac, S. Karp). Ferney-Voltaire, 2007. Tome II «Inédites». P. 684.

139

Чарторижский А.Мемуары. С. 115–116.

140

Сафонов М. М.Проблема реформ в правительственной политике России на рубеже XVIII и XIX вв. Л., 1988. С. 64.

141

Чарторижский А.Мемуары. С. 112.

142

Safonov M.L'«Histoire de mon temps» de Pavel Aleksandrovitsch Stroganov… P. 685–687.

143

Сафонов М. М.Проблема реформ… С. 49–53.

144

Особое значение этого письма сказалось и на его дальнейшей судьбе. В 1832 году Лагарп отослал его оригинал Николаю I, полагая, что документ такой важности должен находиться в руках правящего российского монарха. Николай же, прочитав, немедленно уничтожил письмо – но не догадался этого сделать в отношении его копии, которая была здесь же приложена Лагарпом в серии копий всех писем Александра к нему. Другая копия письма оставалась у швейцарца в Лозанне и хранилась вместе с остальными оригиналами Александра. Вся эта коллекция была передана в Россию и опубликована в 1870 году – вся,кроме копии этого письма,которое и тогда сочли слишком политически острым. Поэтому его публикации пришлось ждать до 1897 года, когда полный текст письма на французском языке был воспроизведен в виде приложения к 1-му тому биографии Александра I, выпущенной Н. К. Шильдером.

145

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 335–339.

146

Сафонов М. М.Проблема реформ… С. 59–62.

147

Там же. С. 56–58.

148

Николай Михайлович, вел. кн.Императрица Елисавета Алексеевна… Т. 1. С. 359.

149

См.:Андреев А. Ю.«Из кантона Во в Сибирь и обратно»: Д.-Л. Дюпюже и Ж.-В. Сибург – швейцарские воспитатели при российском дворе на рубеже XVIII–XIX вв. // Вестник Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета. Серия II: История. История Русской Православной Церкви. 2018. Вып. 83. С. 83–95.

150

Все шло из рук вон плохо(фр.).

151

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 373.

152

Итоги исследований в историографии XX века подведены в статье:Сорокин Ю. А.Заговор и цареубийство 11 марта 1801 года // Вопросы истории. 2006. № 4. С. 15–29. Суммирование текущих научных публикаций по этой теме см.:Никишин Б. А.Переворот 11–12 марта 1801 года: современные подходы к изучению вопроса // Via in tempore. История. Политология. 2023. Т. 50. № 2. С. 429–441.

153

Эйдельман Н. Я.Грань веков… С. 244–245.

154

РГАДА. Ф. 10. Д. 700. Л. 1–6.

155

Как здесь не вспомнить знаменитую фразу А. С. Пушкина, сказанную в качестве комплимента в 1834 году великому князю Михаилу Павловичу: «Все Романовы революционеры и уравнители».

156

Архив князя Воронцова. Кн. 24. С. 277 (письмо Ф. В. Ростопчина к графу С. Р. Воронцову от 3 декабря 1798 года).

157

Эйдельман Н. Я.Грань веков… С. 199–202.

158

Цареубийство 11 марта 1801 года. 2-е изд. СПб., 1908. С. 261–262.

159

La Harpe F.-C.Mémoires. Suite de la cinquième période, 1801–1802 (Cahier G). P. 92: http://lumieres.unil.ch/fiches/trans/1103/; версия от 8.07.2024.

160

Эйдельман Н. Я.Грань веков… С. 210, 224.

161

Цареубийство 11 марта 1801 года… С. 163.

162

Цареубийство 11 марта 1801 года… С. 204;Эйдельман Н. Я.Грань веков… С. 223–225; Материалы для жизнеописания графа Никиты Петровича Панина (изд. А. Брикнер). Т. VII. СПб., 1892. С. 231–232.

163

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 415.

164

В отношении материала, приводимого А. Ф. Ланжероном о цареубийстве 1801 года (а он включает записи

165

Архив князя Воронцова. Кн. 11. С. 134 (письмо графа Н. П. Панина к графу С. Р. Воронцову от 11 июня 1801 года).

166

Сафонов М. М.«Наши руки обагрились кровью не из корысти…» (В. М. Яшвиль – участник дворцового переворота 11 марта 1801 года) // Грузино-российские научно-культурные связи в истории Санкт-Петербурга. СПб., 2003. С. 238.

167

Эйдельман Н. Я.Грань веков… С. 279, 286.

168

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 1. С. 426.

169

Сафонов М. М.Опочивальня Павла I 11 марта 1801 г. // Жизнь во дворце. Взгляд изнутри. XXVIII Царскосельская научная конференция. СПб., 2022. С. 557–559.

170

Эйдельман Н. Я.Грань веков… С. 355–356.

171

La Harpe F.-C.Mémoires. Suite de la cinquième période, 1801–1802 (Cahier G). P. 93: http://lumieres.unil.ch/fiches/trans/1103/, версия от 08.07.2024.

172

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 416.

173

В примечании к копии своего письма, сделанном в 1807 году, Лагарп называет одного из них – это граф Николай Александрович Зубов (который, по множеству рассказов, нанес Павлу I удар табакеркой в висок).

174

La Harpe F.-C.Mémoires. Cinquième période, 1801 (Cahier E). P. 22: http://lumieres.unil.ch/fiches/trans/1092/; версия от 5.03.2019.

175

Головина В. Н.Мемуары… С. 221;Николай Михайлович, вел. кн.Императрица Елисавета Алексеевна… Т. 1. С. 270–271.

176

Рассказ, записанный А. С. Пушкиным в дневнике 9 августа 1834 года. Впрочем, его достоверность, как и полагается, ставится историками под сомнение – возможно, Трощинский вовсе не спал; возможно, после смерти его покровителя Безбородко и собственной отставки он был вовлечен в заговор и уже успел составить для Платона Зубова необходимые при перевороте документы, передающие власть Александру. В таком случае шок Трощинского при ночном вызове во дворец можно истолковать совершенно по-другому – как страх, что заговор провалился и его везут на допрос!

177

Архив князя Воронцова. Кн. 17. С. 6 (письмо графа С. Р. Воронцова к графу М. С. Воронцову от 21 апреля / 3 мая 1801 года).

178

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 387–389.

179

Сафонов М. М.Проблема реформ… С. 70–71.

180

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 2. С. 24, 30, 331.

181

Там же. С. 14, 36–37.

182

Сафонов М. М.Проблема реформ… С. 112–115.

183

Там же. С. 104–105.

184

Николай Михайлович, вел. кн.Граф Павел Александрович Строганов (1774–1817). СПб., 1903. Т. 2. С. 13.

185

Там же. С. 5–12.

186

Чарторижский А.Мемуары. С. 161.

187

Сафонов М. М.Проблема реформ… С. 117–119.

188

Цареубийство 11 марта 1801 года… С. 308–312;Сафонов М. М. Проблема реформ… С. 119–121.

189

Чарторижский А.Мемуары. С. 186.

190

Николаенко П. Д.Князь В. П. Кочубей – первый министр внутренних дел России. СПб., 2009. С. 111–112.

191

Богданович Т. А.Из переписки Александра I с В. П. Кочубеем // Русское прошлое: исторические сборники / под ред. С. Ф. Платонова, А. Е. Преснякова, Ю. Гессена. Вып. 5. Петроград-Москва, 1923. С. 102–103.

192

Архив князя Воронцова. Кн. 18. С. 236 (письмо графа В. П. Кочубея к графу С. Р. Воронцову от 27 марта/8 апреля 1801 года).

193

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 133, 165.

194

La Harpe F.-C.Mémoires. Cinquième période, 1801 (Cahier E). P. 50: http://lumieres.unil.ch/fiches/trans/1092/; версия от 5.03.2019.

195

Николай Михайлович, вел. кн.Граф Павел Александрович Строганов… Т. 2. С. 327–328.

196

Грачева Ю. Е.«Позвольте мне быть полезным!» Василий Назарович Каразин на государственной службе и в общественной жизни России первой трети XIX в. М., 2012. С. 38–52.

197

Для Александра I вошло в привычку во время разговора удерживать собеседника рядом правой рукой – так он добивался, чтобы тот все время находился от него справа, т. е. со стороны того уха, которым император хорошо слышал.

198

Андреев А. Ю.Кафедра и трон: переписка императора Александра I и профессора Г. Ф. Паррота. М., 2023. С. 35–36.

199

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 2. С. 347.

200

Сафонов М. М.Проблема реформ… С. 199–200.

201

Архив князя Воронцова. М., 1880. Кн. 14. С. 155 (письмо графа В. П. Кочубея к графу С. Р. Воронцову от 6/18 августа 1801 года)

202

Сафонов М. М.Проблема реформ… С. 135.

203

Николай Михайлович, вел. кн.Граф Павел Александрович Строганов… Т. 2. С. 86.

204

Сафонов М. М.Проблема реформ… С. 159–160.

205

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 390–394, 409.

206

Сафонов М. М.Проблема реформ… С. 142–144.

207

Там же. С. 172–173.

208

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 389, 409.

209

Помимо уже приведенных возражений

210

Там же. С. 378.

211

Там же. С. 450–451.

212

Чарторижский А.Мемуары. С. 212.

213

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 745, 747.

214

Архив князя Воронцова. Кн. 14. С. 155.

215

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 404.

216

Николай Михайлович, вел. кн.Граф Павел Александрович Строганов… Т. 2. С. 211–212.

217

Доклад опубликован в кн.:Андреев А. Ю.Московский университет в общественной и культурной жизни России начала XIX века. М., 2000. С. 268.

218

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп. Письма. Документы. Т. 2 (1802–1815). М., 2017. С. 167–168.

219

Андреев А. Ю.Кафедра и трон… С. 53.

220

См. подробнее:Андреев А. Ю., Грачева Ю. Е.Александр I в работе над Актом постановления для Дерптского университета: страница из истории либеральных реформ начала XIX в. // Вестник Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета. Серия II: История. История Русской Православной Церкви. 2023. Вып. 114. С. 50–65.

221

Грачева Ю. Е.Устав российских университетов 1804 г.: история подготовки в Министерстве народного просвещения // Клио. 2017. № 10 (130). С. 40–46.

222

Карамзин Н. М.Записка о древней и новой России. М., 1991. С. 66.

223

Мироненко С. В.Самодержавие и реформы. Политическая борьба в России в начале XIX в. М., 1989. С. 73.

224

Из бумаг графа С. П. Румянцева. Записка, поданная государю о вольных земледельцах // Русский архив. 1869. № 11. Ст. 1955.

225

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 2. С. 195–196.

226

Семевский В. И.Крестьянский вопрос в России во второй половине XVIII и первой половине XIX века. СПб., 1888. Т. 1. С. 266.

227

Сафонов М. М.Проблема реформ… С. 230–232.

228

Архив князя Воронцова. Кн. 18. С. 283 (письмо графа В. П. Кочубея к графу С. Р. Воронцову от 20 января 1803 года).

229

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 2. С. 74.

230

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 419.

231

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 2. С. 56–58.

232

Архив князя Воронцова. Кн. 11. С. 148 (письмо графа Н. П. Панина к графу С. Р. Воронцову от 11 августа 1801 года).

233

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 2. С. 63–64;Рэй М.-П.Александр I. С. 157.

234

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 2. С. 72.

235

Николай Михайлович, вел. кн.Граф Павел Александрович Строганов… Т. 2. С. 70, 94.

236

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 1. С. 750.

237

Искюль С. Н.Внешняя политика России и германские государства (1801–1812). М., 2007. С. 38.

238

Николай Михайлович, вел. кн.Граф Павел Александрович Строганов… Т. 2. С. 199–200.

239

Тарле Е. В.Наполеон. М., 1991. С. 127.

240

Тургенев А. И.Письма и дневник геттингенского периода (1802–1804) // Архив братьев Тургеневых. Вып. 2. СПб, 1911. С. 82.

241

Искюль С. Н.Внешняя политика России и германские государства… С. 62–63.

242

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 2. С. 165.

243

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 2. С. 118–119.

244

Искюль С. Н.Внешняя политика России и германские государства… С. 69.

245

Внешняя политика России XIX и начала XX века (далее – ВПР). Сер. 1. Т. 2. М., 1961. С. 7–8.

246

Сборник РИО. Т. 77. СПб., 1891. С. 608.

247

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 2. С. 249–254, 266, 270, 273.

248

Андреев А. Ю.Кафедра и трон… С. 197–198.

249

Цит. по:Bienemann F.Der Dorpater Professor G. F. Parrot und Kaiser Alexander I. Reval, 1902. S. 261–262.

250

ВПР. Т. 2. С. 148.

251

Schroeder P. W.The Transformation of European Politics 1763–1848. Oxford, 1994;Duchardt H.Balance of Power und Pentarchie. Internationale Beziehungen 1700–1785 (Handbuch der Geschichte der internationalen Beziehungen. Band 4). Paderborn, 1997.

252

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 2. С. 273, 285.

253

Богданович Т. А.Из переписки Александра I с В. П. Кочубеем… С. 107–109.

254

Грачева Ю. Е.Профессор Г. Ф. Паррот в борьбе за развитие начального образования в остзейских губерниях // Вестник

255

Андреев А. Ю.Кафедра и трон… С. 241–242, 248–250.

256

Чарторижский А.Мемуары. С. 241.

257

Сборник РИО. Т. 82. СПб., 1892. С. 57–70.

258

ВПР. Т. 2. С. 687.

259

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 2. С. 286.

260

Тарле Е. В.Наполеон. С. 143.

261

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 2. С. 125–126.

262

Искюль С. Н.Русско-прусский дипломатический казус за несколько месяцев до Аустерлица // Петербургский исторический журнал. 2014. № 1. С. 81–97.

263

Чарторижский А.Мемуары. С. 280.

264

Безотосный В. М.Россия в наполеоновских войнах 1805–1815 гг. М., 2014. С. 118.

265

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 2. С. 284.

266

Рэй М.-П.Александр I. С. 187.

267

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 2. С. 135.

268

Там же. С. 134.

269

Безотосный В. М.Россия в наполеоновских войнах 1805–1815 гг. С. 124.

270

Чарторижский А.Мемуары. С. 285.

271

Андреев А. Ю.Кафедра и трон… С. 545.

272

Николай Михайлович, вел. кн.Императрица Елисавета Алексеевна, супруга императора Александра I. Т. 2. СПб., 1909. С. 177.

273

Лямина Е. Э., Эдельман О. В.Дневник императрицы Елизаветы Алексеевны // Александр I. «Сфинкс, не разгаданный до гроба…». С. 116–131;Исмаил-Заде Д. И.Императрица Елисавета Алексеевна. Единственный роман императрицы. М., 2002. С. 93–100.

274

Андреев А. Ю.Кафедра и трон… С. 266–267.

275

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 2. С. 368.

276

Николай Михайлович, вел. кн.Граф Павел Александрович Строганов… Т. 3. С. 165, 167–168 (письмо Н. Н. Новосильцева к графу П. А. Строганову от 6 января 1806 года).

277

Мемуары князя Адама Чарторижского и его переписка с императором Александром I. Т. 2. М., 1913. С. 111–113, 147;Николай Михайлович, вел. кн.Граф Павел Александрович Строганов… Т. 2. С. 357 (письмо князя А. Чарторыйского к графу П. А. Строганову от 6 февраля 1806 года).

278

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 2. С. 148.

279

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 2. С. 378–379.

280

Записка трех товарищей министров императору Александру I // Русская старина. 1894. № 8. С. 212–216.

281

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 2. С. 155.

282

Из бумаг канцелярии генерал-фельдмаршала графа Каменского за 1806 год // Военный сборник. 1907. № 4. С. 245–249; № 5. С. 273–278.

283

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 2. С. 164.

284

Андреев А. Ю.Кафедра и трон… С. 327, 330.

285

Безотосный В. М.Россия в наполеоновских войнах 1805–1815 гг. С. 195.

286

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 2. С. 290.

287

Безотосный В. М.Россия в наполеоновских войнах 1805–1815 гг. С. 207.

288

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 2. С. 186.

289

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 2. С. 398.

290

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 2. С. 200.

291

Николай Михайлович, вел. кн.Переписка императора Александра I с сестрой великой княгиней Екатериной Павловной. СПб., 1910. С. 15.

292

См.:Злотников М. Ф.Континентальная блокада и Россия. М., 1966;Орлов А. А.Союз Петербурга и Лондона. Российско-британские отношения в эпоху наполеоновских войн. М., 2005.

293

Безотосный В. М.Россия в наполеоновских войнах 1805–1815 гг. С. 226.

294

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 2. С. 234.

295

Тюлар Ж.Наполеон, или миф о «спасителе». М., 1996. С. 159.

296

Андреев А. Ю.Кафедра и трон… С. 339–340.

297

Жихарев М. И.Докладная записка потомству о Петре Яковлевиче Чаадаеве // Русское общество 30-х годов XIX в. Люди и идеи. Мемуары современников. М., 1989. С. 56.

298

Корнилов А. А.Курс истории России XIX века. М., 1993. С. 74, 81, 87.

299

Луковская Д. И., Гречишкин С. С., Морозов В. И.Михаил Михайлович Сперанский (материалы к биографии). М., 2001. С. 17.

300

Окончательно все части российского законодательства были собраны и изданы Сперанским в виде Свода Законов Российской империи уже в царствование Николая I.

301

Университет («Академия») в Або, в 1640 году основанный королевой Швеции Христиной, в 1827 году был перенесен в столицу Финляндии Гельсингфорс (современный Хельсинки) и получил название Императорского Александровского университета в честь Александра I.

302

Сперанский М. М.Отчет в делах 1810 года, представленный императору Александру I 11 февраля 1811 года // Сборник РИО. Т. 21. СПб., 1877. С. 458.

303

Карамзин Н. М.Записка о древней и новой России. М., 1991. С. 62, 68, 99.

304

Записка о мартинистах, представленная в 1811 году графом Ф. В. Ростопчиным великой княгине Екатерине Павловне // Русский архив. 1875. № 9. С. 80.

305

Томсинов В. А.Светило российской бюрократии. Исторический портрет М. М. Сперанского. М., 2013. С. 179.

306

Сперанский М. М.I. Пермское письмо к Александру Павловичу. II. Оправдательная записка (сообщено Н. К. Шильдером) // Русский архив. 1892. № 1. С. 50–78.

307

Андреев А. Ю.Источники об отставке М. М. Сперанского в 1812 году: опыт систематического анализа // Петербургский исторический журнал. 2022. № 3 (35). С. 185–200.

308

Андреев А. Ю.Кафедра и трон… С. 477. Подробнее об этом разговоре см.:Андреев А. Ю.Кто спас Сперанского от расстрела? // Родина. 2020. № 4. С. 108–112.

309

Дружеские письма графа М. М. Сперанского к П.Г.Масальскому, писанные с 1798 по 1819 г. СПб., 1862. С. 25.

310

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 3. С. 44–45.

311

Андреев А. Ю.Кафедра и трон… С. 551.

312

Tatitscheff S.Alexandre Ier et Napoléon d'après leur correspondence inédite. 1801–1812. Paris, 1891. P. 548–552.

313

Николай Михайлович, вел. кн.Переписка императора Александра I с сестрой великой княгиней Екатериной Павловной. С. 57.

314

Андреев А. Ю.Кафедра и трон… С. 470.

315

Мемуары князя Адама Чарторижского и его переписка с императором Александром I. Т. 2. С. 232–233, 251–252, 256.

316

Подвысоцкий А.Граф Михаил Огинский и его отношения к императору Александру Павловичу // Русский архив. 1874. Кн. 1. С. 643–646.

317

Безотосный В. М.Россия в наполеоновских войнах 1805–1815 гг. С. 261.

318

Андреев А. Ю.Кафедра и трон… С. 407.

319

Мемуары князя Адама Чарторижского и его переписка с императором Александром I. Т. 2. С. 260–261.

320

Безотосный В. М.Россия в наполеоновских войнах 1805–1815 гг. С. 254.

321

ВПР. Т. 6. С. 442–443.

322

Безотосный В. М.Россия в наполеоновских войнах 1805–1815 гг. С. 281.

323

Безотосный В. М.Россия и Европа в эпоху 1812 года: стратегия или геополитика. М., 2012. С. 167–176.

324

Безотосный В. М.Россия в наполеоновских войнах 1805–1815 гг. С. 284.

325

См.:Тартаковский А. Г.Неразгаданный Барклай: легенды и быль 1812 года. М., 1996.

326

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 3. С. 375.

327

Фраза из записки подполковника П. А. Чуйкевича, подготовленной в Вильно для М. Б. Барклая де Толли. Цит. по:Безотосный В. М.Россия в наполеоновских войнах 1805–1815 гг. С. 265.

328

Переписка Александра I и Барклая де Толли в Отечественную войну после оставления государем армии // Военный сборник. 1904. № 1. С. 234–236.

329

Глинка С. Н.Записки о 1812 годе. СПб., 1836. С. 19.

330

Андреев А. Ю.1812 год в истории Московского университета. М., 1998.

331

Николай Михайлович, вел. кн.Переписка императора Александра I с сестрой великой княгиней Екатериной Павловной. С. 82, 87.

332

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 3. С. 106.

333

Тарле Е. В.Нашествие Наполеона на Россию. М., 1992. С. 152.

334

Более подробную картину см.:Земцов В. Н.1812 год. Пожар Москвы. М., 2010.

335

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 3. С. 117–118.

336

Николай Михайлович, вел. кн.Переписка императора Александра I с сестрой великой княгиней Екатериной Павловной. С. 83–84.

337

Военский К. А.Две беседы полковника Мишо с императором Александром в 1812 году. СПб., 1907. С. 16–17.

338

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 3. С. 112.

339

Там же. С. 130–131.

340

Ливен Д.Россия против Наполеона: борьба за Европу, 1807–1814. М., 2012. С. 380–381.

341

Безотосный В. М.Россия в наполеоновских войнах 1805–1815 гг. С. 399.

342

Ливен Д.Россия против Наполеона… С. 437.

343

См.:Ley F. Madame de Krüdener (1764–1824). Romantisme et Sainte-Alliance. Paris, 1994; Рассказы князя Александра Николаевича Голицына, записанные Юрием Никитичем Бартеневым // Русский архив. 1886. Кн. 2. № 5. С. 98 и др.

344

Menger Ph.Konversion und Politik: Alexander I. von Russland // Historisches Jahrbuch. Vol.130 (2010). S.157–180.

345

Николай Михайлович, вел. кн.Император Александр I: опыт исторического исследования. СПб., 1912. Т. 2. С. 6–7.

346

Николай Михайлович, вел. кн.Император Александр I… Т. 1. С. 530–531.

347

Николай Михайлович, вел. кн.Переписка императора Александра I с сестрой великой княгиней Екатериной Павловной. С. 150.

348

Eylert R.Fr.Charakterzüge und historische Fragmente aus dem Leben des Königs von Preussen Friedrich Wilhelm III. Magdeburg, 1845. T.2. Abt.2. S.248–249.

349

Siemann W.Metternich. Stratege und Visionär. München, 2016. S. 397–403.

350

Николай Михайлович, вел. кн.Переписка императора Александра I с сестрой великой княгиней Екатериной Павловной. С. 156.

351

Михайловский-Данилевский А. И.Описание войны 1813 года, по высочайшему повелению сочиненное генерал-лейтенантом Михайловским-Данилевским. СПб., 1840. Ч. 1. С. 297.

352

Безотосный В. М.Россия в наполеоновских войнах 1805–1815 гг. С. 427.

353

Рошешуар Л. П.Мемуары адъютанта Александра I. М., 2022. С. 208.

354

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 3. С. 382;Надлер В. К.Император

355

ВПР. Т. 7. М., 1970. С. 369–374.

356

Siemann W.Metternich… S. 425.

357

Подробнее см.:Андреев А. Ю.«Литургика» Священного союза: к вопросу о религиозных взглядах Александра I // Филаретовский альманах. Вып. 12 / отв. ред. А. И. Яковлев. М., 2016. С. 130–132.

358

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 3. С. 174.

359

Александр I, Мария Павловна, Елизавета Алексеевна. Переписка из трех углов (1804–1826) / под ред. Е. Дмитриевой. М., 2017. С. 190–191.

360

Николай Михайлович, вел. кн.Император Александр I… Т. 1. С. 533.

361

Безотосный В. М.Россия в наполеоновских войнах 1805–1815 гг. С. 479–480.

362

Цит. по:Ливен Д. Россия против Наполеона… С. 585.

363

Арш Г. Л.Иоанн Каподистрия в России (1809–1822). СПб., 2003.

364

Записка графа Иоанна Каподистриа о его служебной деятельности // Сборник Императорского русского исторического общества. Т. 3. СПб., 1868. С. 177–182.

365

ВПР. Т. 7. С. 514.

366

Россия – Швейцария. 1813–1955. Документы и материалы. М., 1995. С. 12–13.

367

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 2. С. 578.

368

Там же. С. 581–582.

369

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 3. С. 184.

370

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 3. С. 216.

371

Андреев А. Ю.«Литургика» Священного союза… С. 132–135.

372

Rey M.-P.1814: Un tsar à Paris. Paris: Flammarion, 2014.

373

Михайловский-Данилевский А. И.Мемуары. 1814–1815. СПб., 2001. С. 154.

374

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 3. С. 231.

375

Письмо Бенжамена Констана к Лагарпу от 21 апреля 1814 года – BCU Lausanne. Fonds La Harpe. J 50.

376

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 2. С. 278.

377

Граф Меттерних получил от австрийского императора титул князя 20 октября 1813 года, после победы под Лейпцигом, за свои дипломатические успехи.

378

Николай Михайлович, вел. кн.Переписка императора Александра I с сестрой великой княгиней Екатериной Павловной. С. 178–180.

379

Надлер В. К.Император Александр I и идея Священного союза. Т. 5. Рига, 1892. С. 238–239.

380

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 3. С. 393.

381

Надлер В. К.Император Александр I и идея Священного союза… Т. 5. С. 237.

382

Там же. С. 244.

383

Бавыкин Ю. В.Интересы и роль России в образовании королевства Нидерландов: династический союз с Оранскими как инструмент внешней политики Александра I // Вестник МГИМО. 2017. № 4 (55). С. 40.

384

Надлер В. К.Император Александр I и идея Священного союза… Т. 5. С. 291, 333–336.

385

Письмо Лагарпа к Анри Моно из Брухзаля от 13 июля 1814 г. – BCU Lausanne. Fonds Monod. Km 123.

386

Котова Е. В.Россия на Венском конгрессе 1814–1815 годов // Новая и новейшая история. 2017. № 5. С. 35.

387

Кинг Д.Битва дипломатов или Вена, 1814. М., 2010. С. 92.

388

Александр I, Мария Павловна, Елизавета Алексеевна. Переписка из трех углов… С. 403.

389

Кинг Д.Битва дипломатов… С. 124–126.

390

Михайловский-Данилевский А. И.Записки 1814 и 1815 годов. СПб., 1836. С. 128–129.

391

Император Александр I на Венском конгрессе. По донесениям агентов Венской тайной полиции // Русская старина. 1914. Том 157. Вып. 1. С. 143.

392

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 3. С. 537–540.

393

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 2. С. 626.

394

Кинг Д.Битва дипломатов… С. 131.

395

Siemann W.Metternich… S. 504; Император Александр I на Венском конгрессе… С. 391.

396

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 3. С. 278, 282–283.

397

Император Александр I на Венском конгрессе… С. 393.

398

Александр I, Мария Павловна, Елизавета Алексеевна. Переписка из трех углов… С. 91–92, 202–203.

399

Duchhardt H.Der Wiener Kongress. Die Neugestaltung Europas 1814/1815. München, 2013. S. 58–59.

400

Император Александр I на Венском конгрессе… С. 139.

401

Рэй М.-П.Александр I. С. 308–309.

402

Николай Михайлович, вел. кн.Переписка императора Александра I с сестрой великой княгиней Екатериной Павловной. С. 194–195.

403

Николай Михайлович, вел. кн.Император Александр I… Т. 1. С. 535.

404

Зак Л. А.Монархи против народов. Дипломатическая борьба на развалинах наполеоновской империи. М., 1966. С. 197–201.

405

Р. С. Стурдза отозвалась о достигнутом в Вене политическом урегулировании в Швейцарии такими словами: «Благодаря трудам Каподистрии, Государю удалось обеспечить благополучие этой привлекательной страны, и, может быть, это единственное вполне хорошее дело, устроенное на Венском конгрессе».

406

Александр I, Мария Павловна, Елизавета Алексеевна. Переписка из трех углов… С. 413–414.

Из записок графини Эдлинг // Русский архив. 1887. № 4. С. 427.

408

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 3. С. 236.

409

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 3. С. 336.

410

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 3. С. 57–58.

411

Письмо Лагарпа к Штапферу от 18 апреля 1816 года:Luginbühl R.Aus Philipp Albert Stapfers Briefwechsel. Basel, 1891. Vol. 2. S. 342.

412

Михайловский-Данилевский А. И.Мемуары… С. 304–307.

413

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 3. С. 57.

414

Николай Михайлович, вел. кн.Император Александр I… Т. 1. С. 546.

415

Письмо баронессы Крюденер к Р. Стурдзе от 27 октября 1814 г. см.:Надлер В. К.Император Александр I и идея Священного союза… Т. 5. С. 469–471.

416

Из записок графини Эдлинг… С. 418, 425.

417

Ley F.Alexandre I et sa Sainte-Alliance (1811–1825). Paris, 1975. P. 111–114;Зорин А. Л. Кормя двуглавого орла… Литература и государственная идеология в России в последней трети XVIII – первой трети XIX века. М., 2001. С. 302–306.

418

Из записок графини Эдлинг… С. 431.

419

Ghervas S.Réinventer la tradition. Alexandre Stourdza et l'Europe de la Sainte-Alliance. Paris, 2008. P. 261–262.

420

Empaytaz H.L. Notice sur Alexandre, empereur de Russie. 2–me edition. Genève; Paris, 1840. P. 40–41.

421

Записка графа Иоанна Каподистриа о его служебной деятельности // Сборник РИО. Т. 3. СПб., 1868. С. 201.

422

Рассказы князя А. Н. Голицына… // Русский архив. 1886. Кн. 2. № 5. С. 100.

423

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 3. С. 341–343.

424

Надлер В. К.Император Александр I и идея Священного союза… Т.5. С. 620.

425

Varnhagen von Ense K. A.Denkwürdigkeiten des eigenen Lebens (hg. von K. W. Becker). Berlin, 1971. Bd. 2. S.124.

426

Paulmann J.Pomp und Politik. Monarchenbegegnungen in Europa zwischen Ancien Régime und Erstem Weltkrieg. Paderborn, 2000. S. 108.

427

Надлер В. К.Император Александр I и идея Священного союза… Т.5. С. 544.

428

Conservateur Impartial. 1817. № 18 (14 марта). P. 99–100.

429

ВПР. Сер. 2. Т. 2(10). С. 425.

430

Pyta W.Konzert der Mächte und kollektives Sicherheitssystem. Neue Wege zwischenstaatlicher Friedenswahrung in Europa nach dem Wiener Kongress 1815 // Jahrbuch des Historischen Kollegs (1996). München, 1997. S. 171–173.

431

ВПР. Сер. 2. Т. 1(9). С. 116.

432

Сборник РИО. Т. 54. СПб., 1886. С. 548.

433

ВПР. Сер. 2. Т. 1(9). С. 112–113.

434

Meyer K.F. Aachen, der Monarchen-Kongreß im Jahr 1818. Aachen, 1819. S.16–17.

435

Чернов А. В.Проекты «вечного мира» и «европейского союза» во внешней политике России первой четверти XIX века // Вестник Российского университета дружбы народов. Серия: История России. 2013. № 4. С. 31–39.

436

Праздник был приурочен к 300-летию Реформации, а в замке Вартбург Мартин Лютер впервые перевел Библию на немецкий язык.

437

ВПР. Сер. 2. Т. 3(11). С. 357.

438

ВПР. Сер. 2. Т. 3(11). С. 545–547.

439

ВПР. Сер. 2. Т. 3(11). С. 591–592.

440

Заключительная декларация Веронского конгресса 14 декабря 1822 года // ПСЗ. Т. 38. № 29230.

441

Николай Михайлович, вел. кн.Император Александр I… Т. 1. С. 546–547, 557–558.

442

Chateaubriand F.-R.Congrès de Vérone. Paris, 1838. P. 221–222.

443

Schwerdfeger J. A.Kongreß-Troppau 1820. Eine Jahrhundertgabe zur Erinnerung an die Monarchen– und Staatsmänner-Zusammenkunft in Troppau, Troppau, 1920. S. 74.

444

Николай Михайлович, вел. кн.Переписка императора Александра I с сестрой великой княгиней Екатериной Павловной. С. 205–206.

445

Карамзин Н. М.Неизданные сочинения и переписка. СПб., 1862. Ч. 1. С. 155, 164.

446

Аракчеев: свидетельства современников / сост. Е. Е. Давыдова, Е. Э. Лямина, А. М. Песков. М., 2000. С. 42–43.

447

Николай Михайлович, вел. кн.Император Александр I… Т. 2. С. 612.

448

Аракчеев: свидетельства современников… С. 29.

449

Там же. С. 356.

450

Корф М. А.Жизнь графа Сперанского… Т. 2. С. 106, 119, 174–177.

451

Ссылка Сперанского в 1812 году (дополнительные материалы к «Жизни графа Сперанского» барона М. А. Корфа) // Русская старина. 1902. Т.110. № 4. С. 24.

452

Николай Михайлович, вел. кн.Император Александр I… Т. 2. С. 626.

453

Федоров В. А.Сперанский и Аракчеев. М., 1997. С. 180–183.

454

Николай Михайлович, вел. кн.Император Александр I… Т. 2. С. 621, 675.

455

См. подробнее:Кондаков Ю. Е.Духовно-религиозная политика Александра I и русская православная оппозиция (1801–1825). СПб., 1998;Вишленкова Е. А. Заботясь о душах подданных: религиозная политика в России первой четверти XIX века. Саратов, 2002.

456

Витберг А. Л.Записки академика Витберга, строителя храма Христа Спасителя в Москве // Русская старина. 1872. № 1. С. 26; № 2. С. 175.

457

Вишленкова Е. А.Казанский университет Александровской эпохи: Альбом из нескольких портретов. Казань, 2003. С. 104–105.

458

Мироненко С. В.Самодержавие и реформы… С. 219.

459

Там же. С. 139–141.

460

Там же. С. 154.

461

Вяземский П. А.Полное собрание сочинений. СПб., 1879. Т. 2. С. 87–88.

462

Текст Государственной уставной грамоты Российской империи был обнаружен во время Польского национального восстания 1830–1831 годов среди бумаг, оставленных Новосильцевым в Варшаве, и польское революционное правительство опубликовало его летом 1831 года.

463

Подробнее см.:Лапин В. В.Семеновская история. 16–18 октября 1820 г. Л., 1991.

464

Лотман Ю. М.Декабрист в повседневной жизни (бытовое поведение как историко-психологическая категория) // Избранные статьи в трех томах. Т. 1. Таллинн, 1992. С. 309.

465

Николай Михайлович, вел. кн.Император Александр I… Т. 2. С. 615;Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 4. С. 184, 469.

466

Федоров В. А.Декабристы и их время. М., 1992. С. 101.

467

Мироненко С. В.Самодержавие и реформы… С. 217.

468

Андреев А. Ю., Тозато-Риго Д.Император Александр I и Ф.-С. Лагарп… Т. 3. С. 329.

469

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 4. С. 264–265.

470

Mythos vom Besuch zweier Kaiser in Fügen entzaubert. Vor 200 Jahren kam der Zar auf Stippvisite ins Zillertal //Zillertaler Zeitung. 5 Oktober 2022.

471

Согласно традиционному мифу, в замок Фюген одновременно приехали оба императора, и российский, и австрийский, однако недавние разыскания местных историков доказали, что Франц I встретил Александра I на день позже, и произошло это ближе к Инсбруку, так что в Фюгене в 1822 году царь был один.

472

В 1995 году случайно был обнаружен старейший из существующих рукописный экземпляр с нотами и полным текстом песни, который был написан рукой самого Йозефа Мора около 1820 года и в котором в качестве даты создания стихотворения четко указан 1816 год. Его нашли, когда реставрировали старую свадебную фотографию, висевшую в одном из зальцбургских трактиров – картонный лист с нотами служил основой, на которую эта фотография была наклеена.

473

Множество литературы по истории песни Stille Nacht вышло к ее 200-летнему юбилею в 2018 году, см., например:Breckwoldt T.Stille Nacht: Ein Lied mit Geschichte. Salzburg, 2018.

474

Вигель-Панчулидзев П.Свидание двух императоров в Черновцах в 1823 г. // Русская старина. 1901. Т. 106. С. 225–233; 1903. Т. 116. С. 307–315; 1905. Т. 121. С. 433–446.

475

Федоров В. А.Декабристы и их время. С. 176.

476

Рэй М.-П.Александр I. С. 384.

477

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 4. С. 280.

478

Мироненко С. В.Александр I и декабристы: Россия в первой четверти XIX века. Выбор пути. М., 2016. С. 377.

479

Андреева Т. В., Выскочков Л. В.Утомление жизнью или уход: Александр I. 1825 год. Новые материалы // Петербургский исторический журнал. 2016. № 4. С. 265–266.

480

Николай Михайлович, вел. кн.Император Александр I… Т. 1. С. 574; Т. 2. С. 650.

481

Карамзин Н. М.Неизданные сочинения и переписка. Ч. 1. С. 32.

482

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 4. С. 332.

483

Федоров В. А.Декабристы и их время. С. 98.

484

Андреева Т. В., Выскочков Л. В.Утомление жизнью или уход… С. 265.

485

Шильдер Н. К.Грузинская трагедия 1825 года // Русская старина. 1900. Т. 102. № 4. С. 3–26.

486

Николай Михайлович, вел. кн.Императрица Елисавета Алексеевна… Т. 3. С. 350–351.

487

Шильдер Н. К.Император Александр I… Т. 4. С. 389.

488

Горелова Л. Е.История болезни и смерть Александра I // Русский медицинский журнал. 2005. № 9. С. 609.

489

Андреева Т. В., Выскочков Л. В.Утомление жизнью или уход… С. 263.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге