Обложка Казанская весна

Казанская весна

Александр Каменев

0% прочитано
Стандартный
Александр Каменев

Казанская весна

Глава 1

Казанская весна

Рассказ из цикла «Большая война»

I

В ночь на Введение ударил первый настоящий мороз, и к утру Волга стала по всей ширине разом, без полыньи под Зилантовым монастырём, как это обычно бывало. Зима наступила, будто кто-то нажал на неё, как на печать, и придавил раз навсегда.

Было утро второго декабря лета одна тысяча восемьсот четырнадцатого от Рождества Христова — третьего года после Будапешта, и последнего, как потом выяснится, года первого русского восемнадцатого века.

Андрей Иванович Троекуров, генерал-губернатор казанский, стоял на балконе своего дома и смотрел на реку. Ему было сорок семь лет, он приехал в Казань по назначению покойного государя Павла Петровича ещё в девяносто девятом и за пятнадцать лет прирос к городу настолько, что называл его своим без натяжки. В последние два года прирос окончательно. В июле двенадцатого года он отправил сыновей — старшего корнетом в Преображенский, младшего юнкером в артиллерийское училище, — и проводил их под Смоленск уже своими, не Романовыми. Старший погиб при отступлении к Малоярославцу в октябре. Младший выжил, сейчас служил в Саратовском гарнизоне, писал раз в две недели. Троекуров каждое письмо перечитывал трижды.

Война кончилась пятнадцать месяцев назад, но кончилась она так, что никто её не считал кончившейся. Будапештский мир, подписанный в сентябре восемьсот тринадцатого, провёл границу по диковинной линии: от Пскова на Ржев, Москву, Тулу, Воронеж, к устью Дона у Ростова. Всё, что лежало западнее этой линии, отошло под управление Парижа. Москва, отстроенная на три четверти после пожара двенадцатого года, сидела теперь за чертой под трёхцветным флагом, и русский наместник императора Александра приезжал туда только по особому пропуску. В Казани в октябре прошлого года состоялась грандиозная заупокойная служба по Москве, на которой плакал весь купеческий и весь церковный люд города, и после которой в городских кабаках пили три дня, и не за упокой, а за что — никто не мог назвать.

Армия, которую государь водил от Смоленска до Будапешта, потеряла треть состава и всю гвардейскую тяжёлую кавалерию. Флот, который не успел уйти из Ревеля и Риги, был затоплен собственными экипажами перед сдачей портов. Петербург сохранился как город и как столица, но сохранился так, как сохраняется человек после тяжёлой чахотки: вроде и дышит, и ходит, а внутри уже что-то не то. Государь Александр Павлович не покидал Петербурга, не отрекался и не заключал сепаратного мира сверх того, что пришлось подписать в Будапеште. Он объявил траур на три года, отправил в отставку трёх министров и двух братьев-великих князей, проводил дни за закрытыми дверями со Сперанским и Аракчеевым, писал длинные манифесты о возрождении отечества и не выходил к войску больше, чем на смотр раз в полгода.

Это, думал Троекуров, всё правильно. Человек делал что мог и сделал, что успел. Война была проиграна, но проиграна так, что осталась сама страна, — не всякий сумел бы. Государя было за что уважать.

Но уважать — не то же самое, что верить.

В городе и за городом говорили многое. Говорили, что новых рекрутов больше не наберёшь — мужики бегут в башкирские степи и на Урал при одном слове «присяга». Говорили, что помещики средней полосы разоряются, потому что половина их земель осталась за линией и доход с них теперь идёт в Париж, а вторая половина не кормит. Говорили, что в Петербурге Сперанский готовит проект коренных реформ, а Аракчеев готовит проект военных поселений, и эти два проекта противоположны, и государь не может выбрать, и оттого оба лежат под сукном, а время идёт. Говорили, что императрица Елизавета Алексеевна уже не живёт с государем. Говорили, что великий князь Константин Павлович в Варшаве, которая теперь французская, тайно сносится с Талейраном. Говорили многое, и правда мешалась с клеветой, и уже не всегда можно было отличить.

Троекуров не верил трети слухов. Но две трети он видел собственными глазами в Казани: обнищание дворянства, рост купеческих капиталов, подъём раскольничьих общин, которые впервые за двести лет почувствовали себя солью русской земли, — потому что их согласие с чужой властью не держалось на присяге государю, а держалось на своём, внутреннем, и они не смутились летом восемьсот тринадцатого, когда смутились многие.

Сегодня, второго декабря, в Казани должно было открыться заседание, которого официально не было. В большой палате Богородицкого монастыря, в трапезной, к десяти часам утра собирался совет из двадцати с чем-то человек, никем не уполномоченный, никем не созванный, никакой должности в государстве не имеющий. Троекурову о собрании сообщил ещё в конце ноября Савва Афанасьевич Юшков — старшина казанской старообрядческой общины поморского согласия, человек, который в Казани знал всё.

Тогда, в конце ноября, Юшков пришёл к Троекурову сам и сказал:

— Андрей Иванович. Будет совет. Двадцать три человека. От купечества, от войскового сословия, от архиерейства, от татарской купеческой старшины. Обсудим положение. Звать тебя — или тебе лучше не знать?

Троекуров поднял брови.

— Савва Афанасьевич. Я в губернии власть. Ты ко мне приходишь говорить о сборище, о котором я не знаю. Это называется заговор.

— Это называется беседа, Андрей Иванович. Беседа о положении. Заговоров на Руси много было, но этот — не заговор. Мы не собираемся никого свергать. Мы собираемся думать. А вот куда наша дума пойдёт дальше — это отдельный вопрос, и пока мы его не решили.

— Я должен рапортовать государю.

— Должен. Рапортуй. Если успеешь.

Троекуров посмотрел на старика. Юшкову было шестьдесят два, борода у него была седая, глаза синие и холодные, и в комнате он был главным, несмотря на губернаторские эполеты Троекурова.

— Савва Афанасьевич. Ты на что меня тащишь?

— Я тебя никуда не тащу, Андрей Иванович. Я тебе говорю, что будет беседа. Приходи или не приходи. Рапортуй или не рапортуй. Твоя душа, твоя голова. Но скажу одно: беседа будет и без тебя. А с тобой — будет с тобой.

И Юшков ушёл.

Троекуров рапорт не написал. Он написал черновик — и сжёг его в тот же вечер. Потом написал ещё один, сдержанный, общий, с намёком на «имеются сведения о частных собраниях недовольных». Сжёг и его. На третьей попытке он понял, что писать ему нечего, — потому что сам не решил, кого считать в этой истории правым. Государь — отдельно. Земля — отдельно. А он, Троекуров, был одновременно и того, и другой, и разделить в себе эти две верности ему впервые за сорок семь лет оказалось невозможно.

И вот, второго декабря, в начале десятого часа, Троекуров оправил на плечах шубу и сказал адъютанту, поручику Ланскому:

— Готовь возок. Едем в Богородицкий.

Ланской — молодой, двадцати трёх лет, из старомосковских дворян, потерявший в войну отца и двух дядей, — посмотрел на Троекурова долгим взглядом. Ничего не сказал. Ушёл запрягать.

II

В трапезной Богородицкого монастыря было тепло, пахло ладаном, щами из кислой капусты и старым деревом. Натоплено было хорошо — монахи постарались, протопили с пяти утра. На длинном столе у окна стояли кувшины с квасом и деревянные миски с чёрным хлебом. В красном углу под тёмной иконой Казанской Богоматери уже сидели.

Троекуров вошёл в одиннадцатом часу — опоздав нарочно, чтобы дать собравшимся понять, что он не ведущая сторона, а приглашённая. Его ждали. При входе все встали — все двадцать три человека.

Троекуров кивнул, прошёл к свободному стулу, который ему оставили между Юшковым и генерал-майором Николаем Николаевичем Раевским. Сел. Остальные тоже сели.

Он обвёл глазами собрание. Лица были разные, но все известные. Юшков — председательствующий по негласному согласию, в тёмно-синем кафтане поморского покроя, борода расчёсана на две стороны. Старик Иван Саввич Стахеев из Елабуги, рядом с ним племянник Николай, оба в купеческих ферязях. Павел Николаевич Демидов с Нижнетагильских заводов, в сюртуке европейского кроя, в отличие от раскольников, с холёными бакенбардами. Братья Григорий и Ксенофонт Сибиряковы из Иркутска — приехали только к третьему дню, намучились в дороге, сидели осунувшиеся. Мирза Мухаммед-Амин Апанаев, старшина казанской татарской купеческой гильдии, в бархатном халате поверх стёганого кафтана, с благообразной полуседой бородой и внимательными карими глазами; рядом с ним — второй татарский купец, которого Троекуров знал хуже, — кажется, Юнусов из Симбирска. Архимандрит Макарий от казанской епархии, преемник владыки, который скончался в прошлом году от удара. Генерал Раевский, сорока четырёх лет, в штатском сюртуке без орденов, с исхудавшим лицом и той особой военной спокойностью, которую Троекуров узнавал сразу. Два офицера помладше при Раевском — полковник князь Чавчавадзе и подполковник Муравьёв-Апостол, оба из тех, кто пришёл в Казань с остатками южной армии после Будапешта и не вернулся на службу в Петербург. Ещё несколько человек — двое оренбургских казачьих старшин, один уральский, один из купечества нижегородского раскольничьего согласия, нарочно посланный, потому что Нижний теперь под французом и из самого Нижнего никого быть не могло. Двадцать три человека. Троекуров — двадцать четвёртый.

Юшков встал.

— Братья и гости. По древнему обычаю Земли Русской, когда земля сомневается, земля собирается и думает. Так было при Минине и Пожарском. Так делаем и мы. Скажу сразу: мы не собираемся никого свергать, никому не изменяем, никого не зовём к бунту. Мы собрались думать. Помолимся.

Встали. Архимандрит Макарий прочёл короткую молитву. Раскольники крестились двоеперстно, никониане троеперстно, Апанаев и Юнусов тихо провели ладонями по лицу. Сели.

— Тогда к делу, — сказал Юшков. — Положение, как мы его видим. Год ныне четырнадцатый, с будапештского мира — пятнадцатый месяц. Война проиграна. Москва — за чертой. Варшава — за чертой. Киев — за чертой. Рига, Ревель, Вильна — за чертой. Смоленск — за чертой. Армия наша — половина от довоенной. Казна — пуста до самого дна; третий год нет ни одного ассигнационного рубля, который был бы обеспечен; серебро ушло на займы у англичан и на контрибуцию французам; медь — на пушки. Мужик ропщет и бежит. Помещик разорён и просит. Купец — устоял, но устал. Армия стоит на новой границе, но стоит с трудом. Французские гарнизоны в Москве и Киеве, по сведениям, числом тридцать и двадцать пять тысяч, при артиллерии и кавалерии.

Он помолчал.

— Государь наш Александр Павлович делает, что может. Он объявил траур, отправил в отставку трёх министров, назначил Сперанского, назначил Аракчеева, написал четырнадцать манифестов. Он остановил войну там, где её остановить ещё было можно. Это его заслуга, и мы её не забываем. Но, братья, положение таково, что сделанного — мало. Сделанного — недостаточно. Страна не возрождается. Страна тонет. Мы это видим здесь, на Волге, и мы видим это, когда приезжают к нам наши от Архангельска и от Оренбурга, и от Тобольска, и от Иркутска. Везде одно и то же. Казна пуста, рекрут не идёт, помещик зол, мужик зол, купец работает вхолостую, потому что торговли с Европой нет, а внутренняя торговля упёрлась в то, что Волга упёрлась в границу. Так жить нельзя. Так жить — значит умирать медленно.

— Савва Афанасьевич, — сказал Троекуров. — Ты хочешь мятежа?

Юшков посмотрел на него.

— Нет, Андрей Иванович. Я хочу Земского собора.

В трапезной стало очень тихо. Даже потрескивание дров в печи, казалось, прислушалось.

Троекуров медленно поставил стакан кваса, который только что поднёс к губам.

— Земского собора, — повторил он.

— Земского собора, Андрей Иванович. Большого, как при Михаиле Фёдоровиче. От всех сословий, от всех земель, от всех вер, какие есть в российском подданстве. Созванного по праву земли, а не по указу государя. Потому что государь — наш. Мы его знаем, мы его уважаем, мы ему служили и служили бы дальше. Но земля старше государя, Андрей Иванович. Это старый закон, ещё не писанный. Земля может спросить — так ли идёт? И если земля через собор ответит себе: не так, — тогда земля имеет право сказать: по-другому.

— Сказать — что?

— Что — обсудит собор, Андрей Иванович. Моё личное мнение, и мнение тех, кого я знаю в Поморской общине и на Ветке, — одно. Мнение Ивана Саввича Стахеева — второе, он сам скажет. Мнение Павла Николаевича Демидова — третье. Мнение Мухаммед-Амин-эфенди — четвёртое. Мы на соборе каждый скажем, и собор решит. Сейчас — мы только зовём.

— К мятежу.

— К собору, Андрей Иванович, — твёрдо сказал Юшков. — Мы не берём Казани, не трогаем губернатора, не разгоняем гарнизона. Мы пишем грамоту. Грамоту посылаем по всем землям — приезжайте к весне, будем думать сообща. Государю о грамоте сообщим честно, не исподтишка. Скажем: государь, мы созываем собор. Приезжай на собор, если сочтёшь нужным, или пришли уполномоченных. Собор — не против тебя, собор — о земле.

Троекуров долго молчал.

— Николай Николаевич, — сказал он наконец, поворачиваясь к Раевскому. — Вы присоединяетесь к этому?

Раевский смотрел в стол. Потом поднял глаза.

— Андрей Иванович. Я боевой офицер. Я не политик. Я воевал в двенадцатом году и в тринадцатом до самого Будапешта. Я видел, как эта война кончилась. Я видел, как моя батарея стояла под Малоярославцем и как мои люди умирали, чтобы государь мог подписать бумагу, по которой мы потеряли Москву. Это было, вероятно, правильное решение, и я не берусь его судить. Я скажу другое. С тех пор прошло пятнадцать месяцев. Я служил до лета этого года на границе под Тулой, потом вышел в отставку. Я вышел в отставку, Андрей Иванович, потому что я больше не мог. Государь — человек достойный. Но он не ведёт. Он удерживает. Удерживают то, что есть. Мы потеряли больше половины того, что было. Удерживать нам нечего. Нам надо строить заново. А строить из Петербурга — не выходит. Петербург ушибленный, Петербург не верит в себя, Петербург смотрит на Запад и не видит, что смотреть надо на Восток. А земля — лежит. Земля ждёт. Земля хочет, чтобы ей сказали: что дальше. Я пришёл на это собрание, чтобы сказать: если земля соберётся сама себе сказать — я с землёй.

Он помолчал.

— Я не против государя. Я — за землю. Если государь выйдет к земле и станет с землёй — я с ним и с землёй. Если государь скажет земле: я решу сам, а вы молчите, — я с землёй.

Троекуров медленно кивнул. Посмотрел на Апанаева.

— Мухаммед-Амин-эфенди. Вы — магометанин. Вы — татарин. Вам какое дело до русского государя и русского собора?

Апанаев встал. Поклонился.

— Большое дело, Андрей Иванович. Мы триста лет русские подданные. От Ивана Васильевича. Мы знаем русскую власть, потому что мы живём в ней дольше, чем живёт большинство здесь сидящих. Мы — не русские, да. Но мы — здешние. Для нас русская власть — не абстрактное понятие. Для нас русская власть — это дороги, по которым мы ходим с караванами. Это законы, по которым мы судимся. Это суд, в котором нас слушают, не всегда справедливо, но слушают. Это возможность торговать от Волги до Кяхты. Если русская власть сильна — у нас торговля. Если русская власть слаба — у нас нет торговли, а есть разбой. Сейчас русская власть слаба, Андрей Иванович. Мы это чувствуем первыми, потому что наши караваны первыми идут через земли, где нет гарнизонов. Нас грабят. Нас грабят второй год подряд. Мы писали государю — государь ответил милостивым рескриптом и ничего не сделал. Мы не обвиняем государя. Мы говорим только: государь не может. Может ли собор — мы не знаем. Но другого пути мы не видим. Поэтому мы — за собор. И я лично, и те, за кого я говорю. Купечество татарское Казани, Уфы, Оренбурга, Астрахани. Мы за собор.

Он сел.

Троекуров перевёл взгляд на архимандрита Макария.

— Владыка? Архиерейство казанское — с вами?

Макарий — худой, сорока пяти лет, с тёмной бородой и тихим голосом — сказал:

— Архиерейство казанское, Андрей Иванович, с землёй. Я говорил с преосвященным Амвросием в Саратове и с преосвященным Михаилом в Уфе. Они согласны: собор законен, если земля его созывает. В каноническом смысле нам запретить собор нельзя. Если на нём будут православные архиереи — а они будут, потому что мы будем, — собор будет православный. Что он решит — то решит. Церковь благословляет, если решение не противоречит вере.

— А если на соборе будет принято решение… несовместимое с царствующим домом? Вы благословите?

Макарий посмотрел на Троекурова долго.

— Андрей Иванович. Русская церковь благословляла Ивана Грозного, Бориса Годунова, Василия Шуйского, Михаила Романова. Русская церковь служила молебны и Лжедмитрию, к стыду нашему. Русская церковь молится о всякой власти, которая даётся от Бога для испытания или для утешения народа. Если Земской собор решит что-то — значит, это решила земля. Земля, созванная законно. Церковь не станет благословлять мятеж, потому что мятеж — это насилие. Но собор — не мятеж. Собор — это слово земли. Слово земли церковь выслушает и, если оно будет праведно, — скажет «аминь».

Троекуров кивнул. Долго молчал. Потом встал.

— Господа. Я — генерал-губернатор казанский. Я присягал государю Александру Павловичу. Я присягу свою помню. Я не могу участвовать в сём собрании как председатель, как член, как подписавший. Я тут — как слушающий. То, что я услышал сегодня, мне не нравится, потому что в этом много правды. Правда, которая против моей присяги, — это самая тяжёлая правда, какая бывает.

Он посмотрел в окно. За окном солнце било по куполу собора, и снег на крыше сверкал так, что резало глаза.

— Но я губернатор. И моя обязанность — не допустить в губернии беззакония. Собор, созываемый законно, с грамотами, с ведома государя, — не беззаконие. Я не буду его препятствовать. Я не буду его поддерживать. Я буду губернатором, какой я был до сего дня. Если государь прикажет мне разогнать собор — я выполню или подам в отставку, там видно будет. Если собор соберётся и примет решение — я буду губернатором того государства, какое будет после решения. Это всё, что я могу вам обещать.

Он помолчал.

— И последнее. Я напишу государю сегодня же. Напишу, что в Казани собираются созывать собор. Напишу честно. Если государь сочтёт нужным — он вмешается. Если государь сочтёт возможным — не вмешается. Я считаю, что государь, зная обстановку, не вмешается. Это моё предположение, не более. Но я напишу. Я должен.

Юшков поднялся. Склонил голову.

— Ты честен, Андрей Иванович. Пиши. Мы тоже напишем. Разнобоя не будет.

Троекуров кивнул, поклонился собранию, вышел.

III

После ухода губернатора в трапезной заговорили свободнее. Юшков дал слово Демидову. Демидов говорил о казне — о том, что уральские заводы готовы финансировать созыв собора, содержание делегатов в Казани (если решат в Казани), оплату курьерской службы по всей стране. Пятьдесят тысяч рублей серебром — готов выложить сразу, ещё сто — в течение весны. Сибиряковы добавили сорок от Иркутского купеческого общества. Стахеевы — тридцать. Татарское купечество устами Апанаева — двадцать пять. Раскольники Поморского согласия через Юшкова — шестьдесят. Итого за два часа в трапезной собралось обязательств на двести пятьдесят тысяч рублей серебром — сумма, какой в Петербурге не видели в свободном обороте уже третий год.

Дальше говорили о грамотах. Грамоту составит отец Макарий совместно с Юшковым и Раевским — три пера, три стороны, три голоса. Грамота уйдёт в сорок восемь городов империи не позднее Рождества. В каждом городе — доверенный человек, который соберёт подписи выборных и пришлёт делегатов.

Говорили о сроках. Собор — к началу мая. Место — в Казани, в том же Богородицком монастыре, если трапезной мало — в Благовещенском соборе. Председательство — попеременное, по сословиям. Протокол — вести архимандриту Макарию и послушнику, который будет приставлен.

Говорили о повестке. Пункт первый — положение России после Будапешта. Пункт второй — мера доверия правительству. Пункт третий — форма государственного устройства на обозримое время, то есть на пять-десять лет вперёд. Пункт четвёртый — меры по хозяйству: казна, рекрут, помещик, мужик. Пункт пятый — отдельно, в конце, — вопрос о царствующем доме Романовых.

Последний пункт Юшков поставил сам и сам же пояснил:

— Братья. Мы не созываем собор для того, чтобы низложить государя. Мы созываем собор, чтобы обсудить положение. Среди обсуждаемых положений — положение царствующего дома. Может быть, собор решит, что дом остаётся и правит дальше. Может быть, собор решит, что нужны перемены. Может быть, собор решит нечто третье, чего мы сейчас и вообразить не можем. Но пункт на повестке должен быть. Если его не будет — собор будет неполный. Если его нельзя будет коснуться — собор будет испорченный. Я за то, чтобы он был на повестке. Как проголосует собор — то и будет.

Раевский сказал:

— Согласен, Савва Афанасьевич. Только прошу: формулировка пункта должна быть нейтральная. Не «о низложении». А «о положении царствующего дома и о согласии земли на его дальнейшее правление». Это важно. Мы не объявляем заранее решения. Мы зовём думать.

— Согласен, Николай Николаевич, — сказал Юшков. — Так и запишем.

Разошлись в четвёртом часу пополудни. На выходе из монастыря Раевский задержал Юшкова.

— Савва Афанасьевич. Ещё одно. Если собор решит то, о чём вы и я оба думаем, но вслух не говорим, — у государя будут братья, которые могут не согласиться. Константин Павлович в Варшаве. Николай Павлович в Петербурге. Михаил Павлович тоже. Это живые люди, с правами, с партиями, с деньгами. Собор примет решение — а что дальше? Силой проводить? У нас армии половина.

Юшков посмотрел на него.

— Николай Николаевич. Во-первых, я думаю, вы недооцениваете государя Александра Павловича. Он человек благородный. Если собор решит — он подчинится и уведёт семью. Не потому, что он слабый, а потому, что он понимает: против земли идти ему совесть не даст. Это моё мнение, я могу ошибаться. Во-вторых, даже если братья заартачатся — они в меньшинстве. За нами — Волга, Урал, Сибирь, Дон, Терек, татарские и башкирские земли. За ними — Петербург с гарнизоном тысяч десяти, из которых половина ненадёжных. Если дело дойдёт до силы — мы сильнее. Но я верю, что до силы не дойдёт. Государь — человек чести. А честь в таких делах — это принять решение и уйти.

— А потомки? Дети? Племянники?

— Собор решит, Николай Николаевич. Моё предложение будет — выпустить всех. В Лондон, в Стокгольм, в Вену, куда захотят. С содержанием, приличным для великих князей. Не обижая. Не мстя. Они нам не враги, они нам просто больше не нужны. Так честнее. Мы не Кромвели.

Раевский кивнул. Подумал. Сказал тихо:

— А после — кто?

Юшков улыбнулся одним уголком рта.

— Николай Николаевич. Кто — это вопрос собора. Моё мнение — никого сразу. Пусть будет Совет на срок. Лет на двадцать, на тридцать. Пока страна не встанет на ноги. Пока не поймём, что мы за страна. А потом, если решим, что нам нужен государь, — соберёмся ещё раз и выберем. Из своих. Из русского рода. Не из заморского.

— Из какого русского рода?

— Это, Николай Николаевич, вопрос не сегодняшнего дня. Это вопрос году к сорокам-сорока пятым. Доживём — увидим. А сейчас — давайте в возок, я озяб.

Поехали.

IV

Троекуров вернулся к себе в дом в начале пятого. В кабинете уже горели свечи. Он сел к столу, обмакнул перо, написал:

«Всемилостивейший Государь.

Долг подданного и правдивость слуги повелевают мне уведомить Ваше Императорское Величество о событии, происшедшем сего дня, 2 декабря 1814 года, в губернском городе Казани…»

Он писал три часа. Потом встал, подошёл к окну, посмотрел на Волгу — белую, звёздную, недвижную. Вернулся к столу, перечитал написанное. Подписал:

«Вашего Императорского Величества верный и всеподданнейший слуга, Троекуров».

Запечатал. Вызвал Ланского.

— Поручик. Это в Петербург, на имя государя, с фельдъегерской эстафетой. Сегодня в ночь. Экипаж лучший, лошадей свежих по всему тракту, распоряжение моё. Должно быть в Петербурге не позднее десятого числа.

— Слушаюсь, ваше высокопревосходительство.

Ланской взял пакет. У двери остановился.

— Андрей Иванович, разрешите спросить — что Вы написали?

Троекуров посмотрел на молодого человека.

— Я написал государю правду, поручик. Что в Казани собирается Земский собор. Что собор будет обсуждать положение страны и царствующего дома. Что я как губернатор не смог и не счёл возможным этот собор запретить. Что я прошу у государя указаний, как мне дальше действовать. Что я прошу отставки, если мои действия не найдут одобрения.

Ланской долго молчал.

— А если государь прикажет разогнать?

— Тогда, Ланской, — я разгоню или подам в отставку. Скорее второе.

Троекуров посмотрел на него очень долго. Потом добавил:

— Я, поручик, за государя. И за землю. Они сейчас расходятся. Я не могу быть за одного против другого. Я молюсь, чтобы они сошлись обратно. Если не сойдутся — я буду за того, кто будет править после. Это позор, Ланской. Это стыд. Но это правда. Идите. Отправляйте эстафету.

Ланской вышел. Троекуров сел к окну. В окне стояла Волга.

Он сидел долго. Где-то к полуночи в кабинет вошёл старый слуга, поставил на стол графин с водкой и тарелку с солёными огурцами, молча ушёл. Троекуров налил, выпил, не закусил. Налил ещё. Выпил.

Заснул в кресле, в одежде, с незастёгнутым воротом. Ему снилось, что он стоит на берегу Волги, и по Волге идёт крестный ход, и впереди несут хоругвь, и на хоругви написано что-то, но он не может разобрать, потому что буквы незнакомые. Он просыпается, не дочитав.

V

Собор собрался в мае восемьсот пятнадцатого года. Приехало сто восемьдесят семь выборных из сорока двух городов. Заседал в Казани с третьего мая по двадцать второе июня. Государь Александр Павлович прислал на собор уполномоченного — князя Александра Николаевича Голицына, обер-прокурора Синода, — со своим посланием, в котором признавал право земли обсуждать положение и обещал принять любое решение собора как волю земли, если оно будет законно принято и не противоречит основам православной веры.

Это решение государя — приехавшее в Казань шестого мая, на третий день собора, — изменило всё. До него собор был обвиняемо-дерзким, самозваным, половина выборных побаивалась участвовать. После него собор стал законным — потому что государь его признал. Этого жеста Петербурга никто из казанских устроителей не ждал в таком виде. Юшков, прочитав послание государя, долго молчал, потом сказал Раевскому: «Николай Николаевич. Я ошибся в нём дважды. Один раз — в тринадцатом году, когда подумал, что он сдался. Второй — сейчас, когда не верил, что он признает. Это благородный человек. Я об этом буду помнить».

Собор заседал пятьдесят дней. Говорили долго, обстоятельно, иногда страстно. Первый пункт — положение страны — приняли единогласно: страна в тяжёлом положении, требующем чрезвычайных мер. Второй пункт — о доверии правительству — прошёл сложнее: двенадцатью голосами перевесили тех, кто считал, что правительство достойно доверия, над теми, кто считал иначе; в конце концов приняли обтекаемую формулу «правительство действует в меру своих сил, но сил этих недостаточно для нынешнего положения». Третий пункт — о форме правления — обсуждали двадцать дней. Решили: на срок двадцать пять — тридцать лет учредить Имперский Совет из двадцати одного члена, избираемых собором из представителей всех сословий и земель, с председателем, меняющимся раз в три года, с правами правительства и отчётом перед собором, созываемым раз в пять лет. Четвёртый пункт — хозяйственный — обсуждали дольше всего, но приняли пакетом: отмена крепостного права в течение семи лет, рекрутская реформа, монетная реформа, облегчение торговли, поощрение старообрядческих общин как носителей капитала и промышленности, льготы нерусским купеческим сословиям.

И, наконец, на пятидесятый день — пятый пункт.

Обсуждение положения царствующего дома Романовых началось двадцатого июня. Вели его три дня. Говорили все, кто хотел, — сорок семь человек. Говорили разное. Одни — за сохранение государя, потому что он честно прошёл войну и показал в послании благородство. Другие — за отречение государя, потому что страна нуждается в другой власти, а сам он, может быть, и рад уйти, только сказать не смеет. Третьи — за низложение всего дома, потому что дом голштинский, немецкий, и связан с Европой, которая теперь Франция, и потому не может быть во главе земли, противостоящей Франции. Четвёртые — за компромисс: государь остаётся, Совет правит при нём, дом — под гарантиями неприкосновенности.

Голосовали двадцать второго июня, в четвёртом часу пополудни, в Благовещенском соборе, куда перешли в последние дни для торжественности.

Первое голосование — о дальнейшем правлении государя Александра Павловича: за сохранение — семьдесят один голос, против — сто шестнадцать.

Второе голосование — о правах других членов дома Романовых на российский престол: за сохранение — сорок два голоса, против — сто сорок пять.

Третье голосование — о порядке отречения: за добровольное отречение государя с сохранением ему всех личных прав, имущества, титула и пожизненного содержания — сто семьдесят два голоса. Против — трое. Воздержалось — двенадцать.

Четвёртое голосование — о дальнейшей судьбе дома: за свободный выезд всех членов дома Романовых за пределы империи, с пенсионом и неприкосновенностью, с обязательством империи не преследовать их и не допускать в своих пределах без особого разрешения Совета — сто восемьдесят один голос. Против — ни одного. Воздержалось — шестеро.

Отец Макарий, теперь уже епископ Казанский и Симбирский, прочитал молитву о сохранении земли Русской и о вразумлении всех её сынов. Юшков встал, перекрестился, сказал тихо: «Да будет так, братья. Да простит нас Бог, если ошиблись, и да поможет, если правы». Собор закрылся.

На следующий день, двадцать третьего июня, князь Голицын, приехавший уполномоченным государя и молчаливо слушавший всё заседание, от себя лично просил слова. Сказал: «Я доложу государю. Я полагаю, что государь примет. Я прошу собор дать государю четыре месяца на то, чтобы привести в порядок дела и проститься со страной. Собор готов?» Собор был готов.

Голицын выехал в Петербург двадцать четвёртого июня. Добрался десятого июля. Доложил государю восьмого дня утром. Государь Александр Павлович слушал его, стоя у окна Зимнего дворца и глядя на Неву. Когда Голицын кончил, государь не повернулся от окна. Сказал:

— Я ждал этого, Александр Николаевич. Я знал, что это будет. Мне облегчение, что это — так. С достоинством, без крови, без позора. Передайте собору мою благодарность. Я отрекаюсь добровольно. Четыре месяца мне достаточно. Я уеду в Англию. Мой брат Константин — в Варшаву, под покровительство Корсиканца, если тот его примет, что, думаю, примет. Мои братья Николай и Михаил — куда сами решат. Ничьей крови мы не прольём. Мы уходим, Александр Николаевич. Передайте собору: Россия теперь ваша. Берегите её. Она — другой страной отсюда не бывает.

Он помолчал и добавил:

— И скажите Юшкову… — он произнёс фамилию правильно, без акцента, будто знал её наизусть давно. — Скажите ему, что я не держу зла. Что он был прав в главном: я не мог. Он сможет — пусть. Если не сможет — пусть знает, что никто не смог бы. Но пусть попробует. С Богом.

Манифест об отречении был подписан государем Александром Павловичем пятого октября тысяча восемьсот пятнадцатого года. Через три недели он с семьёй отбыл из Кронштадта на английском корабле «Сюрприз». Братья его Константин остался в Варшаве при французах, Николай уехал в Дармштадт к родне жены, Михаил — в Лондон вслед за старшим братом. Ни один из них потом не вернулся в Россию, и ни один из их потомков не предъявлял притязаний на русский престол.

Имперский Совет собрался впервые двадцатого ноября того же года в Казани, в Благовещенском соборе. Председателем на первое трёхлетие был избран Андрей Иванович Троекуров — единогласно, по предложению Юшкова, поддержанному Раевским, Демидовым и Апанаевым. Троекуров принимал председательство со слезами на глазах, не скрывая их. Юшков первый подошёл к нему после голосования, обнял и сказал: «Андрей Иванович, это честно. Ты был с землёй, когда был с государем, и ты был с государем, когда стал с землёй. Ты единственный, кто не поломался. Поэтому ты нам сейчас председатель». Троекуров ничего не ответил, только кивнул.

VI

Генерал Николай Николаевич Раевский, в штатском сюртуке без орденов, сорока четырёх лет, сидевший в декабре четырнадцатого года в трапезной Богородицкого монастыря между Юшковым и Троекуровым и говоривший о том, что надо идти с землёй, — прожил потом пятнадцать лет и успел передать своим сыновьям и внукам неписанный кодекс, по которому он жил. Кодекс был простой. Служи честно. Воюй, когда надо воевать. Возвращайся, когда можешь возвращаться. Думай о земле, а не о фамилии. Если земля и власть расходятся — иди с землёй, потому что власть можно найти новую, а земля у тебя одна. Если земля и совесть расходятся — это редко бывает, но бывает; тогда иди с совестью, и земля в конце концов придёт к тебе. По этому кодексу жили все Раевские после него. Живёт по нему и новое поколение.

Николай Николаевич Раевский уехал из Казани в августе того же года, сразу после собора. Принял в командование Западную армию, которую спешно реорганизовывали в новую форму на новой границе. Умер в тысяча восемьсот двадцать девятом от старой контузии, полученной ещё под Дашковкой в двенадцатом году. До конца жизни он оставался членом Имперского Совета от военного сословия, приезжал на заседания в Казань, потом в Екатеринбург (куда столица переместилась в восемьсот двадцать первом), потом в Омск. Его сын Николай, тот самый одиннадцатилетний мальчик, вырос в Казани, окончил Пажеский корпус — уже при Совете, не при государе, — служил на Кавказе, женился на дочери старого Апанаева (да, так оно и случилось, и это была первая в русской знати православно-мусульманская свадьба, освящённая обеими сторонами, и в Казани о ней до сих пор рассказывали внукам как о чуде). Их сын Михаил, родившийся в восемьсот сорок восьмом, служил в Туране. Его сын Николай, родившийся в восемьсот семьдесят восьмом, дослужился до штабс-ротмистра. Он этой истории не знает. В семье о ней не рассказывали — не потому, что стыдились, а потому, что она стала частью большой, государственной памяти, и передавалась через школьные учебники, через праздник двадцать второго июня, через имена улиц, через портреты в казанском и омском музеях. Но он знает её по-другому — он живёт в стране, которая ею началась.

Савва Афанасьевич Юшков умер в тысяча восемьсот двадцать пятом, семидесяти трёх лет, в своей комнате в Казани, в присутствии внучатой племянницы и троих старцев поморского согласия. Последние его слова были: «Передайте Андрею Ивановичу, что всё правильно». Троекуров умер через три года. На его могиле в Казани, в ограде Зилантова монастыря, стояла простая плита с надписью, которую выбрал сам покойный: «Служил, как умел. Знал меру свою. Прощения прошу у Бога и у земли».

Мирза Мухаммед-Амин Апанаев прожил дольше всех — восемьдесят девять лет. Он был в Имперском Совете шесть трёхлетий подряд, с первого созыва до смерти в восемьсот сорок четвёртом, и к концу жизни в Казани его называли просто «муалим» — учитель, без чинов, без фамилии. Он оставил после себя дело, которое живёт до сих пор: Казанское купеческое общество, татаро-русское, объединённое, с общей казной и раздельной верой. В Казани до сих пор есть улица Апанаевская — маленькая, тихая, в татарской части города, с домом, где он жил и откуда ездил на соборы.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге