Письма из Вероны
Глава 1
ПИСЬМА ИЗ ВЕРОНЫ
Глава 1.
«Мир не за стенами Вероны» («There is no world without Verona walls...» — Акт 3, Сцена 3)
Курсор на экране лэптопа мигал с частотой здорового человеческого пульса — примерно семьдесят два удара в минуту. Я смотрел на него так долго, что белый вертикальный штрих начал оставлять на сетчатке фиолетовый след.
В комнате пахло сыростью, дешевым растворимым кофе, табачным дымом и нагревшимся старым пластиком дешевого «Асуса», у которого левый кулер уже третий год надсадно свистел на высоких оборотах, напоминая звук далекой, затихающей в тумане флейты (когда же я уже перестану жадничать и куплю себе любимому MacBook Pro?!). В шестнадцатом веке в Ломбардии под такие вот рулады хоронили бедняков, у которых не хватало грошей на приличный церковный хор. Теперь же этот звук стоил всего сто пятьдесят евро в магазине б/у электроники на окраине Мантуи. Хотя, я подозреваю, что меня надули с ценой…
Я пошевелил пальцами. Суставы отозвались сухим, едва слышным хрустом. Пятьсот лет — достаточный срок, чтобы научиться определять погоду по собственной левой коленной чашечке, но совершенно недостаточный, чтобы привыкнуть к раскладке «QWERTY». Буквы до сих пор казались мне рассыпанными по клавиатуре в каком-то варварском, бессмысленном беспорядке, лишенном всякой гармонии старинного латинского алфавита.
— Кому: giulietta.c@veronamail.it
— Тема: Re: По вторникам
Я потянулся к кружке, но ладонь наткнулась лишь на холодный керамический край. Кофе закончился еще в два часа ночи. Сейчас было без двадцати четыре. Самое глухое, мертвое время, когда даже городские крысы в подвалах Корсо Витторио Эмануэле затихают, а дежурные врачи в больнице Карло Пома допивают свой четвертый эспрессо, глядя на мониторы реанимации.
«Опять приходят письма из Вероны», — тихо пробормотал я. Словно процитировал несуществующий текст. Слова скользили на языке гладко, словно обкатанная речная галька. Сегодня был как раз вторник, день нашей многовековой фантомной связи. Фантомная связь… это как фантомная боль — всё давно отрезали, но болит, болит, болит…
Забавно, что люди до сих пор считают Верону городом любви. Верона — это огромный, облицованный розовым мрамором склеп, из которого вынули внутренности, вставили неоновые лампы и пустили внутрь туристов по двенадцать евро за билет. Я слишком хорошо помнил, как этот чертов мрамор под ногами становится скользким и зеркальным во время дождя, отражая фальшивые огни сувенирных лавок. От крови же он выглядел бордовым, почти пурпурным.
Я нажал Caps Lock, кнопка привычно залипла — пришлось вытаскивать пальцами. Экран отражался в моих очках двумя мутными квадратными озерами.
«Здравствуй. Я прекрасно знаю, что ты не спишь — ждёшь моего ответа. В Вероне сейчас, должно быть, идет такой же упрямый, мелкий дождь, который поливает мою крышу и здесь, в пригороде. Парис, первым делом, наверное, закрыл ставни. Он всегда заботился о том, чтобы тебе не дуло. Хороший, до сих пор любящий, Парис, надёжный, как немецкий премиальный седан…
Знаешь, я поймал себя на мысли, что если бы я встретил его сейчас в каком-нибудь баре на виа Мадзини, я бы угостил его хересом. Без иронии. Мужчина, который способен пятьсот лет содержать женщину в состоянии абсолютного, сияющего покоя и не сойти при этом с ума от ежедневной, предсказуемой семейной идиллии, заслуживает как минимум хорошего выдержанного амонтильядо».
Я остановился, перечитал. Потом стер последнее предложение. Попытка пошутить выглядела жалкой. Эта легкая ирония — всего лишь дешевая броня, она весит много, а защищает только от собственной уязвимости. Попытка выглядеть великодушным циником провалилась. На самом деле я не испытывал к Парису ни злости, ни ревности. Злость испарилась примерно к исходу второго столетия, уступив место какому-то странному, почти родственному уважению. Ревность заткнулась после рождения их первенца. Тогда же и пришло кристально прозрачное, хоть и припорошенное толикой зависти, понимание: Парис был константой. Парис стал тем самым могучим деревом, под корнями которого похоронили осколки нашей когда-то безумной юности. И это дерево выстояло, невзирая на все ураганы, обросло толстенной корой, пустило корни сквозь асфальт современной Италии, а я остался перекати-полем, сухим листом, который никак не подберет особенно исполнительный дворник.
Я встал, подошел к окну и прижался лбом к стеклу. Дождь продолжался, и оно казалось ледяным. Внизу тянулась бесконечная железнодорожная насыпь. Раз в сорок минут там с тяжелым железным вздохом проносился товарный состав на Болонью. Вагоны пахли мокрым углем и соляркой.
Когда Шекспир писал свою “великую трагедию”, он понятия не имел о железных дорогах. Он вообще мало что понимал в логистике. В его представлении мое изгнание в Мантую было метафизической катастрофой, падением в бездну. На деле же это сорок минут на пригородной электричке, если не объявят забастовку вечно недовольные железнодорожники. Билет в один конец стоит четыре евро семнадцать центов. Я мог бы бывать в Вероне трижды в неделю. Я мог бы незаметно стоять у супермаркета «Esselunga» и тихо наблюдать, как Джульетта бродит внутри, словно в огромном аквариуме, выбирая спелые томаты, каперсы или синие пачки с пастой «Барилла» для семейного ужина.
Но я не ездил.
Строгие законы родства и крови сменились не менее строгими законами здравого смысла. И “рук нам было не свести” вовсе не потому, что нас караулили слуги Капулетти с обнаженными рапирами (в «Esselunga» они смотрелись бы особенно нелепо!), а потому, что между нами лежало пять веков быта. Быт… о… это штука куда более смертоносная, чем яд Медичи или кинжал Борджа. Если ты попал под его жернова — лучше даже не пытайся трепыхаться!
Я снова сел за стол. Пальцы двигались быстрее, клавиатура тихонько пощелкивала, нарушая монотонный визг кулера.
«Мне холодно, Джулс… Мне постоянно холодно… Наверное, пора бросать к чертям эту сраную Мантую и перебираться на Карибы. Пить пина-коладу, щипать за попу юных мулаток и писать, писать, писать…
В окно ползет очередной холодный и мокрый рассвет, а мой настоящий роман — такой же бессмертный, как и эта моя тоска, — не дописан и вряд ли будет. Помнишь, ты говорила, что у меня слог "слишком сладкий, как перезрелый инжир"? Я исправил это — по крайней мере попытался.
Для миллионов моих читательниц я, конечно, навеки остаюсь Элеонорой Монтекки-Бьянки, штампующей эту приторную розовую карамель в мягких обложках. Но для себя… для себя я пишу совсем другую книгу. Книгу из наждачной бумаги. О человеке, который выжил после собственной трагедии. Поднялся на ноги и пошел себе в закат. Не ища виноватых и не пытаясь им отомстить… зачем плодить Эдмонов Дантесов? Один есть и этого более чем достаточно!
Знаешь, в чем главная фишка? В финале никто не умирает. Все просто расходятся по домам. Герой устраивается на работу в архив, пьет дешевый виски по четвергам, а по выходным чистит раковину на кухне средством со вкусом лимона. Точнее — с запахом. Никакого вкуса там нет — я проверял однажды по пьяни…
Издатели даже слушать об этом моем романе не хотят — им подавай очередной том "Страсти под оливами". А эту честную рукопись никто, увы, не стал бы читать. Ну кроме тебя, возможно? Если бы у тебя было время между родительским собранием младшего сына и годовщиной вашей с Парисом... какая она там у вас по счету? Пятисотая? Бывает ли свадьба платиновой на таком сроке?»
В углу экрана всплыло уведомление: «Низкий заряд батареи. Подключите источник питания». Я не пошевелился. Шнур лежал на полу, в паре сантиметров от моей левой босой ноги, но лень была глубже и тяжелее, чем страх потерять набранный текст. Если он исчезнет — туда ему и дорога. В конце концов, мир не обеднеет без еще одного абзаца от самого старого дурака в Ломбардии.
Я вдруг вспомнил Булгакова. Его книгу мне подсунул один русский эмигрант в Париже в 1967 году. Я тогда подрабатывал ночным корректором в маленькой типографии на Монпарнасе и прочитал «Мастера и Маргариту» за одну ночь, захлебываясь от зависти и ужаса. Мастер был слаб, Мастер сломался от первого же окрика системы, но у Мастера была Маргарита. Она пришла, взяла его за руку и увела в подвал к желтым цветам и вечному покою.
Я посмотрел на свои руки. На правой ладони до сих пор оставался едва заметный, белесый шрам — след от неудачного падения на камни у гробницы, когда всё это только начиналось. У меня не было своего подвала с уютными креслами и красивыми занавесками. И Маргариты у меня не было. Та девочка, которая когда-то кричала мне с балкона про имя розы, давно превратилась в матрону. Она не бродила по Вероне с букетом мимоз и не думала о самоубийстве. Она просто жила, забыв о розах. Носила удобные туфли на плоской подошве и кашемировые шарфы, которые ей так шли.
«Я уже соскальзываю в сна водоворот, Джулс. Хотя, вру — я бодр как Бонд перед заданием. Два часа мурыжу тебе этот ответ — которого ты так упрямо ждёшь каждый чертов вторник вот уже полтысячи лет. Это просто ритуал. Наш бесконечный, въевшийся под кожу ритуал, как чистка зубов или проверка замка на входной двери. Мойры непреклонны, и от судьбы своей бежать не след — так говорил мне старый падре Лоренцо перед тем, как его разбил паралич в тысяча пятьсот сорок каком-то году. Я до сих пор помню, как у него пахло изо рта кислым вином и сушеной мятой. Он до последнего верил, что совершил благое дело. Святая простота. Самые страшные преступления на этой земле всегда совершаются из лучших побуждений и под аккомпанемент церковных колоколов. Максимилиан не даст соврать…».
Экран ноутбука внезапно погас. Батарея сдалась. В последнюю секунду я увидел в черном глянце матрицы собственное отражение: массивные очки, седые пряди у висков (они появились веке в девятнадцатом, после того как я пережил холеру в Венеции), резкие складки у рта, темные провалы глазниц.
Теперь сижу в полной темноте. Только серый, разбавленный дождем рассвет медленно, но неумолимо, как грязная вода, заливает комнату сквозь немытое стекло.
Почему письма из Вероны приходили именно по вторникам — я уже не помнил. Так сложилось исторически, и никто не пытался этому противоречить. Настоящих писем, конечно, давно не было — почтовый ящик внизу, на первом этаже, был забит рекламными буклетами пиццерии «У Луиджи», квитанциями за газ и прочей макулатурой. Искать там письма — значило не уважать себя…
Но этот ритуал жил сам по себе, впиваясь в разум глубже любой логики. Цифровая пустота заблокированного ящика (как и перенасыщенность почтового) не отменяла того, что происходило в реальности. Экран мог погаснуть, связь могла оборваться, но время внутри нас послушно отсчитывало очередной еженедельный круг. И так — век за веком…
Потому что я знал: где-то в пятидесяти километрах к востоку, женщина с печальными глазами садилась за кухонный стол, наливала мужу шерри, смотрела в окно на мокрую розовую мостовую и думала о том, что тоска вот-вот пройдет.
Утром она перешагнет через эту ночь, как перешагивала уже тысячи раз. Стряхнет фантомные воспоминания, улыбнется Парису, обнимет сына и продолжит жить свою безупречную, осязаемую, настоящую жизнь.
У неё было куда возвращаться. Её время двигалось вперед.
Для меня же назад возврата не было. Я бежал из Вероны всего один раз, но этого хватило на пять веков изгнания. Дальше — только этот бесконечный, зацикленный полураспад серого предрассветного тумана в пустой комнате, где мой роман никогда не будет дописан.
---
Глава 2
Глава 2.
«Осквернена земля его приветом» («The earth is with thy greeting all defiled...» — Акт 3, Сцена 1)
В комнате расплескалось серое марево, разогнавшее темноту по углам. Внезапно дождь перестал садить в окно.
Минут пятнадцать я играл в гляделки с умершим лэптопом, потом нагнулся и, подхватив с пола провод, воткнул его в Асус. Потом резко вскочил, метнулся в прихожую, где и натянул на себя старую кожаную куртку — рукава на локтях давно вытерлись до серого, замшевого блеска — и, пренебрегая носками, сунул ноги в истоптанные, но всё ещё чрезвычайно яркие “Саломоны”.
Визгливая пружина входной двери резанула по ушам. На лестничной клетке пахло мокрой штукатуркой, жаренной рыбой и кошачьей мочой. Этот запах преследовал меня во всех недорогих кварталах Европы последние сто лет: от лондонского Ист-Энда времен промышленного переворота до унылых многоэтажек на окраине Марселя. В шестнадцатом веке города пахли лошадиным навозом, гнилой капустой и падалью, но в том, однозначно мерзком аромате, была какая-то честная, яростная животная жизнь. Современные города неистребимо разили меркаптаном. Странно: ведь кошки и тогда жили почти в каждом доме — они что, не ссали? Или меркаптан — это недавнее приобретение мутировавшего кошачьего племени?
Я вышел на улицу. Дождь действительно почти прекратился, оставив после себя тяжелую, липкую взвесь, которая, колыхаясь, висела между фонарными столбами. Ломбардская низменность умела душить. И радостно это делала с каждым прохожим, за каким-то чёртом рискнувшим отправиться на улицу.
Круглосуточный бар «Лунная соната» — названный так, скорее всего, без всякого уважения к Бетховену, а просто ради красивого словца — светился тусклым неоновым крестом в конце переулка. Внутри было пусто. За стойкой дремал молодой, педиковатого вида парень-марокканец с татуировкой в виде скорпиона на шее. Единственный посетитель сидел напротив бармена, спиной к двери, и методично крутил на стойке тяжелый стакан с дешевым бренди.
Широкие, тяжелые плечи. Длинные, чуть вьющиеся, иссиня-черные волосы, ниспадающие на них. (Ни единого седого волоска! Мне даже завидно!) Прямая, словно намертво заклинившая спина человека, который всю жизнь привык то ли носить стальной корсет, то ли был чемпионом по бальным танцам. Было в его осанке что-то от мушкетёров господина Дюма (мир его праху!), которых время тщетно пытается согнуть к земле, но натыкается на непреклонную гордость породы. На нем была плотная черная шерстяная водолазка крупной вязки — дорогая штука, судя по тому, как безупречно она облегала его мощный торс. Ворот доходил до самого подбородка, неестественно высоко, и я сразу понял, зачем: он упрямо скрывал под ним старый, рваный, багрово-белесый шрам от удара шпагой под кадык. Моей шпагой, между прочим. Той самой, которой я пробил его гортань в душный веронский полдень, когда в моих юношеских жилах еще бурлила глупая и горячая кровь Монтекки.
Он сидел абсолютно неподвижно, если не считать ритмичного, гипнотизирующего кружения стакана. Его правая рука, вертевшая стакан, казалась отлитой из чугуна — широкая ладонь, костяшки пальцев покрыты сеткой мелких шрамов, а на безымянном пальце тускло поблескивал массивный перстень с полустертым фамильным гербом. Перстень, который он, похоже, не снимал со времен нашей нелепой дуэли. От этой мощной фигуры исходило тяжелое, осязаемое ощущение опасности, приправленное современным дорогим парфюмом и вековой усталостью. Он не оборачивался, но я был уверен: он прекрасно знает, кто вошел.
Я не остановился с пафосным и возмущенным видом на входе. Не замер в театральной позе и не схватился за воображаемый эфес. Пятьсот лет назад один этот силуэт заставил бы мою кровь закипеть, а рука сама рванулась бы к поясу. Но не сейчас. Сейчас всё было гораздо прозаичнее. Я просто почувствовал, как в пояснице привычно и тупо заныла старая рана — тот самый входной шрам, глубокий и рваный. Шекспир наврал в своей “великой пьесе”, что Тибальд подло ударил Меркуцио из-под моей руки. На деле всё было куда грязнее: его рапира прошла сквозь меня. Сталь пробила мою поясницу насквозь и, выйдя из живота, достала стоявшего сзади Меркуцио. Он рухнул в горячую веронскую пыль, будучи убитым клинком, который секундой ранее пил мою собственную кровь. Я выжил только потому, что лезвие чудом не затронуло ни кишечник, ни крупные сосуды. А вот Меркуцио — дружище Меркуцио умер…
Я молча двинулся к стойке, чувствуя, как этот шрам пятисотлетней давности стягивает кожу при каждом движении. Потрясающе: ещё час назад я его вообще не замечал. А вы говорите “психосоматика”...
— Ты что — сменил парфюм? — не оборачиваясь, глухо поинтересовался мужчина. Голос у него был скрипучий, словно несмазанные петли монастырских ворот. — Раньше от тебя за версту несло мускусом, лимоном и девичьими слезами. Теперь — дешевым французским табаком и унынием.
— Привет, Тибальд, — я сел на соседний табурет, даже не посмотрев на него. — Время никого не щадит. Особенно твой изысканный вкус.
Марокканец за стойкой приоткрыл один глаз и поставил на стойку стакан. Я молча ткнул пальцем в бутылку «Джека Дэниэлса». Бармен кивнул, плеснул на два пальца янтарной жидкости и снова погрузился в полусон.
— Не поверишь, но я виделся с кузиной всего три дня назад, — негромко сказал Тибальд. Он наконец повернул голову, и я вздрогнул. Лицо его, некогда красивое той хищной, порочной красотой, которая сводила с ума половину девиц в Вероне, теперь казалось высеченным из серого туфа. Вокруг глаз залегли глубокие радиальные морщины, но взгляд оставался всё таким же пронзительным. — Столкнулись нос к носу прямо на виа Стелла, возле какой-то антикварной галереи. Знаешь, Монтекки, я пятьсот лет учился убивать, но так и не научился вовремя растворяться в толпе. Она меня мгновенно заприметила.
Он сделал глоток бренди, скривился и продолжил:
— Если бы ты видел это зрелище... Она покупала ковер. Огромный, персидский, старинный шёлковый ковер из Кума. Естественно, ручной работы и стоимостью в сотни тысяч. Для их новой гостиной, видите ли..
Тибальд криво усмехнулся.
— Когда она меня увидела, то буквально бросилась на шею. Вцепилась мне в локоть мертвой хваткой и потащила за собой, щебеча всякую несусветную чушь, словно мы лишь вчера расстались у фонтана. Жаловалась на забастовку мусорщиков, хвасталась победой Париса на выборах, обиженно выспрашивала, почему я не пришел на их прошлую годовщину свадьбы... Я тащился за ней по улице в своей драной мотоциклетной куртке, как идиот, мечтая, чтобы под моими ногами разверзлась преисподняя и поглотила меня навеки, а она таскала меня от витрины к витрине. Шаг у нее, надо признать, по-прежнему легкий, девичий, хоть она и располнела в бедрах, как все бабы нашего рода после сорока.
Тибальд глухо хрустнул костяшками пальцев.
— А сзади плелся Джованни. Их умненький благословленный мальчик. Парис отправил его помогать матери, и парень тащил за ней три огромные, обтянутые бархатом коробки с венецианским муранским стеклом из бутика Venini. Коллекционные фужеры для Парисова победного банкета, понимаешь? Джованни выглядел так, будто готов был совершить харакири прямо на глазах у прохожих. При каждом восторженном взвизге Джульетты он так выразительно и мучительно закатывал глаза к небу, что я едва не выдал ему отцовский подзатыльник. Настоящий Капулетти, скажу я тебе — высокомерный, уставший от жизни в свои двадцать пять лет, в крокодиловых туфельках на тонкой подошве за пару тысяч евро. Парис воспитал из него идеального сноба.
Я молча слушал его, и перед моими глазами, прямо в мутном воздухе мантуанского бара, вставала эта картина, залитая веронским солнцем. Живая. Настоящая. И бесконечно далекая от меня.
Я сделал глоток. Виски обжег горло, но тепла внутри не прибавилось.
— Ковер — это хорошо, — отозвался я. — Ковер заглушает шаги. Когда живешь с кем-то пять веков, очень важно иметь возможность ходить по дому бесшумно. Чтобы не дай бог не разбудить чужие воспоминания.
Тибальд коротко, сухо хохотнул. Этот звук был похож на хруст сухого хвороста.
— Ты всё еще пишешь свои книжки, Монтекки? Мне говорили в Милане, что ты стал очень модным писакой. Может, попытаешься переписать то, что случилось в склепе?
— Тогда я напишу правду, а она никому не нужна.. — я посмотрел на лед, тающий в моем стакане. — Шекспир всё соврал, ты же знаешь. Он сделал из нас поп-идолов для тринадцатилетних дурочек. Красивая смерть, яд, кинжал, семейное примирение над двумя гробами. ДиКаприо и запредельные кассовые сборы!.
— А как было на самом деле? — Тибальд прищурился. В его темных зрачках на секунду блеснула прежняя, опасная искра — та самая, что однажды подпалила всю Верону. — Напомни-ка мне. Я ведь умер раньше, чем начался весь этот ваш балаган.
Я закрыл глаза, и терпкий сигаретный дым в баре тут же превратился в тяжелый, удушливый смрад фамильного склепа Капулетти.
1884 год. Май. Париж.
Это была наша третья или четвертая попытка пообщаться за те триста лет, что прошли с момента нашей «официальной смерти». Мы встретились на выставке импрессионистов. Джульетта была в темно-зеленом бархатном платье с турнюром, и очаровательной шляпке в тон. Она плыла по Лувру от картины к картине и у меня перехватило шорло. Парис стоял чуть поодаль, обсуждая с каким-то французским бароном (это я потом узнал, что то был сам Ротшильд!) достоинства новой графики Дега. Он уже тогда был идеальным мужем. Не скандалил. Не мешал. Не задавал вопросов. Просто существовал как гарант её финансовой и социальной стабильности.
Мы вышли в сад Тюильри. Цвела сирень, её тяжелый, сладковатый запах до тошноты напоминал те самые погребальные венки из лилий, среди которых мы когда-то проснулись.
— Ты не изменился, — сказала она, глядя на мои отросшие волосы и помятый воротник сюртука. — Всё тот же мальчик, который прячется в чужих садах.
— А ты изменилась, — ответил я. — Ты больше не смотришь на луну, Джулс. Ты смотришь на бирки с ценами и на банкиров, что вьются вокруг твоего мужа.
— Потому что луна не оплачивает счета за люксы в “Гранд-Отеле”, Ромео, — её голос был тихим, холодным и бесконечно усталым. — Знаешь, почему я не выпила тот яд на самом деле? Когда я проснулась и увидела тебя... ты не был мертв. Ты просто спал. Пьяный и довольный жизнью. Похоже, Лоренцо перепутал дозировку своего дурацкого отвара, а может у тебя оказался слишком крепкий желудок. Так или иначе ты лежал на полу и улыбался, пуская слюну на мраморную плиту. От тебя пахло перегаром и дешевым чесночным соусом, который ты ел в Мантуе. Вся эта великая, запредельная, космическая любовь внезапно испарилась за одну секунду. Я сидела, смотрела на тебя и хрустально-ясно вдруг поняла: если я сейчас тебя разбужу, это будет самая глупая шутка в истории Вероны. Я просто слезла с саркофага, отряхнула платье и пошла к выходу. И что удивительно: Парис уже ждал меня у ворот кладбища с теплой каретой и чистым носовым платком, в который я могла рыдать о своей несчастной любви сколько мне заблагорассудится…
— Но ты же любила меня, — раз за разом упрямо повторял я, чувствуя, как внутри всё сжимается от детской, глупой обиды.
— Мне было четырнадцать, Ромео, — она грустно улыбнулась и коснулась пальцем в замшевой перчатке моей щеки. — В четырнадцать лет любят не человека. В четырнадцать любят саму смерть, если она красиво и эффектно упакована. Парис дает мне жизнь. Скучную, предсказуемую, но уютную жизнь. А с тобой я бы сгорела как фейерверк еще до пятнадцатилетия.
Я открыл глаза. Лед в стакане полностью растаял, превратив виски в мутную, безвкусную жижу.
— Она была права, — тихо сказал я Тибальду. — Трагедия — это спринт. А жизнь — это марафон. И мы с ней оказались чертовски плохими бегунами на длинные дистанции.
Тибальд молча допил свой стакан, слез с табуретки и бросил на стойку измятую купюру в двадцать евро.
— Знаешь, Монтекки, — он задержался у меня за спиной, и я кожей почувствовал исходящий от него холод. — Самое страшное в нашем бессмертии не то, что мы помним всё. Самое страшное — что нам больше некому об этом рассказать. Твой “особенный” роман... ты ведь его пишешь исключительно для неё?
— Для неё, — согласился я.
— Она его не прочитает. Ей некогда. У неё ковер. И хрусталь. Чаепития с мадам Макрон. И, конечно же, Парис, который никогда не заставит её платить за любовь собственной жизнью.
Тибальд повернулся и пошел к выходу. Дверь бара звякнула, впуская внутрь порцию сырого утреннего воздуха, и я снова остался один. На часах было пять тридцать по веронскому времени.
---
Глава 3
Глава 3.
«Нам золото — опаснейший из ядов» («There is thy gold, worse poison to men's souls...» — Акт 5, Сцена 1)
Вернувшись из «Лунной сонаты», я первым делом сбросил в прихожей нахлебавшиеся воды «Саломоны» и прошлепал босиком к столу. Старый Асус, который я перед уходом послушно реанимировал и оставил подключенным к сети, уже успел прийти в себя. Я просто поднял крышку лэптопа. Он тихо пискнул, выходя из спящего режима, и экран тут же плеснул мне в лицо неоновым глянцем, лениво восстанавливая свернутые вкладки.
В углу панели задач, прямо над часами, мигало красное системное уведомление от почтового клиента:
«Внимание! Письмо для giulietta.c@veronamail.it не может быть доставлено. Адрес заблокирован получателем или более не существует. Пожалуйста, проверьте правильность написания».
— Твою мать! — громко выругался я на всю комнату, чувствуя, как внутри закипает глухое раздражение. — Сраное ведро с болтами!
Я был совершенно уверен, что лэптоп вырубился на полуслове и похерил всю мою ночную исповедь. Но когда я кликнул по иконке, брови мои поползли вверх. Железяка не просто сохранила текст — встроенный автосейв сработал безупречно. Асус успел отправить письмо в ту самую последнюю секунду, прямо перед тем, как батарея окончательно сдохла. Но система выдала ошибку: «Mail Delivery Subsystem: Address not found».
Я всмотрелся в строчку получателя и замер. Злость мгновенно испарилась, уступив место глупой, сонной усмешке.
— Не такое уж ты и ведро.. А вот я — идиот, — пробормотал я, потирая переносицу. — Старый, слепой идиот.
Компьютер был ни при чем. Это я на автомате вбил старый, мертвый веронский адрес, который она удалила еще года три назад. Я глубоко вздохнул, успокаиваясь, скопировал текст из неотправленного сообщения и, открыв новое окно отправки, вбил туда её актуальный, скрытый от посторонних глаз адрес — giulietta.p.c@gmail.com. Эти буквы на экране отозвались глухой обидой: «p.c.» — Парис-Капулетти, её новая, законная реальность, и одновременно — «маленькая Капулетти», которой она для меня останется навечно. Тот самый адрес, который она завела совсем недавно и скинула мне в секретном чате с короткой припиской: «Пиши сюда». Она прятала этот ящик не потому, что граф устроил бы ей сцену — он был слишком благороден для банальной слежки (да и для небанальной тоже!!) — а просто чтобы не осквернять их идеальный семейный покой призраками прошлого.
Я нажал кнопку «Отправить». На этот раз экран остался чистым. Никаких системных ошибок. Письмо ушло и окончательно растворилось в сети, дожидаясь, пока в Вероне наступит утро.
Я закрыл почту и кликнул на иконку «Ворда». Пора было отрабатывать сорок тысяч евро аванса, которые вчера лениво и буднично перевело мне миланское издательство «Арнольдо Мондадори». Деньги упали на счет одной строкой, без лишних слов, просто как плата за очередную порцию иллюзий, которую я должен был состряпать к концу недели. Сорок тысяч за то, чтобы миллионы одиноких женщин по всей стране на пару вечеров поверили, что где-то в мире существует безупречная, жгучая, вечная страсть.
На экране развернулся тяжелый, медленно подгружающийся документ под рабочим названием «Страсть под оливами. Том 4». Автор в колонтитуле значился как «Элеонора Монтекки-Бьянки».
Я посмотрел на это имя, выведенное изящным курсивом, и криво усмехнулся. Моя литературная маска. Синьора Элеонора, загадочная затворница из Мантуи, чьи романы в мягких обложках продавались такими тиражами, что директор издательства при встрече готов был целовать мне руки. Полмиллиона проданных экземпляров прошлого тома. Переводы на испанский и французский. Я обеспечил себе абсолютную, сытую финансовую стабильность на пару веков вперед, но эта стабильность не радовала меня ни на йоту. Вся эта индустрия держалась на одной простой реалии: я продавал людям ту самую «великую и чистую любовь», которую мы с Джульеттой когда-то так успешно закопали в веронском склепе Капулетти. Я препарировал собственные мертвые воспоминания, щедро пересыпал их дешевыми штампами, добавлял мускулистых героев (от которых за версту разило тестостероном!) и сисястых блондинистых дур (чьи блузки не могли сойтись у них на груди никогда и ни за что!), а потом продавал этот суррогат по девять евро девяносто центов за штуку в любом привокзальном киоске. Какая ирония: великий герой-любовник эпохи Возрождения превратился в циничную конвейерную фабрику по производству розовых соплей.
Мой литературный агент, хищный сицилиец с виа Монтенаполеоне, до сих пор пребывал в полной уверенности, что Элеонора — это реальная, глубоко несчастная сеньора почтенного возраста, страдающая тяжелейшей формой агорафобии. Издатели молились на этот миф. Мифическая затворница продавалась гораздо лучше, чем реальный, уставший от жизни пятивековой циник с мозолями на пальцах от клавиатуры. Они требовали от Элеоноры объемов, страсти и розовых соплей. Они хотели, чтобы Родриго без конца прижимал Лючию к мраморным колоннам под сенью олив, и я послушно выдавал им этот товар. Каждые полгода. Без опозданий. Как часы!
Я вздохнул, хрустнул шеей, занес пальцы над клавиатурой и принялся набивать текст с бешеной скоростью, почти не задумываясь.
«…Его могучая грудь вздымалась под шелковой рубахой, когда он повалил её на холодную мраморную скамью. "О, Лючия… — прошептал он голосом, полным первобытной страсти, — твои губы слаще, чем нектар богов, а твои очи затмевают сияние звезд над Тосканой!" Она затрепетала, чувствуя, как его горячее дыхание обжигает её нежную кожу. Ткань её тонкого шелкового платья была бессильна против напора его желания — Лючия отчетливо почувствовала твердое, пульсирующее средоточие его мужской силы, неопровержимо прижатое к внутренней стороне её обнажающегося бедра. Она задохнулась от сладкого ужаса и поняла, что готова проклясть весь свой род ради одного единственного поцелуя этого прекрасного дикаря…»
Меня передернуло. Я остановился, потянулся к пачке сигарет и закурил прямо в комнате, наплевав на то, что хозяин квартиры — старый склочный венецианец — при выселении удержит из залога сто евро за химчистку.
Какая чушь! Какая невыносимая, рафинированная, приторная дрянь! И ведь именно за эту херню издательство «Арнольдо Мондадори» платило мне каждые полгода вполне приличные роялти. Миру не нужна была литература. Миру не нужен был уставший пятисотлетний мужчина, пишущий о том, как у его бывшей возлюбленной хрустят суставы к дождю. Миру нужен был «прекрасный дикарь» со вздымающимся “средоточием мужской силы”! Да прочитав это, в меня бы даже маркиза де Рамбуйе плюнула! Люди жрали эту розовую патоку тоннами, спасаясь от собственных серых будней, и я, как заправский кондитер, щедро сыпал в чан химический сахар. Полмиллиона проданных экземпляров в мягкой обложке. Анжелика отдыхает…
Прямоугольник телефона на столе завибрировал. На дисплее высветилось: «Розалина-младшая». Я поморщился (ну а кто любит, когда его отвлекают от работы?), но нажал на зеленую кнопку.
— Да, Лина. Шесть утра. Что случилось?
— Пап, привет! — в трубке слышался приглушенный басовый гул ночного клуба и заливистый смех каких-то девиц.
Моей дочери от единственного (вот такой я, оказывается, моногамный!) брака с Розалиной было двадцать четыре года. Всего — двадцать четыре. Она родилась в 2002-м в Милане, когда я наивно попытался зажить с супругой «нормальной человеческой жизнью». Брак предсказуемо развалился через семь лет, когда Розалина-старшая случайно прочитала несколько писем из Вероны…
Супруга дала мне развод и укатила во Флоренцию, а дочка осталась со мной, унаследовав от матери взрывной характер, а от меня — полное презрение к границам времени.
Ты звонишь мне, дабы сказать привет?
— Пап, у меня эвакуировали «Альфу-Ромео», — затараторила дочь. — Мы были с девчонками в Навильи, и этот идиот-полицейский сказал, что там зона ZTL. Нужны деньги на штрафстоянку. Скинь на карту двести евро, а? Ну па-а-ап.
— Лина, ты взрослая женщина. У тебя диплом магистра социологии. Почему ты до сих пор паркуешься как пьяный кучер девятнадцатого века?
— Потому что кучеры не платили штрафы через приложение, папуль! Вот и я надеялась… Скинешь? Ну пожалуйста, любимая моя Элеонора Монтекки, я знаю, что у тебя вышел новый тираж про сияние звезд!
— Я потёр переносицу, вспоминая, сколько стоила эта проклятая машина, которую я сам же и купил ей на прошлый день рождения в миланском автосалоне. — И вообще, раз твою «Альфу Ромео» забрали на штрафстоянку — переходи на «Бета Джульетту». Полезно для разнообразия.
— О боже, пап, прекрати свои старческие шутки, у этой марки нет модели «Бета»! — фыркнула она в трубку. — Так ты скинешь? Или мне маме звонить?
— Скину, — буркнул я. — Но завтра ты приедешь и поможешь мне разобрать архив в подвале. Там крысы сожрали коробку с моими дневниками времен Наполеоновских войн.
— Договорились! Чмоки!
В трубке пошли гудки. Я открыл банковское приложение, перевел деньги и с излишне громким стуком положил смартфон на стол. Вот тебе и современная трагедия. Знаменитейший герой Шекспира превратился сначала в пожилую графоманку, а потом — в банкомат для излишне современной девицы, которая считает Наполеона «каким-то чуваком из учебника».
Я снова повернулся к экрану. Мысли путались. Тибальд был прав: самое страшное — это то, что свидетелей не осталось. Почти не осталось.
Я открыл другую вкладку. Секретный чат в Телеграме, где было всего четыре участника. Группа называлась лаконично: «Верона-1597». Последнее сообщение там было оставлено три дня назад пользователем с ником «Queen_Mab». Под этим ником скрывался шалопай Меркуцио.
Друга моего, в отличие от меня и Тибальда, бессмертие никак не угнетало. Он принял его как бесконечный, безлимитный билет на самый безумный аттракцион в мире. В девятнадцатом веке он курил опиум в Калькутте, в двадцатом — зажигал на «Студии 54» в Нью-Йорке под кокаиновым дождем, а сейчас, по слухам, держал сеть подпольных БДСМ техно-клубов в Берлине и продюсировал молодых рэперов. Его аватаркой была фотография таблетки экстази с отштампованной на ней розой.
«Queen_Mab: Эй, выродки. Кто-нибудь знает, где сейчас Балтазар? Этот придурок задолжал мне две тысячи фунтов еще со времен рок-фестиваля в Вудстоке. Если он опять притворился мертвым и улёгся в монастырский склеп — я лично раскопаю его и заставлю отрабатывать на фейсконтроле в моем новом клубе».
Я усмехнулся. Балтазар, мой бывший слуга, который когда-то, в другой жизни, принес мне ложную весть о смерти Джульетты, теперь жил в Ирландии, разводил овец и страдал тяжелой формой деменции, которая, впрочем, никак не мешала ему быть бессмертным. Он просто раз в тридцать лет забывал, кто он такой, заводил новую семью, растил детей, а потом вдруг внезапно просыпался посреди ночи с криком: «Хозяин, кони готовы, скачем в Верону!» — и навсегда пропадал с глаз своей очередной семьи.
Я занес пальцы над клавиатурой, чтобы ответить Меркуцио в Телеграме, но остановился. Мне не хотелось лезть в этот чат. Это было похоже на посещение кладбища старых, поломанных игрушек. Все мы — я, Тибальд, Меркуцио, Парис — были деталями одного огромного, заклинившего механизма, который запустил сумасшедший английский драматург. Никто даже не знает, как его звали, и по привычке мы кличем его Шекспиром. Так вот! Механизм этот крутился, шестеренки стачивались в пыль, но никак не могли остановиться. Да и не собирались…
Я полностью переключился на открытый документ. Дождь за окном припустил с новой силой. Линия «Страсти под оливами» требовала продолжения. Издатель ждал рукопись к пятнице.
«"Я никогда не отпущу тебя, — рычал Родриго, срывая с Лючии блузку, — пускай весь мир восстанет против нас, пускай наши семьи утонут в крови, моя любовь смоет этот грех!.."»
Я нажал клавишу Enter, перевел строку и тихо, вслух произнес в пустоту комнаты:
— Если бы ты только знала, Розалина, из какого чудовищного дерьма я достаю деньги, которыми оплачиваю штрафы твоей… то есть, моей дочери…
Экран мигнул. Текст продолжал расти, заполняя пустоту. А на часах было уже семь утра, и до заветных тридцати тысяч слов оставалось совсем немного — примерно целая вечность…
---
Глава 4
Глава 4.
«Стань у окна, убей луну соседством;
Она и так от зависти больна...»
(«Arise, fair sun, and kill the envious moon,
Who is already sick and pale with grief...» — Акт II, сцена II)
Я не хотел никуда ехать. Меньше всего на свете мне улыбалось трястись сорок минут в душном вагоне регионального поезда Ломбардии, вдыхая запах чужого пота и дешёвого парфюма коммивояжёров. До самого вокзала Порта Нуова я вообще отказывался понимать, что я еду в Верону.
Виной всему был сволочь Меркуцио. Этот берлинский сутенёр от техно-культуры поднял такой хай на весь наш чат «Верона-1597», что у меня в шесть утра едва не треснул экран телефона. Он как заведённый швырял туда ссылки на утренние римские и венецианские и, естественно, веронские газеты и новостные порталы, снабжая их тоннами язвительных комментариев и смайликов. Газеты взахлёб орали об одном: Его Сиятельство Парис Капулетти-Ланфранки официально выдвинул свою кандидатуру на всеобщих парламентских выборах. Он метил в Палату депутатов Национального Парламента Италии, возглавив избирательный список от правоцентристского блока по всему региону Венето. Меркуцио буквально визжал в чате: «Эй, Монтекки, твой вечный соперник метит в Рим, поближе к правительственным субсидиям! Вот — взгляни, как выглядит будущая власть!». И эта наглая, самодовольная берлинская провокация человека, бывшего когда-то моим самым близким другом, признаться, уколола меня гораздо глубже, чем я готов был от себя ожидать.
И вот в одиннадцать утра в среду осеннее солнце над Вероной светило так ярко, словно пыталось выжечь из розового мрамора веронских фасадов саму память о средневековой копоти, веками лежавшей на них. Я стоял через дорогу от Дворца правосудия на Пьяцца Бра, пряча глаза за темными стеклами очков Ray-Ban. В кармане моего излишне модного кашемирового пальто как припадочный вибрировал телефон — Меркуцио продолжал слать в чат ссылки на утренние газеты.
Дворец Капулетти с его фальшивым, заплеванным туристами балконом остался в стороне, на виа Каппелло, но здесь, на главной площади, воздух был буквально пропитан её незримым присутствием.
Буквально на каждом столбе красовался портрет Париса. «Его сиятельство Парис Капулетти-Лонфранки: Традиции, Семья, Будущее». Граф баллотировался в Парламент, и его победа была делом вполне решенным. У него не было конкурентов. Люди хотели стабильности, а Парис буквально излучал её каждой порой своего безупречно выбритого мужественного лица.
Самым страшным для меня было то, что в этой картине не было ни грана фальши. Пятьсот лет я пытался успокаивать себя дешёвыми и бесконечно туповатыми самоутешениями неудачников: «Она несчастна с ним», «Это брак по расчету», «Она заперта в золотой клетке». Чушь! Полная, абсолютная чушь!! Я видел их в Риме через год после венчания, наблюдал за ними во Франции в девятнадцатом веке, видел в Нью-Йорке в двадцатых, видел, в конце концов, три года назад на открытии фэшн-недели в Милане. У Париса и Джульетты был действительно идеальный брак. Настоящий. Монолитный. Без единой трещины, без скрытых измен, без изнаночной гнили.
Парис искренне, глубоко любил её все эти пять веков. Он не устраивал ей сцен, не требовал от неё невозможного, не читал ей дурацких стихов про луну и смерть — он просто строил для неё мир, в котором ей было тепло, радостно и безопасно. И Джульетта отвечала ему тем же. Из испуганной четырнадцатилетней девочки, едва не отравившейся в склепе, она превратилась в мудрую, величественную женщину, обретшую в Парисе свою надежную, тихую гавань. Они жили, они дышали в унисон. Их брак перерос земную страсть и превратился в нечто абсолютное, божественное в своей нормальности…
А их старшенький — Джованни... Я впервые рассмотрел парня, когда тот выходил из дверей Дворца правосудия вместе с отцом. Джованни унаследовал всю бешеную, хищную природу Капулетти, но воспитан был Парисом — в нём чувствовалась та же вековая, спокойная, непоколебимая уверенность в собственной правоте и любви всего мира.
Высокий, подтянутый, с широким разлетом плеч, он шёл чуть позади отца, на ходу уткнувшись в экран новейшего айфона. Бенволио как-то вскользь упоминал, что этот двадцатипятилетний сноб уже заправляет крупными инвестициями в Милане и закрывает миллионные сделки. Даже сейчас, посреди предвыборной суеты вокруг, его холеные пальцы явно листали графики биржевых котировок, а не тик-ток. Его густые каштановые волосы с легкой фамильной волной были небрежно зачесаны назад, открывая высокий породистый лоб, а тонкие черты лица и упрямый подбородок заставляли мое сердце сжиматься — он слишком сильно напоминал Джульетту, когда та была чем-то недовольна. Но глаза у парня были холодными, стальными, как у отца. На нем был дорогой приталенный пиджак, а на ногах поблескивали те самые крокодиловые туфли на тонкой подошве за пару тысяч евро, о которых с таким раздражением высказался Тибальд. Секретарь Париса склонился к уху юного Ланфранки и что-то начал тому высказывать. Джованни смутился и, выключив айфон, сунул его в карман пиджака. Потом он делано рассмеялся и помахал собравшимся на площади рукой, а отец дружески похлопал его по плечу.
Я смотрел на отца с сыном и думал: именно такие могут двигать наш мир вперёд — к свету, миру, процветанию, как бы ни пафосно это звучало… Я же для этого мира был угрюмым, ничего не решающим призраком, строчащим дамские романы под женским псевдонимом. Парис и Джульетта — вот они действительно были самой жизнью. Живой, полнокровной и абсолютно для меня недосягаемой. И Джованни вырос, озаряемый их любовью и светом.
Я буквально ощутил, как в груди тупым ножом провернулся старый осколок. Почему это не мой сын? Почему??!! За какие прегрешения Господь не даровал мне сына?
Тяжелая дверь бронированного министерского «Мерседеса» распахнулась, приняв в себя будущего депутата и его наследника. Она захлопнулась с глухим, дорогим и сытым щелчком, разом отрезав их от радостно кричащей толпы и вспышек камер. Автомобиль мягко тронулся с места, и его широкие шины бесшумно покатились по отполированному веками розовому мрамору веронской мостовой…
Отвернувшись от сияющего фасада дворца правосудия, я сунул руки в карманы и поплелся в сторону вокзала. Пора было возвращаться в Мантую. Дома меня ждала Лина.
---
Глава 5
Глава 5.
«Твой образ куклой восковою стал,…»
(“Thy noble shape is but a form of wax...” — Акт III, сцена III)
Поезд на Мантую мелко дрожал на стыках, убаюкивая немногочисленных пассажиров. За окном снова поползли унылые, придавленные сырым небом ломбардские пейзажи (Ну какая это солнечная Италия? Туманный Альбион да и только!). Я сидел у прохода, уткнувшись затылком в жесткий пластик сиденья, и пытался ни о чем не думать. Не получалось. Перед глазами всё ещё продолжал стоять холеный силуэт Джованни в этих его крокодиловых туфлях. Блин! Дались мне его туфли!!
Всю дорогу сосед напротив совершенно неприкрыто изучал меня пристальным, немигающим взглядом. Это начинало раздражать. Горбоносый мужчина лет сорока на вид, с резкими, умными и какими-то излишне подвижными чертами лица. Его длинные пальцы то торопливо барабанили по колену, то поправляли на переносице старомодные круглые очки в тонкой золотой оправе. На нем был эксцентричный, слегка поношенный твидовый пиджак с кожаными латками на локтях, из-под которого виднелся ворот серого свитера. На голове его красовалась весьма своеобразная шерстяная кепка со сложенными ушками и двумя козырьками — спереди и сзади. Кажется, англичане называют её дирстокером. Из-за этого дурацкого головного убора, точь-в-точь как на иллюстрациях к старинным детективным рассказам, сидевший напротив господин казался сошедшим с ума фанатом Конан Дойла.
Вся фигура незнакомца источала странную, нервную энергию человека, который катастрофически страдает от избытка собственных мыслей. Он смотрел на меня так, словно я был не случайным попутчиком, а сложной латинской анаграммой, которую он во что бы то ни стало вознамерился разгадать.
В конце концов, не выдержав этой немой дуэли, я снял свои Ray-Ban и спросил с холодной веронской вежливостью:
— Извините, синьор... Но меня гложет любопытство: чем же это я вас так заинтересовал, что вы глаз от меня оторвать не в состоянии?
Сосед ничуть не смутился. Его губы тронула мимолетная, язвительная усмешка.
— Да вот, признаться, стало искренне интересно, — отозвался он на чистейшем итальянском, но с едва уловимым, сухим северным акцентом. — Что делает в этой полупустой электричке человек, чье кашемировое пальто стоит примерно столько же, сколько и весь этот несчастный состав?
Я слегка нахмурился. Слово резануло слух.
— Что такое это ваше... «электричка»?
— Ах, пардон, старая привычка, — легкомысленно взмахнул он узкой ладонью. — Так в России называют пригородные поезда.
— Вы русский? — я закинул ногу на ногу, чувствуя, как внутри просыпается профессиональный интерес автора женских романов к новому мужскому типажу.
— Скорее — гражданин мира, — хмыкнул сосед, и в его глазах на секунду мелькнула застарелая, выжженная годами тоска. — Но да — когда-то я жил в Москве. Но это было очень давно. До того, как дым отечества перестал быть мне сладок и приятен...
— Бывал я в Москве, — тихо обронил я, отворачиваясь к окну. Воспоминания о золотых куполах, пожираемых пламенем, и бесконечных снежных равнинах отозвались глухой болью в левой коленке. — И тоже очень, даже слишком давно.
— Неужто ещё при советах? — живо поинтересовался «гражданин мира», подавшись вперед. В его очках зеркально отразился тусклый плафон вагонного освещения.
— Ну… не будем об этом, — сухо ушел я от ответа. Пятьсот лет приучили меня не болтать с незнакомцами о хронологии.
— Неужто вы бывший шпион? — вскинулся мой визави, открыто и одновременно хищно обнажая зубы в странной улыбке. — Тайны, изгнание, поддельные паспорта?
— А вы, судя по такой страстной любви к дедукции — детектив? — я решил перевести стрелки.
— В некотором роде... — сосед стянул кепку, откинулся на спинку сиденья и заложил руки за голову. — Считайте это моим проклятием. Ум, знаете ли, штука неуемная. Элизабет Тейлор как-то заметила, что у меня горе от этого самого ума. Вот — приходится развлекаться физиогномикой в провинциальных поездах.
Я почувствовал, как внутри шевельнулось азартное, мальчишеское желание уязвить этого всезнайку.
— Что ж, господин детектив. Если вы так хороши — попробуйте угадать, кто я и чем занимаюсь. Устройте мне сеанс вашей хваленой дедукции. Проиграю — угощу вас лучшим Амароне делла Вальполичелла в Мантуе.
Сосед прищурился сквозь круглые стекла. Его взгляд мгновенно изменился — стал цепким, сканирующим, как у патологоанатома.
— Вызов принят, синьор, — негромко сказал он. — Давайте посмотрим. Вы едете из Вероны, но живете в Мантуе. На вас роскошное, безупречно скроенное пальто за пару тысяч евро, но под ним — старые, растянутые на коленях, джинсы и обычное лакостовое поло. Вы обуты в чрезвычайно яркие и дорогие спортивные «Саломоны», но натянуты они на босу ногу. О чем это говорит? О том, что у вас есть очень хорошие деньги, но вам абсолютно плевать на внешний лоск. Вы собирались в спешке, посреди ночи, возможно, бежали от собственного гнетущего одиночества.
Я молчал, чувствуя, как под кашемиром начинает саднить шрам в пояснице.
— Дальше — больше, — продолжал русский, и в его голосе зазвучали торжествующие, металлические нотки. — У вас сухой, слегка хрустящий разворот плеч. Осанка старого фехтовальщика или даже дуэлянта. Но ваши пальцы... Ваши указательные пальцы слегка уплощены, а на подушечке правого — характерная мозоль от западающей клавиши. Вы очень много печатаете на клавиатуре. Причем клавиатура старая, раздолбанная, лаптоп дешевый. Богатство и копеечная техника? Вы не бизнесмен. Вы — творец. Я бы даже сказал — Мастер! Вы пишете книги, уважаемый мой синьор. Но, судя по тому, с каким горьким цинизмом вы смотрите на этот мир — вы пишете то тошнотворное, приторное любовное чтиво, которое так обожают женщины по всему миру. Вы препарируете чужую страсть, потому что своя давно выгорела дотла. Ну и вишенка на торте... Вы не на шутку ранены Вероной. Стоило мне упомянуть этот город, как ваши зрачки расширились, а пальцы вцепились в колено. Вы беглец, синьор. Вечный изгнанник, который плодит паралитературу в Мантуе, умирая от тоски по веронскому мрамору. Ну как? Я ошибся хоть в чем-то?
Поезд издал протяжный, унылый гудок, замедляя ход. За окном замелькали серые платформы вокзала Мантуи. Каждое его слово попало точнёхонько в цель. Это было пугающе, кристально правдиво.
Я медленно поднялся со своего места, натягивая Ray-Ban обратно на переносицу, чтобы скрыть свое замешательство.
— Вы чертовски хороши, сударь, — тихо признал я. — С меня бутылка выдержанного, горьковатого Бароло Кинато. Конечно, если вы захотите еще раз встретиться. Вот мой телефон. — Я сунул ему визитку.
Мы вышли на перрон. Сырой мантуанский туман тут же обнял нас за плечи. Мой спутник остановился, изящным жестом фокусника достал из кармана пиджака маленькую, плотную карточку и протянул её мне.
— Рад был разогнать вашу утреннюю скуку, синьор. Да и свою тоже. В Мантуе ведь нынче... дома новы, да предрассудки стары. Впрочем, и дома стары — вон, облупились все…
Всего вам доброго.
Он приподнял свою дурацкую кепку, потом круто повернулся и быстрым, нервным шагом растворился в привокзальной толпе, мгновенно смешавшись с местными работягами.
Я опустил взгляд на плотную белую бумагу. На ней изящным, строгим шрифтом было отпечатано:
«Александр Андреевич Чацкий. Частный сыск и дедукция». И никакого адреса или телефона.
Я бережно спрятал визитку в карман пальто и поплелся к выходу в город. Дома меня ждал Наполеоновский архив и Лина, которая сердито звонила уже трижды…
---
— Пап, ну честно, у тебя тут воняет как в гробнице фараона! Причем фараона, которого забыли забальзамировать. — Лина с грохотом опустила на пол пластиковую коробку, наполненную старыми папками. Она была в коротких джинсовых шортах поверх вызывающих сетчатых колготок, огромной бирюзовой худи, нелепых огромных разноцветных клипсах и со стаканчиком айс-латте из Старбакса, который смотрелся в этом полутемном мантуанском подвале как инородный космический объект. — Как ты вообще здесь живешь? Купил бы себе уже нормальный лофт в Милане. С твоих-то гонораров за «Элеонору Монтекки» можно и особняк в Ницце не особо думая хапнуть.
— В Милане слишком много шума, а в Ницце слишком много туристов. — Я сидел на корточках перед раскрытым сундуком в углу комнаты. — И слишком много воспоминаний на квадратный метр. Держи, это тебе.
Я протянул ей пачку евро, перевязанную аптечной резинкой.
— О, штука двести пятьдесят! — Лина просияла и тут же сунула деньги в карман. — Спасибо, папуль. А я-то думала: штрафстоянка разорила тебя начисто. Этот козел на эвакуаторе даже слушать ничего не хотел. Я ему говорю: «Мой отец небогатый человек!», а он мне: «Синьорина, надо иметь свои деньги, с вас двести евро через приложение». Никакого уважения к женщине!
Я улыбнулся — впервые за эту долгую ночь.
Чтобы она вообще появилась на свет в начале двадцать первого века, мне пришлось потратить почти пятьсот лет. Её мать, та самая Розалина, из-за холодности которой я когда-то исходил юношескими соплями вплоть до встречи с Джульеттой, упрямо и фанатично продолжала хранить свой девственный обет безбрачия. Век за веком. Она бегала от меня по всей Европе, скрывалась в монастырях, уезжала в Новый свет, отправлялась по следам Ливингстона, но в любом случае оставалась непоколебимой. Я уже поднял ладони вверх и признал полное поражение, но, похоже, сменить пятивековой гнев на милость её вдруг сподвиг банальный первобытный ужас перед концом света. После того как одиннадцатого сентября две тысячи первого года в Нью-Йорке рухнули башни ВТЦ и мир на секунду замер в ожидании Апокалипсиса, Розалина внезапно сама заявилась ко мне в миланскую квартиру. Пришла за теплом и спасением от этого нового, пугающего века.
Хотя я, как законченный циник, до сих пор считаю, что всемирная катастрофа была лишь красивым предлогом. На самом деле она просто залетела от меня тем летом, испугалась и потому согласилась наконец пойти под венец. Пятисотлетняя осада завершилась банальным положительным тестом на беременность.
Теперь Розалина живёт во Флоренции, благополучно выйдя замуж за некоего господина Журдена — почтенного владельца сети автосалонов и человека настолько оригинального, что я до сих пор не понимаю, как она его терпит. Возможно — просто чтобы насолить мне? Лина же и дня не захотела жить с таким отчимом и мгновенно перебралась ко мне, даже не поинтересовавшись, буду ли я этому рад. (Конечно же я был рад — как же иначе?) Она была единственной из не «особенных», кто знал мой секрет от начала до конца, но относилась к этому с чисто прагматичным девичьим цинизмом. Для неё моё бессмертие было чем-то вроде забавной генетической аномалии или, что куда важнее, безлимитного банковского счета, с которого можно вечно тянуть евро на оплату отдельной квартиры, штрафстоянок и клубов.
— Пап, глянь, что это? — дочь вытащила из очередной коробки пожелтевшую, полусгнившую тетрадь в кожаном переплете со следами запекшейся крови, которую уже невозможно было бы удалить никаким моющим средством. — Тут всё на французском. И какая-то печать с пчелами.
Я взял тетрадь. Пальцы мгновенно вспомнили текстуру этой кожи.
1812 год. Август. Окрестности Смоленска.
Я лежал, пытаясь закутаться в грязную солому на полу полуразрушенной русской избы. Вокруг стонали раненые солдаты Великой Армии Наполеона. Сам я был в синем мундире офицера связи, левый рукав которого был насквозь пропитан черной, запекшейся кровью. Русская пуля раздробила мне плечо три дня назад под Валутиной горой. Обычный человек умер бы от гангрены еще позавчера. Я не умирал. И даже не собирался.
Мое тело медленно, мучительно, скрежеща костями, выталкивало свинец наружу. Процесс регенерации у нас, особенных, был сущим адом — я чувствовал каждую нервную клетку, каждую нить срастающихся сосудов. И это было очень больно… нет, не так! ЭТО БЫЛО КРАЙНЕ БОЛЬНО!!!
В углу избы, при свете оплывающей сальной свечи, довольно лыбился Меркуцио. На нем был роскошный, стащенный с какого-то убитого русского гусара, ментик, накинутый поверх изодранного французского доломана. Этот, всегда довольный жизнью, раздолбай, отхлебывал мутную местную водку прямо из горлышка и одновременно чистил ногти обломком штыка. Судя по всему — ранения его уже исчезли.
— Ну что, Монтекки, — сипло хохотнул Меркуцио, — как тебе поход на восток? Бонапарт обещал нам славу и вечное имя в истории. А по-моему, мы просто замерзнем зимой в этой глуши, как суслики. Ну и передохнем. Не все, конечно, но многие…
Самое забавное, что мы с тобою даже замерзнуть насмерть не сможем. Представляешь? Будем лежать под снегом триста лет, с выпученными глазами, пока нас не откопает какой-нибудь местный историк.
— Заткнись, — прохрипел я, корчась от боли в плече. — Зачем ты вообще потащил меня сюда?
— Как зачем? — Меркуцио искренне удивился. — В Вероне скучно. В Мантуе вообще мрак и скрежет зубовный. Дядюшка Эскал мною недоволен ещё с тех пор, как я вступил в армию нашего замечательного императора. Бенволио женился. Джульетта родила Парису вторую дочь. Парис же купил новые виноградники в Вальполичелле. Они счастливы, Ромео. Они так тошнотворно, идеально счастливы, что мне захотелось пойти на войну и там подохнуть. Но поскольку подохнуть у меня не получается, я решил посмотреть, как это будут делать другие. Переходи ко мне в кавалерию, а? Там та-а-акие охрененные жеребцы — я просто в диком восторге! Где их Мюрат таких набрал — ебливые, как на подбор…
— Знаешь, а я ведь реально плакал, когда Тибальд тебя заколол… А он, оказывается, всем на одолжение хотел сделать.
Меркуцио ржёт:
— Монтекки, когда ж ты научишься смотреть на вещи проще?
— Пап? Ты завис, — Лина помахала ладонью перед моим лицом. — Эй, Элеонора Монтекки, вернись в реальность. Так что это за тетрадь?
— Это... дневник моих глупостей, — я аккуратно отложил наполеоновский архив в сторону. — Оставь его. Давай лучше разберем коробки с квитанциями за девятнадцатый век. Налоговая служба Италии до сих пор уверена, что мой прапрадед не заплатил пошлину за торговлю шелком во Флоренции.
— О боже, ну и нудно же быть бессмертным, — грустно вздохнула дочка, усаживаясь на пол прямо среди вековой пыли. — Сплошные налоги и макулатура.
— Встань с пола, тут такая грязища!
Лина послушно поднялась и тут же уселась на край здоровенного, погрызенного крысами ящика, в котором хранилась коллекция дорогих седел Меркуцио, которых он так и не забрал. Она обхватила колени руками и заговорщически понизила голос:
— Слушай, пап, раз уж мы заговорили о твоих безумных годах... Этим летом в Каннах я познакомилась на пляже с очень странной парой из Падуи. Её зовут Катарина, а у её мужа было такое нелепое, дремучее, совершенно не реальное имя... кажется, Петруччо. Пап, это просто ходячий анекдот. На людях они пытались разыгрывать респектабельную итальянскую классику, но на самом деле эта Катарина вертела им как хотела. Она вытворяла такое, что у меня в голове не укладывалось, а этот огромный, весёлый, бородатый мужик только молча терпел и виновато улыбался. В ресторане отеля она могла устроить дикий скандал из-за того, что ей принесли «слишком громко шипящую» минералку, швырнуть тарелку с устрицами в официанта или заставить мужа при всей честной публике разуться и мерить температуру морской воды в бассейне его собственным дорогим хронографом. И неважно, что там отродясь не было термометра — он шел и мерил! Да при этом ещё и виновато улыбался. Настоящий кухонный раб в шелковой рубашке от Versace.
Лина заливисто рассмеялась, вспоминая, но потом её лицо снова стало серьезным:
— Так вот, в один из вечеров она сильно наклюкалась в баре «Мартинес», пока Петруччо катал шары на бильярде в VIP-зале. И её вдруг прорвало. Она подсела ко мне, вцепилась в плечо и стала нести такую пургу, что у меня аж уши вяли. Твердила, что им с мужем уже пятьсот лет, что всё это время она платит ему за какую-то многовековую обиду, за голод, издевательства и испорченные платья, и что этот их семейный ад наверное никогда не закончится… И при этом так горько, до слез обижалась, что я, слушая её, кручу пальцем у виска! К счастью, подоспел Петруччо. Он выглядел бледным и безумно уставшим. Долго извинялся передо мной за состояние супруги, бормотал что-то про «весеннее обострение» и «тяжелый характер», а потом бережно, чуть ли не на руках, утащил её в номер. А утром они внезапно, посредине оплаченной недели, съехали из отеля, даже не оставив чаевых. Мне это показалось жутко странным... Пап, ну вот скажи, откуда берутся такие сумасшедшие? Их что, где-то на заводе штампуют?
Я медленно опустил в коробку пачку пожелтевших от времени писем Марии-Антуанетты. Шрам в пояснице, утихший было после поездки, снова отозвался глухим, предупреждающим нытьем. Перед глазами мгновенно возник образ нашего секретного чата «Верона-1597», техно-клубы Меркуцио и сияющий «Мерседес» депутата Ланфранки.
«А не существует ли где-то в глубинах интернета группа из Телеграма с названием, например, “Падуя-1590”? — вдруг пришел в голову вопрос. — Вдруг не только нас кто-то проклял?»
Похоже, механизм сумасшедшего драматурга работал без сбоев, перемалывая наши судьбы в пыль по всей Европе.
Я посмотрел на свою юную, ничего не подозревающую дочь, сидевшую в лучах блеклого мантуанского солнца, падавших сквозь крохотное подвальное оконце, и криво усмехнулся.
— На заводе, Лина, — тихо отозвался я, потянувшись за пачкой сигарет. — На одном очень старом английском заводе с паршивой логистикой. И поверь мне: те, кто сбежал оттуда первыми, до сих пор платят по счетам самую высокую цену.
---
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
