Вернуться в 80. Часть 4
Глава 1 Москва
Игорь Перах
Вернуться в 80 четыре прорыв
Огромный военно-транспортный Ил-76 гудел четырьмя турбинами так, что плотный, вибрирующий гул, казалось, въедался прямо в череп. В холодном сером грузовом отсеке пахло авиационным керосином и промёрзшим металлом. Где-то далеко внизу, под плотным одеялом январских облаков, тянулись бесконечные, засыпанные снегом хребты Урала, разделявшие империю на «до» и «после».
Наступил 1987 год. Год, который в моей прошлой памяти стал началом конца, а в этой — становился моим личным вызовом.
Я сидел в жёстком кресле у борта. Слева, чуть поодаль, устроились полковник Зорин и капитан Сазонова — тихо, доверительно о чём-то ворковали. Ещё тогда , я приметил, что между Наташей и майором, её мужем, пробежала кошка. А теперь мне, старому солдату, не знающему слов любви, стала ясна и причина. Служебный роман с полковником. Ну кобель, ну хват. И ведь из себя правильного строит. Впрочем, чужие отношения — не моя забота.
Я отвернулся, засунул руки в карманы куртки и тупо уставился на паутину стальных тросов на рампе. Голова всё ещё гудела — но уже не от рёва двигателей, а от осознания той, той задницы в которой я сейчас балансирую.
Моя первая студенческая сессия завершилась. Мягко говоря, с приключениями. Почти всё я сдал хорошо. А вот с химией случился полный, безоговорочный облом.
Первый же экзамен я завалил.
Просто не выдержал. Разум дал сбой, перегорел, как копеечный предохранитель под тройным напряжением. Безумный предновогодний марафон, который устроил мне Зорин со своими бесконечными отчётами, помноженный на изнурительную грамматику Таисии Петровны и драконовские требования преподавателей, выжал меня досуха. Плюс после того их химического «угощения» на даче я двое суток ходил как мешком пришибленный. На экзамен явился со свинцовой головой, перенервничал перед строгим доцентом, перепутал валентности в простейшей цепочке — и схватил жирную двойку.
Холодный душ. Пересдачу назначили на утро девятого января.
И вот вечером восьмого, когда я сидел в коммуналке, обложившись учебниками по неорганической химии и вдалбливая в чугунную голову свойства галогенов, в прихожей оглушительно зазвонил телефон.
Я сорвал трубку. Спокойный, деловой голос Наташи:
— Игорь, привет. Собирай вещи. Завтра утром летим в Москву. Будь у подъезда как штык, машина в шесть.
Я на секунду онемел — а потом меня взорвало:
— Наташа, вы там в своём Комитете совсем берега попутали?! Какой полёт?! У меня завтра в девять утра пересдача! Завалю — декан, матушка Марины, сотрёт меня в порошок и отчислит к чертям!
— Жди, — коротко бросила Сазонова и повесила трубку.
Я , мысленно посылал всю их контору по самому длинному таёжному маршруту. Но не успел дойти до комнаты, т телефон зазвонил снова.
— Игорь? — голос Наташи был ленивым, почти сонным. — Вопрос решён. Химия твоя закрыта. В ведомости стоит «хорошо». Собирай чемодан.
Я медленно опустил трубку на рычаг. Внутри разлилась странная, липкая пустота.
От оперативности я, конечно, обалдел. Но радоваться почему-то не хотелось. Наоборот — к горлу подкатил холодный ком паршивого предчувствия.
Если КГБ теперь решает мои учебные проблемы одним звонком из Управления — пиши пропало. Это классический троянский конь, заботливо подложенный под дверь. С этой минуты я для всего института официально становлюсь блатным сынком с волосатой лапой наверху. Любой препод, любой декан отныне будет знать: Пахомова трогать нельзя, за ним серьёзные люди в погонах. Моя мечта о тихой, учебе — и без того уже захлебнувшаяся в этой шпионской круговерти — окончательно превратилась в фарс. Они вяжут меня по рукам и ногам невидимыми, но стальными нитями долга. Да и какой из меня после такого выйдет специалист? Тем более что советская стоматология и так плетётся в хвосте мировой, а настоящую школу мне предстоит проходить уже там, в Америке.
Но с другой стороны.
Я усмехнулся, глядя в тёмное хабаровское окно, за которым кружила январская метель. С какой стати мне рефлексировать? Этот марафон, из-за которого я перегорел и завалил экзамен, устроили они? Они. Мою память выжимали досуха? Они. Вот пусть сами мои двойки и разгребают. Своё я ещё заберу, а пока дают халяву — надо брать и не морщиться.
Когда тяжёлые колёса шасси с глухим ударом и визгом резины коснулись обледенелой полосы, за окном уже окончательно стемнело. Сели где-то на военном аэродроме в Подмосковье. Едва рампа поползла вниз, впуская в отсек сырой морозный воздух и запах гари, нас уже ждал армейский УАЗ — обычный, серый, с брезентовым верхом, сквозь щели которого безбожно сквозило.
Я усмехнулся, глядя, как Наташа брезгливо наморщила нос, забираясь вслед за мной на жёсткое заднее сиденье. Ну да, понятно. Это в Хабаровске она — роскошная капитан Сазонова, и звезда местного масштаба на своей вишнёвой «восьмёрке». А здесь, в столице, таких, как мы, три рубля за километр в базарный день. И полковник Зорин тут никто. Провинциальные чины, привёзшие в Центр ценный груз. Ковров нам никто расстилать не станет.
Мне-то терять было решительно нечего. Я запрыгнул на сиденье, откинулся на жёсткую спинку и закрыл глаза. Решать я сейчас всё равно ничего не решаю. Будь что будет.
Мысли невольно вернулись к Марине. С ней снова вышел полный разлад. После того как я, решив больше не юлить, рассказал ей про свой «контракт» с Конторой, она словно зажалась. Стала настороженной, чужой. И сколько я ни объяснял, что выбора у меня не было, Марина всё реже и неохотнее оставалась у меня в коммуналке. Вчера, перед самым выездом, я пытался ей дозвониться. Длинные, гулкие гудки в пустоту. Не ответила.
«Что ж, такова жизнь, — цинично подумал я, чувствуя, как ворочается внутри холодный, взрослый опыт. — Может, так и надо. Ещё одно подтверждение моего старого правила: не привязывайся ни к кому. Слишком дорого потом обходятся осколки».
Перед отъездом я набрал родителей. Коротко соврал, что еду с другом в Москву на пару недель — посмотреть столицу, закрыть кое-какие хвосты. Покидал скромные пожитки в сумку — и вот я здесь. Готов к очередному прыжку в неизвестность.
Впереди, насупившись, сидел Зорин. Похоже, его самолюбие тоже сейчас знатно страдало. В Хабаровске он вершил судьбы, а тут ехал рядовым сопровождающим, и эта столичная приземлённость явно била по его полковничьему эго. Ну-ну. Посмотрим.
А у меня в голове вертелись два конкретных вопроса, ответы на которые
Первый: куда именно нас везут? Если прямиком в Центральный аппарат — дело дрянь. Слишком много я наговорил на той даче под транквилизаторами. Все эти мои тезисы про неизбежный крах Союза, про гласность как яд, про приватизацию партийных денег комсомольцами. В восемьдесят седьмом за такое расстрелом уже не пахнет — а вот запереть в ведомственном «санатории» закрытого типа и вдумчиво, по косточкам, разобрать мой мозг — это запросто.
Второй: если едем не на Лубянку, а к старому другу Зорина — окажется ли тот таким же циничным хранителем номенклатурных благ, как я предполагаю? И если да — на каком языке с ним говорить, чтобы продать свои знания подороже и не продешевить на этой финальной распродаже империи?
УАЗ дёрнулся, взревел мотором и покатил по заснеженной бетонке в сторону глухого московского шоссе.
Ехали долго. Но когда наконец въехали в город, я, грешным делом, начал получать настоящее удовольствие. Москва восемьдесят седьмого — сонная, заваленная грязным январским снегом столица угасающей империи. Жёлтые огни редких фонарей, проступающие из морозной дымки сталинские высотки, медленные троллейбусы, похожие на озябших синих китов. Даже московские пробки — тогда ещё ленивые, из «Волг» и чадящих «Икарусов» — вызывали острую, щемящую ностальгию. Пробкам я был даже рад: можно спокойно разглядеть из окна город из моей прошлой-будущей жизни.
Ближе к центру сказка закончилась. Нас жёстко тормознул патруль ВАИ. Оно и понятно: обшарпанному, заляпанному армейскому уазику с немосковскими номерами кататься по столице не полагалось.
Зорин тут же попытался блеснуть грозными красными корочками, приоткрыв запотевшее стекло. Но увы — столичный асфальт быстро обламывает провинциальную борзость. Ваишники и бровью не повели. Корочки не проканали. Строгий лейтенант в белой портупее вежливо, но непреклонно потребовал документы у всех. Пришлось и Наташе, и мне лезть за бумагами.
После этого показательного щелчка по носу Зорин окончательно заскучал. Уткнулся подбородком в воротник шинели и всю дорогу молчал как сыч.
Я искоса поглядывал на его насупленный профиль и мысленно усмехался. Так-так, Илья Игоревич. Папаня со взором горящим. Ведь если вдуматься — помимо очевидного эго и слабости к молодым женщинам (роскошная Наташа под боком явно тешила его самолюбие), нежелание перемен было у него абсолютно логичным. Понятно же, за какое старое он держится. При этой угасающей системе у него есть всё: прочное положение, уважение подчинённых, понятная цель, статус и верная краля рядом. Зачем ему перемены? Перемены для него — личная смерть. И вот он, болезненно упрямый идеалист, пытается соломинкой остановить летящий под откос бронированный танк истории.
Вот только кто ему это объяснит? Уж точно не семнадцатилетний «провидец» с заднего сиденья.
Выскочив из Москвы, мы снова помчались — теперь на север. Через полчаса въехали в густой лес, который минут через десять так же резко оборвался, и мы упёрлись в шлагбаум.
На этот раз нас встречали не суровые ваишники, а сержант милиции в новеньком тулупе — из спецдивизиона охраны. Поначалу он скользнул по нашему облезлому армейскому чуду презрительным, скучающим взглядом столичного стража: мол, куда вас несёт, провинция, тут вам не лесоповал. Но Зорин, не меняя хмурого лица, протянул в окно спецпропуск и те самые «непробиваемые» корочки.
Сержант вальяжно взял их, удалился в тёплую будку — и вернулся на удивление быстро. Куда только делась спесь. Поднял шлагбаум, козырнул и даже вежливо махнул нам на прощание рукой.
И мы въехали. Прямо в 21 век.
За высоким забором лежал совсем иной, отрезанный от советской серости мир. Двух- и трёхэтажные кирпичные коттеджи с огромными окнами, кованые ажурные ограды, укрытые на зиму плотными чехлами декоративные фонтанчики, которые летом, должно быть, лениво журчали под вековыми соснами. УАЗ мягко катил по идеально расчищенной дороге сквозь живописный заснеженный посёлок. Вокруг стояла звенящая, благородная тишина — покой и сытое, вековое довольство.
Я прекрасно понимал, куда мы приехали. Закрытый заповедник для партийной и номенклатурной элиты.
Это что же получается, граждане хорошие? Денег в стране нет, но вы там держитесь? Вы тут, за глухим трёхметровым забором в сосновом бору, красиво отдыхаете под импортный балычок и французский коньяк, а рабочее быдло пусть за синей варёной колбасой да талонами на сахар часами на морозе выстаивает?
В биржевой торговле есть термин — «стадный синдром», эффект толпы. Чем больше народу безумно скупает бесперспективный актив, тем правильнее каждому кажется его собственное решение. Цена летит в космос, раздувается гигантский смертельный пузырь, готовый вот-вот лопнуть, но толпа всё хапает и хапает — потому что «все же берут».
Так и вся наша огромная неповоротливая страна жила в этом затянувшемся иллюзорном пузыре стабильности. Покупали ложь, покупали дефицит, верили в вечность системы. До тех пор, пока Михаил Сергеевич со своей гласностью не попытался открыть людям глаза. Открыл — на свою же голову, и первым огрёбся по полной, когда пузырь лопнул, похоронив под обломками и его самого, и всю эту дряхлую элиту, что так уютно отдыхала за ажурными заборами.
Зачем им перемены? Перемены для них — личная смерть.
УАЗ мягко притормозил у красивого двухэтажного дома. И вот тут я невольно присвистнул про себя.
У крыльца, припорошённая снегом, стояла «Чайка».
Так-так. «Чайка». Не «Волга» даже — «Чайка». Машина, которую в стране не купишь ни за какие деньги, потому что она в принципе не продаётся: только по спецразнарядке, только высшему эшелону, министрам да членам ЦК. Если хозяин этого дома катается на «Чайке» — значит, сидит он где-то очень, очень высоко. Гораздо выше скромного полковника Зорина.
И тут я задумался. Если Пётр Васильевич — а я почти не сомневался, что дом его, — живёт вот так, то либо он совсем не тот, за кого себя выдаёт, либо в самом КГБ верхушка давно устроилась куда сытнее, чем полагается скромным рыцарям плаща и кинжала.
Впрочем, что я вообще знал о них, о настоящих? Только то, что читал потом, в $1990$-е. А тогда, в $1990$-е, было модно всё поголовно поливать грязью, лить помои вёдрами — контора, партия, всё скопом. Правда там мешалась с враньём так, что не разберёшь. А потом… потом мне уже стало не до того. Я варился в собственном котле, в другой стране, в другой жизни.
Странная всё-таки штука судьба. И что же я такого натворил в той, прошлой жизни, что вселенная взяла и зашвырнула меня обратно сюда, в этот стылый сосновый бор $1987$-го? Хотя нет. Глупо философствовать. Может, и не было никакого высшего замысла. Может, просто атом
Мы вышли из машины и поднялись на крыльцо.
Дом внутри оказался — тихий, сдержанный и по-настоящему красивый. Весь интерьер просторной гостиной сочетал в себе черты викторианской респектабельности и тяжелого английского стиля, густо замешанного на номенклатурной роскоши. Никакого аляповатого шика с коврами на стенах и чехословацким хрусталем в серванте, который я успел повидать в этой жизни. Стены от пола до середины были обшиты филенчатыми панелями из благородного темного мореного дуба, переходившими выше в тисненые обои глубокого винного оттенка. Пол устилал тяжелый шерстяной ковер ручной работы с приглушенным персидским узором, скрадывавший любые шаги.
У массивного камина, облицованного зеленоватым мрамором, расположились два глубоких кожаных кресла «Честерфилд» с характерной каретной стяжкой, . Рядом на лакированной дубовой тумбе т новенький японский телевизорSony Trinitron— вещь безумно дорогая и статусная.
Но всё это будто нарочно отступало на второй план, уступая место настоящему антиквариату.
В углу гостиной возвышались исполинские напольные часы конца XIX века в футляре из шпона пламенного махагони, увенчанные резным карнизом с латунными фиалами. Сквозь тяжелое стекло выверенно раскачивался массивный маятник, а за резным циферблатом, украшенным диском фаз Луны и гравировкой старинного лондонского мастера, мерно и гулко, словно само время, билось механическое сердце дома. Каждые пятнадцать минут часы издавали глубокий, бархатистый перезвон .
По стенам, подсвеченные скрытыми софитами, висели картины — явно недешёвые и явно не из комиссионок. Мой взгляд из будущего сразу выхватил четыре подлинных шедевра русской классической школы и европейского реализма.
Такие вещи в 1987 коллекционировали именно те, кто уже понимал: бумажные деньги — тлен, а вот холст хорошего мастера и старое золото переживут любую власть. Модно сейчас было вкладываться в это. Дальновидно.
Ну что тут скажешь. Видал я дома и покруче — в той, будущей жизни. Так что робеть и открывать рот от восторга я не собирался.
Мои сопровождающие — Зорин и Наташа — как-то сами собой замялись у порога. Топтались, не проходя дальше прихожей, будто ждали приглашения. И вот это было любопытнее самого дома.
А я, не будь дурак, спокойно, как был, в обуви, прошёл в большую прихожую-холл и по-хозяйски уселся на широкий кожаный диван.
Пусть смотрят.
Потому что до меня начало доходить главное. Кто-то очень неглупый и очень влиятельный нарочно устроил всю эту мизансцену. И «Чайку» у крыльца, и то, что грозного полковника Зорина здесь мурыжат у порога, как мальчишку на побегушках. Всё это говорило об одном: хозяин дома хотел, чтобы Зорин отчётливо понял своё место. Что он тут — никто. Пешка, доставившая посылку.
А раз так — то и разговор со мной этот человек собирался вести совсем на другом уровне. Через голову Зорина.
Что ж. Это меня как раз устраивало.
Глава 2 Начинаем играть
Хозяин дома появился минут через десять.
И это был совсем не тот приятный, вальяжно улыбающийся Пётр Васильевич, каким он рисовался мне раньше. Было отчётливо видно: хозяин чем-то глубоко расстроен, а то и не на шутку зол. Тяжёлая складка залегла между бровей, движения стали резкими, угловатыми.
Пожав руку Зорину сухим, механическим жестом и мазнув по мне странным, оценивающим взглядом сбоку, он холодно кивнул Наташе. А у самого входа в комнату по-барски бросил:
— Извините, капитан Сазонова, но вам лучше пройти в столовую. Там горничная, накормит вас с дороги.
Наташа от такого неприкрытого щелчка по носу заметно побледнела. Одним движением руки её приравняли к прислуге и отправили на кухню — чтобы не путалась под ногами у серьёзных господ. Но лицо она держать умела безупречно. Лишь чуть сжала губы, проглотила обиду, вежливо кивнула и послушно отступила в коридор.
Зорин при виде этой мизансцены насупился ещё сильнее, брови сошлись у переносицы. Но промолчал. Против лома нет приёма — особенно когда этим ломом ворочают на самом верху.
Пётр Васильевич молча пригласил нас пройти дальше. Войдя, он первым делом подошёл к стене и с тихим щелчком открыл встроенный дубовый бар с зеркальной подсветкой.
И тут меня снова накрыло плотное, непреодолимое дежавю.
В мягком тёплом свете на стеклянных полках выстроилась такая кавалерия, что у обычного советского гражданина в восемьдесят седьмом случился бы инфаркт прямо на пороге.
Элитный шотландский виски — Macallan, Chivas Regal в пижонской серебристой коробке, дымный Laphroaig для понимающих, чёрный лаковый Johnnie Walker, тот самый «чёрный квадрат» номенклатурных взяток. Коньячная артиллерия: фигурный декантер Hennessy XO, приземистый Remy Martin, строгий Camus. А в углу зеркальной полки сиротливо, но гордо поблёскивала золотистым боком бутылка настоящей мексиканской текилы — для обычного советского человека диковинная «кактусовая водка», для меня — очередной привет из будущего.
Про простые бутылки грузинского, армянского и молдавского можно было и не говорить — их тут будто стеснялись держать на виду. Хотя, кстати, из всей этой заморской бурды я почему-то всегда любил именно грузинский коньяк.
— Что будешь пить, Игоревич? — обернулся хозяин к Зорину.
— Э-э, ты ж знаешь. Я водку, — буркнул полковник.
Пётр Васильевич чуть заметно поморщился, достал бутылку «Столичной» — из тех, экспортных, что шли на импорт, — и плеснул Зорину в стакан. Рядом стояла бутылка пепси-колы с наклейкой на русском. А, ну да. Крымский разлив. Помню, помню.
— А мне «Чивас». На два пальца, — спокойно сказал я. — Если можно.
В комнате повисла короткая пауза.
Я видел хозяина со спины — и заметил, как он на долю секунды замер. Явно охренел от такой наглости семнадцатилетнего пацана. Но смолчал. Молча свинтил пробку с «Чиваса», плеснул мне ровно на два пальца — и, усмехнувшись про себя, протянул мне заодно бутылку пепси.
— Ну да, ну да. Растущий организм, — обронил он с лёгкой издёвкой. — Молоко бы тебе, а не это.
Я спокойно поднялся, подошёл, взял высокий стакан, нашёл на баре открывашку, налил себе пепси отдельно. А стакан с виски взял в другую руку.
Ну а что. Раз уж ломать шаблоны — так не по-детски.
а льда у вас нет?-спокойнот спросил я
— Пахомов, а ну-ка ты… — начал было Зорин, багровея.
— Погоди, — остановил его Пётр Васильевич, не оборачиваясь. И, повернувшись ко мне, прищурился: — Что, любишь виски?
— Люблю, — я кивнул. — А водку никогда не понимал. По мне так спирт разведённый. Ни вкуса, ни радости.
— А что больше
Я снова пожал плечами.
— Вообще-то «Джек Дэниелс». Но у вас его нет. Ну да ничего, «Чивас» тоже сойдёт.
— Твою мать, Игорь, тебя опять несёт, — подумал я
Но, к моему удивлению, Пётр Васильевич не разозлился. Наоборот. Он усмехнулся — уже иначе, с настоящим, живым интересом — и нажал кнопку на столе.
В дверях тут же возник крепкий парень в спортивном пиджаке, который трещал на его широких плечах по швам. Секретарь. Или, вернее, охрана. Или всё разом.
— Серёжа, скажи Софье — пусть льда принесёт, — распорядился хозяин.
Парень молча кивнул и притворил за собой дверь.
Мы расселись. Пётр Васильевич указал мне на глубокое кожаное кресло с изогнутой, обнимающей спинкой — и сам опустился напротив.
Повисло тягостное, вязкое молчание.
Я неторопливо смаковал виски, глядя, как оседает золотистая плёнка на стенках стакана. Зорин, насупившись, махнул свои сто грамм «Столичной» залпом, крякнул и запил пепси. Хозяин налил себе тоже — но пил медленно, задумчиво, не сводя с меня тяжёлого, изучающего взгляда.
Он молчал. И я молчал.
Пётр Васильевич пристально, тяжело посмотрел на меня поверх своего стакана и вдруг, без всяких дипломатических прелюдий, спросил:
— Скажи мне, Игорь… То, что ты наговорил тогда, на хабаровской даче… Ты сам-то в это искренне веришь?
Я молча пожал плечами, сделав крошечный глоток. Виски в этом доме был превосходный, но распускать язык я не собирался.
Пётр Васильевич медленно поднялся из кресла, подошёл к огромному окну, за которым тихо падал густой январский снег, засыпая сосновые лапы, и заговорил, не оборачиваясь:
— Понимаешь… тебя ведь там писали. На плёнку. Каждое слово.
Я мысленно усмехнулся. Ну ещё бы. Кто бы сомневался.
— Мы отдали твои хабаровские «ноябрьские тезисы» на экспертизу, — продолжал хозяин, разглядывая заснеженный посёлок за стеклом. — Дали почитать ведущим психологам и аналитикам Центра. И знаешь, какое дело вышло? Все они в один голос сходятся: это вещает не парень семнадцати лет. Это говорит состоявшийся, взрослый, битый жизнью человек. Но даже это не самое странное. Смоделировать экономические процессы такого масштаба может лишь тот, кто либо точно знает, как всё произойдёт, либо искренне верует в свои выкладки, обладая при этом глубочайшими академическими знаниями.
Я снова про себя ухмыльнулся.
Академические знания. Ну-ну. Понятно же, что в восемьдесят седьмом году, чтобы надыбать, сопоставить и выдать ту макроэкономическую картину, которую я нарисовал под коньяком с химией, яйцеголовому доценту пришлось бы минимум год сидеть в закрытых архивах и лопатить спецхран с зарубежной периодикой. А в моё время обычная поисковая сеть выдаст тебе весь этот анализ по первому же запросу за одну минуту.
Пётр Васильевич резко повернулся от окна.
— Так как знать это будущее ты физически не можешь… Тогда у меня один простой вопрос. Как, Игорь?
— Да, Петя,он… — подал голос Зорин.
— Погоди, полковник, — досадливо, не глядя, оборвал его Пётр Васильевич. — Я слушаю. Ну, Игорь?
Я снова посмотрел ему прямо в глаза. Потом молча встал.
Я снова посмотрел ему прямо в глаза. Потом молча встал.
На столе лежал отрывной блокнот и карандаш. Я подошёл, наклонился и написал три строки.
Дмитрий Поляков.
Июль 1986.
Брал — полковник Зайцев.
А ниже приписал: «Про это — только с глазу на глаз».
Оторвал листок, сложил вдвое и протянул хозяину.
— Что там? Пахомов, ты чего… — Зорин привстал, вытягивая шею.
— Сядь, полковник, — не глядя, обронил Пётр Васильевич и развернул бумажку.
Скользнул взглядом по строчкам.
И я увидел, как это его ударило.
Кровь медленно отлила от лица. Пальцы, державшие листок, побелели. Он вскинул на меня взгляд — уже без всякой барской снисходительности, без ленивого любопытства коллекционера к диковинке. С холодным, суеверным ужасом.
Потому что на клочке бумаги стояло имя, которое в этой стране сейчас, в январе восемьдесят седьмого, произносили только шёпотом, за наглухо закрытыми дверями. Дмитрий Поляков. Генерал ГРУ. Легенда военной разведки — и, как выяснилось, самый страшный, самый глубоко зарытый предатель за всю историю. «Алмаз в короне» американцев, четверть века сдававший Штатам всё, до чего мог дотянуться. Его тихо взяли летом прошлого года. Об этом не было ни строчки в газетах и не будет ещё много лет. Сам факт ареста был тайной за семью печатями.
А уж то, кто именно его брал, — полковник Зайцев, — это была уже даже не тайна. Это был грифованный секрет внутри секрета, известный горстке людей в самой верхушке.
Я видел всё по их лицам разом.
Хозяин побелел — потому что понял. Понял, ЧТО написано, и понял, что этот мальчишка с Дальнего Востока не мог, не имел ни единого шанса это знать. Ни из газет — молчок. Ни из архивов — таких архивов нет в открытом доступе и не будет. Ни от кого — потому что тех, кто в курсе, можно по пальцам пересчитать.
А Зорин недоумённо хлопал глазами, переводя взгляд с помертвевшего лица шефа на меня. Он не понимал ничего.
— Как… — прохрипел Пётр Васильевич, и голос сорвался. — Откуда ты это знаешь?
Я неторопливо вернулся к креслу. Сел. Закинул ногу на ногу. Отхлебнул виски.
А потом заговорил — спокойно, размеренно, как человек, который наконец получил право говорить на равных.
— Пётр Васильевич. Давайте по порядку. Три вещи, и вам всё станет ясно.
Я поднял палец.
— Первое. Почему это важно. Экономику мою вы отдали умникам, и они вам напели: гениальный аналитик, взрослый ум, редкий самородок. Удобно. Спокойно спится. Но вот эту бумажку, — я кивнул на листок в его побелевших пальцах, — ни один аналитик, ни один самородок, ни один яйцеголовый из вашего Центра не высчитает. Ни за год, ни за десять. Потому что тут нечего высчитывать. Это не анализ. Это факт, которого никто не знает. Значит, дело не в моём уме. Дело в том, что я знаю то, чего знать не могу. И вы, в отличие от ваших аналитиков, это уже поняли. По лицу вижу.
Второй палец.
— Второе. Откуда я это знаю. А вот на этот вопрос я вам здесь, сейчас, при полковнике — не отвечу. И ни при ком не отвечу, кроме вас одного. Потому что мой ответ — это и есть моя жизнь. Единственное, что у меня есть. Пока я один держу этот ключ — я вам
— И третье. я скажу с глазу на глаз
В комнате повисла звенящая тишина.
Зорин побагровел, открыл рот — но Пётр Васильевич медленно поднял руку, не сводя с меня тяжёлого, оценивающего взгляда.Недолго помолчав. тихо, не оборачиваясь, произнес:
— Илья. Оставь нас.
Да Петр…- вскочил Зорин
ты слышал меня -тихо повторил он
зорин резко встал и печатая шаг вышел за дверь
Петр Васильевич
Как завороженный снова посмотрел на меня .
Так клиент готов. Добавим
А третье, продолжил я
— При всём уважении к Илье Игоревичу. То, что я собираюсь вам предложить, — не для его ушей. И не потому, что он болтун. А потому, что он до сих пор верит, будто эту страну ещё можно спасти. Он идеалист. А идеалисту нельзя слышать то, что я вам скажу. Идеалист либо ужаснется, либо донесёт. А вы, Пётр Васильевич, — я посмотрел ему прямо в глаза, — вы не идеалист. Вы человек, который уже всё понял и уже думает не о том, как спасти тонущий корабль, а о том, как построить лодку. Вот с вами нам и есть о чём поговорить.
Ну все теперь или пан или пропал.
— Ну, я слушаю, — тихо сказал он, сделав крошечный глоток и впившись в меня немигающим взглядом.
Я неторопливо приподнял стакан.
— Странно всё-таки, — сказал я. — Это ведь я должен вас слушать и отвечать на вопросы. То, что я умею и знаю, я вам уже показал. Теперь, получается, ваш ход.
Он растерянно моргнул. В умных, глубоких глазах на долю секунды мелькнуло замешательство. И я мысленно чертыхнулся. Неужели переоценил?
— Но как? — глухо, будто не услышав шпильки, повторил он. — Как, Игорь?
Я вздохнул, поставил стакан на лакированный дубовый столик. Придётся разжёвывать.
— Давайте простую схему. — Я откинулся в кресле. — Представьте: вы стоите у телефона. На той стороне провода — человек примерно ваших лет. Но живёт он в будущем. В далёком будущем. Вопросов у вас к нему тьма, лично вы его не знаете, и ответы у него есть не на всё. Но то, что он знает наверняка, прямо сейчас может уберечь вас от роковых, непоправимых ошибок. Как вам такой расклад?
Он посмотрел на меня с сомнением пополам с нарастающей тревогой и снова медленно подошёл к огромному окну, за которым кружились хлопья снега, засыпая сосновые лапы.
— Можно спасти Союз? — тихо спросил он, не оборачиваясь. — Скажи мне, Игорь. Его можно спасти?
Я вздохнул и сделал ещё глоток. Превосходный скотч — но даже он не заглушал внезапного ощущения тупика.
Всё-таки продукт эпохи. Для него Союз был не системой, а священным монолитом, обязанным стоять вечно. Объяснять ему исторические процессы с высоты двадцать первого века было всё равно что рассказывать рыбе про сушу.
Ладно. Зайдём с другого боку.
— Давайте иначе, — я вернул стакан на стол. — Вы какого года рождения, Пётр Васильевич?
— Двадцатого, — сухо бросил он, глядя на заснеженный посёлок.
— Значит, когда в сорок первом началась война, вам был двадцать один. И вы, конечно, были на фронте?
— Был. — Он едва заметно расправил плечи, и в осанке проступила старая военная кость. — Сначала бронь по комсомольской линии, рвался на передовую — не пустили, оставили в тылу, с кадрами работать. Потом год на передовой. Разведка. Потом СМЕРШ. — Он повернулся, и взгляд снова стал острым, холодным. — А после — аналитика. Разработка, заброска наших. Туда. Растил тех, кто уходил в глубокий тыл. И не все возвращались.
Я мысленно присвистнул. Понятно теперь, откуда эта мёртвая хватка и умение читать людей насквозь. Настоящий гроссмейстер тайной войны. Тем лучше. С таким можно говорить на его языке.
— Я не буду спрашивать, видели ли вы смерть, — тихо произнёс я, медленно поднимаясь. — И не спрошу, сколько раз вы сами были на волосок.
Я спокойно сократил дистанцию и подошёл почти вплотную. Умышленно навис над ним — в новом семнадцатилетнем теле я уже был выше него, широк в плечах. Дешёвый психологический трюк. Мелкий, наглый — но сейчас чертовски важный. Я слишком много поставил на этого человека. Если он не увидит во мне равного, если закроется в генеральской скорлупе — я вернусь в руки угрюмого Зорина, а там из меня выжмут всё и выбросят.
— Я просто попрошу вас представить одну картину, — я посмотрел ему прямо в глаза, вычистив из голоса всякую подростковую интонацию. — Двадцатое июня сорок первого года. Вы видите счастливого двадцатилетнего парня. Комсомольца Петю, у которого впереди вся жизнь. У него девушка, они гуляют по залитому солнцем Киеву, едят мороженое из бумажных стаканчиков, ходят в кино, строят планы. Он счастлив — бездумно, полно, как бывают счастливы только в молодости, когда не знаешь ещё слова «война».
Я сделал паузу, давая картине закрепиться. Пётр Васильевич замер, дыхание стало бесшумным.
— И вот вы, сегодняшний — с сединой, шрамами, со всем вашим СМЕРШем и знанием того, что будет ровно через два дня, — подходите к нему. Из вашего восемьдесят седьмого — туда, в тот солнечный июнь. Что бы вы ему сказали, Пётр Васильевич? Про Брест. Про Киевский котёл. Про то, что через год половины его друзей не станет. Про сорок второй, про Харьков, про то, как будут гореть заживо в танках его одноклассники. И — главное — поверил бы он вам? Этот счастливый мальчик с мороженым в руке. Или покрутил бы пальцем у виска и пошёл дальше, к своей девушке?
— К чему этот разговор, Игорь? — сухо, с хрипотцой спросил он. Но я видел, как на скулах заходили желваки. Попал в цель.
— К тому, — я жёстко припечатал, — что я сейчас — это вы из будущего у того телефона. А вы — тот самый мальчик с мороженым. И я пришёл сказать вам, что через четыре года начнётся война. Только страшнее той.
Он вздрогнул. Едва заметно, но вздрогнул.
— Не может быть страшнее сорок первого, — глухо сказал он. — Ты не знаешь, о чём говоришь, мальчик. Ты не видел.
Он медленно опустился в кресло. Я остался стоять — так было правильнее.
— В сорок первом враг пришёл с запада. С танками, с крестами на крыльях, понятный, осязаемый враг, которого можно ненавидеть, в которого можно стрелять. Была линия фронта. Был тыл. Был свой и чужой. Было за что умирать и было понятно, кто виноват. Народ сплотился, стиснул зубы — и выстоял. Ценой тридцати миллионов, но выстоял. Потому что было ясно: вот враг, вот мы, надо победить.
Я сделал шаг к нему.
— А в девяносто первом врага не будет. Ни одного немца. Ни единого выстрела на границе. Ни одной бомбы. Страна — ваш монолит, ваша шестая часть суши, ваша сверхдержава с лучшей в мире армией и ядерным щитом — просто рухнет. Сама. Изнутри. Тихо. За несколько дней. Три человека соберутся в лесу, в охотничьем домике, подпишут бумажку — и Союза не станет. Того самого, за который ваши ребята горели в танках под Харьковом. Росчерком пера. Под коньячок.
Пётр Васильевич смотрел на меня, не мигая. Лицо серело на глазах.
— И вот тут начнётся то, перед чем сорок первый покажется понятным и почти милосердным, — продолжал я тихо, безжалостно. — Потому что в сорок первом было ясно, за что страдать. А в девяносто первом — не будет ясно ничего. Люди проснутся однажды утром — а страны, в которой они родились, за которую воевали, растили детей, копили на книжку, — просто нет. Испарилась. И вместе с ней испарятся их деньги. Все сбережения, все вклады, всё, что человек откладывал сорок лет на старость, на похороны, на внуков, — превратится в труху. В бумажки. За одну ночь. Старуха, пережившая блокаду, схоронившая мужа на фронте, — пойдёт побираться, потому что её пенсия теперь не стоит буханки хлеба.
Я прошёлся по комнате, обводя рукой картины на стенах, камин, дорогой японский телевизор.
— Не будет немецких бомб — будут очереди. Ледяные, бесконечные, за куском прогорклого масла и пачкой сигарет, где старики будут падать в обморок и давить друг друга. Не будет линии фронта — будет бандитский беспредел на каждой улице. Вчерашние школьники, которые должны были стать инженерами и врачами, собьются в стаи и будут стрелять друг в друга на перекрёстках из-за ларька, из-за пары сотен долларов, из-за куртки. Стрелять буднично, как в кино, которого насмотрелись. Отморозки будут хоронить друг друга целыми бригадами, и на кладбищах вырастут аллеи из гранитных плит с портретами двадцатилетних пацанов в спортивных костюмах.
Он молчал. Сцепил пальцы так, что побелели костяшки.
— Заводы встанут, — я не давал ему передышки. — Ваши великие гиганты, гордость пятилеток, — их растащат. Оборудование, за которым стояла вся страна, порежут автогеном на металлолом и продадут за бесценок в Турцию и Китай. Целые города, построенные вокруг одного завода, вымрут — люди сопьются, разбегутся, зимой будут топить буржуйки мебелью. Зарплату перестанут платить по полгода, по году. Шахтёры будут стучать касками по асфальту у Дома правительства, а им — ничего.
Я остановился прямо перед ним и заговорил тише, страшнее.
— А теперь — самое главное, Пётр Васильевич. То, ради чего я всё это вам говорю. Ваши фронтовики. Те самые, что брали Берлин. Орденоносцы, герои, ваши боевые товарищи, которым сейчас чуть за шестьдесят, как вам. Они выйдут на морозе в подземные переходы. И будут стоять там, униженные, с трясущимися руками, — и продавать. Свои ордена. Медаль «За отвагу» — за буханку хлеба. «За взятие Кёнигсберга» — за пузырёк валидола. Боевые награды, политые кровью, — с рук, за копейки, потому что жрать нечего. А мимо будут проходить сытые мальчики на иномарках — те самые, кто эту страну и распродал.
Голос у меня стал совсем тихим.
— А офицеры вашего великого Генштаба, полковники, которых вы лично растили, — пойдут таксовать по ночам. Или охранять ларьки. У бандитов. У тех самых пацанов с перекрёстков. Будут стоять на входе в коммерческий магазин в форме без погон и открывать дверь шпане, которая годится им во внуки. И говорить: «Добро пожаловать». Потому что иначе — не выжить.
Пётр Васильевич сидел неподвижно. Лицо в отсветах камина было серым, старым, раздавленным. Смершевец внутри него бился, отказываясь верить в эту картину тотального, позорного поражения без единого выстрела.
— Это невозможно, — глухо выдавил он, глядя на сцепленные пальцы. — Армия. Комитет. Мы монолит. Страна не может просто взять и исчезнуть. Кто? Кто это сделает? Кто отдаст приказ сдать державу?
— Свои, — спокойно ответил я, возвращаясь к стакану. — В том и ужас. В сорок первом враг был чужой. А в девяносто первом враг будет свой. От генерального секретаря до последнего комсомольского секретаришки, который первым побежит открывать кооперативный банк на партийные деньги. Вашу страну сдадут не немцы. Её сдадут те, кто сейчас с трибун клянётся ей в верности. Ваша элита одряхлела, Пётр Васильевич. Она устала верить и хочет жить. Хочет импортные костюмы, виллы на Лазурном берегу, счета в Цюрихе. И ради этого она с наслаждением продаст и вас, и ваши секреты, и всех ваших агентов, и всю великую державу — оптом и в розницу. Для них перестройка — не спасение социализма. Это долгожданная распродажа. Аукцион. Где каждый рвётся урвать кусок пожирнее, пока не разобрали.
Я сделал глоток, чувствуя, как тепло обжигает горло.
— Враг уже здесь. Он не идёт через границу. Он сидит вот в таких креслах, пьёт вот такой виски из бара — и с улыбкой подписывает вашей стране смертный приговор. И вы это знаете. Иначе не было бы ни этого дома за трёхметровым забором, ни «Чайки» у крыльца, ни картин Айвазовского на стенах вместо портрета Ленина. Вы уже всё поняли, Пётр Васильевич. Раньше меня. Вы просто ещё не решались произнести это вслух.
В комнате повисла мёртвая, звенящая тишина. Только потрескивали дрова в камине да выл за окном ветер.
Пётр Васильевич долго молчал, глядя в огонь. Потом медленно поднял на меня глаза — и в них уже не было ни барства, ни снисходительности. Была усталая, страшная ясность человека, которому только что вслух назвали то, о чём он сам боялся думать по ночам.
— И вот теперь, — тихо сказал я, — у меня к вам один вопрос. Тот самый,
— И что я, по-твоему, могу сделать? — глухо спросил он, глядя куда-то сквозь меня.
Я сделал шаг назад, давая ему немного пространства, и слегка покачал бокал с виски.
— Я могу предложить вам два варианта развития событий, Пётр Васильевич. Первый — заработать очень большие деньги и... сбежать. Потому что иначе вы потеряете всё. То, ради чего вы жили, растает как дым, а на ваше место придут те самые мародёры в погонах.
— Сбежать? — его брови гневно сошлись у переносицы, а в глазах сверкнула прежняя смершевская сталь. — Генералу госбезопасности? Бежать на поклон к врагам? Ну нет, парень. Бегство исключено.
— Не сбежать, — мягко, но твёрдо поправил его я. — Спасти свой мир. У вас ведь есть дети, внуки, близкие друзья. Те люди, ради которых вы готовы были умереть тогда, в сорок первом. Вы можете спасти их. Создать для них тихую, безопасную гавань за рубежом, построить свой собственный спокойный мир на заработанные миллионы. Это не побег. Это эвакуация штаба и вывод мирного населения перед неминуемым окружением.
Он тяжело вздохнул, и его широкие плечи заметно опустились.
— А второй? — каркающим, сухим голосом спросил он, наконец поворачиваясь ко мне.
— Второй — это заработать те же огромные деньги, но остаться здесь. Попробовать построить вокруг себя хотя бы локальную зону спокойствия. Я могу детально рассказать вам, как путем обмана, интриг и хитрых экономических махинаций «отжать» какой-нибудь крупный завод во время грядущей приватизации. Вы сделаете его прибыльным, дадите работу и нормальные зарплаты паре сотен человек, спасёте их души, выстроив подобие стабильности среди наступающего хаоса. Будете держать оборону до тех пор, пока времена снова не изменятся. Спасти хотя бы 200 или 300.
Генерал долго всматривался в моё лицо, словно пытался разглядеть в семнадцатилетнем парне черты какого-то древнего, искушённого беса.
— А сам-то ты... чего хочешь в этой игре, Игорь? — тихо спросил он.
— Я? — я криво усмехнулся. — Мои условия просты. Полная свобода от вашей Конторы, гарантии безопасности и 20процентов от заработанного капитала на первом этапе. И железная уверенность, что эти деньги достанутся именно мне.
— Что нужно делать? — спросил он, и в его глазах снова появилось то самое сосредоточенное выражение, с которым он, должно быть, отправлял людей в глубокий тыл противника. Только я должен знать ты какой выбираешь для себя путь ?
— Я выбираю первый вариант.- отрезал я- Но... я могу помочь. И со вторым вариантом. С заводом. Попытаемся спасти хотя бы кого-то из наших людей, когда монолит начнет рушиться.
— Тогда запомни, Игорь, — негромко, но с отчётливым металлическим лязгом в голосе произнёс генерал, глядя мне прямо в переносицу. — СМЕРШ бывших не знает. Если ты вздумаешь играть со мной втёмную, если вся эта твоя грандиозная лекция о будущем — лишь изощрённая разводка, чтобы забрать баксы и скрыться... Я найду тебя. Из-под земли достану, в какой бы безопасной гавани за границей ты ни прятался. Времена изменятся, а наши методы — никогда.
Я спокойно встретил его взгляд, даже не пытаясь отвести глаза. Внутри ворочался огромный холодный опыт прожитых лет, и дешёвым испугом меня было не взять.
— Идёт, Пётр Васильевич, — ровно ответил я. — Честные правила для честной игры. Мне незачем вас обманывать — без вашего прикрытия меня сожрёт первая же голодная банда в погонах. Мы повязаны одной верёвкой.
Генерал молча кивнул, словно ставя невидимую гербовую печать под нашей сделкой.
— Хорошо. Тогда начнём с малого, — он подошёл к столу, налил себе ещё виски, но пить не стал, просто держал стакан в ладони. — Я принимаю твои условия, парень. Будем готовить эвакуацию. Семья... дети и внуки не должны сгореть в этом вашем хаосе. Но... я останусь и пойду по второму плану. Попытаюсь спасти хотя бы кого-то из людей,. Илья Зорин со своей провинциальной суетой тут только под ногами путаться будет. Я сам его упакую и отправлю обратно в Хабаровск. С этого момента ты работаешь напрямую со мной.
Он протянул мне сухую, жёсткую руку. Я крепко пожал её.Первый тайм,мы уже отыграли.
Глава 3 Проверка
На два дня про меня забыли.
Отвели в небольшой деревянный домик у старых, заваленных сугробами ворот в самом дальнем углу территории — и оставили в покое. И я был этому только рад.
Во-первых — звенящая, ватная тишина соснового леса. Во-вторых — полное отсутствие суеты,В третьих кормили строго по расписанию, как в хорошем пионерлагере: раздавался негромкий стук в дверь, я открывал — а на пороге уже стояли алюминиевые кастрюльки. Первое, второе и обязательный домашний компот.. Поставили и ушли. Идиллия.
Я спал. Ел. Чистил широкой деревянной лопатой снег вокруг дома — снег валил не переставая, будто небо решило похоронить под собой всю Московскую область. Отжимался до седьмого пота. И писал.
Писал свой главный план.
На листах обычной школьной тетради в клеточку я выстраивал схему нашей будущей игры. По крупицам вспоминал механику биржевых паник, восстанавливал, что именно нужно сделать перед роковым девятнадцатым октября восемьдесят седьмого и как ловить последующие волны.
Вообще, если убрать шелуху, в игре на бирже нет ничего сложного. Я давно уяснил простую истину: на финансовых рынках всё циклично. Меняются декорации, модные теории, названия активов и лица героев на обложках — но психология толпы и её вечный, животный страх остаются неизменными во веки веков. Те же самые правила, по которым рынок рухнет в восемьдесят седьмом, сработают и в девяносто седьмом, и в две тысячи восьмом, когда лопнет ипотечный пузырь и утянет за собой всю планету. Люди не меняются. Меняются только графики.
Так что за непререкаемую догму я взял именно этот психологический шаблон. И всю передышку по секундам разбирал, рассчитывал и раскладывал по полочкам грядущий восемьдесят седьмой — и всё, что за ним последует.
В сухом остатке выходила схема до неприличия простая.
Купить — и замереть. Заранее выставить приказ на продажу, чтобы в нужный момент выйти не глядя, не гадая, не слушая ни рынок, ни собственные нервы. А потом, получив деньги, зайти в акции Nike.
Почему Nike?
Да потому что незачем изобретать велосипед. Это была одна из немногих бумаг, которая по-настоящему выстрелила. И вытащил её на своих плечах один-единственный человек —
Тысяча процентов. Я знал это так же твёрдо, как то, что за зимой придёт весна. Так зачем мудрить, изобретать хитрые схемы и умничать? Бери проверенное и жди.
Я откинулся на скрипучем стуле, посмотрел на свою тетрадку в клеточку и почувствовал, как в груди разливается тёплое, самодовольное удовлетворение гроссмейстера, расписавшего партию на двадцать ходов вперёд.
Всё было гладко. Красиво. Логично. Комар носа не подточит.
И тут я мысленно сплюнул через плечо.
Гладко было на бумаге. Да забыли про овраги, а по ним ходить.
Вот в чём главная беда всех этих красивых планов, выписанных в тепле, в тишине, под домашний компот. В книжках оно как? Герой всё просчитал, начертил, разложил — и дальше идёт по своему плану, как трамвай по рельсам, гнёт свою линию до конца и в финале получает ровно то, чего хотел. С бантиком. И девушка ему в придачу.
А в жизни хорошо, если выстрелит половина твоих заготовок. Если хотя бы половина. Остальное придётся доигрывать на ходу, на ощупь, наглостью, кровью и матом. Потому что жизнь — она не читала твою тетрадку в клеточку. У неё свои планы, и в них ты, как правило, не значишься.
Уж я-то знал. Прожив одну жизнь до конца, я мог бы написать целый трактат о том, как самые железные, самые выверенные планы разбиваются о какую-нибудь такую мелочь, о какой ты и подумать не мог. О пьяного соседа. О сломанный телефон. О женщину, которая посмотрела не так.
Впрочем, тетрадку я всё-таки спрятал под матрас. План планом, а бумажка — это уже документ.
К вечеру второго дня, когда я, помывшись после очередного боя со снегом (а он всё валил и валил, зараза), вытирал голову полотенцем, в прихожей вдруг оглушительно затрезвонил телефон.
Я аж вздрогнул. Честно говоря, я был уверен, что этот чёрный эбонитовый антиквариат на стене к сети вообще не подключён и висит тут исключительно для интерьера.
Снял трубку.
— Игорь? — раздался спокойный голос Петра Васильевича. — Не мог бы ты подойти ко мне? Надо кое-что уточнить.
— Да, конечно.
Вот и овраги. Не заставили себя ждать.
Я оделся и вышел в густую, снежную темноту. И ещё раз мысленно похвалил себя за вчерашнюю расчищенную дорожку — иначе тонул бы сейчас по колено.
А подойдя ближе, машинально отметил: у крыльца, рядом с припорошённой снегом «Чайкой», стояла белая «Волга».
Гости.
Я невольно замедлил шаг.
Гости — значит, хозяин созвал консилиум. И это разом и хорошо, и плохо.
Хорошо — потому что он не даёт задний ход. Значит, поверил. Значит, зашевелился, зовёт своих, начинает строить лодку. Ровно то, чего я и добивался.
Плохо — потому что светить свои секреты ещё перед кем-то мне хотелось примерно так же, как купаться в проруби. Каждый новый посвящённый — это лишняя пара глаз, лишняя пара ушей и уход информации на лево
Ну да ладно. Овраги так овраги. Пойдём смотреть, что там за консилиум.
Я поднялся на крыльцо и толкнул тяжёлую дверь.
В прихожей, в кресле у стены, сидел Серёжа — тот самый «секретарь» . Телохранитель, водитель, и глаза хозяина в одном флаконе. Он читал газету. При моём появлении молча кивнул и указал рукой на дверь кабинета: мол, проходи, ждут.
Потом поднялся, приоткрыл её и негромко доложил:
— Пётр Васильевич. Игорь пришёл.
— Зови, — послышался изнутри знакомый голос.
Я вошёл в кабинет и сразу понял: разговор будет непростым.
Пётр Васильевич сидел в своём кресле у камина — спокойный, собранный, но в глазах читалась какая-то усталая настороженность. А напротив, вольготно откинувшись, расположился второй.
Незнакомец был примерно того же возраста — за шестьдесят, — но выглядел совсем иначе. Не по-советски. Костюм сидел на нём слишком хорошо, слишком естественно, как вторая кожа. Так носят вещи люди, которые годами жили там, где костюм — не парадная форма для президиума, а повседневная рабочая одежда. Загорелое даже зимой лицо, ухоженные руки, дорогие очки в тонкой оправе. И вот эта расслабленная, чуть развалистая посадка в кресле — тоже оттуда. Наш человек так не сидит. Наш сидит прямо, будто на партсобрании.
Он смотрел на меня с откровенным, ленивым любопытством. Как энтомолог на любопытную бабочку.
— Знакомься, Игорь, — сухо сказал Пётр Васильевич. — Аркадий Львович. Мой давний товарищ. Он... некоторое время работал за океаном. По нашей линии.
«По нашей линии» — понятно. Нелегал. Годы, а то и десятилетия под чужой фамилией, с чужой биографией, с чужой женой, может быть. Из тех, кого готовили именно такие, как хозяин дома.
— Здравствуйте, — я кивнул и сел в свободное кресло. Не спросив разрешения.
Аркадий Львович чуть приподнял бровь. Отметил.
— Петя мне рассказал, — начал он неторопливо, разглядывая меня поверх очков. Говорил он мягко, вкрадчиво, с той особой обволакивающей интонацией, за которой обычно прячется хорошо отточенная бритва. — Много рассказал. Про экономику, про перспективы, про... хм... некоторые твои особые способности. — Он усмехнулся уголком рта. — И, знаешь, я, честно говоря, приехал сюда из чистого любопытства. Посмотреть на молодое дарование.
Вот оно. С первой же фразы всё встало на свои места.
Он мне не верил. Ни на грош. И приехал не слушать — приехал разоблачать. С вежливой улыбкой, интеллигентно, красиво — но разоблачать. Показать старому другу Пете, что тот сошёл с ума на старости лет и поверил мальчишке-шарлатану.
И, что самое неприятное, у него для этого были все основания. Потому что он единственный в этой комнате действительно понимал, о чём я собираюсь говорить.
— Я, видишь ли, — продолжал он, аккуратно поправляя очки, — почти пятнадцать лет прожил в Штатах. И, не буду скрывать, приходилось по долгу службы... и не только по долгу... заниматься там кое-какими операциями. В том числе на бирже. Понимаешь, о чём я? Фондовый рынок, брокеры, ценные бумаги. Мне это всё не по газетам знакомо. Руками щупал.
Он произнёс это небрежно — но я услышал, как под небрежностью звякнуло самолюбие.
Ага. Вот и корень.
Передо мной сидел человек, который в этой стране, среди этих людей, был по части биржи абсолютным, непререкаемым авторитетом. Единственным, кто знал предмет изнутри.
Обидно. По-человечески обидно.
И я его, признаться, понимал. Он не был злодеем. Он просто защищал единственное, что у него осталось из той, американской жизни, — свою исключительность.
— Так вот, — Аркадий Львович улыбнулся мне вполне доброжелательно, и от этой доброжелательности повеяло холодом. — Петя утверждает, что ты предсказываешь какое-то грандиозное падение американского рынка. Верно?
— Верно, — спокойно сказал я.
— Замечательно. — Он развёл руками. — Только, видишь ли, юноша, падения на бирже случаются регулярно. Рынок дышит. Он то растёт, то падает. Это его природа. Сказать «рынок упадёт» — это как сказать «зимой пойдёт снег». Мудрости тут немного.
Он сделал паузу, наслаждаясь моментом. Пётр Васильевич молча, тяжело смотрел на нас обоих.
— Поэтому давай так. — Аркадий Львович чуть подался вперёд, и в голосе прорезалась сталь. — Ты мне сейчас скажешь не «рынок упадёт». Ты мне скажешь конкретно. Что именно ты будешь делать. Как. На какие деньги. Какими инструментами. С какими цифрами. — Он ехидно прищурился. — Если ты и вправду видишь будущее, тебе ведь это не составит труда, а?
Он откинулся назад и добавил, уже почти ласково:
— А если начнёшь юлить и рассуждать про «общие тенденции» — уж прости, я скажу Пете, что он зря потратил на тебя своё время. И самолётное топливо.
В комнате повисла тишина. Потрескивал камин.
Пётр Васильевич смотрел на меня, не мигая. И я вдруг понял, что вот прямо сейчас, в эту минуту, и решается всё. Не тогда, на даче, под коньяком. Не тогда, с запиской. А вот сейчас.
Ну что ж. Хотите конкретно — будет конкретно.
Я поставил стакан на столик и заговорил ровно, буднично, как диктуют список покупок.
— Хорошо. Записывайте, если есть чем.
Аркадий Львович усмехнулся, но карандаш взял и блокнот.
— Пятнадцатого октября восемьдесят седьмого года, — сказал я. —. Покупаете пут-опционы на индекс. Декабрьские. Страйк — примерно двести шестьдесят. Стоить они в тот момент будут около двух долларов за контракт. Дёшево. Их будут отдавать почти даром, потому что никто не верит, что такое возможно.
Карандаш в его руке замер.
— На всю сумму, — продолжал я. — Скажем, на сто тысяч долларов. Это даст вам, грубо, пятьдесят тысяч контрактов.
— Пут-опционы, — медленно повторил Аркадий Львович. Улыбка сползла с его лица. — Ты знаешь, что такое пут-опцион?
— Знаю, — я пожал плечами. — Это право продать актив по заранее оговорённой цене. Если рынок падает ниже страйка — вы в шоколаде. Если нет — вы теряете только премию, то есть те два доллара за контракт. Ограниченный убыток, неограниченная прибыль. Идеальный инструмент, когда ты знаешь, что будет обвал, но не хочешь рисковать всем.
Пётр Васильевич перевёл вопросительный взгляд на друга. Тот молчал, глядя на меня уже совсем иначе.
— И сразу, — я не дал ему опомниться, — сразу после покупки выставляете приказ на продажу. Заранее. Не будете сидеть у телефона, не будете гадать и нервничать. Приказ выставляется девятнадцатого октября, по цене сорок пять доллров. С частичным исполнением — потому что объёмы будут дикие, и разом всё не уйдёт. То, что не исполнится, продаётся в конце дня по цене закрытия. Всё. Больше ничего делать не надо. Просто ждать.
Аркадий Львович смотрел на меня в упор. Карандаш он давно опустил.
— Почему девятнадцатое? — тихо спросил он.
— Потому что девятнадцатого октября восемьдесят седьмого года, в понедельник, американский рынок рухнет за один день более чем на двадцать процентов. Двадцать два, если точнее. — Я говорил спокойно, будто зачитывал прогноз погоды. — Это будет крупнейшее однодневное падение в истории. Его назовут «чёрным понедельником». Ваши пут-опционы, купленные по два доллара, будут стоить в тот вечер сорок, пятьдесят, шестьдесят. Кто-то заработает в тридцать раз. Кто-то — в пятьдесят.
Тишина стала густой, вязкой.
— И потому приказ выставляем заранее, — добавил я. — Потому что в тот день на бирже начнётся ад. Телефоны брокеров не будут отвечать. Тикер отстанет от реальности на два часа. Люди будут стоять в торговом зале и орать друг на друга. И если вы в этот момент попытаетесь принимать решения — вы всё испортите. Либо продадите слишком рано, либо передержите и не успеете. Поэтому — приказ. Заранее. И не лезть.
Аркадий Львович откинулся в кресле.
Он молчал долго. Очень долго. Смотрел куда-то мимо меня, в огонь. Я видел, как в его голове со скрежетом ворочаются шестерёнки — как он раз за разом прогоняет услышанное и не находит ни единой зацепки.
Потому что зацепиться было не за что.
Я не сказал ему «рынок упадёт». Я назвал ему дату. Инструмент. Страйк. Цену входа. Механику приказа. Причины, по которым нельзя торговать вручную в день обвала. Я говорил как человек, который эту панику видел. Не читал о ней — видел. Изнутри.
Такое не выдумывают. Такое не вычитывают в советских газетах, где слово «опцион» встречается только в статьях о загнивании капитализма. Такому не научишь семнадцатилетнего пацана из Хабаровска, даже если посадить его на год в спецхран.
Наконец он заговорил. Хрипло.
— Молодой человек. Я работал на нью-йоркской бирже. Я знаю людей, которые торгуют опционами двадцать лет. Ни один из них — ни один — не сможет назвать дату обвала. — Он помолчал. — Никто не может. Это невозможно.
— Я знаю, — сказал я.
И замолчал. Пусть сам додумывает.
Он снял очки, устало потёр переносицу. И вдруг усмехнулся — но уже без прежнего яда. Скорее, с горькой иронией человека, который поймал себя на глупости.
— Ладно, — сказал он. — Допустим. Допустим, я на секунду поверю в этот бред. — Он снова прищурился, и в глазах опять мелькнуло что-то ехидное, последняя попытка удержаться на своей высоте. — Тогда скажи мне вот что, юноша. Раз ты такой провидец. Раз ты всё это знаешь — сам-то ты на этом заработал? Или всё только на словах?
Ага. Вот и оно.
Последний окоп. Классика жанра — если не можешь оспорить теорию, требуй доказательств делом. И ведь он был уверен,
Я улыбнулся.
— Заработал, — спокойно сказал я. — Немного.
— Немного? — он поднял бровь. — Насколько немного?
— У меня было тысяча долларов. Всё, что удалось наскрести. — Я пожал плечами. — Я поставил их с плечом один к десяти на укрепление японской иены против доллара. Сейчас на счёте около пяти тысяч.
В комнате что-то изменилось.
Я это физически почувствовал. Будто температура упала на пару градусов.
Аркадий Львович медленно, очень медленно выпрямился в кресле. Очки он так и держал в руке, забыв надеть.
— Погоди, — глухо сказал он. — Погоди-погоди. Иена против доллара. Плечо один к десяти.
Он повернулся к Петру Васильевичу. Тот молчал, но на его лице проступило что-то похожее на мрачное удовлетворение.
— Петя, — Аркадий Львович снова посмотрел на меня, и голос у него сел. — Петя, это что... это тот самый мальчик? Который в позапрошлом году? Про иену?
Пётр Васильевич медленно кивнул.
— Тот самый.
Аркадий Львович откинулся в кресле и, кажется, впервые за весь вечер посмотрел на меня по-настоящему. Не как на диковинку. Не как на самозванца. А как на человека.
— Мне ведь показывали ту записку, — тихо сказал он. — Осенью восемьдесят пятого. Прогноз по соглашению в «Плазе». Про то, что доллар пойдёт вниз, а иена вверх. Показывали как курьёз — мол, посмотри, Аркаша, что за бред присылают с Дальнего Востока, какой-то школьник накропал. Я тогда посмеялся. Сказал, что это гадание на кофейной гуще, что министры финансов пяти стран не будут действовать так, как расписал какой-то мальчишка.
Он потёр лицо ладонью.
— А потом доллар пошёл вниз. Ровно так, как было написано. И иена вверх. И я, дурак старый, тогда просто выкинул это из головы. Решил, что совпадение. Что бывает.
Он посмотрел на меня в упор.
— Так это был ты.
Я молча кивнул.
Пётр Васильевич поднялся, подошёл к бару и, ни слова не говоря, налил три стакана. Один поставил передо мной. Аркадий Львович взял свой, но пить не стал — просто держал в руке, глядя в янтарную жидкость.
— Аркаша, — тихо сказал хозяин, садясь обратно. — Я звал тебя не для того, чтобы ты его разоблачил. Я звал, чтобы ты сказал мне: это вообще исполнимо? Технически. То, что он говорит.
Аркадий Львович помолчал.
— Технически — да, — наконец выдавил он. — Опционы покупаются. Приказы выставляются. Сто тысяч долларов через наши каналы провести можно, есть схемы. Всё исполнимо. — Он поднял глаза. — Вопрос не в технике, Петя. Вопрос в том, верим мы ему или нет. Потому что если не верим — мы просто выбрасываем сто тысяч на ветер. А если верим…
Он не договорил.
— А если верим, — спокойно закончил за него я, — то в конце октября у вас будет три миллиона. И вот тогда мы с вами поговорим уже о более серьёзных вещах.
Аркадий смотрел на меня не мигая. В его глазах отражался тусклый свет камина, а в голове, судя по выражению лица, прямо сейчас рушились целые тектонические плиты личного опыта.
— Что, Аркаша, завис? — хохотнул Перт Васильевичь. — Тоже ум за разум заходит?
— Это такой бред... — Аркадий наконец отвёл взгляд и тяжело выдохнул, потирая переносицу. — Это настолько дикий бред, что я, начинаю в него верить.
Я лишь понимающе усмехнулся. Всё правильно
-. Все биржевики , в глубине души чертовски суеверны. Они могут часами рассуждать о графиках, фундаментальном анализе и трендах, но стоит им столкнуться с тем, что не поддаётся математике, как они тут же начинают верить в знаки, приметы и «чуйку». -выдал я
Взяв свой стакан с виски, я снова сделал неторопливый глоток, наслаждаясь тем, как качественный алкоголь приятно обжигает горло. Аркадий посмотрел на меня, поморщился, словно от зубной боли, и покачал головой.
— Да откуда ты вообще... — он осёкся, махнул рукой и раздражённо добавил: — Хотя что я спрашиваю? Ты сейчас... — Аркадий резко ткнул в меня указательным пальцем. — Ты просто взял и сломал всё. Всё, во что я верил годами, всё, что я считал незыблемым знанием о рынке!
— Ну извините, — я с лёгкой иронией развёл руками, ни капли не раскаиваясь в содеянном.
Взгляд мой стал серьёзным, и я подался чуть вперед, заглядывая ему прямо в душу:
—. Биржа — это не место для того, чтобы пи…ми мериться. Это не полигон для амбиций и не арена для гладиаторов. Это тупо место для заработка денег. И если вам до сих пор хочется туда возвращаться исключительно ради того, чтобы снова покорять вершины и доказывать миру свою крутизну... То извините. Это уже не бизнес. Это просто дурная привычка, от которой пора избавляться.
— Чёрт, Петя, это только у меня сейчас возникло непреодолимое желание надрать ему уши? — Аркадий аж багровел от возмущения, переводя взгляд с меня на своего спутника.
— Не советую, — спокойно и веско отозвался Пётр Васильевич, даже не повернув головы. — В Чехове его в своё время сам начальник школы хвалил.
— Даже так? — Аркадий растерянно захлопал глазами, переводя дыхание. — Прямо Джеймс Бонд местного розлива, надо же…
Он покрутил в руках свой бокал, силясь переварить новую информацию о моём прошлом, но профессиональное любопытство быстро взяло верх. Он снова подался вперёд, буравя меня взглядом:
— Ну хорошо. Допустим, мы дойдём до октября и увидим эти три миллиона. А о каких таких «серьёзных вещах» ты заикнулся? Что у тебя на уме?
— А какой смысл сейчас о них говорить? — я равнодушно пожал плечами и откинулся на спинку стула. — Давайте сначала доживём, заработаем, а там уже на месте и решим. К чему сотрясать воздух пустыми планами?
Я краем глаза уловил короткий, одобрительный кивок Петра Васильевича. По тому, как потеплел его обычно жёсткий взгляд, я понял: ответил я абсолютно правильно. В их мире ценились не те, кто красиво расписывал воздушные замки, а те, кто умел держать язык за зубами и не раскрывать все козыри..
Видя что дальше разговора не будет
Аркадий Львович засобирался Он поднялся, аккуратно надел очки, застегнул пиджак — и вдруг замер, глядя на меня. Хотел что-то сказать. Помолчал. Так и не сказал. Молча кивнул хозяину, скользнул
Через минуту за окном хлопнула дверца, зашуршали по снегу шины. Белая «Волга» исчезла в темноте.
Пётр Васильевич подошёл к бару, налил себе ещё немного и вернулся в кресло. Устроился удобно, вытянул ноги к камину. И вот тут я понял, что настоящий разговор только начинается.
— Ну что, Игорь, — он посмотрел на меня поверх стакана и улыбнулся — тепло, по-домашнему, почти по-отечески. — Теперь о наших делах.
«Ага, — подумал я. — Понеслось».
— Я тут подумал, — начал он неторопливо, покачивая янтарь в стакане. — Мотаться тебе из Хабаровска в Москву и обратно — глупость. Дорого, долго, и, самое главное, светимся. Каждый твой перелёт ... Ни к чему.
Он сделал глоток.
— Поэтому мы тебя переведём. В московский медицинский. Стоматологический факультет, как ты и хотел. С втрого семестра. Документы уйдут на той неделе, Полгода тебе зачтут. Никаких экзаменов, никаких проверок, никакой волокиты.
Я молчал. Слушал.
— Жить будешь в квартире, — продолжал он всё так же спокойно. — Хорошая квартира, в центре. Двухкомнатная. Она числится за моим внуком, он тебе как раз ровесник.Парень не смог , так сказать жить самостоятельно. Учится сейчас в другом городе, квартира стоит пустая. Пропишем тебя там, всё чисто, всё законно..
Внук. Ну конечно. Не какая-нибудь ведомственная квартира на балансе Комитета, где я был бы на виду у всей конторы, а частная жилплощадь его собственного внука. Тихо. Незаметно. И — под его личным присмотром.
— И, само собой, тебе нужны деньги, — он посмотрел на меня внимательно. — Стипендия — копейки, на неё не проживёшь. Я буду выдавать тебе сто рублей в месяц. Наличными. Из своих. Не густо, но на нормальную жизнь хватит с запасом — квартира твоя, платить за неё не надо.
Сто рублей. При том, что инженер получает сто двадцать, а рабочий на заводе — сто пятьдесят. Для семнадцатилетнего студента, у которого жильё уже оплачено, — это очень, очень приличные деньги.
— От тебя мне нужно одно, — Пётр Васильевич поставил стакан и посмотрел мне прямо в глаза. Тон изменился — из отеческого стал деловым, сухим. — Ты учишься. И работаешь. Головой. Пишешь мне планы, схемы, расчёты. Всё, что помнишь, всё, что видишь. Спокойно, обстоятельно, без спешки. Больше от тебя ничего не требуется.
Он выдержал паузу.
— И не тупи, Игорь. Не лезь никуда. Не геройствуй. Не пытайся вести какие-то свои игры за моей спиной. Мне доложили, чем ты в Хабаровске занимался — драки, валюта, милиция. Здесь этого не будет. Здесь ты сидишь тихо, учишься и думаешь. Это твоя работа. Всё остальное — не твоё дело. Договорились?
Я откинулся в кресле и медленно, аккуратно поставил свой стакан на столик.
А хорошо, ловко.
Вот же старый жук.
Ведь как всё красиво разложил. Ни единого грубого слова. Ни намёка на угрозу. Одна сплошная забота, отеческое участие и щедрость. Вот тебе, мальчик, престижный московский вуз без экзаменов. Вот тебе квартира в центре. Вот тебе деньги на карман. Живи, учись, ни в чём себе не отказывай.
Только вот если разобрать по косточкам, что он мне сейчас предложил, — картина получалась совсем другая.
Он вынимает меня из Хабаровска. Отрывает от родителей, от Марины, от единственных людей, которые меня хоть как-то знали . Он вырывает меня из всех моих связей разом — и вежливо, с улыбкой, пересаживает в чистое поле.
Он селит меня не в казённой квартире, где я числился бы за Комитетом, а в частной, принадлежащей его семье. Формально — я живу у внука. Фактически — я живу у него. Захочет — выставит завтра на улицу, Он даёт мне деньги. Не зарплату по ведомости, не оклад — а наличные из рук в руки, «из своих». То есть нигде не зафиксированные. Захочет — перестанет давать. И я останусь в чужом городе, без денег, без прописки, без связей.
Он переводит меня в институт своей волей, через свои каналы. Значит, и отчислить меня можно так же — одним звонком.
И вишенка на торте: «не лезь, не геройствуй, сиди тихо и думай». То есть — не заводи знакомств. Не строй своих схем. Не пытайся выйти на кого-то ещё. Сиди в квартире и пиши мне бумажки.
Красиво. Просто виртуозно.
Меня только что аккуратно, с полным комфортом, посадили в золотую клетку. Отрезали от всего мира и замкнули лично на себя. И всё это — с тёплой отеческой улыбкой, под виски у камина, как большое одолжение.
Я поднял глаза на Петра Васильевича.
Он спокойно, доброжелательно смотрел на меня и ждал ответа. И в этих умных, глубоких, всё понимающих глазах не было ни капли злобы. Только терпеливое ожидание.
Он ведь прекрасно понимал, что я всё понял. И знал, что я соглашусь.
Потому что альтернатива — это Зорин. Это Хабаровск, коммуналка, Таисия Петровна, вечная гонка между анатомичкой и отчётами и полное бесправие. А здесь — Москва, деньги, свобода передвижения и человек, который строит лодку и которому я на этой лодке нужен.
Из двух клеток эта была не в пример просторнее. И, что важнее, — гораздо ближе к штурвалу.
— Мне надо подумать, — сказал я.
Пётр Васильевич кивнул. Спокойно, без нажима.
— Понимаю. — Он поставил стакан. — Тяжело сорваться. Родители, девушка, привычная жизнь. Думай. До пятницы у тебя есть время.
Он не стал давить. И этим, кстати, показал себя куда более опасным человеком, чем если бы стал.
Я вышел в снежную темноту и медленно побрёл к своему гостевому домику.
Валил густой, тяжёлый снег. Ветер утих, и в звенящей лесной тишине слышно было только, как поскрипывает под ногами наст.
Родители.
Вот с чего начиналось всё. Отец с его вечной «Правдой» и футболом по субботам. Мать, тихая, вечно чем-то встревоженная. Они ведь так и не поняли, что со мной случилось за эти два года. Был сын как сын — обычный дворовый пацан, двойки, драки на пустыре, мать вздыхала. А потом что-то щёлкнуло. Сын вдруг взялся за учёбу, стал ходить в бокс, замкнулся, начал пропадать неизвестно где. Потом на год исчез в какой-то московский интернат. Вернулся другой — плечистый, взрослый, с чужими глазами. Поступил в институт без экзаменов, чему они, конечно, обрадовались, но и испугались одновременно.
Отец однажды, выпив, спросил меня прямо: «Ты, сынок, ни во что не влез?»
И вот теперь — уехать. В семнадцать лет, за девять тысяч километров. Написать: мам, пап, меня переводят в Москву, так надо. И всё. И не приезжать месяцами. И врать по телефону.
А ведь они, по большому счёту, ни в чём не виноваты. Просто у них родился сын, в которого потом влез семидесятилетний старик с багажом из другого века.
Тяжело. По-настоящему тяжело.
Хотя, если честно перед собой, — я знал, что уеду. И знал, что они переживут. Родители — они такие. Отпустят, вздохнут, будут гордиться перед соседями: наш-то, в Москве учится, в столице. И будут ждать писем.
Марина.
Вот тут было хуже.
Я остановился, зачерпнул горсть снега, растёр лицо. Холод обжёг кожу, и мысли стали яснее.
С Мариной у нас последние недели всё сыпалось. После того как я, решил быть честным и рассказал ей про Контору — она изменилась. Нет, она не устроила скандала, не бросила меня. Она просто... отодвинулась. Стала осторожной. Начала смотреть на меня иначе — не с любовью, а с тревогой, как смотрят на человека с тяжёлым диагнозом. Всё реже оставалась ночевать. Всё чаще ссылалась на дежурства, на практику, на маму.
И я её понимал. Ей двадцать один, впереди диплом, карьера, нормальная человеческая жизнь. Мать — декан, дядя — в горкоме. Всё выстроено, всё ясно, всё надёжно. А тут — я. Мальчишка, за которым ходят люди в штатском. Который дерётся, и его режут ножами в парках, пропадает неизвестно куда. С которым однажды придут — и уведут, и никто не скажет куда.
Она уже пять лет назад один раз узнала, что такое, когда с тобой случается непоправимое. Второго раза ей не хотелось.
И вот теперь я уеду. В Москву. И что? Письма? Звонки раз в неделю по межгороду с почты, крича в трубку через треск? Полгода без встреч?
Я знал, чем это кончается. Уже знал. Проходил.
Так кончилось с Леной.
И вот тут я поймал себя на странном.
Лена.
Она ведь давно всё. Отрезано. Прощание в парке, Аслан, её «ты уже не мой». Я сам себе тогда сказал: закрыто, иди дальше. И пошёл. У меня была Марина — красивая, взрослая, любящая. Всё правильно, всё хорошо.
Только вот что странно.
Пока я жил в Хабаровске — мне было легче. Даже когда мы не виделись. Даже когда я знал, что она с другим и что между нами всё кончено. Просто от одного того, что она где-то там. В том же городе. Ходит по тем же улицам. Может быть, я встречу её в трамвае, или у гастронома, или на той самой танцплощадке. Не встречу — так хотя бы могу встретить. Она была рядом. В зоне досягаемости.
А теперь я уеду за девять тысяч километров. И вот это уже будет не расставание.
Это будет — насовсем.
Я остановился посреди тёмной аллеи и вдруг с тупой, тяжёлой ясностью понял, что не хочу. Не хочу уезжать от неё. От той, которая мне даже не принадлежит. От той, что сама меня отпустила, что живёт теперь с другим и, наверное, счастлива.
Идиотизм.
Я, семидесятилетний мужик с двумя жизнями за плечами, стою в подмосковном лесу, в снегу, и страдаю по девчонке, которая меня бросила.
Умом-то я всё понимал. Понимал, что это никакая не любовь. Что это застрявшая заноза. Незакрытый гештальт, как сказали бы психологи там, в будущем. Что мне обидно не за неё — мне обидно за себя. За то, что меня списали, не разобравшись. Что решили за меня, что я зэк и мразь, и вычеркнули. И вот эта обида, эта незалеченная царапина ноет и ноет,.
Понимал. И всё равно тянуло.
Она знала меня до всего.. Она любила просто пацана Игоря из соседнего двора, который таскал её портфель и целовал в подъезде. Единственный человек в этой жизни, который любил меня — просто так. Ни за что.
Больше такого не будет никогда. Ни здесь, ни там.
И вот это, наверное, и было самым страшным в том, чтобы уехать.
Я стоял, задрав лицо к чёрному небу, и ловил ртом падающий снег.
Ладно.
Хватит соплей, Пахомов. Ты не пятнадцатилетний мальчик. Ты сам выбрал эту дорогу — с той минуты, как решил «так жить не буду». Ты хотел вырваться? Вырывайся. Хотел денег, свободы, Америки? Плати.
А платят за это всегда одним и тем же. Людьми. Своими людьми, которых оставляешь позади.
Родители переживут. Марина — переболеет и найдёт себе тихого хорошего парня без людей в штатском за спиной, и будет счастлива. А Лена...
А Лена и так уже не моя.
Я развернулся и пошёл к домику, оставляя в свежем снегу глубокие, чёткие следы.
Я вернулся в домик, стряхнул снег с плеч, скинул мокрую куртку.
В прихожей на стене висел тот самый чёрный эбонитовый аппарат. Тот, который я два дня считал мёртвым куском пластмассы.
Я постоял перед ним. Долго. Сейчас в Хабаровске семь утра,можно уже звонить.
А потом снял трубку.
— Междугородная? Хабаровск, пожалуйста.
Телефонистка спросила номер. И я назвал.
Телефонистка соединила через семь минут.
— Алло? — раздался в трубке далёкий, сквозь треск и шорох помех, мамин голос. — Алло, я слушаю!
— Мам, это я.
— Игорёк! — она сразу заволновалась, я почувствовал это даже через девять тысяч километров. — Ты чего звонишь? Случилось что? Ты не заболел?
— Нет, мам. Всё нормально. — Я поудобнее перехватил трубку. — У меня новость. Меня переводят в Москву. В московский мед, на стоматологический. С третьего семестра.
Пауза. Долгая. Только треск в трубке.
— Как — в Москву? — наконец растерянно проговорила она. — Совсем?
— Совсем.
Я слышал, как она отняла трубку от уха и что-то сказала отцу. Потом снова:
— Игорь, а как же... а почему тебя? Ты же только поступил.
— Так вышло, мам. — Я говорил ровно, спокойно, тщательно подбирая слова. — Направление по линии института. Хорошо сдал сессию, отметили. Предложили перевод. Это шанс, мам. Московский диплом — совсем другая жизнь. Другие возможности.
Врал. Складно и почти не морщась. Уже привык.
— А жить где? — она
— Не в общежитии. В квартире. У знакомых, буду жить с парнем моего возраста. Всё честь по чести, с пропиской.
— А кушать? А деньги? Игорь, у нас же нет таких...
— Мам, — мягко перебил я. — Стипендия повышенная. И подработка есть. Мне ничего не надо, слышишь? Ничего не присылайте. Я справлюсь.
Она замолчала. И в этом молчании я услышал всё, чего она не сказала. Что отпускать семнадцатилетнего сына в чужую огромную Москву страшно. Что она уже год не понимает, что со мной творится. Что она чувствует — сын врёт, — но боится копать глубже.
— Ты только звони, — тихо сказала она наконец. — Слышишь? Хоть раз в неделю. Я буду ждать.
— Буду звонить.
— И ешь нормально. И не связывайся ни с кем, там же Москва, там всякие...
— Мам.
— Ну хорошо, хорошо. — Она всхлипнула и тут же взяла себя в руки, потому что была из тех женщин, которые не позволяют себе плакать в трубку. — Отец что-то сказать хочет.
Трубку взял батя.
— Ну что, сынок, — прокашлялся он. — В столицу, значит.
— В столицу, пап.
Он помолчал. И спросил ровно то, чего я и ждал:
— Всё чисто у тебя?
Всё тот же вопрос. Второй раз за год.
Я на секунду прикрыл глаза.
— Всё чисто, пап.
Он выдержал паузу — долгую, тяжёлую. Как тогда, за столом. И, как тогда, не стал допытываться.
— Ну, добро, — сказал он просто. — Раз надо — езжай. Держись там. Мы с матерью справимся.
Вот и весь разговор.
Я положил трубку и постоял немного, глядя в тёмное окно.
С родителями оказалось на удивление легко. Разум сработал безупречно: сказал, объяснил, успокоил, соврал где надо. Взрослая, отлаженная работа. Никаких соплей.
Теперь — Марина.
Я снова снял трубку, назвал телефонистке её номер. И, пока в проводах щёлкало и потрескивало, спокойно, холодно раскладывал у себя в голове то, что и так уже знал.
Нам не по пути.
Это была не обида, не злость и даже не разочарование. Простая арифметика, которую я, семидесятилетний, видел яснее ясного — а она, двадцатиоднолетняя, ещё нет.
Марина — врач. Через полгода диплом, дальше ординатура, отделение, дежурства, операции. Её жизнь уже расчерчена, и расчерчена красиво: мать-декан, дядя в горкоме, кафедра, аспирантура, карьера. Она вросла в этот город, в этот клан, в эту систему всеми корнями. Она никуда не поедет — да ей и незачем.Дядя и дальше вытащит, а я ? Я только в начале и не понятно что будет .
Так что нам не по пути. И самое честное, что я мог для неё сделать, — не тянуть, не морочить голову, не сыпать обещаниями писем и приездов, в которые я и сам не верил. Отпустить. Чисто. Сразу.
Красиво придумал. Умно. По-взрослому.
Вот только выполнить это оказалось совсем не так просто, как расписать в голове.
— Алло? — раздался в трубке её голос. Живой, тёплый, встревоженный. — Игорь? Игорь, это ты?
— Я, Мариш.
— Господи, ну наконец-то! — выдохнула она, и в голосе прорвалось столько облегчения, что у меня всё внутри сжалось. — Я же с ума схожу третий день! Ни звонка, ни весточки! Я к тебе в коммуналку ходила, там пусто, Таисия эта твоя молчит как партизан! Ты где вообще? У тебя всё в порядке? Тебя не...
Она осеклась. Не договорила. Но я услышал непроизнесенное: не забрали?
Она боялась именно этого. Всё это время. Каждый день, каждую ночь.
И вот я сейчас должен был ей сказать.
— Марина, — я закрыл глаза, вжав трубку в ухо. — Послушай меня. Меня переводят в Москву.
Тишина.
Только треск в проводах через всю страну.
— Как... в Москву? — тихо, непонимающе. — Надолго?
— Совсем, Мариш. Насовсем.
И вот тут она заплакала.
Не сразу. Сначала было тихое, судорожное дыхание — она пыталась удержаться, я слышал, как она борется с собой. Потом всхлип. Потом ещё один. А потом она заплакала уже в голос, навзрыд, некрасиво, по-детски, и в этом плаче было столько отчаяния, что у меня перехватило горло.
— Я знала... — прорывалось сквозь рыдания. — Я знала, что этим кончится... Я же чувствовала, я себе говорила — не привязывайся, дура, не привязывайся к нему... А я привязалась... Господи, как же я к тебе привязалась...
— Марина...
— Не перебивай! — она захлебнулась. — Дай мне сказать! Ты ведь даже не спросил меня, слышишь? Не спросил! Ты просто взял и решил! Как всегда! Всё сам, всё за всех! А я? Я, может, поехала бы! Я бы бросила всё — институт, маму, кафедру эту чёртову, всё бросила бы, слышишь?! Ты только позови!
И вот тут во мне что-то оборвалось.
Потому что она бы поехала. Я знал, что поехала бы. Эта хрупкая, гордая девочка с номенклатурной роднёй и красным дипломом впереди — она бы всё бросила и рванула за мной в чужую Москву, в никуда, на птичьих правах.
И именно поэтому звать её было нельзя.
— Не могу, Мариш, — глухо сказал я. — Не имею права.
— Почему?! — выкрикнула она.
— Потому что рядом со мной опасно. — Я говорил медленно, тяжело, каждое слово давалось как удар. Потому что меня однажды могут забрать — и никто, слышишь, никто не скажет тебе куда. Я не могу тащить тебя в это. Тебя уже один раз сломали. Второй раз я не позволю.
— Да не надо меня беречь! — она почти кричала, задыхаясь. — Не надо! Я не фарфоровая! Я сама решу, чего мне бояться! Ты не имеешь права решать за меня, кого мне любить и от чего меня спасать!
— Имею, — сказал я тихо.Когда любят имеют
Она замолчала.
Я услышал, как она резко втянула воздух — и снова заплакала. Уже тише. Совсем беззащитно.
— Врёшь ты всё, — прошептала она сквозь слёзы. — Если бы любил — позвал бы.
И вот это добило меня окончательно.
Я стоял в чужой прихожей, в тёмном подмосковном лесу, слушал, как плачет в трубку через девять тысяч километров женщина, которую я, чёрт возьми, действительно любил, — и не мог сказать ей ни слова правды.
Опять.
Опять эта проклятая, гнилая, ненавистная секретность.
— Прости меня,
— Не за что, — она всхлипнула. Долго молчала, шмыгая носом, собираясь. — Не за что, Игорь.
Голос у неё стал совсем другим. Тихим. Опустошённым.
— Ты мне жизнь спас, — сказала она. — Настоящую.
Она снова замолчала.
— Только знаешь, что самое обидное? — вдруг сказала она совсем тихо. — Я ведь так и не успела тебя узнать. Ты всё время был где-то не здесь. Всё время в своих тайнах, в своих мыслях. Я целовала тебя, спала с тобой, ревела из-за тебя — а кто ты такой, я так и не поняла. Ты ведь мне даже правды никогда не говорил. Ни разу.
Это было хуже любого крика.
— Езжай, — сказала она наконец. — Езжай, Игорёк. И... береги себя, пожалуйста. Хотя бы иногда. Хотя бы чуть-чуть.
— Марина...
— Не надо. — Она снова всхлипнула. — Не надо ничего говорить. Просто повесь трубку. Пожалуйста. Я сама не смогу.
Я стоял и молчал.
— Ну повесь же! — крикнула она сквозь слёзы.
Я медленно, деревянной рукой, опустил трубку на рычаг.
Короткие гудки.
Вот и всё.
Я так и остался стоять посреди тёмной прихожей, тупо глядя на чёрный эбонитовый аппарат.
В горле стоял ком. Я сглотнул — не прошло. Провёл ладонью по лицу — и с каким-то отстранённым удивлением обнаружил, что оно мокрое.
Плачу, значит.
Семидесятилетний мужик. Битый, ломаный, циничный, всё на свете просчитавший. Стою в чужом доме, в чужом лесу, реву как пацан — и ничего не могу с собой сделать.
Ну что ж, Пахомов. Взрослый, разумный, всё сделал правильно. Родителей успокоил. С Мариной расстался — чисто, по-честному, без вранья и без надежд. Разложил всё по полочкам, как учили в Чехове.
Хоть медаль на грудь вешай.
Только почему-то от этой правильности хотелось выть.Я опять отрезал и опять что то убил в себе.
Глава 4 Движения
Адаптация к новой, столичной жизни давалась мне куда тяжелее, чем я думал.
И дело было вовсе не в быте. Метро, эскалаторы, толчея, дефицит, хитрая система в магазинах — всё это меня не трогало ни секунды. Я, человек из будущего, повидал города и побольше, и в московской подземке ориентировался лучше иного коренного жителя. Тут проблемы не было.
И связи мне были ни к чему .
Любой нормальный провинциал на моём месте землю бы рыл, чтобы обрасти в столице нужными знакомствами. Втереться к детям профессуры, набиться в приятели к отпрыскам номенклатуры, зацепиться за полезных людей. Связи в этом городе — всё. Ключи от всех дверей.
А мне это было не нужно. Совершенно. Потому что я-то знал: через четыре года вся эта столичная иерархия полетит вверх тормашками. Академики-отцы пойдут читать лекции за копейки, замминистры-папаши окажутся не у дел, а лощёные мальчики с их фирменными джинсами растеряются в новой жизни, как слепые котята. Все эти драгоценные связи, за которые тут держались зубами, через несколько лет не будут стоить ломаного гроша. Так на кой чёрт тратить силы, чтобы их выстраивать?
Нет. Мне нужно было совсем другое.
Мне нужен был просто живой человек рядом.
Вот в чём была настоящая беда. Я был один. Абсолютно, тотально один в огромном чужом городе.
В Хабаровске у меня были свои. Родители ,Марина, к которой можно приехать. Руслан, тусовками, куда всегда можно завалиться. Даже Лена — далёкая, чужая, но связанная со мной тысячей ниточек с самого детства. Там меня знали. Там я кому-то был нужен.
А здесь — никого.
Утром я шёл в институт, где меня вежливо не замечали. Сидел на лекциях среди чужих спин, на переменах стоял в стороне, пока вокруг гудели чужие компании — обсуждали чужие дачи, чужие дни рождения, чужие романы. Со мной были приветливы, корректны — и абсолютно равнодушны. Чужак, пришедший в середине пути. Инородное тело, которое коллектив обтекал, как вода обтекает камень.
А вечером я возвращался в пустую чужую квартиру. Квартиру внука Петра Васильевича, где всё было не моё: чужие книги на полках, чужие фотографии на стенах, чужой запах. Включал свет, грел чайник, садился к столу — и на меня наваливалась мёртвая, гулкая тишина жилья, в котором, кроме меня, не было ни единой живой души.
Вот это и убивало. Не отсутствие связей — отсутствие простого, тёплого, человеческого. Того, чтобы было с кем перекинуться словом вечером. Чтобы кто-то спросил: «Ну как ты? Как день?» Чтобы хоть одному человеку в этом миллионном городе было не всё равно, жив ты или нет.
За две жизни я, кажется, никогда ещё не чувствовал себя таким одиноким.
Я — который так гордился своей самодостаточностью. Который любил повторять, что человеку никто не нужен, что привязанности — слабость, а осколки потом слишком дорого обходятся. Циник, волк-одиночка. И вот этот волк сидел вечерами в чужой квартире, пялился в стену и ловил себя на том, что готов заговорить с чайником, лишь бы услышать в ответ хоть чей-то голос.
Смешно. И горько.
Оказывается, можно прожить семьдесят лет, схоронить полмира, разувериться во всём — а всё равно человеку нужен человек. Простая, детская истина, которую я всю жизнь пытался отменить. И которая раз за разом настигала меня и била под дых.
Я говорил себе: терпи. Привыкнешь, обживёшься, найдёшь своих. Не может быть, чтобы в целом городе не нашлось ни одной родственной души.
Но пока их не было. И вечерами, в чужой звенящей тишине, слова про «потом» звучали не очень-то убедительно.
Оставалось одно — глушить это работой. Я садился за стол, включал лампу и уходил с головой в анатомию, в латынь, в свои записи о будущем. Считал дни. Писал схемы. Заполнял пустоту хоть чем-нибудь, лишь бы не слышать тишину.
Работа не лечила одиночество. Но хотя бы не давала о нём думать.
А за окном мела чужая московская метель. Огромный город жил, шумел, гудел миллионами голосов — и ни один из этих голосов не был моим.
В один из вечеров, когда голова уже трещала от учебников, а я, кажется, был готов заговорить даже с несуществующим котом, лишь бы услышать чей-то голос, — зазвонил телефон.
Я аж вздрогнул. Метнулся в прихожую, сорвал трубку.
— Игорь? Ты как там? — раздался спокойный, чуть насмешливый голос Петра Васильевича.
— Нормально, — попытался я ответить бодро.
— Ну-ну, — хмыкнул
Я мысленно чертыхнулся. И как он ухитрился? За два-то раза, что заезжал за рукописями, — успел не только конверты забрать, но и разглядеть, что я тут сохну от тоски. Глазастый чёрт. Впрочем, чему удивляться — их этому и учат.
— Да нормально всё, — буркнул я.
— Раз нормально — тем более собирайся, — отрезал старик. — Аркаша ждёт нас в «Праге». Через час.
— Э-э… — замялся я. — Пётр Васильевич, я это… на халяву как-то неловко идти. А своих денег у меня не то чтобы…
— Так, — оборвал он. — Во-первых, угощает Аркадий. А во-вторых — ты вообще соображаешь, кто мы с тобой такие, чтобы сказать Аркадию Львовичу «нет»?
— Такие и никто, — на автомате ответил я.
— Молодец, — усмехнулся он в трубке. — Быстро учишься. Серёга будет у входа. Тебе десять минут ходу.
— Хорошо.
— И вот ещё что, — он на секунду замялся, и в голосе мелькнуло что-то похожее на удовольствие. — Я тут дал Аркаше почитать твои выкладки. Ну, те, что ты мне пишешь. Полностью.
Я напрягся.
— И?
— И он сказал, что написано грамотно. Профессионально. — Пётр Васильевич выдержал паузу. — Только знаешь, что добавил? Говорит: если в этих бумажках поменять названия. Взять советский завод и написать, что он где-нибудь в Сан-Франциско. Убрать слово «пятилетка», вписать «квартальный отчёт». То, читая, вообще невозможно поверить, что это писал советский мальчик. Слишком уж по-ихнему мыслишь. По-западному. Будто не наш.
Он помолчал.
— Аркашу это, знаешь ли, зацепило. Крепко. Так что собирайся. Ждём.
Короткие гудки.
Я постоял секунду, глядя на трубку.
Ну вот. Хоть какая-то живая душа позвала. Пусть по делу, пусть эти двое старых лисов, у которых на уме одни опционы да ковчеги, — но всё лучше, чем ещё один вечер наедине с чайником и несуществующим котом.
Я быстро одел свой единственный костюм, глянул в зеркало — да, вид и вправду помятый, — и вышел в морозную московскую ночь.
До «Праги» и правда было минут десять пешком. Я шёл по вечернему Арбату, и город жил вокруг меня своей странной, пред перестроечной жизнью.
Несмотря на мороз, Арбат не спал. Тут уже вовсю пробивались первые ростки новой эпохи. У стен подъездов, притопывая от холода, гуляли металлисты — кожаные косухи длинные патлы , заклёпки, цепи. Кто-то бренчал на расстроенной гитаре, кто-то из чьей-то «Электроники» доносил хриплый метал.
Поодаль, на утоптанном снегу под фонарём, крутились брейкеры. В тонких куртках, в перчатках без пальцев, пар валил изо рта — а они всё равно вертелись, ходили на локтях, крутили «волну», и вокруг стояла толпа зевак. При минус пятнадцати. Молодые, дурные, счастливые.
А в тени подворотен, поодаль, кучковались любера.
Их я узнал сразу — по клетчатым штанам, по коротким стрижкам, по крепким, накачанным в подвальных «качалках» фигурам. Стояли молча, глядели на всю эту волосатую и вертлявую братию с холодной, спокойной ненавистью. Ждали своего часа.
И, как назло, дорога к сияющему входу в «Прагу» шла как раз мимо них.
— Э, слышь, — от группы отделился крепкий парень в клетчатых штанах и коротко стриженной башкой, шагнул мне наперерез. За ним лениво двинулись ещё двое. — Куда намылился такой красивый?
Я остановился. Оглядел их спокойно, без суеты. Трое. Крепкие, но не бойцы — качки. Мясо, накачанное для драки толпой, а не для настоящей стычки.
— В ресторан, — ровно ответил я. — Мимо иду. Проблемы?
— В рестора-ан, — передразнил стриженый, и его дружки заржали. — Ишь ты. А чё такой борзый? С Арбата, что ли, фраерок? Может, портфельчик почистим?
Они привыкли, что чужаки перед ними тушуются. Что достаточно надвинуться, зыркнуть, повысить голос — и человек сжимается, лепечет, отдаёт что просят.
Я не сжался.
— Слушай сюда, — сказал я тихо, спокойно, но так, что стриженый невольно осёкся. — Меня в этом ресторане ждут серьёзные люди. Из тех, к кому вас, ребят, и на порог не пустят. И если я войду туда с фингалом или задержусь — эти люди очень захотят узнать, кто именно на Арбате распускает руки. А захотят они узнать — узнают за полчаса. И тогда ваша качалка в подвале закроется на следующий же день, а вы поедете Родину защищать куда-нибудь на китайскую границу. Оно вам надо? Из-за моего портфеля, которого, кстати, у меня и нет?
Стриженый нахмурился. Он был туповат, но не настолько, чтобы не почуять: пацан не пугается, говорит ровно, и «серьёзные люди» из «Праги» — это не пустой звон. В восемьдесят седьмом слова про «серьёзных людей» из закрытого ресторана ещё имели вес.
— Да иди ты, — буркнул он наконец, отступая и делая вид, что это он так, для порядка. — Топай, фраер. Пока добрый.
— Всего доброго, — кивнул я и спокойно, не ускоряя шаг, пошёл дальше.
Спиной я чувствовал их взгляды — злые, но растерянные. Драться они не полезли. Расчёт оказался верным: любера — они хоть и звери в толпе, но пока чуют силу или власть за спиной чужака, связываться не спешат. Себе дороже.
У сияющего входа в «Прагу» уже маячила знакомая широкоплечая фигура.
Серёжа стоял, засунув руки в карманы пальто, и лениво наблюдал за всей сценой с люберами издалека. Даже не двинулся помочь — видно, оценивал, как я сам выкручусь.
— Складно ты их, — хмыкнул он, когда я подошёл. — Языком, а не кулаками. Пётр Васильевич это любит.
— А чего кулаками-то, — пожал я плечами. — Кулаками — это когда голова не работает.
Серёжа усмехнулся, окинул меня одобрительным взглядом и распахнул тяжёлую дверь.
— Проходи. Ждут.
«Прага» встретила меня сиянием неоновых букв и монументальной, почти храмовой тяжестью своих дверей. В восемьдесят седьмом году этот ресторан на углу Арбата считался вершиной кулинарного и статусного Олимпа. Попасть сюда "с улицы" простому смертному было практически нереально — суровые швейцары отсекали толпу еще на дальних подступах.
Здесь правила бал каста избранных. Пообедать в «Праге» или отовариться в чековой «Берёзке» — это были два главных ритуала, которые давали советскому человеку почувствовать: он живёт на этом свете не зря. Это было осязаемое доказательство того, что ты стоишь на голову выше тех серых, уставших людишек, которые прямо сейчас с авоськами наперевес штурмуют переполненные троллейбусы и бьются за синих кур в
Я вспомнил, как бывал в «Праге» в своей прошлой жизни, в сумасшедшем девяносто пятом. К тому времени былой советский лоск и статус «неприкасаемости» уже ушли в историю. Наступил дикий капитализм, и стареющему гиганту приходилось отчаянно бороться за выживание с сотнями новых, кричащих своей роскошью частных клубов и ресторанов. Но даже тогда, в середине девяностых, мне нравилась здешняя классическая кухня. Было в ней что-то фундаментальное, настоящее.
Но сейчас на дворе стоял февраль восемьдесят седьмого. И «Прага» была на пике своего величия.
Он проводил меня в «Зимний сад» — пожалуй, самый красивый и атмосферный зал ресторана. Это место завораживало. Между огромными деревянными кадушками с пышными, живыми пальмами были уютно спрятаны столики, создавая ощущение уединения посреди бурлящего зала. Пахло табачным дымом, жареным мясом со специями и тем самым горьковатым, ни с чем не сравнимым ароматом свежего разливного пива.
Мимо нас с подносами бесшумно, словно тени, сновали официанты в строгих классических костюмах с накрахмаленными воротничками.
За одним из угловых столиков, полускрытый раскидистой пальмовой ветвью, уже сидел Пётр Васильевич. Рядом с ним, нервно крутя в руках бокал, сидел Аркадий. На их столе уже высилась запотевшая бутылка водки, стояли тарелки с аккуратной мясной нарезкой.
— А, явился, Бонд, — заметив меня, Аркадий улыбнулся, хотя в глазах его всё ещё читалось напряжение после нашего прошлого разговора. — Садись. Мы тут как раз чешского заказали. Будешь?
Официант подскочил мгновенно, услужливо раскрывая передо мной тяжелую кожаную папку меню. Но я лишь коротко покачал головой, даже не глянув на страницы.
— Салат «Прага», чешский суп, чешские шпикачки и светлое пиво, — на автомате отчеканил я.
Аркадий, который в этот момент как раз подносил бокал к губам, так и застыл с поднятой рукой. Он уставился на меня круглыми от удивления глазами, медленно опустил бокал на скатерть и хмыкнул:
— А ты, я смотрю, неплохо ориентируешься в здешнем меню. Для приезжего-то.
Я пожал плечами, Ну не рассказывать же им, что в девяносто пятом живя в Москве я обедал здесь часто? Это было как раз то, что мне нравилось, а экспериментировать с меню сегодня совсем не хотелось.
— Водку, я так понимаю, ты не хочешь? — спросил Аркадий
Я мельком покосился на соседний столик, где пара колоритных посетителей вовсю полировала пиво водкой. «Крутые русские мэны», — мысленно усмехнулся я.
— Не, мне семнадцать, — качнул головой я.
— Во! Вот это-то меня в тебе больше всего и смущает, — хмыкнул Аркадий Чокнувшись с Петром Васильевичем, он лихо замахнул рюмку водки, ловко подхватил вилкой балык с общей тарелки и продолжил: — Итак, всё, что ты там написал, кажется мне странным и малопонятным. Вернее, в Америке такое, конечно, практикуется... Но точно не так. Совсем не то, что ты пишешь.
В этот момент официант наконец принёс мне салат, нарезку и запотевший бокал пива. Сделав первый глоток прохладной пены, я аж зажмурился — чистый гастрономический оргазм! Всё-таки дефицит обладает поразительным свойством: он чертовски быстро учит получать искреннее удовольствие от малого.
— Например? — спросил я, отправляя в рот первую вилку салата.
Несмотря на то, что Аркадий уже был заметно подшофе, говорил он связно, чётко и веско. По всему было видно, что мои заметки он прочитал далеко не один раз и буквально вгрызался в каждую строчку.
— Вот там, где ты пишешь о внедрении на первом этапе — то есть прямо сейчас — своих людей на ключевые посты. Ты указываешь: главный инженер, сбыт и снабжение. А впоследствии — и главного бухгалтера.
— Наоборот, — мягко поправил его я. — Бухгалтера — сразу, в первую очередь. А инженера — уже со временем, когда производство начнет буксовать на рельсах новой экономики.
Аркадий замер, внимательно вглядываясь в моё лицо.
— Вот же... Ты можешь толком объяснить, почему именно так?
Я посмотрел на него и мысленно усмехнулся. Как ему объяснить? Ведь не расскажешь же этим двоим, что в своей прошлой жизни — там, в сумасшедших девяностых (понятно, не в Москве, а далеко на периферии) — я лично, собственными руками дважды участвовал в переходе предприятий на рыночные рельсы. И оба раза мы набивали такие синяки, что память о них осталась на всю жизнь.
В первый раз всё было классически. Человек, который тогда создал нашу команду, решил зайти через реорганизацию. Мы открыли кооператив, который штамповал обычную тару — коробки, ящики, упаковку под продукцию огромного государственного завода. И продавали мы эту копеечную тару родному заводу в тридорога, фактически выкачивая из него государственные деньги в наш частный карман. Да, схема была нечестной, серой, но такие были времена. Зато рабочим в своём кооперативе мы платили шикарные по тем временам зарплаты. Мы показывали им и всем вокруг: смотрите, вот так надо работать! Это был первый, сытый и дерзкий опыт.
А вот во второй раз мы крупно, с треском проиграли.
Это случилось позже, когда пошла ваучерная приватизация. Мы по дешёвке скупали у рабочих ваучеры, собрали приличный пакет акций и вошли в управление заводом. Наш тогдашний босс был идеалистом — он искренне, по-настоящему хотел расширить и развить производство, поднять завод с колен. Но он проиграл. И проиграл именно из-за катастрофической некомпетентности в вопросах сбыта, маркетинга и снабжения. Я тогда был совсем зелёным пацаном, отвечал за снабжение только в части кооператива , и старые зубры меня, конечно, не слушали. В итоге нас просто сожрали. Наш пакет акций разбавили через хитрые допэмиссии, босса сместили с должности генерального директора, а сам завод новые владельцы банально распродали по частям. Распилили на металлолом всё, что могли, оставив от некогда мощного предприятия пустые, гулкие цеха.
Этот горький урок я усвоил намертво: если ты не контролируешь финансовые потоки, снабжение и сбыт — ты никто. Тебя умножат на ноль при первом же шухере, какими бы благими ни были твои намерения, а инженер это важно.но не в девяностые
Я спокойно закончил с салатом, аккуратно положил себе на тарелку пару ломтиков мясной нарезки и щедро мазнул их ядрёной, вышибающей слезу советской горчицей из соусника. Отправил кусок в рот, прожевал, дождался, пока приятная острота ударит в нос, запил глотком холодного чешского пива и только после этого откинулся на спинку стула.
— Всё просто, Аркадий, — заговорил я, понизив голос. — Если мы прямо
— Хорошо... — нарушил молчание Пётр Васильевич. Он медленно кивнул, и в его глазах промелькнуло одобрение профессионала, оценившего масштаб комбинации. — Логично мыслишь, Пахомов. Продолжай.
— Ну, в общем-то, по этой части всё пока, — пожал я плечами.
Аркадий, нахмурившись, повертел в руках пустую рюмку. Было видно, что алкоголь уже шумит в его голове, но мозг продолжал лихорадочно работать. Мои записи явно не давали ему покоя.
— Слушай, Пахомов, — подался он вперёд, понизив голос и бросив быстрый взгляд по сторонам. — Положим, с кадрами понятно. Но вот всё остальное в твоих бумагах... Что это вообще за хрень? Что за «ваучеры» какие-то, какая «скупка»? Кооператив — это я ещё примерно понимаю, сейчас про них на каждом углу треплются, но у тебя это выглядит как какой-то узаконенный грабёж. И главное: а где во всей этой схеме ОБХСС (отдел по борьбе с хищениями социалистической собственности)? Где государство, милиция? Где закон, в конце концов? Ты пишешь так, будто огромные заводы можно будет просто забрать в карман, и никто за это не посадит. Это же расстрельные статьи!
Я снова отпил холодного чешского пива и краем глаза увидел, как к нашему столику бесшумно подходит официант. Он ловко, без единого лишнего звука поставил передо мной глубокую тарелку с исходящим ароматным паром чешским супом. Густой чесночно-мясной дух мгновенно перебил витавший над столом запах табачного дыма.
— Желаете ещё пива? — деликатно склонился официант, заметив мой пустеющий бокал.
Я молча кивнул, и парень так же бесшумно растворился в глубине Зимнего сада.
Я взял ложку, помешал суп, глядя на золотистые кружочки жира и хрустящие гренки, и повернулся к Аркадию. Надо было объяснить ему всё на пальцах, используя те параллели с западной экономикой, в которой он хоть что-то смыслил. Аркадий ведь считался спецом по заграничным рынкам, читал умные учебники, но совершенно не представлял, что произойдёт, когда эти книжные теории лоб в лоб столкнутся с дикой, голодной советской реальностью.
— Аркадий, ты ведь у нас знаток капстран, — негромко начал я. — Скажи мне, как в той же Америке покупают корпорации? Через биржу, верно? Покупают акции, следят за котировками, договариваются с советом директоров. Всё чинно, благородно, под присмотром государственных комиссий и кучи законов. Так?
Аркадий кивнул, соглашаясь.
— Так вот, забудь, — обрубил я. — В девяностые у нас будет капитализм со звериным лицом. Никакого Уолл-стрит. Представь себе, что огромный, неповоротливый государственный мастодонт — ну, скажем, завод, на котором работают десятки тысяч человек, — внезапно лишается хозяина. Государство умывает руки, потому что казна пуста, а чиновники наверху заняты дележом портфелей. И тогда это самое государство решает провести «честную приватизацию». Они напечатают миллионы бумажек — те самые ваучеры. И раздадут людям, заявив: «Вот вам ваша доля общенародной собственности. Каждый этот квиток равен доле в великой стране».
Я усмехнулся, зачерпнул ложку горячего супа и продолжил:
— А теперь представь суровую реальность. Зарплаты на заводах не платят по полгода. Жрать людям нечего. В магазинах пусто. И тут появляемся мы. Приходим к работяге на проходной и говорим: «Слышь, мужик. Зачем тебе эта бумажка? Ты её на хлеб не намажешь и в суп не покрошишь. На тебе бутылку водки и мешок картошки, а бумажку отдай нам». Как думаешь, отдаст?
— Отдаст?, — тихо, как-то заворожённо спросил Аркадий, даже забыв пригубить свою рюмку.
— Ещё как отдаст. И перекрестится от радости. Мы скупим эти ваучеры миллионами за бесценок, принесём мешками на аукцион и заберём контрольный пакет акций гигантского предприятия за стоимость пары ящиков водки. Это и есть скупка.
— А закон? ОБХСС? — Аркадий всё ещё отчаянно цеплялся за советские догмы.
— А закона не будет, — отрезал я, запивая суп свежим, только что принесённым пивом. Всё-таки дефицит действительно учил получать чистый кайф от мелочей — пиво было божественным. — Вернее, закон будет писаться под тех, у кого окажутся эти самые мешки с ваучерами и деньгами. ОБХСС просто упразднят за ненадобностью, а половина их оперативников пойдёт работать в наши же частные службы безопасности, потому что на государственную зарплату в девяностые нельзя будет купить даже пачку сигарет. Милиция станет охранять тех, кто ей платит.
— Это же грабёж! — зло, с надрывом бросил Аркадий. — Мы просто пользуемся положением людей и грабим их подчистую.
— Грабим, — коротко кивнул я. — Только вопрос ведь не в этом, а в том, кто это сделает. Мы — или кто-то другой. Мы хотим сохранить завод, дать ему выжить и работать дальше. А если не мы, то придут другие ухари. Такие, которым завод самим по себе не нужен вообще — им нужно только купить его подешевле и распродать по частям. Разницы между грабежом и грабежом, выходит, всё равно нет. Есть только разница между тем, что останется живым после, и тем, что останется голым пустырём.
Я посмотрел на Петра Васильевича. Старый полковник сидел неподвижно, сложив руки в замок, и слушал меня очень внимательно. В его глазах не было ни страха, ни удивления — только холодный, прагматичный расчёт человека, который понимает, что старый мир обречён, и уже прикидывает, как встроиться в новый.
— А кооперативы, — добавил я, переводя дух, — это просто легальные насосы для первого этапа. Мы создадим маленький кооператив прямо при заводе. Завод будет производить продукцию, а продавать её мы будем через наш кооператив — втридорога. Заводу будем оставлять сущие копейки на сырьё и нищенские зарплаты, а всю чистую наличку забирать себе. Это идеальная машина по перекачке госсредств в частный карман, причём абсолютно законная уже сейчас, по вашим новым веяниям.
Я откинулся на спинку стула, глядя на притихшего Аркадия.
— Ну а дальше? — Аркадий не отставал, хотя по его глазам было видно, что информация уже укладывается в
— Акционный, — согласился я, задумчиво вертя в руках ложку. — Только когда этот этап наступит,, включится вся самая грязная изнанка мирового бизнеса. Умноженная на нашу, чисто русскую ментальность и наше специфическое понимание «правды».
— Что ты имеешь в виду? — нахмурился он.
Я замолчал, обводя взглядом зал. Из-за пальмовых ветвей доносился тихий смех, звяканье хрусталя, вежливый шёпот официантов. Этот «Зимний сад» казался настоящим островком рая советского разлива — сытым, спокойным, незыблемым. И глядя на всю эту чинную роскошь, я сам на мгновение перестал верить, что весь этот мир очень скоро разлетится в щепки, уступив место кровавому хаосу.
Но маховик уже был запущен.
— Ну, про «белый», то есть относительно чистый и законный захват предприятий я вам даже рассказывать не буду, — негромко заговорил я, подавшись над столом. — А вот пару фишек «серого» захвата обрисовать могу. Представьте: должно пройти официальное собрание акционеров или директоров завода. А ваши оппоненты проводят точно такое же заседание, только параллельно — в каком-нибудь подвале или соседнем офисе. И вот на выходе из этого тумана мы имеем двух директоров, две абсолютно одинаковые круглые печати и два разных устава. Понятно, что собрание оппонентов незаконно, а их документы — липа. Но кто должен это определить?
— Ну, суд, разумеется, — пожал плечами Аркадий, как будто это было очевидно.
— Правильно, суд, — хмыкнул я. — А судья — он ведь тоже человек. Он либо хороший друг наших оппонентов, либо уже получил на лапу столько, сколько за всю жизнь в глаза не видел. И что делает этот судья? Он просто затягивает процесс. Месяцами. Тут точку в протоколе не там поставили, тут печать размыта, тут экспертизу надо назначить... А в это время второй, фальшивый директор успевает наворотить на заводе такой салат и устроить такой бардак, что концов вы потом вообще не найдёте. Всё имущество будет распродано подставным фирмам, а сам завод останется голым банкротом. И это, заметьте, ещё «серые», относительно мирные методы.
Пётр Васильевич удивленно поднял брови. На его лице отразилась глубокая задумчивость — старый чекист явно пытался примерить эту схему на советское законодательство и понимал, что против такой наглости у дряхлеющей системы просто нет противоядия.
И это серый ?
«Эх, наивные вы чукотские юноши... — подумал я, глядя на них. — Ну да ладно. Такие, как вы, в девяностые будут учиться очень быстро. А я... я ведь тоже учился у таких же зубров, только на своей шкуре».
— А «чёрные» методы? — тихо спросил Аркадий.
Я ухмыльнулся. Всё-таки второй бокал чешского пива для моего непривычного семнадцатилетнего тела был явно лишним. Язык развязался сильнее, чем следовало, и меня уже несло по волнам памяти.
— А «чёрные» — это совсем просто. Представьте: в ваше управление или заводоуправление средь бела дня влетает человек пятнадцать-двадцать крепких, спортивных молодых людей. С горячим взором, в кожанках, вооружённые до зубов. Они мгновенно занимают все посты, выкидывают охрану на улицу и блокируют входы. И у них на руках тоже есть бумага — поддельный протокол собрания или липовое решение какого-нибудь районного суда из глухой провинции. Но главное — они пришли с полной уверенностью в своей правоте. Им внушили, что они забирают «своё», потому что вы — воры и обманщики. И пока вы будете бегать по судам и строчить жалобы в прокуратуру, эти ребята тупо разгромят ваши кабинеты, вывезут все оригиналы документов и полностью выпотрошат активы предприятия. А уж про давление на родственников я вообще молчу...
— В смысле — давление на родственников? — Аркадий даже побледнел. — Похищение, что ли? Но это же чистый криминал, рэкет! Зло в чистом виде!
— Да ладно тебе, Игорь, ты уже гонишь по пьяни, — отмахнулся он, нервно рассмеявшись. — Мы же сами, если надо, можем таких гостей в капусту покрошить. У нас возможностей побольше будет.
— Кого вы покрошите? — я посмотрел ему прямо в глаза. — Вы даже не будете знать, кто конкретно за ними стоит. А ваше официальное расследование окажется на столе у тех же людей, которые этих парней к вам прислали.
— Нет, Игорь, тут ты уже загнул, — веско вмешался Пётр Васильевич, хмурясь. — Такое только в Америке во времена Великой депрессии бывало, да и то в кино...
— Я вам говорю то, что будет здесь через десять лет, — отрезал я, отодвигая пустую тарелку из-под супа. — Всё, что накопила мировая история передела собственности и рейдерства, пойдёт в ход. Плюс наш дикий колорит. И выживет, получив своё место под солнцем, только сильный. И далеко не только тот, у кого есть капитал, а тот, у кого зубы острее.
— Да бред какой-то... — пробормотал Аркадий, но в его голосе уже не было прежней уверенности.
Я просто пожал плечами и сделал очередной глоток пива.
Наступила тяжёлая, вязкая пауза. Аркадий недоверчиво и испуганно косился на меня, а Пётр Васильевич хмуро сдвинул седые брови, глядя куда-то сквозь меня.
Внутри шевельнулось неприятное чувство. Да уж, кажется, я явно переборщил с дозировкой лекарства. Вывалил на этих советских людей слишком много грязного будущего за один раз, и они теперь смотрели на меня как на сумасшедшего пророка или опасного психопата.
— А вот… — начал было Аркадий, но договорить не успел.
К нашему столику быстро подошёл Сергей. Он наклонился и что-то негромко, но быстро зашептал на ухо Петру Васильевичу. Лицо полковника мгновенно потемнело, он нахмурился, молча поднялся из-за стола и стремительно пошёл следом за Сергеем к выходу из Зимнего сада.
— Куда это он? — удивлённо спросил Аркадий. Его уже ощутимо развезло от выпитого, взгляд стал немного блуждающим.
— Понятия не имею, — я пожал плечами.
Честно говоря, мне и самому не хотелось продолжать этот разговор. Нахлынувшие воспоминания о прошлом напрочь сбили весь настрой. Сложно объяснить этим людям, что всё, рассказанное мной — это ещё так, мелкие цветочки. А на самом деле грядущая битва за передел собственности больше всего напоминала яростную драку голодных аллигаторов за кусок окровавленного мяса. Там не было правил. Вообще.
Не прошло и пары минут, как Пётр Васильевич вернулся. Но не один.
Его сопровождала невысокая симпатичная блондинка — моя ровесница. Девчонка была уже хорошенько подшофе, но изо всех сил старалась
— Садись и жди здесь! — приглушённо, но очень зло рявкнул на неё Пётр Васильевич, указывая на свободный стул.
Девушка послушно опустилась на сиденье. Впрочем, алкоголь в её крови уже вовсю делал своё дело, начисто сбивая все внутренние барьеры и страхи перед грозным дедом.
— О, дядя Аркаша! — расплылась она в глуповатой улыбке, заметив Аркадия. — Сто лет вас не видела!
— Привет, Настенька, — растерянно моргнул Аркадий. — А ты... ты как здесь оказалась?
— А мы тут рядом, на дне рождения у Марины из параллельного, — безмятежно махнула она рукой. — А дед меня прямо из-за стола вытащил. Как гестаповец, честное слово!
— Ты себя в зеркале видела вообще? — сердито прошипел Пётр Васильевич, усаживаясь на своё место. Его скулы ходили ходуном от злости. — Вот сдам тебя завтра родителям лично с рук на руки — получишь по первое число. И на орехи, и на всё остальное.
— Во-первых, — заплетающимся языком, но с абсолютной уверенностью заявила внучка, — не сдашь. Ты меня слишком любишь. А во-вторых, им вообще наплевать. Папа весь свой нос в бумаги засунул, со своими студентиками возится, а мама только про шмотки думает да сплетни собирает. Кому я там нужна...
— Ты не заговаривайся! — Пётр Васильевич грозно сдвинул брови. Было заметно, как сильно ему неудобно и стыдно перед нами за эту семейную сцену.
Девушка лишь капризно пожала плечами, молча потянулась к моей тарелке, стащила кусочек мясной нарезки и только тут перевела взгляд на меня. Её глаза удивлённо округлились.
— О... А тебя-то я знаю! Ты же с первого курса стомата, новенький этот.
— Да? — хмыкнул я. — Вот только я тебя что-то в институте не видел.
— Ну ещё бы! Куда уж нам, простым смертным, — фыркнула она, отправляя мясо в рот. — Ты же по коридорам ходишь с таким лицом, будто у тебя в кармане ключи от Кремля. К тебе на сраной козе не подъедешь. Знаешь, какая у тебя на потоке кличка? Сноб!
— Я? Сноб? — не выдержав, я громко расхохотался.
Смех вышел искренним, глубоким, от всей души. Назвать меня — «снобом»? Это было действительно смешно.
— Ну да, — ничуть не смутившись, закивала Настя, подпирая подбородок кулаком. — Ты бы лицо попроще носил, когда по коридорам ходишь. Глядишь, и люди бы к тебе потянулись. А то ведь мордашка у тебя симпатичная, да и фигура ничего так... — она заговорщицки, пьяно подмигнула мне, чуть не потеряв равновесие на стуле.
— Настя, твою мать! Закрой рот! — буквально прошипел Пётр Васильевич.
Его лицо налилось густой краской, а кулаки на столе сжались так, что побелели костяшки. Казалось, полковник КГБ сейчас прямо здесь, в «Праге», готов был сквозь землю провалиться от стыда за собственную внучку.
Я лишь примиряюще улыбнулся и покачал головой:
— Пётр Васильевич, да ладно вам. Всё нормально, она же просто шутит. И вообще, мне, пожалуй, уже действительно пора идти. Время позднее, да и за ужин огромное спасибо. Было очень вкусно.
Я отодвинул тарелку и начал подниматься из-за стола.
— Подожди, — властно остановил меня Пётр Васильевич, поднимая руку. — Сергей сказал, что у тебя там, на улице, конфликт какой-то намечался. С какими-то шкафами. Мало ли, караулят тебя ещё где-нибудь за углом. Так что давай без самодеятельности. Сергей сейчас отвезёт тебя. Ну и Настю заодно закинет. Настя, встала быстро! Домой едешь.
Короче говоря, спорить я не стал. После такого плотного, тяжёлого ужина, да ещё и под хмельком от чешского пива, меньше всего на свете мне улыбалось шлепать пешком по морозному московскому ветру, высматривая в темноте возможную засаду.
Сергей, бесшумно выросший за спиной полковника, молча кивнул. Мы с Настей поднялись. Дед на прощание зло бросил внучке какую-то короткую, свистящую угрозу, от которой любая другая советская школьница уже рыдала бы от страха, но Настя лишь капризно фыркнула и потащилась за мной к выходу.
На выходе из тёплого, пахнущего дорогим парфюмом и табаком Зимнего сада нас встретил резкий, холодный воздух Арбата. Настю тут же повело в сторону — алкоголь ударил ей в голову с тройной силой. Ноги у девчонки подкосились, и она едва не растянулась на обледенелых ступеньках. Мне пришлось среагировать мгновенно: я перехватил её под локоть, и в следующую секунду она уже буквально повисла на мне всем своим весом, глупо хихикая и утыкаясь носом мне в плечо.
— О-о-о... как хорошо-то... — пробормотала она, обдавая меня густым перегаром вперемешку с ароматом дорогой французских духов.
Мы дотащились до чёрной номенклатурной «Волги». Сергей молча открыл заднюю дверь, помог мне буквально затолкнуть бесформенную Настю на просторный кожаный диван, после чего я сел рядом, и машина плавно тронулась, шурша шинами по грязному московскому снегу.
Первые несколько минут мы ехали в полной тишине. Настя сидела, привалившись к моему плечу, и глухо стонала. Внезапно я почувствовал, как девчонка вся напряглась, судорожно вздохнула и побелела так, что её лицо в свете редких арбатских фонарей стало казаться абсолютно прозрачным.
— Ой... — выдавила она, зажимая рот ладонью. — Мне... мне плохо...
— Тормози! — рявкнул я Сергею, но было уже поздно.
Настю вывернуло мгновенно и с такой силой, что она даже не успела отвернуться. Салон машины тут же заполнился характерным, кислым и невыносимо едким запахом переваренной ресторанной еды и дорогого алкоголя. Самое паршивое, что досталось не только сиденьям и полу «Волги» — Настя умудрилась качественно залить мой пиджак и брюки.
Сергей резко ударил по тормозам, так что шины жалобно взвизгнули на гололёде. Он обернулся назад, и его лицо выражало смесь брезгливости, ярости и холодного ужаса перед тем, что ему теперь придётся отмывать эту правительственную машину.
— Твою мать... — процедил водитель, глядя на этот кошмар. — И куда её теперь такую везти? Домой к родителям? Да её отец с дедом с говном сожрут. Да и меня вместе с ней.
Я быстро оценил масштабы катастрофы. Везти дочку высокопоставленных родителей и внучку полковника КГБ в таком скотском виде в её элитную квартиру было чистым самоубийством для всех нас. Пётр Васильевич, может, и любил внучку, но за подобный позор на глазах у соседей и коллег спустил бы с нас шкуру без наркоза.
— Домой к ней нельзя, — твёрдо сказал я, пытаясь оттереть рукавом пиджака
Сергей коротко глянул на меня в зеркало заднего вида, взвешивая варианты, тяжело вздохнул и крутанул руль, разворачивая машину в сторону моего двора.
Через десять минут мы уже волокли мычащую и практически невменяемую Настю по тёмному подъезду. Ввалившись в мою квартиру, я первым делом потащил её в ванную. Сергей зашёл следом, брезгливо держась в стороне от этого эпицентра гастрономического бедствия.
— Помогай, чего стоишь, — скомандовал я ему, скидывая испорченную куртку прямо на пол прихожей. — Надо быстро снять с неё всё это грязное шмотьё, пока оно окончательно не пропиталось.
Действовал я исключительно на автомате, с холодной практичностью человека, который в своей прошлой жизни не раз сталкивался со всеми проявлениями человеческой физиологии. Во мне сейчас не было ни капли мужского интереса или дешёвой похоти — только голая медицинская целесообразность и дикое желание поскорее прекратить этот кошмар.
Мы быстро, не церемонясь, стянули с мычащей Насти испачканную кофту и юбку, оставив её в одном нижнем белье. Я вытащил из шкафа чистую, пахнущую свежестью простыню и плотно, как младенца, завернул в неё девчонку.
— На, держи, — я протянул ей стакан тёплой воды, в которой предварительно развёл пару кристаллов марганцовки. Слабо-розовый раствор — лучшее проверенное советское средство при жёстких отравлениях. — Пей. Всё пей, до дна, Настя. Тебе надо прочистить желудок.
Она послушно, всхлипывая и давясь, выпила тёплую воду с характерным металлическим привкусом. Практически сразу её снова скрутило. Мне пришлось крепко держать её за плечи одной рукой, а второй придерживать её волосы над унитазом, пока её организм со свистом избавлялся от остатков ресторанного ужина. Сергей всё это время молча стоял в дверях ванной, скрестив руки на груди и внимательно наблюдая за каждым моим движением. Его взгляд был тяжёлым, изучающим.
Наконец Настя бессильно обмякла, тяжело и прерывисто задышала. Её кожа стала мертвенно-бледной, губы посинели
— Всё... — прошептала она, закрывая глаза. — Больше... больше не могу... спать хочу...
— Этот труп надо оставить здесь, в спальне, — спокойно сказал я Сергею, помогая Насте подняться и практически на руках перенося её на мою кровать. — Пусть отсыпается. А я в зале на диване перекантуюсь.
Сергей зашёл за мной в комнату, подождал, пока я укрою девчонку тёплым одеялом, а затем подошёл ко мне вплотную. Его лицо было каменным, а в серых глазах застыла вполне конкретная, смертельная угроза.
— Пахомов, — негромко, но очень веско процедил он, буравя меня взглядом. — Если ты с ней переспишь... Если ты хоть пальцем её тронешь, пока она в таком состоянии... Ты труп. Слышишь меня? Из-под земли достану и закопаю. Лично.
Я посмотрел на него снизу вверх. Мой взгляд был абсолютно спокойным, холодным и уверенным. Я слишком хорошо знал цену таким угрозам и слишком много повидал в своей жизни, чтобы пугаться взгляда штатного оперативника.
— Сергей, — тихо, но с железными нотками в голосе ответил я. — Запомни одну простую вещь: я никогда не гажу в ту тарелку, из которой ем. Понял меня? Настя для меня — просто пьяная глупая девчонка, которой сейчас плохо. И уж точно не объект для моих мужских интересов. Так что иди спать спокойно. Машину только свою отмыть не забудь.
Сергей долго, секунд десять, вглядывался в моё лицо, пытаясь найти в моих глазах хотя бы намёк на ложь или страх. Но не нашёл ничего, кроме усталости и абсолютной уверенности. Он едва заметно, уважительно кивнул головой, развернулся и бесшумно вышел из квартиры, закрыв за собой замок.
Я тяжело вздохнул, глядя на спящую Настю, и побрёл в ванную отмывать собственные вещи.
Но на этом весёлая ночь только начиналась.
Оказалось, что марганцовка сделала своё дело лишь наполовину. Уже через час Настя проснулась от очередного приступа тошноты и мне снова пришлось тащить её, завернутую в простыню, в туалет. Её трясло мелкой дрожью, зубы стучали, она плакала, жаловалась на дикий холод и просила пить.
— Пить... водички... пожалуйста... — шептала она, цепляясь за мою руку своими холодными, тонкими пальцами.
Я приносил ей чистую воду, отпаивал мелкими глотками, укутывал вторым одеялом, вытирал холодный пот с её лба и снова тащил в туалет, когда её организм в очередной раз взбунтовался. Эта карусель продолжалась практически всю ночь. Я чувствовал себя дежурным врачом в приёмном покое инфекционки, смывая за ней унитаз, вытирая пол и меняя испачканные полотенца. В эти моменты во мне не было никакой злости или раздражения — только глухая, привычная по прошлой жизни покорность обстоятельствам. Надо сделать — значит, делаем.
Только ближе к пяти часам утра Настя окончательно успокоилась. Её дыхание выровнялось, на щеках появился слабый, здоровый румянец, и она наконец-то погрузилась в глубокий, целительный сон без кошмаров и позывов к рвоте.
Я обессиленно побрёл в зал, буквально рухнул на старенький диван на котором медленно проступали первые лучи холодного московского рассвета. Всё тело ломило от усталости, голова гудела, а в горле пересохло.
Я повернул голову к окну, за которым медленно разгоралось блёклое зимнее утро.
«Слава богу, сегодня суббота... — подумал я, закрывая глаза и медленно проваливаясь в глубокий, тяжёлый сон. — В институт тащиться не надо. Хоть высплюсь...»
Глава 5 Дилемма
Я проснулся ровно в девять утра. Всё-таки многолетняя привычка вставать рано давала о себе знать, даже если спать пришлось от силы часа три.
Кое-как отодрав голову от подушки, я дополз до ванной, залез под ледяной душ, чтобы окончательно прийти в себя, и сразу после этого сварил на кухне крепкий кофе.. С чашкой в руках я вышел в зал. Надо было вспомнить, где лежат мои учебники с тетрадями. Если я оставил их в спальне, где сейчас дрыхла Настя, это становилось проблемой — заходить туда и лишний раз шуметь совсем не хотелось.
Но проблема решилась сама собой. Из спашни послышался шорох, и в коридоре явилось форменное зомби.
Народное зрелище: помятая, мертвенно-бледная, завернутая в мою простыню как в римскую тогу, Настя представляла собой жалостливую смесь бездомного щенка, брошенного под дождём, и матёрого алкаша после месячного беспробудного запоя.
— Есть что-то попить?.. — прохрипела она, едва ворочая языком.
Уходя из спальни, я оставил ей на тумбочке полный стакан воды, но она его, судя по всему, уже осушила и даже не
— Кофе будешь? — спросил я, глядя на это стихийное бедствие.
Она не ответила, только тупо кивнула и поплелась следом за мной на кухню. Села на табуретку, кутаясь в простыню, и уставилась в одну точку на скатерти.
— Где моя одежда? — Настин голос всё ещё напоминал треск сухого валежника.
— В ванной, в тазу отмокает, — спокойно ответил я. — Туда ей самое место после вчерашнего.
— Ясно... — она судорожно вздохнула и потёрла виски. — Я плохо всё помню... Это ты со мной возился всю ночь?
Я молча кивнул, наливая ей горячий чёрный кофе в массивную кружку. Настя сделала маленький глоток, блаженно зажмурилась и откинулась затылком на выбеленную стену. Я, не говоря ни слова, достал из аптечки бумажный блистер, выдавил таблетку цитрамона и протянул ей вместе со свежим стаканом холодной воды. Девчонка схватила таблетку, бросила в рот и снова стала пить — жадно, огромными глотками, пока стакан не опустел.
Немного отдышавшись, она хмуро посмотрела на меня снизу вверх.
— Я надеюсь... у нас ведь ничего не было?
Я не удержался и усмехнулся, прислонившись к кухонному притолоку:
— А ты сама как думаешь?
Настя внимательно посмотрела на моё абсолютно спокойное, даже слегка ироничное лицо, прислушалась к собственным ощущениям и уверенно качнула головой:
— Думаю, что нет.
Она покрутила головой по сторонам, оценивая обстановку, и спросила:
— Телефон там же стоит, в коридоре на тумбочке?
— Там же, — кивнул я.
Было очевидно, что в этой квартире она далеко не в первый раз. Судя по всему, жильё изначально принадлежало её брату — внуку Петра Васильевича, так что планировку Настя знала наизусть и прекрасно помнила, где здесь находится стационарный аппарат.
— Дед, привет… Да, всё нормально… Да, наверное, отравилась просто… Может быть. Дед, пожалуйста, у меня голова сейчас лопнет. Ты можешь Сергея прислать с моей сухой одеждой? Только родителям не говори, ладно? Они меня своими разговорами и нотациями просто замордуют… Нет, ничего не было… Он трупами не интересуется, а я ночью натуральным трупом была. Да, да, всё хорошо. Можно я потом у тебя отсплюсь?.. Да, хорошо.
Она повесила трубку и вернулась на кухню. Было видно, что Настю потихоньку начинает отпускать — в глазах появилась относительная осмысленность, хотя бледность никуда не ушла.
Отпив ещё глоток горячего кофе, она внимательно, словно видя меня впервые, посмотрела на меня поверх чашки:
— А ты странный.Ужинаешь с моим дедом. Возишься со мной всю ночь — причём не лапал, я это точно помню, хотя была в полуотключке. Живёшь в квартире Вадима, и у тебя везде идеальный порядок. Небрезгливый — вон, вещи мои даже замочить не поленился… Ты вообще кто такой?
Я улыбнулся, прислонившись к косяку:
— Я просто парень из провинции. Там таких много.
— Ну-ну, — хмыкнула она, недоверчиво сощурившись. — Значит, надо будет на практику обязательно туда попроситься. Где, ты говоришь, твоя провинция?
— Из Хабаровска я.
— Ого… Далеко же тебя жизнь забросила, — Настя покачала головой, откинула её на стену и устало закрыла глаза. — Ладно, ты на меня внимания не обращай. Через час Сергей приедет, шмотки привезёт, и я уеду.
Я молча пожал плечами и повернулся к кухонному столу. Раз уж выдалось свободное время, надо было заняться делами насущными. Я стал доставать из закромов все запасы еды, что у меня были. Жизненный опыт научил меня практичности, поэтому я всегда готовил себе сразу на несколько дней вперёд, чтобы среди недели не заморачиваться с готовкой.
Особого гастрономического разнообразия в моих запасах, конечно, не водилось, но для сытного мужского рациона хватало: пшённая каша, макароны по-флотски и начищенная картошка, которую я планировал зажарить по-деревенски, крупными дольками. Всё это я решил приготовить одновременно, задействовав все конфорки.
Так продолжалось минут десять. На кухне шкворчала картошка, а я методично помешивал рожки в кастрюле.
— Не, ты правда странный, — нарушила она молчание, лениво наблюдая за моими манипуляциями. — Другой бы на твоём месте уже вовсю знакомиться пытался, клинья подбивал, хвост пушил. Ты вообще хоть знаешь, кто мой дед?
— Знаю. Крутой перец, — не оборачиваясь, ответил я.
— Кто? Крутой перец? — Настя тихо засмеялась, тут же поморщившись — видимо, от смеха в виски знатно ударило. — Ну да… Мой дед — он такой.
— Я знаю, кто твой дед, — сухо оборвал я её, повернувшись. — Только ты-то здесь причём?
Настя от такой наглости даже глаза открыла и уставилась на меня. Видимо, к подобному тону в свой адрес она вообще не привыкла.
— Ну да, ну да… — ухмыльнулась она, пытаясь вернуть лицу независимое выражение. — Ладно. Девушка-то у тебя есть?
Я остановился на секунду, зависнув с ложкой над кастрюлей. Вопрос застал врасплох, но я быстро взял себя в руки и продолжил мешать макароны. Это убогое произведение советской пищевой промышленности требовало ежесекундного внимания. Серые, грубые рожки вели себя непредсказуемо: из состояния «твёрдые, как сухари» в состояние «разваренный однородный клейстер» они умудрялись превращаться буквально за одну секунду.
— Нет, расстались, — ответил я, подхватив кастрюлю и ловко отбросив рожки на дуршлаг.
— Боюсь даже спросить, из-за чего, — тихо заметила Настя.
Я закинул в кастрюлю хороший кусок сливочного масла, вернул туда макароны и потянулся за консервным ножом, чтобы открыть банку тушёнки. Вот что в это время было по-настоящему вкусным, так это советская гостовская тушёнка — сплошное кусковое мясо, а не соевый суррогат.
— Ну и правильно, что не спрашиваешь, — буркнул я. — Есть будешь?
Она вяло помотала головой.
— Так ты поэтому морду кирпичом делаешь и всех вокруг ненавидишь? — снова спросила она, возвращаясь к теме моего «снобизма».
— Да нет. Я, если честно, на это даже внимания не обращал. Просто новый город, новый институт, башка пухнет от всего сразу. Да и вы, москвичи, тоже снобы ещё те.
Настя слабо усмехнулась:
— Ну да, есть такое... «Понаехали тут», называется?
— Ага, вроде того.
В этот момент в прихожей раздался резкий звонок в дверь. Настя поднялась со стула, плотнее кутаясь в простыню, и пошла открывать.
«Слава богу, — с облегчением подумал я. — Сейчас эта зараза наконец-то уйдёт, и мне не придётся больше отдуваться и отвечать на её расспросы».
В квартиру зашёл Сергей, держа в руках какой-то пакет.
— Собирайся, — коротко кивнул он мне, проходя на кухню.
— В какое ещё ателье? — удивилась Настя, заглядывая ему через плечо.
— В обычное, Насть. Ты ему вчера весь костюм, извини за подробности, обрыгала. Блевала на него дальше чем видела. Ты что там вообще пила какое горючее? Я машину в гараже кое-как отмыл, до сих пор разит.
По его тону было понятно, что с Настей они знакомы давно и общаются, что называется, на короткой ноге. Девчонка мгновенно густо покраснела, виновато посмотрела на меня и тихо выдавила:
— Извини... Я вообще этого не помню.
— Да не парься ты, — отмахнулся я. — Бывает. Костюм я просто в химчистку отнесу, делов-то.
— Никаких химчисток, — отрезал Сергей, повернувшись ко мне. — Пётр Васильевич чётко приказал: в ателье, подберём новый. А этот старый, он сказал, тебе всё равно уже маловато в плечах. Так что, Пахомов, приказы у нас не обсуждаются, а выполняются. Давай, шевелись.
Я со вздохом допил остывший кофе и поплёлся в комнату переодеваться. М-да, суббота начиналась весело. Похоже, планы на спокойную учёбу и отдых снова накрылись медным тазом.
Уже после обеда, обзаведясь новым, отлично сидящим костюмом, я снова оказался в доме Петра Васильевича. Сергей высадил меня у ворот и сразу уехал по делам.
Мы сидели в просторном кабинете полковника. Он снова растопил камин, в котором уютно потрескивали дрова. Горничная бесшумно принесла на подносе два стакана крепкого чая в тяжелых серебряных подстаканниках и блюдо с очень вкусными, ещё горячими плюшками. Я мысленно усмехнулся: всё-таки очень неслабо живут некоторые полковники в этой стране. Настя нам не мешала — её я вообще больше не видел. Девчонка либо всё ещё без задних ног отсыпалась в одной из комнат, либо её уже тихо увзли домой.
Вот что полковник умел делать профессионально, так это держать гроссмейстерскую паузу. Мы молчали уже минут десять, завораженно глядя на пляшущие языки пламени и неторопливо отхлебывая горячий чай.
— Знаешь, я хотел поговорить с тобой без Аркадия, — наконец нарушил тишину Пётр Васильевич. Голос его звучал глухо и спокойно. — Он, конечно, человек нам нужный, но я всё же хотел бы прояснить некоторые детали лично с тобой.
Я продолжал смотреть на огонь, словно загипнотизированный, и поэтому просто молча кивнул в знак согласия. За окном кабинета уже начали сгущаться ранние зимние сумерки, но свет в комнате зажигать никто не торопился. Тень от кресла полковника ложилась на стену длинным причудливым силуэтом.
«М-да, — подумал я про себя. — А дед ведь ко всему прочему ещё и мастер расслаблять собеседника и незаметно вытаскивать из него нужную информацию. Так мягко стелет, что аж самому хочется всё выложить на чистоту. Остаётся только надеяться, что до спецсредств дело не дойдёт и травить меня своей гэбэшной химией ещё раз он не станет».
— Я хочу понять, откуда у тебя вся эта информация, — тихо, но веско произнёс Пётр Васильевич, не отводя взгляда от камина. — Я уже больше тридцати лет в аналитике. Я всякого на своём веку слышал и видел. Клянусь, даже двойника своего однажды в Германии встретил... Но вот чего я не могу понять: твоя информация — она ведь конкретная. Не размытая, без общих фраз. Так может рассказывать только человек, который сам всё это видел, сам слышал и лично прожил. Да и знания у тебя... уникальные. И второй вопрос: ты с Зориным так же откровенничал?
Я медленно помотал головой, отставляя стакан с чаем на столик.
— С Зориным я заговорил только тогда, когда вы меня своей химией траванули. А до этого — всё исключительно намёками да двусмысленностями, — я спокойно пожал плечами.
Полковник повернул ко мне голову, и отражение пламени блеснуло в его прищуренных глазах.
— Ну вот видишь, — глухо усмехнулся он. — Я даже не спрашиваю, почему ты именно со мной сейчас так откровенничаешь. Но вот откуда ты всё это взял — я понять не могу.
— Знаете, есть одна книга, называется «Эффект бабочки», — негромко заговорил я, глядя на затухающие угли. — Там весь сюжет основан на том, что путешественник во времени оступился, сойдя с разрешённой тропы, и случайно раздавил бабочку. Всего одну крошечную бабочку. Но это запустило такую лавину изменений, что когда он вернулся обратно, то просто не узнал свой собственный мир.
Пётр Васильевич замер. Его взгляд стал острым, как бритва.
— Значит... можно всё-таки повлиять? И сохранить СССР?
И вот тут меня окончательно накрыло. И он, судя по вспыхнувшему взгляду, это мгновенно понял.
-Вы хотите правду, товарищ полковник? -Я кожей чувствовал, как меня изнутри разрывает от его, страусиного позиция.
Ведь чего он хотел на самом деле? Он отчаянно хотел сохранить свой уютный мирок: этот домик в лесу, верного водителя Серёжу, свой высокий статус, власть и влияние. Но его же собственный мозг аналитика прямо сейчас кричал ему: если всё, что говорит этот пацан — правда, то он потеряет абсолютно всё. С исторической точки зрения грядёт не просто кризис, а глобальная смена династий. И все, кто правит страной сейчас — лишь временщики. Скоро их всех попросят «кыш с трона».
— Значит так. Одеваемся и едем.
— Куда? — спросил он, даже не шелохнувшись.
— Туда, где не пишут, — отрезал он.
— Да здесь вроде тоже не пишут... — тихо заметил полковник.
Я молча встал и подошёл к двери, в упор глядя на него.
-Без Сергея,- твердо сказал я
. Пётр Васильевич молча накинул пальто и коротко бросил:
— Поехали.
Ехали мы на «Волге» — оказывается, водить «Чайку» имел право только Сергей. Да и какая, впрочем, разница? Мы выехали из густого леса и выкатились на широкую, залитую сумерками просеку. Машина плавно остановилась, заглушив двигатель. Вокруг воцарилась глухая, звенящая тишина.
— Тут подойдёт? — спросил Пётр Васильевич, поворачиваясь ко мне.
— Да, — ответил я.
Я вышел из машины и подошёл к нему ближе.
— Пётр, сколько тебе лет? — спросил я прямо.
Он странно, тяжело посмотрел на меня. его глаза блеснули сердито и настороженно, но он всё же ответил:
— Шестьдесят четыре.
— А мне семьдесят шесть было, когда меня сюда выбросило из сорок шестого, — я в упор смотрел на него, не давая отвести взгляд. — Да плюс здесь ещё два года прожил. Значит, семьдесят восемь.
— Как... с сорок шестого? — он ошарашенно, с нескрываемым испугом уставился на меня, судорожно пытаясь переварить услышанное. — Сразу после войны, что ли?..
— Нет, Петя, — тихо, но отчётливо произнёс я. — Не из тысяча девятьсот сорок шестого. А из две тысячи сорок шестого…
Обратно мы ехали в полном молчании. «Волгу» вёл уже я — Пётр Васильевич после моего рассказа был не в том состоянии, чтобы садиться за руль. Едва я закончил говорить, он трясущимися руками открыл бардачок, достал оттуда увесистую фляжку с коньяком и прямо из горлышка отполовинил её. Ровно половину махом заглушил, даже не поморщившись.
Я молча крутил баранку и терпеливо ждал, пока алкоголь хоть немного приведёт его в чувство.
— Так вот откуда такие знания… — хрипло произнёс полковник, когда колёса зашуршали по гравию у его дома, и я заглушил мотор. — И такое чёткое разложение фактов… И что, шансов вообще никаких?
— Никаких, — отрезал я, повернувшись к нему. — СССР не спасти.
Пётр Васильевич тяжело вздохнул, глядя перед собой на лобовое стекло.
— Ну хорошо… Это меняет многое. Но и объясняет, чёрт возьми, почти всё. Мне надо подумать.
Ужин начался через час, и это было самое молчаливое застолье в моей жизни. Пётр Васильевич сидел с каменным лицом и на меня принципиально не смотрел — переваривал информацию. Зато взгляды, которые то и дело кидала на меня Настя, были более чем красноречивы. Девчонка явно решила включить «синдром спасённого котёнка» в его полном, классическом клиническом варианте: «Ты меня ночью спас, ты за меня отвечал, значит — ты меня и люби».
«Твою мать… — думал я, ковыряя вилкой в тарелке. — Вот только этого мне сейчас не хватало. Верит он мне на самом деле или не верит — неважно. И в том, и в другом случае у этого старика хватит и связей, и сил, чтобы вывернуть меня наизнанку».
Я не знал, что со мной происходит, но, глядя на это довольно симпатичное, капризное личико блондинки Насти, я почему-то упорно видел перед собой совсем другие черты. Тёмные, глубокие глаза и антрацитово-чёрные волосы Марины. Моей Марины. Я просто физически не мог представить, что на её месте, рядом со мной, может оказаться кто-то другой.
Да уж, кажется, с каждым днём я всё больше и больше действительно становился пацаном. Проклятая биология брала своё. Молодое тело, бурлящие гормоны, свежая кровь... Вместо сухих, рациональных и холодных мозгов прожившего жизнь старика я всё чаще ловил себя на том, что начинаю думать сердцем. И это чертовски пугало.
Зайдя в свою комнату, я первым делом надёжно припёр дверь стулом. Горько улыбнувшись про себя, подумал: «Ну, хотя бы на это у меня мозгов хватило». После чего завалился на кровать.
Среди ночи я сквозь сон услышал, как кто-то аккуратно пытается повернуть ручку, проверяя замок, а потом тихо постучал. Настя. Я лишь молча отвернулся на другой бок и поглубже зарылся в подушку. Нет, ну а что? Кто обещал, что жизнь в семнадцать лет будет лёгкой?
Остаток ночи прошёл спокойно. Мне снова снился родной Хабаровск, снова эти пронзительные тёмные глаза и неуловимый, родной запах тонких духов... Наверное, впервые за весь этот сумасшедший месяц я чувствовал себя по-настоящему счастливым.
Утром я по привычке встал ни свет ни заря. Залез под ледяной душ, чтобы окончательно согнать остатки сна, честно отжался от пола ровно сто раз и снова натянул вчерашний новый костюм — нормальной домашней пижамы мне в этом гостеприимном доме, пардон, так и не выдали.
Я вышел в коридор. Огромный дом ещё спал, окутанный предрассветной тишиной. Но когда я проходил мимо кабинета Петра Васильевича, то заметил тонкую полоску света, пробивавшуюся снизу из-под дубовой двери.
Я тихонько постучал и аккуратно приоткрыл дверь.
— Доброе утро, — негромко сказал я.
Полковник от неожиданности едва заметно вздрогнул. Увидев меня на пороге, он резким движением захлопнул лежавшую перед ним пухлую папку, быстро убрал её в сейф и, заслонив дверцу спиной, привычным автоматическим движением крутанул диск шифратора, запирая замок.
— Доброе утро. Садись, — он устало махнул рукой в сторону кресла.
— Не спится? — спросил я, присаживаясь напротив.
Пётр Васильевич тяжело покачал седой головой:
— И так сон в последнее время не к чёрту, возраст… А тут ещё этот твой ночной рассказ на просеке. И ведь, твою мать, Пахомов, ты меня за самое живое задел… Кофе будешь?
Я кивнул. Полковник взял с подставки дымящуюся медную турку и аккуратно налил мне в маленькую чашку. Кофе был крепким, чёрным и свежезаваренным. Похоже, старик провёл за этим столом всю ночь напролёт.
— Что конкретно? — спросил я, отпивая первый глоток.
Он буравил меня тяжёлым взглядом из-под седых бровей, не спеша, словно решая, стоит ли вообще начинать этот разговор.
— Там, на просеке... Ты сказал, что всё это ерунда — родина, флаг, идеология. Что главное — это семья и дети. И если надо будет сжечь половину земли ради своего ребёнка, ты сделаешь это не задумываясь.
Я молча кивнул и коротко повёл глазами в сторону стен и потолка — мол, здесь и стены могут иметь уши, не пишут ли нас. Полковник понял без слов и качнул головой: чисто, говори спокойно.
— Получается, для тебя родина вообще ничего не стоит? — хрипло, с затаённой болью спросил полковник.
Я вздохнул, повернулся и посмотрел в окно, за которым медленно разгоралось холодное февральское утро 1987 года. Я прекрасно понимал, как для него, старого чекиста, важен этот вопрос. И понимал, что от моего ответа сейчас зависит абсолютно всё. Но врать я не мог. Не имел права.
— Понимаешь... — я незаметно для самого себя снова перешёл на «ты». — Родина — это важно. И ты не должен меня слушать. Я — другой. Мой Советский Союз умер для меня больше пятидесяти лет назад. А потом была эмиграция. В моё время таких, как я, было слишком много. Знаешь, как говорят? Я из России-то уехал, а в Израиль так и не приехал. Ментально не приехал. Он мне родиной так и не стал.
Я сделал глоток горького кофе. Пётр Васильевич слушал не шевелясь.
— Да, я воевал, — тихо продолжил я. — И воевал не раз. Но я защищал не флаг на флагштоке. Я защищал свою семью. Я шёл в бой, потому
Я замолчал на пару секунд, покрутил в пальцах чашку. Полковник не торопил — он умел ждать, и по его глазам было видно, что каждое моё слово он раскладывает по своим внутренним полочкам. Я горько усмехнулся, вспомнив один случай из своей будущей жизни.
— В Израиле история была. Один конченый местный вор, наркоман, спёр сумку на пляже. Забежал там же, в общественной раздевалке, в кабинку, стал её потрошить в поисках денег или шмоток. И увидел, что в сумке — бомба. С часовым механизмом. И знаешь, что этот вор и торчок сделал? Он не сбежал. Он забаррикадировался в этой кабинке вместе с сумкой и орал как резаный на весь пляж, чтобы вызывали сапёров.
Я пожал плечами, глядя на ошеломлённого полковника.
— Его потом, когда всё обошлось, спрашивали: «Ты зачем это сделал? Зачем рисковал? Ты же просто воришка». А он сидит, его трясёт от кумаров, и он сквозь зубы говорит: «Так там же, на пляже, в этот момент только дети были. Каникулы же школьные начались...»
В кабинете повисла тишина. Пётр Васильевич медленно опустил чашку на стол и долго молчал, глядя куда-то мимо меня, сквозь стену. Что-то в его лице дрогнуло и поплыло — на мгновение из-под маски матёрого чекиста проступил просто старый, уставший человек.
— М-да… — наконец глухо выдавил он. — Вот и у меня так же. Сына я упустил, дочь — тоже… Внук вообще растёт олухом пропащим… — Полковник коротко кивнул на стену, за которой спала внучка. — Вот только она осталась. Настя. Последняя моя любовь и радость в этой жизни. Но, пожалуй, ты прав, Пахомов. Я за них, за своих детей, любого зубами загрызу. И плевать мне на флаги.
Он ещё несколько секунд сидел неподвижно, будто прощаясь с чем-то внутри себя. А потом медленно выдохнул, и я буквально увидел, как он собирает себя обратно — плечи расправились, взгляд затвердел, лицо снова закрылось. Пётр Васильевич резко, по-военному стукнул ладонью по столешнице, окончательно возвращаясь в привычную шкуру жёсткого аналитика.
— Ладно. С этим — всё. — Он произнёс это так, словно захлопнул дверь в комнату, куда только что меня ненадолго впустил. — Тогда два вопроса. Первый: я тебе верю. Но нам кровь из носу надо убедить Аркашу. Без его связей мы далеко не уедем. И второй… На, посмотри вот это.
Полковник пододвинул ко мне исписанный от руки лист бумаги. Разговор о душе кончился так же внезапно, как начался, — старик снова был на службе, и я послушно перестроился следом за ним.
— Тут заводы, которые я набросал по памяти. Предприятия, под которые мы прямо сейчас, используя мои рычаги, можем начать подминать базу и внедряться. Я разделил их на три списка. Первый лист — то, что взять легко. Второй — придётся побороться. Третий — будет очень тяжко, там зубы обломать можно.
Я взял исписанный лист, бегло пробежался глазами по названиям оборонных гигантов, нефтебаз и приисков. На пятой позиции моя рука остановилась. Я ткнул пальцем в строчку.
— Вот это, — сказал я, разворачивая лист обратно к полковнику.
Пётр Васильевич прищурился.
— Свердловский завод? «Уральские самоцветы»? Ювелирный подмять? Золотишко, бриллианты?
— Вот только не ювелирный, Пётр Васильевич, а парфюмерно-косметический, — спокойно уточнил я.
Полковник удивлённо вскинул брови:
— Почему? Я вообще-то думал про спиртовые ректификаты, водку, золото, алюминий… Это же живые, огромные деньги! Зачем нам бабские крема?
Я откинулся на спинку кресла и горько усмехнулся.
— Петя, послушай человека, который видел, как эта страна будет умирать. Спирт и водка? Да, деньги шальные. Но если ты влезешь в алкоголь, тебя сначала замучают акцизами и государственными проверками, а потом просто пристрелят. Водочные войны девяностых будут самыми кровавыми, там конкуренция пойдёт на уровне полного истребления.
Я наклонился ближе к столу, понизив голос:
— Золото? Алюминий? Редкие металлы? Да у тебя никаких танков не хватит, чтобы отстреливаться от всех желающих этот пирог оттяпать! Туда полезут все: международные синдикаты, кремлёвские олигархи, самые лютые бандитские группировки. Тебя со всеми твоими погонами КГБ просто перемелют в фарш и не заметят. Это слишком крупная добыча, на неё слетятся самые матёрые хищники.
Я снова ткнул пальцем в название фабрики.
— А вот это — идеальная маскировка. «Уральские самоцветы». Для всех вокруг это будет скучный советский заводишко, выпускающий дешёвое мыло, зубную пасту и тройной одеколон. Ни один бандит, ни один серьёзный чиновник в здравом уме не посмотрит в эту сторону. А зря. Потому что когда Союз рухнет и доллар взлетит до небес, импортная косметика станет обычным людям не по карману. А женщины, Петя, не перестанут хотеть быть красивыми даже в самый лютый кризис. Они последние копейки отдадут за крем для лица и шампунь. Маржа там будет колоссальная, сырьё копеечное, а главное — это тихие, безопасные деньги, которые не пахнут кровью. Мы отстроим империю под самым носом у хищников, и они поймут, сколько мы зарабатываем, только тогда, когда мы станем неприкасаемыми.
Полковник долго смотрел на меня, а потом медленно, одобрительно кивнул.
— Тогда второй вопрос, — Пётр Васильевич подался вперёд, понизив голос. — Нужно что-то, что докажет Аркаше твою ценность прямо сейчас. Он ведь сейчас в Первом главном управлении работает, в разведке. И ему кровь из носу нужно принести руководству «дичь» — крупную, неоспоримую добычу, колоссальный агентурный успех. Вот если ты через него такую «дичь» подкинешь, тогда он целиком и полностью будет в наших руках. И тогда, поверь, речь пойдёт уже далеко не о каких-то ста тысячах долларов. Ставки поднимутся до небес.
Я ничего не ответил. Повернулся и снова посмотрел в окно.
И вот тут холодный расчёт, которым я держался всё это утро, дал трещину. За стеклом разворачивался пронзительно красивый рассвет: морозное солнце нежной розовой поволокой медленно поднималось над чёрными, заиндевелыми верхушками подмосковных елей.
Перед глазами встал Хабаровск. Там осталась девушка, которую я любил больше жизни. И я сам, бросил её.
И мое чутье вдруг подсказало. “Игорь вперед”
—Там осталась девушка, которую я любил больше жизни Ты мне сейчас говоришь: «Дай ему что-нибудь, чтобы Аркаше было хорошо»? — тихо спросил я. — Я вас с ним и так за руку веду по самому лезвию бритвы. Я понятия не имею, как вы оба приземлитесь после девяносто первого года, когда всё рухнет. Но с моей помощью это точно будет самая мягкая посадка из всех возможных. Я гарантирую вам жизнь и богатство. А теперь скажи мне, Пётр Васильевич, с какого перепугу я должен вам опять что-то давать просто так?
Лицо полковника мгновенно стало жёстким, взгляд заледенел:
— То есть десяти процентов от общего куша тебе мало?
— Нет, не мало, — ответил я, стараясь говорить спокойно. — Только вот пройдёт ещё пять лет, прежде чем я смогу этими деньгами нормально воспользоваться. А она там, в Хабаровске, за это время выйдет замуж, родит детей и напрочь забудет, кто такой этот Пахомов.
Произнося это, я почувствовал, как меня изнутри с силой полоснула самая банальная, жгучая ревность.
Пётр Васильевич прищурился, прощупывая меня взглядом:
— Так чего конкретно ты хочешь прямо сейчас?
— Мне нужна квартира в Москве, машина. И устроить её на работу в Кремлёвскую клинику.
— В счёт моей доли.За квартиру и машину могу выплатить в долларах, один к одному, сразу после двадцатого октября.-поспешно сказал я
Он смотрел на меня в упор, ожидая моей реакции, но я даже не моргнул.
Пётр Васильевич хмыкнул:
— Ну, вот тебе ещё одно доказательство, что про девятнадцатое октября ты мне не врёшь. Но сразу скажу честно. По квартире — вообще не проблема, сделаем в лучшем виде. По машине — загвоздка, тебе всего семнадцать, прав у тебя нет, сам понимаешь. А вот с третьим пунктом — действительно беда. И дело даже не в том, что это тяжело устроить. Как раз таки решаемо. Проблема в другом: сожрут её там. Устроить-то я её устрою, но без мощной номенклатурной поддержки сверху её там живьём съедят и не поперхнутся. Давай сделаем так: сейчас устроим её на практику в любое хорошее отделение, а потом, если притрётся, я обеспечу ей любую протекцию в Склифе. По рукам?
Я посмотрел на него не веря что прокатило
— Вот только я не уверен, что она сама согласится на переезд...
— Ну, тут я тебе не помощник, сам завоёвывай, — усмехнулся полковник и протянул мне руку. — Итак, по рукам. А теперь — выкладывай дальше, что там у тебя ещё за информация?
Я посмотрел на него и качнул головой:
— Я думаю, нужно, чтобы Аркадий был здесь. То, что я расскажу, он должен услышать лично. Иначе передача информации может исказиться, да и поймёт он всё быстрее и точнее. Он ведь, как я понимаю, контрик?
— Кто? — переспросил Пётр Васильевич, вскинув бровь.
— Ну, контрразведчик. Разведка, контрразведка — его профиль.
— А, да... Понял, — полковник помедлил. Было видно, что ему не терпится получить эту интригующую «дичь» прямо сейчас, но спорить со мной он не стал. — Хорошо, я позвоню ему. Ладно, давай пока перерыв, мне надо сделать пару звонков.
Я поднялся, вышел из кабинета и поплёлся к себе. Похоже, я застревал в этом правительственном особняке на неопределённое время.
Делать в комнате было решительно нечего. На тумбочке у кровати я отыскал том Дюма — «Графиня де Монсоро». От безысходности уселся в кресло и начал читать, погружаясь в приключения де Бюсси.
День прошёл как-то сумбурно, тягуче и странно. Настя весь день дулась, ходила с колючим взглядом и демонстративно со мной не разговаривала — видимо, ночью в мою запертую дверь действительно стучалась она, и моё игнорирование больно ударило по её девичьему самолюбию.
Из доступных развлечений оставались только завтрак, обед и цветной телевизор в гостиной. «Грундиг» — он, конечно, крутой телевизор, но самым интересным зрелищем по телеку оказалась детская передача «Будильник». Я с горькой иронией подумал, что если просижу в этом золотом заточении ещё пару дней, то с нетерпением буду ждать передачу «В гостях у сказки».
Скука стояла страшная. Мой мозг человека из двадцать первого века начал просто задыхаться в этом стерильном информационном вакууме.
Так что когда к вечеру наконец появился Аркадий, я был готов выложить им всё что угодно, лишь бы меня вырвали из этого золотого заточения. Клянусь, лучше днями напролёт зубрить формулы по химии, чем неприкаянно бродить по этому огромному дому от телевизора к книге и обратно.
Когда от безысходности и скуки я уже собирался завалиться спать, пришла горничная и передала, что меня просят пройти, так сказать, на «совет старейшин».
В кабинете вовсю шла «подготовка». Старые друзья сидели в креслах у камина и от души разминались дорогим коньяком. Лица у обоих уже заметно покраснели, а глаза по-мальчишески блестели. Глядя на них, я вдруг отчётливо понял: а ведь друзья совсем не дураки выпить! В будущем это не очень хорошо для серьёзного дела… Хотя, с другой стороны, нам с ними всё равно не по пути. Им направо, мне налево. Но мне до чесотки хотелось, чтобы разработанная мною финансовая схема выстрелила и заработала как часы. И дело было даже не в моём эго. Просто хотелось принести и оставить в этом мире хоть что-то работающее, толковое и стоящее.
Я, конечно, не тешил себя иллюзиями фаталистов о том, что попал в этот 1987 год «со специальной высшей миссией». Нет, это была просто слепая, чистая случайность. Но глупая юношеская мечта — свалить за «лужу», в Америку, чтобы просто сладко жрать и сладко пить до конца дней, — меня почему-то больше абсолютно не прельщала.
Несмотря на почти пустую бутылку, Аркадий, как всегда, говорил чётко и ясно. Вот и сейчас он легко поднялся из кресла и, совершенно не шатаясь, уверенно подал мне руку, кивком указывая на стол: мол, присаживайся, присоединяйся.
А стол, помимо коньяка, вовсе не был беден. Там стояли сразу три тарелки с пышущими жаром котлетами по-киевски, румяная картошечка, оливье, аккуратная нарезка красной рыбы, домашняя буженина и хрустящие малосольные огурчики. Вместо обычного советского
И пока я смотрел на эту ярмарку дефицита, внутри поднялась волна глухого злобного раздражения. Что-то они начинали меня откровенно бесить своим неприкрытым, сытым номенклатурным барством…
Есть не хотелось совершенно. Поэтому, набулькав себе полный стакан ледяного «Дюшеса» и про себя в который раз отмечая, что этот советский лимонад выходит стократ вкуснее и натуральнее хвалёной кока-колы, я молча уставился на парочку, сидевшую напротив меня.
Аркадий сегодня явно перехватил инициативу и играл главную скрипку.
— Ну что, Игорёк, — весело хмыкнул он, покачивая коньяк в тяжёлом хрустальном бокале. — Давай, так сказать, жги! Нам же с Петром Васильевичем умереть от любопытства невтерпёж.
Отпив ещё глоток сладкой газировки, я аккуратно отставил стакан на резной деревянный стол и посмотрел ему прямо в глаза. От него веяло сытым, слегка размягчённым алкоголем превосходством человека, привыкшего вершить судьбы из уютных кабинетов.
— Скажи-ка мне, Аркадий... А как у тебя вообще с экономикой? В целом и в Советском Союзе в частности?
— Ну как... — Аркадий слегка вскинул брови, явно не ожидая такого захода от пацана. Он мельком глянул на молчаливого полковника, словно ища поддержки, но тот лишь прищурился. — Высшее юридическое, вся жизнь в органах КГБ. Финансовую систему в деталях изучил, ещё когда сидел нелегалом за границей. Ну а сейчас, так сказать, отсюда рулю валютными потоками... Чем богаты, как говорится.
— Отлично, — кивнул я. — Тогда что ты можешь сказать по делу Ветрова?
Имя прозвучало в уютной, пахнущей дорогой бужениной и табачным дымом комнате тихо.
Аркадий нахмурился. Весёлая расслабленность сползла с его лица. Он задумчиво покрутил бокал, глядя, как тёмная маслянистая жидкость стекает по стеклу.
— Ветрова?.. — медленно переспросил он, понизив голос. — А при чём здесь... Ветров? Дело закрыто. В прошлом году точка поставлена, расстрелян он. Да оно и было-то, так сказать... внутренним нарывом. Предательство в Первом главном управлении, урон нанесён, но нарыв вскрыли и вычистили. В чём вопрос?
И тут произошло то, ради чего я и затеял эту мизансцену.
Аркадий словно получил ощутимый пинок под зад. С него мгновенно слетел хмель. Спина выпрямилась, плечи развернулись, а в глазах погас мягкий коньячный отблеск, уступив место холодному, стальному блеску. В доли секунды передо мной сидел уже не захмелевший Аркаша, вальяжно закусивший икоркой, а матёрый, опасный волчара, почувствовавший свежий запах крови. Человек, который зубами выгрызал себе погоны и генеральские перспективы.
— Ты хочешь сказать, что было продолжение? — тихо, с ударом на каждом слове спросил он.
— Да, — спокойно ответил я, снова берясь за «Дюшес». — Но не совсем то, о котором вы думаете в Центре.
— Говори.
Я потёр переносицу. И тут же поднял ладонь, останавливая его нетерпение.
— Сразу оговорюсь, чтобы потом не было вопросов. Я не сидел в архивах Ясенева и не читал ваших досье. Дат, номеров дел и фамилий агентов я тебе не назову — их у меня попросту нет. Я знаю другое. Я знаю рисунок. Куда смотреть и что вы там найдёте. А уж накопать конкретику — это твоя работа, не моя. Так даже честнее: то, что ты добудешь сам, будет твоей заслугой, а не пересказом с чужих слов.
Аркадий медленно кивнул. Как ни странно, эта оговорка не разочаровала его, а наоборот — заострила интерес. Профессионал сразу оценил: мальчишка не пытается блефовать фактурой, которую легко проверить и подловить на вранье. Он даёт наводку. А наводку от источника любой разведчик ценит выше готового доклада.
— Хорошо, — процедил он. — Рисунок. Давай рисунок.
Я подался к нему через стол.
— Вы там, в Центре, что решили после того, как взяли Ветрова? Вы решили, что он просто сливал французам и американцам наши списки — что мы хотим украсть на Западе. Через Управление «Т» вы годами тащили к себе чужие патенты, чертежи, микросхемы, программы. Бесплатно. И когда Ветрова накрыли, в Ясеневе перекрестились: всё, дыру заткнули, работаем дальше по добытому. Так?
— Ну, упрощённо — так, — процедил Аркадий. — Экономия миллиардов валютных рублей.
— А теперь следи за руками, — я понизил голос почти до шёпота, и оба зубра невольно наклонились ближе. — Американцы не идиоты. Когда через Ветрова к ним ушёл весь ваш архив, они поняли масштаб. Поняли, сколько и что вы у них тащите. И знаешь, что они сделали? Не стали перекрывать краны. Не стали хватать ваших людей. Они оставили краны открытыми. И начали лить в них дезу.
В комнате повисла тишина. Было слышно, как в камине потрескивает берёзовое полено.
— Что значит «дезу»? — прохрипел Пётр Васильевич- мы продолжаем это красть.
— Это значит, — повернулся я к нему, — что они начали подсовывать вам то, что вы так жадно воровали. Только с червоточиной внутри. В чертежи, в программы, в формулы, в схемы они стали вносить крохотные, незаметные дефекты. Такие, что ни одна ваша приёмка не поймает. Изделие работает. Месяц, полгода, год. А потом, на полной нагрузке или в нужный момент, — сбой. Поломка. Иногда катастрофа. А вы всё списываете на родное советское раздолбайство. На криворуких рабочих. На плохую культуру производства. Вы годами сами себя убеждаете, что это вы виноваты. А это не вы. Это закладка.
Аркадий медленно поставил бокал на стол. Его пальцы слегка сжались.
— Ты понимаешь, что ты сейчас говоришь? — тихо спросил он. — Это обвинение в адрес десятков министерств. Это... это вредительство в масштабах державы.
— Это не просто вредительство, Аркадий. Это война. Тихая, технологическая, и вы в ней прямо сейчас проигрываете всухую, сами того не зная, — я откинулся на спинку кресла. — Про Омск вы уже что-то краем уха слышали — где на химкомбинате чудом не рвануло так, что полгорода бы отравило. Так вот, Омск — это не случайность и не единичный прокол. Это одна ниточка. А их там несколько, и все растут из одного корня — из ветровского провала. По всей стране прямо сейчас тихо гниёт то, что вы с гордостью тащили с Запада. А ваши инженеры сидят и ломают головы, почему новенькое оборудование превращается в хлам.
— Называй, — потребовал Аркадий. Глаза его горели хищным, азартным огнём. Он уже просчитывал. Я видел по его лбу, как там крутятся шестерёнки: это же какие полномочия можно выбить у
— Не назову — фамилий и адресов у меня нет, я же сказал, — я усмехнулся, глядя, как он подобрался. — Я дам тебе рисунок. Четыре направления. Ткни туда своих людей — и ниточки сами вылезут наружу. Запоминай или записывай.
Я начал загибать пальцы.
— Первое. Смотри на тракторные, на крупное сельхозмашиностроение. На Украине есть завод-гигант, который уже больше года давится с новой автоматической линией — привезли с Запада красивую автоматику, поставили, отрапортовали, ордена получили. А она сбоит, гонит брак, ломает узлы. Инженеры в тупике, уже шёпотом предлагают выкинуть эту автоматику к чёрту и вернуться к ручному труду. Вы думаете, это рабочие руки кривые? Нет. Это закладка в управляющей программе. Найди самый громкий такой случай — не ошибёшься.
Аркадий не перебивал. Только желваки заходили.
— Второе. Газ. Магистральные газопроводы, турбины, компрессорные станции. Всё то оборудование, что вы получили окольными путями через Европу под валютные контракты. Оно горит. Турбины выходят из строя одна за другой, срываются сроки, вы теряете дикие деньги на поставках газа немцам и австрийцам. А на Западе тихо радуются, глядя, как хвалёное «европейское качество» рассыпается через сотню часов работы. Проверь — это твоя епархия, ты сам всё поймёшь быстрее меня.
Аркадий тяжело сглотнул. Газовые контракты были именно его хлебом — и это его задело за живое.
— Дальше... — сухо выдохнул он.
— Третье. Военная микроэлектроника. Микросхемы, что вы получали через европейских посредников и которые прошли ваш хвалёный спецконтроль. Они уже стоят в оборудовании нескольких закрытых заводов. И там регулярно, без всякой видимой причины, встают на недели автоматические линии сборки. Причину ищут месяцами, снимают директоров, режут премии, гоняют комиссии. А причина — в самом чипе. На физическом уровне выжжена ошибка, которая срабатывает через энное число циклов. Копай под самые необъяснимые остановки на спецпроизводствах — там и лежит.
— И четвёртое. Самое дорогое и самое страшное. — Я сделал паузу, обвёл обоих взглядом. — Авиация и космос. Тут даже не станок ломается. Тут вам через каналы дезинформации годами подсовывали кривые исходные решения — по малозаметности, по перспективной авиации, по космической обороне. И ваши лучшие КБ, тысячи конструкторов, миллиарды рублей — всё это уходит в тупик. Люди годами бьются над тем, что в принципе не полетит так, как обещано в «добытых» бумагах. Это не поломка. Это украденные годы целой страны. Вот это направление проверить труднее всего — но и потерять на нём можно больше всего.
Я умолк, сделав ещё один глоток газировки. В горле пересохло.
В кабинете царила мёртвая, почти физически ощутимая тишина. Даже дрова в камине, казалось, стали прогорать бесшумно.
Пётр Васильевич сидел с открытым ртом, переводя взгляд с меня на Аркадия. А вот Аркадий... Аркадий в этот момент трансформировался окончательно. Он больше не был ни чиновником, ни «побухивающим приятелем». Он стал человеком, перед которым только что открыли карту с сокровищами... или с минным полем, что в его профессии, по сути, одно и то же.
— Я не прошу верить мне на слово, — тихо, но отчётливо договорил я, сводя сказанное воедино. — В том и вся прелесть. Вам не нужно мне доверять. Возьмите эти четыре ниточки и потяните. Тракторный на Украине. Турбины на газопроводах. Остановки на военных линиях. Тупики в авиационных КБ. Вы в Центре считаете это разными, не связанными между собой авариями — обычным советским головотяпством. А это один узор. Один корень. Ядовитые плоды «успехов» Ветрова. Дёрните — и сами увидите, как всё сойдётся в одну точку.
Аркадий поднялся из кресла. Шагнул к окну, всматриваясь в тёмный, заснеженный сад правительственной дачи. Он простоял так молча минуты две. Сложил руки за спиной, слегка покачиваясь с носков на пятки.
— Если хотя бы половина из этого правда... — медленно произнёс он, не оборачиваясь, — то мы имеем дело с крупнейшей диверсионной операцией против экономики СССР за всю его историю.
— А тебе и не надо, чтобы правдой оказалось всё, — жёстко сказал я. — Тебе хватит одной подтверждённой ниточки, чтобы прийти на Лубянку и открыть «расследование диверсионной деятельности западных спецслужб в промышленности». А под эту вывеску вы с Петром Васильевичем замкнёте на себя все внешнеторговые объединения. Получите право вето на любую импортную закупку. Сможете прийти на любой завод и сказать директору: «Товарищ, у вас тут американская закладка. Для безопасности Родины мы забираем управление технологией и внешними контрактами под свой контроль». И он вам слова поперёк не скажет.
Я сделал паузу, давая им впитать эту мысль.
— И вот когда вы заберёте этот контроль... — я ухмыльнулся, — вот тогда на сцену выйдет та самая финансовая схема, о которой мы будем говорить дальше. Схема, которая позволит не просто спасать заводы от диверсий, а крутить эти ресурсы так, как ни одному министерству и не снилось.
Аркадий резко повернулся от окна. В его глазах больше не было ни капли алкогольного тумана. Только холодный, расчётливый, сжигающий азарт крупного хищника, чующего невероятную добычу.
— Пётр, — тихо скомандовал он полковнику. — Налей-ка нам ещё по одной. Кажется, наш юный друг только что подарил нам ключи от королевства.
Я посмотрел на них, на их вспыхнувшие глаза, на недоеденные котлеты по-киевски и багет с икрой, и про себя усмехнулся. Мой план сработал. Они заглотнули наживку по самые жабры. Теперь я для них был не странным пацаном с непонятно откуда взявшимися знаниями, а бесценным стратегическим ресурсом, который может вознести их на самую вершину советского Олимпа.
А главное — я не дал им ни одного факта, на котором меня можно поймать. Только направления. Всю грязную работу по добыче доказательств они сделают сами, своими руками, и сами же поверят в результат крепче, чем в любую бумагу. Потому что человек всегда вернее всего верит тому, что раскопал лично.
А Америка... Что Америка? Пусть сидят за своей «лужей». У меня здесь, намечались дела куда интереснее.
Аркадий умчался буквально через пять минут. О выпитом алкоголе напоминал только пустой бокал — сам он мгновенно собрался, мобилизовался и от бушевавшего в голове урагана мыслей даже забыл толком попрощаться. Просто встал, коротко махнул рукой и выскочил из кабинета.
Я повернулся и тут же уткнулся в сердитый, тяжёлый взгляд Петра Васильевича.
— Что за игру ты играешь, Игорь? — процедил полковник, нависая над столом. — Мне ты говоришь одно,
Я откинулся на спинку кресла и молча посмотрел на него. И всё-таки надо было пить коньяк... Простая советская ментальность: если в такой компании человек не пьёт — значит, казачок засланный. Смешно, конечно, но ведь так оно и есть.
Я встал, взял со стола тяжёлую бутылку и налил коньяк в его бокал и в свой.
— Извини, Пётр. Я сделал это в первый и последний раз, — спокойно сказал я, пододвигая к нему хрусталь. — Но ты мне сейчас ответь: я прав или нет?
Полковник молча взял бокал, выпил его залпом и неохотно кивнул.
— Ты попросил дать ему информацию — я дал. Я дал вам настоящую бомбу, — продолжал я, глядя ему прямо в глаза. — Но ты, Пётр, не Аркадий. У тебя другой мир и другие возможности. Ты — аналитик, штабист. А он — практик, оперативник, финансист. И ты уж извини, но вам с ним скоро станет совсем не по пути.
— Да мы друзья с пятидесятого года! — грохнул кулаком по столешнице полковник, и лицо его налилось багровой краской. — Щенок! Что ты себе позволяешь?!
Я медленно отпил коньяк из своего бокала, чувствуя, как обжигает горло терпкий напиток, и продолжал спокойно смотреть на него.
— Ты когда это в следующий раз говорить будешь, ты в сторону смотри. Может, тебе это поможет понять, кому ты это говоришь, — сказал я, едва заметно кривя губы в горькой ухмылке. — Знаешь, я тебе историю расскажу, чтобы ты всё понял. Но сначала — войну... Войну вспомни! Когда друзья на фронт уходили, предавали, бросали друг друга в тылу и в окопах... Ведь было же, Пётр, скажи честно? Мы же сейчас не на коммунистическом собрании, чтобы друг другу сказки рассказывать.
— Было, — резко ответил он, и желваки на его лице заходили ходуном. — Но мы это железной рукой придавливали…
— Да хватит! — отрезал я, не дав ему договорить. — Хватит п…ь! Человек в сорок первом, человек в девяносто первом и человек в двухтысячном — это один и тот же человек, Петя. И далеко не все способны пройти испытание огнём и смертью. Но я тебе другое скажу: ещё меньше людей проходят испытание деньгами и властью. Потому что пуля убивает сразу, а большие деньги и абсолютная власть точат душу медленно, незаметно, но абсолютно верно.
— Вот куда он сейчас побежал, а? — я показал рукой в сторону закрывшейся двери и посмотрел на полковника. — В контору он поскакал! На Лубянку! Он с тобой хотя бы посоветовался? Обсудил, что именно говорить, как подавать информацию, какую выгоду из этого для нас выжать? Да чёрта с два! За новой медалью и генеральскими погонами он побежал. Поэтому я тебе и говорю: тот завод за Уралом разрабатывай сам, не надеясь на него. Хотя пока можно действовать и через него. Твоя главная цель — родных спасти, если я правильно всё понимаю. А его судьба — извини, это не моё дело. На данный момент он нам полезен хотя бы тем, что обещал с биржей помочь и деньги завести.
— Ну тебя... Я тебя вообще не знаю, — мрачно буркнул Пётр Васильевич, но опустился обратно в кресло и тяжело выпил коньяк. Покрутил в руках пустой хрустальный бокал, всматриваясь в отблески камина, и горько ухмыльнулся: — Хотя ты прав. Любит он и власть, и побрякушки... Как Лёнька Брежнев.
Я сел и отпил коньяк, глядя на Петра Васильевича поверх бокала.
— Так что за историю ты хотел рассказать? — спросил он.
Я помолчал, собираясь с мыслями. Как объяснить человеку, который всю жизнь прожил в мире с понятными правилами, что скоро правил не будет вообще никаких? Он ведь сидит сейчас передо мной, полковник КГБ, и искренне уверен, что понимает, как устроено предательство. Ему кажется, что это когда враг вербует нашего или свой сдаёт своего. Что-то, что можно вскрыть, доказать, судить. Бедный. Он даже близко не представляет, что предательство скоро перестанет быть преступлением и станет нормальной деловой практикой.
— Понимаешь, Петя, — начал я, — вы тут все живёте с одним заблуждением. Вам кажется, что мир держится на слове, на чести, на том, что «мужик сказал — мужик сделал». Что если человек тебе двадцать лет друг, то он тебе друг. Так вот, я тебе сейчас расскажу две истории из своего будущего. И ты пойми главное: это не про мерзавцев. Это про совершенно обычных людей. Про таких, как ты и я.
Полковник нахмурился, но промолчал, потянувшись за бутылкой.
— История первая. Назовём её «Отеческая любовь», — я усмехнулся. — Жил-был один гениальный комбинатор. Звали его, скажем, Боря. Великий политический интриган, который на полном серьёзе считал себя королём мира, а всех остальных — фигурами на своей доске. И нашёл он себе молодого, тихого, скромного паренька. Приличного такого, вежливого, смотрящего в рот. И полюбил его, представь, почти как сына. Свёл с кем надо, выбил ему целую нефтяную империю, дал связи, за руку провёл в самые высокие кабинеты — туда, куда простой смертный и на пушечный выстрел бы не подошёл.
Я отпил коньяк.
— И вот тут, Петя, начинается самое трогательное. Они ведь не портили свою прекрасную дружбу такой пошлостью, как юристы и контракты. Зачем? Они же друзья! Они обнимались на деньгах, пили коньяк вот примерно как мы с тобой сейчас, и делили миллиарды буквально на пальцах. По-мужски. По-нашему. Старший отвечал за политическую «крышу» и связи, а младший — тихо, аккуратно, скромно — регистрировал все активы. На себя. Ну а на кого же ещё, он же почти сын.
Пётр Васильевич медленно поставил бокал. Он уже начал понимать, куда я веду.
— А потом старший поссорился с властью и убежал за кордон. И вот сидит он в Лондоне, деньги подходят к концу, и звонит своему любимому мальчику: «Слушай, сынок, отдай мою долю. Миллиардов пять, мы же так договаривались». Знаешь, что ответил «сын»? Он даже не стал прятаться и не бегать. Он спокойно пришёл в лондонский суд, посмотрел на своего благодетеля чистыми, честными, почти влюблёнными глазами и произнёс: «А ты, дорогой мой, никогда не был совладельцем. Ты был просто дорогой "крышей". Я тебе регулярно платил за услуги
— И что суд? — хрипло спросил полковник.
— А что суд? — я развёл руками. — Английский судья — человек цивилизованный. Он посмотрел на бумаги. А на бумагах стоит подпись младшего. Везде. А у старшего есть только воспоминания о том, как они душевно обнимались и как он его любил, будто родного. И знаешь, что решил суд? Что старший был просто наёмной охраной. Понимаешь, Петя? Человеку не просто отжали миллиарды. Ему аккуратно, по всем правилам британского правосудия, стёрли пятнадцать лет жизни. Взяли всю его святую мужскую дружбу — и переквалифицировали в платные услуги по охране объекта. Как вахтёра на проходной. Вот такая, брат, отеческая любовь.
Полковник молчал. Костяшки на его пальцах побелели.
— История вторая, — продолжил я. — Называется «Братство без печати». У того же самого комбинатора был ещё один друг. И вот тут уже действительно насмерть. Двадцать лет плечом к плечу. Вместе переживали покушения — настоящие, с взрывчаткой. Вместе бегали от спецслужб. Называли друг друга братьями, и, что характерно, не врали. Они и правда были братьями.
Я усмехнулся.
— Разделение труда — то же самое, классическое. Один занимается глобальной стратегией и орёт с трибун. Второй молча тащит на себе сотни офшоров, компаний, счетов. И всё, естественно, оформлено на второго. Почему? Ну как же: «Мы же братья! Он меня никогда не предаст!» И вот тут, Петя, самое смешное. Он его действительно не предал. Ни разу. Он просто взял и умер. Здоровый мужик, богатый, в самом расцвете — инфаркт. Раз, и всё.
— И? — глухо спросил Пётр Васильевич.
— И «брат» прибегает к вдове и наследникам. Кричит: «Ребята, тут половина всего моё! Мы с ним так договаривались!» А наследники смотрят на него, как на городского сумасшедшего, и молча кладут перед ним пачку реестров: «Мужик, а ты вообще кто? В документах твоей фамилии нет нигде. А слова, извини, к делу не подошьёшь». Годы судов, публичный позор — и медленное осознание простой вещи: братство, к сожалению, не является юридическим лицом. Оно не регистрируется, не имеет уставного капитала и в суде не котируется.
Я поставил бокал на стол и посмотрел полковнику прямо в глаза. Пора было переходить к главному.
— А теперь слушай внимательно, Петя, потому что дальше — самое важное. Ты сейчас думаешь: подумаешь, деньги отжали, суды, позор. Мерзко, но переживаемо. Так вот. Это я тебе рассказал две самые чистые, самые интеллигентные, самые вегетарианские истории из всех, что я знаю. Это верхний слой. Люди в костюмах, английские адвокаты, суд, реестры. Красиво, почти прилично.
Я наклонился вперёд.
— А внизу, под этим слоем, будет твориться такое, что твоя контора со всеми её подвалами покажется детским садом. Понимаешь, вы тут привыкли, что убийство — это ЧП. Событие. Что если человека застрелили, то поднимается вся система: следствие, розыск, доклады наверх. А в девяносто третьем, Петя, директора завода будут расстреливать в подъезде из автомата, при жене и детях, и это будет проходной новостью на третьей полосе. Между прогнозом погоды и объявлением о продаже мебели. Потому что таких на неделе — с десяток по стране.
— Ты сейчас не преувеличиваешь? — тихо спросил полковник, и в его голосе впервые не было злости. Только усталость.
— Я преуменьшаю, — жёстко ответил я. — Я тебе сейчас, наоборот, смягчаю, чтобы ты не решил, что я псих. Слушай дальше. Убивать будут не только пулей. Убивать будут тем, что человека сначала полностью выпотрошат морально. Вот представь директора, который тридцать лет строил свой завод. Всю жизнь положил. У него в цехах восемь тысяч человек, у него детский сад на балансе, пионерлагерь, поликлиника. И вот приходят мальчики — молодые, вежливые, в хороших пиджаках — и объясняют ему, что завод больше не его. И он идёт в милицию, а милиция уже куплена. Идёт в прокуратуру — там разводят руками. Идёт в суд — а судья зевает и переносит заседание на три месяца. Идёт в газету — а газета принадлежит тем же мальчикам.
Я перевёл дух.
— И вот когда он обойдёт все круги и поймёт, что защиты нет вообще нигде, что вся система, которой он верил всю жизнь, просто испарилась — вот тогда его и убьют. Только уже необязательно стрелять. Он сам. Инфаркт в пятьдесят два года. Или запьёт и сгорит за полтора года. Или пойдёт и повесится в собственном кабинете, потому что рабочим полгода не платят зарплату, и он не может смотреть им в глаза. Вот это, Петя, и есть девяностые. Не бандиты с автоматами — это как раз мелочь, это декорации. А то, что у миллионов людей одновременно вынут из-под ног всё, во что они верили. Страну, работу, деньги, порядок, справедливость. Всё сразу.
Пётр Васильевич сидел неподвижно, глядя в камин.
— И знаешь, что самое поганое? — добавил я тише. — Сломаются не худшие. Сломаются как раз лучшие. Те, кто честно жил по правилам. Потому что правил не станет, а привычка играть по ним — останется. Их и съедят первыми. А выживут те, кто быстрее всех поймёт, что старых правил больше нет. Твой Аркадий, кстати, поймёт это очень быстро. Он уже сейчас всё понял, просто ещё сам себе в этом не признался.
Полковник долго молчал. Потом медленно, тяжело поднял на меня взгляд, и я увидел в нём что-то новое. Не злость и не недоверие. Что-то похожее на растерянность человека, у которого впервые за шестьдесят с лишним лет выбили из-под ног опору.
— Я ведь тебе не верю, Пахомов, — глухо сказал он наконец. — Умом не верю. Не может так быть, чтобы целая страна... — Он не договорил, махнул рукой и потянулся к бутылке. — А нутром — верю. И вот это меня и пугает.
— Правильно пугает, — кивнул я. — Бойся. Страх — это единственное, что тебя и твою семью через это протащит живыми. Все остальные будут до последнего верить, что как-нибудь обойдётся, что вот-вот наведут порядок, что государство образумится. Не обойдётся. И не образумится. Государство первое и побежит.
— Так кто это был? — устало спросил Пётр Васильевич, тяжело потирая переносицу- я его знаю?.
— Известная личность... Правда, пока только в узких академических кругах, — ответил я. — Сейчас он работает в Институте проблем управления Академии наук
Я сделал паузу, давая полковнику переварить информацию, а затем горько ухмыльнулся:
— А вот в восемьдесят девятом этот скромный математик придумает гениальную схему: брать на «АвтоВАЗе» новенькие «Жигули», продавать их за наличку, а деньги автозаводу возвращать... ровно через год. Казалось бы, ну и что? Подумаешь, отсрочка платежа,! А то, Петя, что в условиях начинающейся гиперинфляции тот миллион рублей, который он заберёт сегодня, через год превратится в копеечную тысячу. Завод получит пыль и фантики, а наш доцент — чистый, реальный капитал.
Я подался вперёд и тихо добавил:
— И поверь мне, Пётр Васильевич, это — самое безобидное и слабое из того, что он начнёт крутить дальше. И всё это случится не когда-нибудь в туманном будущем, а всего через два года. И этот учёный доцент станет вторым человеком в России, перед которым будут заискивать министры и генералы. Так что думай, Петя... Думай.
Я поднялся с кресла и, больше ничего не говоря, вышел из кабинета.
Проходя по тёмному, тихому коридору особняка к своей комнате, я чувствовал, как плечи наливаются свинцовой тяжестью.
Господи, — подумал я, отмыкая замок. — Я ведь ещё даже толком не начал всю эту бодягу, а уже устал так, будто в одиночку вагоны разгружал...
Глава 6 Просто класс
Тот, кто хоть раз пробовал вставать на горные лыжи, отлично знает: самое опасное на первых порах — это скорость. Вроде ты только слегка оттолкнулся палками, просто хотел немного покатиться, почувствовать снег, и вдруг — бац! — склон резко уходит круто вниз. И вот ты уже мчишься во весь опор, ветер свистит в ушах, а гора разгоняет тебя всё быстрее и быстрее, и остановить этот спуск уже невозможно.
Именно так события понеслись и у меня.
Однокомнатную квартиру в Москве я получил уже через месяц.район измайлово Новенькие «Жигули» замерли в выделенном гараже ещё через два. Информация по диверсионной программе Ветрова, которую я выдал на той ночной встрече, произвела в верхах эффект разорвавшейся бомбы.
Пётр Васильевич и Аркадий после того разговора просто исчезли с радаров — в органах закрутилась такая махина проверок и передела сфер влияния, что им было явно не до чаепитий со мной. Но надо отдать должное: свои обязательства они выполнили сполна. И квартира, и машина пришли по каналам Аркадия без единой задержки.
Вот только с водительскими правами вышла заминка. Мне весьма прозрачно намекнули, что в семнадцать лет за руль официально меня никто не посадит — законы СССР даже для КГБ оставались законами. Так что изволь дождаться совершеннолетия и сдавать сам. А до моих восемнадцати оставалось ещё долгих полгода…
Москва начала стремительно ускоряться, и я разгонялся вместе с ней.
Откровенные статьи про проституцию, наркоманию и рокеров на страницах газет уже никого не удивляли. Первые санкционированные митинги, длинноволосые хиппи на Арбате, споры о вере в Бога — всё это больше не пугало и не отталкивало советского человека. Общество жадно впитывало свободу.
И только нелегальный, теневой бизнес пока всё ещё сидел тихо, как мышь под веником, не решаясь высунуть нос на свет. Оно и понятно: цеховики и фарцовщики — народ тёртый, жизнь их научила осторожности. Власть им не раз показывала «кузькину мать» с реальными расстрельными статьями.
Но даже там, в подпольной тени, уже прорастали первые советские Рокфеллеры и Ротшильды. Время Перестройки, которое я помнил по истории, с каждым днём всё глубже оскаливалось и показывало свои настоящие хищные зубы.
Вопрос денег встал очень жёстко. Квартиру я получил абсолютно пустую, и, прикинув, что на минимальное обустройство мне потребуется тысячи две, не меньше, я откровенно приуныл. Москва уже тогда была городом весьма дорогим.
Но зато в квартире, как ни странно, уже стоял телефон. Тупо забрав раскладушку и пару стульев из квартиры внука Петра Васильевича, а также прикупив какой-то простенький стол, я окончательно перебрался в свой новый дом .
Каждый вечер, сидя над учебниками и зубря предметы, я по сто раз на дню натыкался взглядом в телефонный аппарат. Он почему-то казался мне единственной ниточкой, связывающей меня с Мариной. В конце концов, не выдержав, я заказал межгород на одно из воскресений — рассчитал так, чтобы у неё в Хабаровске было часов двенадцать дня.
Трубку сняли почти сразу. Послышался сухой,клик, и из динамика донёсся ровный, хорошо поставленный голос её матери:
— Да, я вас слушаю.
— Здравствуйте... — я слегка откашлялся. — А Марину можно к телефону?
Пауза. Короткая, отмеренная — ровно такая, чтобы я успел понять, что меня узнали.
— Здравствуйте, Игорь, — произнесла она наконец, и вежливость в её голосе была холодной, как мрамор в парадной. — Марины нет дома. И, если позволите, я скажу вам то, что должна была сказать ещё осенью. Вы взрослый мальчик, вы поймёте.
— Я вас слушаю, — глухо ответил я.
— У Марины сейчас всё складывается очень хорошо. Очень. Она наконец успокоилась, вернулась к занятиям, и рядом с ней появился человек, который относится к ней с должным уважением. Врач. Из хорошей семьи, с положением, со сложившимся будущим. Я не буду говорить о вас ничего дурного, Игорь, я вас, в сущности, совсем не знаю. Именно поэтому я и говорю то, что говорю.
Я молчал. Она восприняла это как разрешение продолжать.
— Вы ведь и сами всё понимаете. Вам семнадцать. У вас нет ни специальности, ни жилья, ни ясного представления о завтрашнем дне. Я вас в этом не упрекаю — в вашем возрасте это совершенно естественно. Но у Марины, в отличие от вас, есть что терять. И я не позволю ей потерять это второй раз. Один раз она из-за вас уже чуть не бросила институт.
— Я просто хотел...
— Я знаю, что вы хотели, — мягко перебила она, и в этой мягкости было что-то невыносимое. — Вы хотели услышать её голос. Это очень по-человечески. Но подумайте, будьте любезны, не о себе, а о ней. Она только-только собрала себя. Один ваш звонок — и всё начнётся заново: слёзы, бессонница, разговоры до трёх ночи. Вы этого добиваетесь? Вы её любите — или себя рядом с ней?
Я не нашёлся, что ответить. А она уже заканчивала — так же ровно, без единой лишней ноты:
— Я вас очень прошу.
Она положила трубку — аккуратно, без стука, точно на рычаг. Куда хуже, чем если бы швырнула.
Межгородская линия отозвалась частыми, тоскливыми гудками. Но за долю секунды до этого — сквозь тысячи километров проводов и шуршание эфира — из глубины хабаровской квартиры отчётливо и громко донеслось:
— Мама... Кто это?
Сердце сжалось так дико, с такой сухой, давящей болью, что на секунду стало просто страшно. Перехватило дыхание, будто в грудь вогнали стальной клин.
Я стоял посреди чужой, звенящей пустотой комнаты и смотрел вокруг. На голые стены, на стоящую в углу одинокую раскладушку, на лежащую на полированном столе связку тяжелых холодных ключей — от квартиры, от новеньких «Жигулей», от собственного гаража... Мечта любого советского человека. Мерило невероятного успеха.
Я стоял — и отчетливо, до тошноты понимал: мне это не надо. Вся эта мишура, все эти подарки от КГБ, эта квартира — мне ничего этого не надо! Без того единственного, родного голоса на том конце провода, который я только что слышал сквозь шум помех, мне всё это на хрен не сдалось. Всё обесценилось за какую-то долю секунды.
Я бессильно опустился на табурет возле окна и уставился в темноту за стеклом. А окно отсвечивало длинными, размытыми полосами — белыми огнями фар и алыми рубинами задних фонарей редких машин, ползущих по ночной московской улице. И эти белые и красные сполохи на темном стекле казались единственной живой деталью в мертвой тишине
Я поднялся с табурета, подошёл к аппарату и снова набрал межгородскую телефонную станцию.
На этот раз соединили быстро — минут через десять.
— Баб, привет! — услышал я в трубке такой знакомый, родной и тёплый голос.
— Запиши мой новый номер... Да, бабуль, это уже мой постоянный телефон. В Москве. Надолго.
— Да нет, бабуль, питаюсь я нормально, не переживай...
…Через два дня они появились. У Аркадия был раздосадованный, скисший вид, у Петра Васильевича — скорее удивлённый.
Они позвонили в дверь, когда я сидел на раскладушке и прямо из эмалированной миски уплетал макароны по-флотски.
Переступив порог, визитёры обнаружили из мебели только стул возле окна. Оба, одетые с иголочки, смотрелись не ко двору на фоне звенящей пустоты моих новых хором.
— Есть будете?
Оба посмотрели на миску, оглядели комнату и синхронно качнули головами.
— Как успехи?
— Да не очень, — пробурчал Аркадий, садясь на единственный стул и расстёгивая пальто.
— Да говори как есть, — вставил Пётр Васильевич. — Прокатили его наверху. Красиво, по всем правилам.
— Пока речь шла про брак и локальные сбои, никому дела не было, — Аркадий сжал кулаки. — Копай, веди разработку. А как выяснилось, что это программа всесоюзного масштаба, да ещё с выходом на агентуру, — тут же набежали лампасы. Дело, говорят, тебе не по чину, допуск не тот. Создали комиссию Центрального аппарата. Меня оставили привлечённым специалистом. На подхвате.
— В конторе всегда так, — усмехнулся Пётр Васильевич. — Пока картошку копаешь — незаменим. А как ордена замаячили — отойди, парад принимают другие погоны.
Я поставил миску на подоконник.
— Аркадий, ты же нелегал?
Он поднял голову.
— В смысле?
— Ну ты же двадцать лет за границей отработал. Ты бы источнику дал вывалить всё разом? Или по частям, глядя, что взамен дают?
— По частям, конечно, — буркнул он. И осёкся.
Помолчал. Расстегнул верхнюю пуговицу — жарко ему стало.
— Так то источник, — сказал он наконец, уже без прежней уверенности. — А то своя контора.
— Ага, — кивнул я. — В том и дело.
— Ты меня работать учить будешь? — вскинулся он.
— Тебя учить — только портить. Ты в своём деле разбираешься, я нет. — Я подошёл к плитке, налил себе чаю. Грузинский, дрянь редкостная, но другого в магазине не было. — Я про другое. Ты со своей конторой по одним правилам играешь, а она с тобой — уже по другим. Ты просто пока не заметил.
— Это ты к чему?
— К тому, что у вас как было? Есть система, ты в ней, всё понятно. Подвинули — обидно, но не смертельно, подождёшь, вернёшься. А дальше будет так, что ждать станет негде. Никакой системы, никаких правил. Только то, что сам в кулаке удержал.
Пётр Васильевич хмыкнул:
— То есть все друг друга жрать начнут?
— Не жрать. Просто каждый за себя. — Я отпил и скривился. — Люди-то те же самые останутся. Просто раньше человек не брал чужое, потому что боялся и потому что нельзя. А когда бояться станет нечего и «нельзя» отменят — возьмёт. И сам себе объяснит, что он в своём праве.
Аркадий смотрел на меня уже спокойнее.
— Ладно. И что я должен был сделать?
— Дать им Украину. Без всесоюзного масштаба, без агентуры. Пусть проверят. Подтвердилось бы — они бы сами к тебе пришли за продолжением. И вот тогда бы ты условия ставил.
Он помолчал. Потом хмыкнул, невесело.
— Я так с французами пятнадцать лет работал.
— Ну вот.
— Дожил, — он покачал головой. — Со своими надо как с французами.
— Не со своими. Просто своих скоро не останется. — Я пожал плечами. — Ты, кстати, не сильно расстраивайся. Комиссия ваша всё равно ничего толком не докопает, а через пару лет им будет вообще не до того.
— Так что теперь — сидеть и ждать у моря погоды? — с досадой проворчал Аркадий.
— Эх, Аркаша, Аркаша... — тяжело вздохнул Пётр Васильевич, покачав головой. — А я-то всё думал, почему Игорёк тебе вот так сразу всю информацию выложил? И только сейчас до меня дошло: тебе просто необходимо было вот так по носу щёлкнуть. Чтобы ты наконец понял, что времена изменились. Да и мне, старому, тоже полезно это понять...
Я посмотрел на полковника и неопределённо пожал плечами:
— Ну, так далеко я в своих планах не заходил, Пётр Васильевич. Но вот то, что вы ещё до старта, на берегу, не договорились — кто вы, куда идёте и зачем — вот это да, видать сразу.
Пётр Васильевич долго и молча смотрел на меня, будто пытаясь прожечь взглядом насквозь, а
— Скажи мне, Аркаша... А квартира-то эта — чистая? Нас тут не слушают?
— Обижаешь, Василич! — даже оскорбился Аркадий. — Я её вообще для себя держал... Ну, ты сам понимаешь.
— Ну да, ну да, — иронично ухмыльнулся полковник. — Гимнасток тискать.
Аркадий лишь смущённо развёл руками и неопределённо крякнул. Пётр Васильевич снова перевёл взгляд на меня, и лицо его стало предельно серьёзным.
— Скажи мне, Игорь... Ты действительно хочешь валить отсюда? Или всё-таки?..
— Честно? — я откинулся назад, упёршись спиной в холодную стену. — Я уже и сам не знаю. Сначала — да, железобетонно хотел. Но кое-что изменилось.
— Что именно?
— Пётр Васильевич, ну это как-то... — попытался уклониться я.
— Нет, Игорёк, уже нет! — перебил меня полковник. — Ты сам только что сказал: надо на берегу решать. И я же вижу, что тебя что-то изнутри гложет. Что-то появилось такое, что держит тебя здесь, в этой стране, от которой ты так рвался удрать. Так вот я у тебя прямо и спрашиваю: ты сам-то, сынок, чего от этой жизни хочешь?
— Ну, для этого надо сначала полностью все точки над «i» расставить и раскрыть карты, — ответил я. — А вы сами до сих пор в непонятках: кто из вас командир, кто прикрытие, а кто разведка. Я-то вам свой секрет вообще со психу выложил, и до сих пор не уверен, что надо было. Хотя, с другой стороны... Скоро из всех телевизоров на людей столько всякого дерьма поплывёт, что моя история о будущем вам сухой математикой покажется.
Аркадий растерянно переводил взгляд с меня на Петра Васильевича и обратно, молча переваривая услышанное.
— Ну да, патовая комбинация, — вздохнул полковник, не сводя с меня внимательного взгляда. — Без тебя мы действительно много упустим и набьём кучу лишних шишек. С тобой работать было бы в разы легче. Но вот... Ладно, твои варианты? Чего ты хочешь?
— Двадцать пять процентов прибыли — и только за интеллектуальный вклад, — прямо заявил я. — То есть за идеи, информацию и аналитику. Но если я нахожу тему, которую берусь полностью прокрутить сам, а от вас требуются только ресурсы и подстраховка нашего общего дела — тогда моя доля пятьдесят.
Пётр Васильевич хитро ухмыльнулся, прищурился и покачал головой:
— Нет, сынок... Так дело не пойдёт.
Я лишь хмыкнул про себя: «А у полкана голова-то соображает... Мгновенно просчитал, кто в этой схеме окажется главным».
Я спокойно продолжал смотреть на полковника.
— И как же у вас принято делить?
Я помолчал, дерзко держа паузу. Что-что, а переговоры я вести умел — жизнь в жестком бизнесе научила.
— Да б***ь! — не выдержал Аркадий, эмоционально переводя ошарашенный взгляд с меня на Петра Васильевича и обратно. — Вы вообще на каком языке говорите?!
— Тем более Аркадий ещё даже не знает, о чём речь, — я неопределенно пожал плечами. — . Так что вы сначала вдвоём между собой решите: кто вы, куда идёте и как делите.
— Петя, ты, твою мать, скажешь мне наконец, о чём речь?! — Аркадий окончательно закипел.
— Скажу, Аркаша, скажу... — тяжело вздохнул Пётр Васильевич.
И тут полковник стал выдавать такое, от чего я окончательно понял: я выбрал правильную сторону.
— А дела у нас такие, Аркаша, — веско, с паузами произнёс Пётр Васильевич. — У парня есть секрет. И стоит этот секрет очень дорого... Гораздо дороже, чем то, что он тебе успел рассказать.
— Ну?.. — у Аркадия аж глаза заблестели от вспыхнувшего жадного азарта.
— Баранки гну! Что такое «интеллектуальная собственность», ты понимаешь?
Аркадий молча кивнул — всё-таки высшее юридическое образование за плечами имелось, терминологию он знал.
— Так вот: пока я несу за него ответственность и пока я его привёл — он моя интеллектуальная собственность! — твёрдо отрезал Пётр Васильевич.
Аркадий от такой наглости аж хрюкнул:
— Петя, да мы же с тобой друзья с...
— Аркаша, закрыли тему! — перебил полковник, подняв ладонь. — Говорим по существу. С твоей стороны сейчас — что?
— Ну... — Аркадий замялся, но быстро собрался. — Выход на деньги, на зарубежные технологии. Ну и наличка есть, немного...
— А у меня — выход на нужных людей здесь. И на тех людей, которые умеют правильно держать в руках оружие. И деньги тоже есть, — холодно и чеканно произнёс Пётр Васильевич.
Я с нескрываемым интересом наблюдал за рождением будущих акул и олигархов российского бизнеса. И если раньше я делал основную ставку на Аркадия, то теперь чётко осознал: передо мной сидел человек совершенно иного масштаба. В своей прошлой жизни я с такими просто не мог пересечься. Я видел перед собой настоящего «серого кардинала» — из той самой породы, что и рулила всей страной в лихие девяностые.
Снова зависла пауза.
Пётр Васильевич внимательно посмотрел на меня:
— Ну так, сынок?..
— Я так понимаю, завод на Урале — это будет тренировка «на кошках»?
Вспомнив гайдаевскую комедию, Пётр Васильевич усмехнулся:
— Да, Игорь. Я долго запрягаю, но быстро еду. Так как?
Я встал и подошёл к нему вплотную, глядя прямо в глаза. Я искал и не находил там фальши — видел только безудержное желание человека жить полной жизнью, быть хозяином ситуации и крупным игроком.
Ну что же- подумал я -за долю малую я буду иметь в десять раз больше чем на одном заводе.
— Тогда так: мои десять процентов. Я ничего официально не подписываю, остаюсь только советником.Мои проценты закрепляются за фирмой открытой в Щвейцарии. Плюс золотой парашют при выходе, — я усмехнулся. — В виде недвижимости в Европе или закрытого счёта на третье лицо, которое я укажу.
У Петра Васильевича глаза моментально вспыхнули хищным азартом.
— По рукам! — он первым протянул мне широкую ладонь.
— Петя, ты мне объяснишь, что вообще происходит?! — жалобно протянул Аркадий, переводя взгляд с одного на другого.
— Потом, Аркаша... Потом.
Ох не прост Петр . Ох не прост.
Кстати место в глазном институте подойдет ?-хитро подмигнув спросил Петр Васильевич
Глава 7 Эпилог
Я сидел, откинувшись в кресле Ил-86. Носовая часть лайнера, сразу за пилотской кабиной, была обустроена под небольшое VIP-купе всего на четыре пассажирских места. Рядом со мной,
Борт летел в Хабаровск, где мне предстояло решить свою самую главную проблему. Проблема эта как раз заканчивала мединститут и решала, куда идти распределяться на практику.
Прошла ровно неделя с того разговора, когда мы провели наш первый «совет старейшин». Все точки над «i» были окончательно расставлены, а будущие миллионы и миллиарды — заранее распределены. Наш общий траст решили назвать «Беловежская пуща» — оказывается, оба моих компаньона в своё время успели поработать в Белоруссии, и это название им запало в душу. Я-то хотел похохмить, но, поняв их мотивы, переубеждать не стал. Оставалось только надеяться, что в девяносто первом они меня за это название не прибьют.
В моей новой квартире вовсю шумела ремонтная бригада: рушила перегородки, равняла стены и клеила обои. Я, конечно, немало удивил работяг своими требованиями — велел снести стенку на кухне, выкинуть громоздкую чугунную ванну и обустроить шкаф с раздвижными дверями. Короче говоря, делал себе ультрасовременный по тем временам вариант планировки — такой, о котором в СССР тогда только начинали писать в журналах для молодых архитекторов. Мебель и всю бытовую электронику, включая даже дефицитную кофеварку, мне обещали доставить новенькими прямо со спецскладов КГБ. Ведомственные фонды у них, как я понял, были более чем солидными.Понятно не бесплатно
Уши ощутимо заложило — тяжёлый лайнер пошёл на посадку. Насколько я понял, где-то под Челябинском нам нужно было сбросить часть попутного груза.
— Товарищ полковник, — к нашему отсеку подошёл командир экипажа. — Пойдёмте пообедаем, у нас часа два в запасе точно есть. Груз, который мы должны забрать дальше на Хабаровск, немного задерживается. А лётная столовая здесь отличная.
Пётр Васильевич кивнул, и мы расстегнули ремни, когда «Ил» мягко коснулся полосы и гулко покатил по бетонке военного аэродрома.
Пообедав, мы устроили передышку в ленинской комнате. Усаживаясь в кресла, мы откинули головы на спинки. Разговаривать после сытного обеда совершенно не хотелось — тянуло просто тупо поспать. Однако организм Петра Васильевича, привыкший к постоянному напряжению, спать явно не желал.
— Скажи мне, Игорь... — полковник задумчиво посмотрел по сторонам. — Я вот смотрю на всё это и, честно говоря, не верю, что всё это может взять и исчезнуть.
— Что именно? — лениво переспросил я, в самолете несмотря на мягкие кресла поспать не получилось .
Пётр Васильевич кивнул на гипсовый бюст Ленина, стоявший на тумбе в углу:
— Ну, вот это всё.
— Ну, Ленина-то точно не будет, — ответил я. — А что касается системы... В девяностые с армией будет большая беда. Офицеры ведь не работяги — просто так из армии уйти не смогут, да и куда? А платить им перестанут. Кормить семьи надо, вот и сядут все дружно на голодный паёк.
Полковник помолчал, потом хмуро глянул на меня из-под бровей.
— Ты сейчас конкретно про мой статус клонишь? — усмехнулся он. — За загородный дом или служебную дачу переживаю?
— Да нет, — качнул головой я. — Я вообще, в целом.
— За дачу я как-то не сильно переживаю, Бог с ней, — сказал он. — Но вот сама структура... Не верю я, что вот так, наработанная десятилетиями система просто возьмёт и исчезнет.
— Она и не исчезнет, — покачал я головой. — Она просто перейдёт из рук в руки. Вот только в армию зайдут деньги. Зайдёт то, чего там ни в коем случае не должно быть. И вопрос денег раздерёт армию на части. К двухтысячным годам всё вернётся или начнёт возвращаться обратно. Вот только что конкретно будет в двухтысячных, я тебе уже не скажу — меня в России тогда уже не было.
Я откинулся на спинку кресла и снова посмотрел на гипсового Ильича.
— Кстати, если волнуешься за загородный дом, то и правда не стоит. Можно прямо сейчас прикупить пару-тройку дачных домиков в каком-нибудь скромном дачно-огородном кооперативе. И плюс дом в деревне — в одном очень хорошем районе. Купить за копейки и просто забыть на пару лет. А потом за эти сотки тебе такой загородный дворец отстроят или предложат за них столько денег, что голова пойдёт кругом. Правда, дом будет не в самом этом районе, а чуть дальше, да и землю тебе обменяют с огромной доплатой.
Пётр Васильевич прищурился, в его взгляде вновь вспыхнул профессиональный интерес:
— И ты знаешь, где конкретно это будет?
— Знаю, — кивнул я. — Но с одним условием: один дачный домик мой
— Ну-ну, комбинатор, — хмыкнул полковник, удобнее усаживаясь в кресле. — Давай, излагай. Нам до вылета всё равно делать нечего.
Я сделал паузу, собираясь с мыслями, и начал раскладывать ему картину будущего:
— Вот смотри, Пётр Васильевич. Сейчас у нас на дворе восемьдесят седьмой год. Что такое для советского человека подмосковное направление по Рублёво-Успенскому шоссе? Для большинства — это просто узкая, петляющая асфальтовая нитка, зажатая сосновым бором и постылыми заборами. Это закрытая зона. Там стоят государственные дачи ЦК КПСС, Президиума Верховного Совета, Совмина, дачи академиков, генералов и Четвёртого главного управления Минздрава. Посторонний человек туда даже на велосипеде просто так не заедет — на каждом повороте будка ГАИ и оперативный дежурный. Вон, Барвиха, Жуковка, Николина Гора, Усово — там тишина, сосны шумят, спецпайки развозят, и пожилые маршалы с писателями гуляют по дорожкам. Земля там государственная, она ничего не стоит, потому что в СССР земля не продаётся.
Пётр Васильевич медленно кивнул:
— Ну, всё правильно. Правительственная трасса, охраняемый объект. При чём тут твои дачные домики?
— А при том, — продолжил я, — что пройдёт буквально пять-семь лет, и вся эта советская идиллия рухнет к чертям. Перестройка закончится, партию разгонят, а вместе с ней лопнет и сама система государственных дач. И на смену старой номенклатуре придут совсем другие люди. Люди с огромными, неконтролируемыми наличными деньгами. Банкиры, водочные короли, сырьевые бароны, бандитские авторитеты и вчерашние комсомольские вожаки, успевшие подмять под себя приватизацию. И всем им до зарезу потребуется статус. А какой главный символ статуса в Москве? Жильё там, где раньше жила высшая каста — кремлёвские вожди.
Я подался немного вперёд, понизив голос:
— Рублёвка превратится в мекку новоявленных нуворишей. Через несколько лет здесь начнётся настоящий земельный психоз. Цены на землю взлетят до небес — сначала сотни долларов за сотку, потом тысячи, а к началу двухтысячных — десятки тысяч долларов
— Замки из красного кирпича... — задумчиво повторил полковник, пытаясь представить эту картину. — И что, вся эта братия поместится в одной Жуковке?
— В том-то и дело, что нет! — усмехнулся я. — Жуковка и Барвиха застроятся первыми, там свободного места не останется вообще. Каждая поляна, каждый овраг будет распределён. И тогда этот золотой поток хлынет дальше — вдоль Москвы-реки, разрастаясь в ширину. Чуть дальше по шоссе, за поворотом на Ильинское, есть тихая, ничем со стороны не примечательная деревенька — Ильино. И рядом с ней пара скромных дачно-строительных кооперативов, где сейчас простым заводским работягам и служащим нарезают по шесть соток под картошку и убогие щитовые домики без удобств.
Пётр Васильевич прищурился:
— Ильино... Ну знаю, места там красивые. Река рядом, заливные луга, сосновый массив.
— Вот именно! — подхватил я. — Места там не просто красивые, а идеальные. Тихая вода, живописный изгиб реки, вековой бор. И прямо сейчас, в восемьдесят седьмом году, дом в деревне Ильино с участком соток в пятнадцать или дачный надел в тамошнем СНТ стоят ровно столько, сколько стоит побитый жизнью «Запорожец» или пара коробок хорошего коньяка. Местные старики и работяги знать не знают, на каком золоте они сидят. Для них это просто огород,
— И что ты предлагаешь? Землю-то не купишь, — заметил полковник. — в СССР земля не продаётся. Дом — куплю, а под ним всё равно государственная.
— Правильно, — кивнул я. — Поэтому ход двойной. Сейчас, в восемьдесят седьмом, мы покупаем именно дома — избы в деревне и щитовые домики в кооперативе. Абсолютно законно, через сельсовет и правление. Земля под ними закрепляется за нами в бессрочное пользование — это уже разрешено, за домом участок числится автоматически. А через несколько лет выйдет закон, который позволит эту землю оформить в собственность. И вот тогда мы, единственные, кто заранее знает, что закон выйдет, спокойно переведём наши сотки в частную собственность — по справке, по документам, без единого нарушения. Пока остальные будут только чесать в затылке, у нас уже будут на руках закреплённые участки.
— Хм. — Полковник задумчиво пожевал губами. — То есть мы садимся на землю как пользователи, а как только можно — переоформляем в собственность. И всё это — до того, как народ вообще сообразит, что землёй теперь можно владеть.
— Именно, — подтвердил я. — А дальше наступит девяносто четвёртый или девяносто пятый год. Приедет в Ильино какой-нибудь условный хозяин банка или нефтяной вышки. Ему нужно будет отгрохать себе поместье гектара на три-четыре, с личным выходом к реке, теннисом и конюшней. Он начнёт выкупать землю у местных оптом. Скупит всё вокруг, задумает единый закрытый коттеджный посёлок. И вдруг окажется, что прямо посередине его будущего парадного въезда стоит наш с тобой участок или два. Один скромный надел, который разрушает весь его архитектурный ансамбль и не даёт замкнуть периметр охраны.
Я усмехнулся:
— В девяностые, конечно, отморозки такие вопросы решали силушкой да поджогами. Но к тому времени серьёзные дяди уже научатся договариваться. Да и за нами, не забывай, будет стоять наша «Беловежская пуща» и твои силовые связи. Выжечь или запугать нас не выйдет. И вот тогда этот делец сам приползёт к нам на переговоры.
— И что он предложит?
— Он отдаст всё, лишь бы освободить эту точку. Предложит выбор: либо полмиллиона-миллион чистых долларов наличными за наш убогий деревенский сарай, либо роскошную усадьбу соток на двадцать со всем ремонтом и мебелью, но чуть дальше от Рублёвки — например, по Новорижскому шоссе, где как раз начнётся новое строительство. Он сам всё построит, сам всё обменяет, оформит все документы и ещё сверху приплатит, лишь бы мы ушли с его земли.
Пётр Васильевич долго молчал, уставившись в окно, за которым по бетону военного аэродрома рулил очередной транспортник. В его голове складывался пазл из советской реальности, законов КГБ и той дикой, хищной капиталистической эпохи, о которой я ему твердил.
— Миллион долларов... за деревенскую избу в Ильино... — тихо проговорил он, будто пробуя эти слова на вкус.
Он замолчал, и я ждал привычного одобрения. Но полковник не улыбнулся. Наоборот, лицо его медленно темнело, тяжелело. Он повернулся ко мне, и в глазах не было ни азарта, ни восхищения — только глухая, стылая усталость.
— Знаешь, Игорь, что я тебе скажу? — произнёс он негромко. — Вот сижу я, слушаю тебя. Про заводы, которые сгниют. Про людей, которых по подъездам постреляют. Про баб, что последнюю копейку на крем отдадут. Теперь вот про избы, за которые будут миллионы платить. И знаешь, что я всё яснее понимаю?
— Что?
— Что мне с каждым твоим словом всё больше хочется достать из сейфа пистолет и начать отстреливать. — Он сказал это ровно, буднично, без всякой рисовки, и от этого стало по-настоящему не по себе. — Всю эту будущую нечисть. Всю эту швондеровскую породу, что расползётся по стране, как гниль по яблоку. И начать, пожалуй, с тебя. Потому что ты, сынок, сидишь тут, и раскладываешь мне гибель моей страны, как пасьянс. С аппетитом раскладываешь. Тебе ведь это даже нравится, а?
Я выдержал его взгляд, не отводя глаз.
— Не нравится, Пётр Васильевич, — тихо ответил я. — Просто я это уже один раз прожил. И научился на этом не блевать, а зарабатывать. Плакать по стране я закончил полвека назад. А ты только начинаешь. И знаешь, в чём вся горькая штука? Пистолет ты в сейф положишь обратно. И избы эти купишь.А я продукт своего времени и в этом году , в той жизни пойду в армию , и есть у меня только две руки, две ноги, а во такие как ты Петя и рванут родину пилить, да свои дачи отжимать.
Полковник смотрел на меня ещё долго. Потом отвернулся к окну, и желваки на его скулах медленно перестали ходить.
— Купим, — глухо сказал
До самого Хабаровска мы летели молча. Пётр Васильевич время от времени бросал на меня тяжёлые, исподлобья взгляды, а потом снова отворачивался к тёмному иллюминатору.
Я понимал его без слов. Принять такое — почти невыносимо. Весь его привычный, выстроенный годами мир, которому он служил верой и правдой, полз по швам, а он сидел рядом с человеком, который со спокойствием патологоанатома описывал ему предстоящее вскрытие. И ведь никто вокруг даже не догадывался, до какой грязи и нищеты дойдёт страна всего через несколько лет.
Пётр Васильевич стал первым, кому я вколол эту прививку. Правдой. И сейчас она жгла его изнутри. Но лучше так — получить укол раньше, пока ещё есть время выработать иммунитет. Сколько их, честных мужиков в погонах, сгорит в девяностые? Сколько от безысходности зальют горе горькой, а сколько молча положат перед собой на стол табельный «Макаров» в пустом кабинете с невыплаченной за полгода зарплатой?
Великая страна за один только двадцатый век уже во второй раз срывалась в это пике. Я вспомнил зачитанные до дыр мемуары белых офицеров. Дворяне, полковники, герои Первой мировой — потом парижские таксисты. Сидели за баранкой, смотрели сквозь лобовое стекло на чужие сытые улицы и молчали. У них не отняли деньги или чины. У них вынули из-под ног страну — с корнем, с мясом. И сделать было нельзя ничего. Бросаться под несущийся в пропасть состав бесполезно. Можно только нарастить броню и уцелеть.
Или попробовать иначе.
Я закрыл глаза. В тот, первый раз, я выбрал броню. Сбежал за границу, зарылся в комфорт, набил карманы и глушил всё остальное дорогим виски. Логично. Правильно. Только к семидесяти годам я понял, что вкус у той жизни сух и горек
Второй раз бежать не хотелось. Хотелось остаться и сложить в этом бардаке хоть что-то, что устоит. Небольшое. Пусть на несколько человек — но чтобы устояло.
Голодать и ходить в рваных ботинках я, разумеется, не собирался. Но просто копить, давиться золотом и смотреть, как всё вокруг идёт под нож, — не смогу. Уже пробовал. Не помогает.
Откуда во мне взялась эта тихая, неудобная тоска, я толком не знал. Может, Марина. А может, я просто первый раз за все свои жизни допустил простую мысль: сладко жрать и мягко спать — это ещё не всё. На этом одном человек не держится. Проверено.
Борт шёл на восток, сквозь ночные облака. Я летел в Хабаровск, чтобы для начала попробовать вытащить одну-единственную душу — свою собственную. А там, глядишь, и ещё чью-нибудь.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
