Обложка Цветок, похожий на звезду

Цветок, похожий на звезду

Лариса Ритта

0% прочитано
Стандартный
Лариса Ритта

Цветок, похожий на звезду

Глава 1

Посвящается городу моего детства и моей юности, городу первой любви, первых надежд и первых разочарований.

Справка для истории: события, описанные в этом сюжете, доподлинно имели место в действительности, поэтому все, кто вдруг узнает себя в персонажах, могут не сомневаться, что это именно они и есть.

ПРОЛОГ

Стояла Эпоха Прощания со Старым веком.

Ещё жив был советский союз, и был он ещё крепок внешне. Сочинялись лозунги, и плыли на праздничных демонстрациях над толпами чудовищно увеличенные, квадратные, чёрно-белые портреты вождей.

Ещё строился БАМ, и пелись песни о БАМе.

Проводились открытые партийные собрания. Изучалась в школах биография Ленина, и в обязательном порядке старшеклассники заучивали статью «Партийная организация и партийная литература».

Окрестившие своего ребёнка родители вставали перед товарищеским судом. На Пасху в крупных городах комсомольские активисты устраивали пикеты, беря молодёжь на карандаш.

И всё это доживало своё последнее время. Мало кто чувствовал это. Но веял уже ветер перемен.

А Любовь была всегда, как и положено в мире. Ибо Любовь правит миром, и закон этот нерушим.

Ещё крепки были корни тоталитаризма. Ещё рвал на сценах струны, нервы и сердце Владимир Высоцкий, не зная, что сроку ему осталось не «сорок сороков», а чуть больше года.

Но веял уже ветер перемен. И никто не знал, что он поднимет жестокую бурю, которая сокрушит все, созданное веком.

И только Любовь останется, чтобы сохранить мир.

А пока всё было, как было. Были стабильными зарплаты. Оплачивались больничные. Не было мобильных телефонов, и приходилось иметь запас двухкопеечных монет, или выпрашивать их у прохожих, чтобы позвонить по телефону-автомату.

Хорошие американские джинсы стоили 150 рублей, только купить их было негде, поэтому все носили польские.

Компьютеры назывались «ЭВМ» и стояли только в крупных научно-исследовательских институтах. Менеджеры назывались просто управленцами и были непопулярными должностями, а офисы назывались просто конторами и были местами скучными, тоскливыми и решительно не престижными.

А Любовь была всегда, как и всегда в мире.

Всё было, как было. Личный автомобиль считался роскошью, а женщина за рулём — экзотикой. В школу не разрешали ходить в брюках, зато вдруг вошли в моду длинные юбки. За хорошими сигаретами и финскими сапогами ехали в столицу, потому что в провинции товаров не было. И не было плазменных экранов, видеоплееров, цифровой фотографии, кофе «капучино» и профессии «дизайнер».

А Любовь была, как и во все времена.

Ибо во все времена только Любовь владеет миром, и закон этот нерушим.

И в год 19… от Рождества Христова стоял месяц апрель, носилась в воздухе весна, во всех учреждениях писались лозунги и подклеивались портреты основоположников.

И в мой дом постучался одинокий путник. Вернее, путница. Подруга Анна. И впустила я путницу, и услышала…

1

Это была ошеломляющая новость. Как у всякой ошеломляющей новости, её концов было найти совершенно невозможно, но это было уже неважно.

Всё теперь было неважно! Всё!

Анюта рассказывала уже два часа. Я слушала, затаив дыхание, забыв обо всём. О, ради такой новости можно было пожертвовать многим в жизни. Свиданием, например. Или деньгами. Или устроить завтра праздник и не ходить на работу. Хотя, завтра и так не надо идти на работу. Завтра и так праздник — весенний молодёжный общегородской субботник, за который на понедельник дают отгул.

А ещё можно собрать друзей и всех ошеломить — ребят из нашего КБ, двух знакомых учительниц из подшефной школы, позвонить подруге детства Лёльке, чтоб приехала. Ради такой новости можно бросить все и приехать. Анюта, кстати, так и сделала: бросила все дела и приехала ко мне из другого города, чтобы рассказать.

Я уже два раза подогревала чайник, но ни есть, ни пить не могла. Всё было слишком необыкновенно. И при этом так всё просто. Они, эти существа, эти пришельцы, были только очень высокого роста, а в остальном — совсем такие же, как мы. Совсем-совсем такие же, как мы!

Мне всегда казалось, что это случится. Я всегда этого ждала, с самого детства. И вот, наконец, дождалась — они прилетели!

Анюта окончила рассказ, допила свой чай и посмотрела на меня ясными глазами.

— Как хочешь, — сказала она. — Во всём этом можно усомниться. Ты можешь не верить. Нам на лекции сказали: «Этому можно не верить». Но мне больше нравится верить.

Я провожала подругу на поезд, будучи в прекрасном трансе. О, конечно, мне тоже нравилось верить! Да что там! Я поверила безоговорочно, сразу — и будто проснулась. А как можно не верить? Это же рассказывали очевидцы! Это проверенные данные — множество людей было опрошено. Все они видели сияния, и автомобили вставали без видимых причин, просто глохли моторы — и всё, а потом появлялись они — высокие, выше человеческого роста, светловолосые… В конце концов, Анюта не сама это сочинила, это на официальной лекции рассказывали, на курсах по психологии, и никто, никто больше не знает, кроме тех, кто посещал курсы.

И Анюта — любимая моя институтская подруга — в своём городе одна-единственная носительница тайны. А в моём городе — пока только я.

Я ехала домой с вокзала в автобусе, улыбалась сама себе и думала: а что если сейчас взять и крикнуть: «Граждане! Слушайте! Великая весть! Мы не одни во Вселенной! Они прилетели!..» Ой, что будет, ой, что начнётся! Все ахнут, замрут, потом автобус остановится, потому что шофёр бросит кабину и зайдёт в салон слушать.

Я заходила в магазины, покупала булки и плавленые сырки и опять думала: встать сейчас посреди зала и воскликнуть: «Товарищи! А вы знаете!..»

Ой, что будет, что будет! Я воображала лица людей, объединённых одинаковым детским выражением. Как сначала все оцепенеют, а потом кинутся друг к другу, станут смеяться и обниматься, продавцы выйдут из-за прилавков, вынесут апельсины и печенье, захлопает шампанское, запахнет праздником, а потом праздник вырвется на улицу и помчится по городу, поселяя в каждом человеке просветлённое изумление…

За вечер я только и сделала, что нашла старые ботинки к завтрашнему субботнику. А попутно нашлась ещё моя любимая кепка. У меня есть такая кепка, которая теряется каждую осень, а каждую весну находится, и замечательна она тем, что беспрестанно падает с головы.

Я померила кепку перед зеркалом, но всё равно больше ни о чём думать не могла. Несколько раз я порывалась кинуться в общежитие к девчонкам, но в последний момент вспоминала, что они со школой уехали в театр и вернутся поздно ночью. Новость не давала жить спокойно, читать книгу, писать письмо. Поминутно я кидалась к окну, вглядываясь в тёмную улицу, в ночное небо, сама не зная зачем. Наверное, рассчитывала увидеть пришельцев.

Сон не шёл. Вечер превращался в ночь, я лежала в постели, смотрела на оконную штору и пыталась представить, что будет среди наших завтра, на субботнике, когда я расскажу. Что скажет наш железный профорг Гордеев? И умник Дима? И умница Ира? И красавица Люська? Вот это будет радости, вот будет восторг! И как это вообще здорово, когда твои друзья тебя понимают!

Шла ночь. Земля наша, голубой шарик на ёлочной лапе Вселенной, мчалась в непроглядную темноту, и мы мчались вместе с ней, и были на ней теперь не одни. Они прилетели. Долгожданные, незнакомые, лунные люди, они прилетели, они были здесь, дышали нашим воздухом, слышали нашу речь, а вокруг них были наши леса, и наши города, и наши мосты, и наши дети, и мы…

Пришельцы, прекрасные Неземляне, они нуждались в нас, они искали нас и нашли. И это было прекрасно. И я наконец начала засыпать с этой счастливой мыслью, успев ещё раз подумать о том, что будет твориться завтра, на субботнике, когда я расскажу.

Глава 2

Назавтра я едва дожила до первого перекура. Новость так и рвалась из меня. Я уже планировала, как мы разделимся на группы, чтобы разнести великую весть по этажам и отделам НИИ.

— Ну что, товарищи, прошу высказываться, — предложил наш железный профорг Гордеев после моего пламенного выступления. — Регламент одна минута, — назначил он, взглянув на часы, и выбросил сигарету в кучу мусора.

— Лабуда! — высказался первым Женька и уложился в одну секунду.

Кондратьев и Горлов, примостив между собой походную шахматную доску, уже успели разменяться фигурами.

— Горлов, скажи, не отсутствуй, — одёрнула их дисциплинированная Ира.

Дима Горлов раздражённо дрыгнул ногой, потом раздражённо потряс в воздухе рукой, требуя уважения, потом сделал ход, после чего взглянул осмысленно.

— Э-э, — сосредоточился он, — видите ли, дело в том, что у меня вызывает сильнейшее сомнение… м-м… сам факт… о, пардон! — он потерял пешку, поправил очки и основательно замолчал.

— Девочки-и! — Люська заворожено обводила всех своими зелёными глазищами. — Ой, девочки-и, высокие, светловолосые. Не то, что наши! Она метнула взгляд на Гордеева, но лицо железного профорга было непроницаемым.

— А почему они в контакт не вступают? — поинтересовался Кондратьев. Он любил обстоятельный образ жизни. — Они присматриваются, — сообразила Люська. — Мало ли что. Язык учат. — К тебе точно присматриваются, Люсьена, - сказал Кондратьев эпически. - И, присмотревшись, понимают, что язык учить для общения с нашими девушками совершенно не обязательнео. Достаточно жестов и немного гласных звуков.

Люська ответила по-королевски: молча достала зеркало и надменно в него посмотрела.

— Что касается Альфы Центавра, — воспрянул Дима после удачного хода, — то, насколько мне известно, наука отрицает возможность существования жизни на её планетных системах, а, следовательно, цивилизации.

Люська внимательно выслушала и обеспокоено уставилась на меня. Я пожала плечами.

— Платье новое сошью, — решила Люська на всякий случай. — Макси. С оборками. Или лучше с разрезом. Как думаешь, Ир? Сейчас все шьют с разрезом. Вот от сих до сих.

Она показала, до каких пор разрез. Кондратьев с Горловым дружно отвлеклись от шахмат посмотреть разрез, после чего Кондратьев присвистнул, а Дима печально вздохнул. Гордеев безмолвствовал, изломив бровь.

— Ничего не понимают! — расстроилась Люська. — Технари. Пришельцы, и то бы поняли. А от вас, как от козла молока. Вокруг такие прекрасные женщины, а они в шахматы играют, - пустила она последнюю парфянскую стрелу и гордо выпрямилась. - Ир, как думаешь, с разрезом лучше? — Пришельцев интересуют не моды, а научно-технические и культурные достижения, — сформулировала Ира. — Надо думать не о платьях, а о своём духовном облике.

Женька оскорбительно заржал и повалился на кучу веток, приготовленных для вывоза.

Гордеевская сигарета проточила прах старых листьев, и в звонкий воздух взошла нежная вибрирующая струйка дыма. Наши КБ-шники уставились на неё, охваченные созерцательным отупением. Грело солнышко. По соседству, во владениях подшефной школы, дикие школяры тоже отдраивали территорию и вопили, как резаные. От нас было видно, как там, между ними, снуёт Оксана, высокая, в яркой куртке.

Женька поднялся, хрустнул молодым телом и одним прыжком прибил зыбкий дымок.

— Я эту лабуду ещё в прошлом году читал. Муть голубая, — объявил он. — Развесили уши… Скажите, работать неохота!

Он поднял грабли, сбалансировал их на плече и ушёл, крепко тараня землю новыми кроссовками.

— Врёт! — убито сказала Люська, глядя ему вслед. — Врёт, правда, Гена?

Гена Гордеев молчал, сосредоточенно разглядывал верхушки тополей, в которых уже вился зеленоватый предмайский туманчик.

— А я-то видела этого вашего пришельца! — вдруг незапланированно внедрилась в дискуссию тётя Феня. Она стояла под рукописным плакатом «Все – на субботник!», в белом платочке, воинственная.

— Говорит, — авторитетно начала она тоном народной сказительницы, — купи, говорит, бабка, груши. Открыл котомку — а там и правда груши. Во-от такие, — тётя Феня потрясла сложенными кулаками. — Сразу видать, не наши груши. Не русские. И сам с усами! — торжественно закончила она.

— И сам с усами, и груши были из солнечной Грузии, — весело сказал Кондратьев. — Что же я, грузина не узнаю, — обиделась тётя Феня.

— Атас, — спокойно провозгласил Гордеев, дальнозорко вглядываясь вдаль. — Близится шеф. Все по местам!

Наши отдохнувшие КБ-шники резво вскочили. Кондратьев виртуозным жестом карманника упрятал шахматы и подмигнул мне. Я молча отвернулась.

— А почём были груши, тётя Феня? — заинтересованно спросила за моей спиной Люська.

* * *

В восемь часов вечера я вышла из дома, чтобы начать всё сначала. Итак, мои сотрудники нас не поняли. Нас с пришельцами. И сейчас я делала вторую попытку поделиться счастливой новостью. Я очень старалась не расстраиваться. Конечно, надо было знать наше проектное КБ-2. И особенно иронического Гену Гордеева. И особенно скептического Диму Горлова. А уж Женьку подавно. Не говоря уж о Кондратьеве. Но пусть, пусть ребята, они насквозь материалисты, пусть Ирка, вечный сухарь, но Люська, Люська!..

Пока я вспоминала своих сотоварищей поимённо добрым словом, путь мой пролегал прямиком к общежитию. Нет, девчонки — это не, то, что наши — утешала я себя. Это совсем другое дело. Танечка всё-таки физик с правом преподавания астрономии. Ей будет интересно. А Оксана — литератор и вообще утончённая натура — пишет стихи, играет на гитаре, она очень одухотворённая… Нет-нет, девчонки — совсем другое дело. Они, конечно, поверят и поймут.

Я поднялась на третий этаж, прошла по коридору направо и толкнула дверь комнаты с номером 307.

Картина, представшая передо мной, была до боли знакома. Физичка Танечка, примостившись за обеденным столом, склонилась, как орлица над орлёнком, над раскрытыми книгами. Оксана с вымытыми, распущенными по плечам волосами сидела на кровати, заваленной школьными тетрадями. В комнате утончённо пахло польским шампунем, сигаретным дымом, старыми бумагами и другими высокими материями. То есть, ничем съестным.

— Ой, что я расскажу! — пугала я, бегая взад-вперёд по комнате. — Ой-ой! Ух, ты! Ого-го!

Танечка пискнула: «Мамочки!», а Оксана схватилась за сердце:

— Живы-то хоть останемся?

— Умрёте! — радостно пообещала я, села за стол и выложила всё единым духом.

После моего рассказа в комнате зависла зловещая тишина. Первой сдалась Танечка.

— Какой ужас! — проговорила она. — У меня и так одни проблемы. Павлик не кормленый. А тут ещё и пришельцы…

Она закусила губу, сгребла книги и прижала их к груди, словно мадонна младенца. — У меня ужина нет, — горестно объявила она. — А уже девятый час… Я пошла.

Я с последней надеждой посмотрела на Оксану, как на существо более одухотворённое. На её лице, лишённом на ночь косметики и потому особенно просветлённом, появилась знакомая сень вдохновения.

— Господи, как же я устала! — эпически начала она. — Я не знаю, за счёт чего я держусь. Вчера в театр ездили, совершенно не выспались. Сегодня субботник, устали, как собаки. Завтра — детей на олимпиаду везти. К десяти утра. Считай, воскресенье — коту под хвост. В понедельник — педсовет, мне выступать…

Тут она, наконец, обратила внимание на моё лицо.

— Есть ли пришельцы, нет ли их — всё равно замуж не за кого выходить, — успокоила она меня.

И мы, три красивые, образованные, молодые специалистки замолчали, думая каждая о своём. Оксана о том, что не за кого выходить замуж. Танечка о том, что нечем кормить мужа-студента. Я — о том, сколько лететь до звезды альфы Центавра.

— Тань, сколько до звезды альфа Центавра? Только точно.

— Сейчас учебник принесу, — пообещала Танечка. — Ой, меня сейчас Павлик съест. Я ничего, ничего не успеваю, — в полном отчаянии пожаловалась она. — Во вторник у меня открытый урок. «Коэффициент размножения нейтронов и критическая масса ядер урана».

Я уставилась на Танечку.

— Размножения нейтронов? — переспросила я, на минуту забыв о пришельцах. — Они что, тоже?..

— Ой, в нашей программе для средней школы ещё и не то бывает, — махнула рукой Оксана, а Танечка сомнамбулически покивала. — Павлик меня съест, — обречённо повторила она.

— Возьми у меня булочек, — осенило Оксану. — Остались от детей после субботника.

Дверь скрипнула, отворилась, в ней возникла кудлатая, бородатая физиономия некормленого Павлика.

— А-а, — поздоровался он, увидев меня, и посмотрел в потолок. — Я жрать хочу, — напомнил он.

Танечка с книгами и булочками исчезла. Оксана обернулась ко мне.

— Вот, — потрясла она тетрадками. — В школу бы к нам, твоих пришельце. Сразу бы раскололись! На, посмотри! — она стала бросать мне тетрадки. — Почитай вот, что пишут мои дети. «Лермонтов пришел к Печорину в гости, — с чувством продекламировала она, — и сказал: «А Бэлу советую припрятать». А вот ещё, слушай: «Татьяна — это удивительное вещество, - пишет Белинский». И это мои ученики!

Я почитала сочинения, посмеялась, поговорила с Оксаной о проблемах воспитания подростков и о юбках с разрезами и пошла.

В коридоре, возле двери, на ящике с обувью сидел с книжкой Павлик. В руке он держал булочку с котлетой из школьной столовой. Я подошла к дверям.

— Слушай, — встрепенулся Павлик. — Танька говорит, ты пришельцев видела? Лицо у него было детское, глаза голодные, в бороде сидели крошки. — Ага, — сказала я. — Ну, и как? — сочувственно спросил Павлик. — Нормально, — сказала я мрачно. — Вот, — сказал Павлик, — а мы тут, как эти…. Вот, скажи, — он потряс учебником с надписью «Гидродинамика». — Ну, выучу я. Ну, сдам. Ну, получу корочки. И чего? Сколько я ей буду приносить, в натуре? Она же первая завоет. Ни на квартиру, ни на машину… Верно? — Не знаю, — я пожала плечами. — Дай пройти. — А сами… — Павлик подобрал длинные ноги и кивнул на комнаты. — У одной шестнадцать часов, у другой восемнадцать. А какая жизнь? Днём тетрадки, ночью пишут. Спроси у них, чего они пишут, они сами не знают. Телевизора нет, в кино не ходим, обедаем раз в неделю, на фиг… — Я пошла, — сказала я. — Ты, давай, заходи, — пригласил Павлик и куснул булочку. — Расскажешь там чего-нибудь. А то мы, блин, совсем уже, как эти… одичали вообще.

Сокращая путь, я шла домой через школьный стадион. Весенняя земля, еще не просохшая, пружинила под ногами. Там и сям длинно поблёскивали остатки луж. Огромное чёрное небо стояло надо мной. Оно должно было сиять сейчас, как пишут в романах, мириадами далёких звёзд. Но я была без очков и видела всего несколько штук. Остальные подразумевались. Созвездие Центавра тоже только подразумевалось. А, может быть, в это время года оно у нас вообще не наблюдается. Возможно, оно сияет сейчас совсем в другом месте. Например, над Канадой. И какой-нибудь канадский лесоруб, задрав вверх бороду, видит над головой в тёмном небе его четкое очертание, и в нём — маленькую звёздочку-блёстку. Звезду Альфу. Такую кличку дают иногда собакам. А Центавр-Кентавр — сказочный человек-конь. Между прочим, мой знак Зодиака — Стрелец — как раз и есть Кентавр. И, наверное, именно поэтому такой праздник у меня в душе. Даже несмотря на то, что мне никто не верит...

Я пришла домой, открыла взятую у Танечки старую школьную «Астрономию» Воронцова-Вельяминова и нашла, что до звезды альфы Центавра четыре световых года. Потом я взяла листок бумаги и высчитала, что, если скорость космического корабля будет превышать скорость света в двести тысяч раз, то пришельцы смогут летать на свою альфу обедать, а потом возвращаться к нам, на работу.

И это меня почему-то успокоило. Только почему я, дура, не спросила у Танечки, что происходит с телами, летящими со сверхзвуковой скоростью…

Глава 3

Наутро я сидела в автобусе на заднем сиденье с дорожной сумкой в обнимку и в любимой кепке, сваливающейся с головы. Я ехала в город своего детства. Я подскакивала на ухабах, смотрела в окно и думала о том, что там, в городе моего детства, меня поймут и послушают. И мне поверят.

И ещё я думала о том, как в 12 часов дня по нашей улице опять пройдёт художник с двумя овчарками колли на поводке. Одна собака посветлее, другая потемнее. Собаки пройдут гордо, не суетясь, высокомерно неся над землёй свои длинные аристократические морды, а художник пройдёт незаметно, скромно, словно не он вывел собак на прогулку, а они его.

То, что он художник, считаю я. На самом деле, он может быть кем угодно. Например, главным технологом судостроительного завода. Или фотографом. Или плотником, сыном плотника. Кем угодно. Я не знаю, откуда он берётся, но в 12 часов дня он проходит по нашей улице с запада на восток, а в час возвращается обратно на свой необжитый, туманный запад, и каждый раз его спина выражает глубокое отрешение от земных суетных дел.

А ещё я думала о том, о чём думать было нельзя. О том, что до сих пор коллекционирую двушки на телефон-автомат. На всякий случай. А никаких всяких случаев быть не должно — всё кончено раз и навсегда. Одиннадцать месяцев назад. В самое цветение садов — в вишнёво-яблоневые метели, в отчаянные, зеленоватые соловьиные ночи, в бело-розовые потрясённые дни. А я тогда всё не верила, что конец, всё надеялась, что это ошибка, всё прибегала в сад, чтобы поплакать в одиночестве, чтобы ещё раз всё вспомнить и обдумать… А сад молчал, не зная, чем помочь, и только осыпал на меня свои белые лепестки…

Нет, нельзя было об этом вспоминать, и монеты автоматные надо истратить сегодня же все до единой — и дело с концом.

И за всеми этими лёгкими и тяжкими думами я не заметила, как влетела в свой город, и он открылся передо мной сразу — мой город, уютный, деревянный, весёлый, умытый ночным коротким дождём.

Я вылезла на остановке возле кинотеатра, и автобус помчался дальше, сияя грязными боками. Я повесила сумку на плечо и огляделась.

Город массированно готовился к первомайским праздникам. В воздухе пахло краской. Вышедшие из сказок Андерсена маляры несли по улицам высокие лестницы, длинные кисти и окрашенные разноцветными красками вёдра. Под их руками всё волшебно преображалось. Кинотеатр довоенной архитектуры красили в розовый цвет, ограду сквера — в свеже-зелёный, патриархальные водоразборные колонки — жёлтенькой нитроэмалью, а магазин «Ткани» — в цвет, не поддающийся никакому описанию. Я вспомнила у одного молодого известного автора цвет «греющейся на солнце анаконды, только что проглотившей молодую мартышку»* и подумала, что это тот самый цвет и есть.

Часы на колокольне ожили, зазвонили три четверти, и я задрала голову — над городом летели облака, перезвоны, голуби…

Если бы только пришельцы могли увидеть мой город! Его круто убегающие к реке узкие улицы, его домишки, резные наличники, переплёты на окнах буквой «Т», и некрашеные заборы, и лавочки перед заборами, и кошек на заборах, и бабушек на лавочках… И эти первые лужи с голубиным пухом, отражающие небо, облака, колокола…

А, может, они уже видели всё это? А, может быть, они ходят здесь, рядом? Невидимые, неслышимые. А может быть, они ещё там, далеко, высоко?

Я задрала голову ещё выше, и кепка немедленно свалилась прямиком в грязь. Я наклонилась её поднять — и вдруг услышала своё имя. Казалось, меня позвали с самого неба, куда я только что вглядывалась, щурясь от солнца. Пришельцы?! А вдруг? А почему нет? Они же знают, как меня зовут!

Я оглянулась. Через дорогу ко мне бежал Санька.

Когда-то давно, сто лет назад мы учились в одном классе. Он писал мне объяснения в любви. Сначала печатными буквами, потом прописными. Потом преподносил букеты цветов, похищенных в чужих садах. Потом мы катались вдвоём на одном велосипеде. Потом мы ходили в кино на последний сеанс. А потом мы стали совершенно взрослыми, и я влюбилась совсем в другого человека.

— Ой, Санька, привет! Ой, слушай! — затараторила я обрадованно. — Ты не представляешь! К нам пришельцы прилетели! Ты представляешь?

Санька был худой, и глаза у него были тревожные.

— Это правда, что ты выходишь замуж?

Я вздохнула и закрыла глаза. Три года назад между нами встал другой человек. А одиннадцать месяцев назад этот человек исчез из моей жизни. А Санька не хотел исчезать. Хотя ему давно уже было пора.

— Ну, правда, — сказала я, закипая. Он стал смотреть поверх моей головы. — Пришельцы, — напомнила я тему беседы. — А… — он очнулся. — А свадьба будет? Где вы жить будете? — На альфе Центавра! — разозлилась я. — Далеко… — он задумался. — Ну, хватит! — закричала я, чуть не заплакав. — Ну, хватит уже! Никуда я не выхожу! Пришельцы прилетели, ты что, не понимаешь?!

Он смотрел на меня сверху вниз глазами скорбными и серыми и молчал. Было ясно, что дело вовсе не в сплетне о моей свадьбе. Просто, каждый раз, встречая меня, он прощался со своим детством. Я ещё раз вздохнула и пошла.

И мой город меня обнял и успокоил. Какой мягкий, какой весенний стоял день! Белый-белый, сияющий и свежий, пахнущий рекой. Конечно, Санька опять сошёл с ума от ревности. Но мой город меня поймёт и поверит. Ведь так не хочется падать с облаков в лужу. Так хочется парить и петь. Особенно весной.

Я свернула за угол к дому.

По нашей улице синусоидой, то поднимаясь, то пропадая, тянется длинный извилистый земляной гребень. Говорят, что этот вал остался со времён татаро-монгольского нашествия. Вот здесь, стало быть, под старой ветлой, возле моего забора, сиживал 600 лет назад какой-нибудь бедный кровожадный татарин-маньяк и чистил свой ятаган. А, может, наоборот, вглядывался вдаль из-под руки светлейший русоволосый князь…

Я берусь за кольцо своей калитки. Оно гладкое, высветленное человеческими руками. Может быть, за него уже брались пришельцы?

Первым меня встречал Дружок. Он вырвался из своей будки и описал вокруг меня восторженный круг почёта. А потом преданно положил свои грязные лапы на моё светлое пальто. Я не прогоняю его. Нельзя быть мелочным, когда тебя любит какое-то живое существо. А пальто через два дня всё равно снимать — весна…

Дикий посвист спугнул нашу лирическую встречу. Это с крыши своего сарая приветствовал меня Толян, профессиональный голубятник и потомственный философ. Он стоял, прочно укоренившись между небом и землёй, красиво держа в чёрной руке белоснежную голубку. Я помахала ему.

— Опять приехала, балерина? — глубокомысленно заметил Толян. — И чего тебе надо в этой дыре? — Здрассьте, ничего себе, — сказала я, лаская собаку. — Здесь моя родина. — Ро-о-дина… — скептически протянул Толян, следя за синхронным полётом в небе голубиной стаи. — Какая у вас, баб, может быть родина? Куда вас мужик привезёт, там ваша и родина.

Он собрался свистнуть ещё раз, но вдруг что-то такое учуял в небе. В один миг его неказистое приземистое тело стало напружиненным и прекрасным. Он сделал какое-то неуловимое, разбойничье движение — и из рук его, словно белый факел, с шумом вырвалась голубка и понеслась в небо, стремительно расширяя круг. Толян наблюдал за ней, прищурившись, и лицо его было вдохновенным, как у музыканта. Я отряхнула пальто и подошла к сараю поближе.

— Толян, слушай, — позвала я, глядя вверх, — помнишь, ты летающую тарелку видел? — Я? — оскорбился Толян. — Ну, да. Ну, ты рассказывал, помнишь? Ну, вспомни! — понукала я. — А-а, — вспомнил Толян, тяжело вздохнул и стал смотреть с крыши вниз. — Это я пьяный был, — сознался он сокрушенно. — А, может, и не пьяный, — добавил он, поразмыслив, — может, пошутил. — Не может быть, — расстроилась я. — Нет, — принял окончательное решение Толян. — Пьяный был. И пошутил. Не грусти, балерина!

Что ж, хорошо. Я постараюсь не грустить. Хотя мне сейчас это трудно. И я иду в дом — меня он не предаст, мой старый дом. Он послушает меня.

«Пришельцы прилетели», — говорю я тихо старинной медной дверной ручке, и дверь распахивается, впуская меня такую, как есть — в грязном пальто, в кепке, сваливающейся с головы и с головой, полной фантазий.

«Пришельцы прилетели», — делюсь я со старинным мраморным умывальником, и умывальник почтительно качает носиком, выплёскивая мне на руки чистую водицу.

«Пришельцы прилетели!» — объявляю я стенам, старому шкафу, умолкнувшим часам, половикам на полу. «Они высокие, светловолосые», — рассказываю я высокому старинному зеркалу в тёмной оправе с резными завитушками — в него впору смотреться красавицам в бальных платьях, с меховыми боа на голых плечах. Или бравым гусарам, или господам в цилиндрах… Но я вижу в нём только себя — лохматую модную девицу, одетую в стиле «диверсант» — в высоких сапогах, с широким солдатским ремнём поверх длинного грубошёрстного свитера.

Я прохожу по дому, половицы скрипят под моими ногами, половицы широкие, с выпуклыми от времени сучками, со щелями в промежутках. Они помнят моё детство. Если сесть на корточки, можно наковырять в щелях в разных местах всякое добро — бусинки, бисеринки, застрявшие ребром старые монетки, ржавые патефонные иголки или даже кукольный маленький ножичек из пластмассы. И со всем будут связаны истории: как потеряли, как искали-искали и не нашли. А теперь вот, через двадцать лет, нашли. Только уже не нужно это никому. Слишком поздно нашлось. И это грустно, когда ищешь, а находишь слишком поздно…

Я вытаскиваю из старого шкафа весеннюю куртку, выхожу из дома и свищу Дружку.

— По магазинам! — даю я команду.

Когда мне бывает грустно, я всегда иду в магазины. Смотрю на вещи, которые купила бы, но не куплю, потому что нет денег. И на вещи, которые не куплю никогда. Даже если будут деньги. Дружок исправно ждал меня возле дверей магазинов, а, увидев, кидался с нежностями. Возле банка он обнюхался с маленькой кокетливой жёлтой собачкой. Собачка эта ночевала на задворках банка, а днём сидела на ступеньках этого государственного учреждения и зорко сторожила. Иногда она изгоняла со своей территории подозрительных личностей, а, изгнавши, возвращалась на своё место и садилась сфинксом. Жёлтую собачку знали все в городе. Звали её Чек.

Возле лотков мы с Дружком сделали привал, и я истратила телефонные «двушки» — купила булочку с орехами. Я разделила её с Дружком по-братски, и мы двинулись дальше.

Возле милиции, под ёлочками, стояли на солнышке дружинники с красными повязками и с ними рядом - номенклатурного вида дядьки в шляпах. Проверяющие. По их скучным серым шляпам, скучным серым плащам и скучным серым физиономиям было видно, что они ничего не знают о пришельцах.

Мы приблизились.

«А это что такое? — запаниковали дядьки. — Это чья ещё собака такая? Бродячая? Бешеная? Ветлечебница в курсе? Санэпидстанция?»

— Это моя собака, — с достоинством сказала я, жуя булку. Дядьки увидели меня и озадаченно примолкли. Дружинники оскалились. Они были молодые, симпатичные и жаждали весенних развлечений. Им похоже досталось от дядек, и теперь они были рады, что я подвернулась и переключила внимание на себя.

— Да вы не бойтесь, — успокоила я всю компанию. — Мой Дружок абсолютно здоровый. И прививки мы сделали. И блох у него нет. Дружок взглянул на меня преданно, озабоченно плюхнулся под ёлку и принялся со всем остервенением чесать себя за ухом. «Рыбий жир ему нужен», — подумала я, а дружинники обрадовано заржали. - Почему собака без поводка? – каменным голосом спросил дядька в сером. - Да вы не волнуйтесь, - уверила я, выволакивая из-под ёлки Дружка за ошейник. – Он на хороших людей не бросается. Только на подозрительных. До свидания.

Серые дядьки посерели ещё больше, а дружинники заржали ещё сильнее «Это та девушка в красном», — поделились они между собой, провожая нас с Дружком взглядами.

В чём же это я в красном была? – ломала голову я, перетаскивая упирающегося Дружка на безопасную сторону улицы. Неужели, тот костюм, с третьего курса, что Танька давала мне повыпендриваться в родном городе? Это что же, они три года за мной наблюдают?

Часы на колокольне отбили два раза. Одна за другой начали захлопываться на обеденный перерыв двери магазинов, выпроваживая застрявших покупателей. А из-за последней двери вдруг вылетел вихрь, подхватил меня в объятия и оказался моей Лёлькой. Была моя подруга детства вся весенняя, победоносная и с тортом в руках. И кстати, как раз вся в красном. В руке у неё был торт, а из сумки торчал длинный огурец, сияющий молодой весенней зеленью.

— Лёлька, — растроганно разулыбалась я, — Лёлька, ты послушай только!.. Ты не представляешь! Ты сейчас умрёшь! К нам пришельцы прилетели!

— Ну! — удивилась Лёлька, дыша духами и туманами. — Вот это да! А пойдём ко мне чай с тортом пить! — Они высокие, светловолосые. Как викинги, — сказала я. — Надо же! — удивилась Лёлька. — Слушай, а я такую же водолазку, как у тебя, купила!

И она пристально посмотрела мне за шиворот, стараясь разглядеть, в водолазке я или нет. Но куртка у меня была застёгнута на «молнию», и она ничего не разглядела.

— Я потом зайду, — сказала я, неприметно вздыхая. — Оставь мне тортика. - И огурчика! – засмеялась Лёлька. – А ты представляешь? Калинкин женится! Кто бы мог подумать! Короче, я тебя жду!

-------------------------------------

*Максуд Ибрагимбеков, «Кто поедет в Трускавец»

Глава 4

Тихий час в городе моего детства. Все магазины закрыты. Все куда-то подевались. Хотя, почему «куда-то». Ясно, куда. На обед. А я уже пообедала булочкой. Точнее, половиной булочки. Поэтому я совершенно свободна. Могу пойти к Лёльке, сесть в её кухоньке с клетчатыми занавесками, Лёлька расскажет про одноклассников — кто уехал, кто приехал, кто женился, кто родил. Потом расскажет про работу. Потом про любовь. Потом про Сашу Калинкина, главного сердцееда нашей школы. Потом покажет новую водолазку, и мы сравним её с моей. Лёлькин дом недалеко. Но Лёлька — это программа часа на четыре. И тогда я не увижу реку. А мне надо её увидеть.

И я иду вниз по главной улице.

Медленно улица теряет городские приметы — сначала пропадают магазины, потом асфальт, потом фонари. То есть, фонари остаются, но такие, которые называются фонарными столбами — деревянные, с подпорками в виде буквы «Л» или буквы «А», а есть и без подпорок — опасно накренившиеся, и не факт, что на них есть лампочки, а если есть — что они горят. Улица круто ломается вниз, дорога превращается в большую промоину, и это уже интересно — видно, как шумно бежала по ней талая вода, торопясь к реке, видно, какие камешки она намыла, разноцветные, весёлые, знакомые с детства.

Нужно много раз повернуть в разные стороны — так устроена дорога к реке, — и вот наконец — первозданный, запущенный обрыв крутого берега. Слишком неудобный подход и совершенно неудобный спуск. И только воде привольно обрушиваться отсюда вниз, и шумят здесь поэтому неумолчно и днём, и ночью, и весной, и летом, и даже зимой, бесчисленные извилистые, большие и маленькие ручьи.

Река лежит внизу. Она ещё не вошла в берега, ещё проплывают по ней редкие, недотаявшие льдины — грязные, почти чёрные, впитавшие всю зимнюю спячку. Река тиха, успокоена после половодья и словно не знает, что делать теперь. Монастырь на противоположном берегу — почти над самой водой. И солнце над всем этим застывшим умиротворением.

Я прохожу вдоль обрыва, сворачиваю на крайнюю улицу — и вот он распахивается передо мной сразу, словно подняли занавес — просторный, спокойный, необъятный взглядом речной берег. И я прерывисто вздыхаю, словно поднятая воздушной волной.

Он ещё не оброс луговой травой. Это потом, летом, замельтешат под ногами мелкие ромашечки, анис, дикий цикорий, клевер. А сейчас голо, черно, беззащитно и трогательно, словно в первый день творения. Лишь сырая земля, кочки и проблески мелких лужиц. Здесь недавно была река… она здесь стояла хозяйкой, подобравшись к самым заборам из штакетника. Подмывала их, рвалась в сады, в огороды. И даже в дома. А когда-то давно она всё-таки ворвалась. И оставила отметину на бревенчатой стене крепкого дома. А потом ещё одну отметину. И потом успокоилась: теперь её, настоящую хозяйку города, запомнили надолго, пока дом жив.

Я пробралась через лужи к историческому дому и в сотый раз прочитала метки. Каждую весну я их читаю. Потом я стояла над рекой, впитывала её весеннюю шалую воду. А река впитывала меня — мои весенние шалые чувства. Я рассказала ей о пришельцах — вслух, никого не боясь, я одна-одинёшенька на берегу. Посмотрела на город снизу — пряничные домики на высокой горе, заборы и голые сады за заборами…

Наконец, я наобщалась с рекой и начала подниматься по крутизне — улица совершенно пуста, только мелкие собаки да величественные кошки на заборах.

«По этой дороге будет ходить твой сын», — услышала я вдруг голос.

Я остановилась и оглянулась. Никого. Только я посреди весны, притихший, старый город вокруг и притихшая, проснувшаяся река в изножии города.

«Кто здесь?» — на всякий случай спросила я шёпотом.

Тишина.

Я подняла голову — пусто. Небо, голуби, облака. И никого я опять не увидела, только кепка в очередной раз свалилась с головы. Или это я всё время падаю на землю?

Я посмотрела вниз, чтобы не поскользнуться. Увидела рядом маленькие ноги в белых сандаликах. Маленькая ладошка зашевелилась в моей руке… кто это со мной? Мы пошли дальше вдвоём. Сандалики мелко перебирали и иногда спотыкались и камни, и тогда я крепче сжимала ручонку. Может, это и правда, шёл мой сын, о котором я ничего не знаю ещё? А, может, это детство моё шло рядом — это я иду с мамой из леса, держусь за её руку и еле плетусь от усталости, а дорога длинна, и в руке — игрушечный бидончик с ключевой родниковой водой, пахнущей тёплой жестью и земляникой… Но кто, кто это мог сказать про сына? Сама я не придумала бы такого… Кого я веду за руку?

Я возвращаюсь по дороге, зачарованная, а кошки смотрят с заборов презрительно, уж они-то знают, кто это сказал и кто это со мной идёт рядом…

* * *

Вечером я выставила в своей комнате зимнюю раму. Теперь я была отделена от божьего мира одним только тонким стёклышком. Я вымыла его, обобрала прошлогоднюю вату, и через открытую форточку на меня дохнула весна.

Потом я вытащила из-под кровати чемодан, а из него — кучу летних платьев — и пошла к зеркалу.

Платья были все ужасные: то слишком короткие, то слишком длинные, то просто облинявшие. Я смотрела в зеркало на своё вымороченное долгой зимой, авитаминозное тело и делала поправку на загар, на здоровое кокетство и на то особенное летнее состояние лёгкости и освобождённости, когда кажется, что зимы никогда не бывает и что все наряды — к лицу.

Я выбрала два старых платья и порезала их на косынки. Когда не хочется ухаживать за головой, можно повязать такую косынку, набекрень, в стиле двадцатых годов — и будет очень модно.

Тишина стояла в доме, особенная, внимательная, живая тишина старого дома и старого города, далекого от заводских труб. В таком городе время от времени должны происходить чудеса. Они должны случаться в этот легчайший час между светом и темнотой, когда весна объяла всё живое. Ничего особенного не произойдёт. Просто прозвучат два звонка — один долгий, другой краткий — но я отделюсь от земли и вернусь к ней не скоро: это чудо тронет меня. Ничего особенного не случится. Мы послушаем музыку, допьём вино и скажем пять слов на двоих. И снова послушаем музыку, даже не глядя друг на друга, но это будет неважно, потому что музыка будет для нас одна. А потом я заварю чай, и он скажет: «Не умеешь заваривать чай». И скажет: «Врёшь, что сама варила варенье». И скажет ещё: «Сегодня опять летал во сне». И скажет: «Жду, когда прилетят соловьи» Всё это будет называться чудом, потому что это невозможно. Всё это могло быть одиннадцать месяцев назад, а сейчас — нет. Я знаю об этом. Но хожу осторожно: боюсь, что скрипнет половица и заглушит звонки — один долгий, другой краткий.

Совсем вечером я вышла из дома. Было тепло, но от земли ещё несло холодком — так бывает весной. Я прошла по улицам в центр и остановилась возле аптеки. Когда-то здесь, на стене этой аптеки, было написано чёрными буквами длинное пугающее слово «Бомбоубежище». Я помнила его, хотя ещё не умела читать, правда, при мне оно уже было перечёркнуто широкой коричневой чертой. Потом стену покрасили, но слово проступало через слой краски, а потом через два слоя краски, напоминая и напоминая о себе. Потом стену облицевали пёстрой каменной крошкой, и слово осталось там, внутри. Те, кто родились позже, уже не знают, что за этой весёлой облицовкой замуровано огромное, чёрное, пахнущее войной слово.

Из сквера рядом неслись волнующие гитарные переливы, юный, ломающийся голос пел, вкладывая в немудрящие слова всю грусть и томление первой любви:

А-а-тчего-о Ясный и счастливый мир, Ка-ак первый снег, растаял…

Вот сейчас возьму, подойду и сяду рядом с менестрелем. Если не прогонит, будем сидеть рядом и петь про первый снег, который всё равно растает по весне. Я вообразила себе менестреля — одинокий, несчастно влюблённый, закомплексованный, с худыми мальчишескими кистями озябших рук. В этот момент я услышала девичий писк, а потом грянул на весь сквер дружный молодой гогот. Менестрель был не одинок. Вокруг него были дружки и подружки — дерзкие, независимые, несовершеннолетние. И весна эта была для них.

Стеклянный параллелепипед телефонной будки в двух шагах от меня. Можно войти, бросить монетку — и в доме, что светит огнями напротив аптеки, человек встанет с кресла, чтобы подойти к своему телефону.

— Привет… — начну я, захлебнусь и замолчу. — Привет, — устало скажет он. — Знаешь… — начну я, захлебнусь и замолчу. — Знаю, — устало скажет он. — Знаю, пришельцы прилетели. — Мне никто не верит, — скажу я шепотом и почувствую слёзы на щеках. — Значит, они прилетели только для тебя, — скажет он.

Мы замолчим, моя голова, как и всегда при звуках его голоса, станет пустой, лёгкой, в ней начнут взрываться зелёные и голубые ослепительные звёзды.

— Ну, пока, — скажет он и даст отбой.

А я останусь стоять с трубкой в руке.

Двухкопеечных монет у меня больше нет ни одной, я проела их сегодня днём с Дружком. Да и звонить никому не нужно. Зачем звонить человеку, без которого я прожила целый год, и он меня не искал. Не знал, где я и с кем, не знал, как я болела с высокой температурой, и Оксана с Танечкой меня выхаживали. Не знал, как однажды в Москве у меня украли всё сразу — кошелёк, косметичку, документы, а мне было всё равно. И как я упала в гололёд, а потом долго хромала. А один раз чуть не попала под машину, потому что мне было всё равно. Как я плакала по ночам и не могла засыпать, а днём была самой весёлой, самой нарядной и самой отчаянной и остригла волосы совсем коротко, и выходила без шапки под дождь и под снег — и всё потому, что мне всё было всё равно.

Одиннадцать месяцев моей жизни — короткое отчаянное лето, безысходная осень и долгая, холодная, изнуряющая зима.

Я постояла ещё чуть-чуть, замёрзла и пошла домой. Я шла мимо аптеки, мимо дома, на окна которого сейчас смотрела, а потом мимо Санькиного дома и мимо Лёлькиного, а потом мимо школы, где училась моя мама, а потом училась я, а сейчас была контора комбината бытового обслуживания.

Я шла через сквер, куда бегала на свидания, а потом через другой сквер, где мы с классом сажали деревья. Я шла под этими деревьями и трогала их рукой — я их всех знала по именам: дерево Серёжка Боровиков, дерево Вовка Зуев, дерево Пашка Веретенников, и дерево Лёлька Эрперт, и дерево Санька, и дерево я… Кора деревьев была тёплой, и каждое дерево меня понимало и слышало то, что не слышат люди. И знало то, что не знают люди и знало, что прилетели пришельцы…

Я прошла мимо всех этих зримых и материальных вех своей прошедшей жизни и поднялась на бугор, оставшийся со времён татаро-монгольского нашествия.

Взялась за кольцо своей калитки, оглянулась в последний раз — и увидела Пришельца.

Глава 5

Он сидел под нашей ветлой, прямо на земле. Было тихо, и небо было звёздно. Я подошла к нему, и он встал. Он был очень высокий, и у него были светлые глаза. И светлые волосы. Как у викинга. Мы стояли на татаро-монгольском бугре, смотрели друг на друга и молчали.

— А где ваш корабль? — спросила я, наконец, охрипшим после молчания голосом. — Там, — он махнул рукой вдаль, туда, где истаивали в реке вечерние огоньки. — А что вы здесь делали? — я чувствовала, что от меня осталось одно только сердце. Оно сделалось каким-то удивительно большим и трепетало, как птица на взлёте. — Ждал тебя.

Он называл меня на «ты», а я его на «вы», и это так, наверное, и должно было быть.

— Вы сидели на сырой земле. И напрасно, — самолюбиво сказала я. — Характер у меня плохой. И готовить я не люблю. И волосы у меня всегда лохматые. И палец на левой руке кривой. Вот.

Я собралась продемонстрировать палец, но он, не глядя, подхватил мою руку и прижал к своей щеке.

— Да, — сказал он. — Я знаю. Ты очень красивая. У тебя в глазах отражаются звёзды. — А ты… сейчас уйдёшь? — я вдруг сказала ему «ты», и это, наверное, и должно было быть так. — А ты… разве не пойдёшь со мной?

Я закрыла глаза и представила, что мы сейчас уходим. Вместе. Всё дальше и дальше, и всё время вместе, рядом. Это было таким счастьем, которое в жизни испытать невозможно — только во сне. Я открыла глаза. Снова увидела его. Он не исчез, пока я грезила наяву.

— А как ты обо мне узнал? — спросила я самое главное.

Он задумался, прошёл мимо меня, потом вернулся и снова прошёл. Лицо у него было сосредоточенное и спокойное. Я заметила, что он сутулится. Наверное, среди нас ему мешал его высокий рост.

— Когда творился мир, — заговорил он, — половинки человеческих сердец были раскиданы по Вселенной. Так появилась Любовь. Мужчина и женщина рождаются на свет, чтобы найти друг друга и соединить половинки в одно целое. Я искал тебя и нашёл. Вот и всё. — Я знаю, — сказала я сухим голосом. — Я знаю эту сказку. И у меня уж была половинка. — Это была не твоя половинка, — сказал он. — Это была чужая половинка.

Я знала, что он был прав. Потому что, кроме сердца, во мне сейчас ничего больше не было, и это было доказательством его правоты.

— Неужели ты прилетел из-за меня? — Да, — сказал он просто. — Этого не может быть, — не поверила я. — Так далеко лететь… У вас какая-нибудь важная работа. Серьёзные поиски. Так пишут в научно-фантастической литературе. — Так пишут только в вашей научно-фантастической литературе. Найти свою половинку и есть самая важная работа и самые серьёзные поиски. Всё остальное важное в жизни делается только после этого.

Да. Он был прав. Так и должно быть на белом свете. Ты ищешь свою половинку, и проходишь испытания, и делаешь ошибки, и обдираешь локти, и колени, и сердце, и душу… А потом, когда половинка найдена, и сердце твое успокоено, можно взяться за другие дела, уготованные тебе судьбой.

Мы молча стояли рядом, и молча стояли над нами звёзды.

— Ты знаешь, как меня зовут? — Знаю.

Он всё знал. Он был рядом со мной, мой Викинг, мой Кентавр, мужчина, рождённый на свет для меня, стоял и смотрел в небо. Он искал свой дом. А его дом сиял сейчас над Канадой.

— Что же теперь будет? — я слизнула со щеки слезу. Потом ещё одну. — Не плачь, милая, — сказал он.

Он поднял меня на руки и понёс. Мимо бугра, на котором 600 лет назад стоял русский князь. Мимо школы, куда бабушка привела меня в первый класс. Мимо сквера, где каждую весну собираются мои одноклассники, и мимо другого сквера, где я в первый раз поцеловалась…

С высоты его плеча я увидела людей. Я их всех знала. Вот Санька на велосипеде с цветами. Вот Толян, он говорит мне: «Эх, ты!..» — и выпускает в мою честь голубку. Вот грустная Лёлька в новой водолазке, а рядом — Танечка и Оксана. Оксана молча курит, а Танечка кричит: «Значит, ты больше не придёшь?!»

А вот ты, каким я всегда тебя буду помнить — в кресле, с полузакрытыми глазами, словно слушающий орган. А вот я, несчастная, в слезах, в цветущем саду…

— Ты же так хотела жить в доме с окнами в сад, — услышала я. — Ты же мечтала, чтобы за окнами твоего дома был цветущий сад.

Я вздрогнула, открыла глаза. Мы всё ещё шли. Я обнимала его за шею обеими руками. От его шеи и от его одежды пахло луной пылью. И лунная пыль лежала на его висках. Я уже не плакала. Но от этого ничего не менялось.

— А у вас там тоже цветут сады? — спросила я. — Такими же цветами, как у нас? — Я не знаю, - сказал он. — Я ещё не видел у вас цветов. — Ещё рано, — сказала я, — весна только начинается. Цветы вот-вот появятся. Может быть, завтра. — Цветы, — он задумался. — Сейчас мне кажется, что таких цветов, как у нас, нигде больше нет. Наш цветок похож на звезду.

Он тосковал по своему дому. И я это видела. И никогда ещё мне не было так плохо.

— Ты боишься меня, любимая?

Нет, я его не боялась. Ведь он носил в себе половинку моего сердца. И он хранил её и сохранил для меня. В то время, как я бездумно тратила свою половинку и чуть не истратила совсем. Я его не боялась. Просто он пришёл слишком поздно. Мне уже не оторвать отсюда своих корней. Если я уйду с ним, я оставлю всю свою прожитую жизнь — всех друзей, близких и далёких, старый дом в старом городе и реку у подножия города, историческую аптеку с замурованной в ней войной, и два сквера, и калитку с кольцом, светлым от человеческих рук…

— Это ты сказал мне про сына? Там, на реке? — Да. — Ты знаешь обо всём? О моём будущем? — Да. — Зачем же ты прилетел, если знаешь, что будет завтра? — «Завтра» не одно. Их очень много. Бесчисленное количество вариантов. И все они называются «завтра». — Я не понимаю… — созналась я. — Ты поймёшь, если пойдёшь со мной. Здесь, на Земле, люди плохо видят истину. А ты, ты смогла бы делать всё, что захотела… — Что? — Всё, что угодно. Летать, сочинять музыку, стихи. Строить города. Творить миры. Слышать звёзды. Разговаривать с птицами. — Разве здесь, на Земле это не получится? — Получится. Но придётся долго ждать. Здесь медленно учатся. Не одну жизнь. — Значит, у меня будет ещё одна жизнь? — У тебя будет много жизней…

Он опустил меня на землю, и я поняла, что, если сейчас он уйдёт — я умру. Мне незачем будет жить.

Мы прощались ошеломлённо и без слов. Наши лица соприкасались и тонули друг в друге. Я боялась дышать, я запоминала его лицо глазами и пальцами, и казалось, что с моих пальцев содрали кожу — так больно было к нему прикасаться. А когда он пошёл, унося с собой половинку моего сердца, я прикусила кончики пальцев изо всех сил — и не почувствовала боли. Неожиданно он оглянулся.

— Нет, это невыносимо, — сказал он. — Это невозможно пережить. Я ещё вернусь. — Возвращайся, — кивнула я. Я уже плохо видела его. Как в тумане. — Возвращайся, Кентавр. Только я буду совсем старенькая. У меня уже будут внуки. Но ты всё равно возвращайся…

Он повернулся и пошёл. И я так и не сказала ему, что, вернувшись, он застанет только моих состарившихся внуков.

Он исчез в темноте. А я медленно пошла домой одна. По тем же улицам. Мимо тех же зданий. Мимо тех же скверов и деревьев. Только я ничего не видела. Мне словно нечем стало смотреть. На месте моего сердца зияла пустота, и глаза без него были слепы. Только звёзды всё время, пока я шла, разговаривали со мной. Я слышала их голоса…

Я вернулась домой, села в кухне на табуретку и поняла, что «завтра» для меня больше не наступит.

А назавтра, в 12 часов дня, художник повёл по нашей улице двух собак на поводке.

Я попалась ему навстречу с пустыми вёдрами. Теперь, по приметам, ему не было пути дальше. Но мне было всё равно. Увидев меня, он остановился. Я тоже. После ночи, проведённой в кухне на табуретке, я была ни на что не похожа. Вдобавок, я, как всегда, была лохматой. Но мне всё было сегодня всё равно. Меня прежней давно уже не было — я исчезла одиннадцать месяцев назад. Меня вчерашней тоже не было — я исчезла вчера вечером. Сегодня меня не было вообще, я сегодняшняя ещё не появилась на свет. Душа моя отлетела куда-то и на неизвестное время. И я не знала, когда она вернётся домой. А пока, в пространстве моей улицы двигалась только моя пустая оболочка. Пустое тело, засунутое в старые вельветовые штаны и старую стройотрядовскую штормовку. И глаза мои тоже были пустыми. И сердце. И вёдра в руке. Вот так. Да, плохая примета. Ну и что.

— Здравствуйте, — просветлел художник. Впрочем, сегодня он больше походил на плотника. Многое сегодня было не так, как вчера. — Здрас-с-сьте, — мрачно сказала я. — Они не тронут, не бойтесь, — остановив собак, предупредил художник, хотя было прекрасно видно, что я ни черта не боюсь. — Ты кто? — бесцеремонно спросила я. Я не желала говорить ему «вы». Вдобавок, он выглядел юным, как Ромео. — Ты плотник? — Я художник, — оторопел художник. — Ну, и не води своих собак мимо нас, — распорядилась я. — Они нашего Дружка нервируют. — А какой породы ваш Дружок? — вежливо поинтересовался художник. — Дворняжка, — нахально объявила я.

Я поставила вёдра на землю и ткнула пальцем в ту, что потемнее:

— Этого как зовут? — Кентавр.

Я вдруг почувствовала, какое яркое солнце. Захотелось прикрыть глаза.

— А она?.. Альфа? — чужим голосом спросила я. — Сильва.

Я постояла, потом присела перед собаками. Кентавр на меня не отреагировал, а Сильва переступила передними лапами и сдержанно отвела морду. Я посмотрела в её влажный янтарный глаз.

— Ладно. Так и быть, — сказала я, поднимаясь. — Можешь выгуливать их здесь, если тебе приспичил этот маршрут. — Спасибо, — художник поклонился. У него были синие глаза. — А как зовут вас? — Эсмеральда, — представилась я, не моргнув глазом. — Эсмеральда, пойдёмте сегодня в кино, — вдруг обнаглел художник.

Он смотрел на меня своими синими глазами - и мне вдруг захотелось засмеяться.

Мы стояли посреди дороги, и солнце обрушивало на нас всю свою весёлую, весеннюю силу. Высоко в небе, невидимый, рокотал самолёт, оглушительно чирикали в кустах воробьи. И пахло вокруг свежей предпраздничной краской. И всё ожидало праздника. Жизнь продолжалась. И душа моя вдруг почувствовала всё это. Откуда-то из небытия, где она пребывала одиннадцать месяцев и ещё одну прошедшую ночь, из опустошённых, инфернальных глубин, она ринулась домой, ко мне, в родное своё гнездо, брошенное на произвол судьбы из-за всяких пустяков.

«Я вернулась, привет!», — сказала она, сложила крылья и устроилась на своём месте.

И я засмеялась.

— Пойдёмте, — сказала я. — Вы меня не боитесь?

Я вдруг сказала ему «вы», и, наверное, это так и должно было быть.

Потом я посмотрела, как они уходят. У художника была весёлая спина, а на собачьих спинах лежали восторг и солнце. А когда я возвращалась от колонки с полными вёдрами, я вдруг увидела, что на нашем бугре — на том самом месте — на том самом, под ветлой, — появились цветы. Сначала я увидела издалека светящиеся пятнышки. Они сияли, словно маленькие солнца. Я подошла поближе. Да, это были первые цветы.

Я стояла и смотрела на них. Их никогда здесь раньше не было. Здесь всегда рос один бурьян. А теперь здесь были цветы. Самые первые, самые лучшие, самые яркие. Цветом и формой похожие на солнце.

А значит — и на звезду.

КОНЕЦ

СПАСИБО ЗА ПРОЧТЕНИЕ ))

Спасибо за чтение

Вернуться к книге