Обложка Смена

Смена

Пётр Шмидт

0% прочитано
Стандартный
Пётр Шмидт

Смена

Глава 1

Над серой чешуёй петербургских крыш висел жидкий, прокисший туман. Отсюда, с верхотуры штаба Особой Защиты, город казался огромным, придавленным к земле склепом. Снизу, из каменного колодца расстрельного двора №6, глухо, словно сквозь вату, доносился знакомый ритмичный стук – там дорабатывала утреннюю смену вторая команда. За каждым сухим щелчком следовал тяжёлый шлепок: это казённая свинцовая пуля «дум-дум», разворачиваясь в мягких тканях, намертво гасила искру гнилой, противоестественной жизни в очередном несчастном. На «гуманных» пулях ведомство не экономило – обычный патрон трёхлинейки прошивал мертвяка навылет, заставляя палачей бегать за ним по двору с тесаками.

Илья Гофман с наслаждением сорвал с лица тяжёлую кожаную маску «Утоли мои печали» – громоздкое казённое изделие с медным намордником и угольным фильтром на затылке. Околыш просмолённой кожи оставил на его переносице багровый, воспалённый след.

– Эк её, проклятую, напекло, – прохрипел Гофман, сплёвывая на оцинкованное железо крыши густую, сероватую слюну. – Третий час в наморднике. Горло дерёт, ровно известью посыпали. И сукно это... подмышками преет, спасу нет. Их форменные френчи особого кроя – из толстого чёрного шёлка, пропитанного составом против зацепов и укусов, – давно потеряли лоск. Рукава у локтей лоснились от запёкшейся сукровицы, которую не брала никакая щёлочь, а от пол тянуло тяжёлым, удушливым духом карболки и прогорклого сала. Этим салом они смазывали затворы своих «утюгов» – укороченных кавалерийских карабинов Мосина, висевших сейчас на широких брезентовых ремнях за спинами. На поясе у каждого, в тяжёлых кожаных ножнах, покоился сапёрный кинжал для «окончательной зачистки», если тварь оказывалась живучей.

Старший товарищ его, Пётр Кинчев, маску снимать не спешил. Он лишь сдвинул кожаное забрало на лоб, обнажив бледное, изрытое оспой лицо, и бережно достал из серебряного портсигара две папиросы «Амбассадор». Одну протянул Илье.

– Не кощунствуй, Илюша, – Кинчев чиркнул шведской спичкой о шершавый бок коробка. Огонёк на миг осветил его серые, словно подёрнутые изнутри сором глаза. – Маска – твой ангел-хранитель. Кабы не казённый уголь в фильтре, давно бы внизу у стенки стоял, ждал, пока третья смена затвор передёрнет. Закуривай лучше. Табачок лёгкий, ментоловый, выменял у флотских с миноносца.

Гофман жадно затянулся. Но вместо привычной ментоловой прохлады на языке остался лишь пустой, вяжущий привкус, отдающий цинком и мокрой тряпкой. Он удивлённо поглядел на тлеющий кончик папиросы.

– Не чую, Пётр Василич. Будто газету жую. Ни вкуса, ни крепости. Видно, сырость питерская вовсю меня одолела, со вчерашнего дня и губы как чужие, онемели вконец. От утренних, что ли, набрался? Барыня одна, из купеческих, всё норовила к руке припасть, пока мы её к столбу вязали…

Кинчев как-то странно, боком, посмотрел на товарища. Свободной рукой он поправил высокий глухой воротник френча, застёгнутый на все три костяные пуговицы, словно пытался скрыть шею, и тихо кашлянул – сухо, без мокроты.

– Пройдёт. Век наш таков, что всякий сыростью исходит... Ты мне лучше скажи, Илья, к тётке Софье вечером пойдёшь? Опять ведь киснуть будешь в казарме, слушать, как призывники за стеной в затворах ковыряются да крестятся. А у неё тепло, лампадки за занавесками горят, пахнет прилично – не дезинфекцией нашей казённой, а пудрой «Коти». Гофман замялся, разминая папиросу пальцами. Намёк на тайное заведение на Фонтанке отозвался в груди странным, тоскливым томлением.

– Не знаю, Пётр. Жутко мне там. Живые бабы нас, расстрельных, за версту обходят, как чумных, это верно. Порохом от нас несёт да мертвечиной, хоть в спирте топись. Но у Софьи девки... они ведь бывшие. Идёшь к ней, а у неё кожа, как ладожский лёд. Ни вздоха, ни взгляда, только ресницы дрожат. Страшно мне, Васильич. Позавчера, как уходил, на подушке волос её остался – так он вместе с куском кожи отвалился. Сухая она, как пергамент.

– Зато покорные, – жёстко перебил Кинчев, и в голосе его прорезалась глухая, лихорадочная дрожь, которую он поспешно скрыл за сиплой затяжкой. – Не воют, жалованья не просят, про завтрашний день не спрашивают. Живые-то теперь похлеще мёртвых кровь пьют, а Софьины девицы – они тихие. Словно в омут ныряешь. Главное, Илюша... главное на зубы не натыкаться, упаси бог. Намордники-то Софья им шёлковые вяжет, да мало ли... Пойдём. В последний раз сходим, душу отведём, да и полно. Отрежем.

Гофман посмотрел на папиросный дым, который нехотя растворялся в питерской хмари, смешиваясь с копотью из трубы ведомственной печи, где сжигали одежду казнённых. Губы его по-прежнему ничего не чувствовали, сколько бы он ни прикусывал их.

– Ладно, – выдохнул он, натягивая тяжёлую, пахнущую старым потом маску обратно на лицо. Мир вокруг снова окрасился в мутно-зеленый цвет сквозь толстые стёкла окуляров. – Изволь. В последний раз. Докуриваем – и в переход, а то Кессель заждался отчёта за утренний этап. Опять скажет, что патроны перерасходовали.

***

Сводчатый подземный переход, ведущий от лестницы к кабинетам канцелярии, встретил их глухим эхом и резким, бьющим в нос запахом карболки – здесь только что закончили мыть полы арестантские команды. Гофман и Кинчев шли в ногу, привычно похлопывая ладонями по прикладам висящих за спиной «утюгов». На полпути, прямо под тускло мерцающим газовым рожком, они замерли.

Коридор был перегорожен. Два солдата из личной охраны коменданта – рослые, в новеньких, не знавших сукровицы серых шинелях и глухих стальных масках-забралах – заступили дорогу, выставив вперёд трёхлинейки с примкнутыми четырёхгранными штыками. Штыки смотрели палачам прямо в грудь.

Чуть позади охраны, уперев руку в бок, стоял полковник Кессель. Его парадный мундир Особой Защиты со строгими серебряными петлицами был безупречно отутюжен, а холёные усики аккуратно подстрижены по последней столичной моде. Рядом с ним, зябко кутаясь в суконное пальто с докторскими нашивками, переминался с ноги на ногу штабной эпидемиолог Паршута – сутулый разночинец с воспалёнными от бессонницы глазами за толстыми стёклами круглых очков.

– Смирно, господа, – негромко, но отчётливо произнёс Кессель. Голос его прозвучал из-под усов сухо и ровно, словно на утреннем разводе.

Гофман и Кинчев инстинктивно вытянулись, звякнув бляхами ремней. Илья почувствовал, как под кожаным намордником маски лицо мгновенно покрылось липким потом.

– Рапорт принесли, ваше высокоблагородие, – глухо, через фильтр, доложил Кинчев. – Утренний этап из тридцати двух голов... утилизирован полностью. Брака нет. Израсходовано тридцать два патрона образца…

– Оставьте рапорт, Кинчев, – ледяным тоном перебил полковник. – Он более не имеет казённой надобности.

Кессель запустил пальцы в белой лайковой перчатке в боковой карман мундира, достал два сложенных вчетверо листа серой обёрточной бумаги и небрежно, словно ненужные фантики, швырнул их под ноги палачам. Бумаги с тихим шорохом скользнули по влажному полу и остановились у сапога Гофмана. На верхней странице отчётливо виднелся фиолетовый штамп: «Лабораторный покой Особой Защиты. Свидетельство о крови». Там же синими чернилами было размашисто вписано имя: «И. Н. Гофман».

– Что это, господа? – Паршута подался вперёд, нервно потирая узкие, пропахшие йодоформом ладони. – А это, милостивые государи, утренний экспресс-анализ вашей лимфы. Субстанция в ваших жилах более не принадлежит Государю Императору. Она свернулась. Поздравляю, Пётр Васильевич, поздравляю, Илья Николаевич. В вашей крови обнаружен пагубный некротический субстрат. Активная фаза.

У Гофмана перехватило дыхание. В ушах зашумело так, словно снизу, со двора, разом ударили из трёхдюймовок. Губы, до того бывшие просто онемевшими, теперь окончательно превратились в куски мёртвого мяса. Он медленно перевёл взгляд на Кинчева. Старший товарищ стоял не шелохнувшись, но его серые глаза за стёклами маски округлились, став похожими на две медные пуговицы.

– Как же так... – пробормотал Гофман, и голос его сорвался на детский, жалкий фальцет. – Мы же в масках... Мы уголь меняли трижды в неделю... Ваше высокоблагородие!

Кессель разочарованно покачал головой. На его лице не было злости – лишь глубокая, брезгливая скука породистого барина.

– Полноте, Гофман. Не стройте из себя институтку. Думали, Управление не знает про визиты к некоей Чистяковой Софье Андреевне, держательнице борделя, про которую тут уже все говорят, называя не иначе как «тёткой», а? Думали, раз девки у неё смирные и в шёлковых намордниках, то их мёртвая плоть ничем с вами не поделится? Какая глупость. Какая казённая, непростительная глупость. Вы таскали заразу в штаб на своих губах. Паршута считает, что вам осталось от силы часа три. Потом начнётся лающий кашель и... сами знаете. Вы этих «лающих» сегодня штуки четыре к стенке приставили.

В коридоре повисла тяжёлая, ватная тишина. Было слышно только, как мерно капает вода из проржавевшей трубы где-то в углу. Кинчев медленно опустил плечи. Весь его бравый, ветеранский вид куда-то испарился. Он не стал оправдываться.

– Понимаем, ваше высокоблагородие, – тихо сказал Кинчев. – Закон есть закон. Прикажете конвою принять нас?

Кессель брезгливо вытер платком пальцы, которыми касался бумаг, и спрятал его в карман.

– Вы были исправными солдатами, Кинчев, исполнительными. Империя ценит верность. А потому – я избавлю вас от позора конвоирования. Потрудитесь пройти на третий двор, на котором служили последние несколько месяцев, самостоятельно. Оружие у вас при себе. Исполните свой последний долг перед ведомством... самолично. Честь имею, господа.

Полковник резко развернулся на каблуках и пошёл прочь по коридору. Доктор Паршута, семеня, бросился за ним, напоследок кинув на палачей быстрый, сухой взгляд учёного, у которого отбирают интересный анатомический материал. Солдаты охраны синхронно сделали шаг назад, освобождая проход, но штыков не опустили. Путь к расстрельному двору №3 был открыт.

***

Шаги их отдавались в казённых переходах гулко, с каким-то мертвенным, жестяным стуком. Они шли молча. Снимать маски смысла больше не было – под сырыми кожаными намордниками лица уже обволакивала тупая, замогильная стужа. Пальцы Гофмана, сжимавшие брезентовый ремень карабина, одеревенели настолько, что он едва переставлял их по ткани.

У поворота к полуподвальным складам путь им преградила куча казённых дров – берёзовые чурбаки, сваленные прямо на цементный пол, пахли сырой корой и плесенью. Там, на корточках, пристроив винтовки к стене, сидели двое. Совсем зелёные мальчишки, призывники из последнего вологодского набора, ещё не успевшие сменить лёгкое серое сукно крестьянских шинелей на пропитанный карболкой ведомственный шёлк. На их бескозырках тускло отливали новенькие кокарды Особой Защиты.

Палачи остановились. При виде заплёванных кровью чёрных френчей ветеранов мальчишки испуганно встрепенулись, вскочили, принявшись поспешно одёргивать ремни. Старший из них, долговязый парень с чистым, ещё не знавшим питерской хмари лицом, вытянулся в струнку. От него пахло махоркой, ржаным хлебом и здоровым, живым потом.

– Здравия желаем, господа... – робко начал он, но осёкся, наткнувшись на пустые, мутно-зеленые стёкла окуляров Кинчева.

Пётр не ответил, лишь тяжело, хрипло выдохнул через фильтр, и из медного намордника его маски вырвалась струйка пара, густая и белая, какая бывает только у чахоточных в лютый мороз.

Гофман посмотрел на второго призывника – низкорослого, курносого парнишку. Тот, пытаясь скрыть смущение перед грозным конвоем, вертел в ладони какую-то мелкую вещицу. Он подбросил её вверх. Мелкий кругляк взлетел, перевернулся в воздухе под тусклым светом газового рожка и с чистым, звонким звяканьем упал обратно на ладонь солдата.

Звень.

Глаза Гофмана за стёклами маски расширились. Это был не казённый пятак. На широкой ладони призывника лежала тяжёлая, наспех выбитая на Монетном дворе медная бляха. На её лицевой стороне, затёртая чужими пальцами, красовалась грубо вырезанная роза с обломанными шипами. Под ней едва читались выбитые литеры: «На Фонтанке у С.» Знак подпольного борделя тёти Софьи. Жетон на две бутылки дешёвого коньяка и один час со «смирной» девицей.

Мальчишка-призывник, заметив взгляд Гофмана, глуповато, во весь рот ухмыльнулся, поспешно пряча медяк в карман.

– Дядька один в казарме уступил за три гривны, – заговорщически шепнул он, подавшись вперёд. – Говорит, заведение – первый сорт, барышни тихие, обходительные, как ангелы. Вечером с кумом пойти думаем, как смену сдадим... Не подскажете, господин хороший, далеко ль отсюда до Фонтанки-то будет?

Гофман открыл рот, чтобы крикнуть, чтобы схватить этого дурака за шиворот, вытряхнуть из него жетон и вбить прикладом обратно в его вологодскую деревню. Но из горла вырвался лишь глухой, утробный хрип. Мышцы гортани свело судорогой. Зубы со стуком сошлись, и он с ужасом почувствовал, как собственный язык, потерявший всякую чувствительность, подозрительно мешает во рту.

Кинчев медленно положил тяжёлую, окоченевшую руку на плечо товарища.

– Пойдём, Илюша, – раздался из-под маски Петра чужой, мёртвый голос, в котором больше не осталось человеческих интонаций. – Опоздаем. Нас ждут.

Кинчев даже не взглянул на мальчишек. Он шагнул мимо них, тяжело подворачивая сапог, словно правая нога его уже плохо слушалась. Гофман, качнувшись, поплёлся следом. За их спинами призывники облегчённо вздохнули. Снова послышался тихий, беззаботный звон подбрасываемой монеты.

Впереди показалась тяжёлая дубовая дверь, обитая ржавым железом. Кинчев толкнул её плечом, и палачи вышли наружу.

Расстрельный двор №3, успевший за месяцы службы стать родным, встретил их сырым, серым полумраком каменного мешка. У кирпичной стены, дырявой от пулевых выбоин, пахло известью, старым порохом и свежим мясом. Дождь начинал накрапывать, стуча по цинковым козырькам.

Они подошли к стене вместе. Синхронно, словно на параде, сняли с плеч свои короткие «утюги». Упав на колени, Кинчев повернул карабин дулом к себе, упёр приклад в сырую землю и пристроил подбородок прямо на холодную сталь мушки. Гофман посмотрел на серое, равнодушное питерское небо, в последний раз вдохнул маслянистый воздух карболки и последовал примеру старшего товарища.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге