Эксклюзив из старого котелка
Глава 1
Если вы когда-нибудь проходили мимо редакции газеты The Sun на углу Бродвея и Фултон-стрит в дождливый вечер вторника, вы наверняка замечали молодого Эдварда П. Митчелла. Впрочем, нет, вы его не замечали. Мистер Митчелл обладал редким, почти мистическим даром сливаться с кирпичной кладкой, туманом и вывесками дешевых аптек. Он выполнял изнурительную, сухую репортерскую работу, получал свои скромные шестнадцать долларов в неделю и носил котелок, который выглядел так, будто его передавали по наследству со времен Гражданской войны.
У мистера Митчелла была одна страсть, одна тайна и одна непреодолимая меланхолия. Страстью его были книги по астрономии и фантастические повести о путешествиях к звездам, которые он тайно мечтал писать сам. Тайной — привычка делать небольшой крюк к Пятой авеню, чтобы подкармливать бездомных кошек у черного входа ресторана «Дельмонико». Меланхолией же было его вынужденное одиночество и темная, давящая память о недавней катастрофе. Два года назад шальной уголек из паровозной трубы лишил его правого глаза. Врачи поставили холодный стеклянный протез, а уцелевший левый быстро уставал от бесконечной газетной поденщины. Этот огромный Нью-Йорк напоминал Эдварду механический улей, где каждый пчелиный индивид слишком занят подсчетом своего личного меда, чтобы заметить калеку.
В тот вечер ноябрьский ветер резал щеки не хуже бритвы цирюльника. Мистер Митчелл возвращался в свою комнатку под самой крышей на Западной улице, неся под мышкой бумажный пакет с двумя черствыми булочками и банкой дешевых сардин. Именно у входа в темный переулок за аптекой О’Коннелла это и произошло. Сначала Митчелл подумал, что кто-то выбросил старый шерстяной свитер, изрядно изъеденный молью и вывалянный в угольной пыли. Но шерстяной ком тихонько вздохнул. Звук был похож на свист сдувающейся детской резиновой игрушки, но с явным оттенком простудной хрипоты. Мистер Митчелл остановился. Купидон, фортуна и полисмены редко заглядывают в этот переулок, поэтому любое происшествие здесь требовало внимания. Он наклонился и поправил очки. На куче мокрых газет сидело Нечто.
У него не было определенной формы. Оно напоминало круглый ком серого, пушистого и невероятно мягкого на вид фетра, размером примерно с хорошую супницу. Зато прямо посреди его туловища светились два огромных, печальных глаза цвета крепко заваренного чая. Глаза смотрели на Эдварда с такой пронзительной, почти человеческой мольбой, что у молодого репортера дрогнуло сердце, в котором обычно обитали лишь чужие тексты и колонки криминальных новостей.
— О Господи! — сказал мистер Митчелл. — Ты, должно быть, сбежал из бродячего цирка Барнума.
Нечто издало тихий звук: «Кху-у-уп». Из его фетрового бока показалась маленькая ложноножка, которая безнадежно потянулась к ботинку Митчелла, но тут же бессильно упала в грязь. Было очевидно, что существо замерзает и умирает от голода посреди этого равнодушного Вавилона. Митчелл решительно поставил пакет с сардинами на землю, снял свой исторический котелок, бережно подцепил им серое существо (оно оказалось легким, как лебяжий пух) и спрятал его на груди, запахнув поглубже старое пальто.
В мансарде мистера Митчелла было не теплее, чем в погребе для льда, но там имелась керосиновая лампа и старое байковое одеяло. Через полчаса ситуация прояснилась. Нечто, отогревшись, отказалось от сардин, выразив своими огромными глазами явный гастрономический ужас, но с восторгом поглотило три ложки теплого молока и — что окончательно поразило Митчелла — половину его старой шерстяной перчатки. По всей видимости, шерсть составляла основу его диеты. К полуночи существо уже не выглядело умирающим. Оно приобрело приятный серебристый оттенок, раздулось до размеров диванной подушки и тихонько вибрировало на кровати, издавая звук, похожий на мерный стук тяжелой швейной машинки «Зингер».
— Ну и что мне с тобой делать? — спросил Митчелл, сидя на стуле. — Если я покажу тебя профессорам, они засунут тебя в банку со спиртом. Если отдам в зоопарк, тебя посадят в клетку с табличкой „Диковина из Нью-Джерси“.
Нечто посмотрело на него своими чайными глазами. И вдруг Митчелл почувствовал странный толчок в голове. Это не были слова. Это было ощущение — теплое, как глоток старого портвейна. Безмолвная мысль существа была абсолютно разумной. Оно прилетело откуда-то, где звезды не просто светят, а поют, но попало в яростный грозовой фронт, чьи электрические разряды полностью истощили его силы. Обесточенное, существо рухнуло в переулки Манхэттена. Оно осталось одно в чужом, холодном мире. И оно было бесконечно благодарно.
— Ладно, — вздохнул Митчелл, чувствуя, как внутри него затихает привычная серая тоска. — Будешь жить здесь. Места мало, но налоги за тебя никто не потребует. Назовем тебя... скажем, Барнаби.
Прошел месяц. Жизнь молодого репортера изменилась самым парадоксальным образом. Барнаби оказался идеальным сожителем: он питался исключительно старыми бракованными выпусками газет The Sun и обрезками сукна. Но самое удивительное заключалось в другом. Барнаби излучал волны такого искреннего сочувствия, что его влияние казалось невероятным. Стоило Митчеллу прийти домой в дурном расположении духа после изнурительной беготни по городу, как Барнаби подкатывался к его ногам, вздыхал — и вся тяжесть прожитого дня испарялась, уступая место легкому покою. Более того, уставший левый глаз Эдварда после этих вечеров переставал слезиться и болеть.
Более того, это невидимое благотворное излучение начало просачиваться сквозь деревянные стены мансарды. Дом номер 12 по Западной улице славился своими жильцами. Это был парад уныния и мелкой вражды. На первом этаже, среди гор пожелтевшего картона и тяжелого запаха столярного клея, коротал дни старик Кламп — угрюмый переплетчик, не чаявший дожить до Рождества. На втором жила мисс Кларисса Эванс, увядающая учительница музыки, которая ненавидела весь мир за то, что мир предпочитал регтайм Баху. Над ней обитал мистер О'Грейди, отставной ирландский портовый грузчик с характером бешеного бульдога и ревматизмом в левом колене. Они не разговаривали три года из-за кота мисс Клариссы, который однажды имел неосторожность забрести на территорию О'Грейди.
Через две недели после появления Барнаби в доме начали происходить необъяснимые вещи. Мистер О'Грейди, поднимаясь по лестнице с тяжелой одышкой, вдруг остановился у двери мисс Клариссы. Вместо того чтобы, по обыкновению, сплюнуть на ее коврик, он внезапно вытащил из кармана яблоко — прекрасное, румяное яблоко, купленное у уличного торговца с ручной тележки, — и неловко положил его на газетную полочку рядом с ее дверью. На следующий день мисс Кларисса, вместо того чтобы с первыми лучами солнца обрушивать на клавиши разбитого фортепиано грохочущие гаммы (назло ирландцу), вдруг заиграла тихую, нежную колыбельную Брамса. Звук проплыл сквозь потолок, и наверху, в своей комнате, О'Грейди впервые за полгода почувствовал, что у него перестало ныть колено.
— Это все оно, — шептал Митчелл, поглаживая Барнаби, который теперь напоминал пушистый перламутровый шар. — Ты излучаешь доброту, парень. Ты точно подземный кабель бродвейского телеграфа, разносящий благие вести во все концы нашего мрачного дома.
Но Нью-Йорк не был бы Нью-Йорк, если бы не потребовал плату за чудо. К декабрю Барнаби начал угасать. Его перламутровый блеск померк, став грязно-серым. Глаза чайного цвета подернулись мутной пленкой, а мурлыканье теперь звучало как натужный свист закипающего котла. Он больше не ел газет. Он просто лежал на байковом одеяле, медленно уменьшаясь в размерах.
— Нет, нет, Барнаби, держись, — шептал Митчелл — Мы что-нибудь придумаем. Люди не плохие, они просто забыли, как быть другими.
И тут Митчелла осенило. Если Барнаби чахнет от ментального холода и тяжести людских забот, ему нужно прямо противоположное. Ему нужно концентрированное, чистое человеческое тепло. Не эгоистичное, а то, которое рождается, когда отдаешь последнее. На исходе сил Эдвард решился на безумный шаг: растряс свою старую жестяную банку, в которой хранил сбережения, и отправился по соседям.
Было три часа ночи, когда тишайший сотрудник газеты начал отчаянно стучать во все двери дома номер 12 на Западной улице.
— Проснитесь! — кричал он. — Пожалуйста! Помогите!
Через пять минут в коридоре собрались заспанные, злые жильцы. Они не разговаривали друг с другом годами, закостенев в своем одиночестве. О'Грейди держал в руках тяжелую чугунную кочергу, Кларисса куталась в шаль, а старик Кламп сердито сопел, поправляя фланелевый халат. На их лицах читалась готовность растерзать нарушителя спокойствия, но все они внезапно почувствовали, как по доскам пола пополз тот самый забытый, пронизывающий холод, от которого дом, казалось, навсегда избавился.
— В чем дело, Митчелл? В подвале лопнул котел? — прохрипел грузчик.
— Хуже, — выдохнул Митчелл. — У меня в комнате умирает тот, кто спас нас от одиночества. Но сейчас он погибает от нашего холода. Мне нужно, чтобы вы зашли. Мне нужно, чтобы вы вспомнили самое светлое, самое чистое, что было в вашей жизни, и просто побыли рядом. Пожалуйста, я заплачу! Вот, у меня есть четыре доллара и пятьдесят центов! — и Митчелл протянул дрожащую ладонь с жалкими монетами.
Мисс Кларисса посмотрела на бледное лицо репортера, и её сердце дрогнуло. Она мягко отвела его руку:
— Оставьте свои центы, Эдвард. Показывайте вашего друга.
Они вошли в тесную мансарду. На кровати лежал маленький, сморщенный серый комок. Жильцы дома обступили кровать. Они не говорили громких слов. Поддавшись какому-то необъяснимому порыву, они взялись за руки и принялись вспоминать: Кларисса — свой первый концерт, когда ей было двадцать; О'Грейди — день, когда его маленькая дочка сделала первые шаги; старик Кламп — запах маминого пирога, а сам Эдвард — тот далекий майский полдень на ферме в штате Мэн, когда он был восьмилетним мальчишкой, еще зрячим на оба глаза, и мир вокруг казался бесконечным, добрым и полным чудес.
Мансарда заполнилась невидимым янтарным сиянием. Барнаби вздрогнул. Его серая кожица вспыхнула изумрудно-огненными сполохами. Он начал расти, его глаза заискрились миллиардами звезд, а рокот превратился в торжественный звук духовного органа. Существо поднялось в воздух, зависло на мгновение, вселяя в их души абсолютную, чистую любовь, и... исчезло в открытом окне, устремившись сияющей точкой в ночное небо Нью-Йорка.
Жильцы стояли в глубоком, благоговейном молчании. Они уходили медленно, шумно смеясь, поздравляя друг друга и обсуждая, как внезапно отступили их застарелые обиды и страхи. Дом номер 12 впервые за долгие годы согрелся изнутри.
В комнате остался только Эдвард П. Митчелл. Он сидел на краю кровати в полном одиночестве. Вокруг него не произошло никакого шумного праздника. Он прислушался к себе — но его бедность никуда не делась, а левый глаз все так же привычно покалывало от усталости. Митчелл грустно улыбнулся. Что ж, шестнадцать долларов в неделю — это не так уж мало, если уметь экономить. Главное, что Барнаби спасен и летит к своим поющим звездам.
Он встал, чтобы запереть окно, из которого сквозил холодный декабрьский ветер, и случайно задел ногой свой старый котелок. Котелок покатился и глухо звякнул, ударившись о ножку стула. Звук был странным — слишком тяжелым для старого фетра.
Митчелл наклонился и поднял его. На дне шляпы лежала его старая шерстяная перчатка — вернее то, во что её превратило прощальное прикосновение Барнаби. Теперь перчатка была соткана из тончайших, невесомых золотых нитей, которые светились мягким внутренним светом и согревали пальцы при одном лишь прикосновении.
Но под перчаткой обнаружилось кое-что еще. Там лежал плотный сверток газет The Sun, подборкой которых Митчелл кормил своего друга. Барнаби полностью переработал их. Строчки уличных скандалов и криминальной хроники исчезли. Вместо них на пожелтевших листах идеальным, каллиграфическим почерком был написан потрясающий, невероятный фантастический рассказ под странным названием «Тахипомпа». Это была история о безумном математике и удивительной машине, способной преодолевать пространство. Текст, который Эдвард носил в своей голове, но никогда не осмеливался перенести на бумагу.
На самом верхнем листе, прямо над заголовком, мягким янтарным светом светились слова, которые Митчелл прочитал не уцелевшим левым глазом, а каким-то новым, глубинным чувством:
«Журнал Scribner’s Monthly напечатает это анонимно уже в январе, Эдвард. Ты больше не просто репортер. Ты — сказочник. Смотри».
Митчелл замер. Он медленно поднес руку к лицу и коснулся своего правого, стеклянного глаза, который всегда оставался холодным и мертвым. Протез был теплым. Он слабо, едва ощутимо пульсировал, словно впитав в себя прощальный ритм бьющегося сердца Барнаби.
Повернувшись к темному окну, Эдвард зажмурил левый глаз. И мир не исчез. Сквозь искусственный хрусталик, омытый прощальным светом пришельца, он вдруг увидел ночной Нью-Йорк совершенно иначе. Стены домов стали прозрачными, обнажая сплетения человеческих судеб; сквозь тучи проступили невидимые звездные трассы, а в глубине неба, обгоняя время, улетала крошечная серебряная точка. Его стеклянный глаз теперь видел не земную реальность, а грядущее — удивительные сюжеты о мыслящих машинах, летающих людях и невидимых странниках, которые ему предстояло подарить этому миру.
Мистер Митчелл медленно опустился на стул, взял старое перо и обмакнул его в чернила. Золотая перчатка нежно согревала пожелтевшие страницы рукописи, а правый глаз уверенно вел руку по бумаге. За окном шумел, плакал и смеялся огромный Нью-Йорк, но в маленькой мансарде на Западной улице только что родился величайший провидец нового века, и здесь наступило настоящее Рождество.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
