Сказки Дешт-и-Кипчака
Тамерланы безумия
В степях поныне стояла толкотня. Ни на секунду не умолкающая, всенощно дышащая, толпа тамерланов вышагивала вдоль и вдаль — пожинала плоды земли.
— Мы создали тамерланов, — объявили на ᠑᠓ съезде величайших эмиров Конфедерации Дешт-и-Кипчака. — Мы дали жизнь новому виду людей. Наше государство столь велико и славно, наши воины сыты и сильны. Но, объединив земли мира под своей твердой рукой, у нас более не осталось врагов.
Достигшие пика эволюции кочевники изнемогали от скуки. И потому, приложив чудесное усилие в биоинженерии, они породили на свет тамерланов — мутантов, тонкокостных, что степные травы, легких и пронырливых, подобных пыльце.
Твари кровь от крови человека бродили по степи. И твари жаждали войны.
Не будь мы гражданами мира, коль не составим историю нас самих. От легенд и мифов до процветания Эгебского Юниона, продолжая исчезновением земли и заканчивая созданием Конфедерацией. От и до.
Это сказки Дешт-и-Кипчака — их пишут кочевники перед последней войной.
Народный сказ о брате-молодце и волшебном козле
В далеком царстве, в далеком государстве жили в большом-большом замке две сестры и один брат. Брат был хиленький и болезненный, он редко выходил наружу. А сестры были воинственные и властные, они хотели заполучить трон государства того и воевали за него, как день с ночью. Они не могли примириться друг с другом, не ценили брата, и оттого страдали все-все в королевстве. Старшая сестра казалась шумной, застенчивой, неловкой и эмоциональной, но хотела стать сильной и смелой. Младшая была тиха, строга и молчалива, и в ее поступках выражалась суровая длань правосудия. За их интригами чахло государство, рушились горы, ссыхались моря и реки. Народ молил: «Прошу, примиритесь, мы страдаем», а сестры говорили: «Наша вражда непримирима».
А брат из окна своей горницы слышал просьбы народа, и сжималось в ужасе сердце его. И в один прекрасный день он решил преодолеть физическую слабость — ушел в зачарованную долину, где сбывались любые мечты, взамен которым человек обязался отдать местному духу сокровенное своей души.
И вот идет брат долами и далями, идет и вдруг встречает младшую сестру. Она казнила дезертиров вдали от столицы. Видит брат сестру и говорит: «А что же, сестра любимая, ты делаешь?» Сестра отвечает: «Я избавляюсь от мусора лишнего». Хитрый брат вдруг спросил: «А дай мне, сестрица, виселицу свою, я ее разберу». Сестра дала виселицу, а брат взял да и убежал. Идет брат по полям и горам и вдруг видит старшую сестру. Та подговаривала солдат на дезертирство. Брат говорит: «А что, сестра дорогая, ты делаешь?» Сестра отвечает: «Государство исправляю, людям помогаю». А брат взял да и спросил: «А можно, сестрица, взять одного солдата твоего? Пусть защитит меня». Сестра дала солдата, и брат пошел дальше.
Вот доходит брат до загадочной долины. И является пред ним дух в виде большого-большого козла. «Я дух королевства нашего. Чего ты хочешь, человече?» А брат говорит: «Я ничего не хочу. Я хочу, чтобы ты исполнил желание сестер моих». «И что же ты предложишь взамен?» — спросил дух. «Вот виселица и пленный солдат — самые дорогие вещи для сестер моих». И кивнул божественный козел, ударил копытом, и вмиг преобразились сестры. А вернувшись обратно, брат обнаружил, что сестры стоят в крестьянской одежде и диву даются. Сказал брат: «Теперь вы свободны от вражды и обязательств и можете жить счастливо».
Сестры переглянулись и поняли, чего хотели. Долгие три дня и три ночи плакали и целовались они все вместе, и народ ликовал. А в королевстве скоро воцарилось народовластие и ушла нужда в короле. Только брат-хитрец пропал, став большим-большим козлом.
А вот и сказочке конец, а кто слушал — схаамем.
Любимое
Квазий Амонович был человек умный, сметливый и талантливый в сферах всякого рода искусств и математики — но необразованный. Совершенно. И от своей необразованности, как от жиру, бесился: что подсчет, бывший ему в начальных классах как два пальца об асфальт, что неуемная, поднимающая на дыбы загрубевший ум творческая сила, нонче справлялись ему туго. Туго: шли мыслительные процессы в созерцании особой прелести деревенского заката средины лета. Туго: текли цифры через заскорузлые пальцы при подсчете затраченной рабочей силы для отливки оцинкованного колена банной трубы семидесяти двух градусов. Уныло — смотрелся в зеркало ранним утром в зарябевшую отталкивающую нерусскую харю: пропойцы, рабочего и холостяка пятидесяти лет от роду; закопанного топора войны против самого себя.
Соседи говаривали, дескать, завел себе от жалости к ним ли, жалости к себе ли, глуповатую долговязую проститутку. И двух детей. И все три разбежались, точно коты после зимы, едва одна хватанула банкира, а двум другим ударило по восемнадцать. Чуяли проницательные сердца, всё чуяли в натуре Квазия Амоновича. Кого любил, кого терпел, к чему смиренно притирался — всё то, что составляло человеческую мощь, пребывало в его постылом мозгу в зачаточном состоянии.
— А чё, Вась, скоро уравнение решишь? — глумились соседи спозаранку, плетясь на сенокос. Васей звали оттого, что «Квазий — не по-нашему идет».
— Скоро, — говорил Квазий.
«Скоро», — говорил он себе всегда. Не понаслышке соседи знали: бывшие одноклассники, жены их, мужья, тетки бесконечные, двоюродные дети; далекие родственники. Не понаслышке знали, как Квазий Амонович по молодости мечтал о большем: в столице ихней поселиться. Поступить на слово такое красивое — квантовую механику. И зажить: счастливо, вольготно, на широкую ногу. Зорьками вечерними Вася — крепкий юнец и молодой повеса — лежал на тюке сена, смотрел, как из-за речки, точившей полотна полей, поднимался туман и думал: «Хайзенберг. Шрёдингер. Кот и уравнение неопределенности. Вот поступлю — заживу! Так-то и узнаю, кто они такие, эти Хайзенберг и Шрёдингер!»
Очень уж нравились они ему. Вася, тогда не Квазий Амонович, ходил по проселочным укатанным дорогам, смеялся и повторял:
— Хайзенберг! Шрёдингер! А у одного — кот, а у другого — неопределенность! Умора!
И так они нравились ему — своею красотой, мелодичностью, звучанием. Другие имена, люди из иных вселенных. Бил кулаком в грудь, стоя посреди коровника, пламенно утверждал: диссертацию напишет по ним, уважаемым челом станет. И всю деревню прославит, всем покажет, какова хороша их Плоховка! Так-то!
Квазий Амонович, вдовец и страстный любитель спирта, взял оцинкованное колено банной трубы. Взял любимый учебник по квантовой физике Ландау — развалившийся переплет с двумя оставшимися страницами, найденный когда-то в райбиблиотеке, — и пошел. Он думал. Решал. Сопоставлял. Хлазенберг и Флёбингер — его два солнца, два святых. Неизвестные инопришленцы из краев куда более далеких, чем столица.
Он часто закрывал глаза и представлял лица этих святых. Тяга к высокому рисовала в голове картины из кабинета его класса: как рядом с таблицей гласных и согласных висел Пушкин — но теперь в загадочном ореоле физики, несший в себе идею неопределенности. А рядом помещался Гоголь — такой цветастый самодур, любитель кошек. И чудилось Квазию Амоновичу: как идут они. Хлазенберг и Флёбингер, по проселочной дороге и смотрят с холма на поднимающийся туман и гонят коров на перегоне. Видел промерзлую аудиторию времен войны: как защищает перед ними, в ореоле физики и чеков закупок стройматериалов, диссертацию, доказывая новое уравнение в корпускулярно-волновом дуализме — красивыми, умными фразами, такими могучими и чужими. Такими, где ему светят огни столицы-Плоховки, а он, просто Вася, улыбается Плоховке-столице в ответ…
Квазий Амонович подошел к реке с коленом банной трубы. Вдохнул в последний раз запах свежего навоза и прелой листвы. Покачнулся. И.
Пнул трубой учебник Ландау.
Квантовая механика с громким плеском упала в воду, булькнула и потонула.
— Решил, — плюнул Квазий Амонович. — Наконец-то решил неопределенность.
А затем пошел домой. Его ждала бутылка бозо.
Ниббана
Примечание:
пол рассказчика/цы не определен.
Ты ни в чем не виноват.
Возьму тебя за руку, улыбнусь и постараюсь подарить столько тепла, сколько смогу. У нас еще есть время до конца — побуду с тобой, пока тревога нежным хватом сжимает плоть и разрываются мины за окном. Посмотри на гербарий из цвета эдельвейса; перелистни страницу тридцать три.
Тридцать два
Вздохни свободно.
Мы снова гецулы. Мы живем, как полагают полагают истины нашей веры. Ты медитируешь, и рядом с тобой тлеет кончик благовонии. Хочется смотреть и смотреть в твое безмятежное лицо; ты замираешь в мгновении. Столетия спустя запомнится лишь это — как ты сидишь в вечности, а перед тобой вслед начавшемуся дождю обламывается кончик благовонии.
Безымянные небоскребы за стеной ливня. Нам видно — тебе тоже, в глубочайшей медитации, — как раскрываются во времени снежные лотосы. Огни стеклянных игрушечных городов гаснут, а дождь всё льет и льет.
Тридцать один
…смывается последний след. Тухнет свеча перед золоченой статуэткой, клонит в сон. Тогда ты выходишь из медитации: мы слишком далеко зашли, слишком много увидели из того, что нам сейчас непозволительно видеть. Касаешься до плеча — так невесомо. Будто ты уже не здесь и никогда не будешь с нами.
— Тоже это видишь? — улыбаешься ты, туша щелчком палочку.
— Что?
— Падение городов. Будущее и прошлое — их сплетение в одно. Весь мир проносится как сон, но мы здесь — смотрим, как растет лотос.
— Ерунда это всё. Да и не верю.
— Гецул и плюется! — смеешься ты и треплешь по голове, как будто перед тобой неразумное дитё.
— Не буду же я верить в то, во что не хочу. И верить не обязательно. Достаточно хорошо знать сутры.
У тебя такой взгляд. Не осуждающий. Не корящий. "Во что винить человека?" Во что винить того, кого столетия спустя не вспомнят: ни лицо, ни пол, ни откуда родом.
Тридцать
В храм Бшул-Лам стекались паломники со всего хребта. Обездоленные, отчаявшиеся — их принимали монахи храма. Ты — всегда впереди. Будь то парализованный старик, брошенная женщина или смертельно больной ребенок, в тебе находилось сострадания одинаково для всех. Детей, желавших остаться здесь, с тобой, вдохновленных примером того, кто для них стал как старший брат, ты ласково учил собирать воздушных змеев. С высочайших горных вершин в небо взмывали нелепо изукрашенные змеи и летели, летели над косыми деревнями и бесконечными скалистыми грядами. В такие моменты дети внезапно отчетливо осознавали ничтожность в масштабах гигантского мира: с маленьким воздушным змеем, быстро исчезавшем в скоплениях дымоходов.
Впечатленные дети уходили. Лишь один ребенок из десятков остался.
— Тебе не страшно? — спросил удивленно ты. Ребенка звала сварливая старуха — ей как раз требовались свободные руки на заготовку дров.
— Нет. Хочу быть здесь.
— Вот как, — по-доброму сказал ты. Рука, которую ты клал на голову, всегда была такой шершавой и сухой. Но любому она казалась теплой. — Тогда… я был бы рад пройти этот долгий путь с тобой.
О таких, как ты, говорят как о слишком человечных.
Двадцать девять
Щелчок — гаснет свеча. Щелчок — гаснет вторая. Щелк, щелк — не гаснет третья. Третья всегда давалась с трудом. Как будто лижущий огонек пламени не желал признавать могущество его гаснущего — а то не видел. Потому что не было никакого могущества.
Мимолетным движением ты подходишь и тушишь свечу. Под рукой расцветает лотос, который ты бережно еще недавно подложил перед ступой. Возможно, уже тогда ты был близок к высшему просветлению, ведь только просветленные в совершенстве владели силой дэвов. Безошибочно знали, что и как очищает карму. Безупречные потенциальные далай-ламы.
Таких было мало. Больше было простаков. А куда без существования жадных и завистливых? Кто не тушил третью свечу, всегда смотрел на обладателя силы дэвов, гадая, почему ты и подобные тебе не употребят силу во благо себе. Мы старели быстрее, чем вы. И если вы жили веками, лениво накручивая на пальцы столетия, то мы едва ли переживали первые декады после девяноста лет.
Двадцать восемь
…сто двадцать восемь. Уже столько проживает человек, кто так и не смог потушить третью свечу. У маленького ребенка, который бесстрашно заявлял, что ничего не боится, давно умерла бабушка; за стенами обители высятся новые дома. Захватывает город деревню, перед глазами все еще стоит эта картинка: тлеющий конец благовонии, снежный лотос — и как стремительно летит жизнь. Так видишь мир ты. Уважаемый гелонг, взявший ношу бесчисленных обетов.
Ты продолжаешь принимать от поредевших паломников подношения, просьбы сохранить их веру. Храм Бшул-Лам полнится крошечными алтарями с мандариновыми дольками. От них терпко пахнет камфорой, статуэтки неизвестных нам божеств забавно скалятся и корчат рожицы.
Жизнь идет своим чередом. Ты свят, ты — мир. Сила в тебе — не просто свечи зажигать, но воспламенять людские сердца. В тебе души не чает и стар и млад, но человек, что прожил сто двадцать восемь лет, чувствует, как данное ему тело постепенно сохнет. У всего есть свой срок, особенно у тех, кто не желает достигать познания. Всё страдает от телесных притязаний — жадности и зависти, желании низвергнуть высокое и чистое.
Когда твой ум достаточно расслаблен — ты доверяешь всего себя. Это назревало, было неизбежным для тебя. Сотни лет в физической оболочке ослабляют. Бдительность падает до нулей, руки вжимают тебя в стены. В тишине коптит фонарь, а ты откидываешь в тяжелом выдохе голову. В тебя вцепляются — жадно. Будто бы жаждут высосать до последней капли всё в тебе: и вечность, и силу великих дэвов, и улыбку, и то доброе слово, что ты даешь перед духовной практикой, и здоровое тело, и мощь, и власть, и всё. Всё, что есть в тебе. Светлая надежда Бшул-Лама пятнается в руках будущего смертника. Одежды замараны, бушует за пагодой гроза. А твои глаза смотрят так, что хочется отравиться прямо сейчас.
Двадцать семь
…семь. Дней. Говорили, человека похоронили через семь дней с тех пор, как ты резко избрал отрешение от мирского. Человек принял яд в ту ураганную ночь, но не умер — лишь иронически сократил срок до смерти в муках от своей неизлечимой болезни. Храм еще долго наполняли шепотки, когда в его обители нашли книгу, исписанную вдоль и поперек раскаяниями в чем-то, в чем автор не осмеливался признаться сам себе. Лишь под конец безумные записки обрывались иероглифом. Пока ты не видел, монахи забыли твои заветы бросить нездоровые страсти и долго бились в попытке перевести загадочное обозначение.
Но никто за тысячу двадцать шесть лет так и не смог постичь смысл загадочного иероглифа.
Двадцать шесть
Гербарий — книга раскаяний — падает из рук. Ты смотришь — долго и пронзительно. Смотришь новой верой в злую шутку сансары. Далай-лама верховного храма Бшул-Лам на пике развития человечества. Тебе хочется вопросить: как? Хочется узнать: почему? Но вопросы никогда не будут сказаны вслух. Ты не успеешь — бомбы окажутся скорее тебя.
Не стоит беспокоиться. Пусть ты винил себя всю жизнь. Пусть ты не раз обеспокоенно возвращался мыслями к той ураганной ночи, брал бремя ответственности за последователей, за храм, за жизни тех, кого давит сейчас случайно разорванная мина, — ты не виноват. Спи. Обрети свободу тут — нирване, в которую тебя зовут.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
