Пасынки Института
Глава 1
Слушай, сын, тишину –
эту мертвую зыбь тишины,
где идут отголоски ко дну.
Тишину,
где немеют сердца,
где не смеют
поднять лица.
Федерико Гарсиа Лорка
Январь в этом году выдался не просто холодным. Природа словно взбесилась и мстила людям за войну, за то, что коверкали леса и поля своим железом, вбивая в землю смертоносные осколки. Воздух вливался в легкие, будто ледяной студень, который резал горло изнутри миллионами крошечных граней, заставляя неосторожно вдохнувшего кашлять без остановки.
Этот промороженный воздух окутывал город саваном, заворачивал заиндевевшие улицы в одеяло полной тишины, в которой увязало эхо от взрывов и выстрелов. Разбитые обстрелами дома, распахнув закопченные глазницы окон, глядели на это бесстрастно и равнодушно. Город замер, но не умер. Где-то в подвалах, вздрагивая при каждом звуке, сгрудившись у самодельных печурок, затаились немногие оставшиеся жители, которым было уже все равно, чья там наверху власть. Лишь бы выжить, выдержать еще один день, выгнать из костей этот чертов холод. А там, глядишь, и весна, и стрелять перестанут, можно будет выбраться наружу, чтобы жить дальше.
Таких морозов здесь просто не помнили. Да их и не могло быть, климат не тот.
Но морозы пришли и крепчали с каждым днем.
— А вроде Европа уже, не Сибирь и не Азия, мать ее через колено…
Старшина Степан Нефедов ловко обогнул груду кирпичей, присел и коротким жестом приказал замершим позади бойцам рассредоточиться. Сегодня за спиной у Нефедова не было Особого взвода. Точнее, все же был, да совсем уж в малом составе. В сопровождение под начало старшины было придано штурмовое отделение — крепкие хмурые мужики в стальных кирасах поверх ватников. Снабженная подвесным «передником», такая броня делала штурмовика похожим на диковинного жука, вставшего на задние лапы. Хорошая штука, прочная! Вот только по земле-матушке в ней не поползаешь — тяжело, и скрежет от переползания по битым кирпичам стоит такой, что на два квартала вокруг слышно. Даже сейчас, когда штурмовики старались двигаться как можно тише, досадливо морщившийся старшина слышал лязганье панцирных сочленений. Но деваться было некуда, приказ есть приказ, в особенности, если он поступил от самого Иванцова.
Впрочем, панцирники здорово помогли: приняли на себя несколько атак, когда группы немецких невесть откуда взявшихся егерей-парашютистов нахрапом лезли, появляясь из развалин и пытаясь любой ценой остановить продвижение группы. Лезли они так, будто терять им было уже совсем нечего. Да, в общем-то, почему «будто»? Нечего им было терять, и рассчитывать на плен эти матерые волчары не собирались, а прорваться сквозь двойное кольцо окружения уже не смогла бы и танковая дивизия.
Егерей положили, потеряв часть мангруппы. У тех, кто остался живой, кирасы пестрели щербинами от пуль.
Стоять на одном месте было холодно. Мороз забирался под стеганки и ватные штаны, влезал под толстые свитера и шерстяное нательное белье, находил щели между рукавами и вязаными варежками. Притопывая ногами в добротных сапогах (хоть и двойные фланелевые портянки внутри, а простой сибирский валенок в такую стужу, конечно, лучше. Да только где ж в городских руинах валенки носить? Тут кругом обломки и арматура — порвешь подошву в момент!), будто исполняя какой-то танец, панцирники терпеливо ждали. Впереди всех вглядывался в молчаливую стынь Нефедов, который холода как будто совсем не чувствовал. Кожаная куртка, подбитая толстой овчиной, была распахнута на его груди, высокий ворот свитера — такие носили подводники — подвернут вниз, открывая жилистую шею. Немецкие летные сапоги на толстой подошве крепко стояли на льду.
— Железный вы, что ли, товарищ старшина… — тихо буркнул у него за спиной кто-то из группы сопровождения. Нефедов, не оборачиваясь, досадливо дернул плечом. Потом поднял руку: пальцы изобразили короткий сложный знак, понятный только своим.
Свои — вот они. Странная парочка. Алексей Немчинов, он же Паганель, бывший студент-этнограф, глаза которого каждый раз, когда он натыкался на что-нибудь интересное, загорались фанатичным огнем исследователя. Он и впрямь был похож на того персонажа романа Жюля Верна, нескладного географа, которого хлебом было не корми — дай с головой влезть в очередную научную авантюру. Голова Немчинова была доверху набита знаниями, которые, впрочем, в обычной жизни не очень-то парню помогали. Паганель, опять же, как его литературный тезка, был рассеян и неуклюж.
Анна Семенова. Позывной — Сетка. Худенькая темноволосая девушка, радистка, что называется, «от бога». Ее длинные тонкие пальцы вечно шевелились, будто перебирая невидимые нити. Слушая в наушниках эфир, она умела вычленить из шума и свиста самые незаметные мелочи, улавливая скрытую пульсацию радиоволн. А еще Сетка умела виртуозно имитировать на ключе «почерк» любого радиста — ей достаточно было услышать его работу всего один раз.
Новое задание было… да непонятным оно было, чего тут играть словами. Такое случалось часто, и старшина Нефедов относился к этим причудам начальства с привычной для него холодной отстраненностью. «Нас для того и держат на спецпайке, — однажды сказал он сержанту Конюхову, своему бессменному заместителю, — чтобы мы сбегали неизвестно куда, и принесли непонятно что. А если не принесем — даже не возвращайся, сам знаешь, куда пошлют». Саня Конюхов в ответ на это только хмыкнул и пожал плечами, принимая редкую откровенность командира как что-то само собой разумеющееся.
И все-таки непонятность раздражала командира Особого взвода, царапала, будто маленький камушек, попавший в шестерню грубого и безотказного механизма. Механизм этот, конечно, все равно будет работать как надо, никуда не денется — но вот хруст и скрежет от камушка бесит аж до зубной боли.
В ушах снова зазвучал голос гражданского консультанта, которого Иванцов выкопал невесть откуда. Петр Архипович его звали, что ли? Ученого вида старик, весь высохший, морщинистый, в старомодном костюме, он был похож на древнюю черепаху, которая то и дело вытягивает шею из панциря. Но говорил коротко и по делу.
«Объект, который вы, товарищ старшина, будете искать, — сказал тогда консультант, подслеповато моргая и протирая очки в роговой оправе, — это доктор Отто Вейс. До тридцать третьего года — профессор педагогики в Вене. Специалист по так называемой „экспериментальной дидактике“. Для нас с вами несущественно, что он вкладывал в это понятие изначально. Важно, что на практике это — манипуляции сознанием через ритм, символ, слово и коллективное действие. После тридцать третьего, когда нацисты в Германии развернулись на полную, след Вейса ведет в закрытые институты „Анэнербе“. Да, кстати, имейте в виду: сам профессор не нацист, вовсе нет, политика ему не интересна. Он гораздо хуже. Я бы сказал, что он… архитектор. Для него люди — строительный материал, а человеческая душа — механизм, который, как и любой другой, отлично поддается настройке и отладке. Он, как и многие другие, одержим идеей создать некоего „нового человека“. Вот только сделать это Вейс намерен не с помощью скальпеля, а полностью пересобрав реальность вокруг своих подопытных».
Нефедов тогда переспросил: «Пересобрав? Это как?». Консультант снова втянул шею в воротник рубашки, поморщился, подбирая слова. «Видите ли, есть древнее учение, Каббала. Описать его вкратце попросту невозможно. Просто запомните, что в нем, помимо всего прочего, описывается Древо Сефирот — десять сфер, по которым нисходит божественный свет и через которые человек восходит к Творцу. Я сейчас объясняю вам ужасно грубо и примитивно, это убогая метафора, конечно… в общем, для такого, как Вейс, это вполне рабочий инструмент, своего рода инструкция по управлению. Мы думаем, что профессор решил построить свое Древо. Используя для этого специально отобранных детей и подростков. Их настроить гораздо проще, чем взрослых. Дети станут, скажем так, лампочками в гирлянде. Только эти лампочки будут давать не свет».
«А что же?» — спросил Степан.
«Всеобъемлющую тишину. Я, конечно, могу быть неправ, но очень вряд ли. Вейс верит в одного бога — абсолютный порядок. Он не верит в хаотичное течение жизни и свободу воли. Для него это ошибки, которые надо исправить. Он вовсе не жесток. Просто… уверен в своей правоте».
Вошел полковник Иванцов, и консультант закончил разговор. Но Нефедов запомнил его взгляд. В нем была не тревога, а предчувствие чего-то, что страшнее любой бомбы.
Невесело усмехнувшись при воспоминании об этой беседе, Степан Нефедов повторил про себя директиву: «Обнаружить. Нейтрализовать. Доложить». Приказ, ясное дело, исходил из кабинетов, где сидят люди, которым лично ни разу в жизни не доводилось ни обнаруживать, ни нейтрализовывать, ни пробираться по смертельно опасным местам, полным ловушек и прочей дряни. Для этого у них были проверенные инструменты.
Вот только сейчас у старшины этих инструментов, кроме самого себя, под рукой не было. Особый взвод был разбросан, задействован сразу в десятке разных операций, не считая тех, кто приходил в себя в госпитале. Такого за всю войну Нефедов не мог припомнить, пожалуй, ни разу. Лучшие, самые надежные его люди — Якупов, Конюхов, Никифоров, Званцев — не могли поддержать своего командира. Потому что родина опять сказала: надо, братцы. Родине были нужны инструменты. Проверенные. А значит, крутись как хочешь, хоть мехом внутрь вывернись, но выполнение приказа обеспечь.
Проверенный инструмент Нефедов — в который уже раз прокрутил приказ в голове. Там упоминался Институт Экспериментальной Педагогики «Созидание». Здание, в котором этот самый институт находился, до войны было архитектурной гордостью города Юрьев-Поземский. Тогда — гордость, а сейчас, должно быть, просто полуразбитый бомбами и снарядами кирпичный призрак на самой окраине, там, где городские улицы заканчивались, и начинались продуваемые всеми ветрами поля.
Выворачиваться мехом внутрь очень не хотелось, но было неотвязное ощущение, что придется.
— Сетка, что там? — по-прежнему не оборачиваясь, шепнул Нефедов.
— Все как обычно, — мгновенно отозвалась Анна, — переговоры немецкие, окруженцы просят о помощи, кто-то на открытой волне раз за разом долбит, что готовы сдаться… Стоп! Что это? Товарищ старшина, вы слышите? — внезапно прошептала Сетка. Дернула рукой, передавая наушник. Старшина прижал ухо, вслушиваясь. Рядом застыл Паганель.
Сперва Нефедов не услышал ничего, кроме свиста помех и мешанины обрывочной морзянки пополам с кусками фраз и обрывками слов на русском и немецком. Потом, едва различимо, сквозь помехи просочился новый сигнал. Это был голос, а точнее — шепот многих голосов, монотонный, безжизненный и настойчивый. Он раз за разом повторял загадочную смесь из отдельных цифр, чисел и незнакомых слов, сливавшихся в гипнотизирующий, почти механический напев.
— «…семь, ноль, три, двадцать два, адамик, пятнадцать, кадмон… семь, ноль, три…»
Паганель, в свою очередь приложивший ухо к черной резине наушника, вдруг резко побледнел, лицо его сделалось цвета грязного снега, неотличимо от того, что лежал под ногами. Он дернул головой, будто от пощечины, отшвырнул наушник, который Сетка еле успела поймать на лету. Фыркнув от возмущения, Анна сердито уставилась на Немчинова, но тот не обратил на нее внимания, повернулся к старшине.
— Товарищ командир! — его голос от волнения и возбуждения сорвался на полузадушенный фальцет. — Это никакая не передача. И не шифровка это!
Нефедов повернул к нему голову, не отрывая взгляда от темнеющего впереди силуэта «Созидания». Здание института, вопреки всем ожиданиям и расчетам, оказалось неповрежденным. Оно будто вырастало из наползавших на город сумерек, сливалось с ними как черный кристалл с отполированными гранями, узкие и вытянутые по вертикали окна которого поглощали последний свет зимнего дня. Вместо типовой кирпичной кладки и обычного здания, похожего на какое-то научное заведение, командир Особого взвода видел перед собой нечто совершенно иное. Неправильно это все было. Очень неправильно и непонятно.
А непонятностей старшина не любил.
— Излагай. Если не передача, тогда что? — спросил Нефедов у бывшего студента — Коротко, без эмоций.
— Да это же молитва! — Паганель помахал в воздухе рукой, отчаянно пытаясь подобрать точную формулировку. Его глаза бегали по сторонам, будто читая в воздухе строки из невидимой книги. — Или, скорее, нечто вроде связующего заклинания. Низкоуровневое, примитивное повторение одних и тех же блоков. Задача очень простая — не передать сообщение, а упорядочить, исчислить, просчитать и, в итоге, обездвижить.
— Складно поешь, — качнул головой старшина. — Что обездвижить-то, Паганель?
— Живую душу, товарищ старшина, — тихо отозвался Немчинов.
— Во дает студент, — пробормотал сзади кто-то из панцирников, — совсем рехнулся на…
Голос оборвался на полуслове, когда Нефедов, развернувшись, проткнул говорливого взглядом, будто пришпилив того к битому кирпичу.
— Балабольство отставить, — скрипнул он сквозь сжатые зубы.
Бойцы разом замолчали, самый говорливый старательно отводил взгляд. Нефедову было уже не до него: старшина прислушался, отсекая все лишнее от восприятия.
— Душу, говоришь… — хмыкнул он. — Душа, оно, конечно, хорошо, вот только в оперативные сводки не ложится.
Шепот в наушниках Сетки еще усилился, будто реагируя на разговоры. Слушая размеренно падающие в пустоту слова чужой речи, Нефедов молча дотронулся кончиками пальцев до связки оберегов у себя на шее. Ладонь прострелило знакомой резкой болью, будто короткий электрический разряд пробежал по пальцам. Дернув уголком рта, старшина убрал руку, и в это же мгновение шепот в наушниках пропал, как отрезало. Эфир заполнил обычный шум.
— Значит, так, — глядя на здание Института, сказал он. Голос звучал твердо и сухо. — Выдвигаемся. Аккуратно, без лишних движений. Паганель, держись за группой сопровождения. Сетка, ты держишь эфир. Чуть что — наушники долой, питание на ноль. Ясно? Ни на какой контакт не выходить. Огневая поддержка, сейчас вдохнули и не дышите, пока я говорю, как будто батьку с ремнем слушаете. С этого момента следите за мной особо внимательно. Я пошел — вы пошли. Я пополз — вы носом снег роете, без задержки. Понятно? Огневой контакт — только в самом крайнем случае. В самом крайнем, ясно? — старшина обвел панцирников холодным взглядом. — Вы, конечно, ребята тертые и умелые, краса и гордость, вон как с егерями разобрались. Но сейчас просто поверьте мне: здесь для меня вы почти обуза. Если бы не начальство…
Он не договорил и усмехнулся, блеснув стальной коронкой.
— Товарищ старшина, — с некоторой даже обидой отозвался один из бойцов, самый широкий в плечах, — что ж вы нас так-то? А если, к примеру…
— Не будет «если», — оборвал его Нефедов. — Потому что при таком раскладе никто из вас и охнуть не успеет. Все, отставить разговорчики. Приказ ясен?
— Так точно, — вразнобой, но без промедления отозвались бойцы.
Нефедов чуть помедлил.
— Пошли.
Панцирники переглянулись. Старшина на эти их переглядки никакого внимания не обратил. Да и сами они переглядывались, впрочем, больше для порядка. Потому как за то недолгое время, которое им пришлось повоевать под командованием старшины, привыкли: у Нефедова каждый странный приказ имел привычку оборачиваться лишней парой сохраненных жизней. Широкоплечий сержант Беляев коротко сплюнул сквозь зубы в снег и поправил на груди автомат. Рядом с ним, переминаясь с ноги на ногу, стоял круглолицый боец со смешливыми глазами. «Ефим, кажется», — припомнил старшина. Боец то и дело беззвучно шевелил губами, будто напевал про себя какую-то мелодию.
— Ты чего, Ефим, на ночь глядя молитву читаешь? — негромко поинтересовался Беляев.
— Ага, «Интернационал», — улыбнулся Ефим и подмигнул. Но сержант показал ему здоровенный кулачище, и парень тут же замолчал.
— Молитву, — хмыкнул третий панцирник, коренастый и угрюмый мужик, чуть ли не до самых бровей заросший густой щетиной. — Ты из пулемета по этой нечисти гаркни, она и разбежится. А вы всё умничаете, всё хитрости какие-то ищете.
— А ты, Егорыч, помалкивай, — осадил его Беляев. — Командир сказал — значит, есть резон. У него на такие дела нюх, как у ищейки. Помнишь, когда он нас в болото завел, и мы думали — все, крышка, под снегом окна трясинные, поминай как звали…? А вместо этого в чистом поле у немцев во фланг зашли, без единого выстрела. Так что еще раз говорю, помалкивай.
Когда прозвучал приказ выступать, Беляев мгновенно забыл про разговоры, весь превратившись во внимание. Ефим, в последний раз беззвучно шевельнув губами, приладил поудобнее автомат. Егорыч только крякнул, поправил на груди тяжелую кирасу. Группа следом за командиром двинулась в морозную стынь, навстречу институту, который ждал в звенящей, неестественной тишине.
Снег похрустывал под сапогами бойцов и старшины. И с каждым шагом этот хруст становился все резче, острее, будто под ногами ломалось битое стекло. Люди приближались к Институту, и приближение их меняло город вокруг. Не так, как он менялся при артобстреле или бомбардировке — ничего не рушилось, не горело, выбрасывая к небу языки чадного пламени, кругом не кричали люди. Нет, мир просто замирал, словно погружаясь в вязкий прозрачный кисель. Снег, густыми хлопьями вдруг поваливший с белесого неба, в один момент просто перестал кружиться как попало. Снежинки, словно по команде, выстраивались в идеальные геометрические фигуры и спирали, которые ложились на землю не обыкновенным белым покровом, а сложным, неестественно красивым узором. Все отдаленные звуки — отголоски городского боя, автоматные очереди, приглушенный грохот танковых орудий, одиночные выстрелы — стали гаснуть, словно их заворачивали в невидимую вату.
Тишина наступала. И здесь она была не простым отсутствием звука. Это была живая, недобрая сила, подавляющая и смертельно опасная.
— Эта чертова метель и в эфире тоже! — еле слышно пробормотала Анна, с гримасой отвращения срывая наушники и беспомощно озираясь по сторонам. — Не могу…
— Разговорчики. Приказ слышала? Держи эфир, не воронь, смотри в оба, — буркнул Нефедов. Его взгляд скользил по идеальным снежным узорам с растущим напряжением. Семенова поморщилась, но снова надела наушники и закрыла глаза, вздрагивая от одной ей слышных звуков.
Глава 2
Нефедов долго молча смотрел на черный силуэт «Созидания». Потом, не оборачиваясь, заговорил голосом, лишенным обычной скучной прямоты.
— Слушайте сюда. Там, за этими дверями, нас ждет не взвод эсэсманов и не фугас на растяжке. Хотя, конечно, и этот вариант я бы не исключал. Но там — иное. Паганель, ты прав. Есть такое зло, которое простая пуля не берет. Оно мыслит иными категориями.
Немчинов и Семенова переглянулись. Нефедов редко говорил о таком.
— Обычный человек, — продолжил старшина, выковыривая из коробки «Казбека» предпоследнюю папиросу, — там сломается. Не спрашивайте, откуда я знаю, но внутри другая геометрия, вот такая вот ерунда. Можно сойти с ума, просто посмотрев на угол, который не должен быть таким. Или на тень, которая ложится не туда.
Степан закурил, затянулся, выпустил струйку дыма, которую ветер тут же разорвал.
— Была у нас в деревне бабка одна, из поморов. Делала свои обереги, особые, таких никто не знал. Деревянные птицы, чтобы над люльками вешать, да на дуге у лошади. Бабка говорила: «Защищают они не тело, а суть твою. Чтобы ветер навий внутренний огонь не задул». Обереги оберегами, но у вас такого нет, хоть кое-что я вам на шее и приказал носить, не снимая. Зато есть свое. — Он посмотрел на Немчинова. — У тебя — знания. Цепляйся за них, все, что видишь, тут же называй, раскладывай по полочкам. Это твой оберег. Сетка, теперь ты, — Он повернулся к радистке. — Ты везде ищешь ритм и узор. Вот и хорошо. Ищи любой сбой, любую неправильность, которая никуда не вписывается. Это твой якорь. Цепляйтесь за свое, за самое живое, даже если это больно. Это единственное, что нас там не сотрет. Понятно?
Они молча кивнули. В его словах была многократно выверенная расчетливость солдата, готовящегося к штурму. А еще за этой расчетливостью сквозило знание чего-то древнего и страшного.
— Тогда пошли, — отшвырнул старшина окурок.
Они подобрались к главному входу. Здесь, на крыльце, под массивным порталом с потускневшими металлическими буквами, Нефедов увидел первое явное доказательство того, что Паганель, похоже, не бредил. Двое разведчиков, отправленных накануне, стояли по пояс в свежем, сияющем снежными спиралями, сугробе. На телах, превращенных в ледяные статуи, не было ни одной раны. Один застыл в шаге, правая нога выставлена вперед, руки вскинули автомат, приклад упирается в плечо. Другой боец стоял, поднеся ладонь козырьком к глазам, будто прикрываясь от какой-то яркой вспышки. У этого — левая нога впереди, составляя жуткую зеркальную симметрию своему товарищу. Лица разведчиков, покрытые инеем, смотрели вперед с пустым, стеклянным спокойствием. Ни страха, ни боли, глаза открыты и глядят прямо на здание, таращатся мертвым белым взглядом. От них по снегу расходились концентрические круги идеального узора, делая обе фигуры центром выверенной ледяной гармонии.
Старшина всмотрелся пристальнее, он начал улавливать что-то знакомое в переплетениях снежных линий.
— Паганель, ко мне, — сказал он в полный голос. Таиться было незачем, слова и так прозвучали не громче шепота, задушенные нависающей тишиной.
Немчинов, бледный, но с виду спокойный, подобрался ближе. Он не смотрел на замерзшие лица, разглядывая снег и расположение тел.
— Есть соображения? — спросил командир Особого взвода. Сам он уже все понял, но бойцу полезно было дать возможность поработать мозгами, ощутить свою нужность.
— Это Малхут, — прошептал Алексей, и его голос на мгновение дрогнул. — Замыкающая сефира. Царство материи, явленного мира. Опора всего Древа. Но… — Паганель замешкался, соображая, и обернулся к Нефедову, который одобрительно кивнул головой: молодец, давай дальше. В глазах бывшего студента разгорался азарт исследователя, который смыл страх. — Это конструкт, в котором нет души, нет жизненной силы, нет никакого тепла. Все ушло в идеальную форму, в эту вот снежную схему. Тот, кто это сделал, стремился к идеалу, а вот эти двое…
— Брянцев и Сможевских, — без всяких эмоций добавил старшина.
— Да… наверное… Вот они и стали первыми кирпичиками. Их души были сожраны и укрепили фундамент.
Нефедов подошел к одному из разведчиков, посмотрел в пустые глаза. Холодный гнев, который начал подниматься у него внутри, старшина силой загнал обратно. Сжал в горсти обереги на шее, чувствуя, как грани полированной кости врезаются в ладонь.
— Отставить про душу, — тихо сказал он. И добавил. — Все это, Паганель, фактики в мире галактики.
Эту присказку Нефедов подхватил где-то с полгода назад, от одного «чистильщика» из СМЕРШ… как там его звали? Не то Алехин, не то Таманский. Не то Леха Таманцев. Совершенно ненужное сейчас воспоминание, которое старшина тут же отбросил.
— А фактики у нас такие: есть фундамент. И есть каменщик, который его выложил, — выдавил он сквозь зубы. — Вольный строитель… Значит, будем этот его фундамент ломать.
— Как? — пискнула Сетка. Нефедов, темнея глазами, снова повернулся к Паганелю.
— Тебя хочу послушать. Есть соображения? Или вся твоя институтская ученость на том и кончается, чтобы названия давать?
— Я… я не знаю, как это ломать, товарищ старшина, — растерянно признался парень, отводя взгляд. Позади него шумно вздохнул кто-то из панцирников. — Это же чистая метафизика. Что тут можно сломать-то?
— Суеверие, то есть? — подытожил старшина, недобро улыбаясь. — Нет, рядовой Немчинов, вот тут ты ошибаешься. Суеверия не убивают, а вот то, что сейчас перед нами, совершенно точно — может. Но ничего. Если есть, как ты говоришь, фундамент, значит, можно его развалить, — отрезал Нефедов, — а сейчас все за мной.
— Прямо так и пойдем? — спросил широкоплечий Беляев.
— Прямо так. И внимательнее, не к теще на блины идем!
Они зашли внутрь, миновав массивные дубовые двери, которые сейчас были распахнуты настежь, будто Институт ждал гостей.
Или ждал добычу.
Тишина, которая царила внутри, ощущалась еще тяжелее, давила свинцовой плитой. Наверное потому, что эта тишина сопровождалась практически стерильной пустотой. Воздух здесь стоял неподвижный: без малейшего движения или шороха, без всяких запахов — ни сырой затхлости неотапливаемого здания, ни пыли, ни холода, который остался снаружи, будто отсеченный дверями. Просто ничего. Шаги команды по каменным плитам вестибюля звучали глухо и неправильно. Эхо возвращалось не сразу, а с запозданием, было коротким и искаженным, будто звук успевал угаснуть, умереть, прежде чем отскочить от стен, и возвращался обратно уже призраком самого себя. Топ-топ-топ… как по слежавшемуся войлоку.
— Похоже, законы физики здесь не работают, — шепотом констатировала Анна, поправляя рацию за плечами. — Товарищ старшина, что тут вообще происходит?
— Вот ты нашла, у кого спрашивать, — буркнул Нефедов. — У меня, товарищ Сетка, в отличие от вас, красавцев, всего семь классов. И те, не сказать, чтобы с отличием окончил. Все, отставить вопросы.
В этот момент монотонный шепот проявился вновь — теперь уже не в наушниках. Он звучал из стен, из потолка, из самого мраморного пола, из мертвого, стоялого воздуха. Голос здания стал голосом пустоты.
— Не отвлекаться никому! — жестко сказал Степан, машинально проверяя затвор ППС. Сзади, словно по команде, защелкали затворами бойцы. — Паганель, куда дальше? Чувствуешь чего?
— Вверх, — с трудом выдавил из себя Немчинов, глядя на широкую парадную лестницу, выложенную потертым ковром цвета застывшей крови, и уходящую в полумрак.
— Почему это? — командир Особого взвода спрашивал с хладнокровием экзаменатора.
— Потому что Древо строится снизу вверх. Он будет наверху. В Кетер. Это Корона, она все объединяет.
— Мыслишь правильно. — Нефедов кивнул и обернулся к панцирникам. — Стоп всем! Вы четверо, — он ткнул в бойцов пальцем, — остаетесь здесь и держите оборону. Рассредоточились, все входы-выходы под прицел, не мне вас учить. Старший — сержант Беляев. Если через два часа не вернемся, уходите сами и докладываете в штаб лично. Все, как на исповеди. Понял, Беляев?
Широкоплечий сержант хмуро кивнул.
— Так точно. Только вы уж возвращайтесь, товарищ старшина. Не хочется потом объяснять, как мы вас тут одних оставили.
— Не оставляйте, — усмехнулся Нефедов. — Вы — считай, наш запасной аэродром. Остальные — продолжаем движение.
Лестница тоже оказалась странной. Ее ступени, казалось, меняли высоту, горбились и ломались, когда на них смотрели не прямо, а украдкой, боковым зрением. Тени от настенных светильников («Как они еще горят-то?» — отстраненно подумал старшина) ложились под неестественно прямыми, четкими углами, образуя на полу и стенах идеально выстроенные решетки. Воздух с каждым шагом становился все гуще, при этом оставаясь таким же мертвым и неподвижным. Сама реальность менялась, навязывая незваным гостям новые, чужие законы.
Нефедов первым увидел приоткрытую дверь. Замер, читая табличку рядом на стене, выполненную четким готическим шрифтом. «Черчение». Старшина коротким жестом остановил группу, бесшумно скользнул к щели и заглянул внутрь.
Высокие чертежные доски стояли ровными рядами, занимая все пространство большого кабинета, по углам которого гнездилась шевелящаяся тьма. За каждым кульманом сидел ребенок — мальчик или девочка лет десяти и старше. Бледные, как восковые фигуры, все дети были одеты в одинаковую серую униформу, напоминающую халаты инженеров. Детские руки двигались с невозможной, пугающей точностью, двигая чертежные линейки и пантографы, вычерчивая на ватманах сложные схемы. Но это были не схемы самолетов или мостов. Это были чертежи механизмов, которые просто не могли существовать, и тем более, работать — механизмов с невозможными углами, с перспективой, нарушавшей все законы геометрии Евклида, с символами, которые заставляли глаза слезиться. В голове у старшины что-то болезненно заныло, кабинет перед глазами стал подергиваться и пошел пятнами, точно кинопленка, зажеванная старым проектором.
Нефедов отшатнулся от двери, вытирая струйку крови, выползшую из ноздри. На шее тихо хрустнул один из оберегов, осыпаясь костяной крошкой. Звук показался старшине оглушительным как выстрел, но никто из детей не обернулся, и, похоже, даже не моргнул. Они были живыми бессловесными станками, и только абсолютно синхронный скрип десятков карандашей создавал гипнотизирующий, тикающий звук.
— Йесод, — прошептал за его спиной Паганель. Из его носа тоже текла кровь, хотя он лишь на секунду заглянул в «чертежный класс». — Сефира Основания. Основа реальности.
Бывший студент дышал, как будто только что пробежал несколько километров.
— Вот только они тут не творят новое, — пробормотал он. — Копируют чужие, исковерканные чертежи. Закладывают основу другого мира…
— Основу, говоришь? — Нефедов прищурился недобро, хлюпнул ноздрей, втянув еще одну каплю крови. — Ладно, давай посмотрим, что будет. Всем укрыться за углом, живо!
Старшина не стал стрелять. Наоборот, он перекинул автомат за спину, а потом, примерившись и закусив в зубах еще один оберег, который показался Немчинову похожим на старый, полустершийся клык какого-то зверя — выбросил вперед ногу в резком пинке. Дверь с грохотом распахнулась, ударившись о стену. Брызнула штукатурка, грохот, живой, грубый, врезался в монотонный скрип. И тут же угас без следа.
Ничего. Дети даже не вздрогнули. Их карандаши продолжали выводить линии. Казалось, что звук просто не достиг их, растворившись в уплотненном воздухе комнаты.
— Не вышло, — констатировал Нефедов без тени разочарования. — Идем дальше.
— А как же… — Паганель осекся под взглядом командира.
— Не распыляемся, боец. Продолжаем движение.
Следующее помещение, такого же размера, было похоже на сборочный цех. Здесь другие дети, столь же бледные и безжизненные, собирали непонятные механизмы из блестящих деталей, доставая их из металлических ящиков. Движения юных сборщиков были выверенными и экономными, напоминая какой-то чудовищный ритуал. Не было ни малейшей задержки, ни колебания, ни раздумья. Ни единой ошибки. Собранные агрегаты работали, совершая бессмысленные действия: бесконечно вращающиеся шестеренки ни с чем не сцеплялись, шатуны и рычаги поднимали и опускали пустоту, приводные ремни двигались, не опираясь на валы. В дальнем углу светловолосый мальчик лет восьми терпеливо, в идеальном ритме, бил маленьким молотком по одной и той же точке на металлической пластине, на которой не оставалось ни вмятины.
И — полная тишина.
— Нецах и Ход, — не дожидаясь вопроса от старшины, заговорил Паганель, и в его голосе звучало усталое отвращение. — Победа и Слава. Вечное, совершенное движение, победа над неупорядоченным хаосом жизни. И слава — вроде как в этой безупречной, бездушной эффективности.
— Не Победа, — равнодушно поправил его Нефедов, шагая дальше по широкому коридору, — а Вечность. Чему тебя в твоих институтах учили только? Победителей нашел, блин.
— Я, товарищ старшина, вообще-то только до четвертого курса доучиться успел, — обиженно буркнул Алексей. — Уж извините, дальше пришлось другие вещи изучать.
— Ничего, после войны наверстаешь, — ухмыльнулся старшина, и тут же быстро обернулся.
— Смотрите, не заглядывайтесь на это! Обереги у всех надеты?
Все молча закивали.
— Нам этих мальцов пока не выручить, даже если до утра здесь вожгаться будем, — коротко пояснил командир Особого взвода, — сначала главную башку отрубить надо.
Глава 3
В эту секунду на маленький отряд обрушилось нечто. Это не было простой и понятной атакой, когда вот тебе враг, он стреляет и бросает гранаты, а ты в ответ стараешься этого самого врага убить всеми возможными способами.
Воздух в коридоре в одно мгновение загустел, стал вязким, как жидкий гипс. Каждый шаг вперед требовал невероятного усилия мышц и воли. Это была не просто физическая сила — приказание. Остановиться. Замереть. Подчиниться. Сдаться и стать частью узора. Нечто давило не на тело, а прямо на разум, на душу, предлагая ложный, такой соблазнительный покой небытия. Позади старшины кто-то упал, загремела кираса.
Степан Нефедов до хруста стиснул зубы. В ушах зазвенело так, как бывает при погружении на глубину, по краю поля зрения поползли черные пятна. Старшина выдохнул, снова набрал в легкие неподатливый воздух — и уперся, ощущая, как его собственная сила, его внутренняя сефира Гвура, противостоит этой чужой безжалостной воле.
— Не отставать! Делай как я! — выдохнул он, шагнув, будто пробивая лбом бетонную стену. Шаг за шагом пробиваясь вперед, Нефедов чувствовал, как реальность вокруг теряет устойчивость. Стены колебались и словно дышали, перспектива плавала. В ушах теперь стоял уже не звон, а нарастающий гул пустоты, пытающейся вытеснить все мысли.
И вдруг, сквозь этот гул, из глубин памяти всплыли книжные строки. В избе его деда, в почерневшем от времени шкафу, на одной из полок стояла старинная толстая книга в потрепанном кожаном переплете. Дед был нелюдимом и молчуном, держался от соседей подальше и жил на отшибе. Но внуку рыться в книгах не запрещал. «До всего своим умом доходить надо», — любил повторять он. В книге были странные буквы и перевод на соседней странице. Сейчас Степан вспомнил фразу, смысла которой он тогда не понял, но которая врезалась в сознание своей непохожестью на все вокруг.
«И создал Он из пустоты нечто, и сделал из небытия бытие. И высек огромные скалы из эфира, не поддающегося обработке».
Потом, конечно, старшина узнал: ему много всего пришлось уложить в памяти, и это тоже. Слова из «Сефер Йецира», Книги Творения. Вот только Архитектор, который засел где-то в глубине института, этот извращенный конструктор душ, делал прямо противоположное. Он брал бытие — живых детей, шум жизни, неразбериху войны — и превращал все это обратно, заливая в идеальную, мертвую форму. Вейс высекал не скалы из эфира, а творил бездушные автоматы из плоти и духа, заражая пустотой все вокруг.
Эта мысль, упакованная в древние слова, стала для Степана Нефедова еще одним якорем, удерживающим сознание в привычной реальности. Пересиливая тошнотворную головную боль, старшина воевал с антитворением, с процессом, обратным мирозданию. Если Творение начиналось со Слова и Света, то антитворение профессора Вейса целиком состояло из неестественной Тишины и мертвого числового Шепота.
С хриплым выдохом, больше похожим на рык, командир Особого взвода сделал последний шаг, на пределе своих сил вырвавшись из зоны давления. След в след за ним, отчаянно цепляясь за звуки его шагов, кое-как двигались Сетка и Паганель. Панцирники исчезли где-то вдалеке. Анна шла, согнувшись, обхватив плечи руками, будто защищаясь от ураганного ветра, ее лицо исказила боль, мокрые от пота волосы прилипли к щекам. Немчинов шатался, бормоча под нос какие-то формулы или стихи, его глаза были закрыты.
А потом пространство вокруг них начало плыть и собираться складками, точно тяжелая ткань портьеры, которая бесшумно и медленно, как в кошмаре, рушится на пол. Стены коридора закрутились, словно нарисованные на волшебном фонаре. Прямо перед ними из ниоткуда возникла дверь, которой не было еще секунду назад — темное, гладкое дубовое полотно.
Паганель, протянутая вперед ладонь которого ткнулась в дверь, открыл глаза. Его лицо исказилось смесью ужаса и непреодолимого любопытства.
— Куда! — рявкнул Нефедов, но было уже поздно. Немчинов толкнул дверь и шагнул внутрь. Дверь захлопнулась с тихим щелчком, ушла в стену и растворилась там, будто ее никогда и не было.
— Черт! — выругался старшина, ударив кулаком по стене. Удар прозвучал с глухим неприятным чавканьем, как будто вместо кирпичной кладки было сырое мясо. — Семенова, держись рядом!
Но когда он обернулся, Анны уже не было. Только в конце искривленного коридора мерцал слабый свет и доносилось равномерное, размеренное постукивание. Вместе с радисткой исчез еще один боец. Старшина, торопливо оглядываясь, припомнил, что того звали Ефимом. Смешливый круглолицый парень, который упоминал про «Интернационал». А еще он говорил, похохатывая, что до войны хотел быть музыкантом, даже играл на трубе в городском парке на субботних танцульках.
Когда в коридоре на них обрушилась давящая тишина, опытный Ефим сначала держался крепко: еще бы, зря, что ли, он таскал на себе этот чертов панцирь, а под ватником на гимнастерке — две «отважные» медали! Но в его защите был изъян. Это была не холодная уверенность, как у Нефедова, не знание, как у Немчинова, и не постоянный поиск узоров в эфире, как у Анны. Его защитой была музыка — Ефим все время бормотал про себя что-то, отбивал ритм пальцами по прикладу ППШ, даже насвистывал тихонько, рискуя вызвать гнев сержанта Беляева.
А потом боец вдруг остался один. Он замер, нервно озираясь и выставив вперед дуло автомата. Пространство слева от Ефима, казавшееся стеной, внезапно стало прозрачным, как вода, потекло вниз, показывая комнату за ним, похожую на самый обычный довоенный школьный класс. «Солнечный свет, здесь? В январе, вечером?» — поразился Ефим. Свет лился из окна на истертый паркет. А посередине комнаты, на одиноком стуле стояла труба. Его медный корнет, самый настоящий, натертый до золотого блеска, тот самый, который он, уходя на войну, оставил дома в Витебске. Ефим узнал каждую царапинку. Он улыбнулся и шагнул вперед. Взгляд бойца намертво прилип к инструменту. Никого вокруг. Только корнет, солнце и тишина — не мертвая тишина института, а такая, которая бывает перед тем, когда пальцы корнетиста нажимают на первый клапан. Тишина долгожданного мира, где нет ни смерти, ни страха, ничего плохого.
— Я только разок сыграю, — шепотом сказал Ефим, и его голос прозвучал как у ребенка. — Одну секундочку…
Он сделал еще один шаг сквозь стену, которая приняла его, как вода принимает тело. Граница колыхнулась рябью и снова застыла. Ефим подошел к стулу, погладил медное тело корнета, взял его в руки. Снаружи Нефедов увидел все это, как через толстое, слегка искажающее стекло. Ефим прижал мундштук к губам, набрал в грудь воздуха. Пальцы побежали по клапанам. Никакого звука не было слышно, но по лицу парня потекли слезы. Он играл и улыбался.
— Ефим! — закричала Анна, которая вдруг появилась из-за поворота, будто ее и не уводило никуда. Она бросилась к стене, и картинка тут же начала меняться. Солнечный свет превратился в холодное сияние электрических ламп. Стены комнаты поплыли, вытягиваясь, сливаясь с потолком. Корнет в руках бойца изогнулся, становясь чем-то другим, непонятным, похожим на какую-то сложную головоломку из полированных металлических прутьев. Медь под пальцами поплыла, инструмент на глазах превращался в нечто чужеродное — пространственную решетку, ловушку для разума. Но Ефим этого уже не замечал. Его пальцы все так же бегали по холодному металлу, по лицу текли слезы счастья. Он играл свою вечную мелодию, текущую в никуда, стоя уже не в комнате, а в нише сложной конфигурации, зависшей посреди пустоты. Корнетист стал живым элементом узора, фракталом забвения и ложного утешения. Его индивидуальность, его память, чувства и мысли — все было стерто, заменено одной иллюзией, навсегда встроенной в систему.
— Ефим! — Анна еще раз отчаянно крикнула, но стена уже снова стала непроницаемой и холодной. Нефедов молча стиснул плечо девушки, с силой оттаскивая ее назад.
— Все. Нету его, — в его голосе не было злости, одна только усталость. — Надо идти, время у нас кончается, пока мы тут стоим.
Старшина развернулся и, больше не оглядываясь, двинулся вперед, туда, где исчез Паганель. Сетка, тихо всхлипывая, пошла за ним. Нефедов обернулся, глядя на невидимую еще секунду назад стену. «Высек скалы из эфира», — повторил он про себя, вытирая пот со лба.
— Связь! — вдруг спохватился он, глядя на рацию за спиной Анны. — Дай-ка сюда.
Девушка, все еще трясущаяся после пережитого шока, молча протянула наушники. Нефедов прижал их к уху. В эфире не было ничего, кроме ровного, тошнотворного гула — пульсации той самой тишины, что давила на них со всех сторон. Ни обрывков переговоров, ни писка морзянки. Только мертвый, ровный шум.
— Беляев! — рявкнул он в микрофон. — Сержант, отвечай! Прием!
В наушниках — ни щелчка, ни хрипа. Тот же белый, ватный гул.
— Глушат нас, похоже, — с досадой констатировал Нефедов, возвращая наушники. — Или, что вернее, само здание ничего не пропускает. Ладно. Значит, рассчитываем только на себя. Пошли.
Бывший студент-этнограф Алексей Немчинов очнулся в библиотеке. Он лежал в центре огромного читального зала. Но это был не просто зал с книгами — Алексея окружал бесконечный, уходящий вверх, в непроглядную тьму, колодец из темного дерева и кожаных переплетов. Шкафы и полки, набитые книгами, поднимались бесконечной спиралью, теряясь где-то в вышине. Воздух пропах бумажной пылью, типографской краской и старыми чернилами.
Паганель осторожно подошел к ближайшему шкафу, освещенному лампами, похожими на газово-калильные. Пригляделся и удивленно хмыкнул. Все книги были одного размера, в одинаковых темно-коричневых кожаных переплетах. На каждом корешке был оттиснут аккуратный штамп «ОДОБРЕНО».
Он вытащил наугад одну из книг. Прочитал название вслух.
— «Трактат о безупречности прямого угла».
Поставил на место, достал другую:
— «Дисциплина как высшая форма свободы».
Третью:
— «Эстетика абсолютной симметрии».
— Я понял, — Алексей покивал своим мыслям. — Здесь знание не инструмент познания. Это застывшая догма, товарищ старшина, — он словно бы до сих пор обращался к Степану Нефедову. — Это сефира Бина, извращенное, исковерканное понимание, лишенное развития, вот что это…
Немчинов пошел вдоль шкафов, ведя пальцем, быстро почерневшим от пыли, по книжным корешкам. На массивных постаментах между книжными шкафами были расставлены чучела больших сов. Их лицевые диски были неестественно вытянуты, гротескно пародируя черты человеческих лиц — старых, строгих, с холодным интеллектом в равнодушных глазах преподавателей. Совы представляли собой Хохму — Мудрость, лишенную света озарения, бесплодную, препарированную, признающую одно лишь собственное, законсервированное совершенство.
Вдруг одна из сов медленно повернула голову и уставилась на молодого человека пустыми глазами. Немчинов отшатнулся, чувствуя, как его собственная жажда знаний, его любопытство начинает цепенеть в этой атмосфере.
— Черта с два. Это не знание, — прошептал он, пытаясь удержать себя. — Это просто какой-то склеп.
Но голос его прозвучал тихо и неубедительно, тут же канув в ватную тишину. Совы смотрели на него. Ждали.
Глава 4
Когда Анна моргнула, все вокруг снова изменилось. Теперь впереди не было спины старшины, осторожно пробирающегося по коридору.
— Командир! — запаниковав, позвала она. — Товарищ старшина, вы где?!
Ничего. Только где-то впереди что-то мерно щелкало. Заставив себя глубоко вдохнуть несколько раз и немного успокоиться, Сетка пошла на этот звук. Через минуту перед ней распахнулись очередные двери. Это был еще один зал, в котором, наверно, без труда могла бы разместиться танковая дивизия. Анна вошла и оглянулась, с изумлением понимая, что попала в какую-то ткацкую мастерскую, где ряды одинаковых хромированных станков, уходящие вдаль, мерно стучали, создавая бесконечное полотно, гобелен невероятных размеров. Ткань была ослепительно белой, а узор на ней — безупречным, невообразимо сложным, идеально симметричным, гипнотическим. Это была красота высшей математики, совершенство машины, достигшей апогея своей функциональности. Красота без цели, без души, без малейшего изъяна. Будь здесь Паганель, он сказал бы, что видит перед собой Тиферет — абсолютную Красоту, превращенную в изощренную ловушку для всякого, кто войдет.
Анна застыла у входа, завороженная, с широко раскрытыми глазами, в которых плясали нити ткацких станков. Ее сознание, всегда и во всем искавшее ритм, гармонию и связь, начало тонуть в этом совершенстве. Здесь и сейчас она воочию видела, как идеально каждый уток, каждая нить были вписаны в общий замысел. Это был рай для той части ее мозга, что любила порядок.
И ад — для всего остального.
Сетка почувствовала, как ее собственная воля растворяется, ее личность начинает стираться, заменяясь чистой, бесстрастной функцией наблюдения за совершенным узором. Это было мучительно, и… притягательно.
— Нет. Нет! Неправильно, — прошептала она, в кровь кусая губы, которые едва слушались. — Это не гармония. Это смерть!
С огромным трудом, хрипя и задыхаясь, девушка оторвала взгляд от гобелена и упала на колени, давясь сухой рвотой, цепляясь ногтями за каменный пол, чтобы не смотреть больше на эту чудовищную, манящую красоту. Зажмурившись, она поползла обратно к двери.
Степан Нефедов шел вперед один. Его сознание словно бы разделилось на несколько частей. Одна из них ревела от ярости как зверь, тряся прутья клетки, в которую была заключена. Вторая — твердила, что надо бежать, бежать без промедления, не оборачиваясь, наплевать на все приказы и задания. Третья изнывала от жалости к погибшим и пропавшим бойцам.
Но была еще и четвертая часть. Которая держала все остальные в кулаке, не позволяя им выйти из-под контроля. Эта часть сознания не знала, что такое эмоции, она лишь испытывала недовольство из-за того, что члены его отряда, полезные инструменты и ценный ресурс, так глупо позволили увести себя с главного пути. Члены отряда были собственностью его, Нефедова, которую только он был волен поощрять или наказывать, списывать со счетов или посылать на смерть. Никто во всем мире больше не имел права этого делать, это была только его ответственность и обязанность.
Эта часть сознания старшины Нефедова, которую сам он мысленно называл Четвертым — не оперировала такими понятиями как «мораль», «совесть» или «любовь», отбрасывала страх, как совершенно непонятную вещь, не испытывала чувства вины или страха перед наказанием. Скупая на проявления чувств, она в то же время была совершенно неуязвимой для всех ухищрений профессора Вайса — по одной простой причине. Четвертый не имел ни крупицы души. Если, конечно, считать, что душа и вправду существует. Сам Степан Нефедов верил, что так оно и есть. Четвертому не было до этого никакого дела. Он просто искал ритм, досадливо отбрасывая в сторону все мешающее идти. И когда нашел, то начал двигаться, как идут поперек течения горной реки: не борясь с каждой волной, а расчетливо соразмеряя силы и тщательно выстраивая точку опоры. Коридор Института тянулся бесконечной лентой, и Нефедов ловил себя на том, что краем сознания он словно бы прикидывает, как оптимальнее пройти этот путь: где пригнуться, где перекатиться, какую стену использовать для прикрытия. Это было привычно, автоматически, делалось помимо воли. Где-то там, внутри, Четвертый уже просчитал траектории, прикинул секторы обстрела, оценил несуществующие угрозы.
Степан вспомнил, как впервые ощутил это расщепление. Было это еще в начале войны, когда он с несколькими бойцами попал в засаду. Тогда в голове у Степана что-то будто щелкнуло, и мир разделился на две картинки. Одна — где он, Нефедов, чувствует страх смерти, слышит крики раненых и пульсирующую в висках кровь. А вторая — четкая схема: кочки, валуны, трассы пуль, расстояние до ближайшего укрытия. Тогда Нефедов будто услышал в голове бесстрастный голос своего наставника, который вмиг погасил все эмоции. Степан просто перекатился, полоснул очередью по вспышкам чужих выстрелов, снова перекатился, рванув за собой уцелевшего бойца. Потом, уже в расположении, его трясло так, что зубы лязгали, но он вывел того парня: потому что Четвертый, которому не было дела до страха, просто проложил маршрут.
Долгое время Нефедов не умел этим управлять. Четвертый включался сам, когда дело становилось совсем дрянь, и так же сам уходил в тень, когда опасность отступала. А потом, в сорок третьем, была заброска Особого взвода в леса под Ровно, в партизанский отряд «Победители», которым командовал полковник Медведев. Там Степан и познакомился с человеком, который научил его понимать этого внутреннего зверя.
Они сидели в прокуренной землянке, слушая, как за приоткрытой дверью стучат по земле крупные капли весеннего дождя. Николай Кузнецов, которого все в отряде звали Грачевым или «Колонистом», выглядел усталым до крайности. Под глазами залегли глубокие тени, руки, лежавшие на столе, набухли крупными венами.
— Тяжело, конечно, Степан Матвеич, — негромко сказал Кузнецов, глядя на дрожащий огонек коптилки-«марипосы», сработанной отрядным умельцем, испанцем Ривасом. — Не физически тяжело, нет. Ты когда в их шкуру влезаешь, сам себя убить должен. На время. Понимаешь?
Нефедов кивнул, хотя понял не сразу. Кузнецов усмехнулся, потер лицо ладонью.
— Я ведь этого лощеного гада, обер-лейтенанта Пауля Зиберта, ненавижу. Если бы встретил его взаправду, там, в Ровно, своими бы руками придушил, честное слово. Но я должен в него превращаться. Должен ходить в его мундире, должен улыбаться его улыбкой. Должен говорить его голосом с теми, кто мою землю топчет. И если я хоть раз позволю себе в этот момент остаться Кузнецовым, если ненависть моя настоящая хоть краем наружу вылезет — все. Конец.
Он помолчал.
— Когда натягиваю этот мундир, внутри остается только Зиберт. Пруссак, из богатой семьи, правильный, вежливый, с нужными манерами. А Кузнецов спит. И просыпается только тогда, когда я остаюсь один и могу вспомнить, зачем я здесь, какова моя главная задача. Или, когда приходит время нажать на спуск. Тогда Зиберт умирает, и просыпается Кузнецов. Но ровно на один выстрел.
Нефедов тогда долго молчал, переваривая услышанное. Потом спросил:
— А как же вы потом, Никанор Иваныч? Как обратно? Не путаетесь, где вы, а где он?
Кузнецов впервые за вечер улыбнулся, услышав свое детское имя, записанное когда-то в метрике о рождении — улыбнулся устало и очень по-человечески.
— Зови Николаем. Да привык я… Наловчился как-то. Главное — помнить цель, для чего все это нужно. Зиберт — он просто инструмент, ему на цель плевать. Поэтому я не даю ему воли больше, чем нужно. Вот после войны с огромным удовольствием избавлюсь от этой личины, а пока…
Тогда Степан и понял окончательно: тот, кто жил внутри него самого, и есть тот самый инструмент. Им можно и нужно управлять, отдавать ему приказы. Но нельзя позволять ему стать главным. Потому что главный — тот, кто помнит цель.
Сейчас этот внутренний механизм снова включился в работу. Четвертый искал засады, растяжки, мины. Но их не было, и это раздражало сущность, холодная логика которой давала сбои, позволяя прорываться наружу обычному, усталому человеческому Степану. И этот Степан сейчас с трудом сдерживал ярость, вспоминая замерзших разведчиков. А Четвертому же было просто досадно — испорчены, потеряны хорошие инструменты.
Давление почти стихло. Командир Особого взвода вышел в длинную, просторную галерею с высокими арочными окнами. Здесь, вдоль стен, в идеальной шеренге, стояли бойцы Особого взвода. Его бойцы. Те, кто когда-то не вернулся, стояли рядом с теми, кто сейчас был на очередном задании. Они стояли, вытянувшись по стойке смирно, одетые в новенькую, чистую, отутюженную форму, с вычищенными сапогами. Их лица были спокойны, на телах не было ни ран, ни шрамов. В строю стояли те, кто был отправлен в вечный запас.
Чужой голос в его голове, тихий и разумный, нашептывал, перемежая слова числами: «Останься. Хватит. Шестнадцать. Ты сделал все, что мог. Девять. Здесь нет боли. Девяносто два. Здесь нет памяти. Одиннадцать. Здесь тишина и покой. Ноль». Для любого другого человека это стало бы самым сильным искушением — забыть боль, поменять память на абсолютный покой.
Нефедов остановился, глядя в пустые глаза своего замкомвзвода, сержанта Конюхова. Тот стоял первым в шеренге, спокойный, чистый, будто только что с парада.
— Здорово, сержант, — хрипло сказал старшина. — Хорошо ты тут устроился. Задание выполнено, что ли? Сомневаюсь я что-то. Ты бы тогда тут таким нарядным не стоял, тебя куда ни отправь — потом горе для каптерщика, позор для начальства и полная непригодность обмундирования.
Конюхов молчал. Только смотрел белыми неподвижными глазами куда-то сквозь старшину.
— А помнишь, как мы под Вязьмой из окружения выходили? — спросил Нефедов, не ожидая никакого ответа и чувствуя, как Четвертый внутри отступает куда-то вглубь, чтобы затаиться до поры до времени. Ощущение всегда было сродни тому, как сильно замерзший человек, войдя в теплое жилье с мороза, начинает чувствовать свои руки-ноги, отдающие живой болью от приливающей обратно крови. Он продолжил:
— Ты тогда раненый был, осколок в бок поймал. Я тебя на себе тащил, сколько верст протопали, уже и не помню. Боялся, что до санбата не доволоку. Помнишь, как ты бредил, все мамку звал? А я тебя тащу и говорю: «Саня, какая мамка? Ты же детдомовский! Сам мне рассказывал, что первым хулиганом был, а когда из детдома путевку в жизнь получил, так все воспитатели в голос рыдали и платочками вслед махали — лишь бы только назад не вернулся. Так что не смей помирать, я тебе не мамка и не нянечка тетя Клава, таскать тебя на руках не нанимался». Ты тогда выжил. И сейчас ты живой. А кто здесь стоит чистенький, это пусть ученые головы потом разбираются. Я точно знаю, что мой приказ ты бы не нарушил.
Никто не шелохнулся, но шепот в голове усилился, стал настойчивее: «Они обрели покой. Ты можешь к ним присоединиться. Просто перестань бороться».
Нефедов медленно, с бесконечным свирепым презрением, которое он испытывал только к самому подлому врагу, сплюнул на идеально отполированный пол между стройными неживыми рядами. Плевок лег на сапог ненастоящего Конюхова неровной кляксой, желтой от никотина, разрушившей безупречную чистоту.
— Так что идите к такой-то матери, — подытожил командир Особого взвода. — Я еще свое не отслужил. И вы, — он обвел взглядом застывшие лица, — тоже не здесь. Кому вечная память, тем от меня поклон. С остальными потом поговорим. Бывай, чучело, и архитектору своему передай…
Степан закончил фразу изощренным многоэтажным матерным загибом. И пошел дальше, на звук слабого, едва уловимого шороха, доносившегося откуда-то сверху. Галерея осталась за спиной, и вместе с ней утих и навязчивый шепот.
Глава 5
Никаких развилок впереди не было, путь вел в помещение, похожее на зимний сад или оранжерею. Не переставая предельно внимательно осматривать все окружающее, двигаясь быстро и мягко как большой кот, Нефедов с интересом отметил, что, в отличие от всех этих громадных аудиторий и классов, оранжерея оказалась не очень большой. Стеклянный купол был цел, но под ним стояли ряды кадок с голыми, мертвыми кустами и деревьями, застывшими в беспорядке.
В беспорядке… Нефедов зацепился за эту мысль и огляделся еще раз, медленно и вдумчиво. Да, никаким стерильным порядком здесь и не пахло. Наоборот, пахло мерзлой землей, сыростью, прелой прошлогодней листвой. Пасмурный свет падал на торчащие в разные стороны ветви. Потом в отдалении что-то шевельнулось, и старшина мгновенно присел, выдергивая из кобуры пистолет и укладывая его на сгиб локтя. Срез ствола выцелил маленькую фигурку. В дальнем углу, возле грязного треснувшего стекла, сидела на корточках девочка лет девяти. Ее обрезанные как попало темные волосы были всклокочены, серая униформа висела мешком на тощем теле. Но Нефедов отметил, что, в отличие от тех, других детей, лицо девочки было живым — испуганным, потерянным, но живым. Она что-то рисовала пальцем на заиндевевшем стекле, как это делают, наверно, все дети в мире. За пальцем оставались влажные линии — хаотичные, дрожащие спирали, съезжающие в сторону кляксы, простые точки. Никакой бездушной симметрии, детские каляки-маляки. Неужели?..
Степан Нефедов медленно, стараясь не напугать, подошел к девочке. Без особого удивления (исчезающее присутствие Четвертого еще сказывалось) отметил, что прямо за ним, появившись из разных дверей, будто вынырнули Паганель и Сетка. Бледные, еле стоящие на ногах, но живые, и это было самое главное. Бывший студент все еще очумело тряс головой, будто пытаясь вытряхнуть из ушей вату библиотечной тишины. Анна, морщась от боли, разглядывала окровавленные пальцы с обломанными ногтями — следы пребывания в зале с ткацкими станками. «Молодцы, справились», — коротко подумал старшина, и тут же выбросил все это из головы: было дело поважнее.
Девочка вздрогнула, услышав шаги, и прижалась спиной к стеклу. Она посмотрела на Нефедова широко открытыми, темными глазами, полными страха. Потом ее взгляд скользнул вниз, к его левой ладони, перетянутой грязным бинтом — напоролся на осколок стекла. Страх в глазах ребенка сменился чем-то другим — состраданием? любопытством? Девочка очень медленно, точно во сне, протянула тонкую руку и кончиками пальцев коснулась бинта.
Боль вспыхнула в мозгу Нефедова ослепительно белым, жгучим светом, прошла по позвоночнику чистым электрическим разрядом. Он заорал, выгибаясь дугой, упал на колени, но тут же, рефлекторным движением, прикусил костяной оберег и резким жестом остановил кинувшихся было к нему Анну и Алексея. Боль проходила сквозь тело, но это была не его боль. Это была боль места, агония десятков душ, против воли вплетенных в него. И сквозь эту боль хлынуло видение. Проморгавшись от слез, застилающих глаза, старшина увидел себя стоящим в центре гигантского актового зала, амфитеатром спускающегося вниз, к сцене с задником, затянутым алой тканью. Часть кресел в зале образовывала огромный, сияющий тусклым, фосфоресцирующим светом узор, законченную и совершенную мандалу, похожую на те, которые Нефедов видел в дальних монастырях Тибета, на запыленных шелковых тхангках. На каждом витке мандалы, в ее узловых точках, сидя в креслах замерли дети, пылая внутренним огнем как живые свечи. А точно посередине сцены, в кресле, напоминающем одновременно профессорскую кафедру и трон с высокой спинкой, сидел человек. Одет он был во что-то среднее между докторским халатом и полувоенным френчем с накладными карманами, темно-серого цвета, и в такие же брюки с идеально проутюженными стрелками. Морщинистое, но при этом странным образом лишенное возраста лицо человека было худым и аскетичным, без отпечатка жестокости или фанатизма — только холодный, ко всему безразличный интеллект. Профессор Отто Вейс, тот самый немецкий педагог. Архитектор.
Рядом с ним, положив профессору на плечо бледную, почти прозрачную руку, стоял мальчик лет двенадцати, широко распахнув бессмысленные, сияющие глаза, похожие на два фонаря, через которые воля Вейса текла в систему. Лже-бог, занявший место Кетер — Короны, первоначальной воли, источника всего.
Видение исчезло так же резко, как появилось. Нефедов, чувствуя, как к горлу подступает горькая желчь, уперся ладонями в пол, согнулся, касаясь лбом холодной кафельной плитки и пытаясь унять мучительную тошноту. Справился, разогнулся, задавив в себе стон, едва не потеряв равновесие. Девочка отдернула руку, но смотрела на него теперь без страха, с пониманием. Она увидела то же самое.
— Катя, — прошептала она, ткнув пальцем в свою грудь. — Я Катя.
— Актовый зал, — выдохнул Нефедов, обращаясь к своим спутникам. — Он там, Вейс этот. Развалился, гад, на троне, царя-батюшку изображает. И детей полно кругом.
Паганель, все еще бледный, но уже собранный, кивнул, что-то лихорадочно обдумывая.
— Значит, Кетер. Актовый зал… в центре здания, самое подходящее место, логично. Катя, верно? — он присел перед девочкой на корточки. — Знаешь, где это?
Девочка кивнула и молча показала рукой куда-то вглубь коридора, откуда они пришли.
— Там будет лестница, которую вы не заметили, когда сюда добрались, — сказала она тихо. — Никто не замечает, она… ну это… как будто наизнанку вывернутая, с главного входа не видно. Но туда нельзя. Там Яша с доктором. Доктор его держит.
— Яша — это кто? — спросила Анна.
— Мой друг, — в голосе Кати послышались слезы, она всхлипнула и ожесточенно вытерла, размазывая по щекам маленьким грязным кулачком. — Он хороший, не такой, как другие. Он все помнит.
— Помнит что? — мягко уточнил Паганель.
— Все помнит. Но доктор заставляет его забывать. Держит при себе и все время заставляет считать. Потому что Яша считает очень быстро, он любое число может сосчитать, пока я только моргнуть успеваю. Доктор его не отпускает, а Яша не хочет, но не может не считать. Потому что по-другому ему очень больно!
Нефедов и Алексей переглянулись.
— Живой арифмометр, — по-прежнему тихо пояснил бывший студент, — счетная машина, которая куда лучше железной, так получается. Идеальный инструмент для поддержания искусственного равновесия. Как это на самом деле работает, не могу предполагать, но, если Вейс использует его… ну, как проводника, что ли, между своей волей и Древом, то без мальчика вся система может стать уязвимой.
— Накроется медным тазом, ясно. Значит, нам нужен не только Вейс, — мгновенно подвел итог Нефедов. — Нам нужен этот Яша.
Он поглядел на Катю и несколько секунд колебался, о чем-то размышляя. Потом добавил:
— Живым нужен.
Катя вдруг схватила Нефедова за рукав куртки. В ее глазах загорелась отчаянная надежда и мольба.
— Вы же его спасете, да? Вы заберете его отсюда? Он мой друг! Понимаете? Он единственный, кто здесь со мной разговаривал. По-настоящему, по живому!
— Постараемся, — помолчав, твердо сказал Нефедов, глядя ей в глаза. — Если ты нам поможешь. Ты знаешь, как туда пройти, если не по этой… лестнице шиворот-навыворот?
Катя задумалась, нахмурив тонкие брови.
— Да… Есть один ход. Там лестница узкая такая, железная. Доктор про нее не знает. Я подглядела, когда меня водили на уколы.
Анна вздрогнула и переглянулась с Паганелем.
— На уколы? — переспросила девушка с недоумением и тревогой. — Какие, зачем?
Катя пожала худенькими плечами, будто речь шла о чем-то обыденном.
— Доктор говорил, чтобы я спала и не мешала. Меня будили, кололи, и я опять засыпала. А один раз я не заснула сразу, притворилась. Лежала тихо-тихо, а сама смотрела сквозь ресницы. Санитар повел другого мальчика, а я потихоньку поползла за ними. А потом пряталась в тенях, и нашла ту лестницу. Там темно и страшно, но доктор про нее не знает, — снова повторила она, в ее голосе послышалась детская гордость. — Я потом еще раз туда лазила, когда меня опять кололи.
Нефедов слушал молча, и на его обветренном лице не дрогнул ни один мускул: только сильнее заходили желваки на скулах. Он коротко кивнул:
— Тогда веди, — сказал старшина.
Дорогу к актовому залу они нашли почти сразу, хотя старшина до последнего сомневался, прикидывая, сказала ли девчонка правду, и знает ли сама, куда надо идти. Оказалось — знает. Узкая железная лестница, о которой говорила Катя, петляла в толще стен, минуя вестибюли, аудитории и коридоры, полные изощренных ловушек. Этой лестницы вообще не должно было существовать, потому что не могло быть у советского института таких стен, толщиной как в средневековом замке. Но привычная логика здесь не работала. Вот она, лестница, позванивает под каблуками, вполне себе ощутимая и материальная. Воздух здесь был спертым, но не таким мертво-стерильным, как в других помещениях. Пахло пылью и, почему-то, машинным маслом.
В конце концов, они вышли к массивным двустворчатым дверям из темного дерева с бронзовыми ручками в виде сплетенных колосьев, перевитых лентами с серпом и молотом.
— Это главный вход? — шепотом спросил Нефедов. Катя быстро закивала головой. Старшина жестом приказал всем замереть и приложил ухо к двери. Впрочем, он мог бы этого не делать — Степан и так чувствовал, как оттуда доносится тот самый монотонный, сливающийся воедино шепот: «порядок… число… форма… покой…», еще что-то непонятное. И числа, числа, числа — гул десятков голосов, звучащих как один. От этой непрекращающейся вибрации ныли зубы и зудели кости во всем теле.
— Значит, так, — прошептал Нефедов, обращаясь к своим. — Сетка, заходишь последней. Как только начнется, ты делаешь то, что умеешь лучше всего, — создашь шум. Чем больше помех, тем лучше. Поняла?
Анна кивнула, снимая с плеч рацию.
— Паганель, ты идешь за мной. Твоя задача — не воевать, потому что боец из тебя, уж извини…
— Что мне делать, товарищ старшина? — коротко спросил Алексей.
— Звать этих детей. Правильно звать, как ты это говорил — вести к жизни. Выдернешь их из транса — считай, половина дела сделана.
— Как звать? — пробормотал бывший студент. –Я же никого из них по именам не знаю. Ну, кроме этого… Яши.
— Их имена тебе и не нужны, — отозвался Нефедов, — ты знаешь другие.
На лице Паганеля проступило понимание. Он медленно кивнул и тут же спросил снова:
— А вы, товарищ старшина?
— А мне с профессором побалакать надо будет, — усмехнулся Нефедов, сжимая оберег. — По-свойски, про архитектурные нюансы.
Он отступил на шаг, что-то прошептал, и, вроде бы несильно, даже нежно, обеими руками толкнул створки двери. Древесина пошла рябью, по ней, как по мыльной пленке, побежали радужные разводы. Где-то внутри послышался хруст, потом со звоном вылетел невидимый засов. Створки с грохотом распахнулись.
Воочию актовый зал оказался еще больше, чем в видении старшины. Своими размерами он поражал воображение. Весь зал занимал тот самый хитроумный узор, который был в видении Нефедова, — но, как оказалось, видел старшина не совсем точно. Узор был выложен из какого-то фосфоресцирующего материала, мерцающего холодным, зеленовато-белым светом. Всматриваясь с верхнего ряда, командир Особого взвода узнал законченное Древо Сефирот, странно искаженное, будто существующее еще в нескольких измерениях, помимо привычных человеческому восприятию.
Проекция системы Вейса на физический мир дрожала и переливалась зыбким маревом.
И на каждом узле этой схемы, на месте каждой Сефиры, стоял или сидел ребенок. Все дети были неподвижны, как статуи, их глаза закрыты. Из их полуоткрытых ртов исходил тот самый монотонный, сливающийся в странную мелодию шепот. Живые свечи поддерживали это свечение, и Нефедов понял, что его недавнее видение снова оказалось неверным: а может быть, оно намеренно искажало реальность, чтобы сбить его с толку. Детей было совсем немного.
Но в одном ошибки не было. На сцене, в кресле-троне сидел профессор Отто Вейс. Тощий, как огородное пугало, с висящим на острых плечах полухалатом-полуфренчем, он казался невозмутимым, его лицо было обращено к залу. Рядом, как и в видении, стоял мальчик-проводник, пустой горящий взгляд которого был направлен в пространство над головами детей. Яша. Белесые волосы, большие уши, тонкая фигура. Он не шевелился.
Вейс даже не взглянул на вошедших. Он наблюдал за своей системой, будто дирижер, контролирующий идеально созданную, беззвучную симфонию. Голос прозвучал у них в головах, минуя уши. Голос был четким, вежливым, лишенным эмоций, напоминая стук метронома.
«Добро пожаловать в мой храм науки. Я не занимаюсь здесь бессмысленной вивисекцией или убийствами. Я возвожу несовершенные формы к совершенству. Я показал им путь восхождения — от примитивных тварных страданий Малхут, от хаоса, боли и бессмыслицы вашего мира, к вечному покою и равновесию Кетер. Я — их проводник. Вы тоже можете присоединиться. Меня искренне восхищает ваша воля и сила. Они могли бы занять достойное место в структуре».
Глава 6
Нефедов шагнул вперед, на самый край светящейся фигуры. Отпечаток рифленой подошвы разрушил идеальную линию грубым, живым следом, и в шепоте появилась диссонирующая тревожная нота, нарушающая гармонию.
— Выражаясь вашим же языком, герр Вайс, — растянув губы в ухмылке, отозвался старшина по-немецки, — мы, скорее, неучтенный изъян во всей конструкции. Или, я бы даже сказал, рубильник, который все это выключит. Schalten.
Его хриплый, простуженный голос, совсем негромкий, тем не менее оказался сильнее монотонного шепота. На краткое мгновение речитатив оборвался, взвизгнув, будто шестерни единого механизма вдруг утратили сцепление. В это время Паганель, дрожа от болезненного возбуждения, натянувшего все его мышцы струнами, вышел вперед. Его глаза горели от любопытства, полностью убившего страх. Он вглядывался в контуры сияющей фигуры, изучая расположение детей, и беззвучно шевелил губами, будто сверяя увиденное с картой в своей памяти.
— Древо не должно выглядеть так! — начал он. Голос Алексея сначала сорвался, но потом набрал силу, переходя в крик, обращенный к трону посередине сцены. — Это искажение Пути Столпа Равновесия! Путь избранной тобой тишины есть попытка установления извращенного, абсолютного, мертвого порядка! Это мерзость! Кощунственное выступление против самой жизни!
Профессор на сцене не пошевелился, неподвижный, словно высохшая мумия. Но холодный голос в их сознании ответил без задержки, будто ожидал этого возражения.
«Ошибка. Это эволюция. Столп Равновесия расколот и повержен. Его уничтожила ваша война, ваши страдания, ваш бессмысленный хаос. Я вношу в конструкцию закономерные изменения, предлагаю единственный логичный выход. Столп Абсолютного Порядка. Здесь нет страданий, ибо нет желаний. Нет сомнений, ибо есть только форма. Нет смерти, ибо есть вечная, неизменная структура. Они совершенны».
— Трупы лишены совершенства, — с внезапным спокойствием возразил Паганель, — они лишь куклы, лишенные воли насильно. Их отсутствие желаний — не твоя заслуга. Играешь в Бога, лишая своих марионеток свободы воли? В этом изъян всей твоей теории.
«Нет! — в беззвучном голосе впервые послышалось что-то, похожее на гнев. — Они — будущее!»
И в этот миг на Степана Нефедова и его людей обрушилась атака. Не было ни огня, ни пуль, ни ледяного ветра. Была только Тишина. Настоящая, всепоглощающая, всеобъемлющая. Все звуки начали не затихать — стираться. Сначала пропал гулкий звук их собственных шагов по залу. Потом — звук дыхания, стук сердца, шум крови в ушах. Старшина увидел, как Анна открыла рот, выкрикнула что-то, но никакого звука не услышал. Ничего, кроме нарастающего, давящего на барабанные перепонки ощущения вакуума, гула абсолютной тишины, исходившего из самой глубины — из Бездны Даат, стирающей сами границы человеческой сущности, из сокрытой сефиры, которую Вейс превратил в источник своего могущества, в черную дыру, поглощающую любой шум жизни.
Архитектор не шевелился. Но дети вокруг него начали светиться ярче, их шепот становился все громче, ритмичнее, строя вокруг Нефедова и его людей стену из чистого, безжизненного порядка, которая должна была стереть их самих, как ошибку в вычислениях.
Степан Нефедов почувствовал, как его мысли начинают замедляться, расплываться, будто теряясь в тумане, обволакивающем сознание. Он видел, как Анна падает в кресло, схватившись за голову, как Паганель, шатаясь, пытается что-то говорить, но его лицо искажает гримаса боли. Катя, стоявшая позади всех, упала и сжалась в комок, поползла под кресла, зажимая уши.
И тут до старшины дошло. Понимание вспыхнуло как маяк, который подает спасительный сигнал отчаявшемуся и заплутавшему в тумане кораблю, идущему прямиком на скалы. В голове будто защелкали костяшки счет. Обычно такое случалось, когда управление на себя брал Четвертый, но сейчас Нефедов не был бесстрастным наблюдателем. Он чувствовал все — злость, досаду на себя, такого тугодумного, и радость оттого, что есть выход. «Прямая атака на Вейса? Бесполезно. Он — всего лишь дирижер. Как сломать систему? Нужно атаковать не дирижера, а сам оркестр. Как именно? Не разрушить Древо, а перезапустить его. Метод? Ввести вирус. Вывод: использовать то, что есть. Шум жизни. Боль. Хаос».
Он с силой, до боли, сжал в горсти забинтованной руки обереги на шее. Боль вспыхнула ярко, на миг пробив пелену тишины. Старшина сделал глубокий, раздирающий легкие вдох, наполнив их ледяным, стерильным воздухом зала.
И заорал, срывая голосовые связки.
Заорал первую строку матерной, похабной солдатской песни о Ваньке-рекруте. Песни, которой его дед, бывало, напевал, изрядно приняв на грудь в какой-нибудь праздник. Голос Нефедова, в число достоинств которого музыкальный слух отродясь не входил, был хриплым, грубым — и живым. Он грохнулся об стену тишины. И на крошечный миг оставил в ней трещину, из которой плеснули звуки.
— ЗАВОДИТЕСЬ, ТАК ВАС ПЕРЕТАК! — между строками песни орал Нефедов, обращаясь к Сетке и Паганелю, к детям и самому себе, тыча пальцем в свою грудь, в низкое небо где-то над невидимым в темноте потолком зала, в самого Вейса на сцене. — СЛЫШИТЕ?! РАБОТАЙТЕ НА НАС! НА ЖИЗНЬ! НА КРИК! ПРОСЫПАЙТЕСЬ, В ГРОБОВИНУ МАТЬ! ОРИТЕ!
Анна, наконец услышав его, упала на колени возле рации и что-то сделала с ней такое, отчего во все стороны брызнули искры, и аппарат вдруг взвыл пронзительным, визгом, скрежетом, писком — симфонией всех возможных помех, какофонией яростного, неуправляемого шума.
Паганель, превозмогая ужас, стиснувший его тело и разум, подполз к самой границе светящейся фигуры. Он не стал вспоминать ученые труды или цитировать формулы. Все вылетело из головы, поэтому бывший студент просто уткнулся лбом в холодный паркет — и начал кричать. Обращаясь, как к живому существу, к каждому искаженному подобию Сефиры, называя их настоящими именами и требуя вернуть их истинную суть.
— ЙЕСОД! — выкрикивал он. Слезы текли по его грязным щекам, падая на светящийся контур и шипя, как на раскаленной плите. — Будь ОСНОВАНИЕМ ЖИЗНИ, а не смерти! Будь плодородной землей, а не бетоном! Будь теплым, а не мерзлым! НЕЦАХ! ХОД! Пусть победит человеческая стойкость, а не бессмысленная покорность! Пусть Славой будет сострадание, а не равнодушие! ГВУРА! Будь силой защиты, а не подавления!
Маленькая Катя, скорчившаяся под креслами, прижала ладони к ушам, зажмурилась, вздрагивая. Но звуки — хриплый рев Нефедова, визг рации, вопли Немчинова — все равно проникали сквозь пальцы. Звуки были ужасными. Живыми. Настоящими. Девочка опустила руки. Посмотрела на плачущего Паганеля, на кричащего, с искаженным яростью лицом Нефедова, на искрящую рацию возле Анны. И тогда ее собственный страх, все, что она копила в этом кошмаре неделям и месяцамии, прорвалось наружу. Катя заревела — громко, надрывно, по-детски безутешно, захлебываясь слезами и соплями. Этот плач не был частью системы и установленного Вейсом порядка. В нем было горе, страх, боль маленького настрадавшегося существа, а еще жалость — к себе, к другим детям, ко всему миру. Это был плач настоящего, выстраданного милосердия.
Хесед.
И этот плач стал последней каплей, прорвавшей плотину ледяного замысла.
Идеальная структура на полу дрогнула. Светящиеся линии мигнули, как лампочка, готовая вот-вот перегореть. Одна из сефирот — бледная, очень красивая девочка, которая стояла на месте Тиферет, — вдруг всхлипнула, прекратив монотонный шепот. Из ее закрытых глаз покатились слезы, потекли по щекам и упали вниз, прямо на светящуюся линию у ее ног. Там, где слезы коснулись фигуры, холодное свечение угасло с тихим шипением, оставив после себя маленькое, темное пятно. Эмоция. Хаос. Ошибка в безупречном коде Вейса.
Это была первая трещина. Затем мальчик из Нецах дернулся всем телом, словно от удара током, и сбился с ритма. Его шепот превратился в прерывистый стон. Девочка из Ход открыла глаза, наполненные диким, животным ужасом.
Профессор Вайс допустил ошибку. Система, построенная на абсолютном, математическом порядке и беспрекословном подчинении, не предусматривала процедур для обработки дисгармонии, подобной слезам или крикам боли. Диссонанс живого, болезненного, шумного, грязного бытия проник внутрь ее защищенного контура и запустил цепную реакцию. Спустя много лет такое назвали бы работой вируса, переписывающего код.
Один за другим дети начали вздрагивать, открывать глаза, сбиваться с ритма. Их синхронный шепот распался на отдельные голоса — всхлипы, крики ужаса, бессвязный лепет пробуждения. Кто-то звал маму, кто-то просто рыдал или визжал. Идеальный хор превратился в оглушительную мешанину детского плача, крика и смятения.
Здание Института содрогнулось. Нет, не физически. Не было никакого землетрясения, кирпичи из стен не посыпались, и внешне все осталось без изменений. Но в этот миг где-то словно бы лопнула перетянутая до отказа струна иной реальности, сопротивляющейся изменениям. Звук! Настоящий, громкий, живой, страшный звук, поднимался от основания искаженного Древа — от мертвой Малхут — и катился волной вверх. Восходя к самой Короне, этот шум принес с собой крик, боль, ужас и пробуждение. Жизнь, неуправляемая, неудобная, полная эмоций и чувств, слез и криков, возвращалась в каждую Сефиру, наполняя ее новым смыслом. Светящаяся фигура на полу начала гаснуть целыми кусками, ее идеальные линии искривлялись и ломались, уступая место темноте.
Глава 7
В пробуждающемся актовом зале, среди плачущих и мечущихся детей, Катя, выбравшаяся из-под кресел, повела себя не как испуганный ребенок, а как отчаянный, сосредоточенный зверек, стремящийся к известной только ей цели. Ее слезы кончились, она выревела весь долгий ужас одиночества и страха.
— Яша! — кричала девочка, пробираясь между детьми, наступая на гаснущие линии Древа. — Яша!
Увидев кого-то, Катя рванулась вглубь зала, туда, где у сцены, на месте одной из высших сефирот, стоял, прижавшись спиной к колонне, мальчик. Выше Кати, очень худой, с большими ушами и коротко остриженными белесыми волосами, он выглядел куда хуже, чем другие дети. Пока остальные просто плакали или орали от пробудившихся чувств, Яша был буквально парализован. Его сознание, годами настроенное на прием и упорядочивание, сейчас затопила лавина несистематизированных данных, не поддающихся подсчету: собственные эмоции, крики, боль, беготня вокруг. Мальчик стоял, широко раскрыв глаза, из которых текли слезы, его пальцы судорожно дергались, будто пытаясь сыграть на невидимой клавиатуре.
На сцене что-то изменилось. Профессор Вейс, до этого сидевший неподвижно, вдруг подался вперед и привстал, вцепившись костлявыми пальцами в подлокотники кресла. Впервые на его лице, лишенном возраста, отразилось нечто, похожее на эмоцию — смесь гнева и непонимания. Он открыл рот, и по залу заметался его беззвучный, но физически ощутимый приказ:
«СТОЯТЬ! СЧИТАТЬ! ПОРЯДОК!»
Это было похоже на утробный вой, врезающийся прямо в мозг. Яша, стоявший у колонны, застонал, схватившись за голову — приказ профессора жег его изнутри, требуя подчиниться привычному ритму.
Вейс не выдержал. Он вскочил, его халат распахнулся, показав мятую полосатую рубашку. Архитектор закричал вслух, по-немецки, отрывисто и зло, тыча пальцем в мечущихся детей:
— Zurück! In die Formation! Es ist ein Befehl! (Назад! В строй! Это приказ!)
Но его голос потонул в какофонии детского плача, визга рации и хриплого рыка Нефедова.
Яша всегда считал. Это было нормально, потому что составляло единственный знакомый ему способ существования. Мир вокруг был огромным, пугающим и непонятным, пока худой профессор не объяснил, что все есть числа. Боль от укола — единица. Сосущая пустота в животе — допустим, тройка, а выстрел — семерка. Свет лампы — девяносто шесть. Мерный шепот детей в зале — ритм, кратный четырем. Страх ощущался Яшей как ноль, самая неприятная цифра, потому что никакая. Но если все посчитать и упорядочить, страх уходил, превращался в понятную последовательность. Яша считал за профессора, потому что иначе профессор наказывал его, и приходила боль, мешающая считать.
Сейчас в его голове творилось нечто невообразимое.
Сначала был просто единичный сбой. В постоянный и аккуратный поток данных, который он получал от детей, ворвался чужой, грубый и неупорядоченный сигнал. Очень раздражающий и мешающий, он шел оттуда, где стояли незнакомые люди в военной форме. Яша попытался было просчитать этот сигнал, разложить его на составляющие. Но сигнал не поддавался. В нем были модуляции, которые не ложились ни в одну известную ему сетку: рев, хрип, боль, какая-то грязная частота, идущая от самого низа — оттуда, где профессор поместил Малхут, о которой так любил говорить.
Потом сигналов стало два. Тонкий, пронзительный визг, раздирающий эфир на ошметки, и второй — густой, текучий, как ртуть. Сбой пошел лавиной. Дети, которых он считал просто нулями, вдруг стали единицами. Каждый начал излучать свой собственный, уникальный шум, не укладывающийся в заданные параметры.
— Ошибка, — прошептал Яша побелевшими губами. — Критическая ошибка. Критическая ошибка! Ошибка!
Он попытался отыскать в этом шуме и реве новую формулу, но мир вокруг уже потерял четкость. Цифры расплывались, превращаясь в лица. Эти лица были страшными — они гримасничали, плакали, кричали, искажались паникой и ужасом, которые нельзя было просчитать. Яша зажмурился, шепча спасительные, привычные формулы, но цифры не возвращались. Вместо них пришла боль — настоящая от которой нельзя было отгородиться никаким уравнением. Она накатывала волнами, смывая остатки выстроенного профессором убежища. И в этом хаосе единственным островком, который не распадался на куски, вдруг стало чье-то имя, выкрикнутое тонким, отчаянным голосом: «Яша!».
Имя не было числом. Но оно вдруг оказалось важнее всего.
— Яша, это я! Катя! — девочка прижала ладони к его щекам, заставила посмотреть на себя. — Слушай меня! Не считай! Пожалуйста! Это я! Слушай меня!
Но мальчик только мычал, пытаясь отвернуться и уйти обратно, в безопасный мир чисел. Тогда Катя, стиснув зубы, отступила на полшага и изо всех сил как взрослая ударила его ладонью по щеке. Звук был негромким, но ясным. Яша аж подпрыгнул от неожиданности. В его взгляде, который, наконец, сфокусировался на лице Кати, мелькнуло узнавание, а за ним пришел всепоглощающий страх.
— Все рушится! — прошептал он голосом, сиплым от долгого молчания. — Ошибка. Критическая ошибка…
— Никакая не ошибка! — закричала ему Катя, тряся за плечи. — Ты живой, Яша! Помнишь меня? Ты мне про голубей на карнизе рассказывал, которых кормил семечками! Помнишь, как ты тайком сломал линейку? Хватит считать, дурак! Ну посмотри на меня!
Маленькая девочка, выбракованная профессором Вейсом за неспособность к системному мышлению, каким-то чудом избежавшая уничтожения, говорила Яше то, что чувствовала сама. И ее слова, ее пощечина, ее отчаянная настойчивость — сработали. Яша громко всхлипнул, потом заплакал, обхватил руками Катю, такую маленькую и такую сильную. Прижался к ней, рыдая уже не от сбоя системы, а от давно забытого чувства — человеческой связи, дружбы, которая оказалась сильнее всех формул Вейса. В глубине сцены мальчик-двойник Яши закачался, как пьяный, схватился за голову и рухнул на пол, потеряв сознание. Фигура Древа погасла полностью.
Отто Вейс, грудой старого тряпья обрушившийся обратно в кресло, больше не шевелился. Его лицо теперь не было маской невозмутимости, свет, окружавший трон Архитектора, померк, потускнел и исчез. Трон из теней рассыпался, как карточный домик. Немецкий профессор, одетый в грязный халат, просто сидел в обычном кресле на пустой сцене, тупо глядя в пространство перед собой.
Разум Отто Вейса отказывался принять невозможное, отчаянно искал лазейку, и не находил ее. Изощренный интеллект оказался побежден самой жизнью, тем, что он пытался вычеркнуть и упорядочить. Безупречный механизм распался. Далеко, в пустых чертежных классах стояли покосившиеся кульманы с бессмысленными линиями чертежей. В ткацкой мастерской непонятно откуда взявшийся ветер, пахнущий гарью, спутывал в клубки обрывки ниток, цепляющиеся за руины ржавых станков.
Тишина окончательно испарилась, сменившись оглушительным гулом. Дети плакали, кричали, звали друг друга, падали на пол, обнимались, кто-то бился в истерике. Но они были живы, свободные от кошмара совершенного порядка.
Паганель, кое-как утерев слезы, покосился на Анну — не видела ли? — потом подошел к ближайшей девочке, той самой, с чьей слезинки все началось, — и прижал ее к себе, бессвязно бормоча:
— Все хорошо, все кончилось, живешь, родная, живешь. Мы вас выведем. Мы вас спасем. Как тебя зовут, ведь не Тиферет же?
— Я Таня, — дрожащим голосом отозвалась она. — Я из Владимира…
— Хороша была Танюша, краше не было в селе, — улыбнулся ей Алексей. Поднял мокрое лицо к Нефедову, спросил:
— Все? Конец, да?
Старшина медленно подошел к нему, переступая через линии искаженного Древа, которые оказались просто выложенными из осколков битого, тусклого фаянса. Он потер забинтованную руку, поморщился, быстро глянул на полутемную сцену с силуэтом неподвижно сидящего в кресле человека. Поднял руку к шее, нащупывая болтающийся кожаный шнурок, на котором не было ни единого оберега — только горелая костяная крошка сыпалась между пальцами.
— Теперь самое трудное для них начинается. Понимаешь, Паганель? Это будущее мы для них стерли, но что-то ведь надо и взамен дать. Так что тебе новое задание, рядовой Немчинов. И тебе, кстати, — Нефедов покосился на Анну, недоуменно озирающуюся вокруг. — Сопроводить детей в госпиталь надо, все как полагается. Не знаю, какой там у медицинских порядок — ну, разберетесь, не маленькие же. Сдадите по описи, или еще как…
— По описи! — возмущенно фыркнула Сетка. — Они вам что, товарищ командир, вещи, что ли? И вообще…
— Разговорчики, — отрезал старшина, но потом усмехнулся. — Поштучно, значит, поименно. Не цепляйся к словам, Сетка. Для нас главное вывести отсюда всех, живыми, а уж бумажки в штабе за тебя заполнят, не сомневайся. Ты мне, умница-разумница, лучше скажи, что с твоей рацией?
— Хана рации, — грустно сказала Семенова, — проще выбросить, чем починить.
— Ломать не строить, — философски заметил Паганель. — Повезло тебе, Сетка, что ты временно прикомандированная…
— А что что? — обиженно спросила Анна.
— А то бы за порчу казенного имущества ты из нарядов вне очереди не вылезала. Да успокойся, — махнул рукой командир Особого взвода, — сейчас и без тебя есть, кому. Конюхов с Тхоржевским справляются. Один обалдуй, каких мало, второй вообще… кхм.
Старшина пожал плечами, потом остро глянул на молодых людей.
— Кру-гом. Выполнять! Дорогу отсюда найдете теперь без проблем, я думаю.
Проводив Сетку и Паганеля взглядом, Нефедов развернулся к Кате и Яше, которые, держась за руки, подошли к нему.
— И вы шагайте с ними, — помолчав, сказал он. — И спасибо тебе, Катя. Береги своего Яшку, ладно?
— Ладно, — просто ответила девочка и дернула своего спутника за руку. — Яша! Ну пойдем!
Старшина Степан Нефедов вышел из дверей Института на улицу. Вокруг стояла ночь, и была она по-прежнему ледяной, но ветер подул неожиданно теплый, словно бы и не зима: резкий, порывистый, несущий с собой знакомые запахи дыма, гари и звуки далекой, то затихающей, то снова разгорающейся перестрелки. Снег падал крупными, пушистыми хлопьями, которые плавно кружились, ложась на землю неровным, рыхлым покровом. Где-то совсем близко, на другом конце поля, бухнул пушечный выстрел. Это был привычный шум войны.
Нефедов остановился на ступенях, достал из кармана мятую коробку «Казбека», постучал об нее мундштуком последней папиросы, потом чиркнул колесиком латунной зажигалки. Резкий, настоящий запах бензина на миг перебил весь тот ужас, что остался за спиной. Старшина глубоко, с удовольствием затянулся, и струйка табачного дыма поднялась в морозный воздух. Дым извивался причудливой, живой, постоянно меняющейся лентой, пока не растворился в темноте. После стерильной чистоты Института вкус табака ощущался особенно остро, как будто это была первая папироса за очень много времени.
За его спиной послышались шаги, звякнула кираса. Подошел сержант Беляев, хмурый, но с явным облегчением на лице.
— Товарищ старшина, мы тут это… честно говоря, думали, что уже все. Творилась какая-то чертовщина, даже описать затрудняюсь. Прикажете оцепление снимать?
— Снимай, Беляев, — Нефедов даже не обернулся, — и вот что. Сейчас отсюда выйдет группа детей. Большая группа. Твоя задача — быстро организовать их сопровождение в тыл. У меня рация накрылась, так что давай, свяжись со штабом, пусть высылают транспорт, теплую одежду или одеяла, ну и санитаров. Можешь считать, что выполняешь приказ особой важности. С детьми поедут двое моих, Сетка и Паганель.
— Дети, товарищ старшина? — удивленно переспросил сержант. — Какие дети? Там же немцы должны быть.
— Дети обычные, наши, русские. Кончились немцы, — коротко бросил Нефедов. — Выполняй.
Беляев ушел быстрым шагом, на ходу раздавая команды своим бойцам. Из дверей института начали появляться первые фигурки в серой униформе. Они жались друг к другу, озирались по сторонам, ежились от непривычного холода. Многие плакали. Панцирники, забыв о своей обычной суровости, подхватывали самых маленьких на руки, укутывали кто во что мог.
Нефедов вгляделся в темный проем. Оттуда выходили все новые и новые дети. Вот показались те, кого ои видел в чертежном классе — мальчишки и девчонки с тонкими, измазанными грифельной пылью пальцами. Они терли глаза, будто только что проснулись от долгого, тяжелого сна. Следом, поддерживая друг друга, брели «сборщики» из цеха — те, что еще недавно с пугающей точностью собирали бессмысленные механизмы. Один из них, светловолосый парнишка лет восьми, все еще сжимал в кулаке маленький молоток, тупо глядя на него, словно не понимая, зачем он ему.
— Все выбрались, — тихо сказал подошедший Паганель. Он держал за руку девочку Таню, которая все еще всхлипывала, но уже не так отчаянно. — Все, кого мы видели.
За Анной шли Катя и Яша. Мальчик, бледный как мел, шел, не отрывая взгляда от темного неба, будто видел его впервые в жизни.
— Товарищ старшина, — спросил Алексей, — а с тем, на сцене, что делать?
Нефедов докурил папиросу, щелчком выкинул окурок в снег.
— Ничего не делать. Он сам с собой уже сделал все, что нужно. Пусть сидит, оттуда ему никуда не деться, есть у меня такая чуйка. Скоро тут будут те, кому он нужен, вот и пусть разбираются в Москве. Там в курсе, как такого дорогого гостя принимать. Вы давайте, приказ выполняйте.
Критически оглядев свои перемазанные штукатуркой сапоги, командир Особого взвода развернулся и зашагал к панцирникам. Сзади, перекрывая шум и грохот канонады, вдруг раздался звонкий детский голос. Это кричала Катя, стоя на ступенях и глядя вслед удаляющейся фигуре старшины.
— Спасибо!
Нефедов не обернулся, только махнул рукой, не сбавляя шага. Анна пожала плечами и посмотрела на Паганеля. Бывший студент улыбнулся сквозь усталость.
— Железный человек наш командир, — сказал он.
— Да не железный он никакой, –досадливо вздохнула Анна. — Не железный. Самый живой из всех, кого я знаю. Если бы не он… не его злость на все это, мы бы все там остались, понимаешь? А так…
Не договорив, Сетка взяла за руки сразу двоих детей, которые доверчиво прижались к ней. Вздохнула и сказала Алексею:
— Ну, чего встал? Пойдем уже.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
