Обложка Не время умирать. Назад в ГДР. Часть 2

Не время умирать. Назад в ГДР. Часть 2

Иннокентий Белов

0% прочитано
Стандартный
Иннокентий Белов

Не время умирать. Назад в ГДР. Часть 2

Глава 1

Не время умирать. Назад в ГДР. Часть 2

В среду покойник неожиданно заговаривает со всем Дрезденом негромким, но четким голосом газетной строки.

За несколько монет ему отвели три коротких предложения на последней полосе, между детской коляской и зелёным попугаем, знающим, судя по объявлению, почему-то только чешские слова.

«Наверно, попугай улетел у кого-то в Чехословакии, а здесь его поймали и теперь продают?» — мелькает мимолетная мысль.

Газету я покупаю возле пансиона фрау Кемпе. Ночной дождь уже кончился, но вода ещё собирается на краю навеса и время от времени падает продавцу на рукав. Покалеченная рука, которой он прижимает пачку к деревянному прилавку, снова показывает мне металлическую скобу. Верхние номера в пачке отсырели и выгнулись, словно их ещё в типографии пытались свернуть в трубку.

— Сегодня газета с характером, — предупреждает он, вытаскивая для меня экземпляр из середины пачки. — Шофёр из типографии сказал, что наборщик три раза за ночь бегал звонить в родильный дом. Если на второй странице у министра окажутся два носа, не ищите в таком никакого политического намёка.

— А если ни одного? — улыбаюсь я.

— Тогда жена родила двойню, — смеется киоскер.

Он прижимает сдачу большим пальцем к прилавку и терпеливо ждёт, пока я её заберу. Умение не торопить человека, которому внезапно становится неловко принимать деньги, видя его увечье, пришло к нему не за один год. Я благодарю, кладу монеты в карман и раскрываю газету.

Министр оказывается с одним носом. На последней полосе всё тоже на своем месте. Как оплачено и как положено.

«Куплю аквариум на шестьдесят литров. Только без рыбок. Стекло целое».

Фраза выглядит ровно так, как вчера продиктовал Биндер. Ни одной лишней подробности, за которую мог бы зацепиться посторонний, зато имеется достаточно странностей для человека, ожидавшего именно подобный ответ.

«Покойник сообщает, что он все еще жив, что материал остался при нём и что к прежнему месту подходить нельзя. Через неделю вызов следует повторить», — понимаю я.

Рядом со мной женщина покупает два номера, один для себя, другой для сестры в Пирне. Мальчик у остановки подбирает вчерашнюю газету, тут же вырывает из неё чистый угол и принимается складывать лодку. Его мать разговаривает с соседкой и не замечает, что бумажный флот сына уже занял половину лужи. Большая часть сегодняшнего тиража к вечеру ляжет под селёдку, растопит печи или прикроет столы во время ремонта.

Мне требуется, чтобы один экземпляр прочёл человек, имени которого я пока не знаю.

Газету я складываю объявлением внутрь и направляюсь к булочной. Пипер ждёт там же, где стоит почти каждое утро. К серому свитеру прибавились шерстяные перчатки без пальцев, слишком широкие в запястьях. За несколько дней наблюдения он понемногу приспособился к холодной дрезденской весне семьдесят второго года, хотя лицо остаётся таким же недовольным, будто погода все время нарушает распоряжение его начальства.

Я киваю, в ответ Пипер отвечает едва заметным движением глаз.

«Вчера человек под фонарём не ответил вовсе!» — вдруг пронзает понятная мысль мое сознание.

Воспоминание приходит не озарением, а неловкостью, которую я только теперь могу назвать. Вечерняя фигура уже тогда показалась мне неверной, однако повязка беспощадно тянула ноющее плечо, мокрый воротник лез под рубашку, а до двери пансиона оставалось всего несколько шагов. Я смотрел не на человека, а на освещённое окно вестибюля за его спиной. Теперь останавливаюсь у витрины с хлебом, делая вид, что разглядываю выставленные батоны, но снова вижу вчерашний тротуар.

Коричневое пальто было тем же лишь издали. Плечи в нем казались шире, воротник лежал иначе, а правый карман не оттягивала пачка сигарет. Пипер носит её четвёртый день, хотя при мне не курил ни разу. Прямоугольник пачки в одном и том же кармане уже успел стать частью его силуэта. Вот и сейчас я видел его определенно.

«Под фонарём стоял другой человек. Он знал место Пипера, знал цвет его пальто и мою привычку смотреть через дорогу, но не знал нашего нелепого приветствия», — понимаю я.

Я продолжаю путь, не оборачиваясь. В худшем случае незнакомец вёл меня от Йоханнштадта и видел, откуда я вернулся. В лучшем он получил лишь время возвращения и направление откуда-то от реки.

«Между этими возможностями лежит слишком много улиц, чтобы хоть как-то уверенно выбирать удобную», — понимаю я.

До этого утра мое упрямое молчание в представительстве ещё можно было выдавать за способ сохранить Биндера. Теперь оно делает меня единственным проводником к его убежищу, про которого знают люди, хотящие обязательно убить Клауса. Поддельная фигура Пипера говорит именно про такое желание. Неизвестный уже научился пользоваться немецкой наружкой, а я заметил подмену лишь через ночь.

— Теперь моя одиночная игра перестала быть разумной осторожностью. Она превратилась в незаметный подарок противнику, если он вдруг решит жестко действовать, — говорю я себе под нос.

Опытный Ремезов внутри меня требует немедленно идти к Гурьеву и все ему рассказать. У него есть при себе простой довод, проверенный годами чужих провалов.

«Если противник знает больше, чем ты предполагаешь и можешь надеяться, твоя одиночная осторожность уже ничего не бережёт».

Соболев отвечает не словами, а памятью о кабельной камере, перевязанных пальцах Биндера и о том, как тот спит, не снимая ботинок, чтобы успеть уйти в темноту подвала при первом звуке над люком.

Ремезов видит в Биндере только источник, которого никак нельзя потерять, а Соболев человека, который однажды выстрелил ему в плечо, которого он сам спас и оставил в живых.

Раньше эти две реальные правды удавалось держать отдельно друг от друга. Одна принадлежала работе, другая начиналась после неё. Теперь обе ведут к одной двери, но ни одна не обещает, что Биндер надолго переживёт правильное решение. Я могу долго объяснять себе и людям из комитета, почему молчал до этого момента, но больше не могу утверждать, будто сейчас один способен отвечать за его жизнь.

Это и есть главная причина моего будущего доклада. Всё остальное придётся произнести уже в кабинете.

В советское представительство я вхожу без двух минут восемь. Дежурная машинистка ещё снимает чехол с машины, тётя Зина открывает буфет и одновременно спорит с немецким молочником. У его ног белеет лужица кефира, среди осколков лежит неповреждённая крышка. Молочник доказывает, что бутылка треснула ещё на заводе, тётя Зина справедливо требует

Причем он говорит на родном немецком, слабо знающая его тетя Зина на чистом русском с редкими добавлениями немецких слов, но они почему-то отлично понимают друг друга.

Не будь я сейчас здесь по очень серьезной причине, обязательно послушал бы обоих. Но времени лишнего нет ни секунды.

Гурьев уже сидит в кабинете Ковальчука. Плаща он пока не снял, на плечах темнеют влажные пятна. Перед майором лежат схема заводских путей, копия велосипедной карточки и чистый лист. Последний оставлен в середине стола, немного в стороне от остальных бумаг. Для чего именно оставлен, догадаться совсем нетрудно.

Ковальчук дожидается, пока я закрою дверь и поздороваюсь с обоими, сразу же указывает на стул.

— Есть у вас, старший лейтенант Соболев, чем поделиться со старшими товарищами? — его взгляд смотрит на схему и карточку, потом поднимается ко мне.

Гурьев сидит сбоку на подоконнике и ждет моего ответа.

— Мне есть, что рассказать, — не тяну я кота за хвост, уже не сейчас момент.

Ковальчук меня сразу понимает:

— Имя? — его вопрос я тоже понимаю.

— Клаус Биндер.

Карандаш касается бумаги и выводит имя. Ни удивления, ни торжества я не вижу. За ночь они успели узнать достаточно от немецких товарищей, чтобы данная фамилия только что заняла теперь приготовленное место.

— Где он сейчас?

— В кабельной камере под строящейся прачечной в Йоханнштадте. Вход со двора через служебный люк. Есть вентиляция в подвал и проход в коллектор, но дальше стоит кирпичная заглушка, — подробно объясняю я.

— С какого дня вы его прячете? — беспощадно загоняет меня в угол майор.

— С субботы.

Ковальчук записывает и такое мое признание. В коридоре тётя Зина объявляет, что социализм не освобождает гражданина от ответственности за стеклянную тару, молочник возражает уже заметно тише. Вероятно, заметил Гурьева, когда проходил мимо еще открытой двери.

— Пистолет у вас? — спрашивает Ковальчук о том, насколько я оказался разумен тогда, сразу после покушения.

— Нет. Пистолет лежит в дренажном колодце за трамвайным депо. Магазин спрятан отдельно, у восточных ворот, — уверенно отвечаю я.

Никто меня тогда не видел, поэтому найти разобранный пистолет могут только совсем случайно. Когда будут чистить городские стоки, под мусором и глиной.

— Когда они там оказались? — еще важный вопрос.

— Через десять минут после стрельбы, — прикинув время, отвечаю я.

— Как он оказался у вас?

— Отнял в схватке прямо в уборной «Цур Линде». Крутил ему кисть на залом и хорошенько ее повредил, но жилистый Биндер все же перетерпел и ухитрился выстрелить. Два раза, — невольно признаю я свою недостаточную подготовку в силовом задержании.

— Сегодня покажете оба места, — удовлетворенно кивает майор.

Хоть что-то командированный агент смог сделать правильно после того, как отнял у преступника пистолет.

— Покажу, — не спорю я.

Майор откладывает карандаш, выравнивает его по краю листа и только после этого смотрит на меня. Голос он не повышает. По тому, как точно карандаш лёг вдоль края бумаги, Ковальчуку это и не требуется.

— Четыре дня вы лично скрывали от нас человека, который стрелял в советского сотрудника. Потом вывезли его из старого блока, о котором нас уже очень настойчиво спрашивают немецкие товарищи. Пистолет спрятали, магазин оставили отдельно. Одну бумагу с вашим именем о пропавшем на заводе велосипеде получила народная полиция, другая лежит у меня, — констатирует он общий итог моих нарушений.

Но я с ним не слишком согласен, мне еще есть, о чем рассказать старшим товарищам. Ковальчук сразу чувствует мое желание.

— Я ничего больше не упустил? Есть вам еще что рассказать?

— Упустили попытку убрать Биндера на конечной или какой-то другой станции поезда до Цвиккау. Если бы его провожатые сняли с поезда, сейчас мы обсуждали бы только возможно найденный труп и исчезнувшие документы, — добавляю я. — Но он жив и почти здоров, уже заговорил и дал мне много важнейшей информации про действующую в Дрездене сеть западной спецслужбы.

Ковальчук и Гурьев переглядываются, майор снова берется за карандаш.

— Поэтому можно считать, что Пуллах остался с носом, а сама сеть будет вскоре разгромлена полностью. Еще я знаю лица и фигуры двоих ликвидаторов, даже видел номер машины, серого Вартбурга. Его передал немецким товарищам, потому что так было надо. Чтобы вдова Кесслера получила правильное заключение о смерти мужа, нашего человека до самой смерти. Еще помог Хофману и его связному выйти из-под удара, — постепенно я перечисляю свои действия по защите нашей сети от полного разгрома.

— Благодарю. Теперь перечень ваших самовольных действий полон, — продолжает записывать Ковальчук.

Гурьев всё это время смотрит на схему, а не на меня. Он проводит пальцем вдоль заводской ветки, словно проверяет маршрут, затем спокойно спрашивает.

— Почему докладываете только сегодня?

Вопрос точнее мной ожидаемого. Полковника интересует не прежнее молчание, для которого уже набралось слишком много понятных и непонятных причин, а перемена, заставившая меня сразу заговорить.

— Вчера вечером у пансиона вместо Пипера стоял другой человек. Пальто похожее, место то же, но фигура и привычки не совпали. Подмену я заметил только утром, когда снова увидел Пипера. Если он шёл за мной от Йоханнштадта, убежище Биндера уже могло попасть под наблюдение. Если не шёл, следующая моя поездка сама приведёт агентов противник туда.

Ковальчук снова берёт карандаш.

— Уверены, что это не люди Лоренца?

— Нет, не уверен. Но Лоренц мог заменить наблюдателя без всякого маскарада. Ему незачем учить нового человека манере Пипера и ставить в том же пальто.

— Что точно видел двойник? — сложный для меня вопрос.

— Не знаю, — вздыхаю я.

Мне неприятно произносить эти два слова, однако додумывать за неизвестного сейчас означало бы только облегчать себе положение и усугублять его для Биндера. Гурьев наконец поднимает глаза.

— Значит, четыре дня вы не доверяли нашей системе. Но сегодня выяснили, что собственной системы у вас все же нет, — замечает он спокойным голосом.

— Примерно так получается, — я признаю свое тактическое поражение.

— Уже лучше, — говорит Ковальчук и поправляется. — Не положение, конечно. Только формулировка о нем.

Гурьев не улыбается и спрашивает, что у Биндера осталось.

— Пачка документов. Он называет её материалом. Я видел несколько листов, но не забрал.

Ковальчук устало трёт переносицу. Я не жду следующего вопроса, потому что понятно, о чем он

— Пока документы у него, он считает себя полноценным участником разговора и хочет торговаться. Если отнять их силой, получим испуганного человека, который будет вспоминать только то, что кажется ему безопасным. Сейчас он все-таки откровенно говорит со мной. Не всё и не сразу, но говорит.

— Он стрелял в вас, — замечает Гурьев.

— Я помню. Но у него еще много информации, он мне не все рассказал. Пришлось ему пообещать, что этот поступок останется между нами. Иначе он отказывался сотрудничать, — признаюсь я в попытке выгородить несостоявшегося убийцу по договоренности между нами. — Его полная откровенность показалась мне гораздо важнее наказания для Биндера.

— Еще вы сняли его с поезда, рискуя его и своей жизнями? — напоминает мне Ковальчук. — Может поэтому он говорит?

За окном дворник сгребает мокрые окурки к водостоку. Ветер возвращает два или три на прежнее место, тогда дворник без раздражения начинает заново. Я смотрю на него дольше, чем требуется для ответа.

— Мёртвый Биндер унёс бы с собой человека, который выдал мой маршрут. Живой ещё может к нему привести, — у меня есть хорошая причина поступить так.

Гурьев ждёт.

— Только поэтому?

— Нет.

Он не требует служебного продолжения. Возможно, понимает, что его у меня нет. Возможно, слышит достаточно.

Я достаю газету и раскрываю последнюю страницу, показываю на нужное место. Ковальчук читает объявление, затем медленно перечитывает, уже отделяя обычный смысл от условного.

— Аквариум без рыбок?

— Ответ на сорванную встречу. Биндер сообщает, что жив, материал при нём, старое место закрыто, новый вызов нужен через неделю.

— Кто должен прочесть?

— Посредница по имени Инге. Возможно, она передаст дальше. Вчера Биндер добавил ещё две вещи, которые почему-то не сказал раньше. Человек, которому она подчиняется, свободно говорит на русском и любит играть в скат. Она называет его Доктором и очень боится, по словам Биндера.

— Откуда знаете последнее? — вмешивается Гурьев.

— После разговора с Доктором по телефону Инге сказала Биндеру, что этому человеку хватает тридцати двух карт, чтобы собеседник показал всё, что прячет. Завтра у Маргариты Тихоновны как раз собираются на скат. Генрих Оттович Вайс, консультант по торговой части, тоже будет там. В воскресенье я провёл с ним почти целый вечер. Он почти ни о чём не спрашивал, но к уходу знал обо всех больше, чем люди, задававшие вопросы.

— Значит, все-таки Вайс? — спрашивает Ковальчук.

— Пока только мое предположение, — откровенно признаюсь я.

Ковальчук переворачивает исписанный лист. На обороте остаются заметны вдавленные следы карандаша, даже без слов понятно, что фамилией Вайса разговор обо мне не закончился.

— Теперь порядок вашей дальнейшей работы. До отдельного распоряжения поездки за пределы Дрездена отменяются. Сотрудников народной полиции и министерства государственной безопасности без меня не посещаете. Служебную машину получаете только по утверждённому маршруту. О каждом выходе из пансиона после двадцати двух часов сообщаете дежурному, — перечисляет Ковальчук.

— На завод я ещё допускаюсь?

— Завод не виноват в ваших странных способах вести дела. Сегодня работаете по плану. К завтрашнему утру дадите отдельное объяснение по Биндеру, оружию, поезду и двум версиям показаний. Без литературных достоинств и коротко.

Последняя оговорка почти возвращает разговору привычный тон, но только почти. Формально меня не отстраняют и не запирают в комнате. На деле вокруг каждого шага появляется ещё один человек, обязанный знать, куда я иду и когда вернусь. Я понимаю, что это естественная плата за нарушение, но всё же от одного перечня становится тесно.

— А Биндер?

— Сейчас будет Биндер, — отвечает уже Гурьев.

Полковник складывает газету так, чтобы объявление оказалось внутри, передаёт её Ковальчуку.

— Биндер остаётся на месте. Двое снаружи, без подхода к люку и без разговоров со сторожем. Один наш человек проверит коллектор со стороны реки. Решения будете получать через майора.

— Если двойник дошёл за мной до Йоханнштадта, камера уже раскрыта.

— Поэтому сегодня его не двигаем, — говорит Гурьев. — Поспешный вывоз подтвердит, что место важно, еще сразу покажет, кого именно мы защищаем. Сначала проверим подходы и осторожно посмотрим, появится ли наблюдение со стороны. Машина будет стоять в двух кварталах. При прямой угрозе свидетеля выведем через подвал.

— Лоренц потребует Биндера живым, — напоминаю я.

— Когда придёт время, получит живым. Пока он получил пустой технический блок и вволю может сердиться на нас. Этого пока достаточно для немецких товарищей, вы им и так помогли разглядеть орудующих под самым их носом людей Пуллаха.

Гурьев расправляет газету ладонью, хотя она и без того лежит ровно.

— С этой минуты Биндер больше не ваша тайна. Оставить его в камере решаю я. Если Лоренц потребует объяснений, давать их тоже буду я. Но, если Биндер исчезнет после очередного вашего самовольного решения, отвечать придётся вам, — предупреждает он меня. — Уже по всей строгости.

Ковальчук ставит на схеме несколько маленьких отметок. Ни одна не касается самой кабельной камеры.

— К Биндеру пока пойдёте вы, — говорит он. — Перепишете состав документов, если он позволит. При любом движении сначала звоните. Не решаете, куда его перевозить, не проверяете хвосты и не спасаете Европу. Особенно последнее.

— Я и раньше не собирался, — немного удивлен я.

— Это меня и беспокоит. Вы редко собираетесь заранее, — получаю в ответ.

— После всего перечисленного вы всё равно оставляете контакт мне? — становится интересно самому.

— Вы четыре дня приучали его ждать только вас. Спасли его и уже хорошо разговорили, — отвечает Гурьев. — Если в камеру спустится незнакомый человек, Биндер замолчит, уйдёт или снова возьмётся за оружие. Исправлять вашу прежнюю самодеятельность чужой жизнью я не собираюсь. Не путайте имеющуюся сейчас объективную служебную необходимость с внезапно оказанным доверием.

Гурьев снимает с вешалки мою шляпу и кладёт на край стола. Так он обычно заканчивает часть разговора, после которой человек ещё остаётся в кабинете, но уже не может считать себя приглашённым гостем.

Глава 2

— Вечером встретитесь с майором Ратом из Главного управления А. Человек Маркуса Вольфа. Его люди вели Бернера до вашей прогулки в парке. Теперь выяснилось, что Бернер появлялся возле одной их западной линии. Поэтому у майора есть к вам вопросы, но сам он тоже сможет ответить на ваши. Если они появятся, — инструктирует меня Гурьев.

— С учётом новых ограничений эта встреча остаётся

— Ограничения не отменяют вашу память, — отвечает Гурьев. — Рату нужен человек, который видел Бернера и говорил с Биндером. Никого другого у нас нет в наличии.

— Боннской линии? — удивляюсь я.

— Рат скажет столько, сколько сочтёт нужным. Вы расскажете о немецком инженере, русском голосе и возможной утечке. Имя Биндера, место нахождения и его нынешнее состояние останутся здесь.

— Где назначена встреча? — становится интересно мне.

— В старом клубе железнодорожников на Фрёбельштрассе. В половине седьмого, — заглядывает в свои записи полковник. — Как раз успеете после работы к нему.

— Почему не у него в управлении?

— Он и хотел у себя. Я предпочитаю нейтральный стол, от которого оба собеседника могут встать без разрешения хозяина, — усмехается полковник. — А то у хозяев быстро появляются неправильные мысли.

Я вспоминаю визит к Лоренцу, его угрозу продержать меня до запроса советской стороны в здании министерства, поэтому сейчас полностью согласен с полковником.

— Рат предложит шахматы и водку, — добавляет Гурьев. — Соглашайтесь только на первое.

— Вторую рюмку он обычно наливает не себе, а собеседнику, — добавляет Ковальчук. — Следите, в чьей руке она потом окажется.

Когда я выхожу, рабочий день уже начался. Машинка Нины стрекочет за дверью, молочник уносит пустой ящик, а тётя Зина собирает стекло на совок и сообщает каждому проходящему мимо про высокую цену человеческой небрежности. На столе Ковальчука остаётся схема с отметками, возле которых скоро появятся люди, не знающие ни меня, ни Биндера.

В коридоре я задерживаюсь у окна и впервые замечаю, что дождь окончательно прошёл. Двор мокрый, на водосточной трубе дрожит последняя капля, водитель служебной машины протирает ветровое стекло газетой.

У моего решения, которое ещё час назад казалось почти невозможным, теперь есть отметки на схеме и назначенные исполнители. Во дворе ничего не изменилось, даже плечо болит-ноет с прежней настойчивостью.

«Доклад оказался правильным, хотя и запоздалым, вот что признал сейчас полковник, — говорю я себе. — Подобный вывод не может не радовать после четырех дней сплошного риска. Подразумевается при этом, что я ни в чем заметно не ошибся».

Я повторяю про себя слова Гурьева, но думаю не о службе, а о том, заметит ли Биндер незнакомых людей возле прачечной. С распоряжением моего начальства спорить бессмысленно, в одиночку Биндера я уже не удержал.

Неясно мне совсем другое.

«Я передал наверх право решать его судьбу? Или всего лишь переложил ответственность за возможную смерть. Ответа пока нет, но и облегчения тоже», — понимаю я.

Аникин приходит около половины десятого. Я уже видел в кабинете майора большой коричневый пакет, западногерманский шахматный журнал лежит внутри. Сам конверт дважды перевязали бечёвкой, а поверх рукой Ковальчука выведено «получено добровольно».

«После последних событий майор предпочитает уточнять даже то, что ещё вчера посчитал бы очевидным», — кажется мне.

— Василий Тимофеевич у себя? — спрашивает Аникин.

— Был несколько минут назад.

Он кивает, но не уходит. Галстук на рубашке сидит криво, под глазами темнеют следы бессонной ночи.

— Я ещё одну вещь вспомнил. Бернер при первой встрече обещал достать Нимцовича. «Мою систему». Сказал, что у нас хорошего, самого полного издания не найти. Тогда его слова показались мне обычной любезностью, но теперь я понимаю, что нет. Книга очень редкая и, значит, довольно дорогая, — сбивчиво объясняет мне смысл бессонной ночи шифровальщик.

— Почему вспомнили сейчас?

— Ночью расставил нашу партию. На книжной полке осталось пустое место. Книги там никогда не было, но я посмотрел на пустое место и подумал о ней.

Он произносит свои слова с заметным смущением, словно уликой стало не обещание Бернера, а собственное желание получить редкую книгу.

— Добавьте к своему объяснению, — сразу решаю я.

— Это тоже был подход? — пока сомневается Аникин.

— Возможно. Книга ни в чём не виновата. Но незнакомые люди редко угадывают, чего именно вам не хватает на полке.

Аникин смотрит на мое лицо.

— Мы ещё сыграем?

Он спрашивает быстро и сразу отводит взгляд. Чужая книга беспокоит его гораздо меньше, чем возможность однажды войти в комнату и увидеть, что за шахматной доской для него не оставили места. И никто больше не хочет с ним играть.

— Если Ковальчук не заставит вас переписывать объяснение до пенсии, — улыбаюсь я.

— Я быстро пишу.

— Тогда надежда есть.

Он улыбается впервые за утро и отправляется по коридору. Через минуту из кабинета доносится голос Ковальчука.

— Нимцович через «ц» или через «с» пишется?

Ответа я не слышу.

— Не знаете, так и укажите. Написание не установлено, — диктует майор.

Там теперь все в порядке, майор принимает дополнительную откровенность Аникина, лишним упоминание обещанной книги точно не станет.

К депо мы заезжаем по пути на завод. Двое техников из представительства поднимают решётки, Ковальчук сверяет места с моими словами, потом сам запечатывает пистолет и магазин в разные пакеты. Один из техников находит в колодце старую ложку, поэтому спрашивает, заносить ли её в протокол. Майор велит отметить как посторонний предмет и после осмотра вернуть на место. В его сегодняшних бумагах не должно остаться ни одной вещи, происхождение которой придётся объяснять догадками.

— Теперь ваши слова совпадают хотя бы с двумя предметами, — говорит он, подписывая пакеты. — Для одного утра уже вполне неплохо. Вы начинаете убирать за собой прежние прегрешения.

Обратно Ковальчук едет рядом с водителем и почти всю дорогу заполняет бирки на пакетах. Он уточняет время, название улицы, расположение решёток и даже погоду сегодня, хотя прошедший дождь все еще виден на нашей одежде.

Я молча сижу сзади и вспоминаю утро. Разговор в кабинете продолжает постепенно превращаться в бумагу, только теперь уже с точным временем и моей подписью.

За окнами проходит обычный утренний Дрезден. У булочной разгружают корзины, двое пассажиров помогают женщине поднять в трамвай детскую коляску, возле закрытого кинотеатра меняют афишу. На перекрёстке велосипедист нетерпеливо стучит ладонью по крылу машины, чтобы водитель не загораживал ему проезд. Никто не замечает пакетов на коленях у Ковальчука, а он не отрывается от бирок.

На завод я приезжаю уже после начала смены. Дима спорит по телефону с поставщиком кабельных муфт. Немецкий диспетчер требует заявку на десять штук, Дима доказывает, что восемь тоже составляют десять, если две уже числятся на складе. Они говорят на одном языке, но принадлежат разным

На проходной фрау Хенниг записывает время моего появления, не задавая вопросов. Затем закрывает журнал и спрашивает, не тянет ли повязка под пальто. В полдень в медицинском пункте будет врач, а до полудня можно взять чистый бинт у неё. Отметку об опоздании она не исправляет. На знакомых мне советских проходных сочувствие и учёт часто мешали друг другу работать. Здесь они спокойно помещаются на соседних строках, потому что никак не противоречат друг другу.

«Все-таки заметно другое отношение к труду и дисциплине», — вынужден признать я.

Между корпусами рабочие натягивают первомайское полотнище. Левая верёвка оказывается короче правой, слово «SOLIDARITÄT» поднимается одним концом к серому небу. Бригадир кричит снизу, двое монтажников отвечают с крыши, а проходящие женщины советуют всем троим начать хотя бы с измерения самой верёвки. Полотнище к полудню так и не выравнивают, зато возле него успевают обсудить цены на картофель и расписание электричек.

На моём кульмане лежит пусковая схема вентиляции. Бумага пахнет аммиаком от копировальной машины, рядом остывает чай в подстаканнике. В кабинете Ковальчука можно говорить голосом Ремезова и опираться на служебные привычки человека, прожившего почти семьдесят лет. Здесь, на заводе, требуются руки Соболева, его память о шкафах, кабелях и людях, с которыми он работал три года.

До встречи с Ратом остаётся несколько часов. Схему можно передать Диме, неисправность поручить мастеру, а подпись поставить завтра. Для операции ни одно из этих решений не опасно.

Но за моей подписью потом окажутся провод, соединение и двигатель над головами людей, которые никогда не услышат фамилию Биндера. Я знаю, как легко временное решение остаётся в шкафу на десять лет, потому что после пуска у всех тут же находятся более срочные заботы. Если сегодня исчезнет мой источник, завод этого никак не заметит. Если завтра сгорит двигатель, людей не утешит, что инженер в это время спасал источника.

Я знаю электрические машины и умею читать схему, но весь завод целиком не помещается в схеме. На ней не отмечают, что мастер Беккер хранит хорошие свёрла в нижнем ящике, а Дима почему-то считает третий корпус вторым, если едет со стороны проходной. Такие знания не выучишь за ночь и не объяснишь травмой. Их приходится собирать по чужим движениям, надеясь, что никто не заметит, как хозяин собственной жизни иногда идёт по ней слишком часто спотыкаясь, иногда полностью на ощупь.

На подстанции не держит контактор третьей секции. При нажатии пусковой кнопки он втягивается, коротко гудит и отпускает, оставляя цех без половины вентиляции. Мастер винит катушку. Молодой электромонтёр Карл молчит, поскольку именно он утром менял контактный мостик и уже заранее считает себя виноватым во всём устройстве. Ведь раньше он работал без проблем.

Мы снимаем крышку. Внутри пахнет лаком, пылью и нагретой медью. Напряжение на катушке держится, пока нажата кнопка, затем исчезает.

— Значит, цепь самоподхвата не замыкается, — говорю я.

На бумаге она выглядит безупречно, а в шкафу вспомогательный контакт едва касается пластины и отходит от малейшей вибрации.

— Его утром меняли, — говорит мастер.

Карл краснеет ещё сильнее.

— Я менял. Старый подгорел.

— Мостик такой же?

— Со склада дали этот.

Он протягивает снятую деталь. От прежней она отличается толщиной изоляционной прокладки. Разница меньше миллиметра, но рычагу все равно не хватает хода. Карл заметил это раньше нас, только не решался сказать, пока взрослые обсуждали катушку.

— Почему молчали?

— Мастер сказал, что детали одинаковые.

Мастер Беккер хмурится, однако спорить с деталью оказывается труднее, чем с учеником.

— По номеру одинаковые.

— По номеру да. По толщине нет, — говорит Карл.

Старую прокладку ставим обратно, пластину зачищаем и регулируем ход. В Советском Союзе напильник сперва искали бы у соседней бригады и в чужих ящиках, а уже потом в служебной ведомости. Здесь Карл сначала приносит бланк выдачи, а следом приводит любопытного кладовщика с напильником.

Тот не выпускает инструмент без номера шкафа и подписи мастера, зато ошибку склада признаёт лишь после того, как Карл кладёт обе детали рядом. Кладовщик достаёт очки и записывает толщину на полях бланка. Без замечания Карла запись осталась бы правильной, а деталь нет.

Дима сидит на корточках рядом со шкафом и все время поглядывает на часы.

— В шесть обязательно заканчиваем, Николаич. У меня важные билеты.

— На что?

— Нина достала в театр.

Я с заметным удивлением гляжу на него.

— Не мне, конечно, Аникину. Я только отвезу их, иначе цветы в трамвае помнутся, — объясняет Дима.

— Надёжная машина для цветов, — иронизирую я.

— До вчерашнего дня была надёжная. Потом на ней начали ездить по всей Саксонии и ломать.

Он говорит это без обиды. На машине представительства возят кабель, цветы и заболевших переводчиков. В путевом журнале поездки становятся одинаковыми строками, но Дима помнит, что именно лежало в багажнике.

Контактор втягивается и остаётся на месте. Вентиляторы под потолком один за другим набирают ход, из воздуховода вылетает облако старой пыли и оседает на плечах мастера. Карл отворачивается, пряча довольную улыбку.

— Немецкая сборка, — говорит Дима.

Мастер вытирает лицо, смотрит на работающую секцию и не продолжает разговор о достоинствах немецкой сборки. До зубного врача, где его жена ждёт с дочерью, остаётся меньше четверти часа. Он хватает куртку и уходит, поручив Карлу закрыть шкаф, приложить старую и новую прокладки к бланку и указать фактическую толщину обеих.

До конца смены мы проверяем ещё две секции и готовим акт. Без четверти шесть Дима кладёт палец на одну строку и ждёт, пока я сам увижу, что номер на схеме не совпадает с биркой кабеля. Ошибка моя, поскольку в обозначениях двух одинаковых двигателей я переставил цифры, а затем перенёс их во все три экземпляра расчёта.

— Завтра перепишем, Николаич. Сейчас всё равно никто не станет читать, — говорит он, намекая, что лишнего времени нет.

— Один экземпляр утром уйдёт в цех, — возражаю я.

— Я заберу его у диспетчера утром первым делом.

Если выйти сейчас, до клуба можно добраться без спешки и войти к Рату минута в минуту. Встреча с человеком из Главного управления А важнее двух перепутанных цифр, тем более неисправность уже устранена.

Довод звучит убедительно, пока я не вспоминаю, что утром диспетчер приходит раньше Димы. За неверным номером отправят электромонтёра, тот откроет не тот шкаф, снова сверится с биркой и потеряет полчаса.

— Ты вези билеты, — говорю я. — Здесь закончу сам.

Дима смотрит на часы, потом на меня. Спрашивать, куда я собираюсь после смены, он не станет. За последние дни он привык получать ответы только на те вопросы, которые действительно задал. Дима собирает инструменты, оставляет мне ключ от шкафа и уходит искать Аникина.

Расчёт приходится исправлять не только на моём кульмане. Один экземпляр уже лежит у диспетчера, второй остался в мастерской рядом с журналом ремонта. Я прохожу тем же путём, которым несколько часов назад ходили Дима и Карл, возвращаю листы и ставлю подпись возле каждой поправки. После разговора с Гурьевым мне особенно ясно, сколько неприятностей начинается с решения исправить всё позднее.

Пока я переписываю последнюю строку, мир понемногу возвращается к обычным размерам. Двигатель может сгореть независимо от тайных касс, наружного наблюдения и года, который я помню совсем другим. Люди ждут исправной вентиляции, театральных билетов, зубного врача и конца смены. Ни один из них не собирается становиться частью моей операции. Их день не становится менее важным только потому, что я знаю о нём меньше, чем о Биндере.

У проходной фрау Хенниг отмечает время моего ухода и напоминает про чистый бинт, который я так и не взял. Дима уже уехал с билетами и цветами, Карл вернул подписанный бланк на склад, а рабочие всё ещё пытаются выровнять первомайское полотнище. Теперь короче оказывается правая верёвка. Никто уже не помнит, кто её менял и с чего все вообще началось.

До Фрёбельштрассе я еду трамваем. На каждом светофоре считаю оставшиеся минуты и прикидываю, не сойти ли мне раньше, чтобы одним рывком срезать большой кусок через дворы. После целого дня работы плечо ноет, а бегущий по вечернему Дрездену инженер привлечёт больше внимания, чем опоздавший. Я остаюсь в вагоне и впервые за день обдумываю данный пустяк с такой серьёзностью, словно от выбора остановки зависит исход целой операции.

К клубу железнодорожников я подхожу в восемнадцать часов тридцать четыре минуты. За стеной переднего зала женский хор держит одну долгую ноту, которую пианино тщетно пытается вернуть в положенное место. Из глубины здания дважды щёлкают шахматные часы.

Глава 3

Шахматная секция занимает задний зал старого клуба железнодорожников. В коридоре пахнет мокрыми пальто, пивом и вонючей мастикой для пола. Мастика — точно такая же, как у нас, но вот вкусный запах свежего пива заметно отличает здешние клубы от советских. Для людей и удовлетворения их потребностей здесь сделано явно больше, чем в СССР.

У нас бы, правда, больше пиво пить ходили, чем играли, стал бы шахматный клуб местом для своих избранных.

За шестью столами играют взрослые, за двумя — дети. Первым делом у ближнего окна я вижу тех самых стариков из Гроссер-гартена, железнодорожника в форменной фуражке без кокарды и белоусого Отто со слуховым аппаратом. Железнодорожник замечает меня первым и предупреждает остальных.

— К нам стратегия по-русски пришла! — объявляет он по-немецки. — Прячьте фигуры, сейчас вам правильно объяснят любое поражение.

Отто прикладывает ладонь к уху.

— Кто там пришёл?

— Тот русский! — громко сообщает ему бывший железнодорожник.

— Который проигрывает специально? — слышу я до глубины души удивляющий меня вопрос от Отто.

«Когда они успели рассмотреть нашу с Аникиным партию? — вот что мне решительно непонятно. — Или потом подошли поглядеть?»

— Других сюда не пускают. Только тех, кто проигрывает в шахматы немцам!

— Он всего один раз проиграл, — вспоминает старик.

— Поэтому мы ещё не знаем, нарочно ли, — сомневается сам железнодорожник.

За соседним столом весело смеются на их слова. Я кланяюсь обоим столам и иду дальше.

В Союзе при клубах железнодорожников спорили бы громче, чай наливали бы слаще, а фигуры хранили в коробке, где прежде лежали конфеты. Здесь доски пронумерованы, часы выдаются под подпись, даже пиво свободно разносят к столам. Разница сохраняется до первой спорной позиции, после которой упрямые старики везде становятся такими же самыми соотечественниками.

Майор Рат ждёт меня в дальнем углу под фотографиями клубных чемпионов. Формы на нём нет, серый костюм сидит хорошо, но носится уже давно, галстук он ослабил, верхнюю пуговицу рубашки расстегнул. Лет сорок пять, редеющие тёмные волосы, нос человека, которого часто видели с рюмкой, но к нему прилагаются совершенно трезвые глаза. Перед ним стоят доска, часы, раскрытая папка, бутылка минеральной и две маленькие стопки. Одна уже пустая.

Сначала он смотрит на часы, потом закрывает папку и наконец поднимает голову, встречая меня.

— Четыре минуты, — говорит он по-русски. — Я уже успел проиграть сам себе и потребовать реванша.

— На подстанции не держал контактор, — объясняю я опоздание. — Пришлось задержаться на работе.

— Починили контактор?

— Да.

— Тогда опоздание уважительное. Разведчики, бросающие подстанцию ради встречи, не слишком надёжны. Инженеры, наоборот, иногда бывают полезны, — не понятно, шутит он сейчас тихим голосом или говорит всерьез.

Он поднимается и протягивает руку.

— Мартин Рат.

— Андрей Соболев.

— Это я уже проверил первым делом.

Рукопожатие у него короткое и сухое. К тому времени, когда я сажусь, фигуры стоят по местам белыми ко мне, а стрелки часов выровнены.

К столу подходит официантка с подносом. Полная женщина лет пятидесяти, волосы собраны под белой наколкой, на подносе четыре кружки с пивом и тарелка с бутербродами.

— Хильда, русскому чай, — говорит Рат по-немецки. — Крепкий.

— Русский сам говорить умеет, наверно, — отвечает она. — И чай у нас всегда один, хоть для русского, хоть для саксонца, хоть даже для приезжего пруссака.

— Тогда два одинаковых чая, — быстро меняет заказ Рат.

— У тебя есть уже минералка, — спорит с ним официантка.

— Поэтому второй чай мне не нужен. Но, раз ты настаиваешь, тогда неси! — вступает с Хильдой в привычную, как видно, пикировку Рат.

— Я ни на чем не настаиваю, так что обойдешься! — смеется Хильда.

Она выразительно смотрит на пустую стопку, забирает её и уходит, по пути расставляя кружки на другие столы. Рат провожает стопку с явным сожалением, но слишком заметным, чтобы быть настоящим.

— Здесь считают, что я всерьез пью, — говорит он.

— Вы даете им ошибаться только по вечерам? — становится интересно мне. — Когда играете

— Вообще никогда не мешаю. Чужие ошибки — единственная статья снабжения, где дефицита никогда не бывает.

Он поворачивает доску белыми ко мне еще раз.

— Начинайте, герр Соболев. Проведем время нашего разговора с большой пользой.

Я двигаю пешку от ферзя. Рат отвечает конём, затем ставит пешку на e6. После моего третьего хода выводит слона на b4 и прижимает коня к королю.

— Нимцович так советует, — говорит он. — Ваш шифровальщик его тоже любит?

Рат произносит фамилию, не понижая голоса, но все остальное говорит заметно тише. За соседним столом никто не поднимает головы, для них Нимцович остаётся просто шахматным автором.

— Теперь уже весь город знает, что именно он любит, — вздыхаю я.

— Город не весь. Пока только три разведки и машинистка вашего представительства, — весьма точно замечает Рат.

«Надо же, братья по оружию уже знают про Аникина с Надей?» — успеваю удивиться я и делаю контрвыпад:

— Значит, Бернер был все же не ваш агент.

— Я бы точно не обещал человеку книгу, которой у меня нет под рукой, — откровенно говорит Рат.

Мы делаем ещё по два хода. Рат играет быстро. Руку от фигуры убирает прежде, чем нажимает часы, хотя партия дружеская и никто, кроме него, во всем зале за временем не следит. Турнирная привычка у него явно старше нынешней службы.

Первые десять минут мы почти не разговариваем. За стеной хор добирается до конца куплета и начинает сначала. У детского стола отец шёпотом объясняет сыну, почему нельзя возвращать фигуру на прежнее поле после сделанного хода. Сын внимательно слушает, не убирая пальцев с коня, которого уже поставил обратно.

Рат записывает сделанные ходы на узкой карточке, останавливает часы и встаёт.

— Продолжим в комнате для разбора. Эмиль с полным основанием считает, что русские мешают ему как следует сосредоточиться, — предлагает майор.

— Я считаю, что ты сам мешаешь, — отзывается от окна Эмиль, не поднимая головы.

— Видите. Здесь всё слышат.

Рат берёт карточку и мой чай, а я несу доску перед собой, стараясь не сдвинуть фигуры и не тревожить плечо, которое после напряженного рабочего дня отзывается на каждый неловкий поворот. За высоким шкафом обнаруживается узкая дверь с матовым стеклом. За ней помещаются стол, три стула и полки с турнирными журналами.

— Прежде здесь сидел кассир клуба, затем кассу перенесли ближе к входу, а окошко заложили фанерой, — рассказывает мне Рат.

Теперь в комнате хранят часы, разбирают отложенные партии и, судя по имеющейся пепельнице, частенько нарушают запрет на курение. Рат закрывает за нами дверь. Хор и шахматный зал остаются слышны, но слова за стеной уже не различить.

Я ставлю доску на стол. Он сверяет положение с карточкой и заново запускает мои часы.

— Вы сорвали мне шесть недель перспективной работы, — сразу говорит он.

Полковник Гурьев предупреждал, что Рат сам определит границы разговора. Я ещё не успеваю их нащупать, как он уже упрекает меня и тут же спрашивает:

— Зачем вы заставили Бернера уйти из парка?

— Я вывел из-под подхода западной разведки нашего шифровальщика, — напоминаю я. — Это довольно важно для работы представительства. И для жизни нашего человека.

— Одно другому не мешает, — спорит майор.

— Ему уже здорово мешало, еще немного и случился бы реальный подход, — не соглашаюсь я. — После чего его работа и жизнь пошли бы кувырком. Могли пойти, во всяком случае. Противник довольно грамотно нашел его уязвимое место и уже подготовил правильный подход. Медленный, но весьма заманчивый для него.

Рат не оправдывается. Несколько секунд смотрит на доску, затем поправляет пешку, стоящую на краю клетки.

— Следующая встреча прошла бы только после разговора с вашим полковником. Аникин не остался бы с ним один. Два наших человека были в парке, ещё один ждал у выхода.

— Аникин об этом не знал, я тогда тоже, — сейчас я не собираюсь сожалеть о своем поступке.

— Если человек знает, что за ним присматривают, он держится немного иначе. Это замечает противник, — пытается объяснить Рат то обстоятельство, почему операция была не согласована с Гурьевым.

— Он вообще не соглашался участвовать в вашей операции, — замечаю я в ответ. — У него и своих секретных дел достаточно имеется.

— Для меня в парке находились два человека, за которыми следовало наблюдать. Вы отвечали за одного и сорвали наблюдение за вторым. Ваш выбор мне понятен. Но его цена слишком высока для меня.

Он говорит спокойно, без упрёка. В состоявшемся решении его интересуют последствия, а не мои объяснения.

— На моём месте вы поступили бы иначе? — интересуюсь я.

— На вашем месте я не был, поэтому не могу сказать, — заметно сухо отвечает Рат.

Он нажимает часы, поэтому его ответ не даёт мне ни оправдания, ни возможности спорить дальше. Этим он мне нравится немного больше, чем следовало бы.

Рат смотрит на доску. Я не снимаю его пешку, оставленную без защиты, зато укрепляю свой центр.

— На вашем месте я бы дал Бернеру ещё одну встречу, — все же говорит он позже.

— На моём месте вы бы видели, как у Аникина потом дрожали руки, — не соглашаюсь я.

— Видел, — Рат передвигает слона. — И всё равно дал бы.

Он не оправдывается и не прикрывается службой. Просто сейчас обозначает разницу между нами и разные задачи, стоящие перед его ведомством и моей конторой.

Утром Аникин стоял возле моего стола и мучительно вспоминал пустое место на книжной полке. Подход к нему начался не с денег и не с угрозы, а с человека, запомнившего автора, которого он очень хотел читать. Спустя годы такие мелочи превращаются в строчки служебного заключения. Из них уже совсем невозможно понять, почему первая встреча будущего предателя с вербовщиком не показалась ему опасной.

— Вы знали, кем он работает? — спрашиваю я.

— Узнали после второй встречи, ведь Бернер не торопился. Вы поторопились за него, — отвечает майор.

— Теперь он исчез?

— Уехал на Запад утром. Документы у него были настоящими. Мы могли задержать его на несколько часов и дать Бонну повод для громких протестов. Доказательств шпионажа не было, только явное наблюдение и общение с людьми, к которым нормальному западному гражданину вообще не стоит приближаться. В случившемся положении полезнее проводить человека до границы, чем придумывать

Снаружи раздаётся звон упавшей ложки. Хильда произносит имя Эмиля таким тоном, каким в других местах объявляют взыскание. В ответ старик требует занести в протокол, что ложка принадлежала Отто, а никак не ему.

Рат ждёт, пока голоса снова отдалятся.

Хильда приносит нам в комнату чай в стаканах с металлическими подстаканниками. Перед Ратом ставит ещё одну стопку, полную.

— Вторую я не пью, — говорит он мне. — Майор Ковальчук вас наверняка предупредил.

— Сказал, что вы наливаете её именно для счёта, чтобы сделать его побольше, — шучу я.

— Грубый человек. Я наливаю её из гостеприимства, а считаю бесплатно, — не соглашается майор.

Он переводит ладью на открытую линию. На доске становится тесно. Рат не атакует напрямую, он постепенно отнимает поля, вынуждая мои фигуры мешать друг другу.

— Кто такой Бернер? — спрашиваю я, сам начиная разговор.

— Документы говорят — представитель западногерманского издательства. Издательство существует, платит налоги и никогда о нём самом ничего не слышало. До Аникина он дважды встречался в Восточном Берлине с человеком, который интересуется моей западной почтой.

— Пуллах? БНД?

— Может быть. Может быть, кёльнское ведомство охраны конституции, которое любит ловить Пуллах не меньше нашего. На Западе конторы хорошо умеют ненавидеть потенциальных союзников, — не уверен Рат.

— Почему тогда Аникин?

— Потому что он читает шифротелеграммы. Бернера не интересовали ваши шифры — он не настолько глуп. Его интересовало, какие темы Москва просит повторить, какие фамилии вызывают особые уточнения, после каких сообщений советские товарищи начинают чаще запирать двери и поверять замки.

— Он рассчитывал, что Аникин будет пересказывать содержание шифротелеграмм? — я не удивлен.

— Не сразу. Сначала шахматы, журнал, редкая книга, поездка в Лейпциг, свободная машина. Потом разговор о том, что начальство не ценит талант. Ещё позже — первый безобидный вопрос, например, почему вчера задержался служебный курьер? Вербовка редко начинается с прямого предательства. Обычно она начинается с человека, который откуда-то знает и помнит, что вы любите Нимцовича.

— Что Бернер хотел узнать сейчас?

— Бернер подошёл к Аникину не ради ваших телеграмм, — продолжает он. — Ему требовалось понять, что известно Москве о положении в Бонне. И что она собирается делать по такому поводу.

— В газетах это положение обсуждают каждый день.

— Газеты пока обсуждают большинство. В кабинетах уже считают будущее голосование.

Он не называет дату, но я знаю её и без него. Двадцать седьмого апреля Райнеру Барцелю понадобятся двести сорок девять голосов, а он получит только двести сорок семь. В моей первой жизни это знание умещалось в число, рядом с которым стояли фамилии Брандта и Шееля. Число казалось твёрдым, почти природным, словно двух голосов не хватило само собой.

Сейчас до голосования остаётся восемь дней. Предложение о вотуме ещё не внесено. В соседнем зале старый железнодорожник спорит по поводу ложки, а сидящий напротив меня майор уже знает, сколько человеческих решений отделяет один кабинет канцлера от другого.

— Барцель уверен, что большинство у него есть, — говорит Рат. — Если он прав, правительство не переживёт следующую неделю. Восточные договоры могут не пережить правительство.

— А ваша западная почта связана с голосованием?

— Связана с людьми, которым задают нужные вопросы о голосовании.

— Это разве не одно и то же? — не понимаю я.

— Пока нет.

Я смотрю на крайнюю пешку, которую он двинул несколько ходов назад. Теперь перед слоном открылась диагональ к моему королю.

— Бернер искал фамилии?

— Он искал признаки. Хотел понять, где мы ждём удара и какие сведения уже ушли в Москву. После его встречи с вашим шифровальщиком наблюдение появилось возле человека, через которого проходят дорожные документы.

— Для ваших людей в Бонне?

Рат берёт стакан с минералкой, но не пьёт.

— Не торопитесь так сильно. Я сказал только о документах, — тут же останавливает он меня.

— Вы сами сказали, что речь идёт о следующей неделе.

— Именно поэтому ошибка сейчас обойдётся дороже задержки.

Он ставит стакан обратно. На стекле остаются четыре ровных следа от пальцев.

«Прямо идеальные отпечатки для работы», — вспоминаю я посещение МГБ.

— Одних убеждает политика, — говорю я. — Других долг, услуга или страх. Когда большинство непрочно, всегда найдётся человек, который попытается выяснить цену отдельного голоса. Ведь она очень значительно вырастает перед голосованием.

Я говорю о том, что сам хорошо знаю. Еще меня самого очень интересует голосование в бундестаге. И те два голоса, которых не хватило Барцелю.

Рат переводит взгляд с доски на меня. Впервые за весь разговор в нём нет готового ответа.

— Вы инженер, Андрей Николаевич. Откуда такой интерес к парламентским расходам? — спрашивает он.

— Люди, машины и документы, о которых вы рассказываете, сами себя не оплачивают, — мне есть, что ему ответить.

— Разумное инженерное правило, — не спорит Рат.

— Деньги?

— Я не называл денег, — улыбается он.

— Поэтому я и спрашиваю.

— А я поэтому не отвечаю.

Он произносит эти слова без улыбки, ничего не подтверждая, но и не пытаясь превратить мой вопрос в нелепость. Этого достаточно, чтобы подозрение осталось.

Я помню итог голосования, газетные фотографии и выражение лица Барцеля. Помню поздние разговоры о том, что два недостающих голоса могли иметь цену, но уже не различаю, где в тех разговорах кончались догадки и начинались факты. Возможно, какая-то ясность появилась через двадцать лет, уже после исчезновения страны, в которой мы сейчас сидим, когда открылись архивы и заговорили люди, прежде хранившие молчание. Здесь деньги пока существуют только в моём вопросе, на который Рат отказался отвечать.

— Москва знает? — спрашиваю я.

— Москва предупреждена, что договоры под угрозой. Подробности нашей работы вашему представительству не передавали.

— Даже Гурьеву?

— И вашему полковнику тоже. Представительство получило сведения, которые касаются безопасности советской связи.

— Я ведь тоже поучаствовал в безопасности этой связи, — напоминаю я Рату про Аникина.

— Вы пока задаёте слишком много вопросов, — недовольно замечает Рат.

За стеной внезапно грохочет доска. По полу катятся фигуры, одна ударяется в дверь комнаты. Отто кричит, что король исчез до окончания партии. Эмиль объявляет победу ввиду отсутствия противника. Рат поднимается и открывает дверь.

Белая ладья лежит под батареей, две пешки закатились к детскому столу, конь остановился возле ножки стула. Отто стоит на коленях и шарит под столом, слуховой

Рат собирает фигуры вместе со всеми, находит ладью и восстанавливает позицию по записям. Даже спорную пешку возвращает на пятое поле.

— Она была на четвёртом, — говорит Эмиль.

— Тогда ты проиграл ход назад.

Эмиль смотрит на доску и переставляет пешку туда, куда указал Рат.

— Я только проверял тебя, — бормочет он. — Сам помню.

В дверях появляется молодая женщина в медицинском халате, надетом под расстёгнутое пальто.

— Дедушка, аптека закрывается через двадцать минут.

Отто делает вид, что не слышит. Аппарат при этом перестаёт свистеть.

— Лекарство, — повторяет она, наклоняясь к самому уху.

— Я сейчас выигрываю.

— Вчера ты тоже выигрывал до закрытия аптеки.

Она снимает с вешалки его шарф. Эмиль помогает Отто надеть пальто, незаметно кладёт спорную пешку ему в карман и объясняет, что без неё продолжать всё равно невозможно. Отто обнаруживает пешку уже в дверях и уходит, обвиняя сразу внучку, Эмиля и аптекарей в мошенничестве.

Внучка благодарит всех, хотя никто не сделал ничего особенно полезного, потом уводит его по коридору мимо расходящихся хористок.

Эмиль остаётся возле Рата. Фуражку он снял и держит обеими руками, разглаживая большим пальцем потёртый околыш.

— Мартин, в газетах опять пишут про договоры. Если в Бонне сменится правительство, поездки к родственникам так и не разрешат?

Рат не отвечает сразу. В комнате для разбора он оставлял недосказанные слова без малейшего затруднения. Здесь молчание даётся ему труднее.

— Не знаю, Эмиль, — качает он головой.

— Ты обычно все знаешь, — напоминает железнодорожник.

— Не на этот раз, Эмиль.

Эмиль кивает, надевает фуражку и возвращается к своему остывшему кофе.

— Его брат живёт под Гамбургом, — говорит Рат, когда мы остаёмся вдвоём. — Они не виделись с шестьдесят первого года. Для него восточная политика измеряется одним разрешением сесть в поезд. Встретиться с братом, может последний раз в жизни.

В переднем зале женщины расходятся, на ходу завязывая платки и продолжая последнюю строку каждая в удобной для себя тональности.

У столов становится свободнее. Пока отец застёгивает сыну пальто, мальчик прячет деревянного ферзя в карман и уверяет, что обязательно вернёт его завтра. Фигуру приходится положить на место, чему он подчиняется с нескрываемым сожалением.

Рат смотрит вслед Эмилю.

— Я не могу обещать ему поездку. Но пока восточная политика Бонна продолжается, разговор о таких разрешениях тоже продолжается.

Он не говорит, чем именно покупается подобное время. После нашего разговора слово приобретает не слишком неприятную точность.

Хильда ставит перед ним еще одну рюмку на стол.

— От Эмиля. Он проспорил.

— Не проспорил, — кричит Эмиль от стойки. — Отто неправильно услышал условие.

Рат накрывает рюмку ладонью.

— Передай ему, что сегодня достаточно.

— Сам передай. У тебя есть твой служебный голос, — отрезает официантка.

Хильда оставляет рюмку и уносит пустые стаканы с соседнего стола. Рат ждёт, пока Эмиль отвернётся, затем переставляет её на край подноса, пряча за пустой посудой. Ковальчук не преувеличивал. Вторую майор действительно не пьёт, но делает это так, чтобы отказ не превратился в урок для окружающих.

Мы возвращаемся в комнату для разбора. Пока дверь закрывается, туда успевают проникнуть скрип стула, смех в коридоре и первые такты новой мелодии, которую пианистка играет теперь только для себя.

Рат садится, проверяет положение и сразу отдаёт ладью за слона и пешку. По простой арифметике обмен невыгоден, но после размена его крайняя пешка получает дорогу вперёд.

— Теперь ваша часть, — говорит он.

Я не спрашиваю, относится ли это к партии.

— Западная группа использовала немецкого инженера. После выполнения инженера собирались убрать.

Рат не касается фигур. За дверью Хильда начинает складывать стулья на свободные столы. Он пропускает три удара ножек о дерево и только потом спрашивает.

— Инженер успел что-то рассказать? — тут же задает вопрос майор.

— Я сообщаю то, что разрешил передать полковник Гурьев, — объясняю я свою позицию.

— Он жив? — не перестает интересоваться Рат.

Ведь майор все правильно понимает, человек которого одноразово использовали, отправили убивать и назначили смертником, умудрившись выжить, может рассказать очень многое.

— Его имя, местонахождение и состояние в разговор не входят, — так я все же определенно признаю, что он жив.

— Значит, вы научились слушать начальство, — Рат показывает, что точно знает о моих многочисленных нарушениях служебной дисциплины.

— Иногда полезно удивлять людей, — улыбаюсь я и подпускаю небольшую шпильку. — Особенно настолько осведомленных.

Рат ждёт ещё немного, но продолжения не получает. Тогда касается коня и возвращается к разговору.

— Те, кто использовал инженера, связаны с Бернером?

— Не знаю. У меня нет ни одного факта, который соединяет их напрямую.

— Но вы допускаете связь.

— Я допускаю две западные группы, которые идут рядом и мешают друг другу, — говорю я свои мысли.

Он поднимает глаза.

— Почему две?

— К Аникину подходили неделями, как вы рассказываете. Журнал, партия, поездка в Лейпциг. Немецкого инженера использовали один раз и после работы собирались убрать. Слишком разное отношение к людям и к риску.

Рат впервые за вечер позволяет себе короткую улыбку.

— Это уже полезнее.

— Значит, вы тоже увидели разницу?

— У нас есть ещё одна машина. Она дважды появлялась возле встреч Бернера в Берлине и один раз здесь. После встреч уходила не за ним, а за его собеседниками. Номера каждый раз разные, водитель один. Возле бензоколонки его удалось снять крупно. На правой руке не хватает двух пальцев, — объясняет Рат.

— Чья служба?

— Этого я пока не знаю.

Он двигает проходную пешку. Теперь до последней горизонтали ей остаётся два поля.

— Одна группа ищет нашу линию на Западе, — продолжает Рат. — Другая может следить за первой и искать утечку на Востоке. Если сведения уходят из вашего представительства, их способны покупать обе стороны, каждая для своей цели.

— Или один человек продаёт двум покупателям? — сейчас я тоже спрашиваю.

— Бывает. Особенно если покупатели не знают друг о друге.

В пятницу мою синюю копию забрал неизвестный, как уверяет меня Одинцов. Но он и сам мог ее забрать, просто свалить на кого-то другого. Биндер получил приказ от русского, а возле Бернера двигался человек с неполной кистью. Я успеваю связать три обстоятельства в одну версию и

Рат двигает крайнюю пешку. Ход внешне вроде пустой, только через два темпа он открывает слону диагональ на моего короля.

— В Бонне теперь все время считают будущие голоса, — говорит майор. — Правительство Брандта держится на слабом большинстве, которое уменьшается быстрее, чем мы успеваем читать газеты. Барцель тоже уверен, что при голосовании соберёт достаточно. Если соберёт — восточные договоры и их продление могут лечь вместе с правительством.

— И при чём здесь тогда Аникин? — не понимаю я.

— При том, что некоторые голоса стоят больших денег. Другие стоят серьезных услуг. Третьи — страха, что жена узнает о второй квартире, куда иногда приходит молодая любовница. У HVA есть касса для расходов, которые не печатают в государственном бюджете.

Он произносит это тем же невозмутимым тоном, каким бы назвал дебют партии.

— Покупаете депутатов? — прямо переспрашиваю я.

— Я оплачиваю работу с источниками, — подчеркивает Рат.

— Красивее все равно не стало, — улыбаюсь я.

— Зато стало точнее. Одному человеку закрывают долг, другому помогают с лечением родственника, третьему напоминают о старой услуге. А потом наступает день тайного голосования. Что происходит в кабине, не знает даже кассир.

— И это вы рассказываете человеку, с которым только что сели за одну доску? — спрашиваю его я.

— Я рассказал вам устройство замка. Ключи, адреса и фамилии остались у меня, — Рат поправляет фигуру на краю клетки. — К тому же замок уже нащупали снаружи. Поэтому я хочу понять, кто именно нащупал.

Я знаю, чем закончится та майская неделя. Знаю газетный итог, речи, фотографии Брандта и Барцеля. В моей первой жизни это было просто абзацем реальной истории. В абзаце не пахло дешёвым чаем и не значились оплаченные долги.

— Кто-то нашёл вашу кассу? — спрашиваю я.

— Не кассу. Один конец нитки. Наш связник в Бонне заметил наблюдение. Потом Бернер появился возле человека, через которого идут наши дорожные документы. Ещё через неделю он сел напротив вашего шифровальщика. Западники хотят понять, что знает Москва о боннской линии и где мы именно ждём удар.

— А Москва знает о вашей проблеме? — удивляюсь я.

— Москва знает столько, сколько мы считаем полезным сообщить друзьям, — тут же уходит от ответа Рат.

— Поэтому вы зовёте советского инженера в шахматный клуб? Чтобы рассказать побольше? — удивляюсь я еще больше.

— Поэтому я зову советского инженера, который за три дня оказался возле Бернера, Лоренца и фамилий из закрытой проверки, — Рат нажимает часы. — Для обычного инженера вы не слишком удачно выбираете места.

Я смотрю на позицию. Его незащищённая пешка всё ещё стоит под боем. Теперь ее брать поздно, открывается линия, по которой ладья входит на вторую горизонталь.

— В пятницу мой маршрут узнали люди, которым его не сообщали, — говорю я. — Поэтому в меня стреляли.

— Это уже известно Лоренцу.

— Лоренц знает только последствия. Я ищу сам источник.

— В советском представительстве? — интересуется Рат, показывая, что хорошо знаком с моей проблемой.

— Среди тех, кто видел служебные бумаги, — ничего не утверждаю я.

— Четыре фамилии? — то ли спрашивает, то ли утверждает майор.

Я не отвечаю. Эти сведения он явно получил от Лоренца, но подтверждать их я все же не стану.

— Хорошо, — говорит Рат. — Пусть будет три с половиной. Что вы еще можете мне сказать?

— Западная группа вдруг срочно использовала немецкого инженера, спокойно работающего на них три года. Приказ ему отдавал человек, свободно говорящий по-русски. Инженера собирались убрать после работы, ликвидаторы уже шли за ним. Источник внутри и человек на Западе могут быть связаны с вашей боннской линией. Могут не быть, — объясняю я.

Рат впервые задерживает руку над фигурой.

Он ставит коня обратно, берёт другую фигуру.

— Русский голос — это полезно. Имя?

— Нет.

— Место?

— Нет.

— Зачем вы тогда это сказали?

— Чтобы вы не решили, что Бернер — вся западная сеть. У вас край одной нитки. Но у меня есть другой. Только связывать их пока рано.

— А развязывать уже поздно.

Рат делает ход. Отдаёт качество, меняет ладью за слона и пешку. По голой арифметике обмен плох.

— Вот ваша половина, — говорит он. — Бернер не работал один и, вероятно, не на ту же контору, что ваш русский голос. Две западные службы наступают друг другу на пятки. Одна охотится за нашей линией в Бонне. Другая следит за первой и ищет утечку на Востоке. Если у вас внутри образовалась дыра, сведения могут уходить сразу обеим конторам — просто за разные деньги.

— Почему вы уверены, что контор все-таки две?

— Потому что одна группа Бернера не охраняла. Она вела его так же, как мы.

— Кто?

— Это будет моя вторая половина для будущего обмена.

Он улыбается. Не слишком широко, просто признаёт, что обмен информацией состоялся.

Он берёт стопку, оставленную Хильдой, и решительно выливает водку в мой остывший чай. Не предлагает мне пить — просто освобождает стопку и ставит вверх дном.

— А касса? — спрашиваю я.

— Касса — способ сделать так, чтобы у договора появился ещё один день. Иногда день стоит дешевле депутата. Иногда дороже.

— И вы не знаете, покупаете голос или чужую слабость? — становится интересно мне.

— Я знаю. Просто вам пока не скажу, — просто объясняет мне Рат.

Мы возвращаемся к доске доигрывать партию.

Его пешка стоит в двух полях от превращения. Мои ладьи могут её остановить, но тогда конь входит с шахом. Я трачу почти десять минут, нахожу повторение ходов и заставляю Рата выбирать между ничьей и позицией, где проигрывают оба — сначала фигуры, потом время.

Он трижды повторяет положение и останавливает часы.

— Ничья, — говорю я.

— Отложенная победа, — возражает он.

— Чья? — искренне не понимаю я.

— Поэтому и отложенная, что еще неизвестно, — Рат снова невозмутим.

Рат переписывает позицию на оборот счёта за чай. Почерк у него мелкий, неровный, две фигуры он обозначает не международными буквами, а собственными значками.

— Доиграем? — говорит он.

— Если останутся фигуры, — не спорю я.

— Фигуры всегда находятся. Труднее со столом, — убежден майор.

Он складывает счёт и убирает

— Что вы сейчас хотите от меня, майор? — решаюсь я на прямой вопрос.

— Пока — чтобы вы сразу не гоняли следующего Бернера через весь парк. Прежде посмотрите, кто ждёт его за воротами.

— И за соседним столом рядом, — теперь я понимаю, откуда у Рата информация о разговоре Аникина с Бернером. — Но Аникин приманкой не будет.

— Уже не будет. Вы его засветили, мы закрыли подход. Но если ваша дыра как-то коснётся торговой линии или боннских бумаг, я хочу узнать такое раньше Лоренца.

— Раньше Лоренца? — переспрашиваю я. — Не Кранца?

— Лоренц умеет держать дело. Кранц умеет держать фотографию рядом с начальством. Это немного разные способности, — точно объясняет Рат разницу между ними всего двумя фразами.

— Как с вами связаться?

— Через Министерство. Спросите майора Рата по вопросу шахматного турнира.

— Очень конспиративно, — усмехаюсь я.

— Конспирация нужна людям, у которых нет служебного телефона. У меня он есть, — усмехается в ответ Рат.

Мы поднимаемся. Рат надевает плащ, оставляет Хильде деньги за весь стол и добавляет монету в жестяную коробку детской секции. Хильда пересчитывает, одну монету возвращает.

— Это за два чая лишнее.

— За испорченный русский чай.

— Сам испортил, сам и пей, — не соглашается официантка.

Она бросает монету в уже перевёрнутую стопку. Рат вытряхивает её в жестяную коробку детской секции и возвращает стопку на поднос.

У двери он задерживается, поворачивается ко мне.

— Завтра у Маргариты Тихоновны будут гости, — говорит он.

— Ваша служба читает меню на ужин в квартирах советских специалистов? — интересно мне.

— Меню в советской колонии знают раньше шифротелеграмм. Я слышал, там будет интересная партия в скат.

— Вы придёте?

— Нет. Внешняя разведка плохо смотрится в гостиной рядом с внешней торговлей. Люди начинают путать вывески.

Он застёгивает плащ.

— И ещё, Андрей Николаевич. Если Нимцовича всё-таки принесут, сначала посмотрите, из чьего он портфеля.

— Вы что-то знаете про книгу? — теперь Рат меня заинтересовал.

— Знаю, что Бернер уехал без книги.

«Значит, люди Рата незаметно проверили его вещи или приказали провести серьезный осмотр багажа на границе», — догадываюсь я.

На этом он уходит. Не к служебной машине, просто уходит пешком, под снова начавшийся мелкий дождь. У первого перекрёстка его окликает мужчина с футляром виолончели, Рат останавливается, пожимает руку, выслушивает, достаёт записную книжку. Через минуту к ним присоединяется одна из хористок. Майор знает здесь всех или умеет за несколько секунд создать такое впечатление.

«Люди идут к нему сами. Рат реально решает проблемы», — понимаю я.

«За время беседы Рат не сказал мне ничего особо нужного в нашем расследовании. Правда, и я тоже не добавил почти ничего к тому, что он и так знает от Лоренца», — считаю я обменянную информацию и признаю ничью.

Уже на остановке я снова возвращаюсь к нашей позиции: ладья, конь, пешка на шестой. Рат ушёл, но ход остался всё ещё за ним.

Я сажусь на трамвай у вокзала, но Пипера не вижу. Это может означать, что наружку сняли, сменили или наконец одели по погоде во что-то более теплое.

На сиденье напротив женщина держит горшок с рассадой, завёрнутый в утреннюю газету. Из-под мокрой земли выглядывает половина объявления: «…без рыбок. Стекло целое». Женщина замечает мой взгляд и поправляет бумагу.

— Помидоры, — объясняет она. — Ранние.

— Хороший сорт? — считаю нужным спросить я.

— Если соседка не наврала, — она сама еще не уверена.

Женщина выходит через две остановки, прижимая к груди будущие помидоры и наш сигнал западной сети.

В пансионе фрау Кемпе требует оставить мокрые ботинки на коврике и сообщает, что завтра завтрак на четверть часа раньше, потому что придёт трубочист. На конторке лежит вечерняя почта, в столовой кто-то слушает футбол. Обычный немецкий гостевой дом готовится к обычному четвергу.

У себя я раскладываю на столе газету. На первой странице спорят о восточных договорах. На последней Клаус Биндер сообщает людям, пославшим его убивать, что все еще жив и ждёт нового приказа.

Между первой и последней страницами помещается целый день: контактор, пустое место для Нимцовича, боннская касса, старик Эмиль, которому нужен только один пропуск на поезд до Гамбурга.

И два новых листа в моём деле, оба без номера. Чужой человек в пиперовском пальто, которому я подарил вчерашний вечер. И завтрашний немец, которому всегда хватает тридцати двух карт.

Потом я складываю газету объявлением внутрь и ставлю будильник на семь. До вечера у Маргариты Тихоновны остаётся обычный четверг с заводской сменой, трубочистом и несколькими десятками служебных бумаг. Только после него я сяду за карточный стол напротив человека, чей русский голос, возможно, отправил Биндера на убийство.

Глава 4

В четверг утром Одинцов заходит в кабинет и кладёт на край моего стола в представительстве записку Маргариты Тихоновны, потом остаётся рядом, пока я читаю. Листок вырван из клетчатого блокнота, которым она обычно записывает расходы на дом. На обороте проступают две перевёрнутые суммы и слово «дрожжи». На лицевой стороне указана половина восьмого и дважды подчёркнуто, что опаздывать нельзя.

— Раньше она всё равно никого за стол не посадит, — объясняет Одинцов. — До семи у неё духовка занята. Позже уже сам Генрих Оттович начнёт смотреть на часы.

— Генрих Оттович тоже будет? — немного притворно удивляюсь я хорошо известному мне факту, что Вайс будет ждать именно меня.

— Ради вас и будет. После воскресенья два раза спрашивал, играете ли вы. Хочет проверить, так же хорошо вы считаете карты, как хоккейные матчи, — явно заманивает меня небольшой лестью Одинцов.

В воскресенье я выдал ещё не объявленное число встреч с канадцами за разговоры чешских рабочих. Вайс тогда не стал расспрашивать, откуда прикомандированные чешские рабочие в цеху немецкого завода знают больше министерства спорта. Он вообще в тот день не задавал никаких вопросов.

«На самом деле пришел посмотреть на меня и показать себя в определенном свете. Вышел из тени и явно привлек внимание, не оставив никаких доказательств своей причастности к покушению на меня, — так сейчас кажется мне. — Значит, уверенно себя чувствует в достаточно двоякой ситуации»

Теперь, через четыре дня, для интересующего его ответа понадобились уже карточный стол, знакомая квартира и несколько свидетелей, которые сочтут его интерес обычным мужским любопытством.

«Ну, еще повод

Так действует осторожный человек, решивший еще раз присмотреться ко мне. Так же может поступить любой любитель ската, которому пообещали нового соперника. Между этими двумя объяснениями пока нет ничего, кроме фамилии, пересказа чужого голоса и моего желания поскорее соединить их.

Одинцов привычно поправляет серый нарукавник. Манжета под ним застёгнута на обе пуговицы, карандаш за ухом сточен почти до металла.

— Если плечо вам мешает, я скажу Маргарите, что врач запретил, — вдруг предлагает он. — Она поворчит и перенесёт встречу на следующую неделю.

Выход он оставляет мне слишком удобный. Это может быть проверкой моего отношения к внезапному предложению. Но еще может оказаться простой заботой человека, который привык устраивать чужие дела и потом отвечать за причиненные по незнанию неудобства.

— Плечо к вечеру не станет умнее, — говорю я. — Обязательно приду.

— Тогда записку верните. Рита на оборотах сводит расходы за месяц, ей каждый лист нужен, — получаю я еще одно неожиданное предложение от Одинцова.

Я понимаю, что Маргарита Тихоновна исправно ведет плановое хозяйство семьи. Но сейчас довольно странное предложение вернуть обычный использованный листок бумаги говорит больше о желании спрятать следы своего личного подхода ко мне.

Без слов отдаю записку, делая вид, что не обратил никакого внимания на странность. Одинцов складывает её пополам, прячет в нагрудный карман и уходит к двери.

— Борис Сергеевич.

Он оборачивается.

— Вайс сам просил меня пригласить? — закономерный вопрос от сотрудника комитета сотруднику, ведь они по одному ведомству служат.

— Меня просила Маргарита Тихоновна. Кто просил её, не знаю. В этом доме распоряжения хозяйки обычно начинают исполнять раньше, чем выясняют их происхождение, — безобидно улыбается Одинцов.

Ответ похож на правду и поэтому ничего не проясняет. Одинцов улыбается, словно именно этого и добивался, затем закрывает за собой дверь.

Гурьев находится этажом ниже, в кабинете Ковальчука. Майор уехал проверять новую охрану Биндера и отвозить ему раскладушку с другими необходимыми для хоть какой-то жизни в подвале предметами, поэтому на столе вместо его бумаг лежит разобранный телефонный аппарат. Полковник держит в руке трубку и ждёт связиста, который должен заменить угольный микрофон.

— Приглашение подтвердили, — докладываю я. — Сегодня в половине восьмого. Вайс спрашивал обо мне дважды.

Гурьев кладёт трубку рядом с аппаратом.

— Через кого?

— Маргарита передала Одинцову записку. Дальше цепочка неизвестна, но Одинцов попросил записку обратно, — подчеркиваю я сомнительные моменты приглашения.

— Даже так? — удивляется Гурьев. — Тогда так и оставим. Что вы хотите получить за вечер?

— Услышать его вблизи, посмотреть и понять, зачем ему понадобился я.

— Опознать голос сможете?

— Я этого голоса сам не слышал. Его слышал Биндер по телефону. Смогу только сравнить с пересказом, но процесс опознания голоса в телефоне не даст нам никаких гарантий, — пожимаю я плечами.

— Уже разумнее думаете, — согласен полковник.

Гурьев отодвигает отвёртку и сцепляет пальцы на столе.

— Идете в квартиру как гость и остаётесь просто Соболевым. Никого не задерживаете, на откровенность не вызываете и за Вайсом после квартиры не тянетесь. Если увидите какую-то связь, запоминаете. Если увидите преступление, сначала убеждаетесь, что это не карточный долг.

— Хорошо. До вечера еще хочу зайти в «Эксквизит», — предупреждаю я его.

— К Инге? — сразу понимает меня Гурьев.

— Под видом покупки. Посмотреть на неё после объявления и понять, держит ли она газету у кассы.

— Снаружи за магазином наблюдают с открытия. Внутри вы можете увидеть больше, но и себя покажете. Об аквариуме не говорите, газету перед ней не раскрывайте, никаких проверочных фраз не придумывайте, — предупреждает меня Гурьев.

— Куплю настоящий подарок жене и уйду, — обещаю я.

— Не задерживайтесь. Если она вас уже знает, ничего нового не сообщите. Если не знает, знакомство тем более должно выглядеть случайным, — напоминает он.

— Ковальчук будет рядом с квартирой?

— Дальше соседнего квартала. В одиннадцать вечера звоните дежурному. Если не позвоните, он войдёт к Бортникам со всеми последствиями для советско-немецкой дружбы.

— Маргарита Тихоновна его больше не накормит, — опасаюсь я за майора.

— Поэтому постарайтесь позвонить. Хорошие отношения Ковальчука с душой нашего небольшого сообщества нам крайне необходимы.

Я уже берусь за ручку двери, когда Гурьев останавливает меня.

— Одинцов остаётся в списке, он сейчас вызывает все больше вопросов, но не назначайте его виновным заранее. Он просто принёс вам записку от Маргариты. Пока это всё.

— Понимаю.

— Нет, — спокойно возражает полковник. — Пока только повторяете. Поймёте, если вечером вернётесь с фактами и не добавите к ним удобных фамилий.

К полудню завод успевает вытеснить Вайса из мыслей почти полностью. В цехе проверяют защиту двух двигателей, одна секция отключается всякий раз, когда соседняя выходит на нагрузку. Немецкий мастер винит советское реле, Дима винит немецкую схему, ученик Карл молча переставляет измерительный провод и обнаруживает, что оба спорят с неисправным прибором.

После замены батареи показания становятся нормальными. Мастер без удовольствия вычёркивает из акта слово «реле», Дима не менее без удовольствия перестаёт ругать схему. Карл получает право отнести старую батарею на склад и принимает такое доверие почти как повышение.

На обед я выхожу один. До Прагерштрассе приходится ехать с пересадкой, поэтому на покупку остаётся меньше двадцати минут. Поездка согласована с Гурьевым. Газета с объявлением про аквариум вышла вчера, а Биндер назвал Инге первым человеком, который должен понять его ответ. Мне нужно увидеть не только последнюю полосу у её кассы, но и саму женщину после сигнала.

Перед входом в «Эксквизит» я прохожу мимо витрины и возвращаюсь с другой стороны. За стеклом Инге обслуживает пожилую покупательницу. Та примеряет перчатки, морщит нос и каждый раз вытягивает руку так, словно продавщица лично виновата в длине её пальцев. Инге приносит четвёртую коробку с той же невозмутимостью, с какой принесла первую. Голос через стекло не слышен, но по лицу покупательницы видно, что высокую цену она считает личным оскорблением, только желание купить всё равно сильнее экономии.

Ничего испуганного в Инге нет. Люди боятся начальников не в те часы, когда заворачивают товар.

Внутри пахнет кожей, пудрой и картоном новых коробок. В обычном советском магазине мужчина моего возраста сначала спросил бы первым делом, что сегодня выбросили

Когда пожилая женщина уходит с двумя парами вместо одной, Инге убирает коробки и смотрит на меня. Если она запомнила человека у витрины в субботу или видела меня на фотографии раньше, ничем этого не показывает.

— Чем могу помочь?

— Нужен женский платок. Не слишком нарядный, чтобы можно было носить каждый день.

— Шёлк?

— Лучше шёлк.

Она выкладывает три платка. Один голубой, почти выцветший, второй серый с тонкой синей каймой, третий тёмный, почти чёрный. На миг я вижу не прилавок, а Люду перед зеркалом в нашей прихожей. Она никогда не носила голубого и говорила, что этот цвет хорош только для больничных стен. Я знаю, какой платок выбрала бы она, как повязала бы его и в какой ящик убрала после первой затяжки на ткани.

Но сейчас платок выбирает не тот Ремезов для Люды. Его должен привезти Андрей Соболев женщине, которую я знаю по одному письму и фотографии с Клязьмы. Таня придерживает на снимке панаму сына, щурится от солнца, поэтому цвет её одежды на фотографии навсегда остался серым.

— У супруги тёмные волосы? — спрашивает Инге.

— Тёмные.

Это я могу ответить честно.

Она подвигает ко мне серый платок с синей каймой.

— Тогда этот. Чёрный делает подарок слишком официальным, голубой требует молодого лица.

— А серый ничего не требует?

— Требует хорошего пальто. Но его можно купить позже.

Она произносит это без улыбки и тут же начинает складывать платок. Бумага у неё действительно ложится ровно, лента затягивается одним движением. Я вспоминаю рассказ Биндера о свёртках, которыми Инге обещала заняться, если он ещё раз опоздает. Для соседней покупательницы тот же навык означает только аккуратную работу.

— Отправите почтой? — спрашивает Инге.

— Отвезу сам.

— Скоро возвращаетесь домой?

— Командировку уже продлили один раз. Значит, скоро могут продлить снова, — немного откровенничаю я.

Она поднимает глаза от узла. Вопрос был вполне естественным, мой ответ тоже. Продолжать общение никто из нас не пытается.

— Тогда не мните упаковку, — говорит она. — В дороге шёлк переживёт больше бумаги.

Возле кассы лежит сложенная газета. Снаружи оказалась последняя полоса, у самого сгиба видны слова про аквариум на шестьдесят литров. Ни карандаша, ни загнутого угла, ни другой отметки возле объявления нет.

Инге кладёт на газету готовый свёрток, выбивает чек и отсчитывает мне сдачу. Её пальцы проходят в нескольких сантиметрах от нужной строки, но взгляд остаётся на кассе.

Я вижу газету. Прочитала ли её Инге, по положению бумаги определить нельзя.

— Благодарю.

— Надеюсь, вашей жене подойдёт.

Я выхожу с подарком для незнакомой Тани и памятью о платках, которые больше некому дарить. У витрины не оборачиваюсь. На завод я возвращаюсь за пять минут до конца обеденного перерыва. Дима замечает фирменную бумагу под мышкой и одобрительно кивает.

— Правильное решение, Николаич. Из Германии без подарка возвращаются только холостые и разведённые.

— А с подарком? — не сразу понимаю я.

— С подарком возвращаются виноватые. Но им хотя бы открывают дверь для начала, — шутит он.

Он снова наклоняется над схемой. Для Димы свёрток объясняет поездку целиком. Лучшую легенду часто достраивает первый встречный, которому нужен привычный смысл чужого поступка.

К Бортникам я прихожу за три минуты до половины восьмого. На лестнице мальчик со второго этажа играет начало «Амурских волн». За четыре дня он одолел ещё несколько тактов, но после трудного места всё ещё возвращается к началу. Прямо на площадке сохнут детские сапоги, поставленные носками к батарее.

Маргарита Тихоновна открывает прежде, чем я нажимаю звонок.

— Вот и вы. Пальто давайте мне и не помогайте больной рукой. Паша в воскресенье уже показал, как мужчины помогают. После него полка в кладовой держится только на вере и надежде.

В прихожей всё ещё стоят детские лыжи, хотя снег сошёл. Под телефоном раскрыта тетрадь расходов, возле сегодняшних сумм приписаны фамилии Дитриха и Лемке. Что-то новые гости внесли или принесли с собой. Купленный платок я оставляю во внутреннем кармане пальто. Маргарита замечает край свёртка, но вопроса не задаёт.

Зато сразу знакомит меня с новыми гостями.

В гостиной Пал Палыч Бортник вместе с Лемке настраивает радиолу. На одной станции передают новости, на другой женский голос поёт о весне, поэтому международная обстановка время от времени исчезает под высоким припевом. Дима спорит с плотным немцем по имени Дитрих о вчерашней ничьей. Одинцов раскладывает тарелки, получая от хозяйки указания, хотя живёт в другом доме и никакой власти здесь над ним не имеют.

Тем обстоятельством, что Одинцов оказался тоже здесь, я весьма удивлен.

«Наверно, так им будет проще присмотреть за мной и попробовать просчитать. Поэтому Вайс попросил его остаться, чтобы иметь свободный взгляд со стороны. Хотя подобные мысли могут оказаться всего-то теорией заговора», — я не уверен, что все обстоит именно так.

Вайс стоит у ломберного стола. Тёмный костюм тот же, что в воскресенье, белый платок сложен в нагрудном кармане ровным углом. Увидев меня, он ждёт, пока Маргарита снимет пальто с моего здорового плеча, лишь потом протягивает руку.

— Агентство сегодня подтвердило восемь матчей, — говорит он на чистом русском. — Ваши чешские рабочие оказались расторопнее журналистов и спортивных чиновников.

— Завтра они наверняка припишут себе еще и расписание, — улыбаюсь я в ответ.

— Оно мне как раз интересно, — не возражает Вайс.

Ладонь у него сухая и прохладная, само пожатие короткое. Голос звучит так же чисто, как в воскресенье. По телефону возраст слышен хуже, согласные становятся жёстче, паузы длиннее. Он мог говорить с Биндером в машине у кладбища. Сходства с чужим пересказом все равно для опознания недостаточно.

Дима подходит к столу и берёт колоду.

— Вот это будет интересно. Я Андрея Николаевича три года за скат усадить не мог.

Он говорит без задней мысли, довольный тем, что наконец получил подтверждение собственной настойчивости. Вайс переводит взгляд на меня, ожидая ответа.

— Плохо приглашал, — отвечаю я.

— Дважды приглашал. На третий раз у нас колода пропала, — спорит Дима.

— Значит, сегодня первая настоящая попытка, — говорит Вайс.

До этой минуты я не знал, какое место карты занимали в жизни Соболева. Теперь знаю

«Хотя, куда подобное несоответствие может его привести? Он и так в курсе, что я сотрудник комитета. Меня могли даже специально обучать карточным играм», — решаю я не стесняться сегодня.

Ломберный стол стоит под низким абажуром. Зелёное сукно вытерлось по углам, на борту остался круглый след от сигареты. За границей жёлтого света продолжается квартира, звякает посуда, спорит радиола, Маргарита отправляет Диму за ножом, который лежит перед ней. Под лампой помещаются колода из тридцати двух карт, четыре пары рук и узкий лист для счёта.

Глава 5

За столом по часовой стрелке садятся Вайс, Дитрих, я и Лемке.

Вайс заботливо отодвигает для меня стул напротив себя. Отсюда не приходится прижимать больную руку к стене, поэтому забота кажется естественной. Но и ему тогда проще разглядеть меня, мои реакции и взгляды, ведь теперь я сижу точно напротив него. За левым плечом Вайса висит круглое зеркало над сервантом, что мне тоже весьма удобно.

При четырёх участниках сдающий остаётся без карт. Вайс берёт первую сдачу, даёт Лемке снять и раздаёт каждому по три карты, кладёт две в середину, затем выдаёт по четыре и ещё по три. Движения у него размеренные, без единой поправки.

— Правила помните, Андрей Николаевич? — слышу я.

— Играл прежде. Но давно, — неуверенно отвечаю сам.

— Дима утверждает обратное, — теперь уже активно пробивает меня он и пытается ловить на якобы несостыковке наших слов.

— Дима всего-то утверждает, что два не случившихся приглашения составляют три года моей жизни, — улыбаюсь я. — С моей игрой он пока не знаком вообще.

Дима собирается было возразить, но Маргарита уводит его на кухню. Вайс смотрит ему вслед и едва заметно проводит большим пальцем по ребру колоды.

— Вспомните за первой партией, — говорит он. — Здесь человек быстро обнаруживает, что именно он забыл.

Я сижу в средней руке и начинаю торговлю с Дитрихом. Восемнадцать он держит, двадцать тоже. Следующую цену я не называю и пасую. Лемке продолжать не хочет, Дитрих берёт скат, сбрасывает две карты и объявляет черви.

Играет он без риска. Я защищаюсь осторожнее, чем требуется, поэтому один раз задерживаю туза, который стоило отдать сразу. Ошибка выглядит правдоподобно, но сделать её оказывается заметно труднее, чем какой-то правильный ход. Неопытный игрок смотрит только в свои карты. Опытный, решивший ошибиться, невольно проверяет, кто это заметил.

Вайс замечает. Он сидит без карт и записывает ход партии, не глядя на карандаш.

— Четыре встречи в Канаде, — произносит он. — Потом три в Москве и одна в Ленинграде. Так передали ваши рабочие?

В моей памяти нет Ленинграда. Советская половина серии целиком пройдёт в Москве. Исправление сорвалось бы с языка легче, чем название сыгранной карты, если бы я не был готов к чему-то подобному.

— До городов цеховая разведка пока не добралась. Все города я узнаю потом, — отвечаю Вайсу.

— Странно. Ведь число она знала, — продолжает незаметно для всех настаивать Вайс.

— Числа проходят через шум лучше названий городов, — пожимаю я плечами.

Дитрих требует карту. Я кладу семёрку и только после этого понимаю, что Вайс назвал ложное расписание без всякой попытки сделать ошибку случайной. Проверка заняла две реплики и не дала ему ответа. Она дала другое. Пока он говорил, я не потерял ни одной вышедшей карты.

Дитрих набирает шестьдесят два очка и пересчитывает взятки второй раз.

— Два очка, — говорит он. — Если бы я знал, положил бы другую карту.

— Если бы вы знали, партия была бы не нужна, — отвечает Лемке.

Вайс записывает результат мелким почерком. Цифры стоят ровно, фамилии сокращены до первых букв.

Следующим сдаёт Дитрих. Лемке отказывается от торговли сразу. Вайс называет восемнадцать. Я держу, тогда он поднимается до двадцати.

Здесь можно уступить. Вайс получит прикуп и весь остаток партии будет показывать ровно столько, сколько сочтёт нужным. Я буду следить за его картой, потому что собственная игра для меня опаснее. За каждым моим ходом останутся цифры, которые Дима не ждёт от Соболева, и взгляд человека, пригласившего меня именно ради подобной проверки.

— Держу.

— Двадцать два.

— Держу.

Вайс пасует без задержки, словно более высокая цена ему никогда не требовалась.

В прикупе у меня лежат трефовая девятка и бубновая семёрка. Обе я оставляю, из прежней руки сбрасываю две слабые карты и объявляю трефы. Рука хорошая, но не настолько, чтобы играть без счёта.

Первые взятки проходят быстро. Лемке защищается прямолинейно. Вайс дважды задерживает старшую карту и вынуждает меня раньше времени расстаться с одним из валетов. Он играет так, чтобы правильный ход каждый раз оставлял мне худший следующий выбор.

На третьей взятке Вайс спрашивает, назвали ли чехи даты матчей.

— Только число матчей, — упрямо я стою на своем, не собираясь давать ему новую информацию.

— Вы доверяете таким сведениям? — теперь он меняет направление вопросов.

— Более-менее, — неопределенно отвечаю я. — На заводе сначала проверяют источник.

— А если источник недоступен? — упорно не унимается Вайс.

Лемке кладёт карту и смотрит на меня. Пауза уже относится не к разговору, а к игре.

— Тогда не строят по его словам схему, — быстро нахожусь я.

— Но запоминают ее, — говорит Вайс.

Он накрывает мою десятку тузом. Реплика остаётся на столе вместе со взяткой. Дитрих просит не обсуждать источники до пирога, поскольку Маргарита Тихоновна решит, что мы подозреваем её дрожжи.

После пятой взятки он начинает объяснять Пал Палычу, почему ничья всё же была моральной победой. После шестой Маргарита ставит на край серванта пирог и предупреждает, что карты не дают мужчинам права остудить его.

Вайс не поддерживает ни спор, ни просьбы объявить перерыв.

— Закончим партию, — решает он за нас всех, при этом хорошо видно, что его слово в этом доме самое основное.

Седьмую взятку я забираю. У меня сорок два очка и три карты. Трефовый туз, пиковый туз и бубновая семёрка. Старшие козыри вышли. Трефовые десятка и семёрка остались у Вайса. Я видел достаточно, чтобы знать это, но не должен видеть столько по версии человека, которого три года не удавалось усадить за скат.

В дверь звонят.

Маргарита уходит открывать. Никто за столом

В гостиную вдруг входит Инге. На ней светлый плащ, в руках плоская коробка и коричневый пакет с названием магазина. Увидев меня, она задерживается на пороге не дольше, чем требуется для узнавания лицу.

— Надеюсь, платок не успели помять, — говорит она, быстро узнав меня.

— До Москвы ему ещё далеко, — отвечаю ей весьма благосклонно.

Ведь она красивая женщина и работает в симпатичном месте, а я ни в чем ее не подозреваю. То есть не должен, если Биндер мне не рассказал про нее и всю сеть. Так должен ответить всякий нормальный мужик, с которым красивая женщина заговорила первой.

— Тогда у него всё впереди.

Маргарита забирает коробку и сразу начинает спорить о размере чулок. Дитрих поворачивает голову к женщинам. Лемке остаётся над картами, но тоже слушает цену товара. Только Вайс не смотрит в сторону Инге.

Она достаёт из пакета пачку фирменных сигарет с белым фильтром.

— Это заказывал Генрих Оттович.

— Положите рядом, — говорит Вайс.

Инге подходит к столу со стороны серванта. Круглое зеркало над ним показывает её руки и левую половину лица Вайса. Между квитанцией и целлофаном на мгновение появляется край серебристой монеты. На ребре проходит хорошо видная косая зарубка.

Увидеть её можно, только оторвав взгляд от стола. Не увидеть — означает уйти без единственного предмета, который связывает Инге с Вайсом после свидетельства Биндера.

Я чуть переношу вес на левую сторону. Плечо отзывается тупой болью, зато зеркало целиком попадает в поле зрения. Вайс сам поставил мой стул так, чтобы для данного движения нашлось правдоподобное объяснение.

Я перевожу глаза на его отражение и возвращаю их к картам.

— Ваш ход, Андрей Николаевич, — говорит Вайс.

Он не повышает голоса. Дитрих всё ещё обсуждает цену чулок, Лемке поправляет карты, Инге кладёт пачку возле стакана с минералкой. Пауза получилась чуть длиннее карточной и короче той, которую заметил бы обычный гость, но Вайс ее заметил.

Я хожу трефовым тузом.

Вайс может положить семёрку и оставить меня без нужных очков. Вместо неё на сукно ложится трефовая десятка. Лемке добавляет червовую восьмёрку. Двадцать одно очко переходит ко мне.

На следующем ходу Вайс бьёт моего пикового туза трефовой семёркой, затем забирает последнюю взятку бубновым тузом. Лемке переворачивает мои карты, складывает очки и касается карандашом листа.

— Шестьдесят три, — произношу я.

— Вы знали раньше него, — говорит Вайс.

— Я видел свои взятки.

— И мои.

Он произносит свои слова без нажима. Дима возвращается с ножом и спрашивает, кто выиграл. Лемке отвечает за меня.

— Николаич? — Дима ставит нож возле пирога. — Три года отказывался и молчал, что умеешь играть.

— При шестидесяти трёх очках умение легко перепутать с удачей, — объясняю я.

Диме моего объяснения хватает. Вайс записывает шестьдесят три и проводит черту под числом.

Инге передаёт Маргарите сдачу, застёгивает кошелёк и прощается с комнатой. Вайса она не выделяет ни словом, ни взглядом. Возле меня снова задерживается, поправляя перчатку.

— Если командировку снова продлят, достаньте платок из бумаги. Шёлк не любит долгих складок, — ровно говорит она.

— Я запомню, спасибо за напоминание, — с видимым удовольствием я подхватываю диалог.

Она тут же уходит, ни на кого больше не взглянув. На площадке соседка спрашивает, нельзя ли одолжить немного дрожжей. Маргарита весело отвечает из прихожей, что дрожжи теперь существуют только внутри пирога.

Пачка сигарет остаётся возле стакана Вайса. Монеты не видно.

Маргарита снова объявляет перерыв, но Вайс просит раздать ещё одну партию до пирога. И снова все слушаются его без каких-либо возражений. Теперь сдаю я, Лемке держит двадцать два, на двадцати четырёх уступает. Дитрих продолжать не хочет. Вайс оставляет скат нетронутым и сразу объявляет гранд с руки.

Играет Вайс без показной красоты. Он не задерживает карту ради эффекта и не торопит защиту. Каждая взятка оставляет нам на один выход меньше, пока после восьмой исход не становится очевиден. Вайс всё равно доигрывает до конца.

— Шестьдесят четыре, — говорит он.

— Вот теперь узнаю Генриха Оттовича, — ворчит Дитрих. — А перед этим он занимался благотворительностью.

Вайс убирает крошку с сукна и тянется за стаканом. Манжета отступает, на потёртом ремешке видны те же советские часы, которые я заметил в воскресенье. Стрелки стоят на без двадцати двенадцать, хотя настенные часы недавно пробили девять.

Я успеваю увидеть циферблат, поэтому Вайс успевает увидеть мой взгляд. Манжету он поправляет не сразу.

— На заводе вам часто попадаются приборы, которым нельзя верить? — спрашивает он.

— Чаще, чем хотелось бы, — признаюсь я.

— Что вы с ними делаете?

— Сравниваю показания и ищу исправный.

— А если сравнить не с чем?

— Тогда приходится помнить, где прибор уже соврал.

Дитрих собирает свои карты.

— Вот поэтому советские инженеры не верят немецким приборам, — бурчит он.

— Я говорил не только о немецких, — отвечаю я. — Вообще про все приборы.

Дитрих принимает наш разговор за продолжение старого заводского спора. Вайс больше ничего не спрашивает.

Телефон в коридоре звонит долго. Маргарита снимает трубку и почти сразу зовёт Дитриха. Тот встаёт ещё весёлым, но у аппарата его голос разительно меняется.

— Какая температура? Нет, не укутывай. Я сейчас приеду. Врач что сказал?

Он возвращается за пиджаком, уже не вспоминая ни о картах, ни о ничьей.

— У мальчика жар. Простите, господа, мне нужно уйти.

— Я вызову машину, — предлагает Одинцов.

— Пока она придёт, трамвай уже довезёт. Мне ещё хлеб у остановки заказано взять.

Маргарита заворачивает ему два куска пирога. Дитрих сначала отказывается, потом прячет свёрток в карман и просит Лемке не считать незаконченный круг. Через минуту его шаги быстро уходят вниз по лестнице.

Если ребенок болен — ни одна разведка мира не станет с таким спорить.

За столом остаются трое, ровно столько, сколько нужно для ската. Лемке предлагает продолжить, но Вайс смотрит на настенные часы и внезапно отказывается.

— На сегодня достаточно.

Лемке заметно удивлён его отказом. Именно теперь каждый может получить карты, но Вайс уже складывает лист пополам. Причину он не объясняет, мне кажется, он уже получил все, что хотел, поэтому не станет оставаться здесь дальше.

«Или показал, что хотел, — есть и такое мнение

Лемке сводит столбцы. Мой небольшой выигрыш целиком держится на партии, в которой Вайс напрасно отдал десятку.

Вайс берёт пачку сигарет, серебряная монета оказывается под его ладонью. Он придерживает ею край листа, пока надевает пиджак, затем убирает руку.

Марка лежит ровно на букве «С».

Федеральный орёл, потёртый кант, косая зарубка на ребре. Теперь случайным бликом её никак не объяснить. Инге принесла монету Вайсу, что-то сообщила ему именно таким образом, а он оставил её на строке Соболева.

— Спасибо за игру, Андрей Николаевич, — проявляет он вежливость.

— Вы оставили мне десятку, — вспоминаю я.

— Значит, ошибся, — равнодушно пожимает он плечами.

— Вы её помнили, — решаю поспорить я, чтобы увидеть его реакцию.

Вайс застёгивает пиджак и с интересом смотрит на меня через зеркало.

— Тогда зачем спрашиваете?

Ответа, который не подтвердил бы слишком многое, у меня нет. Он поправляет белый платок в нагрудном кармане.

— Берегите себя. Времена беспокойные. Говорят, теперь даже в пивных стреляют.

Фраза звучит достаточно общей, чтобы остальные не услышали в ней ничего, кроме мрачной шутки. Однако место моего ранения в колонии не называли. В официальной версии значилось дорожное происшествие.

— Мне советовали осторожнее переходить улицу, — нейтрально говорю я.

Вайс принимает ответ коротким кивком, не показывая, какой смысл услышал в моём уклонении от правильного ответа.

Он прощается с хозяевами. Одинцов помогает ему найти плащ, Пал Палыч просит передать знакомому в торговом управлении просьбу насчёт контактов для пускателей, Маргарита напоминает про воскресенье. Вайс отвечает каждому отдельно и уходит человеком, которого здесь всегда ждут снова.

Я не подхожу к окну. Шаги на лестнице стихают, внизу хлопает дверь. Мальчик со второго этажа уже разбирает другую мелодию и через несколько тактов сбивается.

— Не расстраивайтесь, — говорит Маргарита, убирая тарелки. — Генрих Оттович обычно новых людей обыгрывает. Сегодня он был к вам добрее обычного.

— Он часто уступает?

— Только, когда ему интересно. В Москве ещё до войны учился, там и русский выучил. Потом полжизни по ярмаркам и портам. За картами он разговаривает меньше, чем другие, зато помнит больше всех, — награждает меня крайне интересными подробностями хозяйка дома.

Пал Палыч наконец отделяет немецкую музыку от советских новостей. Одинцов уносит колоду к серванту, Лемке проверяет лампу радиолы. Комната без Вайса быстро возвращается к обычному вечернему беспорядку.

Лист со счётом остаётся на столе. Марка лежит на моей колонке. Оставить её означает отказаться от единственного предмета, который прошёл из рук Инге к Вайсу. Забрать означает принять предложенную им улику на глазах у людей, среди которых всё ещё может находиться его человек.

«Это может быть Одинцов, Лемке, Маргарита Тихоновна или Пал Палыч», — допускаю я подобную возможность.

Я достаю чек за платок, складываю бумагу вокруг монеты и убираю свёрток во внутренний карман пиджака. Со стороны выглядит так, будто игрок забирает мелкий выигрыш. Одинцов в это время ставит колоду на полку. Я не знаю, видел ли он мои руки, но отпечатки пальцев настолько интересного человека будут совсем не лишними для нашей конторы.

Из квартиры я выхожу через десять минут после Вайса. Маргарита вручает мне пальто, велит передать жене, что платок выбирали порядочные люди, еще просит в следующий четверг не приходить без реванша.

Улица после тёплой квартиры кажется пустой и холодной. По уговору я не иду вслед Вайсу и не пытаюсь угадать его маршрут. Сворачиваю к остановке, пропускаю один трамвай и сажусь в следующий. Серый «Москвич» Ковальчука появляется в отражении витрины возле почтамта и сразу уходит за перекрёсток.

Другого наблюдения я не замечаю. Пока это значит только, что сообщить о нём мне нечего, поэтому через остановку я вылезаю около уличного телефона.

В уличной кабине пахнет мокрой шерстью и табаком. Я набираю служебный номер, называю дежурному фамилию Гурьева. Полковник подходит почти сразу.

— Докладывайте.

— Вайс пришёл. Русский язык почти без акцента, голос подходит под описание Биндера. Опознанием не считаю. Инге передала ему пачку сигарет и западногерманскую марку с зарубкой. Вайс оставил её на моём имени в листе счёта.

— Монета у вас?

— Завёрнута в мой магазинный чек.

— Передачу видели сами?

— В зеркале. Инге держала пачку, Вайс принял её. Зарубка совпадает.

— Он понял, что вы смотрите? — интересует полковника.

— Думаю, да, — вспоминаю я понимающий взгляд Вайса.

— Это не факт, — не соглашается Гурьев.

— Факт в том, что он дождался моего взгляда и только потом напомнил, что сейчас ход мой. После партии положил монету на букву моей фамилии, — объясняю я.

Гурьев молчит. В соседней кабине женщина пытается дозвониться в больницу и всё сильнее прижимает трубку к уху, словно расстояние можно сократить рукой.

— Что ещё? — потом спрашивает он.

— Он прямо, как нарочно, упомянул стрельбу в пивной, хотя в нашей официальной версии было дорожное происшествие. На нём советские часы, «Командирские», стрелки стоят на без двадцати двенадцать. Те же часы были в воскресенье.

— Одинцов?

— Принёс приглашение, постоянно присутствовал в квартире, смотрел, как мы играем, но был совсем незаметен. Больше ничего не увидел за ним.

— За Вайсом пошли?

— Нет.

— Хорошо. Что он получил от вас?

Этот вопрос я ждал от себя, но не от Гурьева.

— Подтверждение, что я пришёл не только ради карт. И что умею следить за игрой лучше, чем можно было ожидать после слов Димы.

— Насколько лучше?

— Он отдал мне партию. Я понял, когда это ещё можно было принять за ошибку.

— Почему взяли монету?

— Если бы оставил, ответил бы ему не хуже. Только вещественного следа у нас не было бы, — отвечаю я.

Гурьев выдыхает в трубку. Одобрения в этом звуке нет, но и возражения тоже.

— Он показал сразу слишком много, — продолжаю я. — Инге, монету, сказал про пивную. Часы он тоже позволил заметить. Либо предлагает какой-то разговор, либо покупает наше внимание.

— К какому варианту склоняетесь? — не спорит со мной полковник.

— Ко второму. Но снять людей с Инге после такой передачи мы всё равно не можем.

— Не можем. Это может быть расчётом, а может быть настоящей связью. Ковальчук ждёт у следующего перекрёстка. Монету отдайте ему сейчас. Наблюдение за Инге остаётся, остальное распределим ночью, — распоряжается Гурьев.

— Людей хватит? — вот что хорошо

— На все версии людей не хватает никогда. Поэтому до утра не придумывайте новых, — предупреждает полковник.

— Понял.

— И не проверяйте по дороге, куда делся Вайс. Он уже знает, что вы умеете смотреть. Не сообщайте ему, насколько вам трудно остановиться, — это предупреждение, как мне кажется, уже совсем лишнее сейчас.

«Как будто меня не приказ западной конторы убрать Соболева заставил из кожи лезть и еще поэтому Биндера спасать, а я сам себе подобное развлечение придумал», — стало даже немного обидно.

Связь обрывается. Я выхожу из кабины и вижу, как продавщица у газетного киоска связывает непроданные пачки бечёвкой. В одном из этих номеров Биндер сообщил своей сети, что остался жив. К утру газеты уйдут на растопку и упаковку, а монета, переданная этим вечером, останется у Ковальчука.

Он мигает фарами с другой стороны улицы. Я направляюсь к машине, чувствуя через ткань пиджака твёрдый край свёртка.

У русского голоса появилось вероятное лицо. Я не знаю, нашёл ли его сам или получил из рук самого Вайса.

До утра нам всё равно предстоит смотреть именно туда, куда он недавно указал.

Глава 6

Западногерманская марка скоро поедет через ночной Дрезден в сложенном магазинном чеке.

Ковальчук держит свёрток двумя пальцами за самый край. Бумага успела пропитаться табаком от квартиры Бортников и немного размокла у меня в кармане, однако название магазина и время покупки ещё можно разобрать.

Серый «Москвич» с погашенными фарами стоит в переулке за почтамтом, двигатель работает неровно. За лобовым стеклом трамваи пересекают площадь, звенят на стрелках и расходятся по улицам. Последние посетители выходят из кинотеатра, дворник уже собирает у входа программки. Город ещё не лёг, просто закончился тот час, когда порядочный человек легко способен объяснить, зачем оказался на улице.

— Чек ваш? — интересуется Ковальчук.

— За платок, — приходится признаваться. — Лучше мне его вернуть.

— Какой платок? — Ковальчук еще ничего не знает про мой поход в «Эксквизит».

— Женский, серо-голубой. Куплен сегодня в «Эксквизите». Продавала Инге, — один несвоевременный вопрос тянет за собой лишние объяснения.

— Жене? — понимает майор.

— Да.

— Сами выбирали?

— Две женщины помогали. Инге и еще одна клиентка, — вздыхаю я.

— Тогда, если не понравится, виноватых будет трое, — резюмирует Ковальчук.

Ковальчук перестаёт рассматривать бумагу и смотрит на меня. Я слишком подробно отвечаю на простой вопрос, но после вечера у Бортников простых подробностей у нас почти не осталось. Майор достаёт из бардачка плоскую коробку из-под фотоплёнки. Свёрток помещается туда вместе с пеплом, прилипшим к сгибу. Крышку он оборачивает узкой полоской бумаги и расписывается поперёк стыка.

— Вайс после квартиры куда ушёл?

— Не знаю. Я за ним не пошёл, — пожимаю я плечами.

— Сами решили? — не верит мне Ковальчук.

— Гурьев запретил.

— Тогда запишем старшему лейтенанту первый разумный поступок за вечер, — удовлетворенно замечает майор.

Он убирает коробку во внутренний карман плаща и трогается. На переднем сиденье лежит папка, из неё выступает угол схемы Постплац.

«Значит, пока я играю вторую партию и делаю вид, будто думаю о козырях, здесь уже считают людей, окна и трамвайные пути», — становится понятно мне.

Ковальчук ведёт машину одной рукой, вторую иногда прижимает к правому боку, особенно на булыжнике. Пока он уверяет всех, что язва не мешает службе. Служба, насколько я вижу, его мнения пока не спрашивала.

— Полковник ждёт доклад к семи, — говорит он. — До этого мне нужен порядок «Крокуса». Текст, срок выхода, место, проверка при встрече и действия связного, если Биндера не окажется на площади.

— Это достоверно знает только Биндер, — напоминаю я. — Там может быть много оговоренных моментов, про которые мы еще не в курсе.

— Поэтому мы едем к нему. Вниз пойдёте один. Нашу охрану он пока переносит хуже вас. Вещи долго не хотел принимать и к люку не подходил, — рассказывает мне Ковальчук, как его люди спустили в подвал под прачечной раскладушку, одеяло и ящик сухого пайка с газовой плиткой.

— Сколько у меня времени?

— Двадцать минут.

— Он за двадцать минут только объяснит, почему торопиться нельзя, — сомневаюсь я.

— Не обсуждайте с ним сразу всю прожитую жизнь. Вам нужна только ее половина, — иронично советует Ковальчук.

К Йоханнштадту мы подъезжаем с набережной. Машина остаётся у закрытой мастерской по ремонту обуви. В витрине выставлены один женский сапог, подошва и картонная табличка, обещающая любую срочную работу всего за три дня. Ковальчук уходит первым, я жду возле остановки, пропускаю пустой вагон и пересекаю двор с другой стороны.

В заселённом блоке ещё горят окна. Молодая женщина снимает с балкона пелёнки, мужчина этажом выше держит радиоприёмник у открытой форточки и медленно поворачивает ручку настройки. Музыка появляется на несколько секунд, потом её снова съедает треск. Возле штабеля панелей сторож решает шахматную задачу в старой газете. Лотта лежит у его ног, но голову поднимает раньше хозяина. Узнав меня, один раз стучит хвостом по земле и снова кладёт морду на лапы.

Людей Ковальчука я не вижу, но за последние дни успел убедиться, что это приносит больше спокойствия, чем видимое присутствие трёх незаметных, о которых тебя заранее предупредили.

У служебного люка трижды громко царапаю ногтем по металлу. Ответ приходит не сразу. Сначала слышится движение засова, потом всё снова затихает. Клаус ждёт почти минуту и только после этого открывает, я тут же спускаюсь вниз.

В ночь с четверга на пятницу в кабельной камере пахнет сырым бетоном, мастикой и нагретой жестью фонаря. За эти дни запах не изменился, но сам Клаус изменился заметно.

Он уже не вскидывается на каждый звук над головой и не обнимает сумку во сне. Уже приготовился морально, что окажется в руках комитета и потом неизбежно МГБ, уже меньше боится будущего суда и расследования. На бухте провода теперь сидит человек, который успел примерить к себе несколько разных смертей и судеб, поэтому хочет знать, какую из них ему предлагают на этот раз.

В кабельной камере стало заметно теснее после того, как здесь появились складная койка, термос, две армейские кружки, аптечка, плитка и ящик с сухим пайком. На стене горит лампа под жестяным колпаком. Биндер всё равно держит рядом фонарик. Человеку дали свет, чистую перевязку и вооружённую охрану, но рука продолжает искать то, с

— Они сейчас снаружи?

— Да.

— Сколько их здесь?

— Достаточно, — что я могу ему еще ответить, не объяснять же охраняемо-задержанному лицу систему охраны.

— Ты второй раз отвечаешь так. Числом от этого твои слова не стали, — спорит Клаус.

— Число тебе ничем не поможет, — уверен я.

Клаус садится на бухту кабеля, короткие рукава чистой, но чужой рубашки открывают запястья. Перевязка на кисти сделана аккуратнее моей, теперь времени у него много есть. Рядом на ящике лежит пачка документов. Каждый лист он переложил папиросной бумагой, а поверх положил отвёртку, чтобы края не поднимало сквозняком.

— Я видел Вайса, — говорю я.

Клаус подвигается ближе к лампе, не спрашивая о месте. За неделю он научился различать сведения, которые ему сообщают, и те, за которые приходится торговаться.

Я рассказываю про часы на тёмном ремешке, остановившиеся без двадцати двенадцать, про белый рубец на левом мизинце. Про русский язык, почти свободный от акцента. Приходится еще назвать и объяснить карточный счёт, без которого передача марки выглядит заметно грубее, чем была на самом деле.

— Лицо? — спрашивает Биндер.

Я начинаю описывать, но во время рассказа черты Вайса постоянно меняются. В квартире они принадлежали одному человеку, но теперь, когда их приходится раскладывать по словам, каждое из которых годится ещё для десятка мужчин его возраста. Клаус слушает с закрытыми глазами, иногда поднимает здоровую руку, тогда я останавливаюсь, пока он проверяет что-то в памяти.

— Аптекарь был худее, — говорит он. — Наверно. На нём висело пальто, плечи казались уже. Только я тогда смотрел на фотографии брата. Он принёс их в конверте и выкладывал по одной, чтобы я не мог схватить все сразу.

— Волосы?

— Похожи. Седина возле ушей. У Вайса есть?

— Есть.

— Это ничего не доказывает, в таком возрасте у многих есть седые волосы.

Последние слова он произносит сердито, словно я уже успел принять их за доказательство, но я не тороплю его.

В камере слышно, как по трубе идёт вода. В одном из заселённых подъездов кто-то моет посуду, поэтому остатки обычного вечера проходят у нас над головами.

— Платок он складывал еще раз вдвое перед тем, как убрать, — продолжает Клаус. — Каждый раз разглаживал сгиб ногтем. Вайс делал так?

— Просто убрал в карман, не складывал и разглаживал, — вспоминаю я.

— Может быть за столом ему мешали. Или я один раз отвернулся, а теперь сделал из этого привычку.

— Рубец на левой видел?

— Нет. Я не видел левой руки так, чтобы сейчас клясться. Он мог прятать её в кармане, а мог просто сидеть боком. Тогда это не имело никакого значения, — потерянно отвечает Клаус.

— Голос?

— По-немецки похож. Тихий, без местного выговора. Только возле автобана работал мотор. Ты слышал Вайса за столом, среди посуды и чужих голосов. Стены тоже участвуют в опознании.

Он берёт кружку, но не пьёт. На металле осталось бурое кольцо от чая, большой палец снова идёт по нему, круг за кругом.

— Доктора ты слышал по телефону, — напоминаю я.

— Один раз. Инге отвечала «да, господин доктор». В конце он сказал ей «вы поняли достаточно».

— В первую ночь ты назвал эту фразу точно такой же, как у кладбища, — напоминаю я.

— В первую ночь ты задавал один вопрос десятью способами. Мне хотелось, чтобы ты наконец замолчал и дал мне отдохнуть, — вдруг откровенничает Клаус.

— А сейчас?

— Слова те же. Голос по телефону мёртвый, я уже говорил. Человек в машине хотел, чтобы я успокоился. Доктор хотел закончить разговор. Или теперь мне так кажется после твоего рассказа о Вайсе.

Клаус открывает глаза и впервые за всё время смотрит прямо на меня.

— Русский в «Вартбурге» оставил часы на виду и сказал «ну, с Богом». Если Вайс показал тебе те же часы, он либо тот человек, либо просто знает, что именно ты должен увидеть, чтобы считать его заказчиком. Какой вариант тебе больше нравится? — рассуждает он.

— Ни один, — вздыхаю я.

— Удобный ответ, — замечает Клаус.

— Зато пока честный.

Поставив кружку, Биндер смотрит на меня так, словно после моего визита у его страха должно было появиться одно лицо. Вместо этого он получил ещё одно сходство и человека, который отказывается произнести нужную фамилию.

Я рассказываю дальше всё без украшений, про игру Генриха Оттовича Вайса, про Инге у серванта, про западную марку на моём имени и про фразу, которую в газетах не печатают.

— «В пивных стреляют», — повторяет Клаус. — Так и сказал?

— Именно так.

— Значит, знает. И еще не боится в этом знании признаться, — понимает Биндер.

— Или хочет, чтобы я решил, что знает, — не уверен я в движущих мотивах Вайса.

— Ты всё ещё сомневаешься, он ли сидел тогда в машине? — удивляется Клаус. — По твоему описанию не слишком похож на водителя Вартбурга. Но произношение и часы — все совпадает. Еще «наш инженер».

— Он не курил при мне, но пачку сигарет все же взял у Инге. Запаха хорошего табака я не почувствовал от него, кажется, он очень сильно бережет здоровье и вообще не курит. Постоянно пьет дорогую импортную минеральную воду. Поэтому сильно сомневаюсь, что именно он тогда сидел в Вартбурге. Все его внешние действия похожи на обычную провокацию, но вот играется она не слишком убедительно, потому что он не может взять и превратиться в водителя. Шестьдесят лет все же не сорок-пятьдесят, как ты рассказывал, еще запах табака не совпадает, — рассуждаю я. — Мне кажется, сам бы он не приехал на тебя смотреть. Послал бы кого-то другого в тот раз, не стал бы рисковать.

— Ты все же сомневаешься? — замечает Биндер.

— Я сомневаюсь во всём, что слишком хорошо складывается, — отвечаю я ему. — Потому что Вайс очень старается напомнить мне про все, что ты мог рассмотреть тогда и при встречах с Аптекарем. Они все-таки подозревают, что я успел расспросить тебя, поэтому очень старательно пытаются хоть что-то из подобного выяснить. Даже не боятся светить Вайса, насколько им требуется такое знать. То есть Вайс сам не боится, потому что он фигура высокого уровня. Вряд ли кто-то может ему подобное приказывать, мне именно так показалось. Если ты

— Инге передала ему монету?

— Сначала пачку западных сигарет. Монета была где-то под целлофаном или лежала рядом с ним. Я видел в зеркале. Потом Вайс положил её на лист и таким образом дал мне забрать.

— Значит, они вместе, — уверен Клаус.

— Значит, передача состоялась. Остальное пока версия, — напоминаю я.

— Ты умеешь испортить хорошую новость, — опять Клаус недоволен.

— Хорошей она станет, когда перестанет быть слишком явным подарком Вайса, — объясняю я.

Когда сверху проходит грузовик, пыль осыпается на колпак лампы. Клаус ждёт, пока дрожь уйдёт из стены, потом придвигает к себе чистый газетный бланк.

Потом над нами прокатывают тяжелую тачку. С потолка сыплется известковая крошка, Клаус прикрывает кружку ладонью и дожидается, пока колёса стихнут. Стройка укладывается спать медленно. В готовом доме хлопают двери, в недостроенном ещё таскают доски, где-то ругается крановщик, которому не вовремя отключили питание.

— «Аквариум» вышел вчера, — говорю я. — Мы сообщили, что ты жив, материал при тебе, к скамейке не подходить. По вашему порядку ответ можно дать в субботнем выпуске.

— Если связь ещё существует, — не уверен Клаус.

— И, если объявление возьмут в последнюю вёрстку, — добавляет он.

— Проверим? — предлагаю я.

Клаус смотрит на меня исподлобья.

— «Крокус?» — спрашивает он.

— «Крокус», — отвечаю я.

Он вытирает ладони о брюки, хотя они сухие.

— Тогда говори до конца.

— В субботу выходит объявление. В одиннадцать — Постплац, газетный киоск. Ты остаёшься здесь. Никто не будет ставить тебя под фонарь и ждать, кто именно выстрелит. Мы только посмотрим, кто придёт искать человека с газетой в левой руке, — объясняю я ему нашу задумку.

— А человека с газетой не будет?

— Не будет. Инге знает тебя в лицо, поэтому подменять тебя бессмысленно.

— Значит, она поймёт, что все пошло не так, — медленно говорит Клаус.

— Поймёт. Но сначала покажется сама или пришлёт того, кто знает, кого искать. Нам этого вполне хватит.

Клаус надолго задумывается, но у меня нет лишнего времени сейчас ждать его мысли.

— Мне нужен точный текст на бумаге, — напоминаю я.

— Я знаю, что тебе нужно, — отрезает он.

— Если они прочтут «Крокус», то будут знать, объявление продиктовал я. Не ты. Именно я, — уточняет Клаус.

— Да, — не спорю я с ним.

— Если что-нибудь сорвётся, искать станут меня, — начинает он торговаться.

— Тебя и без объявления постоянно ищут. После звонка Эльзе — особенно. Теперь еще и МГБ ищет, — напоминаю я ему.

Лицо его дрогнуло, но только один раз.

— Они могли установить, откуда я звонил?

— Могли. Не должны были, но это разные вещи. Правильного ответа у меня нет. МГБ точно теперь знает место звонка, западники не точно.

— Ты тогда сказал, что не знаешь, — чуть ли не с укором спрашивает Биндер.

— Тогда не знал. Теперь всё равно не знаю. Поэтому снаружи все время будут наши люди, — пытаюсь я его успокоить.

Клаус встаёт, проходит до кирпичной заглушки коллектора, касается её пальцами. За стеной лежит другой подвал, дальше — незаконченные вводы и старая ливневая галерея, которой нет на новых чертежах. Биндер знает местную подземную путаницу лучше строителей, ведь когда-то сам подписывал перенос кабеля.

— Снаружи, — повторяет он. — А сюда они спустятся?

— Пока нет. Один выход виден сторожу. Второй возьмут со двора соседнего дома. Коллектор перекроют.

— На бумаге?

— Людьми.

Он возвращается к фонарю.

— Знаешь, что смешно? Я тебе верю. Тебе, которого должен был убить. Единственному человеку, которому зачем-то нужно, чтобы я дожил до субботы, — вдруг признается он.

— Не единственному, — уверен я.

Да, Клаус Биндер крайне нужен еще большому количеству товарищей, особенно немецких, чтобы вскрыть плотную цепь агентов западных разведок в Дрездене. Наверняка, он мне еще далеко не все рассказал, что знает сейчас.

«Что слышал, кого видел и что понял или догадался».

— Остальные меня просто ещё не видели.

Это тоже реальная правда, поэтому лишнего спорить с нею не стоит, пока он готов написать правильный текст объявления.

— Пиши уже.

Карандаш он держит здоровой рукой, пишет медленно, крупными печатными буквами.

— Пишу. Только не «продаю». «Продаётся». И не просто увеличитель — фотоувеличитель «Крокус». После запятой, «торг уместен». Без точки.

«Ну вот, так я и знал, что сам объявление правильно подать не смогу. Много всяких тонкостей, просто невозможно заранее предвидеть. Приходится все из Клауса постепенно вытаскивать», — сразу понимаю я.

— Почему без точки?

— Потому что я никогда не ставил точку в объявлениях. Инге говорила, что такое выглядит сердито.

— Инге читала твои объявления? — спрашиваю я.

— Инге читала всё, что через неё проходило, — вздыхает Клаус.

Он диктует строку ещё раз и дотошно проверяет каждую букву. Мы сидим под недостроенной прачечной и вдвоём сочиняем голос для человека, которого на встрече не будет.

После точки Клаус останавливается.

— «Предложения в редакцию» они всегда ставили сами, уже в редакции.

— На бланке лучше поставить заранее.

Он дописывает третью фразу.

— Без цены? — удивляюсь я.

— Ты это уже спрашивал на заводе, — напоминает теперь он.

— Тогда я запоминал только для себя. Теперь строка пройдёт через редакцию и ещё троих людей, — мне есть, что ему ответить.

— Без цены и адреса, — отвечает Клаус.

— Время прежнее?

— Ровно в одиннадцать.

— Проверка прежняя?

— Субботняя газета в левой руке. Вопрос про свежий номер, ответ про вчерашний. Потом связной показывает, куда идти. Рядом сразу не становимся, уходим в сторону.

— Если у киоска не будет тебя?

Клаус думает дольше, чем над текстом.

— Инге точно не подойдёт. Пройдёт мимо, посмотрит из трамвая или из магазина. Она может вернуться через полчаса, а может не вернуться. Мужчина в очках, думаю, ушёл бы сразу.

— Думаешь?

— С ним я встречался всего один раз. Если хочешь уверенности, привези его сюда и спроси, — явно злится Клаус.

Я тянусь за бланком, но Клаус удерживает бумагу двумя пальцами,

— Инге знает тебя в лицо, — уверен Клаус.

— Я не буду стоять возле киоска, — объясняю ему я.

— Она увидит наружку.

— Может увидеть.

— И всё равно вы полезете туда без меня, — признает он.

— Полезем, потому что так надо.

Когда я убираю лист, Клаус задерживает мою руку.

— Если всё-таки они придут сюда, под плитой у стены жестянка. Там деньги, адрес Хайке и одна фотография. Не отдавай полиции, — просит он меня.

— Сам отдашь, — пытаюсь я его обнадежить.

— Я не прошу обещать, что буду обязательно жить. Я прошу не отдать полиции, — настаивает он. — Только Хайке.

— Хорошо, — обещаю я всерьез.

Клаус смотрит на жестяной колпак, потом на сложенные документы. Ещё в поезде он спрашивал, куда его повезут, и кто решил. Тогда я мог хотя бы соврать, что выбор у нас с ним есть. Теперь другие люди распоряжаются его связями и временем, а ему снова предлагают ждать под землёй.

— Ты останешься здесь до решения нашего начальника, — с трудом говорю я.

— После площади меня вывезут? — сразу же оживляется Биндер.

Он уже все передумал, перестрадал, теперь хочет просто быстрее закончить свою затянувшуюся эпопею с эвакуацией.

— Я потребую, чтобы вывезли, — обещаю я.

— Значит, не ты решаешь теперь, — повторяет уже для меня Биндер.

— Теперь не я, — признаюсь ему, потому что нет смысла спорить.

Клаус отпускает бланк и долго мнёт большим пальцем край повязки. В поезде он говорил со мной жёстче, хотя тогда был в безвыходном положении. Я успел принять это за доверие. Возможно, тогда он просто ещё считал, что может хоть что-то выбирать.

— Передай им одну вещь, — говорит он. — Инге не станет спасать меня, если приказ будет другой. Не надо принимать старое знакомство за жалость.

— Передам.

— И не говори ей про меня, — вдруг просит он.

— Я не собирался, — удивляюсь я.

— Ты иногда собираешься уже после того, как начал, — теперь уже прилетает мне.

— У тебя с ней что-то было? — интересно мне, если для него так важно все подобное.

Раз он сам бывал у нее, слышал ее разговоры по телефону, значит, не только в магазине и на улице встречался.

— Было. Не получилось, — коротко отвечает Клаус, расспрашивать я не собираюсь, не тот сейчас момент.

Он возвращает отвёртку на документы и выравнивает листы. Я не спрашиваю, откуда у него точная оценка моего характера, поскольку для одной ночи сходств уже достаточно.

Снаружи цокают когти. Лотта проходит вдоль стены, останавливается у вентиляционной решётки и шумно втягивает носом воздух. Теперь она уже не рычит — только тихо скулит, узнав знакомый запах.

— Дальше! Лотта! — зовёт ее сторож. — Там всё те же крысы.

Клаус поднимает кружку в сторону решётки.

— За здоровье местных крыс.

Глава 7

Вернувшись в Дрезден, я иду в представительство, где через Одинцова отправляю телеграмму Тане, жене Соболева.

Пишу крупно, как всегда требуют на почте.

«КОМАНДИРОВКА ПРОДЛЕНА ЗДОРОВ НЕ БЕСПОКОЙСЯ АНДРЕЙ».

Слова занимают одну строку и часть второй. Людмила после «не беспокойся» начинала беспокоиться всерьёз. Таню я знаю по письму, фотографии и тому, как о ней говорили другие. Она, возможно, реагирует иначе, однако эта мысль выглядит разумной ровно до тех пор, пока я не представляю телеграмму у неё в руках.

Я добавляю «ПОДАРОК КУПИЛ», но замечаю, что получается заметно глупее. Будто платок объясняет продлённую командировку, а правильный муж непременно должен приложить к молчанию какую-то дорогую вещь. После двух зачёркнутых слов на бланке остаётся слишком много следов для короткого семейного сообщения.

Одинцов вытаскивает испорченный бланк из-под моей руки, но читает с интересом только зачёркнутое.

— Подарок всё-таки купили? — потом спрашивает он.

— Купил.

— Тогда лучше не пишите, — говорит Одинцов.

— Почему?

— Не знаю. Но после таких телеграмм жёны обычно звонят сюда и спрашивают, что случилось с ее мужем, — теперь Одинцов улыбается.

Я беру новый бланк и снова пишу первый вариант. Одинцов возвращает испорченный лист к краю стола и не советует, что ещё добавить. Он просто проверяет адрес, считает слова и ставит штамп.

— До Москвы доберется завтра к обеду, если линия не задержит.

— Как там мой билет?

— Сдал. За самолёт удержали комиссию. Новый пока не оформляю, ведь никакого распоряжения нет, — спокойно отчитывается он мне.

Он говорит о моём возвращении так же, как о любом другом перемещении сотрудников. В его кабинете люди уезжают позже, чем обещали семье, и раньше, чем успели закончить работу. Для каждого это отдельный разговор дома, для журнала только одна исправленная дата.

— Таня обычно получает телеграммы на этот адрес? — вдруг решаю спросить я.

Одинцов отрывается от журнала и с удивлением смотрит на меня.

— Другого в личном деле нет. Хотите дать служебный?

— Нет, хватит одного.

Забирая квитанцию, я понимаю, что вопрос прозвучал странно, но Одинцов уже вернулся к своим бумагам. Соболев мог прежде отправлять телеграммы через представительство и никогда не уточнять очевидного, а мог не отправлять вовсе. Память, которой я пользуюсь, умеет вовремя подсказать номер подшипника, но упорно молчит, когда нужно обратиться к жене.

После чего еду на работу и старательно тружусь до конца смены.

Утром «Заксенверк» все так же занят первомайским полотнищем. Ветер перевернул два последних слова, поэтому теперь лозунг правильно читается только из окон административного корпуса. Берендт требует снять всё и начать заново вешать плакат. Дима предлагает оставить, поскольку руководство фабрики наконец-то получило обращение, предназначенное лично ему.

— Николаич, нас в Йоханнштадте ждут, — говорит он, заталкивая приборы в деревянный ящик. — Прачечная все еще без двигателей, зато испытания для них уже поставили в план. Будем испытывать отсутствие двигателей под полной нагрузкой.

— Отсутствие обязательно выдержит испытание! — уверен я.

— Я так и написал. Но Берендт зачеркнул, совсем немец шуток не понимает, — жалуется Дима.

Заводской грузовичок стоит у ворот вместе с машинами снабжения. Пока охранник сверяет накладную на кабель, фрау Хенниг в соседнем окошке разбирается с пропусками. Перед ней лежат пачки белых, жёлтых и красных бланков. Водитель цементовоза возвращает белый пропуск, хотя в журнале у него записан красный. Фрау Хенниг зовёт мастера

— Восемнадцатый у кого? — спрашивает она.

— Вчера был у Рихтера, — подумав, вспоминает он.

— Рихтер сдал девятнадцатый, — проверяет свои записи фрау Хенниг.

— Значит, перепутали при выдаче. Запиши до понедельника, там разберемся.

Я запоминаю эти слова на всякий случай.

Водитель за нашей спиной начинает сигналить. Охранник машет ему рукой, потом ставит штамп на накладной Димы и поднимает шлагбаум. На столе у фрау Хенниг звонит телефон, рядом разворачивается пакет с недоеденной булочкой. Дальше её голоса я не слышу.

Новая прачечная занимает первый этаж между двумя подъездами. В помещении уже стоят бетонные основания под стиральные машины, на стенах блестит белая плитка, из пола выходят трубы с красными бирками. Двигатели из Лейпцига задержались, но жильцы уже успели повесить на дверь рукописный график будущих стирок. Понедельник поделён между первым и вторым подъездом. За субботу идёт спор тремя почерками, причём последний участник просто обвёл весь день и написал свою фамилию крупнее остальных.

В СССР общих прачечных в хрущевках не было, зато в каждой квартире туалет и ванная имелись свои. Но в этом проекте немцы поступают иначе, здесь на блок из четырех квартир два общих туалета и две душевые, поэтому размещают дополнительно прачечные.

Настойчивая фрау Шольц из квартиры сорок семь тут же ловит Берендта возле входа.

— Когда наконец откроют прачечную?

— Когда придут двигатели, — отвечает он.

— А когда они придут? — не отступает фрау Шульц.

— Их обещали во вторник, — тихо бормочет Берендт.

— В прошлый раз вы говорили про четверг, — тут же напоминают ему прошлое обещание.

— В прошлый раз обещали в четверг, поставка двигателей не от нас зависит, — пытается избежать ответственности за совсем чужие проблемы Берендт.

Фрау Шольц смотрит на него с сожалением, какое обычно оставляют тяжёлому, но уже установленному диагнозу.

— У меня две дочери, муж и свекровь. Ваш календарь может подождать, мое чистое бельё не может, — авторитетно заявляет она.

Когда она уходит к соседкам обсудить данный вопрос, Берендт снимает кепку и проводит ладонью по волосам.

— В Лейпциге тоже есть женщины с бельём, — говорит он Диме. — Наверное, поэтому двигатели не выпускают.

Несмотря на отсутствующие двигатели, работа у нас получается самая настоящая. В шкафу перепутаны две маркировки, на третьем вводе плохо затянута гайка, поэтому линию приходится отключить. Берендт ворчит на лишние хлопоты без двигателей, пока сам не находит под шайбой обрывок изоляции. Дима уходит за новым наконечником. Над нами двигают мебель, по трубам ударяет вода, в подвале пахнет влажной штукатуркой и горячей канифолью.

Схема, оставленная монтажниками, не совпадает с тем, что мы видим в шкафу. Дима отправляется в строительную контору и возвращается с молодой чертёжницей в синем халате. Она несёт свёрнутый лист под мышкой и с порога предупреждает, что отдаст его только под расписку.

— В прошлый раз старый план взяли на один день, — говорит она. — Уже три дня ищем.

— Кто взял? — спрашивает Берендт.

— Из транспортной конторы. Для согласования проезда тяжёлой машины. В карточке есть письмо.

— Мне нужен только новый ввод, а не история всего города, — ворчит мастер.

— Тогда новый план получите, когда все-таки распишетесь, — заявляет девушка.

Она раскатывает лист на бетонном основании. На действующей схеме кабельный коллектор идёт от служебной камеры до поперечной стены, за которой оставлено белое поле. Старые линии сюда не перенесли. Чертёжница прижимает угол моей рулеткой и показывает номер кабеля, который монтажники прочли неверно.

— За стеной что было раньше? — спрашиваю я.

— Дренаж к реке. После строительства набережной его закрыли. В акте сорок шестого года должна быть отметка.

— А где сам акт сорок шестого года? — спрашиваю я.

— Вместе со старым планом выдан транспортной конторе, — отвечает чертежница.

Берендт уже требует вернуть ему прежнюю линию питания. Чертёжница говорит, что не обязана помнить все довоенные трубы Дрездена, особенно если ими никто не пользуется. Потом замечает у Димы карандаш, забирает его и исправляет номер кабеля прямо на нашей копии.

Через час появляется Ковальчук в сером плаще, с удостоверением советского представительства. Для Берендта он человек, проверяющий сроки поставки, для сторожа ещё одна подпись в журнале. Дима принимает его за начальство, приехавшее лично увидеть отсутствие двигателей, поэтому предлагает показать пустые основания.

Я объясняю майору работу шкафа и только потом веду к коллектору. Чертёжница идёт следом, не доверяя свой лист чужим людям. На вопрос Ковальчука она перечисляет дверь прачечной, служебный люк и коллектор, потом показывает кирпичную закладку на месте старого прохода к реке.

Ковальчук записывает номер письма и звонит из конторы у ворот. В транспортном отделе находят запись о выдаче, но человека, забравшего папку на согласование, нет на месте. План обещают вернуть в понедельник вместе с копией акта.

— Нам нужна хотя бы отметка о закладке, — говорит Ковальчук.

— В понедельник, товарищ, — отвечает ему женский голос так громко, что слышу даже я. — Архив закрывается в двенадцать, а хранитель сегодня на похоронах. Если ваша тяжёлая машина не собирается ехать сквозь стену, то точно подождёт.

Майор записывает фамилию собеседницы и время разговора. По документам папка находится там, куда её выдали. Архив закрывается в пятницу раньше обычного. Чертёжница тем временем требует отдельную расписку за копию.

В коллекторе Ковальчук простукивает кладку со старым, но целым раствором, проверяет боковые ниши и просит чертёжницу вспомнить, где проходил дренаж. Она показывает направление к набережной, потом сдвигает линию на полметра.

— Я была здесь один раз, — говорит она. — Нас привели со строительного училища. В темноте всё казалось шире.

Майор не требует от неё точности, которой нет. На своей схеме он отмечает весь участок вдоль стены, а не одну точку.

— Здесь будет человек, — говорит он мне уже по-русски. — Не у самой кладки. От выступа видны лестница и камера. Второй пост в пустой квартире над прачечной. Двор держит машина. Сторожа предупредим про измерительный выезд.

— Если старый дренаж обходит стену?

— Наружный подход со стороны набережной проверят сегодня. На время вывоза там будет резерв. Все подземелье целиком мы за сутки не перестроим точно.

Не пытаясь успокоить ни меня, ни себя, он распределяет людей только по тому, что удалось установить.

Служебный люк виден из сторожевой будки. Подвальное окно слишком узко для взрослого человека. Один комплект

Потом он десять минут разговаривает со сторожем о машине. Тот радуется официальному объяснению завтрашнего визита и обещает держать Лотту возле будки.

— Она и так от меня не отходит, — говорит он.

В эту минуту по двору под порывом ветра катится пустая жестянка. Лотта срывается с места, догоняет её у грузовика и ложится на живот, пытаясь достать добычу лапой.

— До первой жестянки точно не отходит, — говорит Ковальчук.

Сторож свистит. Лотта поворачивает голову, убеждается, что хозяин никуда не делся, и возвращается к ловле жестянки.

— Если держать на поводке, она обижается, — говорит он про свою любимицу.

— Завтра придётся пережить поводок, — сообщает ему майор.

Сторож переводит взгляд с Ковальчука на собаку, потом кивает за двоих.

К половине второго Ковальчук заканчивает с известными подходами и уезжает в представительство. Я остаюсь с Берендтом измерять сопротивление заземления. Фрау Шольц возвращается с табуретом, ставит его возле двери и садится ждать ответа из Лейпцига, а соседка приносит ей кружку с горячим бульоном. К трём часам Берендт сдаётся и сам звонит на завод. Разговор ведёт громко, с перечислением фамилий и дат. Когда он кладёт трубку, фрау Шольц знает только то, что двигатели уже погрузили, но выглядит уже довольнее.

— Кто обещал? — спрашивает она.

Берендт называет фамилию.

— Повторите.

Она достаёт из кармана сложенный график стирок и записывает фамилию на обороте.

— Двигатели от неё быстрее не поедут, — говорит Берендт.

— А я не про двигатели спрашивала, — парирует фрау Шульц.

Табурет она сразу оставляет у двери. В понедельник она уже знает, с кого начинать разговор.

До вечера от наблюдения у стройки пришло обычное оповещение: Биндер на месте, Лотта дважды подходила к решётке, старый вход в ливневую галерею нашли. Кирпичная кладка там действительно оказалась новой, но один нижний ряд держался без раствора. Ковальчук велел разобрать и сложить заново. Привлекли местных рабочих и быстро сделали. После этого он поставил у входа человека, сказал, что последнего свободного.

После работы мне велят обязательно быть на виду в нашем сообществе. В Доме культуры показывают первую часть «Освобождения». Киномеханик дважды останавливает ленту, сначала плёнку зажевало, потом кто-то из заднего ряда требует вернуть танковую атаку, потому что «самое интересное пропустили из-за вызывающего кашля Бортника». Бортник клянётся, что кашлял исторически достоверно. Нина сидит рядом с Аникиным, в темноте их локти лежат на одном подлокотнике, но пока ни один не решается признать его общим.

После кино Маргарита кормит всех пирогом, но Вайс уже не приходит.

«Основное он увидел, теперь ему нужно использовать увиденное», — понимаю я.

Одинцов говорит, что Генрих Оттович уехал по торговым делам в Лейпциг, произносит это ровно тем равнодушным голосом, каким сообщает расписание поездов. Я спрашиваю, вернётся ли он к Первому мая, Одинцов поправляет манжету.

— Такие люди всегда возвращаются к нужному дню, — довольно расплывчато отвечает мне.

Наружка исчезла ещё в четверг. Ни коричневого пальто Пипера, ни «Вартбурга», ни человека у киоска. Ковальчука подобная пустота беспокоит не меньше моего.

— Если никого не видите, — говорит он вечером по телефону, — не делайте из этого хороших новостей.

— Я и из плохих их редко делаю, — удивляюсь я.

— Вот и не развивайте свой талант дальше, — не удерживается он от того, чтобы еще раз не напомнить.

Пятничный вечер проходит в пансионе, где фрау Кемпе успела переставить тазы. Вода теперь падает реже, зато с большей высоты. Сосед снизу слушает хоккей и каждый советскую шайбу встречает громким ударом ладони по столу. Стучит он довольно часто. После третьего хозяйка стучит ему в стену и напоминает, что победа социалистической хоккейной команды над капиталистической не освобождает никого от соблюдений правил дома.

Я пытаюсь читать заводской отчёт, но цифры расползаются, возвращаются на место и всякий раз собираются в три отметки, одиннадцать, одиннадцать пятнадцать и одиннадцать двадцать. Между киоском на площади и служебным люком нет прямой связи, на бумаге они разведены правильно. В голове один отсчёт цепляется за другой, я уже мысленно переставляю машину пораньше, хотя утром согласился этого не делать.

Ровно в десять телефонным звонком отчёт прерывает Ковальчук.

— Набор подтвердили. Утром проверим строку. В семь тридцать машина будет у пансиона.

— Биндер?

— На месте. Посты сменились в двадцать один ноль-ноль. Ничего необычного.

— С набережной подход посмотрели?

— Два старых колодца засыпаны, третий выходит в действующий водосток и с камерой не соединяется. На время вывоза там будет человек.

— Старый план?

— В понедельник. Запись о выдаче есть, кладка цела. Коллектор закрываем живым постом.

Потом он напоминает:

— Одиннадцать двадцать, Соболев. Что бы вы ни увидели на площади

— Помню.

— Завтра этого мало — просто помнить. Нужно обязательно выполнить, — приказывает Ковальчук.

Моя рука задевает листы, тогда отчёт с шорохом съезжает со стола.

— Вы всё ещё читаете заводской отчёт? — спрашивает Ковальчук.

— Пытаюсь.

— Закройте и ложитесь. До утра цифры не изменятся.

— Постараюсь.

— Вот это слово завтра не употребляйте, — иногда майор становится невыносимым.

После короткого щелчка в трубке за стеной заканчивается хоккей, потом идут новости. Водяная капля в тазу попадает между словами диктора. Я снимаю часы и кладу на тумбочку, но через несколько минут снова надеваю. Без них время не исчезает, только приходится угадывать его по чужим звукам.

Долго не могу уснуть, но под утро я всё-таки засыпаю и просыпаюсь от трёх ровных ударов. Несколько секунд ищу глазами служебный люк, пока четвёртая капля не падает в таз за стеной. До будильника остаётся двенадцать минут, поэтому ложиться снова уже вообще незачем.

Газету привозят в шесть двадцать восемь. Ковальчук получает первый экземпляр прямо из типографской пачки. В половине восьмого он кладёт его передо мной на заднее сиденье, не разворачивая полностью.

Объявление напечатано без ошибки и стоит в разделе фототоваров между проявочным бачком и экспонометром. Наборщик сохранил кавычки, точку и два слова о торге. Остальная полоса занята мебелью, детскими вещами, книгами и велосипедом, который хозяин готов обменять на баян.

Я читаю один раз и складываю газету. Три дня назад другой короткой строкой мы сообщили, что пропавший из-под наблюдения западной спецслужбы очень важный для нее покойник все еще жив. Теперь оживший покойник назначает срочную встречу по непредвиденным обстоятельствам.

— Биндер назначал ее три

— Лоренц получил время, — говорит Ковальчук. — Пипер будет видимым постом у остановки. Двое немцев работают в толпе, ещё один в диспетчерском пункте. Наш человек держит Вильсдруферштрассе. Вы будете в комнате над аптекой, второе окно слева.

— А вы?

— До десяти пятидесяти в служебной комнате на Фетшерштрассе. Оттуда есть телефон и семь минут до стройки. Потом еду к Биндеру, связь только условными сообщениями.

Он сверяет часы с приборной панелью и обнаруживает, что машинные отстают на полторы минуты. Ковальчук стучит пальцем по стеклу, будто механизм способен устыдиться и правильно выставиться, затем переводит их по своим.

— Встреча в одиннадцать. Машина входит во двор в одиннадцать пятнадцать. Биндер уезжает в одиннадцать двадцать. Не округляйте, — советует мне он.

У мясной лавки очередь уже заняла половину тротуара. Одна женщина с хозяйственной сумкой сходит на мостовую, пропуская навстречу мужчину со связкой деревянных реек, Ковальчуку приходится притормозить. Следом за мужчиной идёт мальчик и старается наступать только на светлые камни. Из открытого окна парикмахерской вместе с паром тянет горячей водой и одеколоном. На остановках люди держат газеты с нашим объявлением, но почти все читают спорт или сводку о весенних работах.

Ковальчук высаживает меня за два квартала от площади.

На Постплац ветер гуляет свободно, треплет афиши у драматического театра, гоняет обёртки вдоль рельсов и путается в проводах над трамваями. За площадью темнеет Цвингер, напротив, над зданием химического предприятия, висит знак с цветной молекулой — точно огромная модель из школьного кабинета.

Комната над аптекой принадлежит городскому транспортному управлению. Здесь стоят два стола, шкаф с маршрутными схемами и фикус, повёрнутый к окну лысой стороной. Служащую отправили проверять билетные ведомости в соседнем здании. Она оставила в кружке чай, на блюдце ложку и записку с просьбой не поливать растение, поскольку его уже полили в пятницу.

Серый «Вартбург» нашего человека стоит пока в переулке. Ещё двоих я не вижу и не должен видеть.

Киоскёрша выставляет сигареты, спорит с молочницей из-за тележки и дважды поправляет плакат лотереи. На скамейке старик кормит голубей хлебом, который, судя по их недоверию, старше их самих. Две школьницы переписывают друг у друга домашнее задание, используя урну вместо стола. Площадь занята своими делами. В ней и предстоит мне заметить чужое внимание на уже знакомых лицах.

Из второго окна виден газетный киоск, часть остановки и вход в почтамт. На площади сходятся трамваи, люди меняют маршруты на ходу, перебегают через пути, останавливаются посреди дороги, когда вспоминают о забытом списке покупок. Киоскёр раскладывает новые пачки. Он быстро отделяет свежие номера от вчерашних и ни разу не смотрит на пальцы.

Телефон проверен, шторы оставлены так, как висели. На столе лежат мои часы, карандаш и настоящая ведомость трамвайных задержек. Если войдёт случайный служащий, я должен объяснить, что сверяю движение для советской делегации. За пятницу двенадцатый маршрут опоздал шесть раз, один раз из-за плохо закрывшейся двери, остальные причины диспетчер записал неразборчиво. Насколько я могу прочитать их в ведомости.

До десяти тридцати площадь не предлагает ничего, что хотелось бы запомнить. Женщина возвращает продавцу газету, полученную без приложения. Два солдата спорят, кто должен идти за сигаретами. Пожилой мужчина дважды обходит киоск и наконец покупает журнал для садоводов, пока за почтамтом разгружают мешки.

Скрытых людей Лоренца я пока не нахожу. Один мужчина у цветочного лотка подходит по возрасту, но через минуту встречает жену и получает от неё свёрток с детской рубашкой. Девушка возле почтового ящика третий раз смотрит на часы, потом срывается с места к прибывшему трамваю. Когда каждый ожидающий кажется наблюдателем, поэтому работа уже начинает походить на плохой сон после короткой ночи.

В десять сорок пять звонит телефон.

— Проверка связи, — говорит Ковальчук.

— Слышу.

— На стройке без изменений. Измерительная машина вышла из заводского бокса по графику. Водитель отметился у диспетчера. Биндеру назвали время.

— Как принял?

— Спросил, можно ли взять все инструменты. Разрешили одну сумку.

Клаусу предстоит третий раз за неделю менять убежище, а его все равно беспокоит хороший трёхгранный ключ. Я почти улыбаюсь, но взгляд возвращается к киоску. Возможно, так проще думать о нём живым, с инструментами, обидой и привычкой проверять засов дважды.

— Следующий звонок только при изменении, — говорит Ковальчук. — В десять пятьдесят пять начинаем.

Когда трубка умолкает, я кладу её на рычаг и замечаю на пальцах газетную краску. Утром взялся за нужную полосу, хотя мог держать экземпляр за чистый край.

Такой след оставался на руках у архивистов из моей прежней жизни. К концу дня они вытирали пальцы дешёвым одеколоном и шутили, что чужие тайны плохо отмываются. Один из них когда-то принёс мне папку по Дрездену и сказал, что в ней нечего ловить, ведь всё уже давно случилось. Я всё равно унёс её к себе и до ночи перечитывал протоколы.

Я вытираю пальцы носовым платком Соболева, но пятно только размазывается по ткани. За окном одновременно подъезжают два трамвая. Из первого выходит группа школьников с учительницей, из второго женщины с хозяйственными сумками и пожилой мужчина, прижимающий к груди коробку с тортом.

На часах десять пятьдесят две.

Без семи одиннадцать из подъезда у театра выходит женщина в сером плаще.

Это Инге, она все-таки пришла. Но до этого момента ее было не видно, наверно, зашла в театр с другой стороны и сама изучала площадь через окно.

«Даже туда носит дефицит, который бывает у нее в отделе. Поэтому свободно заходит и выходит, как на вечеринку к Маргарите Тихоновне, — сразу понимаю я. — Договорилась сегодня с утра навестить знакомых в театре, что-нибудь продала, как делает обычно. Очень ловкий ход, из театра открывается вся площадь, если занять правильную позицию».

Инге не направляется сразу к киоску. Сначала задерживается у театральной афиши, поправляет перчатку, смотрит движение трамваев на площади. За это время успевает снять площадь целиком — окна, остановки, машины, лица.

Потом присоединяется к густой толпе, вышедшей из трамвая и куда-то мгновенно исчезает из поля зрения.

«Сделала первую проверку с выходом и запомнила людей на площади. Теперь поднимется еще куда-то посмотреть или просто подождет немного?» — понимаю я.

Пипер появляется в десять пятьдесят пять. Коричневое пальто легко узнать даже сверху. Он покупает сигареты, хотя при мне не курил ни разу, потом выбирает место возле маршрутной схемы. Стоит

Инге вдруг появляется в виду возле почтамта. Она не выходит откуда-то, а отделяется от потока, который до этого скрывал её от окна. Светлый плащ застёгнут, тёмная сумка висит на коротком ремне, волосы убраны под серую косынку. На руках тонкие перчатки, те самые, которые в магазине она советовала женщинам с хорошим пальто и плохой привычкой торопиться.

Инге не идёт к киоску, останавливается у маршрутной схемы в нескольких шагах от Пипера и поднимает голову, будто выбирает трамвай. Пипер не шевелится, телефон рядом со мной молчит. До условленного начала ещё три минуты.

Клауса все равно нет на месте.

Нет и человека с газетой в левой руке, который должен его встретить. Мы не собираемся убеждать Инге, что Биндер чудесным образом сменил лицо. Нам нужно увидеть, кто ещё заметит его отсутствие.

Глава 8

Инге держит голову поднятой чуть дольше, чем требуется человеку, выбирающему удобный маршрут. На схеме двенадцатый трамвай идёт к Блазевицу, третий поворачивает к вокзалу. Она смотрит между ними, хотя подходит к площади со стороны, откуда обе линии видны заранее.

Пипер стоит в трёх шагах и читает спортивную страницу. Газета для чтения сложена плохо, нижний угол цепляет его за колено. За всё время он ни разу не переворачивает лист. Инге замечает коричневое пальто, затем газетный киоск, окна почтамта и только после этого часы над входом. Её лицо не меняется. Она снимает перчатку, будто хочет сверить время с наручными часами, проводит большим пальцем по внутренней стороне ремешка.

«Похоже, дала кому-то сигнал? Что обнаружила наблюдение за собой? — решаю я. — Кто-то ее все-таки страхует!»

До одиннадцати остаётся одна минута.

Возле киоска освобождается место. Женщина с хозяйственной сумкой отходит, прижимая журнал к груди, сейчас Инге могла бы оказаться у стойки за четыре шага. Вместо этого она снова надевает перчатку и направляется к почтамту.

Пипер позволяет ей пройти мимо. Только после того, как стеклянная дверь закрывается, он сминает газету посередине. Этот жест не был никак условлен. Возможно, бумага мешает, возможно, он всё-таки нервничает. Скрытые люди Лоренца не выдают себя ничем.

Телефон на моём столе звонит один раз.

Я не снимаю трубку. По уговору одиночный звонок означает, что объект вошёл в почтамт и наблюдение продолжается. Через полминуты аппарат звонит снова, теперь уже настойчиво. В трубке слышен шум диспетчерской и мужской голос, которого я утром не слышал.

— Транспортное управление. Двенадцатый маршрут опять задерживается.

— Надолго? — спрашиваю я.

— Пока выясняем.

Линия освобождается. Я записываю в настоящую ведомость одиннадцать часов одну минуту и ставлю рядом цифру двенадцать. Если служащая вернётся раньше времени, запись не придётся восстанавливать. На площади как раз подходит вагон с этим номером, выпускает пассажиров и уходит по расписанию.

Инге не видно. Сквозь высокие окна почтамта проходит тень, но она принадлежит мужчине в форменной фуражке. Пипер складывает газету аккуратнее и покупает коробок спичек. Киоскёр отсчитывает сдачу, продавец и наблюдатель на секунду оказываются заняты одной мелкой монетой.

В одиннадцать ноль две телефон звонит ещё раз.

— Соболев, — говорит Ковальчук. — У третьего поста пропущена проверка.

Он не называет стройку. В этой комнате на карте транспортных линий третий пост может означать остановку, стрелку или контрольный пункт. Я всё равно смотрю не на площадь, а на часы.

— Повторяли?

— Через минуту. Аппарат свободен, ответа нет.

— Кто рядом?

— Сторож видит двор. Пост у стены держит южный проход. Человек в квартире контролирует верх. Сейчас к третьему идёт сменный мастер.

Каждая точка занята тем, ради чего её поставили, но одна больше не отвечает. Между ними остаются кирпич, земля и старый коллектор, который по действующему плану заканчивается белым полем.

— Возможно, он проверяет решётку? — надеюсь я.

— Возможно. Вы остаётесь у окна.

Ковальчук произносит это до того, как я успеваю предложить другое. В его голосе нет тревоги, только лишняя сухость. Он уже вышел из служебной комнаты или стоит возле двери.

На часах одиннадцать ноль четыре. Инге должна была подойти к киоску, спросить свежий номер и назвать объявление. Вместо этого она находится где-то за каменными стенами почтамта. В международном зале человек заполняет бланк, ждёт соединения, слышит голоса телефонисток и не знает, какой из них запомнит набранный номер. Если Пипер сыграл убедительно, Инге сейчас считает, что ушла от одного наблюдателя. Если слишком убедительно, она может положить трубку, даже не дождавшись ответа, если заметит еще кого-то рядом.

Дверь почтамта открывается. Выходит почтальон с двумя ремнями через плечо, за ним пожилая пара и женщина в светлом плаще. Я успеваю поднять карандаш, но плащ оказывается короче, волосы рыжими. Женщина разворачивает карту города прямо на ходу, муж удерживает её за локоть у трамвайных путей.

В одиннадцать ноль пять Пипер смотрит на часы. Встреча, ради которой мы заняли площадь, уже не происходит. Киоскёр перевязывает непроданные приложения, школьники у цветочного лотка выбирают открытку учительнице, трамвайный диспетчер выходит на крыльцо и закуривает.

Город пока никак не замечает пропущенного срока.

Телефон молчит до одиннадцати ноль семи. Потом раздаются два коротких звонка и один длинный. Я снимаю трубку.

— Соединение состоялось, — говорит Ковальчук. — Мюнхен. Номер записан полностью.

Он должен был сообщить только в случае изменении плана. По голосу понятно, что Мюнхен не единственная причина звонка. Хлопает дверь машины, рядом кто-то быстро произносит по-немецки номер наряда.

— Третий пост? — спрашиваю я.

— Найден, — коротко отвечает майор.

— Жив?

Ковальчук отвечает не сразу.

— Дышит. Удар по затылку, провод полевого аппарата перерезан. Сменный мастер успел дать сигнал из проходной, помощь вызвана, — теперь точно понятно, что это реальная акция наших противников, а не какая-то непонятная случайность.

— Кто вошёл?

— Техник управления водного хозяйства. Допуск с заводской печатью, наряд на проверку старого стока. Назвал номер сегодняшней измерительной машины и фамилию водителя.

На столе передо мной лежит схема задержек. В десять сорок пять водитель отметился у диспетчера. Фамилию знали в заводском боксе, на стройке и в транспортной конторе. Четвёртым её назвал чужой, который назвался техником, вырубил охранника, а теперь идет за Биндером.

— Допуск восемнадцать? — спрашиваю я.

— Восемнадцать.

Вчера этот номер потерял цвет между журналом и воротами на заводе. Сегодня бумага с ним открыла проход в подвал.

«Дала возможность ликвидатору

За окном Инге появляется на ступенях почтамта. Она несёт сумку под мышкой, освобождая правую руку, сама упорно не смотрит в сторону Пипера. От здания отделяются мужчина в мягкой шляпе и невысокая женщина с коробкой для шляп. Они выходили порознь, но начинают движение в одну сторону. Люди Лоренца наконец становятся видимыми, потому что я знаю, кого они должны искать.

— Инге вышла, — говорю я. — Немцы рядом.

В трубке шуршит помеха. Ковальчук мог оставить скрытую пару на площади, снять их к стройке или попытаться удержать обе операции несколькими машинами, которые физически не успевают оказаться в двух местах. Пипер нужен только до звонка. Мой человек на Вильсдруферштрассе прикрывает один выход. У Лоренца есть двое в толпе и сотрудник в диспетчерском пункте. У Клауса под землёй остаётся несколько минут до вывоза.

— Лоренц ведёт её дальше, — говорит Ковальчук. — Ближайшую машину отправляю к прачечной. Вы спускаетесь вниз. Не бегите по лестнице, служащие не предупреждены.

— А вы где?

— Уже еду туда.

Он кладёт трубку. Я согласен с его выбором, но от этого он не становится легче, потому что помочь Биндеру сейчас я никак не могу.

Инге пересекает площадь к торговому дому. Женщина с коробкой идёт по другой стороне путей. Мужчина в шляпе задерживается у газетного автомата, пропускает вагон и снова оказывается сзади. Пипер остаётся возле схемы. Его работа закончена, вот теперь он похож на человека, которого действительно оставили.

Я убираю часы в карман, затем возвращаю на запястье. На столе остаются карандаш, ведомость и пятно газетной краски на платке. Закрывать окно нельзя, передвигать чашку служащей тоже. Я проверяю комнату взглядом, хотя ничего своего, кроме времени, сюда не принёс, и быстро выхожу.

На площадке второго этажа две женщины обсуждают, будет ли в продаже в понедельник сахар. Одна держит папку с билетными ведомостями и ключ от нашей комнаты. Мне приходится пройти мимо обычным шагом.

— Вы уже закончили? — спрашивает она.

— На сегодня да. Двенадцатый задержался.

— Он всегда задерживается возле вокзала.

— Сегодня не возле вокзала.

Женщина ждёт продолжения, но снизу хлопает входная дверь. Я киваю ей и спускаюсь. Если она потом заглянет в ведомость, то найдёт правдивую запись о задержке.

Серый «Вартбург» подходит к тротуару, не останавливаясь полностью. За рулём сидит человек Ковальчука, рядом немец в строительной куртке. Задняя дверь открыта изнутри. Я сажусь боком, машина сразу набирает скорость.

— Пост в сознании? — спрашиваю я.

Немец оборачивается. На воротнике у него цементная пыль, в петлице застряла древесная щепка.

— На несколько секунд приходил. Сказал, что техник показал наряд четыреста семьдесят два. Это правильный номер на сегодня. Потом попросил посмотреть портфель.

— Кто попросил? — не понимаю я.

— Наш сотрудник. Тот передал портфель и ударил, когда пост нагнулся к печати внутри. Не стрелял, только оглушил.

— Коллектор?

— Решётка открыта тем же ключом, который хранится у мастера. Запасной вчера был под печатью.

— Значит, не запасной.

Немец качает головой.

— Или изготовлен заранее. Он знал профиль.

Машина пересекает трамвайные пути на жёлтый сигнал. Водитель не включает сирену. На улицах субботнего утра сирена собрала бы у каждого окна свидетелей и сообщила незнакомцу, сколько времени у него осталось. Мы проходим поворот на набережную, впереди грузовик очень медленно развозит ящики с молоком. Водитель «Вартбурга» дважды даёт короткий сигнал, грузовик прижимается к краю только у следующего перекрёстка.

— Измерительная машина где?

— Подходит по графику, — отвечает немец. — Её не отзывали. Она должна закрыть двор на время вывоза.

— Водитель предупреждён?

— Только о строительных работах. У него обычный путевой лист.

До прачечной остаётся меньше квартала, когда из-под приборной панели раздаётся голос. Радио говорит с помехами, отдельные слова теряются в треске.

— Южный проход чист. Верхний пост на месте. В коллекторе свежая грязь, движение к камере. Майор вошёл со стороны двора.

«Значит, Ковальчук уже там», — немного успокаиваюсь я.

Майор как раз бывший оперативник, хотя давно уже на другой работе.

Водитель нажимает кнопку.

— Машина два, принимаю. До ворот минута.

Ответа нет. Мы сворачиваем во двор заселённого блока. Возле бельевых верёвок женщины разбирают деревянные прищепки, ребёнок толкает перед собой жестяную машинку. Водитель снижает скорость до той, с которой сюда обычно приезжают за жильцом. Только у кирпичного штабеля он снова давит на газ.

Сторож уже открыл створку. Лотта привязана к столбу коротким поводком и рвётся не к машине, а в сторону прачечной. Шерсть на холке поднята, лапы скользят по утоптанной земле. Хозяин контролирует поводок обеими руками.

— Там стреляли, — говорит он, когда мы выходим. — Один раз. Под землей или в трубе, не поймёшь.

— Когда?

— Пока ворота открывал. Минуту назад.

Немец из машины остаётся у двора. Водитель вытаскивает из-под сиденья пистолет и занимает проход между штабелем и заселённым домом. Сторож смотрит на оружие, затем на меня.

— Собаку отпустить?

— Пока держите. Если из люка выйдет свой, она ведь не спросит документы, — решаю я.

Лотта слышит мой голос и на секунду перестаёт тянуть, но сразу снова поворачивается к прачечной. Воздух из служебного люка пахнет влажным кирпичом и чем-то острым, похожим на перегретую изоляцию.

У входа лежит сорванная бумажная пломба. Внутри слышны чьи-то быстрые шаги, потом короткий приказ Ковальчука.

— Соболев, прижмись к стене. Не заходи в свет.

Он появляется из бокового прохода с пистолетом у бедра. За ним идёт человек в рабочем комбинезоне, державший пост в пустой квартире. На рукаве у него кровь, но не его собственная.

— Клаус? — спрашиваю я.

— Из камеры ответил. Пока жив. Нападавший ушёл по кабельному коридору к старой прачечной. Нашёл вторую лестницу, которой нет на новой схеме.

— Она есть на старом плане коллектора, — понимаю я.

— Теперь это знаем и мы.

Ковальчук отдаёт водителю приказ сообщить санитарной машине об огнестрельных ранениях. Человека из квартиры отправляет к северному выходу, немца у ворот оставляет на месте.

— Соболев, со мной до камеры, — говорит Ковальчук.

«В боевой обстановке мы пока на 'ты», — понимаю я.

Внизу горит одна лампа. Вторая разбита, на полу блестят осколки. Мы идём вдоль стены, обходя кабельные бухты. В темноте впереди кто-то кашляет, Ковальчук поднимает руку, командую остановиться. Кашель повторяется, в нём нет какой-то попытки спрятаться.

За поворотом лежит сотрудник с южного прохода. Он прижимает ладонь к плечу, кровь проступила между пальцами. Пуля прошла навылет и разбила кирпич над трубой. Рядом валяется железный лом.

— Сколько их? — спрашивает Ковальчук.

— Один. В сером комбинезоне. Шёл от коллектора, назвал наряд. Я потребовал вторую половину допуска. Он сразу выстрелил через карман, — шепотом отвечает он.

— Видели, куда он делся?

— К камере. Потом наверх. Я успел ударить по трубе.

Над его головой проходит отопительная магистраль. Три вмятины от лома тянутся вдоль металла. Этот звук мы приняли за работу на стройке, но в пустой квартире его услышал второй пост и тут же спустился. Сигнал купил Клаусу несколько минут и сотруднику возможность не истечь кровью в темноте.

Ковальчук перевязывает плечо индивидуальным пакетом, не отрывая взгляда от коридора. Раненый пытается подняться, майор прижимает его обратно.

— Дойдёте до света сами?

— Дойду.

— Тогда идите. Оружие оставьте мне.

Мы продолжаем идти, пистолет Ковальчук вручает мне. У двери кабельной камеры засов срезан не выстрелом, а тонкой стальной пилой. На полу лежит трёхгранный ключ Биндера. Он успел открыть внутреннюю решётку или собирался закрыть её, когда услышал шаги.

Клаус лежит навзничь возле койки. Лампа под жестяным колпаком качается, свет идёт по стенам, от этого кажется, будто камера медленно поворачивается. Рубашка на груди потемнела. Под ним разлился чай из опрокинутой кружки, смешался с кровью и добрался до папиросной бумаги, которую Клаус прокладывал между листами.

«Пачки документов на ящике нет», — сразу вижу я.

Ковальчук проверяет дверь и дальний угол, только после этого опускается рядом. Я слышу, как он зовёт Биндера по фамилии, сейчас Клаус не отвечает раздражённо. Его глаза открываются не сразу. Взгляд проходит мимо майора, останавливается на моём лице.

— Клаус.

Он пытается вдохнуть глубже. Воздух выходит с тихим свистом.

— Это был Крамер, — говорит он.

Имя почти теряется в шуме трубы.

— Тот, что был в поезде?

— Нет, у Инге в коридоре… — шепчет он и замолкает.

— Видел у Инге? — не понимаю я.

Клаус моргает. Да или просто боль, различить невозможно. Здоровая рука сжимает край моей куртки.

— Наверху… копия.

— Какая копия?

— Пустая. Он поверил…

Пальцы разжимаются, но взгляд остаётся ясным ещё несколько секунд. На следующем вдохе свист становится тише, слова уже не выходят из рта.

«Он умирает», — понимает взрослое сознание.

Ковальчук находит входное отверстие под ключицей, второе ниже лопатки. Прижимает пакет к ране и зовёт по коридору. Наверху отвечают. Санитарная машина ещё в пути, но водитель и сменный мастер несут складные носилки.

Из глубины здания доносится металлический удар. Затем другой, ближе к верхней лестнице. Кто-то там идет, уже не маскируюсь.

Ковальчук смотрит на меня.

— Где ложная копия?

— В старой распределительной, если он использовал прежнюю нумерацию. Над прачечной.

— Вы уверены?

— Нет. Клаус сказал «наверху». На старом плане только одно помещение отмечено сверху как архив кабельных схем, — не время сейчас отвлекаться на Биндера, если не можешь никак помочь.

Ковальчук передаёт пакет водителю, который уже опустился рядом с Биндером. Тот умеет держать повязку и не задаёт вопросов. За ним появляется немецкий фельдшер со стройки, в белом халате поверх свитера. Он ставит на пол коричневый чемоданчик и просит всех, кто не помогает, освободить место.

— Пойдём к северной лестнице, — решает Ковальчук. — Если копия там, Крамер сам выбрал выход. Биндер остаётся не один.

Я поднимаю с пола трёхгранный ключ и кладу на ящик, чтобы его не затоптали. На металле остаётся кровь, чужая или моя с уже порезанного об осколок пальца. Клаус вдруг немного поворачивает голову к звуку. Возможно, узнаёт свой инструмент. Возможно, уже нет.

Мы уходим из камеры до того, как фельдшер разрезает рубашку на груди Клауса.

Кабельный коридор выводит к лестнице, которую строители перестали использовать после переноса щита. На первой площадке валяется кусок свежей изоляции, дальше на ступенях остаются тёмные следы подошв. Крамер, как назвал его Клаус, не пытается их скрыть. Расчёт на спокойный выход для него уже окончательно сорван, поэтому он спешно ищет другие варианты.

Сверху хлопает дверь. Ковальчук поднимается первым, я держусь на три ступени ниже. В узком пролёте второй пистолет мешает больше, чем помогает.

За дверью находится распределительная. Шкафы сняты, на стене остались светлые прямоугольники и чёрные подписи монтажников. Возле окна стоит металлический стол. На нём раскрыта серая папка, несколько листов брошены на пол.

Ковальчук касается верхнего листа рукой и переворачивает. Это копия заводской спецификации двухлетней давности. За ней идёт перечень кабельных вводов без адресов и фамилий. Бумаги похожи на те, ради которых можно убить, пока не прочтёшь дальше первой страницы.

Биндер не мог знать, когда за ним придут. Значит, ложную пачку приготовил раньше, ещё когда прятал настоящую. Своей последней возможностью поторговаться он распорядился до первого выстрела. Дальше уже пришлось говорить.

— Забрал не это, — говорю я.

— В камере лежала основная пачка?

— Вчера лежала на ящике. Между листами была папиросная бумага, — вспоминаю я.

— На полу она есть.

Ковальчук не задаёт вопроса, который всё равно ничего не вернёт. Сквозь стену проходит тяжёлый гул. Во двор входит измерительная машина. Двигатель работает на низких оборотах, затем водитель дважды нажимает на клаксон, требуя освободить проезд.

На моих часах одиннадцать пятнадцать.

Машина пришла ровно в тот момент, который знали мы, заводской диспетчер и Крамер. Её появление входило в его расчёт. В сером комбинезоне с допуском в кармане он мог бы сейчас выйти вместе с двумя проверенными людьми, пока водитель разворачивается в тесном дворе. Лицо запомнили бы хуже, чем номер машины.

В коридоре справа вдруг скрипит доска. Ковальчук отталкивает меня в дверной проём. Выстрел выбивает из стены известковую крошку и звоном уходит по пустым помещениям.

Человек в сером комбинезоне пересекает дальний проём. Я вижу коротко остриженный затылок, правое плечо и поворот головы перед лестницей.

— Крамер! — кричу я.

Человек резко оборачивается, прячась за дверь.

Лицо узкое, загорелое явно не по саксонской

Я вижу ствол и тут же падаю за мешки.

Хлопок раздается негромкий, почти домашний. Цемент над головой вздыхает белой пылью. Я стреляю в ответ, не высовываясь полностью. Не попадаю, но человек уходит с линии, по лестнице сразу стучат ботинки.

Ковальчук стреляет один раз. Пуля попадает в дверную коробку возле руки Крамера. Ответный выстрел проходит выше. Крамер стреляет на ходу и не задерживается ради второго выстрела.

Мы выходим в коридор. Ковальчук показывает мне левую лестницу, сам берёт прямой проход. По старой схеме оба пути сходятся в прачечной. На новой левый пролёт обрывается у незаконченной стены, но проём для труб должен остаться.

Я не разгоняюсь. Пол покрыт цементной пылью, поверх неё тянутся кабели и деревянные рейки. Память знает, куда ведёт лестница, но ступени принимает тело Соболева, поэтому правое плечо напоминает о себе на каждом повороте.

За стеной женщина в прачечной требует назвать фамилию. Голос фрау Шольц узнаётся раньше слов.

— Кто вас прислал? Я спрашиваю в последний раз.

— Отойдите, — глухо отвечает мужчина.

— Сначала запишу вашу фамилию, — настаивает она.

В её мире человек возле прачечной обязан либо привезти двигатели, либо знать того, кто снова их не привёз. Четыре дня фрау Шольц добивается одной фамилии и ни за что не отступит перед серым комбинезоном.

Раздаётся удар, затем женский крик. Я протискиваюсь между трубами и оказываюсь в помещении прачечной. Фрау Шольц сидит на полу возле своего табурета. Из головы у неё идёт кровь, график стирок разорван, значит, ударил рукоятью. Крамер уже у наружной двери, выглядывает наружу, потом снова смотрит назад. Под комбинезоном топорщится пачка, стянутая ремнём. Пистолет он держит низко, прикрывая его полой куртки.

Фрау Шольц осталась между мной и Крамером, закрывает мне его до пояса.

— Ложитесь! — кричу я.

Фрау Шольц валится за бетонное основание. Крамер стреляет в мою сторону, даже не целясь. Пуля бьёт в белую плитку, осколок режет мне щёку.

Я отвечаю, когда он уже почти скрывается за дверью. Выстрел уходит в металлическую стойку. За ней двор и люди, второй раз я не стреляю.

Снаружи водитель измерительной машины захлопывает заднюю дверь и сдаёт назад, уводя бригаду из-под огня. Кузов в тесном дворе разворачивается поперёк прохода. Двое его спутников прижались к стене.

Немец, оставленный во дворе, появляется из-за кабины и поднимает пистолет. Крамер стреляет первым, пуля разбивает боковое зеркало. Немец уходит за переднее колесо. Между ним и Крамером остаются двое людей измерительной бригады, ответить он не может.

Я стрелять тоже не могу, потому что между нами много гражданских людей.

Крамер резко меняет направление отхода и идёт к воротам заселённого блока. Он больше не изображает техника. Левой рукой придерживает пачку под одеждой, правой ведёт пистолетом по сторонам, заставляя людей отступить. На втором этаже женщина резко захлопывает форточку. Во дворе плачет ребёнок, которого мать успела унести за бельевые простыни.

Сторож тянет створку ворот на себя. Он не слышал приказа, не знает фамилии Крамера и не имеет оружия. Просто увидел чужого человека с пистолетом и решил закрыть единственный выход, за который отвечает.

— Открой, — говорит Крамер.

Сторож продолжает тянуть. Лотта бьётся рядом на поводке, ошейник режет ей шерсть.

Крамер стреляет в землю возле его ноги. Кирпичная крошка летит в сапоги. Сторож выпускает створку, но не отходит. Одной рукой он находит карабин поводка.

— Фас! — кричит он.

Лотта уходит вперёд так резко, что цепь ударяет по столбу. Крамер успевает повернуть пистолет, однако собака прыгает не на руку, а сбоку, цепляется зубами за полу комбинезона и разворачивает его всем телом. Выстрел уходит в ворота. Пачка под курткой съезжает, но остаётся на ремне.

Ковальчук появляется в двери прачечной. Он терпеливо ждёт, пока сторож увидит его и упадёт за будку, линия освободится, затем точно стреляет. Крамер дёргается, прижимает локоть к правому боку. На серой ткани проступает тёмное пятно. Но ликвидатор не сдается, рана оказывается не смертельная, следующей парой выстрелов он загоняет Ковальчука за дверь.

«Не стал его убивать сразу, нам нужен живой ликвидатор. Раненый он не должен никуда деться», — сразу понимаю я смысл одиночного выстрела майора.

Сам Крамер бьёт Лотту рукоятью, потом ногой. Собака не отпускает сразу, ткань рвётся от кармана до нижнего шва. Вместе с лоскутом на землю падает что-то тёмное, размером с ладонь. Сторож подхватывает поводок и оттаскивает Лотту прежде, чем Крамер успевает выстрелить снова.

За воротами тормозит легковой автомобиль. Я вижу только синюю крышу между створками. Стрелять просто в сторону улицы мы не можем. Крамер выпрыгивает через ворота, проходит последние шаги боком, заскакивает в машину через заднюю дверь. Водитель трогается до того, как ноги оказываются внутри.

Глава 9

Ковальчук выбегает на улицу и вскидывает пистолет, за ним выскакиваю я, уже спрятав оружие в карман.

Ковальчук — штатный сотрудник комитета, у него есть разрешение на ношение и применение оружия, а я всего-навсего прикомандированный к немецкому заводу обычный инженер, у меня ничего подобного нет. МГБ все знает про меня теперь, конечно, что я тоже оттуда, даже всегда такое подозревало, но открыто нарываться на большие неприятности с пистолетом в руке мне все-таки не стоит.

«Потому что тогда меня тут же отправят в Союз! — все правильно понимаю я. — Если Кранц подаст наверх правильно составленную бумагу».

Навстречу автомобилю едет трамвай, за ним переходит дорогу группа мальчиков с удочками. Майор опускает руку, готовую стрелять снова. Я успеваю увидеть западноберлинский номер и одну разбитую заднюю фару.

Человек из верхнего поста выбегает с другой стороны блока через несколько секунд. Его обзор закрывала измерительная машина. Зато немец у южного прохода видел полный номер. Водитель нашего «Вартбурга» уходит за синей машиной, но она уже хорошо оторвалась, поэтому на первом перекрёстке растворяется среди субботнего движения. Как мы слышим доклад водителя в рации майора.

— Блокировать шоссе и вокзалы, — говорит Ковальчук в рацию. — Вооружён, ранен в правый бок. Машина синяя, на западноберлинском номере первая буква «Бе». Полностью даст второй пост.

Он повторяет номер, когда получает его, только потом прижимает ладонь к собственному боку. Старая боль снова отозвалась после бега, ведь на пальцах крови нет.

Лотта кружит возле сторожа, припадая на переднюю лапу. Пуля прошла мимо, рукоять рассекла кожу под глазом. Сторож

— Она не обучена на вооружённого человека, тем более такого, — говорит Ковальчук, повторяя мои мысли. — Зря вы ее спустили.

— Она и на безоружного толком не обучена. Жестянку видит и забывает всё, — чуть не плачет тот.

Лотта извиняюще лижет ему запястье. Сторож отворачивается, будто проверяет ворота.

Я возвращаюсь в прачечную. Фрау Шольц уже стоит, держась за стену. Кто-то уже обмотал ее голову чистой тряпкой, а она требует поднять график стирок, пока цемент не въелся в бумагу.

— Он украл что-нибудь? — спрашивает она меня.

— Да, — Крамер на самом деле забрал важные бумаги и жизнь Клауса, поэтому пусть побудет вором для здешней общественности.

— Тогда запишите мою фамилию. Я его остановила, — требует фрау Шольц.

— Запишут, — обещаю я.

— Не просто какая-то «женщина из дома». Моя фамилия Шольц, квартира сорок семь.

Она диктует имя полностью. Я повторяю его немецкому сотруднику, который принимает первые показания. Никто пока не включает электричество. Все ждут, пока проверят линию, если пуля вдруг окажется в самом высоковольтном кабеле.

В кабельной камере стало светлее. Кто-то принёс вторую лампу и поставил на ящик. Фельдшер сидит на корточках возле Клауса, обе руки неподвижно лежат на коленях. Белый халат застёгнут неправильно, одна пола короче другой. Водитель держит свёрнутый перевязочный пакет, который больше не нужен.

Фельдшер уже не держит рану. Я всё равно спрашиваю.

— Когда?

— Одиннадцать двадцать четыре, — отвечает фельдшер. — Дыхание вернулось было на минуту, но пульса больше нет.

Вывоз был назначен на одиннадцать двадцать. Измерительная машина пришла вовремя. Носилки лежат у входа, дверь открыта, люди стоят на своих местах. Четыре минуты между расписанием и записью фельдшера не содержат ни одного решения, которое можно принять теперь.

В прежней жизни папка убийцы Клауса Биндера попала ко мне почти через семь лет после этой субботы. В ней была фотография, справка о родственниках, несколько протоколов. Я прочёл её вечером, сделал выписку для другой разработки и вернул дело в архив. Тогда между нами лежали годы и уже совсем неизвестная чужая жизнь. Теперь от Постплац до прачечной мы ехали меньше десяти минут.

«Разница оказалась достаточной, чтобы услышать его голос, и недостаточной, чтобы оставить человека в живых. Биндер сдал западную сеть, но сеть все же нашла его и убила. Провела огромную работу, все равно переиграла нас, правда, теперь сама сильно обескровлена. Знал ли еще что-то очень важное Клаус из того, что не сообщил мне, теперь мы вряд ли узнаем. Рассказал вроде достаточно, но новые факты часто прорывались сквозь его молчание», — подвожу я итог нашего противостояния.

На ящике лежит трёхгранный ключ. Клаус спорил из-за него утром и добился разрешения взять инструменты. Холщовая сумка стоит раскрытой под койкой, внутри отвёртки, кусачки и чистая рубашка.

Ковальчук входит и закрывает дверь не полностью, ведь в коридоре продолжают работать. Передают приметы машины, ищут гильзы, проверяют опечатанный комплект ключей. Один немец измеряет распил на засове и просит не наступать на металлическую стружку.

— Он был еще жив, когда вы ушли, — говорит фельдшер. — Но очень недолго.

Да, Клаус уже мертв, но еще есть его последняя просьба, поэтому я отзываю майора в сторону.

— Жестянка под плитой, — говорю я. — Он просил не отдавать полиции.

— Найдите, — негромко отвечает Ковальчук.

Плита поддаётся со второго раза. В жестянке лежат деньги, местные марки и западногерманские, довольно много, фотография Хайке возле пивной и сложенный вчетверо адрес. Ещё — детский рисунок, где есть дом, две девочки и мужчина с очень длинными руками. Наверху печатными буквами написано «ДЯДЯ КЛАУС».

Ковальчук отворачивается к проходу, давая мне время сложить всё к себе за пазуху.

— Это уйдёт Гурьеву, — говорит он. — Не в немецкий протокол. Сами решим с его просьбой, раз он попросил вас.

Теперь мы снова на «вы», когда закончилась погоня и перестрелка.

— А сам Клаус?

— Сам Клаус уже уйдёт к ним в протокол. Здесь стреляли, полстройки видело погоню, я ранил человека. Лоренц будет через двадцать минут, Кранц — через тридцать, если не опередит собственную машину.

— Что вы им скажете?

— Половину правды. Сегодня она и так обошлась нам очень дорого, — вздыхает Ковальчук. — Поэтому всю говорить никак нельзя.

Я смотрю на брезент, приготовленный для покойника и уже найденный на стройке белый мел, чтобы обвести контуры тела.

Клаус Биндер стрелял в меня в «Цур Линде». От его пули до сих пор ноет плечо. Он согласился убить человека, которого знал три года, потому что на другую чашу ему положили брата, Хайке и собственную жизнь. Я не простил его ни в поезде, ни в техблоке, ни здесь, под прачечной. Просто за эти дни успел узнать, как он чинит выключатели, как поправляет чужие немецкие артикли, как говорит с племянницей и как пьёт холодный чай, чтобы не тратить сухой спирт.

Теперь всего этого больше не требуется знать ни одному следователю.

— Лоренц едет сюда, — говорит майор. — У него есть результат по площади.

— Инге взяли? — я немного удивлен.

Судя по тому, как она появилась около киоска, она уже все знала, поэтому могла продумать верный вариант отхода.

— Нет.

Вот теперь я совсем не удивлен, даже где-то был уверен, что она сумеет ускользнуть от МГБ.

Он смотрит на Клауса, потом на пустой ящик.

— Документы?

— Основные у Крамера.

— Ложную папку мы нашли. Значит, Биндер отнял у него время с ней и не дал уйти до нашего появления, — признает Ковальчук.

«Только для Клауса выигранные минуты уже ничего не меняют, — напоминаю себе я. — Его убийца получил одну пулю, хотя мог остаться лежать перед воротами, если бы майор выстрелил еще пару раз. Но Ковальчук опытный комитетчик, он знает, что цена пусть раненого, но живого агента противника в наших руках в десятки раз выше мертвого. Такой трофей может дать много крайне нужной информации, а мертвец покажет только свои отпечатки пальцев. Которые у нас теперь и так есть».

Носилки поднимают вдвоём. Фельдшер накрывает Клаусу лицо только перед лестницей, чтобы ткань не цеплялась за выступы. На повороте один носильщик

Лоренц приезжает без Пипера. На нём светлый плащ и галстук, слишком аккуратный для строительной пыли. Немецкий сотрудник проводит его в контору, где на столах разложены планы, допуск Крамера и обрывки пломбы. Ковальчук просит докладывать при мне. Лоренц замечает кровь на моей щеке, но не спрашивает, чья она.

— Звонок занял две минуты сорок секунд, — говорит он. — Соединение через международную телефонистку. Мюнхенский номер записан и подтверждён станцией. Инге сказала, что объявление вышло, встреча сорвана, товар находится в другом месте. Адреса не называла.

— Голос на другом конце?

— Мужской. Он задал один вопрос о времени. Запись получилась плохая, будем чистить.

— После почтамта? — дальше интересуется Ковальчук.

Лоренц снимает перчатки и кладёт их рядом, не на план.

— Наша пара довела её до торгового дома на Вильсдруферштрассе. Пипера она видела. Скрытых людей, по нашей оценке, до входа не обнаружила. На втором этаже у отдела тканей она показала продавщице мартовскую квитанцию на переделку плаща. На обороте стоял синий крест. Продавщица вызвала заведующего, заведующий провёл её в служебный коридор. Один наш человек вошёл следом, второй закрыл погрузочный двор.

— И? — не выдерживает Ковальчук.

— Коридор оказался соединён с соседним домом через старый товарный подъёмник, которого нет на поэтажном плане. Заведующий открыл внутреннюю решётку своим ключом и запер за ней, ключ отдал ей же. Пока получили второй ключ, Инге вышла в жилой двор на параллельной улице.

— Выход держали?

— Держали два известных выхода торгового дома, но не четыре подъезда соседнего квартала. Районную группу подняли сразу, проверили остановки. Её одежду нашли в подвале. Она ушла в синем рабочем халате уборщицы и без сумки, как видели свидетели.

«Инге все-таки ушла, — подумал я снова без всякого удивления, — Довольно хитро, даже сменную одежду заранее приготовила, но пришлось сдать одного из своих людей, время продумать правильный отход у нее было».

— Заведующий где?

— В нашем автомобиле. Сумка тоже у нас. В ней пудреница, кошелёк, ключ от квартиры и вторая квитанция с таким же крестом. Торговый дом для них закончен, человек раскрыт, путь тоже. Инге все это знала, когда отдавала квитанцию.

Лоренц говорит без всякого оправдания.

«Да, они тоже упустили Инге, которая очень много знала. Мы не смогли взять Крамера, который знал не меньше. Инге ушла через подготовку заранее, Крамер успел все провернуть в последний момент. Возможно, удастся найти и ее, и его».

— Почему не задержали в почтамте? — спрашивает Ковальчук.

— Потому что задача была получить еще какую-то связь и вести дальше. Решение согласовано до начала операции. Если бы взяли у кабины, у нас была бы одна продавщица с одним номером в памяти. Теперь есть мюнхенский телефон, мужчина на записи, сумка и сотрудник торгового дома. Продавщицу мы все равно возьмем, ей никуда не деться.

Ковальчук кивает.

— У нас есть Крамер, — говорит он. — Биндер назвал фамилию. Ушёл раненым на машине с западноберлинскими знаками. Основные документы забрал.

Лоренц медленно надевает одну перчатку, вторую оставляет на столе.

— Биндер?

— Умер. Две пули в грудь.

За стеной рабочий спрашивает, можно ли наконец включить лебёдку. Мстер отвечает, что сначала должен расписаться следователь. Фрау Шольц требует вписать туда же повреждённую плитку, иначе к открытию прачечной её объявят старой и не поменяют.

Лоренц смотрит на допуск. Печать поставлена поверх подписи, номер наряда совпадает с настоящим. Только цвет картонки не тот, который отмечен в журнале.

— Ради этого Вайс показал вам Инге, — говорит он.

— Ради окна, — отвечаю я. — Чтобы мы смотрели на связь, которую он разрешил увидеть.

— Звонок у нас, — констатирует он.

— А папка не у нас, — отвечаю я.

Теперь становится понятно и другое. Западная марка на листке со счётом была не ошибкой Вайса и не профессиональным тщеславием. Он положил её так, чтобы я увидел связь монеты с Инге и потянул за неё людей. Пока мы смотрели на Постплац, их силовая рука шла к прачечной. Мы считали Инге добычей, но для них она была только стрелкой часов.

Ковальчук берёт со стола допуск и подносит к окну.

— Подсчёты потом. Сначала установим, откуда у Крамера печать, наряд и план.

Лоренц уходит звонить в соседнюю комнату, чтобы организовать проверку полученных документов

Во двор входит сторож со своей кепкой в руке, мы спускаемся к нему Лотта осталась у будки, её голову перевязывает фельдшер. Сторож держит кепку перед собой, внутри лежит маленькая записная книжка в чёрной клеёнчатой обложке.

— Это выпало из кармана того человека, — говорит он. — Который стрелял. Там, где собака порвала ему одежду. Я не трогал страницы, только поднял за край. Рабочие могли наступить.

Ковальчук не берёт книжку рукой. Просит чистый лист бумаги в конторе, сторож сам опускает находку внутрь. На оборванном уголке обложки висит серая нитка от комбинезона. Между страницами темнеет узкая полоса крови.

— Вашу фамилию запишут, — говорю я сторожу.

— Мою не обязательно.

— Фрау Шольц считает иначе.

Он впервые за всё утро улыбается, но тут же вспоминает о собаке.

— Лотту тоже запишите. Она служебная, только удостоверения нет.

— Запишем обоих, — обещает Ковальчук.

— Очень хорошо, что мы для него более знакомые люди, поэтому забытую книжку он отдал нам. Хотя должен был Лоренцу, — шепчет мне майор. — Возможно, она окажется ценным источником. Когда возьмут Крамера, его книжка поможет нам его расколоть.

— Вряд ли МГБ отдаст его нам, — сомневаюсь я.

— Допросить дадут, — уверен Ковальчук. — При них же, конечно.

Сторож надевает кепку и возвращается во двор. Основной результат сейчас, ради которого мы заняли окно над аптекой и держали под землёй вооружённых людей, приносит человек, ещё вчера решавший шахматную задачу у кирпичного штабеля. Вообще осознанно не участвовавший в подготовке операции, но рывок его собаки дал нам что-то серьезное.

«Так иногда случается в самых продуманных и подготовленных операциях», — вспоминаю я прошлое.

Книжку упаковывают еще серьезнее и увозят отдельно в представительство. Наш фотограф снимет там обложку, обрыв ткани и кровь между страницами. В свидетельской строке расписываюсь не я, а человек, поднявший её с земли. Рядом с его полным именем следователь по настоянию сторожа записывает кличку собаки.

До двух часов стройка живёт одновременно как место

Тело Клауса увезли раньше. На месте остались контуры от пролитого чая и тела, еще свёрнутая койка. Папиросную бумагу собирают пинцетом по листу. Один кусок пристал к ножке ящика. На нём нет текста, только кровь и отпечаток края папки.

К половине третьего из районного управления МГБ приходят ответы. Бланк и печать настоящие, но бланк числился в транспортном отделе, а печать вчера сорок минут лежала без дежурного. Запасной ключ остаётся под целой пломбой, значит, Крамер заранее снял копию с оригинала. Старый план коллектора пропал совсем из транспортной конторы. Дежурная только теперь связывает его с человеком, подробно расспрашивавшим по телефону о белом поле за кирпичной кладкой.

По отдельности всё подобное выглядит мелкой служебной небрежностью. Вместе настоящий бланк, печать, план, профиль ключа и фамилия водителя провели Крамера через нашу охрану лучше любого поддельного удостоверения.

Видна очень серьезная работа солидной конторы, которая заранее просчитывает все мелочи и варианты.

Гурьев принимает наш доклад по аппарату из строительной конторы. Приходится рисковать, но доложиться необходимо, не должны еще слушать саму контору. Ковальчук сообщает ему факты без порядка, в котором мы их пережили. Время нападения, двое раненых, один погибший, утрата документов, приметы машины. Только закончив, называет имя Биндера.

— Соболев рядом? — спрашивает полковник.

Ковальчук передаёт мне трубку.

— Я слушаю.

— Фамилию Крамера Биндер подтвердил сам? — интересует полковника.

— Видел его в коридоре у Инге. Биндер назвал фамилию до того, как потерял сознание.

— Вторую фразу слышали?

— Про ложную копию? Слышал. Она найдена в распределительной.

— Кто разрешил звонок Эльзе? Жене брата Биндера?

— Я.

— Один разрешили? — голос полковника становится очень холодным.

— Клаус наотрез отказался идти дальше в убежище без звонка. Я решил, что безопаснее дать ему сказать одну фразу при мне, чем ждать, пока он попробует выбраться из-под прачечной сам, чтобы уже тогда звонить очень долго, — отвечаю я.

На линии слышно, как полковник закрывает дверь кабинета.

— Что услышала Эльза?

— Его голос. Девочка назвала имя, подошедшая к телефону Эльза сказала, что к ней приходили двое с удостоверениями и спрашивали о заводской аварии. Потом я оборвал связь.

— Почему это не вошло в первый доклад?

— Вошло. В приложении ко второму перемещению Биндера, — поясняю я.

— Я спрашиваю не про бумагу. Почему вы не связали звонок с поиском убежища?

У окна конторы стоит пустой стул. На спинке висит рабочий халат, в кармане торчит половина булочки. Человек, которому он принадлежит, уже третий час даёт показания во дворе.

— Потому что считал — им известно только то, что Клаус жив. Район звонка они могли установить, но от района до камеры под прачечной оставалось слишком много объектов.

— Им хватило пяти дней, — напоминает мне Гурьев.

— Да, — признаю я, не напоминая сам, что просил вывезти Биндера из-под прачечной еще вчера.

Гурьев молчит. Я жду сурового выговора, но он спрашивает о состоянии раненых постов. Того сотрудника, что Крамер ударил у коллектора, уже увезли в больницу. Второй все еще остаётся на стройке, пуля не задела кость, пока обошелся перевязкой.

— Вернётесь в представительство вместе с Ковальчуком, — говорит полковник. — До этого никаких самостоятельных разговоров с Одинцовым, Вайсом и людьми транспортной конторы. Причинная связь ещё не фамилия виновного.

— Понял.

— У Соболева лицо в крови, — докладывает ему Ковальчук. — Отскочил кусок плитки после выстрела.

— Тогда смойте кровь с лица. В здании представительства сегодня приём кооператоров, им не нужны наши объяснения по данному поводу.

Трубка переходит к Ковальчуку. Полковник даёт ему распоряжения по границе и больницам. Майор записывает, не перебивая. Никакого приказа немедленно арестовать Вайса не звучит. Мы знаем, что он открыл нам Инге и создал окно, но знание, полученное за карточным столом, всё ещё не годится для правильного немецкого протокола.

В умывальнике строительной конторы только холодная вода. Кровь на щеке успела засохнуть вместе с плиточной пылью. Я оттираю её хозяйственным мылом, пока царапина не начинает кровить снова. На полке лежит чужая расчёска с несколькими седыми волосами. Рядом рабочий оставил свое обручальное кольцо, чтобы не зацепить кабель, но ещё не вернулся за ним.

Книжку осторожно раскрывают в представительстве после четырёх. Для неё освобождают стол в маленькой комнате рядом с архивом. Окна закрыты, хотя день тёплый. Фотограф ставит две лампы и предупреждает, что клеёнчатая обложка ещё влажная от крови. Ковальчук кладёт рядом копию допуска, Гурьев входит последним и остаётся стоять.

Первые страницы заняты расходами и бытовыми телефонами. Бензин, гостиница, ремонт радиоприёмника, закрытая пивная в Радебойле. Наши проверяют каждую строку, не отделяя шпионское от личного.

В середине книжки почерк меняется. Крамер начинает писать короче и сильнее давит на карандаш.

На странице за восемнадцатое апреля Ковальчук находит строку:

«17.34 — E.: Stimme +. FZ J/43. Bau, Profil K.»

Ниже другим карандашом:

«Wäsch. Altkanal».

Я пробую развернуть сокращения вслух: Э. подтвердила голос, телефонная кабина в Йоханнштадте, сорок третье отделение, нужно проверить стройки, связанные с Клаусом. Прачечная. Старый коллектор.

Ковальчук не смотрит на меня. И не требуется. Звонок Эльзе привёл их к району, инженерная биография Биндера довела до кабельной камеры. Одну фразу, которую он выторговал-вытребовал у меня для семьи, западная сеть превратила в целый адрес и отправила туда своего ликвидатора.

Ниже записано, что Вернер находится в Карл-Маркс-Штадте до конца недели. Следующая строка содержит четыре дрезденских объекта, где в последние месяцы работали технологи предприятия Биндера. Возле двух поставлены кресты. Третий зачёркнут после проверки сменных журналов. У четвёртого написано «Йоханнштадт, кабель, прачечная».

Дата возле последней пометки вчерашняя.

— Звонок дал им не адрес, — говорит Ковальчук. — Только срок и район. Все остальное взяли уже из его работы.

Гурьев читает страницу второй раз.

— И из семьи тоже. Командировка Вернера полностью освободила им квартиру для вопросов.

Через три листа встречается название Крокуса и утреннее время. Объявление вырезать Крамеру не требовалось. Он переписал две фразы, поставил рядом одиннадцать ноль-ноль и стрелку к слову «вывоз». Точное время машины в книжке не указано. Его дали наряд и транспортная цепь.

Мюнхенский телефон записан ближе к концу дважды. Первый раз без пометки, второй рядом

— Абонент? — спрашивает Гурьев.

— Проверили по справочнику и через линию, — отвечает Ковальчук. — Частная фототехническая фирма «Келлер и сын». Копирование чертежей, ретушь, снимки для промышленных удостоверений. Владелец существует, налоги платит, в полицейских учётах не проходит. Сегодня фирма закрылась в двенадцать.

Название фирмы Гурьев пишет на отдельном листе. Оно ни о чём мне не говорит. Обычная мюнхенская фамилия, какую можно увидеть на вывеске у вокзала или на обороте свадебной фотографии. В книжке Крамера она связывает телефон Инге, допуск с чужой печатью и дорогу, по которой уходят документы.

Фотограф переворачивает заднюю обложку. Под клеёнкой видны вдавленные буквы от страницы, которой в книжке уже нет. Он меняет угол лампы, кладёт рядом масштабную линейку. Проступают латинская «D», немецкое слово «часы» и число 11.40. Ниже различимы знаки «SU», затем строка обрывается.

— Что вам напоминает число? — спрашивает Ковальчук.

— Часы Вайса. Стрелки стояли на без двадцати двенадцать. Он дал мне их увидеть, — уверенно говорю я.

— «D» может означать Доктора? — спрашивает Гурьев.

— Может. Или Дрезден, Дитриха и ещё сотню слов. «SU» — наверно, Советский Союз, но не обязательно. Вайс учился и жил в СССР еще до войны, — вспоминаю я слова Маргариты Тихоновны, они теперь получаются очень кстати.

Гурьев не позволяет фотографу трогать обложку повторно.

— Пока запишите как след. Вайс уже показывал Соболеву то, что хотел показать. Не будем помогать ему превращать подсказку в доказательство.

Из дежурной комнаты приносят сообщение о синем автомобиле. Его нашли в пустом гараже за Радебойлем с украденными западноберлинскими номерами и кровью на заднем сиденье. Оттуда Крамер ушёл в бежевом «Опеле» с транзитными документами на шведскую фамилию.

— Крамер установлен предварительно. Курт Крамер, сорок два года. Иностранный легион, затем служба у людей Гелена. Силовая работа, эвакуация, зачистка. Фотографию прислали из Берлина — Ковальчук его уже опознал, — напоминает Гурьев.

Фотографию показывают мне, я тоже узнаю человека, который стрелял.

— Вот почему у него такое загорелое лицо. Иностранный легион, — понятно мне.

В семнадцать сорок звонит Рат. Ковальчук говорит с ним по-немецки и почти всё время слушает. После разговора записывает номер пограничного журнала.

— «Опель» прошёл в Западный Берлин в четырнадцать тридцать две, — сообщает он. — Три часов им хватило на дорогу в сто девяносто километров. Пассажир сидел сзади и держал правую руку у бока. Подделку в документах заметили только при повторном сравнении фотографии, когда пришел сигнал.

— Задержать уже некому и некого получается, — убитым тоном говорит Ковальчук, который рассчитывал на обязательное задержание ликвидатора. — Надо было его там оставить лежать.

Ковальчук морщится, я тоже поражаюсь тому, как настолько засвеченного ликвидатора выпустили.

— Они выпустили человека с правильным паспортом. Фамилию Крамер на границе получили позже, — объясняет Гурьев.

Он встаёт, подходит к окну.

— Операцию разрешил я, — говорит Гурьев, не оборачиваясь. — Наблюдение ставил Ковальчук. Сигнал предложили вы. Первый телефонный звонок сделал Биндер. Если начнём делить его смерть на доли, к утру получим очень точный отчёт и ни одного живого человека.

— Я привёл их к нему, — говорю я.

— Нет. Они пришли по его собственному следу, который остался за его работой. Но вы дали им окно, в которое мы смотрели на Постплац, а они — в прачечную. Этого вполне достаточно, чтобы помнить подобное всю жизнь, — подчеркивает полковник.

Он возвращается к столу и подвигает мне жестянку.

— Адрес Хайке знаете?

— Да.

— Пока не ходите. За ней могут смотреть. Деньги и фотографию оставьте здесь. Когда можно будет — отдадите сами.

Я беру из жестянки только детский рисунок.

— Это зачем?

— Чтобы в деле не потерялся, — объясняю я.

Гурьев хочет возразить, но передумывает.

Крамер находится за Стеной. Основная пачка вместе с ним или ушла в другой машине, Инге растворилась в городе, Клаус лежит в дрезденском морге. На столе остались окровавленная книжка, карточка Лоренца с мюнхенским номером и название фирмы, которая в субботу закрывается в двенадцать.

Гурьев накрывает страницу чистым листом.

— Завтра воскресенье. Официально Мюнхен ответит только в понедельник.

Ковальчук пожимает плечами:

— Неофициально там уже ответили сегодня, — говорит он. — Инге знала номер наизусть.

За окном кооператоры выходят после приёма, застёгивают пальто и обсуждают воскресные поезда. Один просит дежурного вызвать такси к главному входу. В комнате снова произносят название мюнхенской фирмы, теперь медленно, по буквам.

До сих пор западные следы заканчивались у Стены. У фирмы «Келлер и сын» были адрес, часы работы и человек, который сегодня снял трубку после первого звонка.

Из управления я выхожу после полуночи, потому что приходится очень много объяснительных писать. Дождь, обещанный транзистором, всё-таки приходит — мелкий, холодный, почти невидимый в свете фонарей. На остановке рабочие поздней смены прячутся под навесом, женщина держит на коленях горшок с рассадой, мужчина рядом дремлет над свёрнутой газетой. Последний трамвай заметно опаздывает.

Я разворачиваю рисунок. Две девочки стоят возле дома, между ними — дядя Клаус с руками до земли. В углу жёлтое солнце, слишком большое для листа.

В эту ночь я не могу назвать Биндера ни другом, ни своим человеком. Он остаётся тем, кем был, убийцей, который немного промахнулся, трусом, однажды решившим не бежать, инженером, не ставившим точки в объявлениях.

Я его не простил. Но скорблю по нему точно.

Я складываю рисунок и убираю во внутренний карман. До этой ночи я пытался исправить старое мёртвое дело — найти правильный ответ, который когда-то не нашли другие. Теперь дело перестаёт быть мёртвым. Крамер ушёл через Фридрихштрассе, Инге исчезла, человек с русским голосом из машины уже знал, что Соболев выжил. Где-то ещё остаются Хофман, Хайке, семьи из старой линии и люди, чьих имён я пока не знаю. В моём архиве они один за другим становятся листами.

Третьего стрелка после Биндера и Крамера могут больше не прислать. Но могут и прислать. Меня могут отозвать, закрыть допуск, заставить собственное начальство разбирать мои нарушения, пока на другой стороне убирают свидетелей и меняют адреса. До этого момента мне нужно добраться до человека у нас, продававшего информацию, чтобы успеть вывести тех, кто ещё остаётся жив.

В прошлый раз я пришёл к ним через семь лет — уже только подшивать дела.

Второго

Глава 10

К воскресному утру двадцать третьего апреля на стройке стреляли уже сразу семеро, да еще из автоматов палили напропалую.

Об этом за завтраком сообщает постоялец из Карл-Маркс-Штадта, наладчик холодильных установок, который приехал в Дрезден принимать мясной склад, а теперь принимает всё остальное. По его сведениям, один из стрелявших висел на крюке башенного крана, двое приехали из Западного Берлина, а старый сторож сбил беглеца с крыши одним выстрелом.

— Не с крыши, а с балки, — поправляет его фрау Кемпе, разливая кофе. — И не сбил. Он ушёл через дыру в заборе.

— Откуда вы знаете? — поражаюсь я настолько «правильным» сведениям.

— Мясник с угла слышал от трамвайной кондукторши. Её вагон вчера надолго задержала полиция, — авторитетно заявляет фрау Кемпе.

Наладчик задумывается, можно ли доверять источнику, никак не связанному с холодильным оборудованием, но решает, что пока можно, раз сведение транслируется через нашу уважаемую хозяйку. На тарелке перед ним лежит очищенное яйцо. Он разрезает его ниткой, солит обе половины и продолжает:

— Значит, восемь. Если ушёл, у него тоже был сообщник.

Фрау Кемпе ставит передо мной чашку.

— А вы что такой серый, герр Соболев? Опять ваше плечо?

— Не выспался.

— Это я вижу. Я спрашиваю почему.

— Чертежи.

Она смотрит на меня подозрительно, как смотрят хозяйки пансионов на мужчин, пытающихся свалить всё человеческое несчастье на работу, но допрашивать все же не начинает. Подвигает сахарницу и уходит к плите. На радиоприёмнике диктор перечисляет улицы, которые перекроют для первомайской демонстрации. Наладчик немедленно вытаскивает карту и принимается выяснять, не помешает ли праздник мирового пролетариата сдаче мясного склада.

Про убитого под прачечной никто не говорит. В утренней истории он вообще не существует, потому что все случилось в подвале. Есть только шпионы, крыша недостроенного дома, кран и меткий сторож, а вот Клауса Биндера в рассказах нет.

Так ему, пожалуй, повезло больше всех.

Но повезло только в народных слухах, а в жизни ликвидатор с Запада все же добрался до него, смертельно ранил, не стал добивать почему-то контрольным выстрелом. Все равно ушел и от нас, и от всей государственной машины, просто пройдя границу по западногерманскому паспорту.

Чего я вообще никак не понимаю пока.

«Такое ощущение складывается у меня, что ему зачем-то дали уйти. Никак машина не могла обогнать телефонный звонок, да еще на расстоянии в двести километров. Еще заметное ранение сразу же делало стрелка всем видимым на границе, — размышляю я, намазывая маргарин на хлеб. — Всего-то нужно попросить показать, что у него спрятано под одеждой, а потом задержать для расследования огнестрельной раны, полученной неизвестно где. На подобное задержание все права у пограничников точно есть».

В это воскресенье фрау Кемпе варит яйца дольше обычного. Белок под скорлупой становится плотным, желток сереет по краю. Так бывает всякий раз, когда в доме случается событие, о котором постояльцам не полагается спрашивать.

Сегодня хозяйка молча разложила яйца по тарелкам, сама села только после того, как все начинают есть.

За столом вместе со мной сидят ещё трое. Фрау Зайдель спустилась со второго этажа в синем домашнем платье, хотя по воскресеньям всегда надевает коричневое. Герр Фальк, наладчик из Галле, держит газету возле чашки и читает одну статью уже второй раз. Третье место принадлежит коммивояжеру из Лейпцига. Его имени я не запомнил, зато весь дом знает, что чемодан с образцами пуговиц потерялся между Ризой и Дрезденом. Поэтому без него человек вынужден оставаться здесь до понедельника.

На моём месте лежит сложенная салфетка. Фрау Кемпе замечает глубокую царапину на щеке, ставит передо мной чашку и ничего не спрашивает, пока с улицы доносится звон бутылок. Молочник принимает пустую тару, спорит с жильцом соседнего дома и одновременно сообщает двору последние новости.

— В Йоханнштадте ночью нашли ещё кровь, — говорит фрау Зайдель.

Герр Фальк не отрывается от газеты.

— Вчера днём.

— Вчера нашли человека. Ночью полиция осматривала автомобиль. Моя сестра слышала от соседки, чей сын работает в больнице.

Коммивояжер очищает яйцо одной длинной полосой. Скорлупа рвётся только у тупого конца, его лицо на секунду выражает настоящее огорчение от весьма заметной в его жизни неудачи.

— Молочник сказал, что двое западноберлинцев покупали краденую медь, — сообщает он. — Один пришёл под прачечную за кабелем, второй ждал в машине. Их заметил русский инженер.

Фрау Зайдель смотрит на мою щёку.

— Вчера говорили только про одного западноберлинца, — не верит она словам жителя Лейпцига.

— Второй был за рулём, — говорит коммивояжер. — Иначе автомобиль пришлось бы оставить у ворот.

Вопрос остаётся без ответа, а газета у герра Фалька шуршит, хотя страницу он не переворачивает.

— Инженер пустил собаку по следу, — продолжает коммивояжер. — Она догнала вора у ворот.

— Собака принадлежит сторожу, — говорю я.

Все трое одновременно смотрят на меня, фрау Кемпе ставит на стол корзинку с хлебом чуть сильнее, чем требуется.

— Значит, вы там были, герр Соболев, — заключает фрау Зайдель.

— Я работаю на этой стройке, — извиняюще улыбаюсь я, ведь теперь точно знаю больше всех остальных, но пока отмалчивался.

— В воскресенье?

— Вчера была суббота, — удивляюсь сам.

— Но сегодня вы тоже туда поедете?

Она произносит это не как вопрос. В маленьком пансионе расписание человека принадлежит ему только до самого первого позднего возвращения, после чего становится уже общей заботой. А я последнее время постоянно очень поздно возвращаюсь.

— Сначала он позавтракает, — говорит фрау Кемпе. — Остальное подождёт пять минут.

Коммивояжёр кивает на царапину.

— Это вор вас так?

— Кирпичная стена. Задел её в темноте, — поражаюсь я его странному предположению.

Герр Фальк опускает газету, а фрау Зайдель остаётся серьёзной.

— Моя сестра живёт в том квартале. Она слышала три выстрела. Говорит, под домами нашли тайный ход на Запад.

«Ну, громких выстрелов было четыре, ведь Крамер стрелял с глушителем, поэтому не считается».

Герр Фальк не выдерживает, складывает газету и поворачивается к ней.

— До Запада оттуда слишком далеко, уважаемая фрау! — повышает он голос на откровенную глупость, которую только что услышал.

— Не до самого Запада. Старый военный тоннель мог выходить к реке, — продолжает спорить фрау Зайдель уже совсем о другом.

Фрау Кемпе садится на свободный край стула и раскрывает тетрадь расходов, не прекращая прислушиваться

— Никакого тайного хода нет, — говорю я. — Старый коллектор и кабельные помещения. Человек прошёл на стройку по чужому допуску. Остальное пока выясняют.

— Медь украл? — спрашивает коммивояжёр.

— Не знаю.

Он принимает ответ без обиды, поскольку краденая медь уже объяснила ему стрельбу, машину и моё лицо. Отказ от подробностей только делает данную версию солиднее.

На кухне свистит чайник, теперь фрау Кемпе уходит снять его с плиты. Герр Фальк подвигает мне сахарницу.

— В Галле на химическом комбинате однажды украли девяносто метров медной шины, — говорит он. — Потом нашли в соседнем цехе. Мастер спрятал её от собственного начальства, чтобы не отдали другой бригаде.

— Его наказали?

— Мастеру выписали взыскание за то, что не оформил перемещение должным образом. Но шина осталась в цехе, — добавляет герр Фальк.

Фрау Зайдель просит передать хлеб, дальше все говорят о том, где лучше ставить рассаду и почему молочник второй раз за неделю привёз простоквашу в бутылках с узким горлом. Стрельба уходит из разговора, но не исчезает. Теперь у неё есть понятная причина, два западноберлинца, украденная медь и русский инженер с чужой собакой на границе.

Телефон в прихожей звонит в половине восьмого, в тот момент, когда фрау Кемпе вынимает из духовки новую порцию хлеба. Хозяйка снимает трубку, слушает и зовёт меня. Голос в трубке слышен ещё до того, как я успеваю закрыть дверь столовой.

— Представительство. Мужчина сердитый, — шепчем мне она.

Это, конечно, Ковальчук.

— Машина будет через десять минут. Наденьте костюм. Паспорт и все документы тоже возьмите. И те брюки, в которых были вчера, не надевайте.

— Я собирался отдать их в музей, — усмехаюсь я.

— Музей пока закрыт. Через десять минут, — Ковальчук не хочет шутить.

— На стройку?

— Сначала туда. Потом в представительство.

— Что случилось за ночь?

— Кранц прочитал первые показания свидетелей. И хочет теперь очень многого, — данной фразой майор мне все объясняет.

Он кладёт трубку, а фрау Кемпе уже стоит рядом с чистым полотенцем в руках.

— Вы вернётесь к ужину?

— Постараюсь.

Она касается пальцем моей щеки возле царапины, осматривает засохшую кровь и велит подняться в комнату. Через пять минут на лице пахнет йодом, а на подушке лежит костюм, который фрау Кемпе успела почистить ночью. На правом рукаве всё ещё видна светлая полоса от строительной пыли. Хозяйка проводит по ней щёткой, но пятно только растягивается.

— Оставим пока, — решает она. — До вечера опять запылите на своей стройке.

На улице моросит. Красные флаги над булочной намокли и обвисли вокруг древков. Продавщица в белом халате выставляет у двери ящики с бутылками, а мальчик из соседнего дома разгоняет лужу щёткой, стараясь направить воду под ноги прохожим. Серый «Москвич» стоит у бордюра, Гена сидит за рулём и курит, высунув сигарету в щель окна.

Пока серый «Москвич» ждёт у входа, коммивояжёр с пуговицами наблюдает из столовой, как я сажусь за Ковальчуком. К обеду водитель и пассажир машины станут сотрудниками уголовной полиции, офицерами из Берлина или вторым русским инженером. Медь в слухах обязательно останется при всех вариантах.

Ковальчук оборачивается с переднего сиденья. Он в том же костюме, что ночью, только рубашку сменил. Под глазами лежат две тяжёлые складки от недосыпания.

— Слушайте внимательно. Записной книжки Крамера вы не видели. Имя услышали от Биндера перед смертью. Про мюнхенский номер знаете от нас. Про часы, Доктора и Вайса не знаете ничего.

— Кто разговаривает с немцами? — спрашиваю я.

— Пока Лоренц разговаривает именно с нами. Кранц разговаривает со всеми сразу и очень хочет, чтобы к обеду остался один виновный, желательно западный.

— А если не найдётся?

— Тогда у него есть советский инженер, которого многие видели с пистолетом.

Гена перестаёт смотреть в зеркало.

— Там половина стройки видела человека с пистолетом, — напоминает он. — Только не советского инженера.

— И его тоже видели достаточно людей, тем более он два раза стрелял, — вздыхает майор.

— Гильзы?

— Четыре от «Макарова». Два раза стрелял я, два — вы. Сам пистолет у Гурьева. Ещё есть сторож, собака, кусок рукава, кровь в угнанной машине и труп гражданина ГДР, которого мы целую неделю прятали от органов ГДР на государственной стройке ГДР. Картина получается довольно богатая для разноса, потрепать нам нервы могут вполне.

— Немцы установили Биндера?

— Вчера днем. Лоренц прислал фотографию в «Заксенверк», дежурный мастер узнал. Теперь они настойчиво выясняют, почему всеми разыскиваемый технолог жил под прачечной лучше, чем некоторые рабочие в общежитии.

«Да, след очень конкретный, вопросов будет много, — вздыхаю я. — И по-другому было сделать никак, только теперь пришла пора отвечать за всю информацию, полученную от Биндера. И еще неизбежно делиться ей с Лоренцом».

«Москвич» сворачивает на Грюнауэр-штрассе. Навстречу идут люди ранней смены — мужчины с жестяными термосами, женщины в одинаковых синих платках. Один рабочий поднимает руку, Гена отвечает коротким гудком. Его автомобиль уже обзавёлся собственной общественной жизнью, которая известна половине города.

На стройке воскресенье чувствуется не по тишине, а по звукам, которым здесь не полагается быть. Вместо лебёдки хлопает бельё на ветру. Вместо молотков слышны шаги следователя по пустому коридору. В заселённом блоке играет радио, передают утренний концерт по заявкам. После каждой песни диктор читает имя человека, которому её заказали, поэтому ни разу не торопится.

У ворот стройки стоят две машины народной полиции, чёрная «ЭМВ» Кранца и ветеринарный фургон. Рабочих пропускают по удостоверениям, каждый, пройдя пост, замедляет шаг возле прачечной и получает окрик прораба. Кран уже работает, над двором медленно плывёт лестничное звено, с него стекает дождевая вода.

— Что говорит Гурьев? — спрашиваю я.

— Говорить правду там, где она не вредит. В остальных местах — не проявлять литературного таланта, — предупреждает Ковальчук.

— Это он обо мне? — удивляюсь я.

— Это он обо всех нас.

Возле будки лежит Лотта. Бок ей обмотали широким полотняным бинтом, под левым глазом повязка. Сторож сидит рядом на перевёрнутом ящике и держит собаку за ошейник, хотя она не пытается вставать. Перед ним на корточках сидит Шульц с блокнотом.

— Ещё раз, — говорит лейтенант. — Когда вы увидели вооружённого мужчину?

— Когда он вышел из двери прачечной.

— Дальше что было?

— Он выстрелил в машину, разбил ей зеркало, потом бросился к воротам,

— Я знаю, что вы пытались, но он выстрелил вам около ноги. Что дальше? — торопится снять показания Шульц.

— Я спустил собаку, она вцепилась ему в куртку.

— Дальше, — нетерпеливо спрашивает Шульц, уставший донельзя.

— Я увидел, как он ударил Лотту.

— До этого.

— До этого Лотта увидела его.

— Герр Рихтер, в протоколе нужна последовательность, — заявляет лейтенант.

— У неё была правильная последовательность. Сначала учуяла, потом нашла, потом держала. А вы хотите сразу начать с того места, где появился человек из прачечной, — спорит сторож.

Шульц проводит ладонью по заметно уставшему лицу.

— Хорошо. Где находилась собака, когда учуяла?

— Лотта, — упорно намекает сторож.

— Я знаю, как её зовут, — злится Шульц.

— Тогда и пишите имя. Она вам не какая-то неизвестная «собака», она настоящий свидетель, — с заметной гордостью за свою помощницу заявляет сторож. — Лотта задержала западного разведчика.

Шульц поднимает голову и видит нас. На секунду в его лице появляется облегчение человека, к которому на встречу приходит другая неприятность и спасает от уже имеющейся первой.

— Герр Соболев. Гауптман срочно ждёт вас у прачечной.

Лотта тоже открывает глаза, хвост приветливо один раз стучит по мокрой доске. Я присаживаюсь, протягиваю руку, но сторож останавливает:

— Не гладьте по боку. Врач сказал, рёбра целы, а всё остальное она вам сама объяснит.

Лотта тыкается носом в мои пальцы и лижет ладонь, потом снова кладёт голову на землю.

— Ветеринар сказал, зрение не задето. До завтра держать в покое, — слышу я от счастливого сторожа

— Ест сейчас?

— Половину колбасы съела. Воду пьёт.

Ковальчук тоже присаживается возле собаки и осматривает повязку. Лотта терпит, но руку майора не лижет.

— Вас ночью ещё допрашивали? — спрашивает он.

— Дважды. Сначала про книжку, потом про человека. Под утро снова про книжку. Про Лотту спросили только в первый раз.

— В протокол внесли?

— В первый. Во второй уже нет.

Сторож говорит без всякого упрёка, поскольку устал и не тратит силы на недовольную интонацию. Он со своей любимицей рядом, она сильно не пострадала, зато вчера смогла здорово помочь органам.

«Книжка недолго оставалась только нашей тайной. Чего и следовал ожидать, ее не один сторож заметил, — понимаю я. — Теперь МГБ с нас не слезет».

Ковальчук тоже все понимает, не зря так активно расспрашивал сторожа про показания.

Возле прачечной фрау Шольц спорит с молодым следователем. На ней рабочий халат, ее перевязанная голова уверенно оглашает список белья. Следователь не разрешает открывать помещение до конца осмотра. Фрау Шольц требует письменное распоряжение и отдельную строку о том, кто лично будет отвечать за мокрые простыни сорока семи квартир.

— Преступление совершили вчера, — говорит она. — Бельё испортится сегодня.

Следователь обещает закончить к полудню, но она заставляет его вписать время в распоряжение и только после этого отходит.

— Скажите вашему начальству, — обращается она ко мне, — если осмотр продлится, мне нужно открыть помещение к вечеру. В понедельник детское бельё.

— Передам, — отвечаю я, но сам не понимаю, что она будет там делать без двигателей.

Она кивает, хотя по её лицу видно, что моему обещанию она уже не особенно верит. Ведь я не смог задержать преступника, покусившегося на нее.

«Все мы не смогли», — вздыхаю я.

У прачечной спорят четверо. Лоренц стоит возле вентиляционной решётки, засунув руки в карманы плаща. Ночью он успел сменить рубашку и не успел поспать. Рядом начальник криминальной полиции показывает ему пакет с гильзой. Кранц держится чуть в стороне, под большим чёрным зонтом, который носит за ним молодой водитель. На лакированные ботинки оберст-лейтенант предупредительно надел резиновые галоши. Они блестят даже в грязи.

— Наконец-то, — говорит Кранц, увидев Ковальчука. — Может быть, теперь мы узнаем, какая из вчерашних операций была настоящей.

— Та, в которой стреляли, — отвечает майор.

— Стреляли во всех трёх. Ваши люди следили за Постплац. Люди гауптмана следили за той же женщиной. Неизвестный проник на стройку, где находился Биндер. Затем советский специалист с оружием гонял его по этажам. Это не правильная операция, это какая-то очередь за дефицитным товаром.

Явный намек на то, что подобную операцию сам оберст-лейтенант Кранц никак не согласовывал. Поэтому теперь хочет получить объяснение, почему все так произошло. Ведь гражданин ГДР погиб, а ликвидатор просто ушел через подготовленную засаду.

Лоренц не поворачивает головы в нашу сторону. Начальник криминальной полиции прячет пакет и тоже находит срочное дело возле решётки.

— За Биндером пришли с Запада, — говорит Ковальчук. — Это самое главное.

— Для вас удобное оправдание. Для меня главное, что гражданин нашей республики несколько дней находился здесь, а ваши товарищи не сочли нужным сообщить об этом органам. Наша служба его очень искала, а советские товарищи прятали свидетеля, — с большим апломбом заявляет оберст-лейтенант.

— Была опасность утечки, — говорит Ковальчук.

Водитель с зонтом смотрит в сторону. Кранц улыбается без радости.

— Какая удобная опасность. Особенно теперь, когда ею объясняют всё случившееся после трупа, — замечает он.

Он переводит взгляд на меня.

— Герр Соболев, вы вчера применяли оружие?

— В меня стреляли, не один раз, — переношу я акцент на другие события.

— Это ответ на совсем другой вопрос, — настаивает он.

— Применял. Пистолет передал мне майор Ковальчук, когда нападавший ушёл из камеры на стройку, — приходится объясниться мне.

Кранц теперь смотрит на Ковальчука.

— Вы уже раздаёте оружие инженерам?

— Только тем, кого пытаются убить второй раз за восемь дней, — находит оригинальное объяснение майор и тут же запускает шпильку Кранцу. — В вашей республике довольно опасно жить простым инженерам из СССР. Очень старательно в них стреляют.

— И часто у вас случаются такие инженеры? — издевается Кранц.

— В последнее время один, — невозмутимо отвечает Ковальчук.

Из будки прораба звонит телефон. Прораб высовывается, видит Кранца и вытягивается прежде, чем успевает сказать фамилию. Оберст-лейтенант идёт к нему, но останавливается на полпути.

— В двенадцать я докладываю в Берлин о случившейся перестрелке. К этому времени мне нужны фамилия нападавшего, принадлежность и связное изложение событий. Одно правильное изложение, гауптман. Не советское, не немецкое и не то, которое рассказывают рабочие женам, а именно одно нужное, — назидательно говорит он Лоренцу.

— Факты пока не договорились между собой, герр

— Помогите им. Это входит в ваши обязанности, в конце концов, — настаивает его начальник.

Кранц снимает галоши у порога будки, передаёт водителю вместе с зонтом и входит к телефону в безупречных ботинках.

«Откровенный намек на то, что мы должны изловчиться и придумать версию, где мы все вместе молодцы и красавцы. Конечно, именно под руководством оберст-лейтенанта Кранца. Хотя получили несколько чувствительных ударов по щекам, потеряли одного свидетеля навсегда, второго раненого свидетеля тоже, даже женщина-агент смогла ускользнуть от наблюдения и задержания. Пока или тоже навсегда — еще не известно. Вот просто прямо сейчас переделать свое поражение в победу, как требуется самому Кранцу и его начальству в Берлине. Подобная показуха неизбежно погубит самый лучший социальный строй на свете», — приходится признать мне.

Ковальчук провожает его внимательным взглядом.

— Люблю ухоженных людей, которые входят в грязь со своей запасной обувью, — замечает он.

— Он не входит, — говорит Лоренц. — Он только распоряжается с края.

Гауптман впервые смотрит на меня прямо.

— Пройдёмте по вашему вчерашнему маршруту, герр Соболев. Чисто для протокола и опознания.

— Я пойду с ним, — сразу же говорит Ковальчук.

— Тогда это будет совместный официальный допрос, товарищ майор. С переводчиком, двумя экземплярами и вашей подписью под каждым листом. Оберст-лейтенант очень обрадуется большой толщине папки.

Теперь Ковальчук сначала молчит.

— Я буду у входа, — все же решает он.

— Разумеется, — согласен с ним Лоренц.

Мы спускаемся в кабельную камеру. Впереди идёт Шульц с фонарём, за ним Лоренц, я последним. В проходе ещё лежит кирпичная крошка, разлетевшаяся от вчерашних пуль. Криминалисты натянули вдоль стены бечёвку и поставили возле следов картонные номерки, но капающая с потолка вода уже подмывает один из них, цифра шесть медленно клонится набок.

На лестнице под прачечной больше света, чем вчера. Лампы закрепили через каждые несколько метров, провода подняли со ступеней. Кабельную камеру закрывает полицейская пломба. Через стекло видно свёрнутую койку и пустой ящик. Коричневое пятно от чая вытерли, кровь осталась в швах между кирпичами.

«Позавчера Клаус сидел у этой стены и водил большим пальцем по краю кружки. Теперь возле стены стоит номерная табличка», — я задерживаюсь перед ней, пока Шульц не окликает меня.

Лоренц ждёт у старой распределительной, пока двое незнакомых сотрудников заново проходят путь Крамера. Один несёт деревянную рейку с отметками, второй держит планшет. На полу лежат пронумерованные таблички возле каждой гильзы и следа обуви.

В камере теперь пусто. Унесли фонарь, банки, кружку, робу, бухту провода отодвинули к стене. На бетоне темнеют два пятна, обведённые мелом. Брезента тоже нет.

Шульц поднимает фонарь выше.

— Покажите, где вы находились, когда услышали первый выстрел.

Я показываю вход, бухту, кирпичную заглушку, лейтенант все зарисовывает. Лоренц молчит, осматривая стены. Возле плиты, под которой была жестянка Биндера, зримо задерживается, но не трогает ее. Плита лежит чуть иначе, чем была вчера. Ковальчук успел вернуть её на место, но потревоженную пыль с нее — нет.

Сверху зовут Шульца. Он не слышит, зовут снова, громче:

— Лейтенант! Ветеринар уезжает, сторож отказывается оставить собаку!

Шульц закрывает блокнот.

— Товарищ гауптман…

— Убедите сторожа, что ветеринарный фургон не является вражеской территорией. И проследите, чтобы в протоколе собака была Лоттой, — отвечает гауптман.

Шульц смотрит на него с явным подозрением, но все же решает, что приказ настоящий, и быстро уходит. Свет фонаря плывёт по проходу и исчезает. Лоренц включает карманный, фонарик узкий луч ложится на пол между нами.

— В воскресенье мы уже торговались, герр Соболев, — говорит он. — Вы дали мне номер машины. Я убрал из акта фразу о вине Кесслера.

— Машину вы не нашли? — сразу становится интересно мне.

— Вдова получила правильную бумагу, — не отвечает на мой вопрос Лоренц.

— Получила? Это очень хорошо, — подтверждаю я.

Сам не знаю почему, но этому гауптману я верю.

— Значит, расчёт состоялся, — напоминает мне Лоренц.

Он светит на меловой контур.

— Сегодня мой товар гораздо дороже, — предупреждает Лоренц.

— Что сегодня продаёте? — улыбаюсь я.

— Ваше отсутствие в рапорте для Кранца.

Лоренц говорит без нажима, как цену в магазине. Потом перечисляет, всё так же спокойно:

— В предварительном протоколе вы вышли отсюда вооружённым, преследовали неизвестного, сделали два выстрела. Вас видели рабочие. Две гильзы принадлежат одному советскому пистолету, две — другому. С теми двумя все ясно, из одного пистолета подстрелили ликвидатора, стрелял майор Ковальчук. С двумя еще есть серьезные вопросы, ведь еще кто-то стрелял. Рядом найден умирающий гражданин ГДР, которого разыскивали после стрельбы в «Цур Линде». Он прожил здесь не одну ночь. Еду ему приносили не строители, одежду — тоже не они. Одновременно на Постплац находились вы и двое ваших людей. Мои сотрудники находились там по той же причине и всё сфотографировали, что было нужно. Сюда вы приехали через десять минут после исчезновения Инге.

— Инге вы тоже сняли? — спрашиваю я.

— До того, как она ушла.

В голосе ничего не меняется, но луч фонаря сдвигается на несколько сантиметров.

— Кранц знает про нее? — спрашиваю я.

— Знает, что моя группа потеряла женщину. Не знает, зачем она вошла в телефонную кабину и почему через несколько минут после этого здесь появился убийца. К полудню он должен получить удовлетворяющий его результат. Если результата не будет, он получит какого-то виноватого. Вы ему сейчас очень подходите: иностранец, оружие, тайная операция, личная связь с Биндером. Из этого можно сделать круто замешанный служебный скандал, на котором хватит места для нескольких повышений. Оберст-лейтенанту такое очень интересно.

— Включая ваше повышение? — спрашиваю я, настраиваясь на хороший торг.

— Моё место будет сильно ниже остальных, ведь мои люди упустили женщину-агента и не предупредили убийство, — весьма откровенно говорит Лоренц.

Он не жалуется, просто уточняет возможный расчёт. Который нам с ним вместе никак не интересен.

— Что именно вы можете убрать?

Лоренц направляет фонарь на кирпичную заглушку.

— Давайте начнем так. Биндер находился здесь по заданию западной сети. Такое трудно опровергнуть, раз он так старательно скрывался. После сигнала советских товарищей о его обнаружении объект взяли под совместное наблюдение. Нападавший проник через старый коллектор, убил Биндера и попытался уйти. Сотрудники органов и советская группа прибыли по тревоге. Пистолет всё время находился у майора Ковальчука. Вы показали проходы как специалист по

— Это на самом деле так, я здесь не был с самого начала. Тогда, возможно, гражданин ГДР остался бы жив, — с грустью в голосе подтверждаю я.

— Да, но теперь все обстоит так, как уже случилось. Хорошо, что вы сейчас приехали, а не остались в представительстве, — говорит Лоренц. — Мой начальник уже устал вас ждать и заметно нервничает. Когда он нервничает, приходится торопиться и нам тоже. От постоянной спешки работа перестает приносить удовлетворение.

— Что хочет Кранц? — спрашиваю я.

— Разумеется, всего лишь серьезный текст, в котором он предупреждал всех заранее, а вы испортили операцию после его предупреждения, — устало улыбается Лоренц.

Он снимает шляпу и стряхивает с полей цементную крошку.

— Он предупреждал? — не верю я в настолько наглую ерунду.

— Сегодня утром утверждает, что предупреждал, — невозмутимо отвечает Лоренц.

Лоренц берёт у сотрудника планшет, на котором красным карандашом отмечен маршрут ликвидатора от коллектора до ворот. Мой и Ковальчука путь идёт рядом синей линией и дважды пересекает его.

— Кто рисовал синюю? — интересно мне.

— Следователь по показаниям жильцов и рабочих. В трёх местах вас видели. Один свидетель утверждает, что вы были с оружием. Второй видел, как вы стреляли в ликвидатора из оружия. Третий находился в прачечной и различил только выстрелы с вашей стороны.

«Видел один немец, это точно, сторож говорить бы не стал. Выстрелы различила фрау Шольц, наверно», — понимаю я.

— В открытом протоколе Соболев останется инженером, который показал сотрудникам короткий путь и помог вывести людей из здания. Оружия у него не было. Оперативных задач тоже, — сразу произношу я.

— А в закрытом? — улыбается Лоренц. — В закрытом мы можем называть вещи точнее. Фамилии Соболева в немецком экземпляре не будет. И так?

Настоящую мою фамилию он произносит негромко, убедившись, что двое сотрудников стоят достаточно далеко и заняты стеной.

— Курт Крамер, — говорю я. — Сорок два года. Иностранный легион, потом силовая работа у людей Гелена. Эвакуация, зачистка свидетелей. Биндер назвал его перед смертью, видел один раз раньше. Где-то у Инге.

Лоренц не записывает. Он умеет не шевелиться в тех местах разговора, где другой человек ждёт реакции.

— Биндер успел сообщить возраст и биографию?

— Он знал только имя. Остальное проверили ночью.

— Быстро, — замечает Лоренц.

— У нас тоже есть телефоны, — усмехаюсь я сам.

— Как быть со свидетелями? — теперь спрашиваю я.

— Наш гражданин видел мужчину в сером плаще. Вчера он был уверен, что это вы. Сегодня вспомнит, что мужчина был выше и в очках. Завтра, если Кранц займётся им лично, он вспомнит вашу группу крови. Поэтому до завтра дело доходить не нужно. Ни вам, особенно, ни мне тоже.

— Сторож видел меня во дворе.

— Сторож видел только человека, который бежал за тем, кто ударил Лотту. Сейчас он занят тем, чтобы её не увезли без него. В его показаниях никаких фамилий пока нет, — объясняет Лоренц.

— А ваши люди на Постплац?

— Получат отдельное задание забыть советские лица. Там мне тоже хвастать нечем, поэтому лишние свидетели не требуются.

— Ну, так можно договориться. Только мне нужно согласовать с начальством, — я киваю в сторону, где остался Ковальчук.

Лоренц посылает своего сотрудника позвать Ковальчука.

Тот приходит, мы вдвоем все быстро объясняем ему.

— Цена? — спрашивает Ковальчук.

— Часть герр Соболев мне уже сказал. Кто такой Крамер и откуда он услышал про него, это часть нашей сделки, — отвечает Лоренц.

— Что еще? — недоверчиво спрашивает Ковальчук.

— Все страницы из книжки Крамера. Полностью, без вырезанных строк. Номер в Мюнхене и всё, что у вас есть по его старой фамилии. По Мюнхену мы получим право работать с фирмой напрямую, — говорит Лоренц.

— Номер вы записали сами, насчет книжки мне нужно разрешение сверху, — пока не соглашается Ковальчук.

— Номер записала наша телефонистка. Книжку нашёл наш гражданин на нашей территории. Нужную фамилию назвал человек, которого вы держали без уведомления нашей службы. При желании я могу начать торговаться с этого места, — еще раз объясняет ему Лоренц твердость своей переговорной позиции.

— Не начинайте. Назовите цену, которую готовы принять, — все уже понимает и признает Ковальчук.

— Я её уже назвал.

Ковальчук следит за синей линией до ворот, где Крамер сел в машину. Чуть в стороне уже стоит табличка возле места, где нашли записную книжку.

— По фирме получите информацию из наших источников, — говорит майор. — Все страницы книжки Крамера только в копиях. Обозначения, которых мы сами не понимаем, тоже останутся подумать для вас. По Крамеру дадим фотографию из личного дела и информацию Биндера. Никакой старой фамилии у нас пока нет.

— Есть имя, — не соглашается Лоренц.

— Имя, которое могло быть рабочим только на эту операцию, — поясняет Ковальчук.

— Я согласен на рабочее, — соглашается Лоренц.

Лоренц протягивает руку, но Ковальчук её не принимает.

— Подождите, гауптман. Сначала согласовываем и принимает текст, вместе с Кранцем, — настроен серьезно майор.

— Поэтому мы и едем в представительство, — напоминает ему Лоренц.

Наверху следователь зовёт Лоренца к северной лестнице. Один из сотрудников нашёл в пыли след колена там, где Крамер перезаряжал оружие, рядом валяется неполный магазин. Лоренц уходит, не закончив разговор, а Ковальчук смотрит ему вслед.

— Он мог потребовать гораздо больше, — говорю я, понимая, о чем тот сейчас думает.

— Потребует после подписи, — уверен майор.

— Дадите?

— После подписи тоже смогу сказать нет. Но могу и не сказать. Мне нравится человек из МГБ, который умеет держать слово, — признается Ковальчук. — Таким людям надо помогать, чтобы они когда-то стали большими начальниками.

Снаружи снова начинает работать радио. Пожилому столяру из Пирны ставят вальс по случаю шестидесятилетия. Фрау Шольц громко отчитывает кого-то за грязную обувь.

Внизу два ведомства делят между собой сведения, формирую правильный отчет для начальства, пока следователь наверху измеряет место, где человек в сером комбинезоне опустился на одно колено, чтобы вставить новый магазин.

Глава 11

Потом Лоренц возвращается, а Ковальчук снова уходит, чтобы не мешать высоким договаривающимся сторонам.

Переговоры продолжаются, потому что все нужно обговорить сейчас, пока Кранц ждет доклада Лоренца.

— Все с меня?

— Пока только половина, — говорит Лоренц и сейчас явно перегибает палку.

— Вам вполне хватит. Крамер существует, машина существует, кровь совпадёт, мюнхенский номер записан на почтамте. К полудню у Кранца будет западный убийца и фирма, которую можно проверять до Первого мая, — даю я будущие расклады, подходящие всем. — Даже книжка Крамера будет у вас, дальше уже ваше дело, делится ей с Кранцем или нет, — откровенно говорю я.

— А у вас останется вторая половина, — не соглашается Лоренц.

— У меня останется то, чего я пока не могу доказать даже себе, — отвечаю я.

Лоренц проводит светом фонарика по пустой бухте, по пятнам на полу, по кирпичам. В луч попадает карандашный штрих на стене — Клаус отмечал уровень воды. Криминалисты его не заметили.

— Генрих Оттович Вайс тоже во второй половине? — спрашивает он.

Я с удивлением смотрю на него.

— Какого Вайса? — специально коверкаю фамилию, хотя этого делать все же не стоит.

Если Лоренц спрашивает про Вайса, значит, уже подозревает его. Или заведующий ателье дал показания, или поймали Инге, но фамилия теперь явно на слуху и в МГБ про него знают.

— Значит, эта фамилия тоже во второй половине, — резюмирует гауптман.

Он знает достаточно, чтобы поставить мне ловушку, но недостаточно, чтобы понять, попал ли я в неё. По моему лицу и лицу самого Лоренца прочесть результат нельзя.

— В вашем варианте протокола, — говорю я, — Биндер работал на западную сеть и был убит своим человеком. Зачем тогда его защищали советские товарищи?

— Потому что он согласился дать показания на сообщников. Только вчера утром, а не неделю назад, — легко все объясняет Лоренц.

— Думаете, Кранц поверит?

— Кранц поверит документу, в котором он своевременно санкционировал совместную операцию и раскрыл западного ликвидатора. Особенно если документ покажут наверху раньше, чем каких-то свидетелей.

Лоренц отдаёт Кранцу готовую победу и подписывается под ложью, которую однажды могут начать проверять.

— Инге? — спрашиваю я.

— Еще разыскивается.

— За что?

— Пока за то, что не остановилась по требованию сотрудника. Всё остальное зависит от того, что найдём в Мюнхене. Возможно сразу сотрудничество с врагами социалистической Родины.

— Вы её не возьмёте, — сомневаюсь я.

— Вчера я тоже был в этом уверен, — а вот у Лоренца уже есть какие-то зацепки насчет того, где сейчас может прятаться Инге.

Он выключает фонарь, несколько секунд мы стоим в темноте. Затем из прохода показывается свет — возвращается Шульц.

— Договорились? — спрашивает Лоренц.

— Крамер и Мюнхен — ваши. В протоколе меня нет. О том, что упало около сторожа, мы не разговаривали для Кранца. Вайса тоже нет, — подвожу я итоги переговоров.

— Я не обещал, что Вайса нет, — спорит Лоренц.

— Тогда и Крамера нет, — отрезаю я.

Свет приближается. Лоренц коротко кивает.

— Хорошо. В сегодняшнем протоколе Вайса нет, — идет он на небольшую уступку, чтобы получить возможность спрашивать потом.

Шульц входит в камеру, неся под мышкой свёрнутый поводок.

— Ветеринар забрал обоих, — сообщает он. — Сторож лёг в фургон рядом с собакой и сказал, что иначе будет сопротивляться органам.

— Вы предупредили врача?

— Врач сказал, что после вчерашнего одним пациентом больше его не удивить.

Лоренц протягивает руку за блокнотом Шульца. Перелистывает схему, вырывает лист с моей фамилией, складывает вчетверо и убирает в карман.

— Герр Соболев прибыл после перестрелки как технический консультант. Подземные вводы показывал майор Ковальчук. Исправьте время.

Шульц ошеломленно смотрит сначала на него, потом на меня.

— Но женщина в прачечной…

— Ошиблась, — убежден гауптман.

— Она очень уверенно ошиблась, — качает головой Шульц.

— Включите это в служебную характеристику её ошибки, — приказывает гауптман

Шульц вздыхает, зачёркивает строчку и начинает переписывать заново, а мы поднимаемся наверх.

Наверху дождь уже прекратился. Возле будки Кранц уже закончил разговор и держит в руках чистый лист из машинки прораба. Ковальчук стоит у ворот, курит и наблюдает, как криминалист пытается закрыть чемодан на мокром капоте полицейской машины.

— Ну, как? — сразу же спрашивает Кранц гауптмана.

Лоренц называет Крамера. Без пауз, возраста и биографии, словно фамилия лежала у него со вчерашнего вечера. Затем диктует мюнхенский номер и название фирмы.

Кранц слушает, с каждой подробностью его лицо становится спокойнее.

— Связь с Пуллахом?

— Предварительно. Крамер работал у людей Гелена. Вчера перешёл на Фридрихштрассе с документами торгового представителя.

— Почему сигнал на границу опоздал?

— Потому что имя получили после перехода.

— Только теперь получили. Значит, эту часть в доклад не включаем, — решает тут же Кранц.

Он входит в будку, кладёт лист на стол прораба и быстро пишет несколько строк. Чернила расплываются на сырой бумаге, Кранц промокает их чужой производственной ведомостью.

— Формулировка пока такая: западногерманская диверсионная группа ликвидировала гражданина ГДР, своего агента, намеревавшегося добровольно сотрудничать с органами. Совместными действиями личность нападавшего установлена. Благодаря бдительности советских товарищей он ранен и вынужден был бежать. Гауптман, приложите фотографию, описание фирмы и заключение по крови. К одиннадцати часам.

— У нас нет подтверждения, что фирма связана с Пуллахом.

— Поэтому вы напишете «предварительно».

— И нет совместной операции, — напоминает Лоренц.

Кранц смотрит на Ковальчука, затем на меня.

— Теперь уже есть. Или советские товарищи предпочитают объяснить отдельно, зачем вооружили инженера и спрятали нашего гражданина под прачечной?

— Совместная, конечно, — говорит Ковальчук. — Именно по вашему запросу.

— Вот видите, гауптман. Факты наконец договорились, — усмехается Кранц. — Нужно им было только немного помочь.

Кранц ставит подпись под листом и передаёт его Лоренцу.

— Пипера с наружного наблюдения снять. До понедельника пусть разбирает архив по мюнхенской фирме. Если там ничего нет, вернёте на улицу. Если есть — я решу, кому докладывать.

— Он выполнял мой приказ, — напоминает Лоренц.

— Плохо выполнял, — Кранц уже все решил и менять свое решение не собирается.

— Тогда накажите меня.

— Вас я наказываю работой, гауптман. Это гораздо надёжнее, — оберст-лейтенант явно доволен итогом расследования.

Кранц выходит, водитель подаёт ему зонт и галоши. Оберст-лейтенант надевает их, не касаясь руками, ведь водитель придерживает каждую за пятку, и идёт к машине. Прораб дожидается, когда чёрная «ЭМВ» выедет за ворота, после чего осторожно поднимает промокательную ведомость.

— Это учёт бетона за

— Сохраните, — советует Шульц. — Может пригодиться при перевыполнении плана.

Прораб не понимает, шутит он или говорит серьёзно, но на всякий случай кладёт ведомость сушиться.

Лоренц передаёт лист с подписью Кранца Ковальчуку.

— Ваш экземпляр будет к обеду.

— Вы быстро изменили историю, — говорит майор.

— История осталась. Я изменил порядок фамилий, — сухо замечает тот.

Ковальчук читает формулировку, складывает лист.

— А если Крамер заговорит из-за Стены?

— Тогда он подтвердит, что работал на Запад и убил нашего гражданина. В деталях мы с ним разойдёмся, но это уже обычная работа, — уверен Лоренц.

Лоренц смотрит на меня.

— Герр Соболев, до понедельника постарайтесь не оказываться рядом с трупами, тайниками и государственными границами. У меня уже накопились другие дела, пора заняться только ими.

— А пивные? — спрашиваю я.

— В пивных можете появляться. Только кружку теперь выбирайте сами.

Он уходит к своим криминалистам, а мы с Ковальчуком направляемся к машине. На площадке снова работают отбойные молотки, перед Первым мая дежурную бригаду вывели и в воскресенье.

В машине Ковальчук дожидается, пока ворота останутся за поворотом.

— Что про Вайса? — сразу же интересует его.

— Лоренц назвал его сам. Я не подтвердил, — отвечаю я.

Внутри представительства готовятся к Первому мая. Нина печатает списки колонны, тётя Зина считает красные гвоздики и ругается, что профком заказал двести штук на сто восемьдесят семь человек: «Тринадцать цветов, значит, опять понесут начальству». Аникин стоит возле её стола с двумя древками и пытается выяснить, кому положено нести портрет, если портрет тяжелее того, кому положено.

— Андрей Николаевич, — зовёт он, увидев меня. — Вы в воскресенье обещали доиграть.

— Не сегодня, Лёша.

Он сразу серьёзнеет.

— Плечо?

— Работа, — вздыхаю я.

— Я принесу доску в пансион. Там тихо.

— Не надо. И западные журналы пока никому не показывайте.

Аникин краснеет, кивает и подхватывает древки. Одно оказывается длиннее другого, поэтому портрет между ними перекашивается, тогда тётя Зина велит сначала построить социализм на одинаковых палках.

Гурьев выслушивает нас без единого вопроса. Чёрная книжка лежит перед ним в прозрачном пакете, рядом — фотокопии страниц. Когда Ковальчук доходит до фамилии Вайса, полковник снимает очки.

— Лоренц произнёс её сам?

— Да, — говорю я. — Спросил, не входит ли Вайс во вторую половину.

— И вы?

— Спросил, какого Вайса.

— Неплохой ответ. Только слишком поздний, чтобы быть убедительным, — признает Гурьев.

Он надевает очки и смотрит на лист Кранца.

— Совместная операция, — читает. — По нашей информации, но под руководством органов ГДР. Оберст-лейтенант действовал своевременно. Очень хороший документ. В нём всем хватило заслуг и никому — хоть какой-то вины.

— Кроме Крамера, — говорит Ковальчук.

— Крамер за Стеной. Ему можно теперь много, — уверен полковник.

Гурьев откладывает лист.

— Мюнхен отдать было правильно. Фирму они получили бы сегодня. Имя — дороже, но без него Лоренц не удержал бы Кранца. Книжка остаётся у нас, Вайс — тоже. Пока только фамилией, не человеком в разработке.

— Лоренц знает, что у нас что-то есть на него, — говорит Ковальчук.

— Пусть знает. Он сегодня подписал бумагу, которая делает его нашим соучастником. Мы отдали ему ровно столько, чтобы он не захотел показать эту бумагу посторонним.

Полковник поворачивается ко мне.

— А теперь домой, старший лейтенант. Спать.

— Сейчас только начало дня.

— Для вас — конец вчерашнего дня. До вечера из пансиона не выходить. Если придёт Лоренц — звоните. Если придёт Инге — не геройствуете и звоните. Если придёт Вайс…

Он задерживается на секунду.

— Тем более звоните.

Гена отвозит меня в пансионат, но, как только я раздеваюсь и забираюсь в кровать, звонит телефон, Ковальчук требует меня обратно через фрау Кемпе.

Приходится быстро вставать и одеваться, плечо опять тянет уже привычной болью.

— Кранц очень быстро все подготовил, теперь едет к нам. Буду у вас через пять минут, — слышу я сообщение, потом на той стороне кладут трубку.

Я снова собираюсь на выезд, немного в душе злясь на слишком расторопного оберст-лейтенанта и несвоевременный приказ Гурьева.

В машине Ковальчук отдаёт мне лист с двумя столбцами. Слева стоит немецкий текст, справа перевод Веры. Три абзаца перечёркнуты, один перепечатан и вклеен поверх прежнего. Бумага ещё пахнет резиновым клеем.

— Это вариант Кранца? — понимаю я.

— Первый. Второй он привезёт с собой.

— Чем отличается?

— Во втором вы уже вооружены, — усмехается Ковальчук.

Я читаю начало. Вчерашние события названы несогласованной проверкой неизвестного канала на строительном объекте. Советский сотрудник самостоятельно изменил утверждённый порядок, после чего наблюдаемый человек скрылся, один гражданин ГДР погиб, двое сотрудников получили легкие ранения.

Фамилия Биндера в открытой части не указана. Моё имя стоит дважды.

— Если я самостоятельно изменил порядок, то кто его утвердил? — есть у меня злободневный вопрос.

— Этого Кранц пока не решил.

— Удобный порядок.

— Для него. Вы не спорьте раньше времени. Лоренц хочет, чтобы начальник сам добавил несколько слов, — объясняет майор. — Должен он хоть немного поучаствовать в деле.

Ковальчук забирает лист и складывает его пополам. На перекрёстке у кирхи движение останавливает колонна детей. Они идут по двое, в светлых рубашках, каждый несёт маленький букет. Водитель пропускает колонну, хотя регулировщик уже показывает ехать. Последняя девочка отстаёт, поправляя сползший носок. За ней нагоняет женщина и берёт за руку.

Воскресный город не пуст, просто люди идут не туда, куда в будни. Возле пекарни стоит очередь за пирожными, на мосту двое мужчин в одинаковых плащах несут складную лодку, у трамвайной остановки женщина держит клетку с канарейкой под тканью. В представительстве окна второго этажа снова горят. За сутки здание успело забыть кооператоров и принять следующий серьезный повод поработать в выходной.

В коридоре Вера правит перевод на подоконнике. Папка лежит на батарее, поверх неё стоит чашка. Рядом Аникин считает страницы в коричневом конверте и делает отметки на узкой полоске бумаги. Он успел побриться, но галстук затянул ещё кривее, чем в четверг.

— Вы всю ночь здесь? — спрашиваю я.

— До трёх. Потом спал в комнате отдыха. Там диван короче меня, зато никто не храпит, как в нашем общежитии.

— Нина не ругалась?

Он смотрит на Веру, будто та может не знать, кто такая

— Мы должны были сегодня ехать в Саксонскую Швейцарию, — печально начинает Аникин.

— Ещё успеете.

— Она уехала с сестрой. Сказала, что ждать не станет, — еще более печально заканчивает он.

Аникин смотрит на конверт, но тут Вера отрывается от текста, явно испытывая тревогу за судьбу Аникина и Нины.

— Позвоните ей вечером, Алексей Сергеевич, — строго говорит она.

— Позвоню обязательно, — получив ясное указание, шифровальщик веселеет.

Она возвращается к листу, где в немецкой строке подчёркнуто одно слово, а на полях стоят два русских варианта.

— Кранц написал, что ваша деятельность вызвала вооружённое столкновение, — говорит Вера. — Лоренц заменил на то, что столкновение произошло во время вашей деятельности. По-немецки разница держится на одном предлоге. По-русски на всей дальнейшей жизни.

— Какой оставили? — становится интересно мне

— Никакой. Ждём самого автора произведения, — вздыхает Вера.

Аникин заканчивает считать и завязывает конверт. На верхнем листе виден мюнхенский номер, остальное закрывает ладонь.

— Копии для Лоренца, — объясняет он. — Три страницы, пограничный журнал и фотография.

— Знаете, что отдаёте? — интересно мне.

— Знаю, сколько листов. Содержание знаю только там, где шифровал наши запросы. Ковальчук велел не собирать целое без необходимости в своей голове, — вздыхает Аникин.

Он крепко держит конверт обеими руками и ждёт майора.

Дверь с лестницы открывается, первым входит Кранц. В воскресенье днем его костюм темнее обычного, но партийный значок на месте. Следом идёт машинистка Ида с переносной машинкой и плоским футляром для бумаг. Лоренц появляется последним, уже без строительной пыли на плаще. Возможно, он успел почистить его в машине либо держит для таких случаев второй.

Кранц еще раз здоровается с Ковальчуком, Вере кивает и лишь потом замечает меня.

— Герр Соболев снова участвует в составлении документа о собственных действиях? — в его голосе слышна явная ирония.

— Он нужен для проверки времени и маршрута, — отвечает Ковальчук.

— Время установлено следствием, — все еще не согласен Кранц, понимая, что меня без меня не удастся обвинить.

— Тогда он подтвердит, что следствие не ошиблось, — майора тоже не сдвинуть с его укрепленной аргументами позиции.

Теперь Кранц принимает объяснение, но к столу садится, не выпуская папку из рук.

Для совещания выбрали длинную комнату возле архива. В будни здесь проводят занятия по немецкому языку. На стене висит карта с названиями предметов. Возле окна написано «das Fenster», возле двери «die Tür». Под картой стоят два школьных стола, сдвинутых вместе. Ида ставит на один переносную машинку с латинским шрифтом. На другом уже стоит машинка Веры с русским.

Тётя Зина приносит чайник, хлеб и большую тарелку с холодными котлетами.

— Горячее будет в два часа. Пока только это, — говорит она на русском.

— Благодарю, мы ненадолго, — отвечает довольный Кранц, который его тоже вдруг понимает.

— Чайник потом верните в буфет, — поэтому тут же получает распоряжение от тети Зины и растерянно улыбается несколько секунд.

Она закрывает дверь. Кранц берёт первый лист.

— Политическая обстановка в стране требует единой оценки, — очень по-деловому начинает он. — Точно никак не двух ведомственных версий, которые через неделю окажутся на разных столах.

— Поэтому мы здесь, — говорит Ковальчук.

— Советский гражданин находился на закрытом участке без согласования с немецким руководителем операции, — выдает первый пункт своего плана Кранц.

— Немецкого руководителя на участке вообще не было, — тут же замечает Ковальчук.

— Руководство не обязано физически находиться возле каждого люка, — настаивает Кранц.

— Согласование обязано физически находиться хотя бы в одном документе, — легко поддевает его майор.

Кранц не отвечает сразу и достаёт из папки второй вариант, в котором действительно появляется оружие. Вера читает строку и поднимает глаза.

— Здесь сказано, что герр Соболев применил пистолет.

— Свидетели слышали выстрелы и видели его в погоне, — добавляет Кранц.

— Это совсем разные действия, — говорит Ковальчук. — Про пистолет они что-то говорят?

— Он был вооружён?

Ковальчук испытующе смотрит на меня, мол, не подведи, не дай этому франту загнать тебя в угол.

— Оружие находилось при мне, — отвечаю я. — Я его не доставал и не применял.

Иметь служебный пистолет одно дело, а вот применять его на территории другой страны — совсем другое.

— Почему вы тогда преследовали вооружённого человека? — вот тоже хороший вопрос.

— Он уходил по незавершённому зданию. Я знал проходы, сотрудники их не знали, — отвечаю довольно неопределенно.

— Вы инженер или сотрудник безопасности? — уже прямой вопрос.

Вопрос задан спокойно и для Кранца он совсем не пустой. Если человек с техническим пропуском выполняет оперативную задачу, немецкая сторона имеет полное право спросить, где заканчивается помощь союзника и начинается нелегальная работа на чужой территории.

— В открытом документе он инженер, — говорит Ковальчук. — В закрытом приложении указано, что советская сторона предоставила специалиста по объекту после вооружённого нападения. Применение оружия не подтверждено показаниями свидетелей. Причинной связи между его действиями и уходом Крамера нет.

— Но Крамер все же ушёл, — спорит Кранц за очевидное.

— Он ушёл на подготовленном автомобиле через пять секунд после ранения мной. Если бы Соболев остался в диспетчерской, кто бы пошел спасть гражданских людей? — делает правильный акцент майор.

— Зато советский гражданин не появился бы в показаниях жильцов, — возражает Кранц.

— В показаниях жильцов появилась бы его трусость, — говорит Ковальчук. — Эту формулировку тоже пришлось бы нам сейчас согласовывать?

Вопрос вообще довольно скользкий, но упрекать советского инженера за помощь немецким гражданам в критической ситуации выглядит довольно глупо.

Кранц медленно снимает очки и протирает их платком. Без очков его лицо выглядит старше, возле переносицы остаются красные следы.

— Я не обсуждаю чью-то храбрость, товарищ майор. Я отвечаю за документ, который может быть затребован после голосования в Бонне. В нём не должно быть советской операции, проведённой без ведома соответствующих органов ГДР.

— Не должно, — соглашается Ковальчук. — Потому что такой операции не было.

Он придвигает к Кранцу первый лист и кладёт палец на заголовок, готовясь объявить то, что тот хочет слышать.

— Была совместная проверка незаконного использования документов и строительных коммуникаций. Наблюдение на Постплац и охрана объекта являлись частями одного замысла. Решение продолжить наблюдение за Инге принято совместно. Ей пришлось выдать члена своей подпольной группы, чтобы уйти на какое-то

— Кто руководил этим замыслом?

Ковальчук убирает руку с листа и откидывается на спинку стула.

— Вы можете написать, что оперативная координация осуществлялась вашим управлением, — предлагает он.

В комнате становится тихо. Ида перестаёт выравнивать копировальную бумагу, Ковальчук не смотрит на Лоренца, берёт кусок хлеба и ломает пополам.

Кранц снова надевает очки и перечитывает заголовок.

— Моим управлением? — уточняет он.

— Под вашим руководством, если вам требуется персональная точность, — соглашается Ковальчук.

— Гауптман, вы согласовывали первоначальный план без моего письменного распоряжения? — теперь вопрос уже к Лоренцу.

— Я докладывал вам в пятницу вечером. Ида регистрировала папку, — гауптман невозмутим.

Машинистка подтверждает его слова коротким кивком.

— В восемнадцать сорок, товарищ оберст-лейтенант.

Кранц кладёт ладонь на второй вариант, бумага под его пальцами изгибается.

— «Под оперативным руководством» звучит все-таки точнее, — говорит он.

Ида вставляет лист в машинку, Вера садится за вторую. Сначала стучат немецкие клавиши, затем русские. На слове «руководство» Ковальчук откусывает хлеб и не поднимает глаз.

Нам всем немного стыдно, кроме Кранца.

Дальше спор идёт медленнее и спокойнее, раз главное уже определено. Кранц убирает из текста слово «несогласованный», а Ковальчук соглашается с неполнотой переданных сведений и требует добавить время каждой передачи. Биндер в открытом приложении становится лицом, давшим сведения о незаконном доступе. Его отношения со мной и порядок его охраны уходят в закрытую папку.

На третьей странице Кранц останавливает машинку.

— Здесь сказано, что решение вести Инге после звонка принято исходя из совместной оперативной оценки. Кто именно дал согласие?

— Я и майор Ковальчук, — отвечает Лоренц.

— Советский полковник был уведомлён? — Кранц хочет обозначить самого высокого по званию с советской стороны.

— Был.

— Тогда впишите три стороны.

Ковальчук отвечает, не заглядывая в русский текст.

— Полковник одобрил общий план до начала. Конкретное решение в одиннадцать две приняли мы. Не стану добавлять ему слов, которых он не произносил.

Вера сверяет пометки и подтверждает минуту по журналу. Кранц возвращает лист Иде, оставив в нём обе фамилии.

К двум часам на тарелке остаётся одна котлета. Кранц дважды отказывается, потом всё же кладёт её на хлеб. Ида и Вера печатают третий чистовой комплект. В комнате становится жарко, карта предметов на стене отходит по углам. Лоренц открывает окно, с улицы входит звон воскресного трамвая и запах мокрой земли.

Аникин приносит коричневый конверт, передаёт его Ковальчуку и собирается уйти, но Кранц просит назвать должность.

— Сотрудник шифровальной группы, — отвечает Аникин.

— Вы готовили сведения для немецкой стороны?

— Я копировал указанные листы и заверял количество. Для кого именно — мне не известно, — дипломатично отвечает Аникин.

— Содержание вам известно? — настаивает Кранц.

— В пределах моих обязанностей. Но разглашению не подлежит.

Кранц ждёт более удобного ответа, но Аникин ничего не добавляет.

— Тогда вы свободны, — говорит Кранц.

Аникин кладёт пакет перед Ковальчуком и выходит.

Последний спор возникает из-за фразы об обмене сведениями. Кранц предлагает написать, что немецкая сторона получала всю информацию незамедлительно, но Ковальчук отказывается. Лоренц заменяет «всю» на «относящуюся к согласованным задачам». Вера читает обе версии вслух, пока Ида держит пальцы над клавишами.

— Этого достаточно, — решает Кранц.

Две машинки заканчивают последние строки с разницей в несколько секунд. Ида и Вера раскладывают на столе три двуязычных комплекта и проверяют каждое несовпадение. Подписи ставят в порядке должностей. Кранц расписывается первым под словами о своём оперативном руководстве, за ним Лоренц. Ковальчук читает русский экземпляр до последней строки и лишь тогда подписывает.

Кранц промокает подпись и надевает колпачок на свою красивую ручку.

— Теперь у нас одна общая версия, — видно, что он вполне доволен случившимися сейчас договоренностями.

Вера ещё раз сверяет последние строки во всех трёх экземплярах.

Кранц забирает свой двуязычный комплект и одну копию приложения. Коричневый конверт остаётся закрытым до его ухода. В дверях он велит Лоренцу представить к вечеру список сотрудников, допустивших утрату бланка, плана и несанкционированный доступ к печати. Ни моей фамилии, ни слова о излишней самостоятельности больше не произносит.

Ида задерживается, собирая использованную копировальную бумагу. На последнем листе ещё можно разобрать заголовок и фамилии. Она старательно рвёт его на мелкие полосы, складывает в конверт и уносит с собой, немецкий основательный подход во всем хорошо виден на ее действиях.

Когда шаги Кранца стихают, Ковальчук кладёт остаток хлеба на блюдце.

— Он перепишет доклад наверх, — произносит он.

— Перепишет, — соглашается Лоренц. — Но подпись уже поставил здесь.

— Почему вы отдали ему руководство?

Лоренц поворачивает немецкий экземпляр к свету и проверяет нижнюю страницу.

— Потому что руководитель всегда может наказать своего подчинённого. От союзника, который действовал сам, ему пришлось бы защищаться. Поэтому второе для него опаснее.

Он раскрывает коричневый конверт и достаёт копии по одной, ничего не комментируя. На странице с мюнхенским номером задерживается дольше, затем возвращает два листа и берёт только оговорённые.

— Услуга оказана, — говорит он.

— По фирме будете работать через нас до понедельника, — отвечает Ковальчук.

— До понедельника, — повторяет Лоренц.

Лоренц убирает копии в папку. На пороге он встречает тётю Зину с дымящейся кастрюлей. Она предлагает на обед свежий горячий картофельный суп, и гауптман, посмотрев на часы, возвращается к столу.

Через пять минут он ест картофельный суп рядом с Верой и обсуждает с ней перевод немецкого служебного слова. Ковальчук уходит звонить Гурьеву, а Аникин догоняет машину Кранца уже во дворе, чтобы вернуть забытую Идой перчатку.

Подписанный текст лежит передо мной, Вера прижимает его край тяжёлой чернильницей, чтобы листы не разъехались от сквозняка.

«Все получили все, что нужно. Операция шла под немецким контролем, информатор, уже с нашей стороны, Клаус Биндер убит агентом западной спецслужбы. Агент ранен уполномоченным советским товарищем, прошел границу раненым по поддельным документам, что является уже не нашим косяком. Все получили, что хотели, но Клаус все равно мертв», — понимаю я тоскливую правду.

На самом деле я хорошо знаю, как ведутся подобные дела в обоих ведомствах, поэтому совсем не удивлен.

Гурьев приходит после трех и не снимает плащ, только расстёгивает верхнюю пуговицу и просит закрыть окно. Лоренц к этому времени уже уехал. В комнате остались три пустые тарелки, запах супа и советский комплект соглашения.

Полковник читает соглашение стоя, задерживаясь

— Кто предложил руководство немецким товарищам? — интересуется сразу.

— Лоренц, — отвечает Ковальчук.

— Кранц долго сопротивлялся? — спрашивает Гурьева.

— Почти сразу согласился.

Гурьев смотрит на его подпись.

— Значит, он сильно поспешил.

Гурьев садится и просматривает приложение, пока Ковальчук перечисляет переданные немецкой стороне сведения. В списке три страницы книжки, фотография Крамера, описание, время перехода, мюнхенский телефон и открытые данные фирмы. Полковник выслушивает до конца и возвращается к странице с номером.

— Обозначение возле фамилии Инге осталось?

— Осталось.

— След часов Вайса?

— Нет. Ни в копии, ни в устном объяснении их нет, — уверен Ковальчук

— Правильно. Его показали только Соболеву. Пока не знаем зачем.

Закончив читать, он закрывает папку.

— Обмен одобряю. До получения ответа из Мюнхена новых сведений Лоренцу не давать. Исключение возможно при непосредственной угрозе жизни человека.

Ковальчук заносит распоряжение в блокнот.

— По Соболеву? — спрашивает он.

— С понедельника завод и утверждённый маршрут. Все встречи через майора. Вайса не ищете, Одинцова не проверяете, в транспортную контору без сопровождения не ходите.

— Вайс сам может появиться! — есть у меня подобное предчувствие.

— Тогда не выгоняйте его на улицу. Слушайте и докладывайте. Никаких вопросов, придуманных по дороге. Вы уже получили от него часы, Инге и пивную. Только за каждый свой подарок он все-таки взял больше, чем оставил, — отвечает полковник. — Не делайте ему больше подарков.

— Вчера он получил окно у Клауса, — напоминаю я.

— Окно ему дали раньше. Вчера он просто узнал, насколько быстро мы умеем его закрывать. Получил документы, вывел Крамера и заставил нас с Кранцем поделить ответственность. Этого вполне достаточно для одного дня, — подчеркивает Гурьев.

Ковальчук перестаёт писать, когда Гурьев касается пальцем подписанного листа.

— Немецкий протокол выводит вас из открытой части операции, Соболев. Не путайте это с оправданием. Здесь остаются сокрытие Биндера, самовольные поездки, сокрытие пистолета после Пишена и звонок семье, по которому нашли убежище.

— Зато официально оружие вчера не применял, — напоминаю я.

— Я умею читать. Речь не о вчерашнем дне, — отвечает полковник.

Гурьев говорит без раздражения, Ковальчук не вмешивается.

— До особого распоряжения никаких решений в одиночку, — продолжает Гурьев. — Даже если они кажутся единственными. Особенно тогда.

— Понял.

— Хорошо. Сегодня вернётесь в пансион и поспите. Завтра на заводе будете инженером. Работу на заводе больше не считать второстепенной, — приказывает он.

Уличные часы отбивают половину третьего. Гурьев вспоминает о плаще и только теперь снимает его, а Ковальчук идёт за машиной. Я остаюсь возле карты предметов, где каждому столу, окну и двери заранее назначено одно название.

Подписанный совместный протокол тоже назначил мне одно. До следующего вопроса я снова инженер Соболев.

В пансион возвращаюсь трамваем, поскольку Ковальчука вызвали к раненому посту в больницу, а Гурьев не стал держать водителя ради трёх остановок. Маршрут и время выхода записаны у дежурного.

На конечной женщина подбирает оставленный кем-то детский шарф и кладёт на спинку скамьи. Почти пустой трамвай трогается, кондуктор продаёт мне билет, затем садится напротив и штопает служебную перчатку. На поворотах игла останавливается в воздухе, после каждого рывка снова входит точно в прежнее отверстие.

Глава 12

Возле пансиона стоят два велосипеда. Один, хорошо знакомый мне, принадлежит фрау Зайдель, второй незнакомый, мужской, с потёртой рамой и туго натянутой цепью. Звонок у двери не работает после утреннего визита электрика, поэтому я стучу костяшками по стеклу. Фрау Кемпе выходит из кухни с полотенцем через плечо.

— Вас ждут в столовой, герр Соболев, — довольно торжественно предупреждает меня хозяйка.

— Кто? — не сказать, чтобы я не был удивлен, потому что гостей вообще-то не жду.

— Герр Вайс. Назвался сразу, объяснил причину и вытер обувь. Я не нашла основания выставить его на улицу, — кажется, Вайс сразу понравился хозяйке, что вообще не удивительно.

«Он кавалер старой школы, теперь таких не выпускают», — сразу понимаю я, как Вайс смог настолько заметно очаровать довольно суровую к незнакомцам хозяйку.

Сама фрау Кемпе в кружевном воротнике, который надевает только для людей, способных оценить настоящий порядок. На столе стоят две чашки и тарелка с печеньем, предназначенная, судя по его виду, не для обычных жильцов.

После слов Гурьева прошло меньше часа. Я не знаю, видел ли Вайс машину утром, получил сведения со стройки или выбрал воскресенье раньше. Фрау Кемпе молча ждёт ответа.

— Он давно пришёл?

— Семь минут назад. Я угостила его кофе. Вам приготовить?

— Приготовьте, пожалуйста, — прошу я.

Сам собираюсь с мыслями, пытаюсь выстроить линию правильного поведения, чтобы не выглядеть мальчиком для битья.

В кресле и правда сидит Генрих Оттович Вайс. Сидит у окна на том же месте, где утром лежала газета герра Фалька.

Пиджак застёгнут, светлые дорогие перчатки сложены на колене. Рядом с ним лежат шляпа, тонкий кожаный портфель и свёрнутая вечерняя газета. Пальто висит на вешалке, влажное на плечах. Он, значит, приехал недавно или просто хочет, чтобы это так выглядело.

«Собрался меня ждать? Значит, важное дело его привело ко мне, никак не иначе», — я до сих пор все еще удивлен.

— А вот и наш инженер, — говорит фрау Кемпе. — Герр Вайс уже решил, что вы избегаете гостей.

Вайс поднимается. Та же сухая ладонь, то же короткое пожатие. Теперь вблизи от него пахнет дождём и хорошим табаком.

«Все-таки табаком, — чувствую я, вспомнив русского в салоне „Вартбурга“. — Но это опять может быть только маска. Он дает почувствовать запах, только что стоит за новым окном?»

— Простите за воскресный визит, Андрей Николаевич. Я рассчитывал застать вас после обеда, — проявляет хорошие манеры Вайс.

«Уже не первый раз заехал в пансион. Что же его привело ко мне?»

— Сегодня день вышел немного длиннее обычного воскресенья, — приходится признать.

Во время рукопожатия левая манжета отступает, я сразу вижу запястье без часов. На нем белеет узкая полоса кожи, не успевшая сравняться цветом с рукой. В четверг под той же манжетой были старые командирские часы со светлыми полоскам на стрелках днем, которые в темноте светятся зеленоватым цветом.

Вайс замечает мой пристальный взгляд. Не одёргивает рукав и не переводит руку под стол, кажется, даже хочет, чтобы я лично убедился в их

— Слышал, у вас снова была тяжёлая суббота, — говорит он.

— На стройке перепутали допуск, — говорю, как о чем-то совсем незначительном я.

— В городе говорят про медь, на которую покушались? — улыбается гость, четко отслеживая мои реакции на лице.

— Пусть говорят, медь уважительный повод всегда и для всего. Вернулись из Лейпцига? — спрашиваю я, чтобы переменить разговор о том, что ему знать не положено.

«Пусть он даже знает лучше меня, но я ничего не должен докладывать господину Вайсу», — в том, что он нам никакой не товарищ, я уже полностью уверен.

— Утренним поездом. Торговля любит ранние поезда и поздние протоколы. Простите, что без звонка, — еще раз извиняется гость. — Но у меня есть достаточно серьезный повод. Я принёс кое-что вашему молодому шахматисту.

Он открывает портфель и достаёт книгу в серо-зелёном переплёте. Немецкое издание Арона Нимцовича — «Mein System». Обложка потёрта у корешка, между страницами часто торчат бумажные закладки, кто-то ее очень активно изучал.

— Аникину? — спрашиваю я.

— Кажется, так его зовут. Алексей Сергеевич. Вы ведь им интересуетесь, — вдруг полу спрашивает-полу утверждает Вайс, не задавая сам никакого вопроса, на который обязательно нужно отвечать.

Поэтому я и не отвечаю сразу, интересоваться своими сотрудниками, медленно проваливающимися в настоящую беду, входит в мои обязанности, как каждому человеку из комитета. Но внешняя торговля не должна задавать настолько наглые вопросы комитету.

«Вайс ждет моей негативной реакции, чтобы я попробовал указать ему его место, — догадываюсь я. — Зачем-то ему такое нужно?»

Фрау Кемпе приносит новый кофейник. Возле Вайса ставит сахар, мне напоминает после разговора зайти на кухню за йодом, в общем, проявляет большую заботу. Потом фрау Кемпе сама наливает мне кофе в фарфоровую чашку, показывает сервис высшего уровня.

У двери она даже спрашивает Вайса, останется ли он к раннему воскресному ужину, чего я от нее вообще не ожидаю. Получив вежливый отказ, хозяйка уходит проверять воскресное жаркое на кухню.

Вайс дожидается, когда она отойдёт к кухне, и только тогда кладёт книгу на край стола.

— Откуда вы знаете, что я им интересуюсь? — считаю я нужным задать подобный вопрос.

— Одинцов рассказывал, — небрежно отмахивается гость. — У вас маленькая колония, Андрей Николаевич. Здесь трудно интересоваться человеком в одиночку, все про всех знают.

«Вот так просто объясняет распространение секретной информации своим хорошим знакомством? Опять провокация!» — теперь уверен я.

Вопрос подхода к Аникину с Одинцовым точно никто не обсуждал, ни сам виновник, ни Ковальчук, ни Гурьев, ни я. Информация секретная, если не сказать больше, совершенно секретная для остальных работников представительства.

Одинцов действительно не мог рассказать, если только сам Аникин не разболтал свою жизненную проблему дальше. Но в присутствии фрау Кемпе данное объяснение нельзя ни проверить, ни оспорить, не устроив серьезной сцены.

«Теперь хоть и немного, но сдает Одинцова», — не понимаю я сейчас нового косвенного признания Вайса.

«Если только тот все еще не завербован? Но многие факты уже определенно указывают, что он работает на наших врагов!» — уверен я.

— Я пришёл к вам не из любопытства, — говорит Вайс.

Он подвигает ко мне книгу. На тиснёном корешке стоят имя Нимцовича и название «Mein System».

— Алексей Сергеевич Аникин искал это издание. Наш общий знакомый обещал ему книгу и уехал, не выполнив обещания. Вещь осталась у меня, поэтому решил передать ее вам. Вы всё равно увидите Аникина раньше, — продолжает удивлять меня гость своей откровенностью про общего знакомого.

Который работает или на Кельн, или на Пуллах, или на обе конторы сразу.

Помня, что за каждое подобное откровение он берет слишком высокую цену, я пока даже не понимаю, что ему нужно.

— Общего знакомого звали Бернер? — спрашиваю через какое-то время.

— Вы уже все знаете. Значит, мне не придётся объяснять его поспешный отъезд, — улыбается Вайс.

— Вы с ним встречались? — вопрос, который может что-то приоткрыть.

— В Дрездене слишком мало людей, которые интересуются одновременно внешней торговлей и шахматами, — начинает как бы уже признаваться Вайс во встрече с засвеченным разведчиком, но потом резко ломает смысл своей первой фразы. — Встречаться для этого не обязательно.

Ответ ничего не подтверждает. Поэтому Вайс мог получить книгу от Бернера, от человека, следившего за Бернером, или купить сегодня утром.

Книга остаётся лежать между нами.

— Почему не передали в представительство? — такое я тоже должен спросить в сложившейся ситуации.

— Я не хотел оставлять книгу у дежурного. К тому же я ехал мимо вашего пансионата, — сухо отвечает Генрих Оттович.

Мужской велосипед у входа не годится для долгого пути, на шинах сухо. Вайс мог оставить машину за углом, приехать трамваем или действительно идти мимо.

— Который час? — спрашивает он.

Настенные часы показывают без десяти четыре, а мои идут на две минуты медленнее. Я смотрю на стену.

— Без десяти четыре.

— Часы фрау Кемпе спешат, — замечает Вайс.

— На две минуты, — подтверждаю я.

— Вы сравнивали?

— Хозяйка объявляет по ним завтрак. Приходится, — в подобном объяснении нет ничего странного.

Вайс берёт чашку левой рукой, манжета снова отступает и открывает светлую полосу на запястье.

— Свои часы я отдал мастеру, — говорит он. — Они давно уже показывали одно и то же время.

«Да, а еще очень хорошо описаны в книжке Крамера. Наверняка, он встречался с Вайсом лично, подобные шифры требуются именно для опознания при встрече», — напоминаю себе я.

— Значит, неисправность найдут быстро, — я опять не понимаю его мотива подчеркнуть подозрительный момент.

— Если мастер спросит, когда они остановились, — не уверен Вайс.

— Обычно он спрашивает, — уверен я сам.

В кухне звякает крышка кастрюли. На втором этаже открывают кран, вода проходит по трубам и стихает. Вайс пьёт кофе, не глядя на книгу.

— Аникин говорил вам, зачем ему Нимцович? — вдруг спрашивает Вайс.

— Чтобы лучше играть, насколько я понял, — пожимаю я плечами.

Теперь сам Вайс молчит, разглядывая красивый кофейник.

— Хорошая книга, наверно, — говорю я.

— Хорошая. Нимцович учит не торопиться с атакой. Сначала ограничить фигуру, отнять у неё поля,

— Молодые любят ходить вперёд, — соглашаюсь я ним я.

— Не только молодые, — уточняет Вайс.

Какое-то время Вайс молчит, потом все же произносит очередную заманчивую провокацию.

— Маргарита Тихоновна сегодня звонила, — говорит он. — Сердилась на Инге. Та обещала принести чулки к Первому мая и исчезла. Вы её после нашего вечера не видели?

— Нет.

— Жаль.

Он произносит это, разглядывая не меня, а тёмную кромку кофе в чашке.

«Инге попала в разработку, а теперь находится в розыске, — я понимаю, что данную информацию Вайс знает уже давно. — То есть именно он сам решал, стоит ли ей появляться на встрече с ожившим покойником. Все же отправил, хотя это было бы верное задержание, не придумай Инге очень ловкий ход с исчезновением. Или это уже сам Вайс решил сдать заведующего ателье ради своей верной помощницы?»

За окном мальчишки начинают барабанить по перевёрнутому жестяному тазу. Фрау Кемпе кричит из кухни, что после восьми часов двор принадлежит жильцам, а не революции. Барабан смолкает, слышатся смех и топот убегающих ног.

— Вы ее читали? — киваю я головой на книгу.

— Давно. У Нимцовича мне нравилось отношение к заблокированной пешке. Её можно не брать. Она остаётся противнику, но закрывает дорогу его же фигурам, — теперь гость смотрит мне в лицо.

«Но ведь он сейчас говорит именно про меня, что такая пешка я сам», — сразу же понимаю я.

— Пешка может далеко пойти, — говорю я.

— Если ей оставили поле. Но сама не может ничего, — подчеркивает Вайс. — Опытные игроки никогда не дадут пешке свободного поля.

«Пешка теперь и сама опытный игрок. С моим опытом в подобной деятельности я ни в чем не уступаю тому же Вайсу, несмотря на молодость Соболева, — могу я себе сказать сейчас. — Сейчас я и правда — пешка, но могу пройти в ферзи. Даже должен там оказаться».

Вайс ставит чашку на блюдце так осторожно, что фарфор касается фарфора почти без звука.

— В городе говорят, вчера стреляли на стройке, — продолжает уже знакомую тему Вайс. — И что там был какой-то русский.

— В городе к утру было семь русских. К вечеру, наверное, стало больше, — улыбаюсь я. — Слухи, самое обычное дело.

— Вы считали?

— За сегодняшним завтраком услышал от соседей. Мяснику на углу рассказала кондуктор трамвая, — отказываюсь я отвечать на его провокационные вопросы, с некой издевкой сейчас сам провоцирую гостя.

Он едва заметно улыбается.

— Значит, слухи преувеличивают.

— Обычно они просто торопятся, — подтверждаю я.

Вайс кладёт левую ладонь на книгу. Белая полоска исчезает под манжетой.

— Передадите Аникину?

— Обязательно.

— Только попросите вернуть. У книги есть хозяин, — ставит он условие зачем-то.

— У всего есть хозяин? — считаю нужным спросить я.

— Почти у всего. Иногда вещь долго ходит по чужим рукам, поэтому люди начинают ошибаться.

Он смотрит на меня поверх чашки. Из кухни доносится звон посуды, фрау Кемпе — в нескольких шагах.

На столе между нами лежит Нимцович. В управлении Гурьева — осталась записная книжка Крамера, где есть описание примет Вайса. В кармане Лоренца — вырванный лист с моей фамилией, результат непростого соглашения, по которому все молодцы.

Теперь человек, которому, по моему мнению, подчинялись Биндер, Крамер и Инге сидит рядом и откровенными намеками обещает полностью заблокировать мне будущую жизнь в комитете.

«Посмотрим, дорогой Генрих Оттович, куда нас обоих выведет жизнь», — хочется мне сказать гостю, но я молчу.

Уже давно знаю, что не обязательно оставлять за собой последнее слово. Результат показывают именно дела.

— Мы не доиграли, Андрей Николаевич, — говорит Вайс. — Помните?

— Помню. И уверен, что доиграем обязательно, — теперь я тоже бросаю Вайсу определенный вызов.

— Вот и хорошо. Я не люблю незаконченных партий, — вот сейчас его слова кажутся мне незаметной угрозой.

Но я уже понимаю, что все обстоит совсем не так, как сейчас мне кажется.

Если Вайс имеет отношение к Крамеру, то пришел не для того, чтобы закончить работу. В столовой фрау Кемпе для этого слишком светло, слишком тесно и слишком много печенья. Он проверяет сейчас совсем другое, что я вынес со стройки, заметил ли пропавшие часы, говорила ли со мной Инге. После «Цур Линде» и Йоханнштадта третий выстрел подряд связал бы все подобные события даже для самого ленивого следователя.

— После вчерашнего дня ваши главные фигуры будут заняты вами, Андрей Николаевич. Вооружённый инженер, чужие машины, поездки вне маршрута, человек в розыске под прачечной. У начальства возникает желание сначала ограничить движение, потом строго выяснять подробности, — теперь Вайс уже ничего не скрывает.

«Вот и новая угроза для меня, открыто и без лишних реверансов, — понимаю я. — Все-таки я спровоцировал обычно невозмутимого герра Вайса. Поэтому он не смог сдержаться».

Слова перечислены не в том порядке, в каком их мог бы узнать какой-то сосед по пансиону. Оружие относится к Пишену, машины к моим поездкам последних дней, маршрут к служебным журналам представительства. Стройка только даёт повод сложить их вместе, но все мои прегрешения известны Гурьеву. Ведь именно он пока решает, что из них было сделано неправильно, а что — настоящий подвиг на службе Родине.

«Только одно мое чудесное спасение повело все спланированные Вайсом события по совсем другому пути. Где всем хватило и побед, и поражений, так что теперь наступило шаткое равновесие. Поэтому Вайс и пришел проведать меня, чтобы еще раз посмотреть на человека, который все же выжил, хотя по его приказу должен был обязательно умереть», — теперь понимаю я.

«Он хочет понять, почему все пошло не так. Наша сеть не разгромлена, в отличии от западной, за простую смерть Биндера, к которой его приговорили, как использованное изделие, пришлось очень дорого заплатить. Еще возможен серьезный международный скандал, когда всплывет, что западные ликвидаторы убивают на территории ГДР ее же граждан. Все данные для подобного расследования и оглашения результатов у наших служб есть. И выпущенный за Стену агент, и встречающие его там спецслужбы. Вопрос только в том, нужно ли подобное осложнение в тот момент, когда в Бонне решают судьбу восточных договоров. И нужны ли они на самом деле Советскому Союзу и ГДР?» — задумываюсь я первый раз.

— Это не городской слух, — не спорит Вайс.

— Тогда служебный? Внешняя торговля лезет не в свои дела? — немного щелкаю я по носу своего оппонента.

— Это пока черновик. Даже без подписи. В понедельник он станет трудным вопросом для вашего начальства, — любезно объясняет мне Вайс, делая вид, что не заметил моего щелчка.

— Почему вы говорите мне об этом? — становится интересно.

— Чтобы вы не приняли проверку за случайность, — тут же предупреждаем меня Вайс.

— Это предупреждение?

— Нет. Проверка уже подготовлена, предупреждения не будет, — отрезает он.

«Откуда у него выход на наш верх, если он может так быстро осложнить мне жизнь? — сейчас задумываюсь я в первый раз. — Книги жалоб около комитета не висит. Значит, я все же здорово испортил планы Вайсу, если он сам пришел угрожать и провоцировать, чтобы получить хоть какую-то информацию. Ничем другим его поведение я объяснить не могу».

Вайс берёт с колена перчатки.

— Если вас будут держать на заводе, и вы станете каждый день три раза отмечаться у дежурного, новый человек с пистолетом никому уже не понадобится, — сейчас он очень серьезен, потому что говорит самое главное.

— А если бумаге не поверят? — интересует меня.

— Проверка всё равно начнётся, — убежден Генрих Оттович, но все же не уверяет меня, что она обязательно плохо для меня закончится.

На втором этаже закрывают окно, стекло коротко дребезжит в раме.

Вайс встаёт, оставив книгу на столе.

— Передайте Аникину. Книга ему пригодится.

Он надевает перчатки, светлая полоска на запястье исчезает, и выходит из столовой, не прощаясь. В прихожей фрау Кемпе открывает ему дверь, Вайс галантно благодарит её и выходит.

— Вежливый человек, — говорит она. — Только кофе почти не пил.

— Может быть, торопился, — задумчиво говорю я, ведь мне тоже совсем не до кофе.

Но раз уж хозяйка решила нас угостить из своих личных запасов, не выпить свою чашку будет крайне невежливо с моей стороны.

«Теперь меня будут сперва ограничивать. Отнимать маршруты, людей, доверие начальства — ровно так, как он только что объяснял на примере шахмат. Совпадение это или предупреждение, я пока не знаю. Но дверь за Вайсом закрывается, а наша партия действительно продолжается», — размышляю я, отхлебывая из чашки.

Фрау Кемпе уносит кофейник. На блюдце Вайса лежит нетронутый кусок сахара. Велосипед отъезжает от дома, звенит на перекрёстке и через несколько секунд смешивается со звоном трамвая. В столовой остаёмся я, Нимцович и часы над буфетом, отстающие ровно настолько, чтобы хозяйка каждый вечер успевала удивиться.

Я закрываю дверь столовой и беру книгу. Переплёт потёрт у нижнего края, страницы раскрываются возле главы о блокаде, но никакой записки между ними нет. На форзаце карандашом стоит старая цена, частично стёртая пальцем.

Рат уже предупреждал меня не смотреть сначала на обложку, поэтому я сразу снимаю обложку. На внутренней стороне стоит маленький владельческий штамп, почти стёртый у края. Чернила выцвели, но имя и адрес ещё читаются.

Hermann Bayer. Köln-Lindenthal.

Ни шифра, ни тайника. Обычная владельческая надпись человека, который не любит терять книги. Ниже стоит дата — август шестьдесят девятого и номер телефона. Между страницами лежат две закладки из гостиничных счетов и визитная карточка: «H. Bayer. Technischer Handel».

Подшипники, уплотнения, электрические контакты, поставки промышленного оборудования. Адрес в Кёльне, телекс, три представительства.

Бернер обещал Аникину Нимцовича, но Бернер уехал без книги. Вайс привёз её из Лейпцига и предупредил, что у книги есть хозяин. Хозяин теперь мне известен, наша партия все еще продолжается.

Ковальчуку я звоню сразу. Он выслушивает про визит Вайса, исчезнувшие часы и имя под обложкой, велит убрать книгу в ящик и ждать следующего утра.

— Сегодня уже все разошлись. Пусть хотя бы вечер воскресения побудет воскресением, а не продолжением рабочей недели, — принимает он довольно мудрое решение.

Глава 13

В понедельник, двадцать четвёртого апреля, Ковальчук приезжает без четверти восемь, в служебном костюме и с лицом человека, убеждённого, что ночь придумали исключительно для нарушения правильного распорядка жизни.

Фрау Кемпе принимает его за врача, спрашивает, не следует ли Андрею Николаевичу лежать, но остаётся недовольна ответом. Ковальчук говорит, что некоторым людям лежать действительно полезнее, но назначать это должен не врач.

У меня в комнате он надевает перчатки, берёт книгу и читает надпись.

— Вы её хотя бы не дочитали? — с явным скепсисом спрашивает меня.

— Только обложку разглядел, товарищ майор. Все для дела и ничего больше! — убежденно отвечаю сам.

— Уже большое достижение, — не слишком он верит мне.

Он перелистывает страницы. Поля исписаны карандашом, короткие варианты, вопросительные знаки, одна позиция разобрана на полстраницы. Писал сильный шахматист и нетерпеливый человек, потому что там, где Нимцович советует медленно стеснять противника, владелец дважды предлагает немедленный размен.

Ковальчук останавливается на визитной карточке.

— Вайс видел, что здесь имя?

— Если не видел, ему пора сменить профессию, — уверен я.

— Мы пока не установили его профессию, — сомневается Ковальчук.

— Он тоже со мной не делился, чем именно занимается, — усмехаюсь я.

Ковальчук убирает карточку обратно между страницами и смотрит на телефон у конторки, видимый через открытую дверь.

— Поедем сразу в представительство.

Во дворе плотник возвращается за старой рамой. Она не проходит в калитку, плотник разворачивает её то одной, то другой стороной, а фрау Кемпе даёт советы из окна. Увидев нас, она прерывает руководство.

— Доктор велел гулять?

— Недалеко, — говорит Ковальчук.

— Все мужчины так говорят, — получаем мы финальный приговор.

Раму наконец выносят на улицу. В газетной заплате, которой вчера закрывали пустой проём, за ночь появилась дыра, сквозь неё смотрит напечатанный глаз какого-то партийного деятеля.

В представительстве сегодня дежурит Нина. Она печатает фамилии для первомайских значков и складывает готовые карточки на подоконник, где клей сохнет быстрее. Рядом стоят три банки гуаши и портрет, которому не хватает правого уха, художник из Дома дружбы обещал закончить после обеда, но уехал за красной краской и не вернулся.

Нина видит книгу у меня в руках и успевает прочитать ее название.

— Это Алексею Сергеевичу? — тут же спрашивает она.

— Пока нет.

— Он с утра спрашивал, — удивляет меня подобной фразой она.

— Скажите, что книга задержалась на таможне, — отвечает

Ковальчук открывает дверь своего кабинета.

— Лучше ничего не говорите. Особенно про таможню, — все же предупреждает он Надю.

Внутри Ковальчук кладёт книгу на стол и делает два звонка, отпуская меня попить чаю у тети Зины в буфете. Через двадцать минут только я возвращаюсь в его кабинет, как туда сразу же входит Рат — без галстука, в светлой рубашке, с папкой, на которой чужой рукой красиво написано: «Турнир железнодорожников». Видимо, какая-то связь по вопросу шахмат действительно существует.

— Вот и Нимцович, — говорит он. — Я уже начал думать, что Бернер просто хвастался.

Я кладу книгу перед ним. Рат открывает сразу на владельческой надписи.

— Герман Байер, — читает он. — Тогда всё стало немного хуже.

— Для кого?

— Пока для нашего стола. За ним прибавился ещё один серьезный игрок.

Ковальчук садится напротив.

— Без шахмат, Мартин.

— Без шахмат его зовут так же. Пятьдесят два года, Кёльн. Фирма настоящая, налоги платит, запчасти продаёт. В ГДР ездит по торговым разрешениям, на границе предъявляет накладные, спорит с таможенниками о каждом вскрытом ящике. Женат, две дочери, дом с садом. По воскресеньям жарит мясо для соседей.

— И работает на Федеральное ведомство по охране конституции? — говорит Ковальчук.

— Мы считаем, что работает. Кёльн считает, что этого никто не знает. Байер считает, что это одно и то же, — усмехается Рат.

Рат поворачивает книгу ко мне.

— В наших бумагах он Коммерсант. Бернера вёл он. Не обязательно лично, но теперь понятно, что книга пришла из его хозяйства. Вторая западная группа, о которой я говорил в клубе, следила именно за людьми Байера.

— Пуллах?

— Вероятнее всего. Кёльн ловит восточных агентов у себя дома. Пуллах ходит за нашу границу и очень не любит, когда домашняя служба заглядывает в его дырявые карманы. Иногда у них получается сотрудничество. Тогда они пишут совместную справку о том, почему виновато именно другое ведомство в случившемся провале.

Я вспоминаю вчерашнее соглашение с Кранцем и чувствую, что случилось тоже самое соглашение.

На столе звонит телефон. Ковальчук снимает трубку, выслушивает и протягивает её Рату.

— Вас. Опять шахматный турнир.

Рат говорит по-немецки. Сначала односложно, потом просит повторить фамилию, записывает время на обороте папки и кладёт трубку.

— Байер въехал вчера через Варту. Машина с кёльнским номером, четыре ящика образцов, гостиница «Нева». Сегодня у него встреча с людьми «Заксенверка» насчёт контактных пластин. Во вторник должен быть в Лейпциге.

— Очень кстати, — говорю я. — Про контактные пластины.

Ковальчук удивленно смотрит на меня.

— Нет, — сразу отвечает он.

— Я ещё ничего не предложил, — возмущаюсь я.

— Поэтому отвечаю заранее. Просто экономим время, — Ковальчук неумолим.

Рат решительно подвигает мне книгу.

— Он её именно вам принёс. Не мне и не майору. Значит, встречу с Байером уже предложил сам Вайс. Только не назвал место.

Ковальчук стучит пальцем по столу.

— Вайс мог просто одолжить книгу у знакомого коммерсанта, — пытается он найти слабое место в аргументах Рата.

— Мог, — соглашаюсь я. — Бернер мог просто обещать ту же книгу Аникину. Пуллах мог просто следить за Бернером. А Крамер смог просто перейти Фридрихштрассе с серьезной раной, повязкой и документами торгового представителя.

— Не увлекайтесь словом «просто», — предупреждает меня Ковальчук.

Дверь распахивается без стука. Пал Палыч Бортник входит с мотком красного шнура на плече и листом ватмана под мышкой.

— Василий Тимофеевич, у вас дырокол есть? Наш сломали, а портрет без дырок к древку не привяжешь! — он видит Рата, книгу и наши лица. — У вас совещание?

— Шахматное, — нейтрально говорит Рат, ведь мы все трое сидим над книгой про шахматы.

— Тогда я вовремя. Знаете, кто сегодня в «Неве» сидит? Байер. Тот самый, который в прошлом году хотел продать нам немецкие подшипники по цене французского коньяка. Сейчас предлагает подходящие контакты для пускателей. Вроде подходящие, поэтому мне в два часа туда ехать.

Он замечает надпись в книге и саму визитку на столе.

— А это же его визитка. Вы разве знакомы с Байером?

Ковальчук закрывает глаза на секунду.

— Пал Палыч, дырокол у Нины.

— Я у неё был. Она сказала, у вас, — спорит Бортник.

— Тогда возьмите и уходите.

Бортник находит дырокол на шкафу, проверяет на краю ватмана и задерживается у двери.

— Андрей Николаевич, вы поедете? Вы в контактах понимаете, значит, там точно нужны. А то он мне опять будет рассказывать, что серебро дорожает. У них всё сразу дорожает, как только видят советский паспорт.

— Поедет, — говорит Рат.

— Не поедет, — одновременно говорит Ковальчук.

Пал Палыч переводит взгляд с одного на другого и вздыхает.

— Я тогда машину к половине второго подам. Вы пока договоритесь, кто у нас сегодня внешняя торговля. Я специально просил Вайса его сюда пригласить, помните, Андрей Николаевич? — напоминает он мне разговор из вечера прошлого четверга.

Я киваю, что помню.

Он, наконец, уходит. В коридоре Нина спрашивает, зачем он пробил портрету лоб. Бортник отвечает, что отверстия будут сверху, если не держать товарища вниз головой.

Ковальчук провожает его взглядом.

— Когда-нибудь он войдёт в чужую операцию, продаст всем шнур и выйдет с дыроколом, — в сердцах говорит он.

— Зато легенда самая настоящая, — говорит Рат. — Советские инженеры встречаются с западным торговцем по делу. Книга возвращается владельцу. Мы смотрим, зачем все же Вайс связал две конторы через вашего Аникина.

Только теперь я понимаю замысел Вайса, если все обстоит именно так, как сейчас сказал Рат. Но не доверять ему у меня нет основания.

— И что мы говорим Байеру? — интересуется Ковальчук.

— Правду, — говорю я. — Ту часть, которую он сможет проверить. Крамер, смерть гражданина ГДР, мюнхенская фирма, время перехода. Кёльн полезет проверять Пуллах. Пуллаху сообщим, что Байер получил эту часть правды. Они повернутся друг к другу.

— А мы окажемся между ними, — недовольно говорит Ковальчук.

— Мы уже сейчас между ними. Только пока оба смотрят в нашу сторону и не видят друг друга, — объясняю я, Рат согласно кивает головой.

Потом Рат перестаёт улыбаться.

— Если Байер действительно ведёт Бернера, его интересует боннская линия. Если Крамеровская фирма касается той же линии, он отдаст нам что-нибудь взамен. Не из дружбы, конечно. Только затем, чтобы мы понесли

— Меня такое вполне устраивает, — соглашаюсь я.

— Меня нет, — говорит Ковальчук. — Но это уже более полезное чувство, чем утреннее.

Он звонит Гурьеву. Докладывает коротко: книга, имя, Байер, гостиница. Потом слушает дольше, чем говорит. Наконец прикрывает микрофон ладонью.

— Полковник спрашивает, что именно вы собираетесь отдать.

Я перечисляю. Имя Крамера, смерть Биндера, название фирмы, время и место перехода, сам факт встречи на западной стороне. Всё это Кёльн может проверить у себя. Ни слова о записной книжке, часах, Вайсе и наших договорённостях с Лоренцем.

Ковальчук повторяет в трубку. Снова выслушивает полковника.

— Разрешил. Сказал принести сдачу.

— А если не дадут?

— Тогда хотя бы чек.

К половине второго дождь заканчивается. По Прагерштрассе тянет мокрым бетоном и молодой листвой. Рабочие крепят к фонарным столбам красные полотнища, одно срывается и накрывает припаркованный «Трабант». Хозяин машины стоит рядом и спорит с бригадиром, считать ли подобный экспромт праздничным оформлением или повреждением частной социалистической собственности.

В понедельник после обеда книгу Нимцовича везут в гостиницу «Нева» вместе с заводской заявкой на контакты для пускателей. Книга лежит в моем портфеле, заявку тоже держу я, а маршрут от представительства до гостиницы уже записан в двух журналах.

Заявка самая настоящая, Пал Палыч просит двести сорок комплектов для старой серии, которую на заводе в ФРГ продолжают ремонтировать, хотя выпуск прекратили несколько лет назад. На обложке уже стоят подписи начальника цеха, снабженца завода и человека из внешнеторгового управления. Между ними красным карандашом вписана просьба принести образец. Контактный мостик лежит у меня в кармане, завёрнутый в промасленную бумагу.

Просьбу Пал Палыч передал Вайсу в четверг за карточным столом, я ее сам слышал. За выходные она прошла через управление, получила номер и превратилась в основание для встречи с западногерманским коммерсантом. Воскресная книга только определенно указала мне, с каким именно коммерсантом.

Ковальчук сидит рядом с водителем и читает заявку второй раз. Возле последней подписи он задерживается, будто надеется обнаружить там фамилию Вайса, но на бумаге её нет.

— Кто выбрал именно Байера? — спрашиваю я.

— Заявка пришла на него.

— Через знакомого Вайса?

— Через торговое управление. У знакомых Вайса в таких учреждениях обычно имеются высокие должности. Тем более пускатели уже конкретно так нужны, как мне сообщили на заводе.

Майор возвращает лист, не запрещая продолжать рассуждение, но и не помогая ему. После вчерашнего распоряжения Гурьева это почти отдельная форма доверия.

«Нева» стоит у начала Пражской улицы новым высоким домом, который ещё не успел стать привычной частью города. Тёмные окна повторяются на фасаде до самой крыши. На низком крыле каменная Нева несёт мимо Дрездена ленинградские дворцы, корабль и воду, собранную из разноцветных кусочков. Люди, выходящие с главного вокзала, видят мозаику раньше старого центра.

Перед гостиницей высаживают венгерскую делегацию, мужчины в одинаковых светлых плащах разбирают чемоданы, спорят о бирках и не замечают, что один портфель остался в автобусе. Водитель сигналит уже с поворота, самый молодой бежит следом. Швейцар смотрит на погоню без тревоги. За два года работы он, вероятно, видел, как иностранцы забывают вещи и потом обвиняют в этом границу, гостиницу и собственных переводчиков.

Гостинице еще нет и двух лет, она пахнет новым пластиком, полировочной пастой и международностью. В вестибюле чехи пересчитывают чемоданы, советский полковник требует обязательно номер с ванной, а молодожёны фотографируются возле искусственной пальмы. Невеста держит букет обеими руками, жених всё время смотрит не в объектив, а на чемодан, который оставил у стойки.

У стойки регистрации женщина из Праги требует второй ключ, хотя в её комнате живёт только один человек. Портье объясняет порядок медленно и не повышает голоса. За его спиной висят часы Москвы, Берлина, Парижа и Гаваны. Московские отстают на минуту от моих, парижские показывают то же время, что Берлин.

Рат уже нас ждёт возле окна с папкой внешнеторгового объединения на коленях. На столике перед ним лежат два каталога промышленной аппаратуры и карточка с гостиничным номером. Серый костюм тот же, что был в шахматном клубе, только галстук затянут выше. Со стороны он выглядит человеком, которому назначили переговоры и заставили ждать более важного гостя.

Ковальчук садится напротив, не снимая пальто. Бортник уходит искать Байера в одиночку, нам нужно пока между собою еще раз переговорить.

— Герман Байер приехал вчера из Лейпцига, — говорит Рат. — В Дрездене пробудет до семнадцати часов. Уезжает на поезде с главного вокзала.

— Что узнали в своей конторе про него? — спрашивает Ковальчук.

— По документам и по доходам обычный коммерсант. Он сводит западные фирмы с восточными заказчиками, берёт процент, иногда выкупает небольшую партию особо нужного товара сам для последующей перепродажи. В прошлом году провёл через Лейпциг три сделки с подержанными линиями.

— И пишет отчёты в Кёльн? — спрашивает майор.

Рат поправляет край папки.

— После поездок на Восток сообщает фамилии людей, с которыми встречался. Иногда добавляет содержание разговора. Мы знаем это с шестьдесят восьмого года, когда в одном отчёте оказался наш человек.

— Почему его не закрыли тогда? — не понимает Ковальчук. — Не закрыли въезд?

— Потому что он действительно торгует. Его клиенты получают наши станки, наши предприятия получают детали, Кёльн получает бумагу. Если убрать Байера, через месяц появится другой посредник, которого мы не знаем, но он уже не будет торговать.

У соседнего столика официант меняет пепельницу, хотя в ней лежит только одна спичка. Разговор прерывается, пока он протирает стекло и выравнивает чашки ручками в одну сторону. Ковальчук дожидается, когда тележка отъедет к ресторану.

— Пуллах к нему имеет какое-то отношение?

— Люди Пуллаха использовали две фирмы Байера для перевозки документов и однажды провели через его счёт деньги. Байер утверждает, что узнал об этом позже.

— Вы ему верите?

— В той части, которую можно проверить, все оказалось правдиво. Все остальное — неизвестно, — убеждать в невиновности Байера Рат никого не собирается. — Работаем с теми, кто есть. Всем коммерсантам нужна высокая прибыль и почти все стучат отчеты или в БНД, или в Кельн.

Рат раскрывает каталог на странице с электромагнитными пускателями. Между листами лежит фотография Крамера, снятая в поезде. Рядом вложена карточка с адресом «Келлер и сын» и мюнхенским телефоном.

«Значит, люди Рата вели Кремера еще раньше. Но все же дали ему выполнить задание. Как я и думал, с его уходом

Здесь уже примешана высшая политика, которую я не знаю. Теперь не хочу даже спрашивать, Клауса такое знание не вернет.

— Байер знает, что мы хотим говорить о контактах, — продолжает он. — О книге не знает. О Крамере тоже. И о Мюнхене не знает.

— Что получаем от него?

— Он обещал интересующие нас документы по трём поставкам. Поэтому сначала посмотрит, что у нас есть.

— Обещание было кому?

— Человеку из торгового управления. Сейчас без фамилий, — предупреждает Рат.

Ковальчук берёт фотографию за самый край.

— Соболев показывает её только после того, как Байер назовёт мюнхенскую фирму сам.

— Он может не назвать, — говорит Рат.

— Тогда фотография вернётся в папку.

Я кладу заявку рядом с каталогом. Контактный мостик в кармане плаща давит на бедро, когда сажусь.

— Моя часть разговора где заканчивается? — спрашиваю на всякий случай.

— Там, где заканчивается пускатель, — отвечает Ковальчук. — Крамера не допрашиваете. Про Кёльн не спрашиваете. Поездки Байера не перечисляете. Книгу возвращаете владельцу и слушаете.

— А если он спросит, где она была?

— Скажете правду, которую разрешил сказать Гурьев. Книгу оставил человек, уехавший на Запад. Она попала к вам через Вайса.

— Имя Бернера?

— Можно назвать, если Байер назовёт первым, — решает Ковальчук.

Рат закрывает каталог, но руку оставляет на обложке.

— После встречи будет ещё одна часть. О ней попросил сам Байер, хочет что-то проверить с нашей помощью. Что-то типа проверки с чемоданом, который его человек сдаст в камеру хранения на вокзале. Нужен именно его человек и имитация ценного багажа, чтобы идущие следом сразу клюнули.

Ковальчук смотрит на него.

— Что внутри чемодана?

— Ничего. Приметный ничейный чемодан взяли мои люди в гостиничной кладовой. Замок не работает, одна застёжка держится на проволоке.

— Водитель знает задачу?

— Знает номер ячейки и путь обратно. Его работа заканчивается после того, как повернётся ключ и закроет ячейку. Задерживать его не за что, подходить к нему никто не будет. Вокзал контролируют наши люди и уголовная полиция.

— Уголовной полиции что сообщили?

— Проверка возможной кражи багажа. Если чемодан откроют, они найдут гостиничную квитанцию и пустую подкладку.

— Кто предложил операцию? — интересует Ковальчука.

— Сам Байер. Возле него две группы. Одну он считает своей, вторую людьми Пуллаха. Хочет убедиться до отъезда, что это именно они.

— А вы хотите увидеть обе? — понимает Ковальчук.

— Если они придут на вокзал, тогда обязательно увидим.

Рат произносит это без уверенности человека, заранее распределившего всем места.

— Чемодан может уехать один. Наблюдатели могут не сдвинуться. Байер способен придумать вторую группу, чтобы заставить нас охранять его от первой. У плана остаётся достаточно способов ничего не доказать, — признается он.

Мне как раз нравится, что план не требует заранее назначенного результата. Последние дни я слишком часто принимал за хороший план тот, в котором противнику оставили только один разумный ход. Стоило это сделать и успокоиться, как он тут же находит второй, более изощренный.

Ковальчук проверяет время и поднимается.

— Я буду в машине у западного выхода. После гостиницы Соболев идёт только с вами. В представительство вернётся со мной.

— Через вокзал, — уточняет Рат.

— Вокзал включён в маршрут.

Майор забирает мой лист с расписанием, ставит рядом с гостиницей короткую отметку, расписывается и возвращает его мне.

— Даже если увидите знакомое лицо, сами за ним не идёте, — в который уже раз предупреждает меня.

— Понял.

— Вчера тоже понимали, — теперь я не понимаю, что он имеет ввиду, но спорить больше не хочу.

Он говорит спокойно, но укол всё равно достигает места, куда направлен. Я складываю лист в карман рядом с контактным мостиком, бумага шуршит о промасленную обёртку.

Ковальчук уходит, мы видим, как он пересекает площадку перед гостиницей, пропускает автобус с делегацией и садится в «Москвич». Через стекло видно, что машина отъезжает не сразу.

Рат берёт книгу из моего открытого портфеля и кладёт возле заявки.

— Байер придёт через пять минут.

— Вы с ним уже встречались? — понимаю я.

— Один раз. Он продавал полиграфическую линию в Лейпциге. Я представлял покупателя.

— Купили?

— Нет. Линия оказалась старше своих документов.

— Он знал?

— Знал, что мы всё равно проверим. Уверял, что его тоже обманули, но недостаточно убедительно, — усмехается Рат.

В ресторане начинают накрывать столы к обеду. Две официантки раскладывают приборы, третья записывает недостачу стаканов. Возле лифтов пожилая супружеская пара спорит, кому возвращаться за забытым зонтом. Мужчина уже снял перчатки и ищет ключ, женщина нажимает кнопку вверх.

Байер выходит из лифта вместе с Бортником, вместе с тремя деревянными, небольшими ящичками образцов. Их несет Пал Палыч, как я понимаю, по просьбе Байера.

С виду ему около пятидесяти пяти. Он среднего роста, плотный, в тёмном костюме, который хорошо сидит на плечах и собирается складками возле талии. Коротко подстриженные серые волосы открывают высокий лоб. Волосы, ещё густые, зачёсаны назад, на правой щеке темнеет россыпь лопнувших сосудов.

В правой руке у него тонкий кожаный портфель, в левой гостиничный конверт. Он замечает Рата по указанию Бортника, затем меня и только после этого книгу.

Глава 14

Первые несколько шагов ничего на его лице не меняют. Возле столика он снимает очки, протирает одно стекло платком и снова надевает.

— Господин Рат, — узнает он Мартина.

— Господин Байер, — поднимается тот. — Знакомьтесь, инженер Соболев из советского представительства. Он разбирается в пускателях и будет нашим техническим консультантом.

Мы обмениваемся рукопожатиями. Ладонь у Байера мягкая, ногти короткие, но рукопожатие сильное, на секунду дольше просто вежливого. Акцент тоже заметный, рейнский, без малейшей попытки его спрятать.

— Герман Байер.

— Андрей Соболев.

— Знаю. Генрих Оттович хорошо о вас отзывался, — быстро удивляет меня он, пока Бортник расставляет ящички по столу.

«Вайс и тут успел предупредить Байера», — решаю я, все равно не понимая игры самого Вайса.

Все правильно, время нет смысла терять, когда нужно заключить сделку и уже потом решать другие вопросы.

Я кладу книгу Нимцовича перед ним.

— Тогда начнём с возврата вашей собственности.

Большой палец Байера

— Где вы её взяли? — удивляется он, как мне кажется, больше для вида.

— Генрих Оттович принёс вчера вечером. Для нашего молодого шахматиста, — объясняю я.

Байер открывает обложку, проверяет надпись и закрывает. Пал Палыч в это время снимает крышки с образцов и ничего не замечает или проявляет редкий талант замечать только то, на чём можно заработать.

— Книги часто путешествуют, — говорит Байер.

— Эта особенно, — не спорю я.

— Я одолжил её человеку в Лейпциге. Он обещал вернуть ее, но не сдержал слово.

— Герру Бернеру? — решаю я назвать имя, пусть Ковальчук был против.

Чутье старого разведчика говорит мне, что сейчас в цене откровенность в разговоре, смутными намеками ничего толкового не добьешься. Рат тоже внимательно ждет ответа, не мешая мне разговаривать с Байером.

Теперь останавливается и лицо коммерсанта. Но ненадолго, ответ я получаю совсем уклончивый.

— Вы быстро читаете, герр Соболев.

— Не книгу. Только владельческие надписи, — признаюсь я.

Официант приносит кофе. Молодой, прилизанный, с тонкими усами, прежде чем поставить поднос, он переставляет вазочку с бумажными гвоздиками с нашего стола на соседний. Там сидит одинокий мужчина в коричневом костюме и читает меню уже вверх ногами. Официант не смотрит на него ни разу.

Счёт он кладёт перед Байером. Тот приписывает номер комнаты и расписывается, не взглянув на сумму. Пал Палыч платит наличными за свой кофе, дожидается сдачи и убирает квитанцию в нагрудный карман. Для одного кофе сразу идёт на счёт фирмы, другому ещё предстоит доказать собственной бухгалтерии, что он был как-то особенно нужен международной торговле. До завершения сделки принимать любое угощение не по правилам социалистического мира, да и после нее тоже.

Байер выдвигает вперед первый ящичек.

— Контактная пластина. Серебряно-графитовый сплав. Тридцать тысяч включений без заметного износа.

Пал Палыч тут же требует объяснить, что значит «заметный» и кто будет подобное замечать на тридцать тысяч первом. Разговор на десять минут становится настоящим торгово-промышленным. Байер называет цифры и стандарты, я проверяю размеры штангенциркулем, Бортник торгуется так, словно серебро добывают лично у него во дворе. Два образца годятся. Третий толще на три десятых и в наши пускатели не встаёт.

— Можно снять кромку, — говорит Байер.

— Можно, — соглашаюсь я. — После этого гарантия останется у вас, зато напильник у нас.

— Вы инженер старой школы, — замечает он.

— Металл тоже.

Байер смеётся. Смех громкий и заразительный, за соседним столом мужчина откладывает перевёрнутое меню.

— Герр Бортник уже объяснил мне, что без вас советская промышленность ничего не покупает, — меняет тему Байер.

— Я объяснил, что без инженера мы не узнаем, что именно покупаем, — поправляет Пал Палыч.

— Мне сказали, что у вашего завода трудности со старой аппаратурой, — сразу переходит к деловой части коммивояжер.

— Трудность у снабжения. Аппаратура пока работает, но лучше позаботиться о ней заранее, — отвечаю я.

— Так обычно и начинается срочная заявка, — улыбается Байер.

Реплика звучит привычно, без попытки понравиться. Байер садится, кладёт портфель на соседний стул и читает первый лист заказа. До книги больше не дотрагивается.

— Двести сорок комплектов. Какой пускатель?

Я называю серию. Он просит образец, я разворачиваю промасленную бумагу. Контактный мостик оставляет на салфетке серый след. Байер берёт его через платок, внимательно рассматривает рабочую поверхность, затем достаёт из кармана складную лупу. Теперь изучает наш образец через нее.

— Серебряно-кадмиевый сплав. Эти ставили до шестьдесят седьмого года. Потом изменили крепление и сам состав.

— Новые не подходят по толщине, — объясняю я.

— Они и не должны подходить. Здесь лишняя половина миллиметра, — согласен коммерсант.

Он проводит ногтем по краю, хотя точного размера так не получить.

— Ваши люди пытались подложить прокладку? — показывает, что уже в курсе проблемы и знает один способ ее решить.

— Уже пытались. Пускатель держит, но принимать решение с прокладками для двухсот сорока комплектов никто не хочет, — объясняю я.

— Для одного пускателя прокладка допустима. Для всей партии решение нужно оформлять, — полностью согласен со мной предприниматель.

Байер возвращает мостик на бумагу, несколько секунд изучает подписи, спрашивает о сроке и форме оплаты. Рат отвечает за внешнеторговое объединение. Расчёт пойдёт через клиринговый счёт, техническую приёмку проведут на заводе, перевозку должна взять продавшая сторона. Всё это относится к настоящей сделке. Байер делает пометки в гостиничном конверте, уточняет упаковку и просит не обещать цеху поставку раньше июля.

— В Федеративной Республике такие контакты ещё есть на складах, — говорит он. — Но продавцы очень любят вспоминать об их редкости после того, как услышат слово «Восток». Поэтому быстро и незаметно скупить не получится, нужно какое-то время, две-три недели, как минимум, за прежнюю цену.

— Нам нужен точный расчёт, а не ваше сочувствие, — отвечает Рат.

— Поэтому я и спрашиваю о платеже.

Разговор мог бы продолжаться без книги. Пал Палыч получил бы ответ, управление подготовило письмо, Байер заработал процент. Даже если накладных не окажется, сделка не исчезнет.

К нам подходит администраторша.

— Герр Байер, Кёльн готов. Кабина номер три.

— Наконец-то, — он смотрит на часы. — Сорок две минуты. За такое время моя жена успевает передумать, простить и снова передумать.

Он извиняется и идёт к телефонным кабинам. Через стекло видно, как он снимает трубку, дожидается голоса и сразу меняется. Плечи опускаются, свободная рука ложится на стеклянную перегородку.

— Гизела? Да, я. Нет, не кричи, слышно хорошо… Я помню про торт. Шоколадный, не ореховый. Сабина ореховый не любит, это ты любишь… Свечей двенадцать. Почему тринадцать? Ей двенадцать исполняется, не надо торопить ребёнка… Красная коробка в шкафу, ключ у соседа. Нет, до среды не открывать. Скажи ей, что я буду к обеду. Обязательно.

Он долго слушает, улыбаясь так, как не улыбался ни разу за столом. Потом просит дать трубку дочери. Мы не слышим ответа, только его голос:

— Маленькая, папа всё помнит. Да. И колокольчик тоже. Нет, цвет не скажу. Потому что тогда какой это подарок? Спи сегодня и завтра. В среду можешь не спать… Целую.

Байер вешает трубку, секунду стоит, глядя на чёрный аппарат, и возвращается.

— Дети считают, что отцы существуют для подарков и обещаний, — говорит он, садясь. — Самое приятное — они правы.

Пал Палыч поднимает образец к свету.

Они обсуждают дочерей, замки и цену контактов. Байер уступает четыре процента, Бортник требует восемь, сходятся на пяти и дополнительном комплекте образцов. Пал Палыч записывает всё на обороте листа с первомайской разнарядкой.

— Я позвоню на завод, — говорит он. — Они сегодня до четырёх. Если начальник снабжения уже ушёл, поймаю дома. У него жена трубку берёт честнее.

Он уходит к стойке. Байер дожидается, пока широкая спина скроется за искусственной пальмой. Официантка ставит перед ним кофе. Байер просит чай и оставляет чашку с кофе нетронутой. Когда она уходит, он наконец кладёт ладонь на серо-зелёный переплёт.

— Теперь обойдемся без заводского серебра, герр Соболев. Где вы её нашли?

— Книгу принёс ваш знакомый по имени Вайс. Сказал, что она предназначалась нашему сотруднику.

— А где она была до Вайса? — интересуется Байер.

— Этого он не объяснил.

Байер открывает заднюю крышку и проверяет владельческий штамп. Большим пальцем проводит по выцветшему адресу, потом перелистывает несколько страниц без пометок. Возле главы о блокаде он задерживается, будто ищет оставленный когда-то лист.

— Я дал её Гансу Бернеру еще в ноябре. Он обещал вернуть через неделю. Видите, как бывает с книгами. Забирает один, а возвращают другие люди.

— Он обещал передать такое же издание другому человеку, — напоминаю я довольно острую тему.

— Алексей Аникин.

Имя произнесено ровно, я тоже никак не показываю, что ждал его.

— Откуда вы знаете?

— Бернер спрашивал, можно ли достать второй экземпляр. Я нашёл один в Бонне, но он не успел забрать.

— Уехал раньше? Мне тоже сообщили про его отъезд.

Байер закрывает книгу и не спрашивает, кто сообщил. Возможно, ему известен путь Бернера до границы, а возможно, только факт отъезда. Различить эти возможности по его лицу не удаётся.

Рат придвигает к себе каталог, освобождая место на столе.

— В субботу возле дрезденской стройки человек, связанный с мюнхенской фирмой, убил местного инженера. Он ушёл через Западный Берлин. Человек по имени Крамер вчера прошёл Фридрихштрассе с документами торгового представителя. Его встретила служебная машина, люди из нее сфотографированы.

— Какой фирмы?

Я называю мюнхенскую фирму из записной книжки. Он не переспрашивает написание.

— Время?

— Четырнадцать пятьдесят.

— Машина?

— Не установлена. Известно только, что его встретили у вас.

— «У вас», — повторяет Байер и внимательно смотрит на меня. — Значит, всё-таки не только инженер.

— Инженерам тоже иногда дают часы для вопросов.

Он смотрит на моё запястье. Там Соболевские часы, дешёвые, советские.

— Что вы хотите купить этой информацией?

— Понять, почему вашу книгу носит человек Пуллаха, — запускаю я первый пробный шар.

— Вы уверены, что Вайс — человек Пуллаха? — внешне заметно удивляется Байер.

«Наверно, тогда все же нет, Вайс не работает на Кельн», — понимаю я по удивлению коммерсанта.

— Нет, — признаюсь я.

— Хороший ответ.

— Поэтому и пришёл к вам, а не к нему, — тут же объясняю свой выбор.

Байер отодвигает кофе. Его радушие никуда не исчезает, просто становится ясно, что оно умеет обходиться без лишнего тепла.

— Ваш молодой шахматист поступил разумно, — говорит он. — Сразу рассказал майору Ковальчуку про журнал и Бернера. Разумные молодые люди редки. Их особенно жалко ломать.

Я не шевелюсь, слушая столь откровенное признание старого разведчика, которое у него тоже откуда-то взялось.

— Если к вечеру одно кёльнское письмо окажется на столе у оберст-лейтенанта Кранца, Аникина не посадят. Он ведь признался сам. Его просто уберут от шифров, вернут в Союз и ещё лет десять будут спрашивать на каждой аттестации, почему он принимал подарки от иностранца, даже обычный шахматный журнал. Иногда, герр Соболев, чтобы уничтожить человека, не нужно доказывать его вину. Достаточно сделать его неудобным для начальства, — еще раз весьма откровенно говорит Байер, называя свою цену за нашу информацию.

Это обычный шантаж, но уже изрядно запоздалый. Теперь пришло время давать ответ на него.

Я достаю снимок Крамера и кладу поверх заявки. Байер не берёт его сразу. Смотрит с расстояния, затем надевает очки плотнее и подносит фотографию к свету.

— Он назвался Куртом Мертенсом, — сразу вспоминает характерную внешность.

«Хорошее сведения для меня и Рата», — ценю я откровенность Байера за нашу откровенность.

— Где?

— В Мюнхене. Приходил в «Келлер и сын» за копиями технических паспортов. Платил наличными и просил отдельные счета на каждую работу.

Рат вынимает карточку с адресом фирмы и кладёт рядом. Байер сравнивает телефон, улицу и почтовый индекс.

— Эти данные открыты, — говорит он.

— Поэтому их можно легко проверить, — соглашается Рат.

— Фотография тоже?

— Снята в поезде до перехода. Время и пункт есть в пограничном журнале.

Байер возвращает снимок.

— Мертенс приходил дважды. Во второй раз принёс три накладные на контактные группы. «Келлер и сын» должен был переснять их и уменьшить до формата почтового конверта. Заказ обычный, если не читать количество.

— Вы их читали?

— Я проверял счёт фирмы. Копирование оплатили через одну из моих контор.

— Зачем фототехнической фирме ваши деньги?

— Ей мои деньги не требовались. Человек, проводивший платёж, использовал старое соглашение. Я заметил это после квартального отчёта.

Он открывает гостиничный конверт, где лежат сложенный счёт за междугородний разговор и квитанция ресторана. Накладных среди них нет.

— Эти копии у вас? — спрашивает Рат.

— В портфеле.

— Мы принесли фотографию и сведения о переходе, — напоминает он нашу цену.

— Вы принесли фотографию человека, которого мои знакомые уже потеряли. Мне нужно понять, кто сейчас идёт за мной, — спорит с ним Байер.

— Об этом мы договорились отдельно, — не уверен сейчас Рат.

— Для вас отдельно. Для меня всё происходит в один день, поэтому договор один, — выставляет свое условие Байер.

Байер говорит без нажима. В его голосе нет испуга, но портфель он поставил между собой и спинкой кресла, а не под стол. Когда возле лифтов появляется мужчина в коричневом плаще, Байер перестаёт складывать квитанции. Мужчина проходит к стойке, покупает открытку и просит марку. Байер продолжает только после того, как тот отходит к письменному столу.

— Мюнхенская фирма существует восемь лет, — говорит Байер. — В ней три служащих,

— Кто?

— Если бы я знал имя, мы разговаривали бы иначе. Запрос пришёл через старый канал людей Гелена. В тот же день Бернера начали вести плотнее. А потом Крамер приехал убивать немецкого инженера, — негромко рассказывает он.

«Да, он все знает, что убит именно инженер».

— Не только убивать. Он искал документы, бывшие в тот момент при инженере, — говорю я.

— Значит, документы касались не одного вашего покойника, — согласен коммерсант.

Байер складывает конверт пополам и убирает обратно.

— В накладных были детали? — спрашиваю я.

— На бумаге всегда есть детали. Бумага не любит пустоты. Серебряные контакты, реле, измерительные головки. Всё дорогое, маленькое и такое специальное, что таможенник предпочитает просто поверить печати, — рассказывает Байер.

— Куда шёл товар?

— В Бонн. Через две посреднические фирмы.

Рат говорил о боннской кассе. Байер называет Бонн и накладные. Между этими словами лежат ящики с деталями, которых, возможно, никогда не существовало.

Я не произношу такие слова вслух. Байер и без меня знает свою половину.

— Покажите накладные.

— Зачем?

— Я инженер. Вдруг бумага ошиблась в деталях.

— Бумага не ошибается. Ошибаются люди, которые её заполняют.

Он смотрит в сторону стойки. Пал Палыч всё ещё говорит по телефону и свободной рукой показывает администраторше размер какой-то детали. Потом Байер предлагает мне:

— Давайте совершим маленькую торговую операцию, герр Соболев. В четыре часа мой водитель отвезёт на вокзал красный чемоданчик с образцами. В камере хранения его будет ждать человек. Пуллах полагает, что в чемоданчике копии тех самых накладных. Я хочу увидеть, кого они пришлют за ними и на что пойдут ради них.

— Откуда Пуллах узнает? — не понимаю я.

— Вы сами им скажете.

— Вайсу? — теперь я начинаю догадываться, на кого намекает коммерсант.

— Кому сочтёте нужным. Вы ведь тоже хотите проверить свою догадку, — Байер непробиваем.

— А если они заберут водителя вместе с чемоданом? — спрашивает Рат.

— На дрезденском вокзале? Тогда у Кранца будет лучший первомайский подарок в его жизни, — усмехается Байер.

— Ваш водитель знает, что везёт?

— Он знает, что везёт образцы.

— И что служит приманкой? — становится интересно мне.

— Это не улучшит его вождение. Ему не нужно знать лишнего.

Байер произносит данные слова без жестокости. Водитель для него — просто деталь механизма, которой не требуется знать назначение всего станка.

— Что получу я? — становится интересно мне.

— Копии накладных. Настоящие.

— До операции?

— После.

— Тогда одну до, — настаиваю я.

Он улыбается.

— Пять процентов и дополнительный комплект образцов? Вы с Бортником явно учились в одной школе торговаться.

— Только у разных учителей, — не спорю я.

Байер достаёт из портфеля тонкий конверт и кладёт под книгу, которую пододвигает ко мне

— Одна. Остальные две — если Пуллах все же придёт за чемоданчиком.

Я пока не тянусь за конвертом.

— Аникина не трогаете, — у меня есть свое отдельное условие для нашего нового договора.

— До следующей сделки не трогаем, — сразу же соглашается Байер.

— До тех пор, пока он сам не даст вам новый повод, — поднимаю я ставку повыше.

Байер думает и кивает.

— Согласен.

Я забираю копию и кладу в свой портфель.

Возвращается Пал Палыч. Начальник снабжения нашёлся дома, но разговаривать отказался, потому что красит окно. Его жена выслушала условия и пообещала к утру убедить мужа, что пяти процентов скидки и образцов достаточно.

— В семье всегда надо искать человека, который принимает решения, — довольно заключает Бортник.

— Святая истина, — говорит Байер.

Мы допиваем свой кофе. Коммерсант-разведчик снова становится коммерсантом, ругает таможню, хвалит саксонские станки, обещает достать уплотнения, которых нет даже в Чехословакии. На прощание суёт Пал Палычу пачку рекламных проспектов и просит передать Маргарите Тихоновне очень красивую коробку кёльнских конфет. Пал Палыч принимает конфеты с достоинством государственного представителя и тут же бдительно уточняет, не входят ли они в цену контактов.

— Просто подарок Маргарите Тихоновне, — улыбается Байер. — От знакомого ее знакомого.

Когда Бортник уходит, Байер сразу показывает нам на человека в коричневом плаще. Показывает не рукой, просто описывая его в тот момент, когда он отворачивается.

— Наши люди видели его вчера в Лейпциге, — говорит он. — Другого заметили уже здесь. Первый следит за мной. Второй следит за первым.

— Который из них тогда ваш? — спрашиваю я.

Байер недоумевающе смотрит на Рата.

— Разве русскому инженеру разрешено задавать такие вопросы?

— Инженеру разрешено слышать ваш ответ, — нейтрально отвечает майор.

— Наш человек не станет брать чемодан. Он должен увидеть того, кто захочет взять, — откровенно объясняет коммерсант.

Названия ведомства он не произносит. Коричневый плащ пишет открытку, медленно выбирая каждое слово. За соседней колонной молодой мужчина листает газету и держит её слишком высоко для чтения сидя. Возможно, это вторая группа. Возможно, обычный гость ждёт освободившийся телефон. Но его мой опыт все же сразу выделил из толпы.

— Чемодан пуст, — говорит Байер. — Водитель не знает ничего и вернётся в гостиницу после ячейки. Если кто-то попробует открыть её, тогда может вмешаться полиция. Пока мои бумаги останутся при мне до окончания проверки.

Байер прячет квитанции обратно в конверт.

— Я передам еще две накладные, если описание человека в коричневом подтвердится на вокзале.

— Вы уже знаете его лицо, — напоминает ему Рат.

— Я хочу знать, куда он смотрит, когда чемодан останется без водителя, — объясняет тот.

Рат соглашается коротким кивком. Торг заканчивается не рукопожатием, а тем, что Байер убирает фотографию Крамера под книгу и придвигает обе вещи к себе.

К кофе он так и не притрагивается. Чай приносят, когда встреча почти закончена. Байер выжимает лимон ложкой, отпивает один раз и спрашивает, можно ли получить копию заводской заявки для окончательного расчёта. Рат разрешает переписать номер, но сам лист не отдаёт.

Пока Байер записывает, официантка забирает холодный кофе и ставит на его место вазочку с сахаром для чая. Край белой манжеты у неё распорот, из шва тянется

— Дверь у кухни цепляет, — говорит она. — Ещё в субботу обещали поправить, но все не сделают.

Байер продолжает писать, Рат просит убрать кофе у него, который он уже допил. Официантка уносит чашку, старательно придерживая рукав ладонью.

В пятнадцать часов Байер закрывает портфель.

— На вокзале я буду в ресторане возле центрального зала. Мой поезд отправляется после пяти часов.

— Если наблюдение не подтвердится? — спрашивает Рат.

— Вы вернёте мне первую накладную. Я уеду с книгой и заявкой на контакты. Коммерческая встреча всё равно состоялась, поэтому деньги нужно зарабатывать. Контакты есть на складах, теперь нужно их осторожно скупить. Я знаю, как подобное можно устроить, наверно, один во всей Федеративной Республике, — немного хвастает он.

— Заявка пока останется у нас, — предупреждает его Рат.

— Тогда я останусь с её номером. До встречи в ресторане, господа.

Он поднимается, благодарит за чай официантку и идёт к лифтам. Мужчина с открыткой уже исчез. Молодой человек у колонны все еще читает спортивную страницу.

Глава 15

Рат ждёт, посматривая по сторонам, пока двери лифта закроются за Байером.

— Снимок у него, — напоминаю я о том, что меня волнует.

— Он оставил его в книге. Не должен нарушить свое обещание, — Рат вполне спокоен, ведь ограничения имеются не для его.

— Значит, отдаст только после результата. Или увезёт вместе с ней, — не понимаю я конечного итога наших переговоров.

— Байер заинтересован в стабильной работе в ГДР. Он не станет нарываться на неприятности со спецслужбами, — уверен в нем майор. — У него здесь получается основная прибыль, ведь нет особой конкуренции, как у себя дома. Тут он может называть любые цены и не торговаться, выбора у наших заводов все равно другого нет.

— Он сам из разведки, поэтому умеет рисковать и блефовать, — напоминаю я ему.

Рат не спорит со мной. Он складывает каталог и заявку в папку, затем просит меня завернуть контактный мостик в чистую салфетку. Промасленная бумага испачкала стол. Мы вытираем след вдвоём салфетками до того, как официантка возвращается со счётом. Рат платит за оба наших кофе, предлагая мне не беспокоиться о сумме.

— На представительские встречи денег нам выдают вполне. Если удастся засветить людей Пуллаха и кого-то из Кельна — будет вообще отлично. Мои ожидания от встречи серьезно выросли, раз уже самому Байеру нужна наша помощь. Кто-то здорово перекрывает ему дыхание, если он готов выдать важные для меня накладные, — откровенно говорит он.

Мы спускаемся по лестнице на первый этаж отеля.

— Водитель, выполняющий поручение Байера — на самом деле наш человек, — предупреждает меня Рат, когда мы занимаем места поближе к выдаче багажа. — Он доставит чемодан на вокзал к пяти часам, как указано в заказе.

Что вообще не удивительно, люди, работающие в ГДР около иностранцев, обязательно находятся под контролем спецслужб. Правда, здесь территория МГБ, а не внешней разведки, но службы всегда между собой договорятся.

То есть их руководители.

Я смотрю на часы, сейчас пятнадцать двадцать пять, на встречу и переговоры у нас ушло час двадцать. Время еще есть с запасом для отчета Ковальчуку, и чтобы добраться до совсем рядом находящегося вокзала.

Красный чемодан появляется в вестибюле через пару минут. Он меньше, чем я ожидал, с потёртыми углами и двумя светлыми полосами на боку. Ремень плотно обвязан вокруг корпуса, хотя внутри нечему давить на крышку. Носильщик ставит его возле служебного выхода и сверяет бирку с листом доставки.

Водитель подходит со двора, высокий мужчина лет сорока в короткой кожаной куртке. Рат называет его Фридрихом, теперь мы стоим почти прямо за его спиной. Фридрих читает адрес вокзала на бирке и усмехается носильщику:

— Значит, далеко везти не надо. Мне такой заказ нравится, всего-то проехать сто метров.

— Главный вокзал. Ячейка тридцать шесть, к семнадцати ноль ноль. Вот ключ от ячейки, потом оставите его под счетом в вокзальном кафе и уйдете, вернетесь сюда же, — читает тот довольно странное указание на листе доставки.

Но Фридрих ничему не удивляется, работа у него такая.

— Машину где оставить?

— На стоянке у вокзала. Ее заберёт другой водитель.

«Ага, Рат хочет увидеть, кто пойдет за его водителем, который как бы водитель Байера», — понимаю я странный путь отхода после выполнения поручения.

Фридрих пожимает плечами. Его интересует не чемодан, а служебная машина, за которую придётся расписываться чужому человеку. Он проверяет, записан ли пробег, заставляет носильщика вписать царапину на правой двери. Только после этого убирает чемодан в багажник и готовится выезжать с парковки около гостиницы.

Рат смотрит на часы.

— Мы выйдем через две минуты. Вы можете идти к Ковальчуку, у меня есть еще свои дела. Нужно сделать несколько звонков, чтобы на вокзале все прошло правильно.

— Пойдете за ним?

— К вокзалу. За людьми возле него наблюдают другие. Встречаемся на вокзале без десяти пять, я буду в кафе.

Мы покидаем гостиницу через главный вход. Перед мозаикой фотографируется венгерская делегация. Потерянный портфель уже вернули, теперь фотограф не может усадить мужчин так, чтобы в кадре остались и корабль, и ленинградские дворцы. Самый молодой двигает стул, остальные дают ему советы на венгерском языке, в котором я не улавливаю ни одного знакомого слова.

Машина Фридриха поворачивает к вокзалу, но за ней никто не выезжает, коричневого плаща на парковке тоже нет. Рат идет спокойно, не ускоряет шаг, я поворачиваю в сторону нашей машины.

Мне сейчас довольно непривычно идти внутри чужого плана и не знать, кто стоит у следующего угла. После пяти дней, когда каждое решение я принимал самостоятельно раньше всех остальных, теперь большая часть ответственности, наконец, лежит не на мне, и такое должно меня успокаивать. Но вместо облегчения появляется раздражение, почти детское. Кто-то другой выбрал чемодан, ячейку и выход курьера, а мне оставили только наблюдать и выполнять приказ. От раздражения приказ не становится хуже, но по пути через площадь мне приходится напомнить себе об этом дважды, пока я не добираюсь до нашего «Москвича».

В машине Ковальчук сидит рядом с Геной, которого майор тут же отправляет в булочную рядом за свежей сдобой.

Когда он уходит, Ковальчук протягивает руку.

Я отдаю конверт.

— Здесь одна накладная, теперь ему нужна наша помощь с Пуллахом. Рат в курсе,

— Какой уговор?

— Без десяти пять встречаемся на вокзале. Красный чемоданчик у водителя Байера. Байер хочет увидеть человека или людей Пуллаха, кто будут наблюдать за чемоданчиком. Рат хочет того же самого, думаю, и мы не откажемся посмотреть там же по сторонам.

— А вы обещали позвать Пуллах? — удивляется Ковальчук.

— Да.

— Чем? — не понимает Ковальчук.

— Просто правдой.

— Начинаю ненавидеть это слово, — лицо у майора заметно кривится.

Он читает накладную. Фирма продала боннскому посреднику двести сорок комплектов серебряных контактов. Номер изделия мне незнаком, но внизу стоит обозначение пускателя, который я видел на «Заксенверке» не раз.

— Таких контактов в комплекте четыре, — говорю я. — Здесь цена как за восемь. И масса вдвое больше.

— Ошибка?

— Если ошибки повторяются в пользу одного счёта, их обычно называют системой, — уверен я.

Ковальчук складывает лист накладной.

— Гурьев разрешил сообщить Вайсу только присутствие Байера и интерес к мюнхенской фирме. Про чемодан не было ни слова, — напоминает он.

— Чемодан полностью пустой, он просто приманка. Без чемодана они могут прислать только телефонный звонок, а не своих людей. Байеру нужны их люди, Рату тоже, нам самим знать агентов в лицо не помешает, — убеждаю я майора, что не нужно мешать моему звонку.

— Полковник заранее предполагал, что вы так скажете, — усмехается Ковальчук.

— И?

— Велел, если без чемодана вы не угомонитесь, звонить только из нашего кабинета.

Поэтому мы едем в представительство, благо до него всего пять минут езды. В кабинете Ковальчука я набираю предоставленный мне майором номер в торговом представительстве. Я звоню, представляюсь своим именем и прошу позвать Генриха Оттовича. Его здесь хорошо знают, поэтому взявшая трубку девушка ни о чем меня не переспрашивает, сразу уходит его искать.

Потом Вайс отвечает сам. На заднем плане слышатся голоса, значит, это номер телефона не в его личном кабинете или приемной.

— Андрей Николаевич? Вы уже прочли Нимцовича? Хотите поделиться своими идеями? — слышу я немного насмешливый голос Вайса.

— Только имя владельца. Даже встретился с ним, — запускаю я первую наживку.

Пауза короткая, но достаточная, чтобы что-то показать.

— Герман в Дрездене? — Вайс не удивлен, но насторожился.

— В «Неве». Книга теперь у него. Он еще очень заинтересовался фирмой, по документам которой Крамер позавчера вернулся на Запад.

— Не понимаю, о чём вы, — отвечает Вайс после довольно большой паузы.

— Тогда забудьте. В пять часов его водитель привезёт на вокзал образцы. Байер считает, что некоторые люди захотят посмотреть содержимое чемодана, — говорю я основное.

— Какие люди?

— Те, которые берут чужие книги и не возвращают владельцу.

За линией снова слышны чьи-то голоса. Вайс говорит всё тем же ровным голосом:

— Вы затеваете игру, правил которой не знаете.

— Поэтому приглашаю тех, кто знает, — я знаю, что ему ответить.

— Берегите молодого шахматиста, Андрей Николаевич. Книги иногда обходятся дороже, чем кажется, — говорит напоследок Вайс, снова намекая на то, что Аникину все еще можно испортить жизнь.

Он вешает трубку.

Ковальчук записывает время звонка.

— Ничего не подтвердил.

— Но и не спросил, кто такой Крамер, — напоминаю я.

— Это тоже ничего не подтверждает, — не согласен со мной майор.

— Зато в пять мы узнаем, умеет ли ничего не подтверждать Пуллах, — я сделал все, что мог, теперь придется только внимательно смотреть.

Без десяти пять Дрезденский главный вокзал живёт вечерней пересменкой. Из пригородных поездов высыпают рабочие с жестяными банками для ужина, у касс толпятся командированные и студенты. Одного солдата провожают сразу три женщины, каждая пытается положить ему в карман своё яблоко. В буфете «Митропы» продают сосиски, кофе и пирожные одинакового серого цвета. Дежурная по залу гоняет двух мальчишек от весов, но они возвращаются, встают вдвоём и спорят, кто из них прибавил килограмм.

Рат сидит у окна с тарелкой сосисок. Человек Ковальчука устраивается возле газетного киоска. Людей Рата я не вижу, что говорит в их пользу.

Я подхожу к нему, желаю приятного аппетита и присаживаюсь рядом.

— Не было времени даже перекусить, — объясняет он свою трапезу.

— Наша служба и опасна, и трудна, — шучу я в ответ, мы сидим молча еще несколько минут.

— Водитель, — ровно в пять говорит Рат, не поднимая глаз.

Я смотрю в стекло окна на то, что творится за моей спиной.

От входа идёт Фридрих в кожаной куртке. В правой руке — красный фибровый чемоданчик, в левой — ключ от камеры хранения. Лицо скучающее, движения свободные. Он действительно думает, что везёт только какие-то очень легкие образцы.

У табачного ларька мужчина в коричневом костюме складывает газету. Тот самый, которому в гостинице подали вазочку. Он дожидается, пока водитель пройдёт, и движется следом.

— Пуллах, — тихо говорит Рат.

— Ваши установили?

— Официант установил. Он подаёт кофе двум наружкам и считает это работой в сфере обслуживания.

Водитель подходит к камерам хранения. Возле нужной ячейки молодая мать пытается усадить на чемодан девочку лет пяти, чтобы защёлкнуть замки. Девочка смеётся и поджимает ноги. Водитель стоит немного, затем просит обоих немного подвинуться. Ячейка номер тридцать шесть заранее занята и закрыта, но Фридрих легко открывает ее ключом.

Мужчина Пуллаха замедляется у расписания.

Второй появляется от платформ. Худой, в синем плаще, без багажа. Он не смотрит ни на водителя, ни на красный чемоданчик. Смотрит на коричневый костюм у расписания.

— Вот и Кельн, — шепчет Рат.

Он проходит к кассам, покупает билет и возвращается к киоску. Всё правильно, если придётся идти за водителем на платформу, билет у него уже будет. Мужчина Пуллаха снимает шляпу, протирает ленту платком и тоже видит его. Два человека узнают друг в друге профессию раньше, чем видят лицо.

Водитель запирает чемоданчик, потом покупает кофе в буфете и быстро выпивает его, стоя у столика. Убирает ключ за пепельницу под свой чек и уходит. На его месте почти сразу оказывается худой. Он берёт пепельницу, как будто ищет свободный стол и видит ключ под бумажкой.

Коричневый костюм смотрит на него через стекло киоска.

Худой не берёт ключ. Проходит мимо, покупает коробок спичек в киоске и выходит на платформу. Человек Пуллаха движется следом — уже не за водителем, именно за ним.

Через несколько секунд от весов

— Второй Пуллах, — говорит Рат.

Цепочка вытягивается к платформам: Кёльн, Пуллах, снова Пуллах. Красный чемоданчик остаётся в ячейке, водитель ушел в гостиницу. Каждый получает правду, которую я ему обещал. Кёльн видит, кто пришёл на его немудреную приманку. Пуллах теперь знает, что Кёльн полез к его мюнхенской фирме. Теперь им предстоит решить, что делать друг с другом.

Люди Ковальчука и Рата запоминают и фотографируют людей Кельна и Пуллаха, что теперь они будут с ними делать — я пока не знаю.

На платформу подают поезд. Солдат обнимает трёх женщин по очереди, получает четвёртое яблоко от девочки, потом вскакивает в вагон уже на ходу. Мать наконец закрывает чемодан. Мальчишки у весов обнаруживают, что автомат не принимает пуговицы, и отправляются искать настоящую монету перед вокзалом.

Через десять минут человек Кёльна возвращается один. Берёт ключ из-за пепельницы, достаёт красный чемоданчик и уносит к служебному выходу. Пуллахов нет. Они ушли за ним или он за ними — первый круг можно считать законченным.

Рат не идёт дальше.

— Этого нам достаточно, — замечает он.

— Ваши люди продолжат их вести? — не понимаю я.

— До границы вокзала. Потом мужчина из Кельна получит возможность уйти, как уже ушли двое из Пуллаха. Нам нужно было увидеть лица, а не оформить задержание без весомого повода.

Он направляется к телефонным кабинам. Я остаюсь возле буфета и смотрю, как продавщица режет колбасу одним ножом для всех бутербродов. Передо мной советский сержант считает мелочь и отказывается от кофе, когда узнаёт цену. Через минуту все равно возвращается, отдаёт монеты и просит налить без сахара.

Рат звонит меньше двух минут. Из кабины выходит женщина с ребёнком, которой он придерживал дверь. Мальчик тащит деревянный самолёт за верёвку, одно крыло цепляется за порог. Рат освобождает игрушку, затем возвращается ко мне.

— Байеру передали. Он ждёт нас в ресторане наверху.

— Через кого?

— Через человека, который не пойдёт за нами.

Мы поднимаемся в ресторан на втором этаже. Из окон видны пути, крыши составов и гостиница «Нева» за площадью. Высотный корпус кажется отсюда ближе, чем служебный выход, от которого началась поездка чемодана.

В ресторане занята половина столов. Двое польских железнодорожников обедают, не снимая форменных фуражек. Возле окна мать чистит апельсин одной длинной полосой, а девочка держит кожуру у лица и морщится от брызнувшего сока. Байер сидит в глубине, перед ним тарелка с холодной говядиной, стакан воды и все та же книга Нимцовича возле портфеля.

Он не спрашивает о чемодане сразу. Предлагает заказать еду и ждёт, пока официант принесёт меню.

— У вас до поезда меньше часа, — говорит Рат.

— До отправления сорок минут. Я уже пообедал, так что все нормально.

Он отодвигает тарелку и ждёт доклада, поглядывая на вокзальные часы.

— Наш человек видел второго, — продолжает Байер. — Тёмные волосы, серый шарф, шрам возле правого уха.

— На вокзале был человек с таким описанием. Он пошёл за вашим наблюдателем к платформам, — подтверждает Рат.

— К чемодану не подходили?

— Нет.

— За водителем?

— Тоже нет.

Байер пьёт воду и ставит стакан точно на мокрый круг.

— Значит, другой конторе нужны не мои бумаги. Они проверяют моих людей.

— Или вас, — говорит Рат.

— Для этого достаточно подождать у гостиницы, — отвечает Байер.

— Они и ждали, — предупреждает его Рат, уже зная результаты наблюдения.

Байер принимает поправку, кивая головой. Снимает портфель со свободного стула, кладёт на колени и открывает замок. Из внутреннего отделения достаёт три сложенных листа и один конверт.

— Фотография остаётся у меня до Берлина. Там её сравнят с нашим снимком Мертенса. Если человек тот же, через два дня вы получите подтверждение.

— Через торговое управление?

— Через тот же путь, которым пришла заявка.

— А если не тот?

— Верну фотографию.

Рат вопросительно смотрит на меня. По условию Ковальчука снимок можно было только показать. Байер уже унёс его из гостиницы. Забрать его сейчас означает закончить обмен без накладных. Оставить означает нарушить оговорённую границу, хотя фотография является копией и её содержание Байер увидел.

Я чувствую знакомое желание быстро решить за всех. Оно возникает прежде, чем успеваю вспомнить распоряжение Гурьева. Вчера я обещал не принимать единственных решений. Сегодня единственное решение снова кажется самым удобным.

— Фотография останется в книге, — говорит Рат. — Книгу до Берлина несёте сами. Никаких копий до проверки.

Байер закрывает портфель не сразу.

— Вы собираетесь довериться коммерсанту? — удивляется он.

— Я предлагаю условие, которое можно проверить на границе. Если книги и фото при вас не будет, наш разговор продолжится иначе, — выдвигает свои условия майор.

— На границе книги проверяют таможенники, — улыбается Байер.

— Они тоже умеют читать фамилии владельцев, — не улыбается Рат.

Байер кладёт книгу в портфель поверх фотографии. Я ничего не добавляю от себя. Облегчение от того, что решение принял Рат, смешивается с досадой на самого себя. Два дня назад я счёл бы свое молчание потерей инициативы. Сейчас оно всё равно даётся с трудом, но спорить с условием Рата мне совершенно незачем.

Граница — его зона влияния.

Три листа ложатся передо мной. Первый отпечатан на тонкой бумаге с синей сеткой. Поставщик из Кёльна продал двести сорок комплектов контактных групп посреднику в Ганновере. Второй лист является перепродажей той же партии мюнхенской фирме, третий оформлен как возврат части товара после проверки качества. Названия разные, даты идут с промежутком в четыре дня.

— Оригиналы? — спрашиваю я.

— Копии с бухгалтерских экземпляров. Печати и подписи видны. Номера можно проверить через торговые реестры.

— Почему платёж прошёл через вас?

— Первая фирма должна была мне деньги за другую поставку. Вместо возврата предложила переуступить товар. Я отказался, но соглашение осталось в их бумагах. Через полгода кто-то воспользовался оставшимся номером.

— Кто?

— Не знаю. Четвёртого документа у меня нет.

Байер накрывает ладонью гостиничный конверт.

— Мертенс передал накладные «Келлеру и сыну» для уменьшения. Счёт за работу оплатили с моего старого договора. После этого копии ушли по почте в Бонн и Гамбург. Ни контактов, ни серебра я не видел.

— Серебра? — спрашивает Рат.

— Читайте спецификацию.

Я разворачиваю первый лист полностью. В строках стоят количество комплектов, число контактных накладок и общий вес

— Какая партия существовала на самом деле? — интересуюсь я.

— Я видел только бумагу, — пожимает плечами Байер.

— А продавец?

— Фирма существует. Склад тоже. Сейчас там другие владельцы, старую серию они не производят.

— «Келлер и сын»?

— Делали копии. Их интересовал счёт за фотографическую работу, а не содержимое накладной. Возможно, кто-то из сотрудников прочитал. Возможно, нет.

Рат убирает листы в папку, но я прошу оставить их ещё на одну минуту. Байер смотрит на часы.

— У вас есть вопрос по контактам?

— Пока по расчёту.

На первой странице указано сорок восемь килограммов сплава, на второй уже девяносто шесть. В возвратной накладной перечислены обе цифры. Если партия та же, кто-то удвоил количество контактов и вес, не изменив число комплектов. Возможно, одну бумагу выписали на полные группы, другую на половинные. Возможно, в одном случае считают чистое серебро, в другом сплав. Немецкие сокращения допускают оба чтения, а копии обрезаны у правого края.

Я не знаю, какая цифра правильная. Настоящий Соболев мог бы знать серию и состав контактов, но его память не открывается по первому требованию. Ремезов умеет читать поддельные счета, однако без заводской спецификации это только привычка подозревать ровные числа.

В моей прежней жизни от этой недели осталось голосование, две фамилии и итог на табло. Ни одна книга не объясняла, сколько раз перепечатывали накладную до того, как деньги дошли до нужного кабинета. Я знаю конец политической истории и не могу выбрать правильный вес в простой строке.

— Забираем, — говорит Рат.

— Все три, — добавляет Байер. — Если начнёте с одной, получите удобный ответ.

Рат вкладывает листы в папку и застёгивает ремень.

— Подтверждение по фотографии через два дня, — напоминает он Байеру.

— Если поезд не задержат.

— Его задерживать не будут, — обещает Рат.

Байер расплачивается за обед. Официант приносит сдачу на маленьком блюдце и ждёт, пока коммерсант пересчитает монеты. Квитанцию Байер ему возвращает.

— В счёте хлеб, которого у меня не было.

Официант проверяет, забирает старую и приносит исправленную квитанцию. Спор про отсутствующий хлеб занимает больше времени, чем передача накладных. Байер складывает новый счёт в гостиничный конверт, к квитанции за междугородний разговор.

Он поднимается, берёт портфель и протягивает руку Рату.

— По контактам ответ дам до конца недели. Товар придётся собирать на трёх складах, это не быстро.

— Заводу передадут срок, — отвечает Рат, кивая на меня.

Байер поворачивается ко мне.

— Если новые мостики окажутся толще, не стачивайте серебряную накладку. Возвращайте всю партию, — предупреждает он.

— Приёмка будет по старому образцу, — отвечаю я.

— Тогда у нас остаётся настоящая сделка, — улыбается он.

Он уходит к платформам без сопровождения. За стеклом портфель висит в правой руке, книга и фотография лежат внутри. Мы не видим, кто идёт следом. Рат остаётся у окна до тех пор, пока Байер не исчезает под сводом.

— Он вернёт снимок? — спрашиваю я.

— Если ему понадобится следующий разговор.

— А если нет?

— Тогда у Кёльна будет копия лица, которое они уже видели в Мюнхене. Большего фотография не сообщает.

Рат говорит спокойнее, чем я себя чувствую. Возможно, он действительно заранее принял эту потерю. Возможно, объясняет решение уже после того, как Байер ушёл. Я не спрашиваю, какая версия окажется верна.

Возле касс объявляют посадку. Семья у окна заворачивает недоеденный апельсин в бумагу. Польские железнодорожники надевают фуражки и уходят, оставив на столе хлеб. Ресторан освобождается раньше, чем прибывает следующая группа пассажиров.

Ковальчук появляется через десять минут. Садится на место Байера, выслушивает доклад Рата и первым спрашивает о водителе.

— Вернулся в гостиницу. Сейчас доказывает диспетчеру, что царапина на машине была до него.

— Фотография?

— У Байера до Берлина. Условие поставил я, — подчеркивает Рат.

Ковальчук смотрит на Рата, затем на закрытую папку.

— Если не вернёт, в следующий раз копии не получит.

Ковальчук больше не возвращается к фотографии и просит показать накладные.

Мы раскладываем их на столе, сдвинув в сторону тарелку Байера и исправленный счёт за обед. Бумага у листов разная. На первом краска печати впиталась и расплылась по волокнам, на втором осталась плотным фиолетовым кругом. Третий печатали на машинке с повреждённой буквой «е». Каждое появление этой буквы оставляет белую щель.

— Что заметили? — спрашивает Ковальчук.

— Пока только внезапное удвоение.

Я показываю строки. Двести сорок комплектов остаются на месте, четыре контакта становятся восемью, а сорок восемь килограммов серебра превращаются в девяносто шесть. Возвратная накладная повторяет обе величины и выводит сумму, которая не сходится ни с одной.

— Ошибка перевода? — спрашивает Рат.

— Нет. Цифры везде немецкие.

— Разная комплектация?

— Возможно. Нужно поднять заводскую запись и состав сплава.

Ковальчук собирает документы не по порядку дат, а по порядку номеров. Я снова раскладываю их рядом. Номера, печати и подписи различаются, различаются даже машинки. Но расчёт у всех трёх один, сорок восемь становятся девяноста шестью, а ошибка переходит из листа в лист без исправления.

Все три документа выписаны разными фирмами, разными машинистками и на разные заводы. Везде продаются детали для промышленной автоматики. Совпадают номер партии и сумма страховки. Одна и та же партия серебряных контактов трижды пересекает бумажную границу, каждый раз становясь дороже и ни разу не прибавляя в весе.

На последнем листе карандашом написано только:

«С днём рождения дочери я не опаздываю».

— Уедет утром, — говорит Ковальчук. — Значит, сегодня ещё будет убирать следы.

— Или прокладывать новые, — не уверен Рат.

Он складывает документы в конверт.

Мы выходим на Прагерштрассе. В витринах зажигаются огни, мокрые первомайские полотнища просохли и снова расправляются над тротуаром. Хозяин «Трабанта» оттёр с крыши красную краску и теперь показывает соседу пятно, которого в темноте уже не видно.

Книга Нимцовича остаётся у Байера. Аникин её не получит, на этот раз пустое место на полке оказывается хорошей новостью.

У нас есть три накладные. У Кёльна — два человека Пуллаха. У Пуллаха — человек Кёльна. У Рата и Ковальчука они все вместе оказываются в комплекте, что можно признать за успешную операцию.

Впервые за эти десять дней западные конторы смотрят не только на меня.

Теперь надо понять, сколько стоит подобный

Глава 16

Я лежу с открытыми глазами в утренней тишине дома и слушаю, как внизу фрау Кемпе растапливает плиту. Сначала несколько раз ударяет дверца, потом по трубе проходит короткий гул. Дом понемногу собирается к утру. В соседней комнате опускают ноги на пол, кашляют и долго ищут тапок, который каждый вечер остаётся возле кровати.

Во вторник, двадцать пятого апреля, у нас троих с утра не сходится счёт: у фрау Кемпе — простыни, у герра Зайделя — кофейные пачки, у меня — заводское серебро на пускателях.

Фрау Кемпе считает простыни вслух, стоя посреди столовой с карандашом за ухом. По её тетради их полагается двадцать четыре, на сушилке висит двадцать три, а горничная клянётся, что вчера сняла все. Недостающая простыня превращает обычную утреннюю стирку в расследование государственного масштаба.

Герр Зайдель, мой сосед со второго этажа и ревизор железной дороги, только что возвращается с ночного Берлинского. Он сидит за столом в форменной куртке, ест яйцо и составляет на полях служебного бланка перечень нарушений, обнаруженных в седьмом вагоне. Нарушений всего шесть, зато два из них пахнут настоящим кофе.

— Опять ваш Вилли, — говорит он фрау Кемпе. — В бельевом шкафу две западные пачки кофе. Обе ничьи. Пассажиры, видите ли, почему-то оставили.

— Люди забывают вещи, — отзывается хозяйка, не прекращая считать. — В прошлом месяце у меня забыли галошу.

— Одну галошу и за целый месяц. А у Вилли каждую неделю забывают кофе, чулки и апельсины. Скоро пассажиры начнут забывать у него велосипеды. Что они забудут дальше — лучше себе даже не представлять, — горячится герр Зайдель.

— Зато он привозит письма от родственников, — возражает ему фрау Кемпе.

— Для писем существует почта, — уверен герр Зайдель.

— Для кофе тоже существует магазин, — метко замечает фрау Кемпе. — Только кофе там не существует.

Зайдель обиженно поддевает ложечкой желток. Спор этот старый и, судя по полному спокойствию сторон, не предполагает победителя. Дядю Вилли, проводника поезда Дрезден — Берлин, в пансионе знают заочно все. Он возит из Берлина настоящий кофе, дефицитные иголки для швейных машин, фотографии племянников и короткие семейные записки, которые государственная почта доставляет дольше и читает внимательнее.

Зайдель раз в месяц обещает вывести его на чистую воду, а потом пьёт привезённый Вилли кофе у фрау Кемпе и обещание переносится на следующий месяц.

Я сижу у окна с тремя цифрами на обороте гостиничного счёта. Накладные Байера остаются у Ковальчука, но содержание первой я помню: двести сорок комплектов серебряных контактов, восемь накладок в комплекте, общий вес — девяносто шесть килограммов.

В наших пускателях четыре накладки. Весить эта партия должна примерно вдвое меньше.

И тогда цифры перестают быть байеровскими.

«240 компл. 4/8. 48/96 кг».

Они уже лежали в блокноте Соболева утром перед «Цур Линде» — рядом с исчезнувшей синей копией и инициалами «А. С.».

«А. С.» — это Одинцов, Алексей Сергеевич, скорее всего, больше просто некому. Тем более копия была оставлена именно у него и потом пропала.

Ещё до появления Коммерсанта настоящий Андрей Соболев увидел ту же арифметику, четыре детали превращались в восемь, серебро удваивалось, а четвёртый экземпляр документа уходил в транспортную бумажную реку.

Он мог не знать ни про боннскую кассу Рата, ни про западногерманского депутата, ни про две западные службы, плотно наступавшие друг другу на пятки. Инженеру и не требовалось знать ничего подобного. Достаточно было написать служебную записку и заставить товар снова обрести настоящий вес.

До этой минуты я считал, что Соболева убили, чтобы ослепить его агентурную линию на запад. Хотя, зачем требуется слепить линию, которая является резервной и служит для запасной эвакуации. Но чрезвычайно большие усилия, предпринятые западниками для ее разгрома, заставили меня думать, что все дело именно в ней.

Теперь рядом появляется другая версия — он наступил не туда не как разведчик, а как хороший инженер.

Увидел в счёте лишние сорок восемь килограммов серебра и собрался задать вопрос человеку, для которого правильная арифметика стоила дороже чужой жизни.

Версия объясняет срочность самого убийства, но ещё не называет заказчика. Бумага шла через Одинцова, торговую линию, немецких экспедиторов и людей Рата. Каждый касался её законно и мог передать дальше незаконно. Четвёртый экземпляр исчез из комнаты учёта, где дверь за утро открывали чаще, чем сейф.

«Вина лежит, скорее всего, именно на Одинцове, чтобы он там не говорил про проходной двор, — уверен я. — Он связан с Вайсом, поэтому поднял через того тревогу, в результате которой раздали выстрелы в 'Цур Линде».

Во второй части я все еще не уверен.

Не сходится совсем другое. Смерть Соболева ломала советскую агентурную линию, сливала исправно работающего агента «Ткача», поднимала народную полицию и ставила под угрозу ту самую боннскую кассу, которую требовалось тихо довести до четверга. Для приказа Гурьева или Рата способ был слишком шумным и слишком вредным. Больше похоже на человека, который пользовался государственными дорогами как собственными, а когда на дороге возникал ненужный свидетель, убирал свидетеля, не спрашивая владельцев дороги.

Из таких людей у меня на примете только господин Вайс, с его аристократическими замашками никак не тянет называть его «товарищем».

Случайной ошибкой в накладных подобное уже не выглядит, разницу я ночью пересчитал дважды и оба раза получил сумму, слишком аккуратную.

Фрау Кемпе доходит до двадцати трёх простыней, хмурится и начинает сначала.

— Герр Соболев, — говорит она, — вы вчера видели на лестнице простыню?

— Нет, — немного удивлен я, так как пропадал целый день.

— А если подумать? — настаивает она.

— Если подумать, всё равно нет, — улыбаюсь я.

— Мужчины, — заключает она и ставит в тетради вопросительный знак.

Явно мои твердые показания не убедили хозяйку, мужчины, приходящие поздно в пансионат, лишаются части доверия.

На столе лежит лист из моего рабочего блокнота. Вчера Ковальчук разрешил переписать только цифры и номера документов. Три суммы стоят одна под другой.

63 840

113 840

63 840

Рядом я записал количество комплектов, четыре и восемь контактов, сорок восемь и девяносто шесть килограммов. Ночью эти числа ничего не объяснили. Они только не дали мне долго уснуть.

В шкафу Соболева хранятся четыре тонкие тетради с заводскими записями. Я уже просматривал их после ранения, стараясь понять, чем жил человек, чьё имя теперь произносят, обращаясь ко мне. Первые две относятся к монтажу новой линии. В третьей расчёты перемежаются немецкими фамилиями

Я кладу тетрадь под лампу. Бумага в клетку пожелтела у краёв, в сгибе осталась мелкая металлическая пыль. Соболев записывал прямо на производстве, довольно торопливо, сокращая и русские, и немецкие слова. Несколько страниц заняты испытаниями старой серии, которую завод перестал выпускать после изменения крепления.

Нужная строка находится не сразу. Перед ней стоят сопротивления катушек, фамилия мастера Беккера и напоминание вернуть в инструментальную длинный ключ. Потом идёт запись от марта семьдесят второго года.

Двести сорок комплектов. В каждом четыре мостика и восемь напаек. Серебряно-кадмиевого сплава сорок восемь килограммов. Еще старое исполнение, подчеркнуто, что новое не ставить без прокладки.

Слово «восемь» подчёркнуто один раз, «сорок восемь» дважды. Ниже Соболев другим карандашом приписал, что склад считает напайки как отдельные контакты и из-за этого удваивает потребность.

Значит, все цифры в накладных настоящие. Ложь начинается не там, где одна цифра заменяет другую. Четыре мостика действительно несут восемь серебряных напаек. Но сплава на комплект от этого не становится вдвое больше. Кто-то взял два верных способа описать одну деталь и сделал из них две партии.

На полях остаётся круглый след от чашки. Под ним Соболев записал время вечернего сеанса и зачеркнул название фильма. Билет в его внутреннем кармане плаща был куплен на другой спектакль и на другой день. Возможно, он тогда передумал. Возможно, договорился с кем-то после смены. Эта маленькая несогласованность не имеет отношения ни к контактам, ни к накладным. Она просто принадлежит жизни, которую я уже никогда не восстановлю целиком.

Я возвращаюсь к трём суммам.

Первая фирма продала партию за шестьдесят три тысячи восемьсот сорок западных марок. Посредник перепродал её за сто тринадцать тысяч восемьсот сорок. Последний покупатель вернул товар первоначальному поставщику и получил обратно первую сумму. Если провести платежи по кругу, у поставщика и последнего покупателя останется ноль. У посредника останется ровно пятьдесят тысяч.

Товар мог не покидать склада. Для денег это не имело никакого значения. Три печати и два способа посчитать одни контакты дали пятидесяти тысячам происхождение, договор и место в бухгалтерской книге.

В столовой работает радио. Диктор читает сообщение из Бонна о внесённом вчера предложении избрать Райнера Барцеля федеральным канцлером. Фрау Кемпе ставит на стол хлеб и убавляет громкость. Герр Фальк вернулся с ночной смены и уснул в кресле возле окна, не дождавшись кофе. На коленях у него лежит газета, раскрытая на расписании футбольных передач.

— Его разбудить к семи или дать поспать до восьми? — спрашивает фрау Кемпе.

— Он разве просил к семи? — не понимаю я.

— Просил не дать ему проспать зубного врача. Время не назвал.

Она смотрит на часы, потом на спящего.

— До восьми. Зубы у него болят уже три недели. Ещё час выдержат, — решает она.

Фрау Кемпе накрывает чашку Фалька блюдцем, чтобы кофе не так быстро остывал, и возвращается на кухню. Радио продолжает говорить тише. В Бонне собираются фракции, у здания парламента ожидают демонстрации, голосование назначено на четверг.

За окном останавливается наша служебная машина. Ковальчук выходит сам, говорит водителю не глушить двигатель и поднимается по ступеням. Фрау Кемпе встречает его в дверях с кофейником.

— Доктора до завтрака должны давать больным покой, — говорит ему с заметной укоризной.

— Сегодня у нас назначены анализы, — быстро находится, что ответить майор.

— До обеда не подождут? — сомневается фрау Кемпе.

— Боюсь, только перезреют, — уверен Ковальчук.

Она пропускает его и сразу предупреждает, что завтрак заканчивается через десять минут. Ковальчук отказывается от яйца, чем окончательно подтверждает свою подозрительность.

— Гость завтракает?

— Только кофе, если можно.

— Кофе без завтрака нельзя. От него сердце торопится раньше человека.

Она всё равно наливает и ставит чашку рядом с куском хлеба. Ковальчук не спорит. Снимает очки, протирает стёкла салфеткой и смотрит на мою раскрытую тетрадь.

— Нашли?

— Нашёл.

Я показываю запись Соболева и три свои суммы. Он читает медленно, возвращается к строке про напайки, потом сам вычитает числа на свободном краю газеты. Оглядывается на занятого своими записями герра Зайделя и негромко говорит:

— Пятьдесят тысяч?

Потом смотрит на меня через очки.

— Западных, — подтверждаю я.

— Это уже не ошибка склада.

— Нет.

Ковальчук складывает мой лист вчетверо и убирает во внутренний карман. Тетрадь оставляет мне.

— Рат приехал в представительство двадцать минут назад. Гурьев ждёт нас к семи тридцати.

— Так рано? — удивляюсь я.

— Собирайтесь, — говорит он мне. — Рат с утра считает ваши бумажки. У него не сходится.

— У меня тоже.

— Поэтому он злой. Когда у Рата сходится, он бывает просто неприятный.

Фрау Кемпе приносит варёное яйцо, хотя Ковальчук ничего не заказывал. Майор смотрит на часы и съедает его стоя. Он оставляет хлеб герру Фальку, благодарит хозяйку и идёт к машине.

Я закрываю тетрадь Соболева. На обложке остаётся моя ладонь, а подпись под будущим объяснением придётся ставить его рукой.

Я допиваю кофе, Зайдель поднимает глаза от служебного бланка.

— Если поедете к вокзалу по своим ремонтным делам, скажите в управлении — вагон семь надо ставить на внеплановую проверку.

— Из-за двух пачек кофе? — удивляюсь я, потому что тоже не хочу по утрам пить муфедук.

Аромат свежесваренного настоящего кофе разительно преображает скромную столовую комнату пансиона по утрам. С таким не поспоришь, поэтому я готов защищать Вилли сколько будет нужно.

— Из-за принципа, — хмуро встает в принцип сам инспектор.

— Кофе верните, тогда я вас поверю, — я знаю, что ответить совестливому инспектору.

Он невольно прикрывает ладонью форменную сумку, из которой выглядывает коричневый угол пачки.

— Это вещественное доказательство, — весьма смущенно заявляет он.

— Я тоже так думаю, — приходится мне сделать серьезное лицо.

Во дворе недостающая простыня находится на яблоне. Ветер старательно перебрасывает её через забор, теперь она висит между голыми ветками, белая и торжественная, как парламентский флаг. Фрау Кемпе зовёт горничную, Зайдель — дворника, а мы с Ковальчуком уходим прежде, чем нас включают в спасательную операцию для простыни.

Дрезден входит в первый по-настоящему тёплый рабочий день. На остановках теснятся люди с портфелями и жестяными банками для завтрака, к школьным воротам катят велосипеды, из открытого окна булочной тянет корицей. Молочник собирает у подъезда пустые бутылки, две девочки в синих галстуках бегут, потому что сильно опаздывают

В машине я спрашиваю:

— Сколько?

— Что сколько? — не понимает Ковальчук.

— Не сходится.

— Тридцать семь тысяч восемьсот марок по трём листам.

Значит, ночью я ошибся на двести. Для памяти после двух жизней это было бы простительно, для правильной кассы — нет.

— А должно?

— Рат утверждает, что пятьдесят тысяч.

— Значит, не хватает четвёртой накладной, делаю я понятный вывод.

Ковальчук смотрит на меня.

— Байер разве говорил про четыре?

— Говорил. Копий запросили четыре. Нам отдал три, — уверен я.

— Вот за это Гурьев вас и любит, — вдруг вздыхает Ковальчук. — За внимательность.

— Он ни разу такого не говорил, — возражаю я.

— Поэтому я и беспокоюсь.

В представительстве рабочий день начинается с подготовки к Первому мая. В актовом зале репетируют колонну, Аникин и Дима растягивают красное полотнище, машинистка Нина прикалывает к нему бумажные буквы, а тётя Зина руководит всеми сразу из дверей буфета. Фамилия одного члена Политбюро не помещается на отведённой ширине, поэтому Нина предлагает уменьшить буквы. Тётя Зина считает, что уменьшать руководство перед праздником политически неграмотно.

В комнате учёта Одинцов спорит с Бортником.

Одинцов жив, здоров и с утра недоволен. Чёрные нарукавники закрывают манжеты, на столе лежат командировочные удостоверения, железнодорожный справочник и недоеденный бутерброд с колбасой из нашего буфета. Пал Палыч требует оформить ему поездку в Лейпциг на среду, ведь жена начальника снабжения убедила мужа принять условия Байера, но теперь требуется срочно подписать протокол.

— Вы вчера говорили, что решите по телефону, — напоминает Одинцов.

— Вчера был разговор с женой. Сегодня муж созрел лично, — отвечает Пал Палыч.

— Заявка на гостиницу подаётся за трое суток.

— Я ночевать не собираюсь, — удивляется Бортник.

— Тогда зачем суточные?

— Алексей Сергеевич, человек без суточных в чужом городе теряет свое высокое государственное достоинство, — весомо говорит Пал Палыч.

— Государственное достоинство оплачивается по фактическому времени пребывания, — спорит тот.

Одинцов видит нас, прикрывает ладонью бумаги и кивает. Обычный аппаратчик в обычный вторник защищает казённые шесть марок от человека, который умеет выпросить десять и отчитаться за восемь. На столе у него тикают маленькие дорожные часы в кожаном футляре. На запястьях часов нет.

— Андрей Николаевич, — радуется Бортник. — Подтвердите, что без инженера торговать контактами нельзя.

— Нельзя, — согласен я.

— Вот. Пишите сразу двоих, — это он уже Одинцову.

— Я подтвердил только торговлю, а ваши не суточные, — замечаю я.

— Вы все сегодня сговорились, — показно сердится Бортник.

Ковальчук берёт меня за локоть и уводит, пока государственное достоинство не распространяется на нас.

У дежурного лежат ночные телеграммы, в коридоре пахнет мокрой шерстью и свежей копировальной краской. Вера несёт пачку бумаги к машинисткам, придерживая подбородком верхний лист. Увидев Ковальчука, она останавливается.

— Василий Тимофеевич, на немецком экземпляре вчерашнего приложения нет времени передачи.

— Поставьте по журналу.

— В журнале девятнадцать десять, у дежурного девятнадцать двенадцать.

Ковальчук забирает верхний лист, пишет оба времени и поясняет разницу двумя словами. Вера читает, кивает и уходит. Спор о двух минутах займёт в папке одну строку и останется там дольше многих людей, которые его вели.

Рат ждёт нас в маленькой бухгалтерии на втором этаже. В будни здесь считают командировочные и зарплату, а сегодня на столе стоит механическая «Аскота», лежат три накладные и один серебряный контакт из байеровского ящичка. Гурьев сидит у окна, листает утреннюю газету и, кажется, вообще не участвует в процессе. Присутствие полковника всегда начинается именно с этого впечатления.

Рат в той же светлой рубашке, что вчера, только с закатанными рукавами. Галстук лежит на подоконнике рядом с пустой бутылкой минеральной. Перед ним тянется лента цифр.

— Ваша промышленность, — говорит он вместо приветствия, — слишком честная. Четыре контакта ставит, восемь оплачивает, а потом ещё жалуется на дефицит серебра.

Я беру образец. Медная основа, две серебряные напайки, маркировка производителя на ребре. Комплект состоит из пары таких мостиков — четыре рабочие поверхности. В накладной значится восемь.

— Кто считал реальную цену?

— Я, — говорит Рат.

— Тогда сначала проверим её, — решаю я.

Он без обиды подвигает мне каталог, карандаш и ленту «Аскоты».

Считать приходится долго. В документах Байера ложь распределена весьма тонко. Количество ящиков совпадает, номера партий идут последовательно, железнодорожный тариф настоящий. Лишнее прячется не в одной большой цифре, а в десятке маленьких: удвоенный вес серебра, повторная страховка, доплата за ручную притирку, которой контакты этого типа не требуют, погрузка и выгрузка, еще складские расходы в городе, где товар не лежит ни дня. Каждая строка по отдельности может сойти за ошибку или жадность. Вместе они работают, как хорошо собранный насос.

Я вычитаю реальную стоимость металла, производство, перевозку и нормальную торговую прибыль, потом нажимаю клавишу. «Аскота» сердито звякает и выдаёт итог.

Тридцать семь тысяч восемьсот.

— Значит, вы умеете считать, — говорю я Рату.

— В моей характеристике записано обратное. Поэтому берегу её от исправлений, — усмехается он.

— Четвёртый лист должен дать двенадцать двести, — решаю я.

Рат перестаёт улыбаться, Гурьев складывает газету.

— Именно столько, — подтверждает майор.

Он достаёт из папки тонкую справку на немецком. Четыре номера идут один за другим, возле последнего стоит сумма — 12 200 западных марок. Самой накладной нет.

— Деньги у вас уже были, — говорю я. — Бумаги нужны, чтобы объяснить, откуда они появились у боннской фирмы.

— Теперь полная картина, — отвечает Рат. — Один настоящий товар. Четыре продажи на бумаге. После расходов — пятьдесят тысяч чистыми. Деньги ведь не зарабатывали. Им просто сделали легальную биографию.

Я не начинаю с пятидесяти тысяч. Сначала кладу рядом запись Соболева и первую накладную. Объясняю разницу между мостиком и серебряной напайкой. Рат просит немецкое название детали, записывает его и сравнивает сокращения в двух документах.

— Оба допустимы? — спрашивает Гурьев.

— По отдельности да. В первом считают мостики, во втором напайки. Ошибка появляется, когда восемь напаек принимают за восемь мостиков и ещё раз умножают вес.

— Случайная?

— Первая могла быть случайной. Во второй к ней прибавили ровно пятьдесят тысяч марок. Третья возвращает товар по исходной

Ковальчук пишет на чистом листе три названия фирм и проводит между ними линии. Возле каждой ставит сумму. Гурьев берёт карандаш и вычёркивает названия.

— Без фирм.

Ковальчук переписывает только буквы. Теперь на бумаге остаётся простой треугольник, в котором пятьдесят тысяч не возвращаются к началу.

Рат смотрит на расчёт, тяжело вздыхает и закрывает папку с накладными.

Ковальчук стоит у двери, скрестив руки.

— И на что у вашей биографии такие расходы? — спрашивает он Рата.

Рат теперь смотрит на Гурьева, но полковник кивает.

— На конверт, — говорит Рат.

— Кому?

— Человеку, который в четверг войдёт в кабину для тайного голосования.

За стеной хором произносят название нашей страны. Потом Дима сбивается, полотнище падает, а Нина кричит, чтобы никто не наступал на последнюю букву.

Ковальчук медленно разжимает руки.

— Депутату бундестага?

— Это одна из наших касс, — говорит Рат.

В комнате становится тихо. За стеной машинистка начинает печатать. Машинка берёт несколько быстрых строк, останавливается на исправлении и снова продолжает.

Рат не смягчает ответ и не добавляет ведомство. Здесь присутствуют все, кому можно понять его без названия.

— Байер знает?

— О накладных знает. О назначении разницы, полагаю, нет. Его старым договором воспользовались потому, что он оставлял удобный след в торговом управлении и ещё действовал в банковских книгах.

— Пятьдесят тысяч за что?

— Возможному депутату, возможный конверт, возможное решение, — говорит Рат. — До кабины никто не покупает голос. Покупают обещание подумать без партийной дисциплины.

— Пятьдесят тысяч за размышление? — хмыкает Ковальчук.

— В Бонне вообще весьма дорогая мыслительная деятельность, — согласен Рат.

Гурьев кладёт газету на подоконник.

— Хватит слов. Мартин, сроки.

— Барцель внёс предложение вчера. Голосование в четверг. Пуллах знает, что вокруг кассы есть торговые бумаги. Кёльн знает три фирмы и четыре номера. Если четвёртая накладная попадёт к ним или в прессу до среды, наш человек испугается. Если не попадёт — решит сам.

— Сам, — повторил Ковальчук. — Это неплохо.

— Я не сказал, что тогда решение нам понравится, — вздыхает Рат.

Рат поворачивает карандаш в пальцах. В шахматном клубе он оставил тот же мой вопрос без ответа. Сейчас рядом сидят Гурьев и Ковальчук, дверь закрыта, а цифры уже сказали больше, чем он собирался сообщить мне неделю назад.

— В Бонне есть два человека из оппозиции, — говорит он. — Оба обещали поддержать Барцеля. Один согласен не участвовать в голосовании. Второй ещё требует подтверждения, что договорённость будет выполнена. Пятьдесят тысяч на этих листах являются одной из двух сумм.

— Депутатам? — спрашивает Ковальчук.

— Через людей, которым они доверяют.

— За воздержание?

— За отсутствие голоса в нужной колонке.

Гурьев отодвигает лист с треугольником.

— Называйте это прямо, Мартин.

Рат несколько секунд молчит.

— За подкуп, — произносит он.

Слово ничего не меняет в расчёте. Пятьдесят тысяч остаются пятьюдесятью тысячами, а за стеной Вера просит у кого-то новую ленту для машинки.

Я уже знаю, какое решение понравилось истории. Двести сорок семь голосов за Барцеля при необходимых двухстах сорока девяти. Два голоса, которых оппозиция считала своими, все же не нашлись. Через годы один из них обрастёт признаниями, опровержениями и суммой в пятьдесят тысяч марок. Но в учебниках останется только результат. Здесь, на бухгалтерском столе, сейчас лежит его изнанка — серебряный контакт, три синие копии и лента арифмометра.

В моей первой жизни все это помещалось в одно маленькое примечание.

Ковальчук смотрит на меня. Он знает, что я понял назначение денег, но не может знать, откуда мне известен итог.

— Если кассу раскрыть? — спрашивает он.

— Барцель получает ещё один шанс, — говорит Рат. — Возможно, только шанс. Возможно, канцлерство. Восточные договоры зависают. В Берлине снова начинают считать пропуска, семьи и танковые полки.

— А если прикрыть?

— Мы становимся людьми, которые прикрыли подкуп.

Это говорит не Рат, так отвечаю я.

В комнате становится тихо. Даже за стеной перестают репетировать — видимо, спасают букву.

Гурьев снимает очки и протирает стёкла краем платка.

— Да, — говорит он. — Именно ими и становимся. Не борцами за мир, не спасителями договоров. Людьми, прикрывшими подкуп. Если вам нужно другое название, его придумают потом, уже в наградном отделе.

Рат смотрит на серебряный контакт. Впервые с нашей встречи в шахматном клубе он не пытается превратить неприятное знание в шутку.

— Я не знаю, что будет в кабине, — говорит он. — И не хочу знать заранее. Мне поручено довести возможность до четверга.

— Почему это должен делать Соболев? — спрашивает Ковальчук.

— Потому что четвёртой накладной у нас нет, — отвечает Рат. — А к следующему вечеру она должна появиться у Пуллаха.

— Барцелю нужны двести сорок девять, — говорю я.

Рат с интересом смотрит на меня, но не спорит.

— Да.

— У него уверены, что они есть.

— Поэтому голосование и внесли. Два человека обещали фракции одно, а нам другое.

— Вам они тоже могут солгать.

— Могут. Деньги не делают человека надёжным. Они только меняют цену следующей лжи, — согласен со мной майор.

Рат кладёт карандаш рядом с папкой.

Ковальчук снимает очки и кладёт их на лист. На переносице остаются красные следы.

— Кто ещё видел накладные?

— Люди Байера, человек из «Келлер и сын», мы. И западная служба, которая шла за чемоданом. Полного комплекта у неё, вероятно, нет. Но номера двух счетов могли снять раньше, когда копии уменьшали у «Келлера и сына».

— Пуллах близко? — спрашивает Гурьев.

— Ближе, чем вчера. Если они проверят ганноверского посредника, увидят остаток. Проверка может занять день, может неделю. Рассчитывать на неделю я не стану.

Гурьев проходит к столу и садится. Он не смотрит на меня, когда задаёт следующий вопрос.

— Что вы предлагаете?

Рат отвечает не сразу.

— До четверга не давать им выйти на посредника. После голосования кассу можно закрыть, людей вывести и передать всё, что потребуется для внутренней проверки.

— Вы предлагаете нам двое суток скрывать подкуп западногерманских депутатов.

— Я предлагаю не помогать Пуллаху раньше времени, — называет все то же самое Рат другими словами.

— Разница существует только в формулировке.

Рат принимает это коротким кивком.

Я смотрю на три накладные. Ещё утром они были задачей про товар, которого не

— Если передать документы сейчас, — говорю я, — проверка выйдет на деньги до голосования.

— Возможно, — отвечает Рат.

— Если ничего не делать, Пуллах может выйти сам.

— Возможно, — повторяет он.

— А если дать ложный след, тогда мы прикроем кассу, — рассуждаю я.

— На два дня.

— И прикроем подкуп, — добавляю еще.

— На те же два дня.

Рат не спорит. От его спокойствия выбор не становится легче.

В моей прежней жизни голосование давно превратилось в фотографию табло и две недостающие единицы. Я знаю, что Барцель получит двести сорок семь голосов. Знаю поздние признания, слухи об уплаченных деньгах и споры о второй фамилии. Но никто из писавших об этом не сидел утром двадцать пятого апреля в кабинете с тремя накладными. В книге конец всегда стоит после причин и кажется неизбежным. Здесь причины ещё выбирают люди, поэтому конец не обязан повторять знакомую строку.

Если мы откроем кассу, у Барцеля могут появиться два голоса. Если спрячем, два депутата продадут решение, которое им доверили избиратели. Брандт останется у власти не потому, что убедил парламент, а потому, что чужая спецслужба заплатила за два пустых места. Восточные договоры получат ещё один шанс ценой, которую в газетах назвали бы их опровержением.

В восемьдесят третьем я отказался визировать одну бумагу и потом много лет считал тот отказ доказательством, что существует черта, за которой служба кончается. Тогда за моё решение заплатил я сам. Сейчас любой чистый поступок будет оплачен другими.

Гурьев ждёт. Он не предлагает мне правильного ответа.

— У Байера был старый договор на оборудование, снятое с производства, — говорю я. — Если появится четвёртая накладная, разница получит другое объяснение. Пуллах начнёт с него и с заводского архива. До четверга они не успеют проверить всю цепочку.

— Какое оборудование? — спрашивает Ковальчук.

— Контактные кассеты регуляторов вагонного освещения. Их перестали выпускать, но ремонтные партии ещё несколько лет ходили по складам. Номер позиции настоящий. Поставка будет ложной.

— Почему Байер?

— Его старый договор уже стоит в трёх документах. Если вставить другого, проверять будут обоих.

Рат открывает папку.

— Через Вайса можно дать Пуллаху номер и сумму. Он передаст, если решит, что это выводит их на Байера.

— А Байер? — спрашиваю я.

— Проведёт несколько неприятных разговоров. Возможно, потеряет договор. Задерживать его в Кёльне никто не станет без настоящей проверки.

— Вы этого достоверно не знаете? — спрашиваю я

— Не знаю.

Ответ остаётся между нами. Вчера Байер пересчитывал сдачу в ресторане и требовал убрать из счёта хлеб, которого не было. Сегодня я предлагаю вписать его в документ с товаром, которого тоже не было.

Гурьев кладёт обе ладони на стол.

— Приказа подделать накладную не будет.

Ковальчук поднимает голову.

— Товарищ полковник, тогда нам нужно принять другое решение.

— Решение о наблюдении и канале приму я. Если документ появится, за операцию и последствия отвечаю я. Но приказывать Соболеву поставить подпись под заведомой ложью не стану.

Он обращается ко мне.

— Вы можете отказаться. Объяснений не потребуется. Тогда эти три листа останутся у Рата, а мы зафиксируем, что в подделке не участвовали.

Гурьев откидывается на спинку стула и ждёт. Он не требует ответить сразу и не подсказывает, каким должен быть ответ.

— Если подпишу, когда раскроем настоящие накладные? — подумав, спрашиваю я.

— В субботу, — отвечает Рат. — Раньше, если голосование закончится и люди будут выведены.

Четыре дня. Не меньшее зло вообще, только меньшее на четыре дня. Я не знаю, останется ли оно меньшим к субботе. Не знаю даже, приведёт ли ложная накладная к тому исходу, который помню. Я выбираю короткую отсрочку и договоры, потому что цена их срыва мне известна лучше, чем цена этой бумаги. Этого недостаточно для уверенности, но достаточно для решения.

— Почему это должен делать Соболев? — спрашивает Ковальчук.

— Потому что четвёртой накладной у нас нет. Написать ее правильно может только определенный человек, инженер, сам лично работавший с накладными, — отвечает Рат. — А к вечеру она должна появиться у Пуллаха.

Глава 17

Рат вынимает ещё один лист — чистый бланк фирмы из Кёльн-Дойца. Настоящий адрес, настоящий номер торгового реестра, настоящая страховая компания. Пустыми остаются графы товара, веса и цены.

— Фирма под Кёльном, — объясняет Рат. — Её используют люди Байера для контролируемых поставок. Если Пуллах увидит, что недостающий четвёртый счёт замыкается на Кёльн, он решит, что Коммерсант скормил ему всю историю полностью. Начнёт проверять Байера вместо кассы.

— Байер все легко опровергнет, — говорит Ковальчук.

— Если его вообще спросят. Если даже поверят ответу, — разумно предполагает Рат. — Если две конторы сумеют договориться, кто первым должен признать, что следил за другой. Нам нужны не месяцы, а только четыре дня.

Я беру бланк. Бумага плотнее восточногерманской, водяной знак виден на свет. Печать и подпись уже стоят — настоящие, наверняка, снятые с какого-то другого старого документа. От меня требуется товар, который выдержит первый запрос толкового инженера и развалится только после долгой проверки у производителя.

— Нужна снятая с производства серия, — говорю я. — Такая, которую ещё держат в каталогах, но уже не возят со склада. Иначе Пуллах за час получит ответ.

Рат подаёт второй каталог.

— Этот?

— Слишком новый.

— Этот?

— Вес не сойдётся.

Мы ищем почти двадцать минут, но ничего подходящего в новых каталогах не находится.

— Нам нужна старая деталь, выпуск прекращён в шестьдесят девятом, как минимум. Например, запчасти поставлялись отдельно, серебро в них было, точную массу знали только на заводе в Карл-Маркс-Штадте и в западногерманском лицензионном бюро. Чтобы проверить строку, Пуллаху придётся отправлять официальный запрос или поднимать старый архив.

Гурьев надевает очки и повторяет еще раз:

— Приказа вам не будет, Андрей Николаевич. Бланк можно сейчас порвать. Тогда Мартин станет искать другого инженера, Пуллах продолжит искать четвёртый лист, а в четверг произойдёт то, что произойдёт. Решайте сейчас сами для себя без удобства сослаться на меня.

Он умеет оставлять человеку свободу так, что она весит заметно тяжелее приказа.

Я смотрю на три настоящие накладные. На серебряный контакт. На газету, где Брандта и Барцеля разделяет колонка типографской краски. Я знаю тот четверг, но мое старое знание больше

В моей памяти Соболев умер четырнадцатого апреля, Биндер выстрелил два раза и навсегда исчез, Кёльн не получил от советского инженера ни Крамера, ни человека Пуллаха на вокзале. История дошла до двухсот сорока семи без меня, поэтому может тоже не повториться.

Теперь я уже почти две недели толкаю её своими руками и надеюсь, что она покатится в прежнюю сторону.

— Мне нужен заводской архив, еще один старый бланк и два часа времени, — уверенно говорю я.

Гурьев не благодарит меня, просто кивает головой.

— Ковальчук поедет с вами. Рат подготовит путь к Вайсу. Никаких контактов с ним без майора, — раздает он короткие приказы.

— Понял.

— После подписи принесёте документ сюда. В дороге конверт не вскрывать и никому не показывать.

Он смотрит на часы.

— Теперь идите на завод. Там у вас есть работа, которая пока остаётся настоящей.

За время дороги дождь успевает начаться и закончиться. На мостовой остаются тёмные полосы, трамвайные рельсы блестят до следующего перекрёстка. Ковальчук сидит рядом с водителем и читает заводское направление, которое Гурьев велел оформить перед выездом. По документу мы должны проверить претензию к западной партии контактов и поднять старые экспортные поставки.

— Хорошее прикрытие, — говорю я.

— Оно хорошее потому, что претензия настоящая, — усмехается майор.

Ковальчук убирает направление в папку.

— Сильно не торопитесь с накладной. Если в архиве нет подходящего документа, просто вернёмся и доложим.

— Время есть до утра, — напоминаю я ему.

— Поэтому и не торопитесь, — повторяет он.

Работа начинается с первого шага на завод, ведь около проходной меня ждёт Карл. Молодой электромонтёр держит деревянную коробку с новыми мостиками и смотрит на служебную машину так, словно она приехала разбирать его личную ошибку. Рядом стоит Пал Палыч Бортник. В руках у него старый мостик, завёрнутый в промасленную бумагу.

— Андрей Николаевич, приёмка снова пропустила не ту толщину, — говорит Пал Палыч. — Карл один ящик открыл. Там всё то же самое, более толстые контакты.

— Стачивать не начали?

— Я не дал.

Карл быстро объясняет, что мастер Берендт предложил снять по половине миллиметра и пустить партию в работу. Он говорит по-немецки, Пал Палыч переводит только технические слова, хотя я понимаю и все остальное.

— Вернуть поставщику, — говорю я. — Все ящики не вскрывать. Один мостик приложить к акту, один оставить как образец. Старый в шкаф не ставить, пока не проверят напайки.

Карл заметно выдыхает, теперь между его словами и приказом мастера стоят слова настоящего инженера.

— Берендт скажет, что цех встанет, — напоминает ему Бортник.

— Цех встанет быстрее, если снять нужное для работы серебро вместе с лишней толщиной, — уверен я. — Но обратно его точно не прилепишь, и никакую претензию уже не напишешь.

— Я ему говорил, но он не хотел слушать, — жалуется монтер.

— Теперь будет написано официально.

Мы идём в лабораторию. На столе лежит микрометр, возле него уже приготовлен бланк акта. Пал Палыч измеряет три мостика и диктует результаты. Карл записывает, один раз переставляет запятую и сразу исправляет. Я проверяю цифры и ставлю подпись под возвратом всей партии.

Подпись получается легко. Это обычная заводская бумага, за ней стоят металл, конкретный шкаф и люди следующей смены. Теперь через полчаса или час той же рукой придётся подтвердить то, чего вообще не было.

Пал Палыч убирает образцы в коробку.

— Вайс утром звонил, — говорит он. — Тот самый Генрих Оттович. Нашёл человека по старым контактам и просил уточнить номер договора. Я сказал, что вы вчера встретили поставщика на вокзале. Не лишнее сказал?

Ковальчук стоит у окна и просматривает акт, на Пал Палыча он аккуратно не смотрит.

— Не лишнее, — отвечаю я. — Куда Вайсу перезвонить?

— Оставил номер торговой конторы. До двенадцати будет там. Потом уезжает.

Пал Палыч достаёт из кармана сложенный листок. На обороте записаны размеры мостиков, на лицевой стороне имя телефонистки и дрезденский номер.

— Он действительно нашёл подходящие контакты? — для вида удивляюсь я.

— Говорит, в Магдебурге лежат четыре ящика. Только цена у них такая, словно внутри не серебро, а готовые часы, — тут же объясняет Пал Палыч.

— Сначала пусть пришлют образец, что-то не верится в полное совпадение, — решаю я.

— Я тоже так сказал. Значит, сегодня ничего не решаем?

— По настоящей партии ничего, — проговариваюсь я, потому что думаю точно не про Магдебург, а про понятное желание Вайса узнать номер нашего договора.

Пал Палыч не замечает оговорки. Он уносит коробку в отдел снабжения и по дороге останавливает Карла, который собирался вернуть на склад оба образца. Один должен обязательно остаться у инженеров на будущее. Их спор продолжается уже в коридоре и быстро становится частью обычного заводского шума.

Ковальчук складывает акт.

— Рат успел раньше нас, — объясняет он внезапную находку Вайса.

— Или Вайс собирался звонить ещё вчера, — не уверен я. — После нашего первого звонка.

— Проверим после разговора.

Сначала мы идём в архив. Фрау Леман по-прежнему сидит за деревянным барьером в чёрных нарукавниках. Перед ней две тележки с папками. На одной карточка «хранить», на другой «комиссия». Папок на второй заметно больше.

— Опять комиссия? — спрашиваю я.

— В пятницу. Если трое мужчин сумеют прийти в один час и еще каждый принесёт свою печать, — скептически улыбается фрау Леман, не верящая в настолько точную мужскую аккуратность.

Она берёт направление Ковальчука и читает его дважды. Советская печать её не убеждает, пока майор не показывает подпись заводского директора на обороте.

— Старые экспортные поставки с шестьдесят шестого по шестьдесят девятый, — говорю я. — Контакторы, регуляторы, ремонтные кассеты.

— Это все равно три фонда.

— Нужны отменённые отгрузки по снятым сериям, — решаю я сократить поиски.

— Тогда четыре, — теперь поиски становятся только шире.

Фрау Леман оставляет нас ждать и катит стремянку к дальнему стеллажу. Ковальчук предлагает помочь. К стеллажу она его не допускает, но разрешает придержать стремянку.

Пока она снимает папки, я рассматриваю тележку «комиссия». На корешках стоят годы, номера цехов и фамилии людей, которых на заводе уже не помнят. После пятницы часть бумаг превратится в макулатуру. Если бы мы приехали на четыре дня позже, подходящую ложь пришлось бы придумывать

Фрау Леман приносит четыре папки и выдаёт их по одной. В первой лежат поставки катушек, во второй оборудование для судовых щитов. Третья содержит ремонтные позиции для железной дороги. Почти все отгрузки малые, по десять или двадцать штук. Несколько листов перечёркнуты красным карандашом после перехода на новую серию.

Нужный бланк находится между актом о коррозии и письмом из Галле. Двести сорок контактных кассет для регуляторов вагонного освещения. Получателем значится западногерманская торговая фирма, которая работала через тот же договор Байера. Поставка готовилась в конце шестьдесят девятого года, но была отменена. На складе нашли только сто восемьдесят исправных кассет, железная дорога отказалась принимать неполную партию.

К первому экземпляру подшит незаполненный синий дубликат. На нём уже стоят номер формы, штамп экспортного отдела и машинописное название договора. Поля количества товара, его цены, назначения и технической приёмки остались пустыми.

— Почему не уничтожили дубликат? — спрашивает Ковальчук.

Фрау Леман поправляет очки.

— Потому что первый экземпляр перечёркнут, тогда второй чистый. Если уничтожить один лист, нумерация перестанет сходиться.

— Но поставки не было, — удивляется он.

— Поэтому на первом написано, что её не было.

Она говорит это с терпением человека, которому приходится объяснять очевидное людям, допущенным к секретным папкам.

— Можно сделать фотокопию? — спрашиваю я.

— После одиннадцати. Копировальная комната занята расчётом зарплаты.

— Нужна сегодня.

— Тогда перепишите от руки. Оригинал все равно останется здесь.

Ковальчук показывает строку в направлении, разрешающую временно изъять документ для технической экспертизы. Фрау Леман читает её, открывает журнал и вписывает номер синего дубликата. Выдаёт лист только после моей подписи и предупреждает, что вернуть его нужно до конца смены.

— Если на бумаге появится ещё хоть одна складка, я это отмечу, — предупреждает она.

— Отмечайте, — я не собираюсь спорить.

— Сначала верните.

Она снова берётся за папки. Для неё документ числится за архивом и должен вернуться без повреждений.

В копировальной комнате мы ждём, пока закончат последнюю ведомость. Оператор делает две фотокопии синего листа на обычной белой бумаге. Штамп, номер формы и машинописная строка выходят одинаково серыми. Синий дубликат мы сразу возвращаем фрау Леман. Она осматривает края, замечает новую складку и заносит её в журнал.

— В пятницу папка пойдёт комиссии? — спрашиваю я.

— Если подпишут.

— Не отдавайте до понедельника.

Фрау Леман смотрит на направление Ковальчука.

— Здесь этого разрешения нет, — настаивает она.

Майор добавляет строку и ставит подпись.

— Теперь есть.

Она проверяет подпись, переносит папку с тележки «комиссия» на тележку «хранить» и закрывает журнал.

Мы уходим в мой кабинет. Дима работает за соседним столом, сверяя ведомость кабельных муфт. Ковальчук просит его освободить комнату на полчаса.

— Мне куда с ведомостью?

— В отдел снабжения.

— Там Пал Палыч вовсю ругается с Магдебургом.

— Значит, дождитесь паузы в его ругательствах.

Дима смотрит на бумагу в моих руках. Интерес появляется и исчезает, когда он узнаёт старую экспортную форму.

— Если будете поднимать железнодорожные поставки, спросите у Зайферт про завтрашний вагон. Они опять прислали заявку без номера.

— Какую заявку?

— В седьмом вагоне освещение мигает. Проводник требует нашего инженера перед отправлением. Я написал, что у нас завод, а не вокзальная мастерская. Зайферт сказала, что договор старый и поэтому придётся идти.

— Потом посмотрю, — мне пока не до вагонных дел совсем.

Дима забирает ведомость и выходит, Ковальчук закрывает дверь на ключ.

На фотокопии есть всё, чего не удалось бы правдоподобно придумать за один день. Штамп, номер, старая машинка и действовавший тогда договор. Не хватает только правильно заполненных строк.

Я заполняю поля немецкими печатными буквами. Двести сорок кассет. Цена за единицу двести восемь марок. Всего сорок девять тысяч девятьсот двадцать. Упаковка и передача документов ещё восемьдесят. К оплате ровно пятьдесят тысяч западных марок.

В строке получателя ставлю фирму Байера. В назначении пишу, что кассеты переданы как ремонтный остаток по старому соглашению. Дату беру из промежутка между второй накладной и возвратом. На бумаге товар делает ещё один круг и объясняет сумму, которую до этого объяснить было нечем.

Ковальчук читает через моё плечо.

— Пятьдесят тысяч слишком ровно получается.

— Поэтому упаковка стоит восемьдесят. В старом расчёте она стоила семьдесят шесть. Бухгалтер скорее поверит в изменённый тариф, чем в совпадение до марки.

— А проверяющий?

— Проверяющий запросит складскую карточку и вагонный лист. Только их вообще нет в наличии. Но запрос пойдёт через три конторы и две границы.

— До четверга успеют?

— Точно не успеют, если начнут спрашивать с Байера.

Последним остаётся поле технической приёмки. Под ним напечатана должность инженера и оставлено место для фамилии.

Я беру ручку Соболева. Ею утром подписал возврат настоящей партии. Чернила ложатся одинаково в обоих случаях.

Ковальчук отходит от стола и становится у окна. Он не торопит и не отворачивается демонстративно. За стеклом рабочие снова поднимают первомайское полотнище. Короткую верёвку заменили, теперь слово стоит ровно. Внизу женщина в синем халате держит лестницу, пока двое мужчин закрепляют угол. Никто не смотрит в наше окно.

Я подписываю «А. Соболев».

Бумага не меняется на вид. Четыре заполненные строки и подпись инженера. Восемьдесят марок упаковки, которой не было. Пятьдесят тысяч, предназначенные людям, чьих фамилий я не знаю.

— Сделайте фотокопию, — говорю я.

Ковальчук относит заполненный лист в копировальную комнату. На новой копии моя подпись, старый штамп и машинописная строка становятся одинаково серыми. Рабочий экземпляр он убирает в свою папку, вторую копию вкладывает в конверт.

К концу смены мостики опечатывают для возврата. Карл приносит мне копию акта и сообщает, что Берендт всё-таки хотел сточить один образец. Пал Палыч остановил его до включения станка. У Карла впереди вечерняя смена и шкаф, который должен работать независимо от нашего берлинского поезда.

В представительство мы возвращаемся после четырех. В коридорах становится тише. Машинистки ушли, у дежурного горит настольная лампа, тётя Зина собирает в корзину пустые бутылки из-под кефира. Возле кабинета Гурьева нас уже ждёт Рат.

Мы вместе заходим в кабинет, Гурьев нас тоже ждет, и плотно закрываем дверь

— Сделали? — Рат очень нетерпелив.

— На отлично, нашелся подходящий полностью документ, — радую его я.

Рат выдыхает. Не облегчённо — просто снова начинает дышать.

— Кому передадим? — спрашивает Гурьев.

— Вайсу. Он либо несёт Доктору, либо сам отвечает на это имя, — у

— Телефон прослушивается, — говорит Ковальчук.

— Поэтому передадим достаточно, чтобы он начал проверять, и недостаточно, чтобы получил документ. Сам лист увидит наш человек в Бонне. Как случайно увидел три первых.

— Слишком много случайностей, — замечает Гурьев.

— Хорошая операция, товарищ полковник, — говорит Рат, — это когда все случайности заранее числятся по ведомости.

Звоним прямо из кабинета Ковальчука. Майор сам набирает номер и держит трубку, пока на том конце соединяют. Я сижу напротив, Рат — сбоку с блокнотом, Гурьев остаётся у окна. За стеной снова поднимают полотнище и теперь командуют: «Левой! Левой!» — хотя никто никуда не идёт.

Вайс отвечает не сразу.

— Андрей Николаевич, — говорит он. — Два звонка за выходные. Я начинаю подозревать, что вы скучаете по мне.

— По хорошей партии, — отвечаю я с намеком.

— Вчерашняя партия вас не удовлетворила?

— Вчера нам не хватило одной карты, — говорю я загадкой.

Пауза получается чуть длиннее обычной.

— Мы играли не в карты, — в голосе Вайса появился интерес.

— Байер играл. Он отдал три накладные, а четвёртую оставил себе.

Рат записывает время.

— Мне ничего не известно о накладных, — говорит Вайс.

— Тогда вам будет неинтересно название «Райнверк Хандельсгезельшафт», Кёльн-Дойц.

На заднем плане у него играет радио. Диктор быстро говорит о футбольном матче, кто-то в комнате убавляет звук.

— Продолжайте, — говорит Вайс, показывая, что ему очень интересно.

Я называю номер счёта, страховой полис и старую серию измерительных головок. Но не всё сразу, между цифрами оставляю ему место записывать.

— Вы видели документ? — спрашивает он.

— Видел край документа. Байер не любит отдавать четвёртую вещь, когда за первые три уже заплатили.

— Чем заплатили вы?

— Человеком на вокзале, — решаю я все свалить на вчерашнюю просьбу Байера.

— Не вашим человеком, — уточняет Вайс.

— Вчера там вообще было мало людей, принадлежавших самим себе, — соглашаюсь с ним я.

Вайс молчит. Радио за его спиной снова прибавляют, трибуны гудят, потом звук обрывается.

— Зачем вы сообщаете все это мне?

— Потому что Байер хочет, чтобы мы понесли бумаги Рату. Вы хотите, чтобы мы решили, что бумаги придумал Байер. Рат хочет понять, кто трогает его почту. Я хочу, чтобы до четверга ваши люди не подходили к Аникину, — довольно многословно объясняю я.

— Вы политически образованный инженер, — усмехается Вайс.

— Газеты лежат в каждом киоске, прочитать может любой грамотный человек, — не спорю с ним я.

— А если четвёртого счёта не существует?

— Тогда Кёльн назвал вам свою фирму моим голосом. Это тоже стоит хорошей проверки, — мне есть, что сказать в ответ, чтобы заинтересовать Вайса.

— Вы учитесь, Андрей Николаевич, — признает Вайс.

— Плохие учителя попались. Но я стараюсь.

Он тихо смеётся.

— До четверга, говорите?

— До четверга.

— А после?

— После посмотрим на результат, — это уже общие слова.

— Разумно. Берегите себя. И не доверяйте людям, которые продают вам серебро вдвое тяжелее настоящего, — говорит напоследок Вайс.

Он вешает трубку.

Ковальчук медленно опускает аппарат.

— Понял?

— Номер переспросил только один раз, — говорит Рат. — Название фирмы не переспросил. Значит, знает.

— Или хорошо записывает.

— Одно другому не мешает.

Гурьев берёт со стола фальшивую накладную. Держит за края, читает, возвращает Рату.

— В Бонн сегодня. Без советских каналов, только вашими.

— Уйдёт через Берлин.

— И ещё. Касса живёт до четверга. Потом закрываете этот способ, независимо от результата. Байер увидел слишком много.

— Уже закрываем, — обещает Рат.

Полковник внимательно смотрит на меня.

— Вы хотели узнать цену вчерашнего поворота. Узнали?

— Пятьдесят тысяч западногерманских марок? — спрашиваю я.

— Нет. Пятьдесят тысяч — просто расход по ведомости. Настоящую цену узнают позже.

Он уходит. За дверью его сразу перехватывает Бортник и начинает объяснять необходимость лейпцигских суточных с точки зрения международной торговли. Гурьев слушает секунд десять и говорит:

— Оформляйте по фактическому времени.

— Алексей Сергеевич! — торжествующе кричит Пал Палыч в сторону Одинцова. — Товарищ полковник разрешил!

— Товарищ полковник повторил инструкцию, — доносится спокойный голос Одинцова. — Я вам тоже самое говорю!

Жизнь представительства продолжается, поэтому пятьдесят тысяч западных марок не отменяют шести восточных марок суточных.

Рат собирает накладные. Под последней лежит фотокопия страницы из записной книжки Крамера. Я видел её ночью после стройки, но тогда смотрел на фамилии и телефонные номера. Теперь майор тыкает карандашом в нижнюю строку:

W-7. 21.40. Grau.

— Что это? — спрашивает он.

— Вы мне скажите, — удивляюсь я.

— До вчерашнего вечера я считал, что номер западного телефона. После накладных проверил ещё раз. Такого кода у фирмы Крамера нет. Зато в справке о четвёртом счёте есть пометка «W-7».

Ковальчук придвигает лист.

— Grau — фамилия?

— Или серый цвет, — говорю я. — Серый костюм, серый плащ, серая папка.

— Очень помогает.

Рат тут же вынимает ещё одну бумагу — короткое наблюдение его берлинской группы. Неделю назад у служебного выхода вокзала Фридрихштрассе видели высокого мужчину в сером пальто. Он не сел в прибывший из Дрездена поезд, только подошёл к вагону, поговорил с проводником и ушёл с плоским пакетом под газетой. Через сутки старый канал людей Гелена запросил копии четырёх накладных.

— Почему его не взяли? — спрашивает Ковальчук.

— Потому что тогда не знали, что в пакете. На Фридрихштрассе каждый второй высокий, каждый третий в сером и каждый четвёртый несёт то, чего не должен. Мои люди записали его и пошли дальше работать.

— Какой вагон?

— В отчёте нет. Только W-7.

Я ещё раз посмотрел на строку. Где-то я уже слышал сегодня и семёрку, и букву W, только тогда рядом пахло вареным яйцом и контрабандным кофе.

Но мысль не даётся сразу. В коридоре падает древко, тётя Зина требует найти человека с руками, Бортник продолжает воевать за суточные. Ковальчук забирает копию книжки, Рат — накладные, и рабочий день расходится по обычным делам.

Рат уезжает по своим делам, мы ждем его возвращения, заодно ужинаем в нашем буфете. Сегодня у тети Зины биточки по-берлински и картофельное пюре.

До вечера меня возвращают на завод. Дима всё-таки добился испытания новых контактов, но теперь боится проводить его без меня. В цехе доживает смена, мастер

Контакты Байера работают. На двадцатом включении мостик ложится чисто, без малейшего дребезга.

— Хорошая вещь, — говорит Дима с уважением.

— Хорошая, — соглашаюсь я.

— Будем брать?

— Пусть Пал Палыч торгуется, — у меня есть понимание, что особо переживать по данному вопросу мне незачем.

— Он с обеда уехал к Одинцову за суточными.

— Тогда к зиме договорится.

У проходной продают мороженое из белой тележки. Очередь состоит из детей и одного сварщика в крагах. Он держит три порции, две уже текут по пальцам, поэтому кричит жене через дорогу, чтобы шла быстрее. Дима встаёт последним, спрашивает, буду ли я, не дожидается ответа покупает две. Мы едим на ходу. Мороженое пахнет ванилью и алюминиевой ложечкой, которой нет, память подсовывает вкус вместе с посудой из другой жизни.

В пансион я возвращаюсь после девяти.

Фрау Кемпе смотрит телевизор в столовой. На экране двое мужчин обсуждают будущий урожай, но звук убран, этажом выше у квартирантки спит ребёнок. Недостающая простыня уже висит на своём месте, выстиранная второй раз для немецкого полного порядка. Зайделя нет — ушёл в управление сдавать акт по седьмому вагону.

Я поднимаюсь к себе, снимаю пиджак и ложусь, но сон не приходит.

Перед глазами стоит бланк с моей ложью. Не именно подпись — подпись чужая. Не печать — печать тоже не моя. Мои там четыре строчки технического текста, масса и цена. Этого вполне хватает, чтобы стать соучастником.

В восемьдесят третьем мне положили на стол акт по оборудованию, которого склад не видел. Начальник тогда не угрожал и не уговаривал. Сказал: «Все подписали, Ремез. Не изображай сейчас единственного честного тут человека. Не делай нам стыдно».

Я все равно не подписал. Представление на должность ушло другому, а я вечером пришёл домой злой, голодный и заранее готовый объяснять Люде, почему опять оказался самым умным.

Она ничего не спросила. Поставила передо мной дымящуюся картошку, села напротив в халате с оторванной пуговицей и выслушала. Потом сказала:

— Ну и правильно. Зато спокойно спишь по ночам.

Я тогда и правда хорошо спал.

Теперь я лежу в 1972 году, в чужом молодом теле, и слушаю, как по водостоку ползёт редкая дождевая капля. Я написал фальшивый счёт, чтобы пятьдесят тысяч марок дошли до человека, которому предстоит продать или не продать свой решающий голос. Сделал подобную подделку не по приказу. И даже не могу честно сказать себе, что спасаю Брандта, ведь до четверга остаётся два дня, а между деньгами и бюллетенем всё равно помещается целая человеческая жизнь.

— Зато спишь по ночам, — говорит Люда из памяти.

— Уже нет, — отвечаю я вслух. — Спится пока плохо, дорогая.

В коридоре скрипит половица. Кто-то тяжело поднимается по лестнице, звякает ключами и тихо ругается, значит, возвращается мой второй сосед Зайдель.

W-7.

Мысль приходит не как озарение — просто две вещи, весь день лежавшие рядом, наконец соприкасаются краями.

Я тут же встаю, одеваюсь и выхожу.

Зайдель сидит на ступеньке, стягивая форменный ботинок. Возле него стоит сумка, набитая бланками. Коричневая пачка кофе исчезла, вещественное доказательство, видимо, приобщено не к протоколу, а к домашнему столу.

— Герр Зайдель, — спрашиваю я, — как у вас обозначают седьмой вагон Берлинского?

— Смотря где. В ведомости — номер состава и вагона. В депо говорят «седьмой Вилли». Почему?

— Услышал вот сегодня. W-7.

Он перестаёт возиться со шнурком.

— Это не официальное обозначение. Так пишут свои, чтобы не расписывать фамилию. Вилли всегда берёт седьмой, у него там бельевой шкаф переделан. Был переделан, — тут же поправился ревизор. — До моей проверки.

— Он завтра идёт в Берлин?

— В восемь двенадцать. Если управление после моего акта не поставит другого проводника.

— Думаете, поставит?

Зайдель думает недолго.

— Нет. Начальник смены тоже получает от Вилли кофе. Многие на вокзале что-то получают. Вилли нужен всем, с подобным нет смысла спорить. Скорее, меня уволят.

— Кто забирает у него приветы на Фридрихштрассе?

Теперь герр Зайдель смотрит на меня внимательно.

— Какие приветы?

— Семейные. Записки, фотографии. Вы утром говорили.

— По-разному. Родственники, знакомые, — Зайдель трёт переносицу. — Есть один постоянный. Высокий такой, всегда в сером. Не ездит, только подходит к вагону. Я думал, чей-то родственник. Или перекупщик дефицитов от Вилли.

— Давно?

— С зимы, наверное. Что случилось?

— Пал Палыч ищет надёжного человека для быстрой отправки документов в Берлин. Хотел понять, можно ли доверять Вилли и его нелегальной почте.

Зайдель фыркает.

— Вилли можно доверить письмо, кофе и чужую тётку. Только документ нельзя. Он его доставит, но сначала прочтёт и скажет, что конверт сам расклеился от пара. У него нет никакой совести.

Он наконец снимает ботинок, поднимается и желает мне спокойной ночи. Я отвечаю так же и возвращаюсь к себе, смотрю на часы. До отправления Берлинского остаётся десять часов.

Один человек в сером уже вынес через седьмой вагон недостающую бумагу, судя по отметке в книжке Кремера. Завтра в тот же вагон должна лечь копия нашей фальшивой четвёртой накладной — но не для Бонна, а именно для того, кто однажды уже вынул оттуда настоящий лист. Четвертую копию моей докладной. Если канал принадлежит нашей дыре, она ни за что не пропустит такой интересный груз мимо себя. Если не принадлежит — мы потеряем одно утро и немного испортим дяде Вилли торговлю.

Очень невысокая цена за проверку.

Я спускаюсь к телефону и набираю Ковальчука.

— Нашёл вашу семёрку, — говорю я, когда он отвечает. — Завтра, восемь двенадцать. Дрезден — Берлин. Седьмой вагон.

— Кто проводник?

— Дядя Вилли.

— Кто?

— Утром познакомитесь. И готовьте ещё одну четвёртую накладную.

— Зачем?

— За ней придёт высокий мужчина в сером.

Ковальчук недолго думает.

— Заберу вас в шесть утра, — говорит он.

Я встаю в половину шестого, умываюсь и выхожу из еще спящего пансионата, закрываю дверь своим ключом. Вскоре за мной приезжает Гена на «Москвиче» и везет в представительство.

Там уже все в сборе, в кабинете Гурьев, Ковальчук и Рат.

— Вторую накладную сделали, пришлось разбудить людей, — докладывает Ковальчук Гурьеву и Рату, доставая из

Рат берёт копию в перчатках и читает стоя. На сумме задерживается, потом проверяет номер договора.

— Вайс позвонил в Западный Берлин через одиннадцать минут после вашего разговора, — говорит он. — Номер принадлежит экспедиционной конторе, которой пользовались люди из Пуллаха. Он назвал Байера, старый договор и вагонное оборудование. Этого хватит, чтобы запрос на проверку ушёл уже вчера. Теперь он работает и на Пуллах, и на Кельн одновременно, что довольно странно.

— Откуда знаете содержание? — спрашиваю я.

— Телефонистка конторы работает не только на свою контору.

Рат не объясняет дальше. Я докладываю про W-7, седьмой вагон и проводника Вилли. Гурьев слушает, просматривая новую копию, в конце кладёт палец на мою подпись.

— Когда Пуллах поднимет складскую карточку, документ развалится.

— Да, — соглашаюсь я.

— Байер поймёт, кто мог знать данную техническую позицию, — напоминает полковник. — И вашу подпись тоже заметит.

— Тоже да, — я все понимаю.

— Отменять будете?

Я смотрю на четыре заполненные строки. Вчера выбор существовал в разговоре и ещё позволял представить себя человеком, который просто рассматривает варианты. Теперь у него есть моя подпись, она уже ушла в Бонн.

— Нет.

Гурьев вкладывает копию в плотный конверт и заклеивает клапан. На лицевой стороне ничего не пишет.

— Наблюдение на вокзале ведёт Рат. Ковальчук будет рядом, но в вагон не входит. Вы осматриваете шкаф, оставляете конверт и уходите по его команде. Если проводник меняет место или появляется полиция, передачи не будет, — получаем мы инструктаж.

— Кто заберёт?

Рат достаёт узкую бумажную полоску. Сообщение пришло меньше часа назад и состоит из времени, двух примет и одного слова.

— Вилли не знает имени связного. Ему пока велели не открывать шкаф после вашего ухода. Получатель войдёт перед самой посадкой, покажет билет до Берлина и сам возьмёт то, что оставлено.

— Приметы?

— Те же самые. Высокий. Серое пальто.

За окном светлеет двор. Дежурный открывает наружную дверь, кто-то внизу проверяет ручку и возвращается в машину за забытым зонтом. В Западном Берлине уже ищут старый договор Байера.

А сегодня утром ложную накладную из вагона Вилли должен забрать высокий в сером.

Глава 18

К дрезденскому вокзалу мы подъезжаем в семь двадцать. На площади ещё горят фонари, хотя над крышами уже светло. У трамвайной остановки меняют табличку с расписанием. Рабочий держит лестницу, кондукторша читает новые минуты снизу и всякий раз заставляет его передвинуть одну цифру выше. Возле входа в вокзал грузчик пьёт молоко из бутылки и внимательно смотрит, как голуби клюют рассыпавшуюся крупу между колёсами его багажной тележки.

Ковальчук сразу не глушит двигатель, Гена где-то простыл и приболел, поэтому его не стали вызывать на работу в такую рань. Зато потом заберет машину от вокзала. В машине пахнет машинным маслом из моего ящика. Конверт пока лежит под отвёртками в отделении для запасных предохранителей. На крышке ящика ещё сохранилась заводская бирка Соболева. За годы она потемнела по краям, но фамилия хорошо читается.

Да, инженеру на немецком заводе выдают свой ящик с инструментами и даже с табличкой хозяина. Вот еще одно серьезное отличие от советского завода.

Рат вскоре садится на заднее сиденье со стороны площади. Плащ у него влажный на плечах от текущей с неба мороси. Он кладёт между нами тонкую папку и открывает ее на двух старых транспортных заявках.

— W-7 возник не вчера, оказывается, — говорит он. — Одну такую пометку нашли в октябрьском журнале, вторую в январском. Оба раза седьмым шёл вагон Шольца. После обоих рейсов Вайс звонил в ту же западноберлинскую контору.

На первой заявке значится заедающий дверной привод, на второй неисправный регулятор отопления. Работы выполняли разные люди. В графе приёмки стоит подпись Вилли Шольца.

— Он тоже участвует? — спрашиваю я Рата

— Мы этого не установили, — признается майор. — Долгов нет, лишних денег тоже не показывает. Но опытный деляга, уже попадался на мелкой контрабанде, поэтому не станет светиться лишней монетой. Ключ он выдаёт по заявке, после ремонта проверяет только работу оборудования. Каналом пользуются потому, что Шольц предсказуем и любит левые деньги.

— Почему две старые заявки нашли только сейчас? — теперь интересуется Ковальчук.

— Они лежали на заводе. Звонки Вайса лежали у нас. До вчерашней пометки соединять их было просто нечем. В октябре он говорил о венгерских подшипниках, в январе о выставочном грузе. Оба разговора легко объяснялись его работой, даже разговаривать не о чем с точки зрения госбезопасности.

«Надо же, внешняя разведка за Вайсом следит уже давно, но все равно не нашли, что ему можно предъявить», — с неким разочарованием понимаю я.

Потому что мне кажется — Вайс главный координатор всей враждебной деятельности в Дрездене и не только. Понятно, что его визит с неприкрытой угрозой теперь заставляет меня думать только так. Где-то я здорово ударил по его планам, если он все же вышел из своего невозмутимого состояния и лично пришел ко мне в пансион показать свои большие возможности испортить мне жизнь.

«Есть у него выходы на самый верх комитета. Учитывая, сколько времени он работает во внешней торговле, наверно, еще при Сталине начинал, подобное вообще не удивительно», — размышляю я.

Рат касается пальцем подписи Шольца в акте.

— По отдельности проверять было нечего. Вагон ломается, завод его обслуживает, Вайс звонит торговым людям. Пометка в книжке Крамера дала наводку и новый порядок поиска, поэтому нашли только сейчас.

Рат переворачивает лист. На обороте рукой фрау Зайферт нарисована дверца вагонного шкафа. Нижний люк отделён короткой чертой.

— За схемой есть плоский карман. Железнодорожники держат там старые листы проверки. Люк открывается обычной монетой. Основная дверца заперта, до проводов без ключа не добраться, люк находится в тамбуре седьмого вагона. Место часто бывает без людей, забирать или что-то класть очень удобно, нужно только присесть, тогда двери прикрывают выше пояса от взглядов. Правда, охраны никакой, только сам Вилли Шольц может сторожить место.

— Значит, забрать может любой пассажир? — спрашиваю я. — Во время движения поезда, кроме остановок?

— Любой пассажир, который знает вагон, люк и рейс. В этом весь смысл здешней дороги.

Ковальчук смотрит на вокзальные часы.

— Порядок прежний. В вагоне работаете один, после осмотра остаетесь в нем, как прикомандированный. До Фридрихштрассе проверяете ремонт под нагрузкой. Я еду рядом, но в седьмой не вхожу, тамбур буду

— Чья сегодня наружка? — хочу я знать.

— Не ваша, — отвечает Рат. — Если увидите передачу, не помогаете людям её заметить. Если не увидите, не начинаете искать.

Он забирает старые заявки, оставляет схему и выходит. На площади его сразу заслоняет трамвай. Через несколько секунд я замечаю только мокрый плащ Рата возле газетного киоска, затем и он исчезает среди пассажиров.

У Ковальчука есть разрешение Гурьева, вокзальная заявка и два билета до Фридрихштрассе. Нет только командировочного листа представительства именно для меня.

По обычному порядку один его экземпляр остаётся в канцелярии, второй уходит в бухгалтерию, третий возвращается фрау Зайферт вместе с закрытой транспортной заявкой.

— Канцелярия откроется в восемь, — говорит он. — Одинцов оформит после возвращения.

— Он спросит, зачем я ездил на W-7, — понимаю я.

— Скажите про вагон.

— Про вагон он и без меня узнает, — понятно мне.

Майор снимает очки, протирает их краем шарфа и возвращает на место.

— Это пока ваше предположение. Вчера вы уже приняли одно решение на основании того, что сами выбрали. Поэтому сегодня работаете с тем, что происходит дальше.

Я беру свой ящик, перекладываю конверт во внутренний карман плаща, в кармане он тихонько лежит и даже не шевелится.

Состав подают на первый путь в семь тридцать. Маневровый тепловоз тянет вагоны медленно, сцепки по очереди ударяют друг о друга. Проводники идут вдоль платформы, сверяют номера, открывают двери и занимают позицию около них. Из почтового вагона выгружают два мешка, которые приехали не на ту станцию. Служащая требует вернуть их обратно до отправления, грузчик отвечает, что поезд уже считается берлинским и поэтому дрезденских мешков в нём быть не должно. Мешки стоят между ними, пока оба объясняют друг другу правильный порядок почтовой службы.

Седьмой вагон оказывается седьмым и без почтового. Сам вагон пахнет угольной пылью, мылом и тем самым западным кофе, которого, по всем официальным бумагам, здесь не должно быть.

Вилли Шольц ждёт нас у служебной двери. Он выше меня, рыжеватые волосы зачёсаны назад, форменная куртка застёгнута на все пуговицы. Возле нагрудного кармана ткань выцвела от часов на цепочке.

Фуражку он, видимо, надел заранее для сохранения должностного достоинства. Лет ему под шестьдесят, короткая седая борода растёт только под подбородком, живот нависает над поясом, а на левой груди форменной куртки темнеет аккуратно заштопанная прореха. Герр Зайдель тоже находится здесь, держит в руке вчерашний акт и читает его тоном прокурора:

— Две пачки кофе в бельевом шкафу.

— Их просто подбросили, — невозмутимо отвечает Вилли.

— В запертый шкаф? — поражается Зайдель.

— Значит, человек предусмотрительный, — у него на все есть свое объяснение. — Озаботился ключом заранее.

— Четыре пары чулок, — продолжает ревизор.

— Забыли пассажирки, — пожимает плечами Вилли.

— Все четыре — одного размера, — уточняет герр Зайдель

— Женщины у нас равноправные. Носят, что хотят и что достанут, — теперь Вилли улыбается во все зубы.

Зайдель закрывает глаза, с трудом переживая полученный наглый ответ.

— И еще там были апельсины, — добавляет он.

— Апельсины мои, — говорит Вилли с большим достоинством. — Купил своему ребёнку.

— У вас младшему ребёнку тридцать два года, — тут же выводит проводника на чистую воду ревизор.

— Поздно переставать быть отцом. Какой уж есть сынок, все равно ребенок, — важно отвечает проводник.

Он наконец застёгивает пуговицу на рукаве куртки и внимательно смотрит на меня.

— А это кто?

— Инженер Соболев. Проверит отопительное реле и замок шкафа. По заявке с вокзала от «Заксенверка».

— Замок работает, — тут же начинает спорить проводник.

— Именно поэтому кофе оказался внутри, — говорит Зайдель уже на взводе. — Не прикидывайтесь дураком, Шольц!

Официально я нахожусь здесь по вчерашнему требованию Шольца. Начальник вагонного участка, разбуженный Ковальчуком в половине пятого, охотно согласился прислать советского специалиста. Отопительное реле седьмого вагона действительно барахлило, а после жалобы ревизора всякая помощь выглядит весьма своевременной. Герр Зайдель внёс мою фамилию в журнал, записал время прибытия и теперь чувствует, что государство наконец начало относиться к его колеблющимся принципам серьёзно.

Неофициальная часть лежит у меня под рубашкой — плоский конверт с копией четвёртой накладной.

Ковальчук стоит на платформе, не подходя близко к вагону. Сам остаётся возле газетного киоска — человек в застёгнутом пальто, читающий вчерашнюю спортивную страницу. Рат находится где-то в составе, его людей я не вижу ни на вокзале, ни в окнах, это единственный утешительный признак утра.

— Курьера не брать, — сказал Ковальчук перед тем, как мы разошлись. — Смотрим, кому отдаст. В Берлине его подхватят люди Рата.

— Если возьмёт не тот?

— Тогда этот не тот проведёт день под наблюдением и узнает потом о себе много нового.

— Вилли в деле?

— Вилли возит приветы. Больше ему знать не положено.

Поэтому сейчас Вилли смотрит на меня с большим интересом.

— Герр Соболев? — спрашивает он.

— Да.

— Если вы снова только подожмёте контакт, до Берлина он не доживёт, — заранее довольно скептически к моим способностям относится контрабандист-проводник.

— Кто поджимал до меня?

— Вчера вокзальный электрик. Позавчера я сам. Поэтому сегодня вызвал завод.

Он показывает свою заявку, хотя моя копия лежит в кармане. Номер вагона, время и описание совпадают. Внизу появилась ещё одна строка. Шольц написал, что неисправность повторилась после включения кипятильника.

— Пассажиры остались без света? — спрашиваю я.

— В купе свет есть. У меня мигает. Пассажиры без кофе остаются, только такое они замечают быстрее.

«Вроде здесь не вагон-ресторан, кофе проводник обычного вагона не должен разносить, — понимаю я нехитрый бизнес Вилли. — Буфетчики Митропы прикрывают глаз на своего внезапного конкурента, им же проще получается, меньше возиться с тележкой между вагонами. Они сюда даже не заходят, раз вагон Вилли последний».

Вилли отпирает основную дверцу своего купе. В узком служебном отсеке помещаются откидное сиденье, бачок с водой и электрический шкаф. На крючке висит еще одна форменная фуражка, под ней сетка с двумя яблоками и свёртком в серой бумаге. Шольц снимает сетку, чтобы я мог поставить ящик.

— До отправления сорок минут, — говорит он. — За две минуты двери закрываю, даже если вы останетесь внутри.

— После ремонта проеду рядом до Фридрихштрассе. Проверю под нагрузкой, — объясняю я, почему никуда не тороплюсь сейчас.

— Тогда запишите время каждой проверки.

Он говорит это без улыбки и остаётся рядом, пока я снимаю кожух. Неисправность здесь серьезная и настоящая. Возле кабельного ввода изоляция потемнела, один зажим ослаб и покрыт мелкой чёрной пылью. При нажатии отвёрткой провод отходит на долю миллиметра. Этого хватает, чтобы под большой нагрузкой контакт нагревался и начинал искрить.

Я прошу включить освещение и кипятильник. Лампа над дверью дважды меркнет. В шкафу появляется сухой треск, защита отключает линию.

— Вот так с Радебойля, — говорит Вилли. — Иногда держится до Вюнсдорфа.

— Я отключу напряжение в вагоне, фонарик для работы у меня есть, — объясняю проводнику и иду в тамбур с его ключом, там щелкаю пакетником.

Повреждённый конец кабеля приходится отрезать. Провода остаётся достаточно, но запас теперь небольшой. Я зачищаю жилу, ставлю новый наконечник, меняю обугленную шайбу и затягиваю зажим. Шольц следит не за руками, а за часами.

— Давно этот вагон за вами? — спрашиваю я.

— Четвёртый год. Раньше ходил в Прагу, теперь чаще в Берлин. Этот шкаф ремонтировали в январе, но тогда меняли другой зажим.

«Ну, с Праги можно всего гораздо больше привезти, наверно, где-то там и погорел наш Вилли. Но на какой-то мелочи, раз оставили на железной дороге с явным понижением, — понимаю я. — Вокруг сплошной социализм, везде свои дефициты».

— Кто ещё чинит шкаф? — мне интересно, почему давно не сделали положенный ремонт.

— Кто на линии окажется. У каждой бригады своя запись, а искать предыдущего мастера приходится мне.

Он произносит это устало, не жалуясь мне лично. На рукаве у него след мела от дверной рамы. Вилли замечает его, смачивает палец и трёт ткань, пока остаётся только светлое пятно.

Я снова ухожу включить нагрузку и закрываю шкаф, где не видно ничего запрещенного. Лампа горит ровно, зажим не трещит. Через три минуты металл остаётся холодным.

— До Шёнефельда проверю ещё два раза, — говорю я.

— В моем вагоне есть свободное служебное место. Здесь у меня пассажиры и чай.

Он принимает работу не торопясь. Сначала включает всё сразу, потом по отдельности. Просит погасить свет, снова зажигает и прикладывает пальцы к кожуху. Только после этого расписывается на заявке.

Пока Вилли тщательно проверяет кипятильник, я закрываю основную дверцу и выхожу в тамбур, опускаюсь к нижнему люку. Винт действительно поворачивается ребром монеты. За металлической пластиной лежит сложенная вчетверо схема и три старых листка с датами проверки. Края у них засалены. В глубине кармана прощупывается свободное место шириной с ладонь.

Я сразу же кладу конверт в полость, лучше решить вопрос, пока нет пассажиров. На клапане конверта Рат написал простым карандашом: «Для Г. Из Дрездена». Так, по словам Зайделя, помечают семейные приветы, когда не хотят доверять фамилию бумаге.

Люк встаёт на место. Поперёк щели я прижимаю короткий светлый волос — свой найти не удалось, приходится пожертвовать ниткой из полотенца. Древняя техника, зато не требует батареек и видна издалека.

— Люк исправен, — говорю я, возвращаясь в служебное купе.

— Я это уже говорил, — отзывается Вилли.

Герр Зайдель записывает результат проверки и даёт мне расписаться. В графе «характер работ» он выводит: «Ремонт и регулировка реле отопления, осмотр служебного шкафа». Время — семь пятьдесят восемь.

Эта строчка позже окажется полезнее всего, что мы делаем утром, но сейчас я смотрю на неё просто как на ещё одну бумагу. Бумаги любят скромные входы.

Шольц убирает мою заявку в папку.

— Ничего больше там не нашли?

— Старые отметки. Их давно пора переписать.

— Пусть лежат. Когда новый мастер говорит, что такой поломки раньше не было, я показываю ему всю накопившуюся ранее бумагу.

Если Вилли знает о конвертах, то не даёт этого понять. Если не знает, карман для него действительно хранит только чужую память о старых неисправностях.

Я собираю инструмент, ведь на платформе уже появляются пассажиры.

Вилли надевает белые перчатки и становится другим человеком — подтянутым, быстрым, видящим весь вагон сразу.

— Билеты держать при себе! Багаж под лавки! Голубей не кормить до Эльстерверды! Молодой человек, гитару с прохода, на сидение ее не ставьте, она у вас не член семьи!

Я занимаю место в купе напротив пожилой женщины с мальчиком. Билет у меня настоящий, до Берлина-Фридрихштрассе, купленный Ковальчуком за час до отправления. Где-то в соседнем купе едет человек Рата или не едет, угадывать своих по поведению полезно только противнику.

До отправления остаётся восемь минут. Я перехожу в шестой вагон по платформе. Ковальчук сидит в купе у прохода с раскрытой газетой. Напротив него пожилой мужчина чистит варёное яйцо над бумажным пакетом. Скорлупу он складывает туда же, откуда достал соль.

— Ремонт закончен, — говорю я.

Ковальчук не поднимает головы.

— Вещи оставили?

— Старые схемы на месте.

Это единственная фраза, которую нам разрешено произнести о конверте в поезде. Я ставлю свой ящик под сиденье и выхожу в коридор.

Высокого в сером среди пассажиров пока нет. В восемь двенадцать состав дёргается.

Стеклянный свод плывёт назад. За ним проходят мокрые крыши, склады, стрелки, одинокий путеец в оранжевом жилете. Дрезден остаётся в сером утре, ещё не решившем, будет дождь или солнце. На последнем пути стоит товарняк с открытыми платформами, рабочий сидит на буфере и ест хлеб, не обращая внимания на уходящий скорый.

Мальчика зовут Томас. Деревянная лошадь не имеет имени, зато имеет одно красное колесо и три зелёных. Бабушка объясняет, что четвёртое зелёное потерялось в Лейпциге, а красное поставил сосед, потому что ребёнку всё равно, лишь бы ехало.

— Неправда, — говорит Томас. — Ей не всё равно. Она очень стесняется, что колеса разные.

— Тогда покрасьте, — советую я.

— Красное нельзя. Дедушка говорит, красного должно быть видно больше, — объясняет Томас. — А три зеленых долго красить в красный цвет.

Бабушка извиняется за политическое воспитание и достаёт вязание. Я смотрю в окно, в отражение двери и на часы.

До самого Радебойля тайник никто не трогает.

На предыдущей станции подсаживаются рабочие с ночной смены, женщина в голубом пальто и худой молодой священник без воротничка, которого выдаёт Библия в газетной обложке. Вилли проходит по вагону с компостером. Возле нашего купе останавливается, проверяет билеты и, возвращая мой, говорит:

— Реле пока держит. Я даже удивлён.

— До Берлина далеко.

— Вот и я об этом.

Он идёт дальше. Нитка на

Перед Радебойлем поезд замедляет ход. Городская застройка меняется садами. На огородах копают землю, у одного домика семья завтракает прямо перед теплицей, девочка в красной шапке машет каждому поезду обеими руками. Томас прижимается к стеклу и машет в ответ, пока дом не исчезает.

Я пытаюсь представить человека, который придёт за конвертом. Высокий. Серое пальто. Этого хватает для плохого фоторобота и хорошей ошибки, ведь когда ждёшь серое, весь мир внезапно одевается в серое. В нашем вагоне серые три пальто, два костюма, шинель солдата и серый голубь под платком.

Первым подозрительным оказывается бухгалтер из Косвига. Он дважды проходит в тамбур мимо служебного купе, каждый раз заглядывая в окно. На третий я иду следом и выясняю, что туалет в нашем конце закрыт, а бухгалтер стесняется спрашивать. Второй, молодой человек с гитарой, долго стоит у шкафа, но интересуется розеткой, потому что хочет подключить маленький магнитофон. Вилли прогоняет его и обещает конфисковать музыку как багаж сверх нормы.

К Радебойлю я уже начинаю думать, что утро уйдёт впустую.

На станции продают горячее молоко и булочки. Вилли открывает дверь и помогает бабушке Томаса спуститься за молоком. Я остаюсь в вагоне, моя нитка на месте.

На перроне появляется высокий мужчина в сером.

Замечаю я его не сразу. Сначала — руку, подхватившую чужой чемодан. Молодая женщина пытается одновременно поднять багаж и удержать энергичную девочку лет пяти. Мужчина спокойно берёт чемодан, ставит в вагон и отступает, пропуская их вперёд. Ростом он выше окружающих на полголовы. Серое пальто застёгнуто доверху, шляпы нет, волосы русые, коротко остриженные. Лицо узкое, под глазами тёмные мешки, на левой щеке неглубокий старый шрам.

В правой руке — сложенная «Берлинер цайтунг», багажа с ним нет никакого.

Он не осматривает вагон. Снова пропускает вперёд женщину с дочкой, легко поднимает её тяжелый чемодан на полку и спрашивает, не лежит ли внутри стекло. Женщина отвечает, что там прошлогоднее варенье. Мужчина аккуратно переставляет чемодан так, чтобы тот не качался.

Женщина благодарит. Он улыбается девочке, поднимает упавшую варежку и отдает матери.

У него не профессиональная пустота вместо лица. Нормальное, усталое лицо мужчины лет сорока, который рано встал, помог симпатичной женщине с чемоданом и теперь хочет сесть у окна. Такие лица опаснее масок, маску замечаешь, нормального человека обязательно пропускаешь.

Он проходит мимо меня, пахнув холодным воздухом и дешёвым мылом. На обшлаге левого рукава серого пальто блестит свежая пуговица — пришитая ниткой чуть темнее ткани. Мужчина занимает место через два купе, разворачивает газету и начинает читать с внутренней полосы.

Я не двигаюсь, нужный человек все же пришел в вагон, хоть и сел не в Дрездене. Почему-то сразу понимаю, что это именно тот, кого мы ждем.

Вилли даёт свисток, захлопывает дверь. Бабушка Томаса успевает в последний момент, прижимая к груди бутылку молока. Поезд тут же трогается.

Высокий в сером читает двадцать минут. Переворачивает страницу, складывает газету уже, читает заметку внизу. Ни разу не смотрит в сторону служебного купе. Потом достаёт из кармана варёное яйцо, аккуратно разбивает о подоконник и начинает чистить, складывая скорлупу в газетный кулёк.

«Шпион, который ест яйцо, выглядит особенно невиновно. Возможно, потому что глупо подозревать человека с полной скорлупой ладонью», — наглядно вижу я.

Поезд все едет. За окнами проходят склады, мокрые крыши и заводские трубы. На одном дворе женщины развешивают бельё между двумя бараками. Белые простыни поднимаются от ветра одновременно, словно поезд создаёт его сам.

Я возвращаюсь на минуту в купе к Ковальчуку, благо из его купе тоже видно тамбур. Пожилой пассажир уже съел яйцо и читает заметку о завтрашнем голосовании в Бонне. Он ведёт по строчкам ногтем, затем передаёт газету Ковальчуку.

— Они там канцлера правда могут сменить? — спрашивает он.

— Могут попытаться, — отвечает майор.

— По радио говорят, голосов хватит.

— Радио считает до голосования. Депутаты после.

Мужчина кивает, будто услышал не мнение, а порядок подсчёта.

— У меня сестра под Касселем, — говорит он. — В марте прислала приглашение. В районном отделе сказали прийти после мая. Теперь каждое воскресенье спрашивает, что решили с договорами. Будто в Бонне знают про моё заявление.

— Сколько вы не виделись? — спрашивает Ковальчук.

— Девять лет. Письма идут. Посылки тоже. Она мне кофе, я ей ёлочные игрушки из Лауши. Потом обе стороны пишут, что посылка пришла целой, хотя всякий раз что-нибудь разбито.

Он достаёт из бумажника сложенное приглашение. Не раскрывает, только проверяет, лежит ли оно на месте.

— Если Барцель победит, заявление не исчезнет, — говорит Ковальчук.

— Не исчезнет. Только снова скажут прийти позже, — грустно вздыхает мужчина.

Спорить он не собирается. Ему нужно выходить в Гросенхайне. Мужчина складывает все остатки еды в бумажный пакет, прячет в карман и начинает готовиться за десять минут до остановки. Приглашение остаётся в бумажнике, газета на сиденье.

Из двери вагона-ресторана появляется Вилли с подносом. Официально кофе по купе не разносят. Неофициально четыре фарфоровые чашки уже стоят на блюдцах.

— Кофе! — негромко объявляет он. — Для тех, кому врач запретил спать на службе.

Солдаты оживляются. Бухгалтер тянется за кошельком. В проходе становится тесно, все покупают и рассчитываются мелочью, кофе от Вилли действительно ждут, как я понимаю, это особая фишка его вагона. Он совершает пару рейсов в свое купе и потом еще раз в вагон-ресторан.

Высокий сворачивает газету, кладёт на сиденье и выходит без чашки в сторону туалета. Я продолжаю смотреть в окно. В отражении он проходит мимо служебного купе и исчезает за дверью тамбура.

Вилли доходит до нашего купе. Бабушка Томаса покупает кофе себе и какао в толстом стакане мальчику. Томас тянется слишком быстро, стакан качается, бабушка вскрикивает. Я успеваю подхватить блюдце, несколько коричневых капель попадают мне на брюки.

— Простите! — говорит она. — Он всегда… Томас, что надо сказать?

— Горячо, — сообщает Томас.

В этот момент деревянная лошадь соскальзывает с лавки и катится по проходу. Красное колесо ведёт её в сторону, она стукается о стену, переворачивается и проваливается под складное сиденье возле служебного купе.

Томас тут же громко ревёт.

Бабушка ставит стакан, лезет под лавку. Вилли держит поднос и командует не толкаться. Солдат выходит помогать, задевает гитару, гитара отзывается всеми струнами. Голуби под платком бьются в клетке. На несколько секунд вагон превращается в ярмарку.

Я вижу высокого в сером только

Несколько секунд его серое пальто видно через стекло соединительной двери. Потом Вилли выходит из служебного отсека с пачкой билетов и идёт по купе. Высокий смотрит ему вслед, остаётся в тамбуре и закуривает возле почти закрытого окна.

Поезд входит в поворот. Дверь между вагонами качается, на мгновение открывая нижнюю часть шкафа. Мужчина оставляет недокуренную сигарету во рту, опускается на одно колено и поворачивает винт монетой.

Он делает это без лишней торопливости, но очень ловко. Со стороны кажется, что пассажир поправляет шнурок или ищет что-то под батареей. Газета остаётся у него под мышкой. Серый рукав закрывает люк. Через несколько секунд мужчина встаёт и продолжает невозмутимо тянуть сигарету.

«Газета стала немного толще у сгиба», — понимаю я.

Я не двигаюсь. В стекле соединительной двери вижу Ковальчука. Он сидит на прежнем месте и перелистывает газету пожилого пассажира. Только указательный палец лежит поперёк строки, а не ведёт по ней.

Вилли возвращается, совсем закрывает окно и поднимает с пола упавший с сигареты пепел.

— Курить в соседнем тамбуре, — говорит он высокому, когда тот затягивается снова. — Там открыто окно.

Высокий кивает, извиняется, выбрасывает окурок в урну и садится. Он не пытается проверить, заметили ли его.

Я остаюсь в своем купе. Ковальчук тоже заметил серого, как он приседал, должен был все понять.

Высокий в сером дочищает второе яйцо, солит из маленькой бумажной трубочки и съедает. На правой руке — обручальное кольцо. Под ногтем большого пальца чернеет машинная смазка. Экспедитор, механик, железнодорожник — профессий набирается полный десяток. Он вытирает пальцы платком, складывает скорлупу внутрь платка и быстро засыпает, сначала снимая и вешая пальто на крючок. Упирается в него головой и уже спит, явно привык спать сидя в поедах. Газета прижата к стенке его боком и прикрыта самим пальто.

Мне остаётся не делать то же самое, поглядывая за мужчиной в сером пальто в окно, но спать реально хочется.

За Доберлугом поля становятся шире. Поезд идёт быстро, но не ровно, вагон иногда бросает на стыках, чашки в служебном купе звякают. Томас спит у бабушки на коленях, прижав лошадь к животу, голуби тоже успокаиваются. Священник снимает с Библии газетную обложку и читает, ведя пальцем по строкам. В соседнем купе солдаты тихо поют, чтобы не разбудить ребёнка.

Мир в седьмом вагоне живёт без всякого отношения к нашему конверту. Именно поэтому конверт в нём почти невидим.

Через полчаса Шольц зовёт меня испытать шкаф. Я не занимаюсь люком, проверяю только зажим. При включённом кипятильнике лампа горит ровно.

— Теперь до Берлина выдержит, — говорит Вилли.

— Если провод больше не трогать.

— Его все просят не трогать. Потом первый же мастер проверяет, крепко ли он держится.

Я ставлю в заявке время повторной проверки. Шольц убирает лист в папку и достаёт яблоко из сетки.

— Второе возьмёте?

— Спасибо, не хочу.

— Тогда до вечера пролежит. Дочь считает, что в дороге человек питается только яблоками.

Он жизнерадостно протирает яблоко рукавом и откусывает, глядя на сигнальные столбы за окном. Его участие в операции заканчивается работающей лампой, заявкой и пеплом от чужой сигареты на полу около тайника.

К Шёнефельду небо очищается. Самолёт проходит низко над составом и уходит в сторону полосы. Несколько пассажиров прижимаются к окнам, мальчик из соседнего купе считает шасси и сбивается, когда поезд входит под путепровод.

Перед Берлином высокий просыпается сам, за несколько минут до объявления. Даже не смотрит на часы, просто открывает глаза, когда поезд начинает сбрасывать ход у Шёнефельда.

Высокий в сером надевает пальто за минуту до остановки, газету все время держит в правой руке. Он ещё раз помогает женщине снять чемодан с вареньем, ставит его в проход и пропускает её к двери.

Я даю ему пройти тамбур и задерживаюсь возле купе, словно прощаясь с бабушкой.

— Вы уже выходите? — спрашивает она.

— Пересаживаюсь.

— А мы до Остбанхофа. Томас, попрощайся.

Томас открывает один глаз.

— Лошадь не покрасим, — говорит он.

— Пусть стесняется дальше, — поддерживаю его я.

Поезд останавливается.

На платформе Шёнефельда выходят двое людей Рата. Я узнаю одного по тому, что он слишком старательно не смотрит на седьмой вагон. Высокий тоже может его узнать, но он вообще не смотрит по сторонам.

До Фридрихштрассе остаётся несколько остановок. По прежнему наблюдению пакет раньше всегда забирали там. Выход в Шёнефельде означает либо смену порядка, либо назначенную проверку за курьером. Либо еще что-то, что мы не знаем.

Высокий все же сходит здесь. Один человек Рата движется следом слишком быстро и близко, второй остаётся у газетного автомата. Я выхожу последним с ящиком, забранным у Ковальчука, какое-то время жду около вагона вместе с Вилли, потом ухожу.

Ковальчук выходит из шестого вагона тоже последним. Я не смотрю ему вслед. Возле лестницы нас встречает железнодорожный мастер, которому передали заявку Шольца. Он просит показать запись о ремонте и быстро сравнивает номер наконечника с перечнем выданных деталей.

— Старый вы куда дели? — спрашивает он.

Я достаю из кармана обугленную шайбу и отрезанный конец провода.

— А наконечник?

— Остался в ящике.

Он лежит на дне ящика среди опилок. Мастер заворачивает его в бумагу, пишет номер вагона и только после этого расписывается. Пока мы закрываем заявку, поезд уходит к Берлину. Седьмой вагон проходит мимо нас, Вилли стоит у открытого окна служебного отсека и ест второе яблоко.

На середине платформы девочка, которой высокий утром помог с чемоданом, вырывается от матери и бежит к киоску, слишком приблизившись к краю платформы. Мать громко и испуганно кричит. Мужчина в сером оборачивается, ловит ребёнка за плечи перед самым краем и передаёт обратно женщине.

Человек Рата тоже вынужден резко остановиться в двух шагах от него, не успев понять, что так делать нельзя. Их глаза встречаются, всего на одну секунду. Высокий улыбается — вежливо, как случайному прохожему, и сразу идёт дальше.

Он понимает. Не обязательно всё, но достаточно, что теперь за ним идут.

На лестнице он не ускоряется. В переходе покупает у автомата билет на городскую электричку, затем внезапно сворачивает к почтовому отделению. Человек Рата проходит мимо, я останавливаюсь у схемы линий.

Высокий берёт бланк, что-то пишет стоя у стойки и подаёт телефонистке заказ на междугородний разговор. Потом садится ждать. Серое пальто видно между двумя кадками с фикусами.

Телефонистка вскоре называет номер кабины. Он входит, закрывает дверь и снимает трубку.

Слышать

Я прохожу к газетному ларьку, покупаю «Нойес Дойчланд» и встаю так, чтобы видеть кабину в отражении холодильника с напитками. Высокий говорит около двух минут. Один раз вынимает из кармана сложенную газету, смотрит на край конверта и убирает его во внутренний карман. Затем кладёт трубку, выходит и направляется к ячейкам хранения.

«Значит, получил новую инструкцию про конверт», — понимаю я.

Там он выбирает ячейку в нижнем ряду. Открывает своим ключом, значит, ячейку подготовили заранее, кладёт внутрь газету без конверта, запирает замок. Ключ не берёт с собой, приклеивает снизу к деревянной скамье кусочком жевательной резинки одним тренированным движением. Я не вижу сам ключ, но понимаю по движению, что это именно он остается там приклеен.

Обычный добрый к соседям человек заканчивает обычное утро довольно странным поступком.

Ковальчук проходит мимо меня, человек Рата следует за ним. Второй остаётся у ячеек. Я сажусь в буфете за столик, заказываю кофе и начинаю ждать владельца ключа.

Он приходит через семь минут.

Молодой мужчина в синем плаще. Тот самый худой, которого мы видели вчера на Дрезденском вокзале, человек Пуллаха, первым подошедший к красному чемоданчику. Вчера он уходил от Кёльна. Сегодня приходит за еще одной бумагой, которая должна убедить его, что Кёльн не придумал всю эту историю.

Он садится на скамью, так садятся завязать шнурок, снимает ключ, открывает ячейку и убирает газету в портфель. Всё занимает меньше минуты.

Кофе я не допиваю. Настоящий он или суррогат — даже не понимаю.

Рат появляется рядом, когда синий плащ уже исчезает в переходе. Сегодня майор изображает железнодорожного служащего, тёмная фуражка без кокарды, потёртая сумка, куртка с блестящими локтями. Образ получается убедительный, если не смотреть в глаза.

— Ваш высокий нас увидел, — говорю я.

— Увидел Ганса. Ганс будет торопиться даже на своих похоронах, — Рат явно недоволен сотрудником.

— Потеряли Синего плаща?

— Нет. Сел на электричку до Осткройца. Наши люди сменились. А человек Пуллаха что забрал?

— Что-то вместе с газетой, но не наш конверт, — говорю я. — За высоким в сером пошли?

— Конечно, — майор сейчас спокоен.

Рат садится напротив. Берёт мою чашку, пробует и морщится.

— Суррогат. А еще Митропа, — укоряет он здешний буфет.

— Значит, утро проходит не зря. Узнали, кому он звонил?

— Отсюда — в Дрезден. Заказал номер вашего представительства и попросил товарища Одинцова.

Одинцов. Имя не звучит. Оно просто встаёт между нами, как фигура, которую оба видят на доске.

— Соединили? — спрашиваю я.

— На две минуты восемнадцать секунд.

— Мало для отчёта.

— Достаточно для предупреждения, — уверен Рат.

— Кто высокий?

Рат вытаскивает из сумки фотографию из служебного удостоверения. Лицо моложе лет на восемь, волосы темнее, но все на фото то ж самое: широкий лоб, тяжёлые веки, спокойный рот.

— Эрих Фогель. Сорок два года. Экспедитор «Дойтранса», международные перевозки. Имеет допуск в грузовые зоны Берлина, Дрездена и Лейпцига. Женат, сын учится на слесаря, жена работает в библиотеке. Политически скучен. Долгов нет, любовницы, по нашим сведениям, тоже. Три раза за последние два месяца входил в ваше представительство с транспортными документами.

— К кому? — чувствую я поклевку.

— В журнале посетителей — отдел учёта командированных. Принимал Одинцов, — спокойно поясняет Рат.

— Экспедитор приносит бумаги по командированным? — пришло время мне удивиться.

— Иногда. Билеты, багаж, групповые заявки. Работа придумана весьма толково, именно так, чтобы любой визит можно было правильно объяснить. Очень нужный западной сети человек, поэтому его и завербовали.

— А звонок?

— Фогель скажет, что уточнял фамилию получателя груза. Одинцов подтвердит. Мы получим двух добросовестных служащих и один телефонный счёт.

Рат возвращает фотографию в сумку.

— Брать его нельзя. Теперь он поведёт нас к остальному каналу, — напоминает он.

— Он видел хвост.

— Тем более. Испуганный курьер чаще оглядывается в сторону хозяина.

— Или режет нитку, — начинаю было сомневаться я, но вспоминаю Клауса Биндера.

— Тогда узнаем, где у него нож, — Рата никак не получается смутить.

Майор говорит спокойно, но левый большой палец трёт край чашки. Своего торопливого Ганса он уже мысленно увольняет, возвращает, снова увольняет и, возможно, отправляет регулировать движение в Штральзунд.

— Пуллах получил нашу дезу, — говорит он. — Вайс своё сделал.

— А Фогель предупредил Одинцова, — напоминаю я.

— Он позвонил Одинцову. Пока только это.

— Вы сами в это верите?

— В моей работе вера оформляется отдельным приложением. У нас его нет, — отвечает Рат.

На вокзале объявляют прибытие поезда из Франкфурта-на-Одере. Люди поднимаются, тянутся к платформе. В буфет входят двое школьников с портфелями, покупают одну булочку на двоих и просят разрезать точно пополам. Продавщица разрезает, смотрит на половинки и отщипывает от большей кусок за куском, пока не считает равновесие восстановленным.

Рат дожидается, когда они уйдут и предлагает спуститься вниз.

— Там у меня машина, Фогель пошел в транспортный отдел Шенефельда.

Глава 19

За платформой нас ждёт чёрная служебная «Волга». Водитель не знаком ни мне, ни Ковальчуку. Он отвозит нас к низкому зданию возле грузового двора аэропорта. На двери написано, что комната принадлежит дорожной диспетчерской. Внутри два стола, телефон и раковина с коричневым следом под краном. Рат заходит первым, через какое-то время зовет нас, сам слушает мужчину в куртке «Интерфлюга».

Мужчина почти заканчивает доклад до нашего появления и сразу уходит. На столе остаётся листок с номером служебного пропуска.

— Передача была? — спрашивает Ковальчук.

— Была, — отвечает Рат. — Ваш Фогель прошёл в грузовой корпус по пропуску «Дойтранса». Там встретился с человеком западноберлинской экспедиционной конторы. Папка перешла через стойку вместе с накладной. Западный вышел с нашим конвертом и сразу сел служебный аэропортовый автобус к границе. У них все хорошо продумано и по времени ловко сложено.

— Его ведут?

— До перехода. Дальше поведут другие, если успеют принять, — признается Рат. — Это уже не так важно, раз накладная у них. Для того все и затеяно.

— Фогель отдал папку сразу?

— Нет. Сначала занимался своим реальным грузом. В венгерской ведомости не сошлось число мест. Он вернул два экземпляра на склад, дождался новой печати и сам проверил пломбу на контейнере.

— Значит, работа у него настоящая, — вздыхает Ковальчук.

— И работа, и пропуск. В грузовом корпусе его хорошо знают. По средам он принимает дорожные документы, иногда сопровождает срочные папки из Дрездена. Сегодняшняя поездка не потребовала от него ни одного необычного действия. Пока он не заметил наблюдение, но трюк с камерой хранения, наверняка, был оговорен заранее, — рассуждает майор.

Рат говорит об этом не без досады. Чем лучше устроено прикрытие Фогеля, тем меньше оно похоже на ошибку противника и тем труднее будет превратить увиденное в какое-то серьезное доказательство.

— Как прошёл сам конверт? — спрашиваю я.

— Западный принёс три накладные на авиационный груз. Фогель положил на них свою папку, проверил номера и вернул всё через окошко. Накладные остались у Фогеля, папку забрал западный. Наш человек видел руки и край плотного конверта, но не содержание.

— Они разговаривали о чем-то?

— О задержке машины из Лейпцига. Возможно, действительно задержалась.

Рат подвигает к нам листок. На нём записаны фамилия, номер пропуска и время входа.

— Эрих Фогель, дрезденская группа международных перевозок «Дойтранса», международный экспедитор. Вчера получил задание сопровождать в Шёнефельд папку с документами на венгерское оборудование. Папка настоящая, груз тоже. Только ехать с ней мог любой другой курьер.

— Кто назначил Фогеля? — спрашиваю я.

— Дежурный диспетчер. Заявку на его фамилию передали по телефону вчера после шести. Голос пока не установлен.

В комнате звонит аппарат. Рат поднимает трубку, называет только фамилию и слушает. Один раз просит повторить номер кабины.

— Не подходить, — говорит он. — Пусть закончит сам.

Он кладёт трубку не сразу, держит пальцы на рычаге и смотрит на часы.

— Фогель вошёл в телефонную кабину у грузового корпуса. Набрал дрезденское представительство. Телефонистка соединила с Борисом Сергеевичем Одинцовым.

Ковальчук записывает время.

— Содержание?

— Пока нет. Когда Фогель вошёл в грузовой корпус, телефонную станцию предупредили. Дежурная записала номер, набранный из кабины. Этот разговор короткий, меньше минуты, — рассказывает нам Рат то, что услышал в трубке.

— Может быть служебным, — говорю я.

— Может. Одинцов оформляет транспортные документы, Фогель работает в экспедиции. Поэтому фамилию пока не превращаем в вывод, — произносит Ковальчук.

Рат снимает со спинки стула плащ.

— Фогеля будут вести. Вы возвращаетесь в Дрезден. Копию заявки Шольца и железнодорожный акт не теряйте. Сегодня они важнее красивого рассказа о сером пальто. Ганса не ищите, Фогеля не ищите, Синий плащ тем более.

— А вы?

— Буду объяснять начальству, почему человек, которого мы вели, заметил того, кто его вёл. Это полезный разговор, после него особенно ценишь одиночество, — с грустным юмором отвечает разведчик.

Он поднимается и уходит, мы идем с ним, чтобы вернуться на железнодорожную станцию, где доезжаем по моей просьбе до берлинского Ангальта на подвернувшейся кстати электричке.

— Хочу прогуляться по Берлину, раз есть время до обратного поезда, — объясняю Ковальчуку. — Все равно билеты уже оплачены. Когда еще будет свободное время.

До обратного поезда остаётся больше часа, поэтому оставляю ящик с инструментом Ковальчуку, выхожу на улицу, хочу вспомнить город моей молодости.

Берлин издалека нас встречает ветром. Над Шпрее ползут низкие облака, у вокзала торгуют цветами, возле газетного киоска спорят о футболе. На другой стороне улицы строители разбирают леса, прохожие идут под ними, не поднимая головы. Я дохожу до моста и стою у перил.

Город еще не знает, что два его телефонных разговора только что придали моему подозрению фамилию. Пока сама фамилия ничего не доказывает. Одинцов принимает транспортные бумаги по должности, Фогель возит их по должности. Вайс разговаривает с коммерсантами по торговой линии. Каждый находится ровно там, где ему полагается. Только если сложить эти правильные места вместе, получается неправильная дорога.

Фогель обнаружил слежку, но все равно позвонил Одинцову, значит, разговор должен был состояться. Или он предупредил его о слежке, что сейчас прямо валит Одинцова.

Я знаю, куда эта дорога ведёт, но уже из чужого будущего. В середине восьмидесятых Одинцов исчезнет во время заграничной командировки, через сутки окажется на телевидении и расскажет на пресс-конференции о своём большом разочаровании в социализме. Так было в моей памяти. Но память не доказательство, зато будущее уже однажды позволило себе не спросить моего разрешения.

Теперь у меня есть Фогель, W-7, две минуты восемнадцать секунд разговора, меньше минуты второго разговора и журнал посещений. Для любого прокурора — мусор, для меня и Гурьева с Ковальчуком — правильное направление.

В столовой около Ангальтского вокзала мы едим перед обратным поездом. На подносе у Ковальчука суп, две сосиски и стакан компота. Я беру только хлеб и кофе. За соседним столом пилоты обсуждают свой задержанный рейс. Один винит туман в Варшаве, другой диспетчера, который поверил прогнозу. На стене висит плакат «Интерфлюга» с морем, белым самолётом и женщиной в платье, слишком лёгком для сегодняшнего прохладного утра.

Ковальчук кладёт рядом с тарелкой копию заявки.

— Одинцов получит правду про неисправный зажим, — говорит он. — И больше ничего.

— Если спросит про Шёнефельд?

— Шёнефельд входит в железнодорожный акт.

— Если спросит про Фогеля?

— Не знаете такого человека.

Он ест быстро, но не торопит меня. Кофе успевает остыть. За окном грузчики катят к складу контейнер с иностранными надписями. Один мужчина толкает, двое держат сбоку. На повороте они останавливаются, подкладывают под колесо деревянный клин и только потом продолжают.

Обратный поезд приходит с небольшим опозданием.

На обратном пути вагон оказывается другим, без Вилли. Проводница — молодая женщина с красными от бессонницы глазами. Она проверяет билет, просит не открывать окно и до Доберлуга решает с пассажирами, кому принадлежит клетчатый чемодан в тамбуре. Чемодан не признаёт никто. В Эльстерверде выясняется, что хозяин едет в соседнем вагоне и уже час ищет его там. Проводница ругает обоих, хозяина и чемодан, с одинаковой строгостью.

В поезде нет свободных купе, и до Эльстерверды мы сидим напротив двух студенток и женщины с перевязанной коробкой на коленях. В крышке пробиты отверстия, внутри иногда шуршит. Женщина объясняет, что везёт племяннику молодого кролика, время от времени проверяет, не сдвинулась ли миска с водой.

Студентки смеются, затем возвращаются к конспектам. Одна учит химические формулы, другая переписывает немецкие слова и закрывает ладонью ответы. Женщина с коробкой засыпает, кролик продолжает шуршать под верёвкой.

После утреннего вагона стоящая здесь

«Фогель уже сделал свою часть дела, ложная накладная ушла к людям, которые начнут проверять Байера. До голосования остаются сутки. Договоры ещё не спасены, деньги никуда не исчезли, а на заводской копии по-прежнему стоит подпись Соболева. Мы выиграли только время, причём пока не знаем сколько», — думаю я.

Я сижу у окна и смотрю, как поля бегут обратно. Седьмой вагон, яйцо, деревянная лошадь, серое пальто, телефонная кабина. Наша операция удалась почти целиком, Пуллах получил правильную ложь от нас, курьер и его напарник показались, звонки легли на нужный стол. Неудачным было только одно — курьер увидел наблюдение.

«В нашем деле подобного достаточно, чтобы удача сменила владельца. Но Рат уверен, что Фогель теперь приведет его к своей сети. Та ли она самая, где были задействованы Инге и Биндер — я не уверен, но в любом случае на Одинцова уже есть серьезный компромат. Если Фогеля возьмут и тот даст показания, он станет железным», — кажется мне.

На одном из перегонов поезд долго стоит у закрытого сигнала из-за своего опоздания и опаздывает еще больше. Студентка успевает проверить всю страницу слов. Женщина просыпается, прикладывает ухо к коробке и удовлетворённо кивает. Когда состав снова трогается, никто не обсуждает задержку. Пассажиры просто пересчитывают оставшееся время и меняют планы на вечер.

В Дрезден мы возвращаемся после шести. На платформе пахнет дождём и паром от маневрового тепловоза. Гена ждёт у выхода, прислонившись к отремонтированному «Москвичу».

— Ну, как Берлин? — спрашивает он.

— Ветреный. Очень, — серьезно говорю ему я, раз Ковальчук молчит, держась за бок.

Обед в столовой ему уже откликается.

— Там всегда. Потому все начальство простуженное.

Он не знает, зачем приехал за нами. Ему сказали забрать с вокзала, Гене этого хватает. По дороге он рассказывает местные новости, что у тёти Зины пропали тринадцать красных гвоздик, приготовленных для начальства. Нашлись у шофёров, те просто украсили ими решётку старого автобуса и теперь отказываются возвращать цветы, потому что автобус тоже участвует в демонстрации.

У представительства красный автобус стоит у ворот, торжественный и ржавый. Гвоздики торчат между прутьями, как награды. Тётя Зина спорит с водителями, Бортник уже вернулся из Лейпцига и доказывает обеим сторонам, что можно списать цветы на культурное оформление транспорта.

В представительстве еще горят окна канцелярии. Дежурный отдаёт Ковальчуку два сообщения для Гурьева.

Потом вспоминает:

— Андрей Николаевич, вас Одинцов искал. Сказал, как вернётесь — зайдите. У него бумага по вашей поездке.

— Он знает, откуда я вернулся?

Дежурный пожимает плечами.

— Он всё про командировки знает. Работа такая.

Мы идем вместе, кабинет Одинцова открыт. Он сидит в серых нарукавниках и переносит расходы из маленького журнала в большой. На краю стола приготовлены три листа с копировальной бумагой. Рядом лежит моя телеграфная квитанция, словно за неделю её так и не нашли куда подшить.

— Вернулись, — говорит он. — Хорошо. Бухгалтерия уже закрылась, но форму сегодня закончить нужно. Иначе бухгалтерия не примет билет, а железнодорожники выставят счёт не тому ведомству.

Он подаёт мне верхний лист. Командировочное задание выписано вчерашним числом. Время выезда указано семь утра, маршрут ведёт от пансиона к вокзалу, затем до Фридрихштрассе и обратно. Номер стоит между заявкой на машину Ковальчука и утренней телеграммой торговому управлению. Место для него оставили заранее или освободили позже. По журналу этого не определить.

Остальные графы заполнены аккуратно. Номер поезда совпадает с заявкой Шольца, седьмой вагон указан отдельно, обратный билет оставлен для отчёта. Одинцов даже вписал номер машины, на которой мы приехали к вокзалу. Утром этот номер лежал только в журнале дежурного и на листе Ковальчука. Форму составляли не в спешке и не со слов случайного железнодорожника.

В строке цели поездки напечатано «проверка измерительных головок вагонного регулятора».

Не отопительное реле. Не осмотр вагона. Измерительные головки — тот самый снятый с производства товар, который утром придумали я, Рат и Ковальчук для фальшивой четвёртой накладной.

Одинцов вообще не должен ничего про них знать.

Я читаю строку второй раз. На заводе нет никаких измерительных головок для вагонного регулятора. В заявке Шольца указан шкаф освещения. В железнодорожном акте стоит кабельный зажим. Даже человек, плохо понимающий устройство вагона, написал бы электрооборудование или неисправность освещения. Здесь выбрано точное название несуществующей детали.

Ковальчук остаётся у стола, успевает прочитать бумагу.

— Кто сообщил цель поездки? — спрашивает он.

Одинцов выравнивает маленький журнал по краю стола.

— Утром позвонили из транспортной конторы. Соболев уже уехал, формы не было. Я оформил по смыслу. При срочных выездах у нас всё задним числом, ничего не поделаешь.

— Из какой конторы?

— Мужчина не представился, а я не записал, — он виновато улыбается. — Нарушение, конечно. Но если каждого экспедитора записывать, работать некогда. Сказал, что Андрей Николаевич выехал на осмотр вагона и форму нужно оформить сегодня. Соединение было плохое.

Он не произносит фамилию Фогеля. Не говорит и про Шёнефельд, хотя маршрут напечатан правильно. Ответ достаточно неточен, чтобы объяснить ошибку, и достаточно точен, чтобы я понял источник.

Фогель представился, в этом я уверен. Одинцов просто убрал имя из разговора — легко, буднично, как убирают скрепку со стола.

— Здесь ошибка, — говорю я. — Я проверял вагонное оборудование. Это не измерительные головки.

Одинцов придвигает ко мне ручку.

— Исправьте. Ведь вы инженер.

Если я исправлю, он поймёт, что накладная была приманкой. Если подпишу — оставлю в его папке собственное подтверждение ложной поездки. Выбор остался маленький и потому особо неприятный.

Вписать контактные кассеты нельзя. Кабельный зажим тоже даст ему больше, чем он знает сейчас. Рука уже тянется зачеркнуть всю строку и оставить одно электрооборудование, но это исправление он и ждёт сейчас.

«Значит, придётся оставить его ложь и поставить под ней подпись», — решаю я.

Одинцов терпеливо ждёт. Карандаш за его ухом сточен почти до металла. Серые нарукавники те же, в которых он приносил приглашение Вайса и проверял телеграмму Тане. На верхней пуговице манжеты зацепилась синяя нитка от копировальной бумаги.

— Пусть остаётся. По вагону отдельный акт у Зайделя, иначе бухгалтерия запутается.

— Бухгалтерия не любит две причины на один билет, — тут же соглашается со мной Одинцов.

Я подписываю.

— Маршрут верный? — спрашивает он.

— Верный.

— Время?

— Из пансиона выехали в шесть утра, — вспоминаю я, видя неточное время выезда

— Исправьте и его.

Он предлагает два исправления сразу. На время я

Я зачёркиваю семь одной чертой и пишу «06.00». Ставлю рядом короткую подпись. Название товара не трогаю.

Одинцов следит за ручкой.

— Головки оставляете?

— Вы написали по смыслу? — интересно мне.

Он впервые за разговор смотрит прямо на меня.

— Я мог понять неправильно, — решает все же объяснить свой случайный выбор, хотя теперь точно знает, что написано в нашей четвертой накладной.

Фогель где-то прочитал содержимое конверта и тут же позвонил Одинцову второй раз.

— Могли, — соглашаюсь я.

Я подписываю задание. Нажимаю сильнее, чем обычно, чтобы подпись прошла через обе копировальные бумаги. На третьем листе проступает «А. Соболев» и хвост исправленной двойки.

Одинцов вынимает копирку, проверяет все экземпляры и ставит штамп на верхнем. Второй кладёт в папку бухгалтерии. Третий оставляет возле журнала.

— Его тоже подшейте, — говорит он. — Для транспортной группы на заводе достаточно заявки Шольца.

— Фрау Зайферт закрывает выезд по своему экземпляру, — отвечаю я. — Она потребует цель и подпись исполнителя.

— У неё есть железнодорожный акт.

— А у представительства есть серьезные расходы до Шёнефельда и обратно. Если экземпляры разойдутся, бухгалтерия вернёт оба.

Одинцов знает порядок лучше меня, именно поэтому спорить ему неудобно. Он берёт третий лист, ставит внизу маленький штамп канцелярии и расписывается в графе выдачи копии. Его подпись короткая, две буквы и дата.

— Передайте Зайферт завтра, — говорит он.

Я отдаю лист Ковальчуку. Майор складывает его один раз, не скрывая название товара.

— Утренний звонок был во сколько? — спрашивает он.

— Около половины двенадцатого.

— А форма выписана вчера.

Одинцов закрывает большой журнал.

— Поездка началась до звонка. Задание должно предшествовать поездке. Или вы хотите оформить нарушение режима отдельным рапортом?

В его голосе нет угрозы. Он предлагает второй правильный документ взамен первого неправильного. Рапорт действительно нужен, если сотрудник выехал за пределы города без оформленного задания. Одинцов не придумал нарушение, он только вовремя нашёл для него форму.

— Пока закончите эту, — говорит Ковальчук.

— Я закончил.

Одинцов убирает верхний экземпляр в папку. Ложная цель поездки исчезает между настоящими расходами на билеты, бензин и гостиницы. Через месяц бухгалтер пролистает строку, проверит сумму и не станет искать какую-то непонятную ему измерительную головку. Если бумага понадобится не бухгалтеру, найдут и строку, и моё исправление времени, и подпись.

Это заложенная мина под меня и поездку, она ждет проверяющего.

Я забираю ящик с инструментом.

— Борис Сергеевич.

— Да?

— Тане больше не звонили?

Вопрос возникает не по плану. Возможно, я задаю его потому, что на столе лежит старая квитанция. Возможно, хочу увидеть, как быстро Одинцов перейдёт от ловушки, расставленной на меня, к своей обычной работе.

— Не звонили. Телеграмму доставили в субботу утром. Ответа не было.

Он находит квитанцию, ставит на ней номер дела и подшивает в другую папку.

— Если командировку продлят ещё раз, лучше позвоните сами. Между восьмью и девятью линия свободнее.

Совет звучит так, будто последнего часа не было. Люди, работающие вместе, редко получают право полностью прекратить обычные разговоры после первой серьёзной лжи.

Я выхожу в коридор следом за Ковальчуком.

За дверью актового зала репетируют песню к Первому мая. Кто-то берёт слишком высоко, кто-то вступает раньше, но вместе получается громко и почти стройно. Внизу тётя Зина всё ещё отвоёвывает гвоздики у автобуса. В кабинете Гурьева сейчас решают, что делать с Фогелем и звонком из Берлина.

Почти две недели назад Андрей Соболев оставил в этой комнате синюю копию настоящего счёта, но к утру она исчезла. Попала к Вайсу, запустила процесс и потом нажала на спусковой крючок пистолета в «Цур Линде».

Сегодня комната встретила меня названием товара, которое четыре человека придумали несколько часов назад за закрытой дверью.

Теперь в серой папке Одинцова лежит лист с моей подписью и ложью, которую те же четыре человека придумали несколько часов назад. Одинцов играет в долгую и уверен, что вскоре моя ложь вызовет много вопросов. А он будет здесь совсем не при чем.

Мы поставили капкан на его курьера. Одинцов первым положил в него бумагу на меня.

В коридоре Ковальчук разворачивает третий экземпляр. Штамп канцелярии лёг поверх буквы в слове «вагонного», подпись Одинцова стоит ниже моей.

— Он явно хотел, чтобы вы исправили название, — говорит майор.

— Или подписал.

— Вы подписали.

— И получили его экземпляр. Это важно, — уверен я.

Ковальчук убирает лист во внутренний карман.

— Это ещё не доказательство связи с Фогелем, — напоминаю ему я.

— Нет. Фогель мог звонить по работе. Одинцов мог придумать товар сам. Номер мог оставить вчера случайно, согласен со мной Ковальчук.

— Слишком много «мог».

— Для задержания мало. Для следующего разговора уже достаточно, — признает Ковальчук. — Ждем расшифровки разговоров от Рата. По ним станет многое ясно.

Из кабинета машинисток выходит уборщица и просит нас не стоять возле ведра. Мы отходим к окну. Во дворе водитель сливает воду из радиатора старого автобуса, значит, он уже никуда не поедет.

— Или, наоборот, готовят к празднику, — говорит Ковальчук, будто подслушав мои мысли.

Теперь время встает на растяжку, кто успеет раньше, наша накладная выстрелит у Пуллаха или произойдет голосование в Бонне?

Заговорит Фогель и сдаст Одинцова или раньше здесь появится проверяющий из Москвы или Берлина, который отправит меня в Советский Союз? С отрицательным итогом по моей деятельности и последующим увольнением из комитета?

Правда, все изменится только для меня, расследование по Одинцову и Вайсу доведут до конца Гурьев, Ковальчук и Рат с Лоренцом. В их способности и служебной цепкости я полностью уверен.

У Пуллаха теперь лежит накладная на никогда не существовавшую поставку. У Одинцова лежит командировочное задание на не существовавший товар. Под обеими бумагами стоит одно имя.

А. Соболев.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге