Площадь короны
Житие святого Алибо
...оному же барону, погрязшему в грехах, словно в гнилостном болоте, явилась под покровом ночи Королева Небес и своими слезами омыла душу грешника. И оный Алибо, познав сладость раскаяния, наложил на себя суровую епитимью...
«Трактат о грехе и покаянии» епископа Ансельма Туронского, более известного как Ансельм Праведный (1453 год)
Лето 1261 от воплощения Спасителя нашего выдалось на редкость благодатным, в том смысле, что дождей пролилось ровно столько, чтобы напоить землю и даровать людям богатый урожай, а тепло не перешло в ужасающую сушь, от которой все растущее сохнет на корню. Однако глядя, как поднимаются хлеба и наливаются соком плоды в садах, как тяжелеют виноградные гроздья и зеленеют грядки в огородах, добрые крестьяне лишь озабочено качали головами и горестно скребли затылки. Ибо что пользы в щедрости земли, если мало надежды собрать урожай и заполнить им закрома? Что проку в тяжких трудах, если доблестная рыцарская конница топчет поля, не разбирая, принадлежат ли они врагу или союзнику, а расторопные слуги благородных воителей тащат со двора всякую снедь, торопясь порадовать знатных господ? Воистину, может ли кто вспомнить год без напастей? Если не дожди, так засуха, не засуха, так мор, а не мор, так кровавая распря.
Впрочем, галльское королевство вряд ли сильно отличалось от других земель.
Распря того памятного года не была чем-то из ряда вон выходящим. Младшие братья короля — не все, правда, а лишь двое — ополчились с оружием на брата и сюзерена, и после жестоких сражений хищные звери и птицы пировали на разоренных полях, да так, что после изобильной трапезы теряли от переедания способность двигаться. Должно быть, волки и стервятники были единственными существами, что могли радоваться кровавой жатве, ибо правые и виноватые мало чем отличались в этой войне, одинаково предаваясь грабежам, убийствам и насилиям.
И все же было еще одно существо, которое имело все основания радоваться междоусобице. Звали это существо бароном Алибо из Королевского Пожарища, как по непонятной причине именовался баронский замок. Было Алибо от роду двадцать девять лет, он был крепок как бык, свиреп, словно голодный кабан, и громогласен, будто трубы иерихонские. Алчностью барон не уступал монахам ордена Псов Господних, похотью — целому табуну диких жеребцов, страстью к винопитию превосходил всех скифов, что некогда оных жеребцов укрощали, а по части сквернословия превзошел неотесанных аллеманов. Даже странно, что при всех этих блестящих качествах слава о бароне не вышла за пределы его владений и владений его ближайших соседей. Но уж тем, кто барона знал, приходилось несладко. Одно появление Алибо вгоняло его крепостных в состояние животного ужаса, да и благородные рыцари, что соседи, что собственные вассалы опасались доблестного барона, а если отбросить всякие россказни о том, что «рыцари не знают страха», то и вовсе боялись. И имели на это все основания.
Распри барон из Королевского Пожарища любил. Правда, вовсе не те, что бушевали в то лето на севере Галлии. Долгие походы, изнурительные сражения, тяжелые доспехи — все это было не для него. Барон Алибо обожал вести собственные войны, совершая набеги на владения соседей. Набеги, в коих он мнил себя великим полководцем, угоняя крестьянский скот, обирая сады и виноградники и вытаптывая посевы. Случалось, поползновения барона на чужие владения встречали отпор, однако чаще соседи лишь разводили руками на бесчинства Алибо, ибо вассалов у барона было больше, владения обширней, а замки крепче. И, однако же, при всем своем преимуществе перед соседями Алибо нимало не стыдился столь сомнительных с точки зрения рыцарской чести поступков, как набеги на владения, чьи хозяева пребывали в отсутствии.
Как в то памятное лето.
* * *
Башню и деревеньку с угодьями барона Ришара из Старого Замка Алибо захватил без всякого труда. Сам ограбленный владелец, а вместе с ним и большая часть его вассалов, не могли защитить свои владения, ибо уже больше месяца находились в королевских войсках, сражаясь против мятежников. Своим отсутствием они лишили Алибо одного из любимейших развлечений — хорошей драки, но зато предоставили другое — возможность прибрать к рукам то, что плохо лежит. Строго говоря, владения, захваченные Алибо, решительно не стоили того, чтобы ломать из-за них копья. Это для барона Ришара потеря деревни с угодьями, да и полуразвалившейся башни, могли считаться серьезным убытком, в конце концов, ограбленный никогда не мог похвастаться богатством или хотя бы достатком, но для Алибо приобретение не представляло ни малейшей ценности, ибо его собственные земли были гораздо обширней и бесспорно плодородней, не говоря уж о том, что два его замка и сторожевая башня просто расхохотались бы (если бы камни умели смеяться), случись им полюбоваться на ветхую башню, захваченную бароном.
И, тем не менее, Алибо полагал, что имел все основания совершить набег. Во-первых, чтобы не застаивалась кровь в жилах, ведь после бранных подвигов и вино кажется хмелее, и девки слаще. Во-вторых, барон просто не мог удержаться, чтобы не попробовать округлить свои владения (хоть на длину вытянутой руки, а все приятнее). И в третьих, хотя это обстоятельство вряд ли являлось для барона последним, он считал своим долгом проучить наглого выскочку, безродного щенка, чей прадед-крепостной получил рыцарское звание и титул лишь за то, что обломал свою дубинку о головы незадачливых разбойников, каковые по глупости попытались ограбить заблудившегося на охоте короля. Хотя в порыве праведного негодования барон и мог многое приврать, история предка Ришара была совершенно правдива. Разве что Алибо имел обыкновение изрядно преувеличивать низкородность своего соседа. Все же пусть по происхождению прадед Ришара и принадлежал к подлому люду, в поте лица своего добывая пропитание, он никогда не был ничьим крепостным. Но для Алибо подобные подробности не имели никакого значения, он вообще презирал всякого, чей род был хотя бы на десятилетие моложе его собственного.
Случай же с Ришаром был и того хуже. Виданное ли дело, этот нищий ублюдок (по мнению благородного барона всякий простолюдин был ублюдком, и забавы самого Алибо давали ему все основания для подобных утверждений), только-только унаследовавший владения от своего ублюдка-отца, посмел бросить ему, Алибо из Королевского Пожарища, вызов. Когда он как-то утром в самом лучшем расположении духа решил позабавиться с подвернувшейся ему девкой (развлекался он как раз во владениях Ришара, что же до дурехи, так та по подлости своей подняла такой вопль, будто ее собирались резать), этот самый нищий, пользуясь тем, что при Алибо не было дружины, а лишь два пажа, оруженосец и семеро вооруженных слуг, посмел напасть на высокородного барона и сорвать ему все веселие.
От такой дерзости барон не мог прийти в себя даже по прошествии года и теперь бурно радовался, что ссора короля с братьями так ловко подставила Ришару ножку. И его веселье с каждым днем делалось все необузданней, ибо время шло, а ограбленный барон не возвращался. Положим, в этом-то как раз не было ничего удивительного, война не кончалась, а Ришар не был высокородным герцогом, чтобы по собственной прихоти покинуть лагерь короля. Интересно было другое. Через некоторое время до Алибо дошли слухи, повергшие его в несказанный восторг. Оказывается, наглый щенок, извещенный женой о потере части владений, обратился-таки с жалобой к королю, но сделал это в недобрый час. Доблестный король Рауль III, опечаленный смертью своего исповедника, который по неосторожности приблизился к полю битвы и был втянут в сутолоку боя, где и был затоптан то ли своей, то ли вражеской конницей, не желал слышать ни о каких распрях, кроме распрей с собственными братьями, и не собирался утруждать себя никакими заботами, кроме суда (пока еще проблематичного) над ними же. В крайнем раздражении он посоветовал Ришару самому разбираться со своим обидчиком — по окончании войны, само собой — и даже что-то добавил о навязчивости безродных выскочек. Последние слова короля пролились бальзамом на душу Алибо. Все же и король понимал, как поторопился его предок, даруя титул какому-то смерду!
На радостях барон закатил такой пир, что от здравиц в честь Рауля III содрогались своды пиршественного зала, а от количества выпитого вина двоилось и троилось в глазах. Человек умеренный и благочестивый мог бы захмелеть от одного духа, витавшего вокруг Алибо, но хотя барон выпил чуть ли не больше всех своих сотрапезников, он еще держался на ногах и даже совсем не качался. Напротив, его просто переполняли силы, родной замок, далеко не маленький, казался тесным, а мир подвигов там, за воротами, настоятельно звал к себе. И барон Алибо из Королевского Пожарища не мог не ответить на этот зов. Оттолкнув тяжелой рукою подбежавшего пажа, он двинулся навстречу приключениям и великим свершениям.
Не пешком, конечно.
Хотя он и чувствовал в себе такую мощь, что не затруднился бы в два шага обойти все Галльское королевство, он всегда помнил рыцарские привилегии, не последней среди которых является право благородного человека ездить верхом. Бедный конь, совершенно ошалевший от густого винного перегара, окутывавшего барона, и чуть не сплющившийся, когда гордый воитель стиснул его бока могучими ногами, отчаянно заржал и бешено рванул вперед, снеся по дороге ворота конюшни. Приключения начались.
Первым подвигом Алибо, вырвавшегося за ворота замка, было изничтожение стада деревенских коров в количестве десяти голов. Нет, доблестный барон вовсе не принял несчастных животных за вражеские разъезды, как можно было бы ожидать от пьяного человека, тем более что Алибо был совершенно трезв. Коров он принял за коров. Однако же, оскорбленный тем, что какая-то крестьянская скотина преграждает путь благородному человеку, чьи предки вместе с Карлом Завоевателем отхватили этот край у южных кривляк, барон Алибо выхватил меч и геройски пробился сквозь ряды живой говядины.
Вторым подвигом, о котором Алибо так и не заподозрил, было то обстоятельство, что стремглав миновав собственную деревню, барон ухитрился никого не задавить. Возможно, заслуга в этом полностью принадлежала самим крестьянам, ибо завидев скачущего господина, они дружно бросились в разные стороны и еще долго, глядя вслед благородному рыцарю, творили святые знамения, отгоняя нечистого.
Третий подвиг доблестный Алибо намеревался свершить в захваченной деревне. Он горел нетерпением, желая осуществить свое древнее право, которое дарует благородному господину власть над поселянками. Как на грех, в жалкой деревушке не подвернулось ни одной свадьбы, но барона ничуть не смутили подобные мелочи. На правах рыцаря и победителя он поспешил осчастливить всех оказавшихся в пределах досягаемости крестьянок, разом достигнув двух целей — удовольствия, которого заслужил своим мужеством, и умножения крепостных, забота о чем является долгом каждого мудрого господина (впрочем, блага от второй цели оставались пока делом грядущего).
Дальнейшее потонуло в тумане.
Не стоит думать, будто барон свалился на землю, забывшись тяжким сном. Ничуть не бывало. Он еще бодро вышагивал (коня он все же где-то потерял), его голос был почти трезв, движения решительны, а голова ясна. Он просто не мог вспомнить ни одного своего действия, предшествующего настоящему мигу, но это его ничуть не заботило. Благородные рыцари не утруждают себя ненужными размышлениями!
Утро следующего дня Алибо встретил в придорожной харчевне на границе своих владений. Он был весел, бодр, но совершенно не мог ходить. Земляной пол харчевни был залит вином — пожелавший освежиться барон молодецки вышиб дно у винного бочонка и разлил большую часть драгоценной влаги — в одном углу большой комнаты всхлипывали две хозяйские дочки, а в другом постанывал сам содержатель харчевни, недостаточно проворно подавший Алибо жаркое, за что и поплатился. Не обращая ни малейшего внимания на стоны и плач, барон громко разглагольствовал, полагая, что ему с почтением внимают преданные вассалы. Его язык заплетался все больше и больше. Слова делались невнятными. Но, к несчастью, последняя фраза, сказанная перед тем, как доблестный Алибо рухнул в винную лужу и погрузился в богатырский сон, была абсолютно ясна и, если не считать многочисленных иканий, связна:
— Вот, говорят, Спаситель, Спаситель... А ежели бы не был сыном Господа, как бы кликали?.. То-то и оно... — захохотал Алибо, а затем выдал то самое словцо, каким привык называть простолюдинов. И уснул.
Избитый трактирщик выполз из своего угла, с холодной ненавистью взглянул на спящего барона, а затем погнал дочерей седлать осла. Через некоторое время, плотно привалив снаружи входную дверь и отдав необходимые распоряжения, он взобрался в деревянное седло и затрусил прочь, погоняя ослика гибкой веткой.
Нет, что ни говорите, но для барона Алибо из Королевского Пожарища было бы гораздо лучше свалиться до того, как он изрек кощунство.
* * *
Разные бывают пробуждения. И от разного эти пробуждения зависят. Кто-то просыпается среди вороха пергаментных свитков со сломанным гусиным пером в руке и перемазанными чернилами пальцами. Другой вскакивает на привале, отрывая голову от седла. Третий же просыпается под столом, среди признаков буйного кутежа. Последняя возможность, казалось бы, более всего подходила барону, однако Алибо пробудился на соломе в темнице. Но далеко не сразу это понял.
Разбудил барона страшный холод и зверский голод. Он всегда славился отменным аппетитом, а после подвигов и вовсе способен был в одиночку умять здоровенного кабана. Отодрав голову от соломы и не успев продрать глаза, Алибо громогласно потребовал еды и вина. Как ни странно, но вокруг не раздалось испуганного шепота слуг и торопливого топота ног, и требуемая еда не появилась. Тогда барон заорал еще громче, пообещав перепороть нерадивых остолопов, посадить их в колодки и уморить там голодом, но так как и это заявление не нашло никакого отклика, Алибо протер кулаками глаза и огляделся вокруг. И в первый миг остолбенел.
Грязная солома, сырые стены камеры, крохотное оконце под самым сводом — вот что предстало взору благородного Алибо. Стала понятной и причина страшного холода, разбудившего барона. Подлые разбойники, захватившие его и поместившие в темницу (должно быть, в ожидании богатого выкупа), посмели раздеть его и бросить на солому нагого, словно нищего. Конечно, на счет наготы Алибо по обыкновению привирал, в заключении ему милостиво оставили рубаху и штаны, но вот все остальное — роскошный бархатный камзол, расшитый золотой нитью (после похождений барона забрызганный грязью и залитый вином), мягкие высокие башмаки из сфарадской кожи, с прикрепленными к ним золочеными шпорами (столь же грязные, как и камзол), новомодный короткий плащ, опушенный лисьим мехом с вышитым гербом Алибо (мех был безнадежно испорчен, герб еще можно было рассмотреть), да еще тяжелые перстни, массивная золотая цепь и, конечно, подобающее рыцарю оружие — все, все исчезло за дверью, преграждающей выход из темницы. Барон, словно бык, покрутил головой и, осатанев он гнева, с диким кличем бросился к двери, намереваясь высадить ее богатырским плечом. И с грохотом рухнул на каменный пол, так и не добежав до заветного выхода.
Ему понадобилось не менее получаса, чтобы прийти в себя от жесткого падения, а потом еще столько же, чтобы понять, что за сила сбила его с ног. Если бы не ярость, он мог бы сразу заметить толстенную цепь, что тянулась от его левой щиколотки до массивного кольца в стене, цепь довольно длинную, однако же не настолько длинную, чтобы узник мог дотянуться до двери. Заметив это новое свидетельство своего плена, доблестный Алибо впал в такое исступление, что чуть было вовсе не лишился разума. Он вопил, что лично придушит наглых разбойников, грязных ублюдков, не достойных чистить хлев его последнего смерда, после чего поотрывает им руки-ноги и заставит все это съесть. Он грозил нарезать из их спин ремни и на оных ремнях повесить, сварить их в кипящем масле и залить в их глотки все то золото, что они с него поснимали, а в придачу и то, что надеются получить в качестве выкупа (последние два обещания лучше остальных подтверждали смятенное состояние баронского рассудка, ибо в обычном своем состоянии Алибо ни за что не согласился бы на подобное расточительство). Барон бесновался долго, но на его крики никто не отзывался, и лишь тогда, когда трубный голос Алибо сел от безумных воплей, когда он разбил в кровь кулаки, которыми в неистовстве колошматил по стене и каменным плитам пола, когда он совершенно обессилил от ярости, голода и жажды, дверь внезапно распахнулась и на пороге появился человек, которого барон меньше всего ожидал увидеть — суровый монах в белом одеянии, один из судей Святого Трибунала.
— Сын мой, — голос монаха был мягок, однако его глаза и осанка отвергали всякую надежду на незлобивость и добродушие нрава, — вы разбили кувшин с водой, который братия оставила вам, снисходя к вашему бедственному положению, и тем самым нанесли урон имуществу СвятогоТрибунала, и потому в назидание останетесь сегодня без воды.
Потрясенный появлением монаха, Алибо, не веря собственным ушам и глазам, бездумно проследил за жестом судьи и действительно заметил глиняные черепки в грязной лужице. В приступе бешенства он расколотил кувшин, даже не заметив этого.
— Вы должны были молиться, дабы строгим покаянием заслужить снисхождение за преступный грех богохульства, — продолжал монах, — однако в неуемной гордыне вы посмели нарушить своими криками молитвы иных грешников и тем самым встать на пути их спасения. За это вы будете наказаны и не получите сегодня причитающийся вам куска хлеба. А теперь покайтесь, ибо только искреннее покаяние может спасти вашу душу от мук Ада и ваше тело от очистительного пламени костра. Молитесь, и мы присоединим свои молитвы к вашим.
Барон открыл было рот, желая выразить возмущение своим заточением и столь бесцеремонным обращением с отпрыском славного рода, но что-то в глазах монаха, чего он не смог бы объяснить, но что напугало его даже больше несусветных угроз судьи Трибунала, совершенно неожиданно заставило его проглотить негодование. Он лишь сипло и даже робко пробормотал:
— Но... но король...
В этих словах можно было угадать целую речь. Ошеломленный непривычным обращением, сбитый с толку бесстрастными словами монаха, такими холодными и вместе с тем сулящими жар костра, измученный голодом и жаждой, основательно промерзший, Алибо попытался с несвойственной ему робостью напомнить судье Святого Трибунала, что его, как королевского вассала, судить может только король. И, конечно, монах прекрасно понял эту жалкую отговорку.
— Что «король»? Рауль III смиренный сын Святой церкви, конечно, старший сын, однако, всего лишь сын — слабый отпрыск, питающийся Ее мудростью. Не дело детей указывать родителям — Отцу нашему Господу, что в небесах, и матери нашей Церкви, что на земле. Смири гордыню, или безжалостный огонь поглотит твое тело и душу — и не будет этой муке конца.
И Алибо дрогнул, правда, выразилось это несколько странно. Он не пал на колени в молитве — науке смирения ему еще предстояло учиться, впрочем, учителя у него попались умелые, — не попытался оправдаться, доказывая свое благочестие, и не стал утверждать, что монахи впали в заблуждение. Он обиженно завопил, точнее, захрипел, что он добрый рыцарь и вассал, и что коли он виноват, так король накажет его, но зачем же держать его точно грязного смерда в холодной и вонючей темнице и морить голодом?
Монах молчал, и от этого молчания Алибо стало совсем жутко, и панический страх перед нежданным и жестоким наказанием вылился в целый поток бессвязных жалоб. Барон поднялся, по привычке размахивая руками, и совсем не обратил внимания, как по знаку судьи в темницу вошел стражник и зашел ему, Алибо, за спину. Алибо как раз жаловался на холод и сырость тесной камеры, когда стражник резко рванул цепь. Нелепо взмахнув руками, узник с грохотом рухнул вниз. Это падение было куда тяжелее прежнего и, с размаху приложившись лицом о каменные плиты, бедняга в кровь разбил нос и губы, рассадил лоб. Оглушенный, испуганный, окровавленный, он беспомощно царапал ногтями каменный пол, пока стражник неторопливо подтягивал к стене цепь, волоча его по грязным плитам и гнилой соломе. А затем случилось и вовсе немыслимое, чего доблестный Алибо не смог бы вообразить и в кошмарном сне. Низкородный стражник уселся верхом ему на спину, словно бы тисками сдавил бока, так что барон чуть не задохнулся, пребольно ухватил за волосы и вот так, за волосы, потащил его гудящую голову вверх, будто вознамерился сломать шею. Полузадохнувшийся Алибо отчаянно разинул рот, но безжалостный стражник собрал свободной рукой гнилую солому и запихал ее грешнику чуть ли не в самое горло.
— Сын мой, — голос монаха был спокоен и ровен, словно ничего особенного не случилось, — благие установления Трибунала не разрешают узнику говорить без дозволения судей и для иных целей, кроме творения молитв. Язык же ваш гнусен, как и эта солома, которую вам придется вкусить. Возблагодарите Господа за преподанный вам урок.
Алибо не в силах был вымолвить ни слова. Стражник уже слез с него, и узник, давясь от отвращения и отплевываясь, попытался подняться. Наконец, ему удалось встать на четвереньки, но от этого движения его так замутило, что согнувшись вдвое, Алибо вновь чуть не повалился, и его вывернуло наизнанку.
— Нынче вечером палач покажет вам свои орудия, и если это не приведет вас к раскаянию, то наутро вы будете подвергнуты пытке, сначала простой, затем чрезвычайной, — тем же тоном договорил судья.
Барон с трудом приподнял голову, с ужасом глядя на возвышающегося над собой монаха, и этот монах, человек в общем-то невеликий, вдруг показался ему огромным, будто крепостная башня. Алибо опустил голову и заплакал.
* * *
В заключении барон Алибо из Королевского Пожарища провел неделю, что объяснялось главным образом необходимостью привести в пристойный вид его разбитое лицо. Что же до всего прочего, то обращение узника на путь истины свершилось в тот самый первый день. Кто бы мог подумать, глядя как при виде монахов Алибо забивается в угол камеры и дрожит, будто побитая собака, что еще недавно этот крепкий детина пировал в огромном зале своего замка, развлекался, травя псами провинившихся слуг, и столь рьяно осуществлял данные ему законом права, что в его деревнях трудно было сыскать девиц старше двенадцати лет. Судьям даже не понадобилось тратить время, предъявляя грешнику орудия пыток. Ибо как только трясущегося узника ввели в камеру допросов и старательный палач приготовился объяснять, что он может сделать с помощью обычной веревки, скамейки, воронки и трех-четырех кувшинов с водой, как Алибо забился в таких рыданиях и столь рьяно принялся признаваться в своих грехах, что пытку решено было отложить.
В целом никаких трудностей со спасением души грешника у монахов не возникало. Правда, им пришлось изрядно повозиться, вдалбливая в голову Алибо перезабытые им молитвы, но все недостатки памяти барона искупались его горячим желанием заслужить прощение и паническим страхом перед костром.
О костре Алибо слышал каждый день. Следя за молитвами узника и выслушивая его признания, судьи не упускали случая заметить, что вот за такой же грех некий богохульник, не пожелавший раскаяться, был сожжен в столице королевства на медленном огне. А на четвертый день, когда не привычный к голоду барон, робко попросил еще один кусочек хлеба, судья, задумчиво глядя в потолок, принялся рассказывать, как лет десять назад добрый король Рауль III отдал свою супругу на суд Трибунала за проявленное ею неуважение к Церкви, и хотя грешная королева, брошенная в темницу на хлеб и воду, смирила в узилище свою гордыню, преступление ее было столь велико, что, как это ни прискорбно, судьи не могли оставить ей жизнь.
При каждом таком рассказе узник дрожащей рукой принимался творить знамения Веры и повторять молитвы. Страх перед наказанием мучил его днем и ночью. Он почти не спал, но стоило ему погрузиться в забытье, как он ясно видел пылающее пламя и слышал свои крики. Даже бодрствуя и молясь, он словно бы грезил наяву. Продлись его заточение чуть дольше, и Алибо мог бы помешаться, но монахи, не имеющие привычки излишне спешить, не любили и затягивать завершенные дела, и потому, как только лицо грешника зажило, а в своих признаниях он начал повторяться, ему был вынесен приговор. Трое судей в сопровождении стражников заполнили тесную камеру грешника, так что вконец перепуганный узник, совершенно подавленный этим грозным явлением, повалился монахам в ноги.
— Алибо, сын Эбля, сеньор Черного Урочища и барон Королевского Пожарища, ты уличен в гнусном богохульстве, порочащем Спасителя нашего, и тем самым заслуживаешь смерти. Однако, принимая во внимание твое искреннее раскаяние, снисходя к твоим мольбам и учитывая твое послушание, Святой Трибунал находит возможным оставить тебе твою жалкую жизнь и простить тебе твои прегрешения. Во искупление же твоего преступления Трибунал накладывает на тебя епитимью: да будешь ты облачен в шутовские одежды, и лишен права прикасаться к благородному оружию, и ездить верхом, и ходить обутым, и пить вино, и вкушать мясо, дабы это позорное наказание укрепило твое сотерианское смирение и послужило назиданием для грешников. И да будет эта епитимья длиться до тех пор, пока мы не решим иначе. Ежели же до нашего слуха дойдет, что ты, Алибо, нарушил хотя бы один из наложенных на тебя запретов, то Святой Трибунал объявит тебя злостным еретиком, и ты будешь возведен на костер и будешь гореть, пока не умрешь, а тело твое не обратится в пепел. Во имя Спасителя нашего, аминь.
А потом барона Алибо спешно помыли, подстригли и побрили, нарядили в лоскутный шутовской наряд и отпустили. Все же золото, снятое с грешного барона, и даже его одежда перешли в собственность Святого Трибунала в качестве платы «добрым лекарям».
* * *
Слухов об исчезновении Алибо из Королевского Пожарища ходило немало. Кто-то утверждал, будто некий смерд, над чьей женой барон учинил насилие, размозжил ему голову дубинкой и, страшась виселицы, закопал тело убитого в лесу. Впрочем, этому мало кто верил, тем более что содержатель безымянной харчевни у дороги на Арверну клятвенно уверял, что якобы сам со своими дочерьми видел, как два стражника Святого Трибунала везли на телеге храпящего барона. Но и в эти утверждения верилось с трудом. Ну, чем, спрашивается, барон Алибо мог прогневить Церковь? Однако же на пятый день исчезновения благородного рыцаря в деревенской церквушке при баронском замке появился суровый монах ордена Псов Господних, и тогда-то ошеломленные прихожане и убедились в правдивости слов хозяина харчевни. В испуганном молчании выслушали они приговор, вынесенный их господину, а также наставления, обязывающие их проявить милосердие к грешнику, но при этом сообщать в Святой Трибунал обо всех прегрешениях осужденного.
А еще через три дня вернулся барон.
Весть о том, что благородный Алибо бредет в одиночестве по дороге, в мгновение ока облетела деревню и собрала на ее окраине взволнованную толпу. Узнали об этом и в баронском замке, куда сломя голову примчался отправленный за новостями паж. Выслушав рассказ потрясенного мальчишки, обитатели замка и в особенности юная баронесса впали в состояние крайней растерянности, не зная, что им делать, то ли срочно выслать навстречу сеньору людей, то ли махнуть на все рукой, и уж тогда будь, что будет?
Зрелище же, потрясшее непоседливого пажа, способно было сразить и человека бывалого, не то что десятилетнего мальчишку. Грозный Алибо, перед прихотями которого трепетала вся округа, от чьего хохота дрожали крепостные стены, а удары кулака повергали наземь быка, этот самый Алибо ковылял по дороге босым, в какой-то странной короткой рубашонке с разноцветными заплатами и костяшками, бьющимися друг о друга, которую вместо роскошного пояса подвязывала грубая веревка, с шутовской погремушкой (и это вместо полагающихся рыцарю меча и кинжала), с дурацким колпаком на голове, но главное без штанов! Положим, деревенские ребятишки чуть ли не до первого причастия бегали по улицам бесштанными, но ведь то были дети, да еще господские крепостные, но барон то, барон... Было от чего прийти в смятение.
И не меньше кошмарного наряда поражало собравшихся странное поведение благородного Алибо.
С непривычки косолапя по дороге, барон монотонно бубнил под нос молитвы, и временами до крестьян доносились слова «Грешен, грешен»... Каждый раз, произнося эти непонятные слова, Алибо с самым рьяным видом принимался бить себя кулаком в грудь или же творить знамения Веры, а крестьяне опасливо пятились, не в силах решить, действительно ли господин предается покаянию или же готовит какую-то злую и пакостную шутку, в которой по непонятной причине приняли участие благочестивые Псы Господни. Они могли бы долго пребывать в сомнениях, если бы барон не заметил в толпе здешнего священника и, выкрикнув что-то непонятное, не бросился на него словно коршун на беззащитного цыпленка. Вообразив, будто барон Алибо решил расправиться с их добрым пастырем, единственным утешением их жизней, перепуганные крестьяне жалобно завыли как на похоронах и, не в силах смотреть на это ужасающее преступление, бросились врассыпную. Если бы кто-нибудь из них осмелился обернуться, он увидел бы удивительную, воистину небывалую картину. Страшный Алибо, сеньор Черного Урочища и барон Королевского Пожарища, стоял на коленях перед ошалевшим священником и нудно и слезно молил дать ему благословение.
Родной замок встретил Алибо настороженным молчанием. Несколько собравшись с мыслями и приведя в порядок смятенные чувства, один из вассалов попытался утешить четырнадцатилетнюю баронессу Жизель, а также своих сотоварищей, напоминанием о том, что Галльское королевство знало и не такие суровые покаяния, да к тому же самих королей. Случалось, искупая грехи, благочестивые государи отдавали приказы хлестать себя плетьми или даже кнутом, хоронить лицом вниз или в одежде простонародья. Сам же добрый родитель нынешнего короля и вовсе как-то облачился в рубище, и вот так, в рубище, босой и со стриженной головою, впрягся в повозку и словно простой подмастерье целый месяц возил на себе камни для строительства собора во имя всех мучеников за Веру. Но ведь и в унижении, и в рубище короли оставались королями. Как и сеньор сеньором.
Увы! Первый же взгляд на барона Алибо заставил его людей сильно усомниться в этой истине. А уж когда барон заговорил, они и вовсе поняли, сколь торопливым было вынесенное ими суждение. Вместо того, чтобы грубо потребовать еды и вина, походя дав зуботычину кому-нибудь из слуг, или же по обыкновению пригрозить кому-либо из вассалов изгнанием со службы, или же поколотить супругу, чем за три месяца супружеской жизни Алибо занимался чуть ли не ежедневно, стоило ему хоть немного выпить или же впасть в дурное настроение, барон жалобно предложил собравшимся преклонить колени и помолиться во искупление его грехов.
И ладно бы он гаркнул «На колени, дармоеды!», да так, чтобы у всех присутствующих уши заложило, и пообещал бы разбить голову любому, кто промедлит хотя бы на миг (тут бы всем стало ясно, что и в покаянии барон остается бароном и, как и прежде, своего не упустит даже ... гм-гм... без штанов). Но Алибо, — кто бы мог подумать! — Алибо, способный раньше за малейшую провинность наказать не только слугу, но и рыцаря, бухнулся на колени и забормотал молитвы, даже не озаботившись посмотреть, следует ли его примеру хоть кто-нибудь. А голос?! Голос! Куда подевался этот знаменитый баронский рык, способный не хуже тарана снести вражеские ворота? От нынешнего хриплого шептания Алибо не то что ворота, жена бы не вздрогнула. О слугах можно и не говорить.
Так что пока собравшиеся молча взирали на предававшегося раскаянию барона, огромный пиршественный зал неуловимо изменился. В глазах доблестных вассалов благородного Алибо появилось какое-то странное отчуждение. Напряженные позы слуг расслабились и приобрели непозволительную для простолюдинов наглость. Юная баронесса надменно выпрямилась и без спроса гордо покинула зал, на что еще недавно ни за что бы не осмелилась (служанки побежали за нею).
Что говорить, супружество бедняжки Жизели никто не назвал бы легким. Сколько раз она горько плакалась отцу-исповеднику (собственный родитель вряд ли бы понял ее и одобрил), жалуясь на жестокость и ненасытность мужа — ну, неужели мало ему было замковых служанок и деревенских девок, чтобы мучить еще и ее?! Однако то, что она увидела сегодня... это было слишком! Покрикивая на прислужниц, Жизель приказала немедленно собирать вещи и седлать лошадей, не желая ни одного лишнего мгновения оставаться под общей крышей с каким-то подлым шутом. И на этот раз ее строгий батюшка был полностью согласен с дочерью. Честь, знаете ли, не шутка!
Вот так, не прошло и двух часов, а благородная баронесса Жизель с отцом и свитой покинула Королевское Пожарище и отправилась искать временное убежище в монастырь.
В тот день расторопные слуги выполняли свои обязанности с редкостной небрежностью и рассеянностью, словно спали на ходу или же обдумывали какую-то необычайно важную мысль. Даже верные вассалы грешного Алибо за привычными делами и заботами все чаще поглядывали в сторону конюшен. Стоит ли удивляться, что не успело еще солнце скрыться за высокими стенами замка, а вечерняя прохлада окутать землю, как многочисленные люди барона, кто верхами, а кто и пешком, кто в одиночку, а кто небольшими отрядами спешно оставили Королевское Пожарище, даже ни разу не оглянувшись.
И если бы только беда Алибо заключалась в тоскливом одиночестве в огромном и гулком замке! Если бы он мог горько сетовать, что покинут и рыцарями, и оруженосцами, и мальчишками-пажами, и слугами, и даже самим кротким отцом-исповедником, не говоря уж о юной жене. Увы, главное несчастье Алибо, о котором он первоначально не мог даже предполагать, заключалось как раз в обратном. Должно быть, оставившие барона люди были сущими простофилями по сравнению с четырьмя предприимчивыми слугами (точнее, тремя слугами и одним конюхом), которые наблюдая за тем, как разбегаются из Королевского Пожарища приближенные Алибо, без лишних раздумий поспешили объявить себя хозяевами замка и прибрать к рукам все запасы и богатства, хранящиеся в его кладовых и подвалах. И, конечно, как и всяким хозяевам, им было совершенно, ну совершенно не обойтись без слуг. Или хотя бы без одного слуги — самого грешного барона. А на что еще мог сгодиться какой-то бесштанный шут?
И для бедняги Алибо началась новая, ни на что непохожая жизнь.
Больше всего (после костра и Святого Трибунала, само собой) барон боялся конюха, ибо каждый его кулак разил не хуже кузнечного молота, крепкие ноги обладали способностью поддавать провинившегося в самые уязвимые места, а тяжелая плеть могла перешибить хребет. Этот самый конюх, не прощавший Алибо ни малейшей оплошности, строго настрого запретил барону без спроса залезать в кладовые, предоставив во владение босоногому рыцарю лишь объедки со своего стола. Покушать конюх сотоварищи всегда любили, и, возможно, Алибо не пришлось бы голодать, подъедая остатки трапез четырех здоровенных детин, если бы детины эти не пристрастились к сочному мясу, нежной куриной грудинке, жирным аллеманским колбаскам или же вымоченной в белом вине рыбе. Наблюдая, с каким старанием грешник пытается выловить из объедков хотя бы маленькую корочку, не испачканную ни запретным вином, ни мясным жиром, слуги прямо-таки покатывались от хохота и, в забавах швыряя в барона сладкими говяжьими косточками, с гоготом уверяли, что за одно к ним прикосновение добрые монахи бесспорно поджарят Алибо на сырых дровах. Так что голод мучил беднягу Алибо постоянно. Именно голод и выгнал его дней через пять в деревню, ибо среди молитв и в изобилии достающихся ему колотушек барон смутно припоминал, будто бы все съестные припасы в замковых кладовых появлялись как раз от его добрых и смирных поселян. Должно быть, он полагал, что стоит ему сказать своим верным крестьянам «Я хочу есть», как перед ним вырастут горы сыров и приправленной овощами рыбы, румяные хлеба и яблочные пироги, даже молоко, на которое еще недавно он смотрел с нескрываемым презрением. Однако встреча, ожидавшая его в деревне, превзошла все самые страшные кошмары, которые барон мог бы себе вообразить. Несколько освоившись с отсутствием хозяев, насладившись нежданной свободой и забыв о своих вечных страхах, крепостные встретили Алибо оглушительным улюлюканьем и насмешками. Злые деревенские собаки заходились в исступленном лае и все норовили цапнуть барона за голый зад. Наглые краснощекие молодки, уперев в бока крепкие руки, сварливо грозились до самого пупа обрезать его куцую рубашонку. Даже чумазые ребятишки и те с радостным визгом швыряли в барона комья земли, а то и вонючий навоз. Когда же перепуганный Алибо робко и жалобно попросил покушать, вокруг раздался такой гром безудержного хохота, что несчастный барон обмочился.
Кто знает, возможно, бедняга Алибо так и вернулся бы в замок голодным, если бы не деревенский мальчишка, лениво швырявший камешки в мелкий ручеек. Еще недавно барону и в голову не пришло бы обратить внимания на какого-то приблудного щенка, однако его нюх, обостренный вечным голодом, уловил сводящий с ума запах свежего хлеба. Алибо так и замер на месте, словно собака, учуявшая дичь. У него даже руки затряслись от предвкушения. Подобравшись к мальчишке с изяществом стельной коровы, благородный барон жадно схватил лежащий в корзине ломоть хлеба и запихал его в рот. И вот тут-то мальчишка и завопил:
— Вор! Держите вора!!
Не помня себя от ужаса, барон Алибо бросился прочь, а со всех сторон на него бежали, размахивая дубьем и вилами, рослые крепостные. Вряд ли стоит перечислять, кто и чем колошматил высокородного господина, но, пожалуй, стоит заметить, что и знаменитая крепость баронского черепа и всех прочих его костей под таким натиском долго бы не продержались. Крестьяне даже не успели притомиться от такой работы и бесспорно собирались довести ее до конца, но, будучи людьми глубоко благочестивыми, не могли не опустить дубинки, с почтением приветствуя своего старенького священника.
Один вид его потрепанной рясы возбудил в бароне Алибо отчаянную надежду, и, бессвязно моля священника о защите, он прижался к его ногам. Смущенные крепостные, опасаясь прогневать своего доброго батюшку, побросали дубинки и даже отступили прочь, словно бы и не они только что поучали вора. Однако к их величайшему удивлению и ничуть не меньшей радости, священник спокойно заметил, что воры подлежат суровому наказанию и посоветовал Алибо это наказание смиренно перенесть.
Повеселевшие и заметно посмелевшие крестьяне подхватили было дубинки, но затем решили наказать знатного вора так же, как он любил наказывать их самих. Тем более что при жалкой одежонке Алибо пороть его не представляло ни малейшего труда. И как барон не плакал, как не молил о пощаде, довольные крепостные разложили Алибо на дороге и с усердием выпороли.
* * *
Дни бежали за днями, почти неотличимые один от другого, и барон Алибо из Королевского Пожарища все больше превращался в дурочка, каковые встречаются почти в каждой деревне. Он больше не пытался воровать, страшась побоев, но теперь крестьяне и сами нередко подавали ему объедки со своего стола, рассчитывая от души поиздеваться над господином. От замковых слуг они уже знали, как Алибо страшится костра, и постоянно пугая его доносами в Святой Трибунал, заставляли то бегать на четвереньках, то волком выть на луну, а однажды, совсем развеселившись, и вовсе велели кувыркаться через голову и даже от души поддавали под зад, если положенный кувырок у барона не получался. В общем, повторяли все те проделки, на которые некогда был горазд сам Алибо. Возможно, догадайся крестьяне, что ужас перед мучительной казнью вытравил из души барона всякие воспоминания о гордости и стыде, они прекратили бы подобные забавы, однако нравы в деревне царили грубые, а крепостные Алибо никогда не отличались излишней сообразительностью.
И все же всякие забавы приедаются, и вскоре крестьяне оставили несчастного Алибо, как дети бросают надоевшую игрушку. В конце концов, от бродячих торговцев они узнавали о событиях гораздо более значительных, по сравнению с которыми все случившееся в Королевском Пожарище могло показаться сущим пустяком.
В самом деле, у города Турона королевские войска наконец-то разбили мятежных братьев Рауля III, и после изнурительного и кровопролитного сражения, длившегося три дня и две ночи оба мятежника, и неуемный честолюбец герцог Робер, и добродушный весельчак граф Жерар, были взяты в плен. По всей Галлии рассказывали, как представ пред очами разгневанного короля, его братья рухнули на колени, однако же бродячие торговцы и жонглеры не могли решить, произошло ли это от страха перед суровым наказанием или же просто от невыносимой усталости. Как бы там ни было, гордый король не пожелал щадить провинившихся братьев и пообещал наказать их так же, как наказал бы последнего из своих вассалов.
Это обещание особенно нравилось простонародью, вызывая в их сердцах верноподданнический восторг, а вскоре окрестным крестьянам пришлось стать свидетелями зрелища и вовсе незабываемого, когда по соседним владениям прошел королевский поезд, везущий в обозе пленников. Они даже голоса посрывали, славя короля-победителя, и во всю таращились на мятежников, которых Рауль Храбрый, как теперь повсеместно называли короля, повелел везти на крестьянских телегах, защемив их ноги, а также шеи и руки в тяжелых колодках.
В тот день, вволю накричавшись и насладившись царственным видом короля и сотен блестящих рыцарей, некоторые крестьяне двинулись в Арверну, желая поглазеть, как скатятся с плеч головы двух королевских братьев. Впрочем, сколь бы суровые приговоры не вынес король провинившимся, как бы не жаждал примерно их наказать, решение пролить родную кровь — кровь своего милосердного отца и благородной матери — вызывало у него почти суеверный ужас. И потому милостиво вняв многочисленным мольбам знати и тех братьев, что сохранили ему во время мятежа верность, Рауль великодушно согласился даровать Роберу и Жерару жизнь.
Но не более того.
Стоя на высоком эшафоте на Площади Короны, братья с угрюмой тоской наблюдали, как палачи рубят на куски их вернейших вассалов, а когда королевское правосудие над мятежниками свершилось, оба виновника распри были отправлены в страшный Авитакский замок, где им предстояло вечное заточение. Вечное, ибо король, бывавший иногда снисходительным к самым наглым преступникам, был совершенно безжалостен к тем, кто имел несчастье вызвать неудовольствие ордена Псов Господних (суровые монахи уверяли, что именно конница мятежников, а вовсе не королевская, затоптала их благочестивого собрата). И потому, желая угодить монахам и порадовать собственную душу, Рауль III вынес приговор, по которому и после смерти его мятежные братья должны были оставаться в заточении, для чего повелел предать Робера и Жерара погребению в тех самых камерах, где они когда-нибудь умрут. Об этом ужасном приговоре много говорили тогда по всей Европе, но не в Королевском Пожарище. Крестьяне незадачливого Алибо были слишком просты, чтобы по достоинству оценить королевское милосердие, а сам барон, с утра до ночи занятый спасением своей бессмертной души и поиском черствых корок, ухитрился и вовсе не заметить потрясших Галлию событий. И совершенно напрасно. Ибо через пару дней в свои ограбленные владения вернулся барон Ришар.
* * *
Рыцарь Рюбан, один из вассалов Алибо, как и все покинувший его по возвращении барона из темницы Святого Трибунала, прибыл в Королевское Пожарище в полдень, изрядно переполошив поселян. Что поделать, они успели отвыкнуть от грозного вида рыцарей, вечно норовящих отхлестать по лицу первого попавшегося крепостного, от многочисленных податей и повинностей, и потому появление одного единственного конного воина при оружии и в кольчуге перепугало их не меньше, чем могло бы напугать появление вражеского войска, готового грабить и убивать. Однако же еще больший переполох поднялся от появления Рюбана в замке, ибо если на крестьян благородный рыцарь не обратил ни малейшего внимания, то слуги подобным везением похвастаться не могли. Как следует наорав на сбежавшихся разгильдяев и от души двинув в зубы разучившемуся кланяться конюху, Рюбан потребовал немедленно известить о его прибытии барона.
Поиски грешного Алибо заняли преизрядное количество времени, что, конечно, также не способствовало смягчению нрава Рюбана и улучшению его настроения. Слуги уже и с ног сбились, и, с опаской оглядываясь через плечо, туда, где в зале приемов гневно расхаживал рыцарь Рюбан, прикидывали, каких еще напастей следует ожидать от нежданного и такого нежеланного гостя, когда, наконец, конюху пришла в голову мысль пошарить под одной из заброшенных лестниц, куда слуги издавна сваливали всякий мусор. Там, среди поломанных скамеек, и сидел бедняга Алибо и с наслаждением грыз заплесневевшие сырные корки, дарованные ему каким-то расщедрившимся крепостным. Он был вне себя от счастья, однако радость от такого обильного угощения мигом растаяла, словно туман под солнечными лучами, стоило барону заметить разъяренный взгляд конюха. Вообразив, будто тот собирается поколотить его за какую-нибудь провинность (обязанности слуги оказались для Алибо необыкновенно сложными, а промахи следовали один за другим), незадачливый барон жалобно взвыл и попытался забиться в самый темный угол, откуда извлечь его было довольно трудно. Напрасно слуги пытались втолковать Алибо, что его требует к себе рыцарь Рюбан, напрасно говорили, что не собираются его наказывать — все уговоры и обещания отскакивали от барона как горох от стены. Что поделать, в последнюю неделю на Алибо свалилось новое несчастье, он почти полностью оглох, ибо грозный конюх, возмущенный тем, что нерадивый Алибо по неосторожности вылил ему на колени целый кувшин прекрасного бурдигальского вина, с такой силой врезал барону в ухо, что, верно, что-то повредил бедняге. Вконец обозлившись, а, главное, опасаясь, что дальнейшее ожидание может окончательно вывести из себя Рюбана, слуги изловчились и, ухватив Алибо за ноги, выволокли его на свет. Им очень хотелось вздуть хныкавшего барона или хотя бы дать ему подзатыльник, но мысли о рыцаре, расположившемся в зале приемов, и о возможных несчастьях, которые он принес, заставили их лишь грубо отряхнуть покрытую пылью рубашонку Алибо, чуть ли не до самых бровей натянуть ему на голову шутовской колпак, а затем пинками погнать к благородному Рюбану.
Когда доблестный рыцарь увидел перед собой какое-то грязное, дрожащее и оборванное существо с синяком под глазом и ссадинами на ногах, существо, которое боязливо втягивало голову в плечи и словно малый ребенок теребило подол рваной рубахи, он чуть было не спросил, кто этот убогий. И только как следует всмотревшись в лицо несчастного, ошеломленный Рюбан признал в нем своего господина.
— Сеньор Алибо, — казалось, эти слова с трудом сошли с уст храброго рыцаря, скривившегося так, будто он отведал горького зелья. — Вам следует привести себя в порядок и взяться за оружие.
— Оружие?! — с ужасом повторил барон единственное расслышанное им слово и жалобно заплакал. — Я не трогал, не трогал его! — сквозь слезы кричал Алибо, в свою очередь также не признавший Рюбана и решивший, что страшный воин явился взять его под стражу по приказу Святого Трибунала.
— Так пора его взять! — гаркнул Рюбан, чувствуя, что терпение вновь покидает его. От злости он даже забыл, что говорит со своим господином, пусть и находящемся в некотором небрежении. — Ибо барон Ришар, наконец, вернулся, и отбил у вас свою деревню и башню.
Важное сообщение не произвело на Алибо ни малейшего впечатления, он по-прежнему твердил, что не прикасался ни к мечу, ни к кинжалу, ни даже к простому ножику и потому молит не заточать его и не жечь. Раздраженный рыцарь, слегка оглушенный баронскими жалобами, на мгновение запнулся, однако же, помня о вассальном долге, возвысил голос:
— И он не ограничился этим. Он заручился поддержкой ваших соседей! И вернул барону Бертрану его переправу! А Гонтрану Хромому — его мельницу!
Теперь, не помня себя от ярости, Рюбан орал так, что даже спрячься взволнованные слуги в самое глубокое подземелье замка, они и там не смогли бы укрыться от его гневных воплей. А они, конечно, не прятались, а прильнув ушами к дверям, жадно внимали новостям гостя.
— И твои вассалы ушли к нему! Даже твой тесть!! Ты что, совсем сдурел и не понимаешь, что Ришар теперь заявится сюда?!!
Алибо бухнулся Рюбану в ноги и попытался обнять его колени, норовя обслюнявить их своими поцелуями. Из всех криков рыцаря он понял лишь одно: в Святом Трибунале не верят, что он не касался проклятого оружия, и сейчас поволокут его в темницу, а потом на казнь! Он бессвязно молил о пощаде, а Рюбан, окончательно потерявший голову, пунцовый от гнева, стыда и отвращения, с силой отпихнул его прочь, плюнул со злостью на каменные плиты пола и выскочил из зала. Вскоре до всех, кто мог слышать, донесся дробный стук копыт его резвого коня, а удивленным поселянам оставалось лишь гадать, не примерещился ли им нежданный гость.
Мысль о том, не привиделся ли ему грозный рыцарь, промелькнула, было, и у заплаканного Алибо, но быстро истаяла, как и всякая мысль, посещавшая его голову. Он тяжело поднялся с колен и, спотыкаясь, побрел к выходу, дабы, как водится, получить от собственных слуг какие-либо распоряжения и поучения, сопровождаемые чаще всего пинком или подзатыльником. Однако замок был пуст. Торопливо собрав в узелки еды про запас, вытащив из тяжелых сундуков несколько нарядных костюмов барона из тех времен, когда он еще ходил в дорогом сукне, бархате и парче, вооружившись в дорогу острыми кинжалами с золотыми и серебряными насечками и прихватив крепкие башмаки, четверо слуг навсегда покинули Королевское Пожарище и двинулись в Арверну, рассчитывая найти в столице и стол, и кров, и вечно ускользающую удачу.
Что же до рыцаря Рюбана, то рассудив, что лишь безумец будет служить сумасшедшему, он немедля галопом отправился к барону Ришару, и, почтительно испросив у последнего прощения за то, что не сразу явился под его знамя, принес ему вассальную присягу, дабы наутро вместе с другими вассалами Ришара явиться под стены Королевского Пожарища.
* * *
Мощный рев рога вспугнул стаю птиц, они с шумом взмыли в небо и закружились вокруг замковых башен. Деревня Королевское Пожарище затаилась как перед бурей, вымерла, будто по ней прогулялась какая-то особо опасная зараза, однако же молодой барон Ришар не обманывался: пусть часть жителей и укрылась в лесу от греха подальше, множество глаз следило за ним и его людьми из-за шатких крестьянских заборов. Пусть их. Ришар вновь подал знак слуге, и тот заголосил на всю округу, требуя, чтобы барон Алибо, повинный в нарушении королевского мира, грабежах и захватах чужих владений, немедленно отдался на суд барона Ришара.
Конные рыцари подождали еще немного перед полуоткрытыми воротами, и Ришар уже собирался отправить в замок людей, дабы они как следует осмотрели его и вывели преступника Алибо, но неожиданно маленькая дверца, чуть в стороне от ворот, со скрипом отворилась, и пред светлые очи Ришара из замка вылез сам грешный барон.
Вопреки видимости, Алибо вовсе не спешил отдаваться на милость своего соседа, хотя бы потому, что, как это нередко случается с глуховатыми людьми, и рев рога, и крики ришарова слуги, словно бы издали доносившиеся до его ушей, показались ему лишь отголосками ночных кошмаров. Да и мучившие Алибо сны вовсе не были связаны с основательно позабытым им соседом-бароном. Направляясь в деревню, дабы выклянчить у своих крепостных что-нибудь поесть (ибо барон еще не успел догадаться, что в отсутствии слуг может смело залезть в замковые кладовые), Алибо тупо уставился на рыцарский отряд, изо всех сил пытаясь сообразить, что бы это явление значило. Но, должно быть, задача оказалась совершенно непосильна для баронской головы, ибо, не мудрствуя лукаво, он решил на всякий случай уверить пришельцев, что всегда был послушен Святому Трибуналу и не касался ни меча, ни мяса, ни вина, и никогда не забывал помолиться.
Потрясено внимая бормотанию убогого, Ришар молчал. Он уже слышал от вассалов, в том числе и от рыцаря Рюбана, в какое ничтожество впал барон Алибо, и однако же даже не предполагал, до чего жалкое зрелище представлял ныне некогда грозный самодур. На какой-то миг Ришар даже позабыл, зачем собственно явился под стены Королевского Пожарища. Он удивленно обернулся, словно желая отыскать потерянного врага, и лишь через несколько долгих мгновений (Алибо тем временем забубнил молитву, дабы наглядно продемонстрировать свое благочестие), с величайшим трудом придя в себя, молодой барон смог, наконец, совместить несчастного дурочка и оборванца со своим нахальным соседом.
— Шапка Господня!.. — только и вымолвил он, а барон Алибо, довольный тем, что никто не пытается взять его под стражу и даже не бьет, дребезжащим голосом стал выкрикивать восхваления добрым стражникам Святого Трибунала.
Ришара прямо-таки замутило, он резко осадил своего гнедого, и благородное животное сделало несколько быстрых шагов назад. Проведя рукой по лбу, словно отгоняя неприятные мысли, молодой барон подозвал нескольких воинов и велел им полностью открыть ворота и осмотреть замок. Один из вассалов указал на оборванного Алибо и вполголоса спросил:
— А с этим негодяем что прикажете делать?
— С этим-то? — Ришар вновь взглянул на некогда грозного врага и, тот показался ему до того несчастным и измученным, что барон лишь махнул рукой. — Пусть себе катится ко всем чертям... о такого и руки марать противно... — затем высыпал из кошеля на ладонь несколько монет и как милостыню швырнул их бедному грешнику.
С грохотом распахнулись дубовые ворота, поползли вверх тяжелые железные решетки, и как только дорога для всадников оказалась открытой, Ришар дал шпоры коню и во главе отряда въехал в захваченный замок. Лишь один из его слуг оставался на месте, в задумчивости глядя на прощенного грабителя. Нет, все-таки сеньор Ришар еще слишком молод. Это ж надо, чего удумал, такого, да отпускать. А не дай Бог и в Трибунале надумают помиловать преступника, что тогда? Эх, двадцать лет, двадцать лет... Ну да ничего, возраст — дело поправимое. Поумнеет еще... Что же до скотины этой высокородной…
— Эй ты, дурак, подойди-ка поближе, — громко и грубо приказал он барону, и Алибо торопливо подбежал к конному слуге, угодливо кланяясь. — Ну-ка ответь, что там еще такое?
Следуя за жестом всадника, Алибо поспешно обернулся, и тогда слуга со всей силой обрушил на его голову дубинку. Даже не вскрикнув, барон повалился на дорогу. Бедняга умер, так и не узнав, что Святой Трибунал давно о нем позабыл. У благочестивых монахов было слишком много иных забот.
* * *
Бывшая баронесса Жизель явилась к Ришару в строгом траурном платье, призванном напомнить новому сеньору, что коль скоро он лишил ее супруга и захватил его владения, то обязан заботиться о несчастной вдове.
Вряд ли благородный рыцарь нуждался в подобном напоминании. Долг свой молодой барон знал и всегда соблюдал. Будь он до сих пор холост, Ришар счел бы себя обязанным жениться на бедняжке Жизели, дабы тем самым искупить причиненные ей обиды. Собственно говоря, подобный выход более всего устроил бы юную вдову, однако к величайшему ее сожалению, Ришар, не смотря на весьма молодые лета, давно уже был женат и даже успел обзавестись сыном — красивым и здоровым малышом, которым барон необыкновенно гордился и за которого не уставал восхвалять свою верную супругу. Таким образом, долг Ришара перед Жизелью сводился лишь к тому, чтобы приискать ей достойного мужа, и уж к этой обязанности барон отнесся со всей подобающей делу серьезностью.
Как следует поразмыслив, перебрав в памяти всех своих рыцарей и имеющиеся в наличии земли, Ришар здраво рассудил, что брак дочери одного из его новых вассалов с кем-нибудь из старых самым лучшим образом скрепил бы единство его людей. Что же касается жениха, то поиск его не занял много времени. Доблестный воин и любезный рыцарь, человек еще весьма молодой, но в то же время и не мальчик, за которого было бы неприлично выдать вдову, выбранный бароном жених обладал всеми достоинствами благородного человека, и пристрастный свидетель мог указать лишь один его недостаток — ужасающую бедность. Впрочем теперь, когда Ришар стал обладателем богатейших владений во всей округе, этот недостаток было легко исправить. Что и было бароном сделано.
Когда обе заинтересованные стороны были поставлены Ришаром в известность о его намерениях, и жених, и вдова-невеста с почтительностью отвечали, что если сеньору угодно будет сочетать их браком, они с радостью повинуются ему, как и положено верным вассалам. Даже бывший тесть барона Алибо и тот выказал одобрение решению Ришара, чего от него ждали в последнюю очередь, правда, перед этим барон предусмотрительно напомнил суровому рыцарю, что дарованные жениху владения как раз примыкают к владениям невесты.
А через неделю в Королевском Пожарище состоялась веселая свадьба.
Летнее солнце радостно играло лучами на парчовых нарядах жениха и невесты, золотило прекрасные кудри Жизели и облачение старенького священника. Добрые поселяне, с нетерпением ожидавшие праздника, забрасывали свадебную процессию полевыми цветами и громкими криками желали молодым многочисленного потомства. Довольный Ришар повелел выкатить для крестьян бочонок вина, правда, бочонок поменьше, ибо пример несчастного Алибо слишком убедительно доказывал, сколь опасно бывает предаваться греху винопития. А в пиршественном зале баронского замка, откуда стараниями слуг были выметены все следы недавнего запустения, гостей ждал великолепный свадебный пир, в изобилии которого вассалы Ришара должны были позабыть все недавние обиды.
Праздник можно было считать удавшимся на славу, и лишь в стороне от дороги, однако же в пределах видимости свадебной процессии, с ветви могучего дуба свисало повешенное кем-то из веселых поселян тело несчастного Алибо, основательно облепленное наглым вороньем. С тревогой оглянувшись на сияющую от счастья Жизель, барон потихоньку велел слугам как можно скорее снять с дерева это жуткое напоминание о перенесенных молодой несчастьях и зарыть бедного грешника где-нибудь на деревенском кладбище подальше от глаз. В неустанных заботах Ришар даже не подумал, что его беспокойство было совершенно напрасно, ибо благородную Жизель вовсе не волновали всякие грязные шуты, сколько бы их не развешивали по деревьям.
ЭПИЛОГ
Лето Господне 1306 принесло сотерианскому миру радость обретения нового святого. Собственно путь барона Алибо к святости начался еще за сорок лет до этого, как раз в пятую годовщину его бесславной смерти, когда какого-то безвестного монаха осенила воистину гениальная мысль: кем, спрашивается, надо считать человека, который в своем послушании Святой матери нашей Церкви предпочел принять мученическую смерть, но не нарушить наложенных на него запретов? Ведь должен же был он понимать, какую злую участь готовят ему враги?!
Барон Ришар, конечно, мог бы кое-что рассказать об этом, однако же, как человек благоразумный, даже и не подумал возражать. Ему не раз приходилось задумываться, как могло случиться, что Трибунал, равнодушно взиравший на все бесчинства грешного барона, вверг его в полное ничтожество из-за какой-то пьяной шутки? Как бы там ни было, но у Ришара не возникало ни малейшего желания испытать гнев Святого Трибунала на собственной шкуре. И потому, когда Псы Господни повелели торжественно перенести кости убитого в деревенскую церковь, молодой барон безропотно выполнил это приказание и даже постарался как можно наряднее украсить гробницу будущего святого.
Тогда, после торопливого следствия, Алибо из Королевского Пожарища был признан блаженным, и рассказы о кротком бароне, который безропотно подставил голову под дубинку злобного убийцы, стараниями Псов Господних разошлись по всей Галлии. За минувшие сорок лет усилиями благочестивых монахов было собрано достаточно свидетельств, позволявших считать Алибо не только блаженным, но и святым. Особая курия при Святом Престоле несколько раз собиралась обсудить канонизацию доброго барона и вот, наконец, радостное событие свершилось. Две недели в Вечном Городе в честь новоявленного святого звонили в колокола, но, конечно, не была забыта и родина Алибо, край, где он увидел свет, где предавался грехам, где раскаялся и, восславляя Церковь, принял мученическую кончину.
Правда, празднуя обретение святого, странно было бы не наказать его убийцу, и князья Церкви прекрасно это понимали. По прошествии сорока пяти лет после убиения благородного барона Ришару и всем его наследникам мужского пола было предписано принести торжественное покаяние перед образом святого Алибо. На это, опять-таки, Ришар мог бы возразить, что вовсе не убивал несчастного барона, и тот пал от руки слуги, давно уже отправившегося в мир иной. Но Ришар, опять-таки, промолчал, не только из-за опасений перед Святой Церковью, но и по привычке, рожденной десятилетиями власти, привычке, в соответствии с которой господин несет ответственность за своих людей.
Покаяние барона Ришара, четырех его сыновей и семи внуков собрало в баронских владениях всех окрестных сеньоров и крестьян и даже паломников из Арверны, Лугдуна, Турона и вовсе уж дальних земель. Сам барон, а также его дети и внуки, были облачены в длинные рубахи из небеленого холста (под рубахами же скрывались роскошные наряды, которым надлежало увидеть свет по окончании покаяния, когда торжественная процессия с бароном во главе направилась бы в замок, где хозяева и знатные гости отдали бы должное праздничному столу), их непокрытые головы были коротко острижены, так коротко, что русые волосы кололись под рукою будто иглы ежа, с мягких башмаков были сняты шпоры, а с шей свисали веревки. Прекрасный пример истинно сотерианского смирения!
И, однако же, барон Ришар мог не опасаться насмешек соседей и собственных крепостных. Соседи уважали Ришара, а крестьяне почитали. Он был строг, но всегда справедлив, не в пример прежнему злыдню. Ну, а что провинился перед новым святым, рассуждали крестьяне, так усердное покаяние смоет грех, а уж благородный святой не оставит их доброго господина попечением (о том, что прежний злой господин и святой Алибо были одним и тем же лицом, крестьяне как-то не задумывались). Они лишь старательно молились, надеясь, что их молитвы помогут барону Ришару без труда выполнить все требования монахов, ведь, шутка сказать, тяжеленько в его-то годы на коленях обойти церковь.
Темные каменные своды встретили кающихся и паломников приятной прохладой. Стоя на коленях, барон Ришар склонил голову и звучным голосом произнес предписанные молитвы. Сыновья и внуки хором вторили ему, и барон с любовью различал уверенный голос Бертрана, по-юношески ломкий голос Гийома, тоненький голосок малыша Анри... Положенные вопросы и ответы, поучения священника и вздохи паломников — покаяние шло своим чередом и кающиеся то простирались ниц на холодных плитах, то поднимались на колени, шаг за шагом приближаясь к статуе святого Алибо.
Ришар склонился перед образом святого, громко прося благородного Алибо простить его за все причиненные обиды. Ныли колени, но, к счастью, никогда не предаваясь излишествам, барон смог до преклонных лет сохранить выносливость и ловкость. И пусть он все же устал, голова Ришара оставалась ясной, и потому, не поддаваясь восторженности момента, он рассуждал спокойно и трезво, как некогда и его прадед-простолюдин.
Сорок пять лет после захвата владений Алибо Ришар жил в достатке и даже богатстве. Земли ему достались обширные и плодородные, крестьяне как на подбор рослые и крепкие, пусть и несколько глуповатые на взгляд Ришара, так ведь от крепостных особого ума и не требуется! Однако прошлое благополучие было сущей безделицей по сравнению с тем, что ждало его семейство в будущем. И правда. Даже сегодня, когда слава нового святого еще не может сравниться ни со славой святого Мартина северян, ни с преклонением перед святой Покровительницей южан, в Королевское Пожарище явились такие толпы народа, что это не может не увеличить его доходов. И ведь это только начало...
Голос священника умолк, и Ришар немедленно отозвался положенным «аминем» и низким поклоном. Оставалось еще несколько молитв.
А все-таки он был прав, отстроив новую церковь, слишком большую и нарядную для простой деревушки. Сколько сотен, а то и тысяч паломников изо всех земель привлечет она в его владения. А ведь между молитвами всем им захочется есть и найти кров и ночлег, и потянутся в Королевское Пожарище торговцы, и ремесленники, и гостинники, а вместе с ними, конечно, и звонкие золотые либры.
Он вдруг отчетливо понял, сколь многим в своей жизни обязан беспутству барона Алибо и греху своего слуги, и, взглянув на статую святого, поразился, до чего же доброе, все понимающее лицо было у такого великого грешника.
Новые вопросы и новые ответы, последние молитвы. Скоро можно будет скинуть покаянные рубахи и веревки с шей.
Видит Бог, он никогда не был неблагодарным, не станет им и впредь, и он проследит, чтобы его дети и внуки всегда почитали беднягу Алибо, а в обмен тот не оставит их заботой.
Нанятые Ришаром певчие затянули благодарственные гимн, и барон припал к каменным ногам святого. Как же хорошо, как удачно все получилось! Пусть он не убивал барона Алибо, но сейчас, как никогда раньше, он готов был взять на себя этот грех. Он даже готов был совершить его, но теперь в этом не было никакой нужды.
Двое монахов подняли Ришара с колен и помогли избавиться от веревки и небеленой рубахи. Золотая парча баронского камзола празднично засияла под сводами огромной церкви. Ришар сотворил знамение Веры и быстро оглядел своих отпрысков, здоровых, красивых и нарядных — таких, какими сделало их добытое им богатство. Он вновь благодарно преклонил колени перед статуей святого и втайне от души восхвалил благие плоды греха.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Барон Ришар умер в возрасте 76 лет, оплаканный детьми и внуками, соседями и крестьянами. Благодаря паломничествам к святому Алибо богатство его семьи все время росло, и к концу XIV века скромная деревушка вокруг баронского замка превратилась в город. Однако к этому времени он уже не назывался Королевским Пожарищем, а в честь святого стал именоваться Сен-Алибо. Бароны де Сен-Алибо неоднократно перестраивали свой замок (от первоначального Королевского Пожарища до наших дней сохранилась лишь огромная угловая башня), а в 1490 году продали его королю Раулю VIII за огромную сумму в 120 тысяч золотых либр и графский титул.
Легенда о мессире Дьяволе и графе Тибо (записана в 1399 году безымянным монахом желлонского монастыря)
Больше ста лет назад правил в наших краях доблестный граф Тибо. Во всем королевстве не было рыцаря равного ему. Состязался ли он в бое на мечах или копьях, в умении ездить верхом или вести учтивую беседу — во всем был он первым. Сотни знатных дам томились от любви к графу, ибо он превосходил всех не только силой, но и красотой. Всем был славен Тибо, однако был у графа ужасный грех — слишком уж он был горд, и в своей гордыне твердил, что как из всех королевств земли нет королевства прекраснее Галлии, так и среди всех галльских графств, нет графства прекраснее Арелата.
И был у графа безжалостный враг, жестокий король готов, дикий словно длинноволосый варвар, и свирепый, словно кабан. Огнем и мечом опустошал он прекрасный край, не щадил ни старцев, ни младенцев. Доблестно сражался с ним граф Тибо, но в кровавой сече пали все графские рыцари, был разрублен пополам графский меч, и сам граф чудом избежал гибели и плена.
Мрачно покинул поле боя Тибо. Гнев и горечь затопили его сердце. Следовало ему преклонить колени, возблагодарить Спасителя за избавление от плена, да попросить прощение за гордыню, но не ведал граф, что такое смирение, и не умел склонять колен. Яростно гнал он своего коня и когда достиг Чертова моста с силой воскликнул:
"Ценнейшее сокровище отдам я тому, кто добудет мне непобедимый меч, лишь графство свое не отдам никому!" В тот же миг грянул гром, и все заволокло тьмой, когда же тьма рассеялась, на каменном мосту перед Тибо стоял чужеземный рыцарь. Был он весь в черном, на боку у него висела кривая сабля, а в руках он держал длинный меч в роскошных ножнах.
"Кто вы, сьер рыцарь? — учтиво спросил спешившийся граф.
"Я тот, кто добыл вам непобедимый меч. Но очень дорого стоит он, и, возможно, цена покажется вам чрезмерной".
И рассмеялся граф: "Все свое золото отдам я за меч, что сбережет мое графство", но черный рыцарь лишь покачал головой: "Я не нуждаюсь в богатстве, ведь я богаче всех владык земных и сам одариваю их золотом, серебром и драгоценностями, ибо я мессир Дьявол, что некогда был вассалом сеньора Бога и восстал против него. Лишь одну плату я жажду — вашу душу".
И ответил бесстрашный граф: "Даже и душу отдам я за мое графство, прекраснее которого не сыскать во всем свете!"
И вновь грянул гром и пала тьма, мессир же Дьявол сказал: "Лишь тот, кто кровью скрепит со мной договор и не побоится носить на лбу мою печать, сможет владеть этим мечом, ибо тот отдает в мою власть души убитых".
Но и это не устрашило дерзкого графа: "Всю свою кровь готов я отдать за мое графство, что же до страха, то я воин".
Выхватил мессир Дьявол саблю и нанес графу удар в лицо, хлынула алая кровь, но в то же мгновение рана затянулась, и на лице Тибо остался кривой шрам. Граф не опечалился потерей красоты, но коснулся рукой шрама и с усмешкой спросил: "Так это и есть печать Дьявола?"
"Вашей кровью я скрепил договор, печать же моя невидима до той поры, пока вы верны ему". — "Я рыцарь, — гордо ответил Тибо. — И слово мое крепко. Моя душа принадлежит вам".
И получил грешник дьявольский меч и прибыл в свой город Южный Арелат, дабы собрать новой войско. И увидели его подданные шрам и не удивились, ибо знали, что граф вернулся с жестокой сечи, и с той поры стали называть его Меченым.
Граф же, непобедимый с мечом Дьявола, ринулся на врагов и сошелся один на один с готским королем, и разрубил его вместе с седлом. Дрогнуло вражеское войско, а Тибо преследовал его, и казалось, сама госпожа Смерть едет рядом с ним.
Гордо въехал победитель в свой город. С благоговением смотрели подданные на графа, столь велик и грозен был их господин. Отныне не с веселием и радостью встречали они Тибо, а с почтительным страхом.
Так прошел год и еще два, и мир и процветание царили в графстве, и воистину было оно прекраснейшим среди всех, непобедимый же меч покоился в роскошных ножнах. И тогда мессир Дьявол принял облик монаха и явился к графу. Стал он говорить о богатых землях, о чудесах чужих городов, о наслаждении добывать славу в бою. Долго он говорил, и сеньор граф спросил его, что он хочет.
"Меня послал мессир Дьявол, — произнес монах. — Славу и богатую добычу, плодородные земли соседей предлагает он вам. Все это вы возьмете в бою. Так обнажите же свой меч, ибо с ним вы непобедимы!"
Усмехнулся гордый Тибо: "Что мне до владений соседей? Прекраснейшие земли принадлежат мне, чужих же мне не надо".
И нахмурился монах: "Негоже непобедимому мечу покоиться в ножнах. Мессир Дьявол требует от вас новых душ".
Разгневался на эти слова дерзкий граф: "Пусть твой хозяин сам ловит людские души, мне же они не враги. Убирайся прочь, я не веду переговоров со слугами!"
И тогда мессир Дьявол принял свой подлинный облик, не чужеземного рыцаря, но рогатого чудовища высотой в три человеческих роста. С диким воем двинулся он на Тибо, желая устрашить его: "Обнажи свой меч, или я убью тебя!"
Синим пламенем сверкнул в руке графа непобедимый меч. "Ты хотел его видеть, так вот он! — воскликнул граф. — Я отдал за него душу и скрепил договор кровью, но невинные души тебе не отдам". С этими словами он нанес мессиру Дьяволу удар, но как только меч коснулся мессира, клинок растаял, и в руке Тибо осталась лишь почерневшая рукоять.
Расхохотался мессир Дьявол, глядя на безоружного графа: "Я предупреждал тебя, однако ты не внял мне. Ты мог еще долго наслаждаться славой, могуществом и богатством, но ты сам избрал свою участь. Я ухожу, но вскоре жду тебя в Аду, где ты понесешь заслуженную кару".
И мессир Дьявол исчез, на лбу же Тибо проступила дьявольская печать. И увидели ее подданные графа и ужаснулись, ибо поняли, какими силами достиг их господин победы.
И тогда схватили они грешника и привели на суд епископа. И молил епископ графа покаяться и в слезах и смиренных молитвах провести остаток жизни. Но столь горд был граф, что не пожелал даже отпираться от своего преступления и в гордыне и высокомерии не захотел каяться. И тогда по слову епископа сложили прихожане высокий костер, возвели на него графа и сожгли.
Когда душа грешника освободилась от тела, узрела она мессира Дьявола, который схватил ее за руку и поволок в Ад. Но тут появилась госпожа святая покровительница Южного Арелата и схватила душу за другую руку. И стали они тянуть душу каждый в свою сторону и не могли взять верх.
И тогда решили они представить свою тяжбу сеньору Богу. И сказал мессир Дьявол: "Душа эта принадлежит мне, ибо ее господин был повинен в грехе гордыни и в довершении греха продал мне душу за непобедимый меч".
И возразила госпожа святая: "Это душа не ваша, мессир Дьявол, ибо отказавшись отдать вам людские души, ее господин расторг договор".
"Он отдал мне несметное число душ! — воскликнул мессир Дьявол, и пред очами сеньора Бога предстали окровавленные тени убитых во главе с разрубленным королем. — Эта душа моя".
И вновь возразила святая: "Эти души и так принадлежали Аду, ибо были душами грабителей, убийц и насильников".
И так оспаривали они душу Тибо год и еще шесть лет и не могли взять верх. И на исходе седьмого года сеньор Бог повелел заточить душу грешника в Чистилище до тех пор, пока смертные не решат ее участи.
И возмутился мессир Дьявол и воскликнул: "Смертные уже осудили эту душу!" — "Еще не окончательно", — сказала госпожа святая.
Тогда принесли ангелы цепи, кованные из грехов Тибо, и заковали душу графа, и отвели ее в Чистилище, и заточили.
С тех пор минуло сто лет. И нам, смиренным грешникам, не дано знать участи души Тибо. И потому молитесь за грешника и не проклинайте, ибо проклятиями порадуете вы мессира Дьявола, этого недостойного вассала сеньора Бога. Молитесь за грешника, ибо ваши молитвы могут избавить несчастную душу от мук Чистилища и даровать ей райское блаженство.
Во имя Спасителя, отдавшего кровь за людей, АМИНЬ
Долгие дороги моды или, К истории свободомыслия в XVIII веке*
Уже более полутора десятка лет каждая новая книга серии "Серебряная ветвь" (издательство "Вселенная", Алклуд), дарит читателям настоящий праздник знакомства с величайшими памятниками мировой литературы. Среди изданий ушедшего 2026 года любознательный читатель может вспомнить галльский трактат XIV века "Геральдика цветов", италийский сборник новелл конца XV века "О деяниях женщин", италийскую же, написанную в 1528 году, "Книгу о придворном" Б. Кастильоне. Но, пожалуй, наиболее ярким литературным событием минувшего года мы с полным правом можем назвать издание одного из самых удивительных памятников мемуарной литературы второй половины XVIII века — воспоминаний Грифидда ап Оуэля Эбраукского, впервые снабженное обширными научными комментариями и приложениями. Бесспорно, подобное издание является прекрасным подарком как для любителей изящной словесности, так и для любителей истории, людям же несведущим позволяет познакомиться с замечательной личностью, по праву прославившей XVIII век.
Грифидд ап Оуэль Эбраукский прожил короткую, но бурную жизнь, достойную описания в приключенческом романе. Он родился в 1716 и умер в 1761 году, не дожив всего трех месяцев до своего сорокапятилетия. Человек очень знатный, он принадлежал к младшей ветви королей Элмета, подарившей Эрину-и-Британии нашу благородную воительницу святую Бригитту, немалое число полководцев и епископов, государственных деятелей и придворных. Но хотя сам Грифидд никогда не занимал государственных или же церковных постов, он сумел не затеряться среди знаменитых родичей и предков, оставив значительный след в истории моды и свободомыслия.
Для нас, людей XXI века, может показаться странным то исключительное значение, которое придавали моде наши родители еще каких-нибудь тридцать лет назад, и то почти религиозное поклонение, которое окружало моду в веке XVIII. Исследователь будущего напрасно будет искать характерные особенности современной моды, которые стали бы неотъемлемым признаком времени. Да и само слово "мода" ныне признано устаревшим и почти вышло из употребления. Излишне рациональные и практичные, мы полностью уничтожили все традиционные представления о моде, заменив ее множественностью стилей, главным критерием которых является удобство и утилитарность. В то же время для людей века XVIII мода являлась важнейшим символом, который должен был предельно точно указать место человека в социальной структуре общества и даже становилась признаком, по которому посторонний наблюдатель мог бы сделать вывод о моральном и психологическом состоянии той или иной личности, а также ее философских воззрениях.
Пожалуй, наиболее ярко подобное положение проявилось в истории так называемой "рисованной моды", появившейся в Галлии в десятых годах XVIII века, а затем захватившей Свевию, Аллеманию, Фландрию и Британию. Как это сплошь и рядом случается в жизни, своим появлением новая мода была обязана двум обстоятельствам: случаю и традиционному преклонению галлов перед своими королевами.
Позволю себе напомнить некоторые факты, проясняющие для современного читателя обстоятельства появления этой причудливой моды. На протяжении всего XVII века короли Галлии всячески укрепляли экономические, политические, а также родственные связи с королевскими домами Северной Атлантиды, и в 1692 году Вильгельм XIII женил своего наследника на внучатой племяннице короля Великой Дакоты тринадцатилетней Елизавете Винифреде Эпокве, герцогине Гитчи-Гюми. В первый же день, когда невеста наследника ступила на землю Галлии, ее будущих подданных поразило одно обстоятельство: дакотская принцесса имела на лбу небольшую, но довольно яркую татуировку. Удивительные чужеземные моды еще долго обсуждались как галльским дворянством, так и простонародьем, но никто так и не заподозрил, что татуировка Эпоквы была вовсе не модой, а древним дакотским обычаем, некогда широко распространенном, но уже более двухсот лет сохранявшимся лишь в королевском роду, да деревенском захолустье.
Впрочем, при Вильгельме XIII роли наследника престола и его жены не были сколько-нибудь заметны, и потому лишь немногочисленные фрейлины принцессы в подражание госпоже рисовали на щеках небольших змеек или бабочек. Лишь в 1717 году после смерти Вильгельма XIII, когда на престол Галлии взошел его сын Вильгельм XIV, а принцесса Эпоква под именем Елизаветы стала галльской королевой, началось триумфальное шествие новой моды.
Надо сказать, этому немало способствовала личность самой королевы, женщины сильного характера, имевшей огромное влияние на супруга. В свои тридцать восемь лет она была еще очень красива, хотя и необычной, экзотической красотой. Желая подражать королеве, придворные дамы и фрейлины, дворянки столицы и провинций, все, кто претендовал на благородное происхождение и аристократизм, при помощи краски пытались удлинить себе глаза, чтобы тем самым они казались уже, а также старательно разрисовывали щеки, скулы, лбы и грудь небольшими изображениями цветов, листьев, бабочек, змеек и птиц. В своих стараниях женщины Галлии пошли гораздо дальше обычаев королевства Великая Дакота, и постепенно при Арвернском дворе был выработан условный язык, позволявший с помощью рисунков выразить ту или иную мысль, сделать важное сообщение, не раскрывая при этом рта. "Рисованная" мода стала настоящей отдушиной для многочисленных придворных, желавших избежать мертвой хватки предписанного им этикета. В то же время нужды моды вызвали к жизни новые ремесла, дали источник пропитания для многих семей и оказались сущим благословением для естественного факультета Арвернского университета, чьи ученые-химики смогли изобрести несколько устойчивых и безвредных красителей. Одержимость новой модой доходила до того, что при дворе искусные мастерицы-рисовальщицы ценились гораздо выше портных и парикмахеров, а жалованье лучших из них могло сравниться с жалованием полковника. По королевскому же эдикту 1724 года ремесло рисовальщиц было приравнено к поварскому и стеклодувному ремеслам -- единственным ремеслам, занятия которыми было дозволено для дворянства.
К концу 1720-х годов "рисованная мода" успела выйти за пределы Галлии и прочно обосновалась в Свевии, Аллемании и Фландрии, где ее стали называть "галльской".
Как доказательство ее необыкновенной популярности можно привести тот курьезный факт, что "галльской" моде следовали не только дворянки, не только актрисы, но даже и развеселые девицы. Впрочем последние, учитывая специфику своего ремесла, предпочитали краске татуировку и, в отличие от прочих, украшали те части тела, которые обычно бывают скрыты одеждой.
И все же утверждение "рисованной моды" не было гладким. Нередко она жестоко высмеивалась в анонимных эпиграммах и памфлетах, но, пожалуй, больше всего ей досталось от знаменитого галльского писателя Шарля де Вильнева**. В одном из своих последних романов "Служанка из Фоссана", чья комичная и запутанная интрига целиком строилась на символических знаках "рисованной моды", Шарль де Вильнев с редкостным упорством ставил в смешное положение столичную арвернскую модницу, противопоставляя ей здравый смысл простой служанки с юга Галлии, где в силу климатических условий "рисованная мода" не имела успеха. Не желая упускать ни единой возможности для насмешки, Шарль де Вильнев язвительно рассуждал о возможном развитии моды в Британии ("Если галльские красавицы разрисовывают свои щечки, то наши соседи в Альбионе вскоре и вовсе начнут раскрашивать себя с головы до ног"), даже не догадавшись, что более чем на десятилетие предвосхитил реальные события. Впрочем, каждому истинному писателю хотя бы раз в жизни удается заглянуть в будущее, что объясняется скорее инстинктом художника, чем рассудком. Что же касается де Вильнева, то со свойственной галлам ограниченностью, усугубленной десятилетиями жизни в провинциальной Фризии, он оказался неспособным оценить значение "рисованной моды" для развития свободной человеческой мысли.
Действительно, именно в Британии "рисованная мода" вышла за пределы аристократических изысков и обрела новый смысл. Если на континенте "галльская" мода была преимущественно женским увлечением (лишь иногда придворные щеголи позволяли себе разрисовывать подбородки), то в Британии "рисованная мода" стала исключительной прерогативой мужчин. Если в Галлии и Аллемании она была связана прежде всего с придворными кругами, то в Британии ей увлеклись те, кого мы с полным правом можем назвать интеллектуальной элитой.
Первые упоминания о появлении "рисованной моды" в Британии относятся к 1730 году и еще не связаны с именем Грифидда ап Оуэля, но уже тогда в новом для острова обычае проявились все те черты, что чуть позже прославят Грифидда. Несмотря на изрядные преувеличения и неуместные насмешки, Шарль де Вильнев оказался прав в главном — обитатели Британии во многом превзошли изысканный, но довольно ограниченный набор картинок, принятый на континенте, символизм которых не выходил за пределы извечных женских страданий из-за разлук с возлюбленными или назначения свиданий. Представители бриттской интеллектуальной элиты полностью покрывали абстрактными узорами лицо и кисти рук, из-за чего "рисованная мода" на острове получила название "крашенной".
В 1735 году проживавший в Каэр-Эбрауке девятнадцатилетний Грифидд ап Оуэль объединил поклонников "крашенной моды" в ковен святого Авагдду (в наше время его можно было бы назвать клубом). В отличие от уставов аналогичных объединений континента устав ковена не требовал от вступающих в него доказательств благородного происхождения. Главными критериями отбора в общество было наличие у претендента художественного вкуса, интереса к бриттской истории и литературе. Таким образом, среди членов клуба оказались представители самых разных социальных слоев, в том числе гениальный бард Уг ап Роган***, вышедший из крестьянской среды.
В соответствии с уставом ковена его новые члены должны были представлять собранию защитительную речь, в которой обосновывали бы раскраску своих лиц и рук. Для завсегдатаев ковена "крашенная мода" стала настоящим символом древних обычаев бриттов и они никогда не прибегали к услугам рисовальщиков, нанося краску на кожу самостоятельно. В деятельности общества мода и увлеченность бриттской историей и культурой шли рука об руку. Члены ковена и особенно Грифидд активно выступали против засилья выходцев из Эрина в церковных, придворных и чиновничьих кругах. Они утверждали, что Эрин не является единственным источником кельтской цивилизации, и отмечали наличие выдающихся центров культуры в Британии, в частности в Ллогре, Дейре и Элмете, а также Гвинедде и Глегвиссинге. В 1738 году Грифидд ап Оуэль опубликовал за свой счет сборник поэм выдающихся бардов Британии IV-XV веков, а в 1739 году -- подборку документов, принадлежащих Элметскому роду, о святой Бригитте, которые косвенно бросали тень на верховных королей Эрина-и-Британии и иерархов Альбионской церкви. Последствия не заставили себя ждать. Уже не раз из-за пристрастия к "крашенной моде" церковники обвиняли членов ковена святого Авагдду в приверженности к язычеству (на самом же деле данное обвинение было совершенно несостоятельно, так как из-за преданности сотерианству члены ковена никогда не использовали в своих узорах синюю краску). И вот в июне 1739 года Грифидд был лишен права получить причастие и отпущение грехов из-за "злостной приверженности к язычеству и идолопоклонству".
Столь суровое наказание Грифидда вызвало жаркие споры в обществе, выплеснувшиеся из домов на улицы. По всей Британии звучали многочисленные баллады о Грифидде и его исповеднике. Бродячие торговцы делали немалые состояния на торговле летучими листками и памфлетами. На рыночной площади в Каэр-Глоу была поставлена балладная опера о злом священнике. А возмущенный явной несправедливостью Грифидд ап Оуэль подал жалобу собранию епископов в Таре.
Впрочем, к рассмотрению жалобы Грифидда ап Оуэля епископы преступили лишь в конце августа. 1 сентября они спешно вынесли постановление, в соответствии с которым решение проблемы было оставлено на усмотрение местных священников, что последние расценили как руководство к действию. 16 сентября в канун дня святого Килоха, священник церкви Живительной Чаши отец Мериадок натравил на Грифидда своих прихожан, которые жестоко избили молодого человека и бесчувственного вышвырнули вон из церкви.
Кто знает, какое потрясение должен был пережить идеалистически настроенный молодой человек (незадолго до избиения ему исполнилось двадцать три года), столкнувшись с жестокой фанатичностью церкви и толпы. Какое разочарование в соратниках он испытал, в одиночестве выздоравливая в своем особняке и напрасно ожидая их визита. Лишь Уг ап Роган осмелился прислать Грифидду стихотворное пожелание скорейшего выздоровления, но и он ни словом не обмолвился о причинах его недуга.
26 сентября 1739 года, оправившись после нападения, Грифидд публично, на ступенях той самой церкви, из которой его выбросили, объявил о своем отречении от сотерианства и переходе в ислам. Речь Грифидда была построена по всем законам поэзии бардов, раскраска его лица символизировала торжественность и непреклонность решения. Ошеломление зрителей после декларации Грифидда было столь велико, что он смог беспрепятственно вернуться к себе домой. Однако через неделю Грифидд ап Оуэль был арестован по распоряжению верховного короля Эрина-и-Британии Кирфаха ап Дафита.
Для нас, людей излишне рациональных и практичных, поступок молодого человека может показаться странным, однако не стоит забывать, что для Грифидда отречение от сотерианства было актом защиты собственного достоинства, униженного религиозными фанатиками. Точно так же именно обостренное чувство гордости не позволило ему бежать после обращения в ислам, хотя многие прежние члены ковена святого Авагдду поспешили отмежеваться от него и вымыть лицо. Грифидд же и под арестом продолжал сохранять мужество и присутствие духа, отвергнув все уговоры Уга ап Рогана покаяться и просить церковь и верховного короля о прощении.
В конце октября 1739 года Грифидд предстал перед судом. Его убежденность и бескомпромиссность вызвали редкостное раздражение судей, и, признав Грифидда виновным в отпадении от сотерианства, они ходатайствовали перед верховным королем Кирфахом III о применении к Грифидду древней казни — сожжении в плетеной персоне, каковая не применялась уже более восьмидесяти лет. Только многочисленные прошения Элметского рода и особенно троюродного брата Грифидда короля Элмета Брендана ап Колума убедили верховного короля сохранить Грифидду жизнь.
Тем не менее, приговор, вынесенный молодому человеку, был необыкновенно суров. Грифидд приговаривался к пожизненному заключению, первый год которого он должен был провести в железах, а также к конфискации имущества. Правда, верховный король обещал Элметскому роду, что Грифидд будет помилован, если согласится вернуться в сотерианство, принести публичное покаяние и дать обязательство навсегда отказаться от "крашенной моды". В этом случае Брендан ап Колум, как глава Элметского рода, обязан был выплачивать помилованному скромную пенсию из того самого конфискованного имущества, шестая часть которого была ему передана (остальное имущество осужденного было поделено между верховным королем и церковью, причем церковь получила большую его часть). Но Грифидд отказался от всяких уступок, предпочтя отречению суровые условия заключения в Каер-Эйдине.
Северная крепость, в которой был заточен Грифидд, не смогла подавить свободолюбивую натуру молодого человека, и через три месяца по всей Британии стал широко известен его памфлет, выученный наизусть тюремщиком и переданный им на волю, в котором Грифидд клеймил тупость и фанатизм своих судей. Разгневанный памфлетом верховный король приказал сменить в крепости всех тюремщиков и ужесточить условия содержания непокорного узника, а также не снимать с него цепей в течении пяти лет. И только смерть Кирфаха III ап Дафита в 1742 году привела к изменению участи Грифидда.
Взошедшая на трон Эрина-и-Британии дочь Кирфаха верховная королева Пенарвен I отличалась от отца мягкостью обращения, за которым, однако, скрывался трезвый и холодный ум. Почти сразу после коронации королева королей столкнулась с серьезными трудностями, в перспективе чреватыми мятежом. Донесения полиции выявляли признаки недовольства, растущего в городской среде Британии, в глазах которой Грифидд ап Оуэль был героем. Если сразу после ареста молодого человека его прежние сподвижники по ковену святого Авагдду спешно отреклись как от самого Грифидда, так и от "крашенной моды", то после известного памфлета утерянную эстафету подхватило городское простонародье. Конечно, неискушенные горожане были не в состоянии повторить изысканные узоры, наносимые на лицо Грифиддом и его бывшими друзьями, и ограничивались простым раскрашиванием лба и щек, не несущим в себе никакого глубинного смысла. Однако сам факт обращения простонародья к "неблагонадежной" моде был весьма красноречивым свидетельством всеобщего брожения.
Пенарвен ни Кирфах была не склонна превращать Грифидда и его последователей в мучеников, справедливо полагая, что это лишь усугубит растущее в народе недовольство. Вместо этого через месяц после коронации верховная королева приказала улучшить условия содержания узника и даже снять с него цепи, о чем вскоре стало известно по всему королевству и что немало способствовало восхвалению Пенарвен. Вскоре, воспользовавшись новыми обстоятельствами, король Элмета Брендан ап Колум подал королеве королей прошение о помиловании кузена, и хотя Пенарвен I не пожелала вернуть Грифидду свободу, она приказала перевести осужденного на юг в тюремную крепость на Инис-Гвейт, где в мягком и благоприятном климате узник мог бы поправить подорванное здоровье.
Через три месяца содержания на Инис-Гвейт Грифидд ап Оуэль бежал из тюрьмы и переправился в Галлию.
Стоит признать, что еще в XVIII веке некоторые наблюдатели склонялись к мысли, что королева королей сама подстроила побег Грифидда, желая тем самым избавиться от неудобного узника и обречь его на скорое забвение. Так или иначе, но после побега Грифидда ап Оуэля "крашеная мода" утратила всякий оттенок неблагонадежности, а ее последователи нередко раскрашивали лица в цвета верховной королевы. Еще недавно запретная мода даже попала ко двору Пенарвен, но это кажущееся торжество полностью лишило "крашенную моду" приверженности к свободомыслию и, в качестве расплаты за малодушие, было недолговечно, полностью сойдя на нет к началу 1751 года.
После бегства в Галлию Грифидд сперва остановился в крупном портовом городе Гезориаке в графстве Атребат, но потом предпочел переехать в более близкую ему по духу и языку Арморику, где и поселился в приморском городке Кидалета, имевшем в глазах недавнего узника еще одно преимущество — значительную дешевизну жизни. И правда, оказавшись в чужой стране, беглец мог бы остаться без всяких средств к существованию, если бы не помощь его троюродного брата Брендана.
Пожалуй, стоит особо подчеркнуть великодушное поведение этого человека. К моменту побега Грифидда Брендан ап Колум стал одним из фаворитов королевы королей, но в отличие от других "любимцев", которые, следуя позаимствованным с континента обычаям, изощрялись в придворной лести и стяжательстве, король Элмета неизменно, хотя и не всегда последовательно, отстаивал интересы своего родича и его дела. Сначала тайно, а затем с молчаливого согласия Пенарвен, он ежемесячно высылал Грифидду небольшую пенсию, которая позволяла молодому человеку вести скромную, но безбедную жизнь. Раз за разом, рискуя вызвать гнев королевы королей, Брендан подавал ей прошения о помиловании Грифидда. В его свите было немало бардов, художников и просто свободомыслящих людей, однако необходимо отметить, что там, где Грифидд предлагал свою дружбу, Брендан ограничивался снисходительным покровительством. И все же, стоит пожалеть, что фавор Брендана продолжался недолго. В начале 1743 года верховная королева Эрина-и-Британии вышла замуж за короля Гвинедда Коэля ап Риса, и хотя ее супруг так и не получил титула верховного короля, Пенарвен удалила Брендана от двора, желая тем самым доставить удовольствие мужу, а также церкви, обвинявшей короля Элмета в устройстве побега Грифидда.
Вернемся, однако, к нашему герою. И в Галлии Грифидд ап Оуэль не оставлял пристрастия к "крашеной моде". Жители Кидалеты имели неплохое представление о жизни в соседней Британии, от которой их отделяло лишь узкое Галльское море, и потому не слишком удивлялись привычкам барона д'Эбраука, как в соответствии с местными традициями стал именоваться Грифидд. Окруженный простыми, но доброжелательными людьми, беглец мог бы вести в Кидалете тихую и безмятежную жизнь, но пустое времяпрепровождение было совершенно чуждо этому удивительному человеку, принужденному в заключении к тягостному безделью. Наскоро обосновавшись в небольшом домике на берегу залива, Грифидд с радостью вернулся к активной творческой деятельности. Он приобрел единственную в городе библиотеку, которая вскоре объединила немногочисленных местных интеллектуалов и дворянскую молодежь, очарованную пылкими рассказами Грифидда о блеске некогда могущественной кельтской цивилизации. Он выписывал книги, в той или иной мере имевшие отношения к сфере его интересов, и, конечно же, не оставлял своих исследований. Замечательным вкладом в будущую науку кельтологию стал трактат Грифидда о творчестве галльских трубадуров XI-XIII веков. Источником для написания трактата послужил небольшой сборник творений арелатских и лугдунских трубадуров, изданный в Южном Арелате в 1720 году. К сожалению, незнакомый с арелатским диалектом галльского языка, молодой человек не мог в полной мере оценить все особенности поэзии галльского юга, однако сопровождавшие стихотворные тексты нотные записи позволили Грифидду сделать вывод, что музыкальное творчество южан-трубадуров было полностью основано на древних кельтских традициях.
Блестящее образование, независимый характер и неутомимая деятельность беглеца из Эрина-и-Британии произвели неизгладимое впечатление на его новых знакомых и сделали Грифидда образцом для подражания местной молодежи. Желая как можно больше походить на своего кумира, молодые дворяне Кидалеты раскрашивали себе лица, рассуждали о древней культуре кельтов и именовались в соответствии со старинными обычаями Арморики Аленами ар Сильвестиками или Гевинами ар Мишелями. И пусть для большинства молодых людей увлечение культурой предков было явлением чисто внешним, Грифидд все же сумел пробудить в некоторых из них неподдельный интерес к кельтской цивилизации. Самым способным и верным последователем Грифидда стал Реунан де Кертомас, отпрыск очень древнего, но давно обнищавшего дворянского рода. Общение с Грифиддом ап Оуэлем побудило Реунана обратить внимание на творчество арморикских бардов минувших веков. На протяжении многих десятилетий Кертомас собирал местные сказания и песни, став первым известным арморикским фольклористом****. В 1778 году Реунан де Кертомас приобрел всеевропейскую известность, опубликовав два сборника поэзии арморикских бардов: песни и предсказания, приписываемые арморикскому барду и пророку Гвенкхлану, жившему в V веке, а также местные сказания о пророке Мерлине, посвятив оба сборника своему "покойному другу и учителю барону Грифидду д'Эбрауку".
И все же не просветительство стало главным деянием Грифидда за годы проживания в Галлии. И даже не написание трактата о музыке трубадуров. Поселившись в Кидалете, Грифидд сразу же принялся за исторический труд о Столетней войне Галлии против Эрина-и-Британии, широко используя местные сказания и легенды, посвященные VI Походу за Веру, а также семейные архивы дворянских родов Арморики, хранящиеся в знаменитом на весь галльский север монастыре святой Генавы.
К маю 1745 года Грифидд полностью исчерпал содержащиеся в арморикском монастыре материалы и решил обратиться к услугам Большого королевского архива в Арверне. Благодаря Реунану де Кертомасу, сохранившему связи с аристократическими кругами, Грифидд ап Оуэль получил рекомендательное письмо от губернатора Арморики графа Мелитора де Ла Марша к герцогу Полю-Сифрену-Александру де Лугдуну, дальнему родственнику галльского короля, и в сопровождении де Кертомаса отправился в королевскую резиденцию в Авитаке.
Именно там, среди роскоши дворцов, принадлежавших королю и его вельможам, ожидая аудиенции в небольшой гостинице на окраине Авитаки, Грифидд в полной мере ощутил, сколь горька участь изгнанника. Впервые в жизни он оказался в унизительной роли просителя, ищущего покровительства. В своих мемуарах Грифидд дал безжалостное, но правдивое описание личности герцога де Лугдуна, человека вздорного и невежественного, но при этом почитавшего себя покровителем наук и искусств. Этот галльский вельможа более трех часов продержал Грифидда в своей прихожей, говорил ему "ты", словно собственному лакею, и не предложил не то, чтобы кресла, но даже и табурета. Несколько раз Грифидд собирался прервать оскорбительную для него аудиенцию, но мысли о Бригитте, спасшей родную страну от галльского завоевания, и о документах, которые должны были послужить к славе благородной воительнице, заставляли его терпеливо сносить все выходки герцога. Следуя советам своих друзей из Кидалеты, Грифидд даже преподнес де Лугдуну список своего трактата о трубадурах с приличествующим случаю посвящением. Должно быть, подношение молодого человека, а главное, лестное посвящение, несколько смягчил вечно раздраженного вельможу и он обещал Грифидду прислать разрешение на работу в архиве через неделю.
Увы! Вынужденное ожидание оказалось роковым для Грифидда. "Королевский ирис", как называлась гостиница, где остановился молодой человек, была полна просителей, а также солдат королевской роты, часто посещавших "Ирис", чтобы попировать на свободе. Один из этих солдат — Жорж де Кулар, скучавший в ожидании приятеля, принялся насмехаться над Грифиддом и раскраской его лица, приличествующей, по его утверждению, только женщинам. Как бы ни был оскорблен Грифидд, помня о своем деле, он попытался избегнуть ссоры, и тогда де Кулар плеснул ему в лицо вином, уверяя, что тот забыл с утра умыться. Через несколько минут на заднем дворе гостиницы состоялась дуэль, и к удивлению секундантов де Кулара, Грифидд одержал в ней верх, нанеся своему обидчику всего один удар, который, к несчастью, оказался смертельным. Хотя к тому времени законы против дуэлей были давно смягчены, убийство солдата королевской роты могло иметь печальные последствия для его виновника. И действительно, через час после дуэли Грифидд был арестован и заключен на гауптвахте королевской роты.
Напрасно товарищи де Кулара уверяли, что тот сам был виновником роковой для него дуэли, а барон д'Эбраук всячески старался ее избежать. Напрасно Реунан де Кертомас осаждал переднюю герцога де Лугдуна, умоляя вельможу о заступничестве. Грифидд ап Оуэль должен был дожидаться личного правосудия Людовика VI, зависящего не столько от закона, сколько от королевской прихоти. Возможно, Грифидду следовало написать прошение о помиловании на имя вдовствующей королевы Елизаветы Эпоквы, некогда принесшей в Европу "рисованную моду". Хотя Алая Королева, как уже одиннадцать лет именовали Эпокву из-за постоянного ношения алых одежд королевского траура, после смерти сына удалилась в принадлежащий ей замок Сен-Алибо, она продолжала оказывать немалое влияние на своего царственного внука. К несчастью, Грифидд совершенно упустил из виду это обстоятельство. В своем полном достоинства письме к Людовику VI он попытался объяснить свой поступок и просил короля скорее назначить суд. Хотя письмо Грифидда отличалось безупречной вежливостью и почтительностью, подобающей при обращении к королю, и было составлено по всем правилам придворного этикета, вольно или невольно оно являлось страстным протестом против привычного для Галлии королевского произвола, подменявшего открытый и гласный суд. Людовик VI не без основания расценил обращение Грифидда как мятежное и подрывающее устои, и потому, для предотвращения дальнейшего распространения опасных идей, приказал конфисковать все бумаги Грифидда*****, а его самого без суда заточить в Авитакском замке. Кроме того, в качестве наказания за убийство рядового королевской роты Грифидд должен был выплатить штраф в размере двухсот тысяч галльских либр на оплату заупокойных служб по Жоржу де Кулару, которые должны были проводиться в течении десяти лет.
Стоит ли объяснять, что Грифидд был не в состоянии выплатить назначенный Людовиком штраф? И стоит ли добавлять, что последствием этого была конфискация имущества должника? Дом Грифидда, его обстановка и гардероб, с любовью собранная библиотека -- все было спешно продано с торгов. Друзьям Грифидда в Кидалете удалось выкупить несколько наиболее ценных из его книг, но большая часть библиотеки так и не нашла покупателей и в конце концов, сваленная в подвале городской ратуши, стала жертвой крыс.
Для самого Грифидда, заточенного в Авитакском замке без суда и следствия, личное королевское правосудие было символом самого грубого деспотизма. Не желая подчиняться королевскому произволу, Грифидд бежал из Авитакского замка через два месяца заключения, выломав в своей камере оконную решетку и разорвав на веревку простыни. Однако на свободе молодой человек провел всего три дня. Выслеженный полицией, беглец вновь был арестован и под усиленным конвоем препровожден на юг Галлии, где по приказу Людовика VI был заключен в Нарбоннскую крепость. Здесь Грифидду пришлось потратить немало времени на подготовку побега, но когда через четыре месяца узник попытался бежать, это едва не стоило ему жизни. Несколько дней тяжело раненый, получивший восемь огнестрельных ранений, Грифидд ап Оуэль находился между жизнью и смертью, и все это время у его изголовья сидел тюремный священник отец Жером, пытавшийся во что бы то ни стало обратить умирающего в истинную веру. Конечно, и комендант крепости, и отец Жером не имели ни малейшего представления об исповедании Грифиддом ислама, но, зная, что все подданные королевства Эрин-и-Британия являются еретиками, они не давали раненному ни минуты покоя. Нам остается только восхититься мужеством и стойкостью этого человека, который даже в тяжелейших условиях не сказал и не сделал ничего, что ревностный священник мог бы принять за обращение.
Известие о вторичной попытке побега и неудачном обращении Грифидда привели Людовика VI в ярость, и он приказал заточить непокорного узника в островной крепости в Массилийском заливе, широко известной в Галлии как Тюрьма-на-Скале, или просто Скала. Мемуары Грифидда ап Оуэля посвящают немало горестных страниц этой самой страшной тюрьме Галлии. Может показаться странным, но именно в пристрастии Грифидда к "крашенной моде" Людовик VI усмотрел верность узника еретической альбионской церкви и потому приказал коменданту Скалы принять все меры, дабы помешать заключенному разрисовывать лицо, и тем самым вырвать его из болота пагубных заблуждений.
Лишенный необходимых наборов краски, но не желающий подчиняться тирании, узник пользовался углем из камина и побелкой со стен, покрывая лицо изысканнейшими в своей простоте черно-белыми узорами. Но однажды утром, когда Грифидд только-только закончил свою работу, в его камеру ворвались несколько стражников и тюремщик, заломили ему руки за спину, швырнули на колени и насильно умыли. Затем потрясенного и униженного насилием Грифидда отвели в камеру, где не было ни камина, ни побелки на стенах, ни даже какого-либо подобия деревянных нар, только полусгнивший соломенный тюфяк на каменном полу. В этой холодной и убогой камере узник провел более четырех самых тяжких лет своей жизни, но 29 апреля 1750 года бежал из тюрьмы, став единственным в истории Скалы человеком, которому удалось без спроса покинуть крепость.
В своих мемуарах Грифидд ап Оуэль так и не раскрыл тайны этого удивительного побега, ограничившись сообщением, что был спасен из воды моряками сфарадской военной галеры в тот самый момент, когда, обессиленный, начинал тонуть. Необыкновенной удачей для недавнего узника оказался всплеск военного противостояния между Галлией и Сфарадом, заставивший галеры сфарадского флота крейсировать вблизи галльских берегов. Доставленный в Сфарад, Грифидд был представлен Мохаммеду X, который весьма благосклонно отнесся к беглецу из Галлии и даже назначил ему пенсию. После нескольких месяцев жизни при сфарадском дворе Грифидд поселился в приморском городе Альмерии, где приобрел уютный домик с тенистым садом. В этом доме изгнаннику суждено было провести последние десять лет своей жизни.
Вряд ли стоит удивляться, что именно в Сфараде Грифидд ап Оуэль наконец-то обрел покой. Эта самая западная из европейских стран издавна отличалась удивительной для своего времени религиозной и национальной терпимостью, свободомыслием и интересам к наукам. Здесь с полным спокойствием относились к самым причудливым чужеземным обычаям, если только они не были опасны для окружающих. В Альмерии Грифидд мог бы беспрепятственно раскрашивать лицо, но именно здесь он по собственной воле отказался от приверженности к "крашенной моде". Дело в том, что для всех портовых городов Сфарада обычай красить лицо вовсе не был чем-то непривычным, однако подобной практике придерживались в основном матросы с восточного и западного побережий Африки. Хотя никто не смог бы обвинить Грифидда в вельможной спеси, которая, заметим, была бы совершенно естественной для столь знатного человека, со свойственным многим интеллектуалам высокомерием он испытывал неприязнь к людям малообразованным, и потому не желал, чтобы его сравнивали в грубой и невежественной матросней.
Итак, жизнь в Альмерии пришлась Грифидду по душе. Он очень быстро освоил местный диалект арабского языка и даже попытался написать трактат о влиянии на него кельтской лексики, но вынужден был признать, что для этого ему не достает знаний. Летом 1750 года Грифидд возобновил переписку с Бренданом ап Колумом, начал писать свои воспоминания, а в ноябре сообщил кузену о женитьбе на местной уроженке.
Неожиданное, но радостное известие заставило Брендана подумать о своих материальных обязательствах перед кузеном, и он решил передать Грифидду все, что осталось от его некогда огромного состояния. Посредничество прославленного на всю Европу банка семейства Хагегим оплачивалось довольно дорого, но все равно полученного Грифиддом имущества оказалось вполне достаточно для благополучной и обеспеченной жизни, и вскоре изгнанник смог взять за себя еще одну жену. Всего же, в соответствии с законами ислама, Грифидд имел четырех жен, которых нежно любил. Это были мавританка по имени Фатима, дочь полковника сфарадского сотерианского полка готка Гатунда, ормуздка Зухра и черная африканка откуда-то из центральных областей Африки, которую Грифидд купил в 1752 году на рабском рынке Альмерии******, когда ей было около пятнадцати лет. Как писал Грифидд Брендану ап Колуму, его черная жена была "стройна как тополь, высока как корабельная мачта, горделива как верховная королева и нежна как лань". Нам ничего не известно о первоначальном имени четвертой жены Грифидда, однако, взяв ее в жены, он не без юмора назвал ее Бетулой*******. Семейная жизнь Грифидда увенчалась рождением шестнадцати детей -- двух дочерей и четырнадцати сыновей, оказавшимися достойными наследниками своего удивительного отца.
И однако, какой бы благополучной не была жизнь Грифидда в Сфараде, он все чаще с ностальгией вспоминал веру своей юности и в 1759 году пожелал вернуться в сотерианство. Поскольку в Сфараде не было священников альбионской церкви, Грифидд был вынужден прибегнуть к утешению готской церкви. Местный священник, наставлявший Грифидда и его семейство в учении готской церкви, потребовал от желающего обратиться в сотерианство выбрать только одну жену, а остальных оставить, дав им достойное содержание, но после некоторых раздумий Грифидд отказался пойти на это, утверждая, что подобное деяние было бы несправедливым. "В жизни мне пришлось претерпеть немало жестокостей и несправедливостей и потому, перенеся достаточно страданий, я не желал причинять страдания другим", -- писал он в своих мемуарах. Вместо этого находчивый Грифидд предложил священнику найти в Писание то место, где говорилось бы о необходимости иметь только одну жену, и когда растерянный священник не смог выполнить этого требования, заявил, что ни за что не расстанется со своими женами.
Иерархи готской церкви оказались снисходительными к прихоти Грифидда, превыше всего ставя желание привлечь к своей церкви как можно больше душ. Столь же снисходительным оказался и правитель Сфарада, вовремя вспомнивший, что Грифидд родился в сотерианской стране. 28 сентября 1759 года со всеми своими женами и детьми Грифидд официально принял готское сотерианство и был наречен именем Оттобон, которым, однако, никогда не пользовался.
Примерно через год после обращения в сотерианство Грифидд закончил свои мемуары и вернулся к написанию трактата о влиянии кельтской лексики на местный диалект арабского языка, но его здоровье было серьезно подорвано перенесенными испытаниями и 8 июня 1761 года Грифидд скоропостижно скончался. Через день он был погребен на готском кладбище Альмерии.
Дети Грифидда немало послужили на благо Сфарада. Десятеро из его четырнадцати сыновей служили в готской роте в сотерианском полку, прославившись в войсках. Двое старших впоследствии вернулись к исламу -- вере своего детства, и сделали успешную карьеру при дворе, неизменно оказывая покровительство своим многочисленным братьям. Еще один сын стал известным дипломатом, а младший, сын его черной жены Бетулы, -- командовал атлантической флотилией Сфарада. Подданные халифа неизменно чтили память Грифидда ап Оуэля, даровавшего своей новой родине столь славных сыновей, и потому давайте поблагодарим этих удивительных людей, чьи обычаи религиозной терпимости так сильно контрастировали с нетерпимостью и деспотизмом иных сотерианских стран.
А теперь позвольте сказать несколько слов о женах этого замечательного человека. Именно среди них несчастный изгнанник нашел неведомое ему прежде понимание, сочувствие и, не побоюсь этого слова, любовь. Очень разные по своему происхождению и воспитанию, жены Грифидда ап Оуэля быстро сдружились, объединенные чувством горячей любви к своему супругу, а затем горько оплакивали его раннюю кончину. Им суждено было на долгие десятилетия пережить своего любимого мужа, но на протяжении всех этих десятилетий они соблюдали строгий траур, а после смерти нашли вечное успокоение подле своего супруга.
Мир их праху.
* Статья была написана Келли ап Келли Гвидионом и опубликована в "Европейском ежегоднике" за 2027 год. Посвящена первому академическому изданию мемуаров Грифидда ап Оуэля Эбраукского в Британии (кроме оговоренных, здесь и далее примечания переводчика).
** Настоящее имя Гасьен де Новилак д'Эссар (1650-1719). В молодости за недостойное поведение бы уволен из гвардии и по ходатайству отца заточен в замке Гранвиль, где провел в строгом заключении почти шесть лет. После побега из тюрьмы в 1677 году проживал во Фризии. (Примечание автора).
*** Уг ап Роган (ум. 1792). При жизни выпустил три небольшие книги стихов, посвященные его покровителям королям Элмета Брендану ап Колуму и, соответственно, его сыну Марху ап Брендану.
**** Жан-Реунан-Андреас де Кертомас по прозванию Певец Арморики (1724-1811). Опубликовал 25 томов арморикских народных песен, преданий и легенд. В 1795 году избран в Галльскую Академию.
***** Конфискованные бумаги Грифидда хранились в Глухой палате Большого королевского архива в Арверне, но в 1782 году погибли при пожаре.
****** В XVIII веке работорговля в Сфараде уже не имела никакого экономического значения и распространялась исключительно на женщин (для гаремов мусульман и желающих жениться сотериан). Женский рынок Альмерии был в то время одним из крупнейших, и на нем можно было найти невест из многих европейских стран Срединного моря (в том числе девушек из сотерианских дворянских семей побережья, чьи родители были не в состоянии дать за ними приданое и надеялись на продаже дочерей поправить свое имущественное положение), а также из Африки, Азии и даже обеих Атлантид.
******* Бетула — многозначное имя. По латыни значит "березка", на иврите — "девушка".
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
