Другое будущее
Глава 1
Моя рука с горстью замороженных пельменей замерла над ковшиком с кипящей водой. На экране телевизора была карта мира, утыканная ядерными значками, и ведущий программы с усталым голосом говорил о «новой гонке вооружений» и «напряжении между державами». Я выключил звук и попытался поймать ускользающее, давно затертое воспоминание.
Там, в моих восьмидесятых годах, когда асфальта во дворах еще практически не было, а мы верили, что все самое страшное уже позади, жил в нашем дворе дядя Паша.
Мне было одиннадцать, шел тысяча девятьсот восемьдесят восьмой год, и я жил в обычной панельной пятиэтажке на окраине областного города. Дом, как дом: слегка отдающий влажным подвалом подъезд с местами облупившейся зеленой краской, на входе стеклянная дверь, постоянно подпертая кирпичом, чтобы не хлопала, на лестничных площадках – тусклые «сороковки» под потолком, под ними – дверцы электрощитков, хулигански обклеенные этикетками с бутылок. На первом этаже неперебиваемо всегда пахло щами и кошачьей мочой, в окнах белая тюль, через которую по вечерам пробивался синхронно мигая серо-голубой свет черно-белых телевизоров.
Особых развлечений у нас не было. Телики были оккупированы родителями, да и показывали там то съезды, то скучные новости про какую‑то «перестройку», кассетный магнитофон был только у старших пацанов, и то один на весь двор. Поэтому мы любили, скуки ради, дразнить сумасшедших. Они были наши бесплатные кино и цирк.
До дяди Паши главной нашей «звездой» была бывшая учительница младших классов Зинаида Федоровна. Маленькая, совсем ссутулившаяся женщина с вечной сеточкой серых волос вокруг головы, словно плохо надетый парик; жирно подведенные черным карандашом брови, не попадающие в натуральную линию; беззубый рот, неаккуратно, нарочито широко обведенный ярко‑красной помадой. На ней висело коричневое платье с провисшими карманами и вечно сбившийся на один бок вязаный синий берет.
Она всегда носила с собой старый потрепанный кожаный портфель, стянутый бельевой веревкой. Портфель был ее чемоданом войны: никаких тетрадей или вещей там не было. В ее портфеле лежали камни. Каждый раз, когда мы подбегали к ней и начинали дразнить: «Фе‑до‑рыч, Фе‑до‑рыч, не докинешь в нас кирпич!», она сначала испуганно озиралась, как птица, пойманная во дворе мальчишками, а потом вдруг распрямлялась, морщила лоб, начинала материться, как пьяный сантехник, и, тяжело дыша, развязывала веревку на портфеле. Внутри лежали разные по форме и размеру камни – округлые речные, рыжие куски кирпича, обломки кафельной плитки. Она хватала их костлявыми руками и швыряла в нашу сторону, каркая проклятиями – самыми страшными, какие только можно представить.
Мы убегали, хохоча, прячась за железную детскую горку и облупленные бетонные грибки. Она метала камни достаточно прицельно. Они часто прилетали почти вплотную, а пару раз я даже возвращался домой с синяками, но родителям говорил, что подрался.
А когда ее никто не трогал, она могла часами сидеть возле своего подъезда на покосившейся зеленой лавочке и петь старые фронтовые и послевоенные песни. Особенно любила Клавдию Шульженко. Тогда она преображалась. Черты лица ее становились мягче, глаза под нелепыми черными бровями наполнялись каким‑то детским светом, а голос вдруг звучал будто маленький золотой колокольчик – неожиданно нежно, мелодично, чисто. Она пела: «Синий платочек», «Давай закурим», какие‑то другие, давно забытые песни, и бабульки, как воробьи на ветках, серенькими стайками сидевшие на соседних лавочках, по очереди утирали скомканными платочками свои подслеповатые глаза и вздыхали – о своем, о том, что нам, одиннадцатилетним, даже в голову не приходило.
Потом она вдруг исчезла. Кто‑то сказал: «скончалась». Я тогда этого почти не заметил. Для нас мир был прост: нет человека во дворе – значит, через какое-то время появится кто‑то другой.
Дядя Паша был нашим новым «местным сумасшедшим». Ходили слухи, что он раньше служил в Комитете госбезопасности – КГБ, – и что там, на каком‑то особо важном задании, «с катушек и слетел». Говорили это взрослые по вечерам на кухне, когда думали, что я уже сплю.
Я лежал в комнате на диване, укрытый полосатым пледом, и слушал, как за дверью на кухне звякают стаканы, шипит на сковородке картошка и переговариваются вполголоса мама с отцом.
– Жалко его, – говорила мама, наливая чай из пузатого заварочного чайника с отбитым носиком. – Ведь человек, видно, служил, не алкаш какой…
– Служил, не служил… – отец, инженер с завода, задумчиво затягивался вонючим «Беломором». – Белый билет – дело не шуточное. Сейчас таких боятся. На работу не возьмут, даже сторожем на блошиный рынок. Мало ли что у него в башке…
– А участковый его вроде не трогает, – тихо добавляла мама. – Я видела, как он ему честь отдавал. Прям по‑настоящему.
Я знал, что дядю Пашу во дворе и правда никто не трогал. Утром я часто видел его из окна: он с авоськой в руке, чуть сутулясь, шел по дворам, собирал пустые бутылки из‑под лимонада, кефира и пива. Старые зеленые, коричневые, прозрачные. Забирался в кусты сирени, заглядывал в траву под скамейки, подбирал из‑под лавочек у подъездов «Ячменный колос» или «Байкал», отставленные кем‑то «потом сдам». Набрав полную авоську, шел к нашему дому, где у двора стоял длинный бетонный умывальник для дворников – с ржавыми кранами и облезлыми мыльницами.
Дядя Паша открывал воду и промывал бутылки одну за другой. Наливал, встряхивал, выливал. Потом ставил на бортик. Бутылки стукались друг о друга, несколько раз я даже ждал, что какая-нибудь разобьется, но он управлялся ловко. От умывальника несло хлоркой. От кефирных бутылок – кислым.
Потом он нес свою добычу в соседний гастроном, тот самый, где продавали «Докторскую» по два двадцать и иногда давали «Сервелат» по блату. Бутылки тогда принимали по двадцать копеек. Мы знали, что на этот заработок можно купить батон, пачку «Примы» и еще останется на два стакана «Буратино» в буфете.
Наш местный участковый, старший сержант с круглым, всегда слегка потным лицом, иногда, когда был в особенно хорошем настроении, подходил к нему, останавливался, поправлял фуражку и… отдавал честь. Настоящую, уставную. При этом он смотрел на него почему‑то не насмешливо, как на придурка, а почти уважительно, как на равного.
Дядя Паша в такие моменты светлел. Под звон стеклотары он вытягивался по стойке «смирно», прикладывал к своей поношенной серой кепке правую руку и замирал. Потом так и стоял какое‑то время, никого не замечая, будто проваливался куда‑то вглубь, в свое далекое служивое прошлое, заросшее теперь дремучими зарослями душевной болезни.
Чуть в стороне от нашего двора, между двумя пятиэтажками, среди ровно посаженных тополей стояла беседка. Мы называли ее «цирк‑шапито». Ее сварили из толстых ржавых железных труб, покрасили когда‑то в разные цвета – местами еще держалась синяя, зеленая, красная краска, но в основном все облупилось до голого металла. Лавочки внутри были деревянные, с содранной краской, а сверху над ними нависала шиферная крыша, дарившая в жару нам спасительную тень.
Днем, особенно в летние каникулы, беседка была оккупирована нами. Мы в ней прятались от назойливых родительских глаз и от солнца, маялись от безделья, обсуждали весь мир по‑дворовому: «Горбачев – кто он вообще такой?», «Цой крут», «Сосед из четвертого – стукач, не может быть, чтоб телевизор «Рубин» просто так получил». Курили сигареты по кругу, играли в карты на «фантики» и спичечные коробки, спорили как правильно варить джинсу. Иногда дрались – грубо, до первой крови, потом мирились и скучая грызли семечки.
В один из таких душных, липких от жары дней, когда земля подрагивала от марева, в беседку впервые заглянул дядя Паша.
– Ребят, а бутылки пустые есть у вас тут? – его взгляд скользил по нам и по лавкам, на которых мы сидели.
Его пиджак был выцветший, бледно‑коричневый, в катышках, с оторвавшейся пуговицей. На левом лацкане висела странная медаль. Она была неровно вырезана в виде пятиконечной звезды из тонкой жести – мы потом все гадали от какой консервы. Посреди звезды чернела нацарапанная от руки надпись: «Герой», и сразу под ней выштамповка «USSR». Звезда была прикручена проволокой к настоящей, кажется, позолоченной колодке с красной лентой – от настоящей медали.
Еще сильнее бросалась в глаза непонятная коробочка на медном браслете, надетая на левое запястье, как часы. Сбоку у нее тускло мигала маленькая красная лампочка, а верхняя поверхность была абсолютно черной, глянцевой, но ничего не отражающей.
– А если даже и есть? Вам‑то чего? – с вызовом глядя на непрошеного гостя, спросил наш главный заводила Витька. Он был старше нас на два года и потому автоматически считался «главным»: курил целиком свои сигареты, слушал «Кино» на кассетнике и уже мог матом ругаться при взрослых.
Остальные притихли и просто рассматривали мужчину. Ближе всех к нему сидел я. От него пахло смесью дешевого одеколона «Тройной» и сигаретными бычками.
– Да я их, братцы, собираю и сдаю, – немного растерялся незнакомец и почему‑то посмотрел не на Витьку, а прямо на меня. – Думаю, вдруг завалялись…
– А мы сами можем сдать, – отмахнулся Витька. – Да и нет у нас ничего.
Интерес к разговору у нашего заводилы быстро угас. Но мужчина не уходил. Он помолчал, все так же глядя на меня, и неожиданно спросил:
– А вы знаете, кто я?
– Иван Федорович Крузенштерн – человек и пароход, – тут же выпалил Витька, подражая коту Матроскину, и довольный собственной шуткой захихикал. Пацаны прыснули.
– Нет, – спокойно сказал мужчина. – Павел Анатольевич Бородин – человек, остановивший ядерную войну, – и неожиданно сел на ближайшую лавку.
– Харэ стебаться над нами, дядя! – Витька закатил глаза. – Или в дурке сегодня день открытых дверей? Ребзя, позырьте, копец как нашему двору везет на чокнутых!
Он выразительно покрутил пальцем у виска. Остальные засмеялись. Я тоже улыбнулся, но как‑то неуверенно: в этом человеке было что‑то странное – не совсем такое, как у Зинаиды Федоровны. Она сразу была «не от мира сего», а он… он временами смотрел так трезво и точно, как мой отец, когда чертил схемы за кухонным столом.
Но сумасшедшего уже было не остановить.
Я слушал и думал: «ну и клевый у дяди Паши сдвиг по фазе». Он же спокойно говорил. Ровно. Как про командировку в Пермь.
А несло его вот куда. Будто в восемьдесят третьем у нас с американцами все-таки началось. Как у дежурного на пульте взвыла тревога и на экране поползли отметки. Ракеты в пути.
– Сбой. Программный сбой, – сказал он. – Система решила, что кнопку нажали первыми они. Наши поверили и ответили. А потом уже никто ничего не остановил.
Он называл города. Называл базы – Оффат, Мальмстрем – мы про такие и не слышали. Я стоял и почему-то видел вспышки между хрущевками, хотя, конечно, это были фары от проезжающих машин. Европы и Северной Америки, по его словам, не стало за двое суток. На пятый день мир потерял четыре миллиарда человек. Большинству в СССР повезло выжить лишь потому, что первый выстрел оказался за нами.
Он так рассказывал, как если бы это было что‑то реальное, уже произошедшее. Очень правдоподобно и страшно. Временами он замолкал, словно вновь переживал то, что видел. Пот выступал на лбу, пальцы сжимали ручки авоськи.
Мы, конечно, понимали, что ничего такого не было. Телевизор молчал о войне. В новостях говорили про разрядку, про встречу лидеров. Значит, все это бред.
Тут в его истории появилась машина времени. Будто после обмена ударами уцелела какая-то секретная программа – не только КГБ, там были и военные, и учёные. Искали офицеров, которые ещё помнили день ложной тревоги и могли добраться до командных пунктов. Дядю Пашу тоже вызвали. Спросили, согласен ли он вернуться и не дать дежурной смене принять ошибочный сигнал за настоящее нападение.
– Далеко она не отправляла, – объяснял он. – Только туда, где ты уже был. В собственное прошлое. И всего один раз.
Таких, как он, готовили несколько месяцев. Учили, что говорить на постах, к кому обращаться, какие назвать коды. Вернуться должны были несколько человек, но каждый – в своё время и в своё место. Дядя Паша утверждал, что их действия сходились в одной точке: ответного пуска не должно быть.
Он говорил долго. Пацаны сначала слушали из любопытства, потом начали ерзать, подсмеиваться, переглядываться. Кто‑то пробормотал: «Кино смотрел, пересказывает». Витька зевнул и стал ковырять спичкой что-то на лавке. Дядя Паша или не заметил, или сделал вид, что не заметил. Договорив, он поднялся, надел кепку и вышел из беседки. Бутылки в авоське позванивали, стукаясь о его ногу.
Несколько секунд никто ничего не говорил. Потом Витька спросил:
– Так он чего, правда псих?
Кто-то фыркнул. Мы засмеялись. Особенно нас забавляла машина времени: секретная, гэбэшная и почему-то доставшаяся дяде Паше, который ходил по дворам и собирал бутылки.
После того раза дядя Паша больше в нашу беседку не заходил. Только иногда, когда проходил мимо, таща свою авоську, мы – всей гоп‑компанией – с задором кричали ему вслед:
– Дядя Паша – фантазер, бомбу ядерную спер!
– Чтобы «Першинг» не летал – Паша в прошлое сгонял!
Придумывали новые, все более издевательские рифмы. В ответ он сначала смешно озирался по сторонам, проверяя, не слышит ли кто‑нибудь еще. Прикладывал указательный палец к губам и взглядом умолял нас замолчать. Но, ничего не добившись, махал рукой, бормотал что-то типа «эх» и спешно уходил в соседние дворы.
Я помню жену дяди Паши. Она улыбалась соседям, но лицо после улыбки сразу становилось прежним, грустным. Тихая, худая. Обычно она ходила в тёмной юбке и блузке с узким воротничком. Однажды я видел, как она взяла дядю Пашу под руку у нашего подъезда, что‑то шепнула ему и увела домой. А потом мама сказала, что жена дяди Паши уехала к сестре в другой город.
Жили мы в одном подъезде – дядя Паша на пятом этаже, я на втором, но пересекались мы редко. Пару раз я видел его на лестничной площадке: он стоял у окна, смотрел во двор. Губы у него двигались, но слов я не слышал. После истории в беседке мне было неловко попадаться ему на глаза. Я пробегал мимо, делая вид, что тороплюсь: вынести мусор, отнести домой продукты, и он не пытался заговорить.
Однажды осенью, когда в подъезде опять пахло мокрыми куртками и белыми грибами, я, войдя с улицы, увидел его на ступеньках между первым и вторым этажом.
Он сидел боком, привалившись плечом к стене с облупленной зеленой краской. Его лицо было бледным, глаза закрыты. Авоська лежала рядом, две бутылки выкатились на площадку.
Я сначала решил, что он умер. Сердце забилось чаще, и желание было проскочить наверх и позвать маму. Я прижался к перилам и уже занёс ногу над бутылкой, чтобы обойти его, когда услышал его тихий голос:
– Саша… Александр… – сказал он. Никто во дворе меня так не называл. – Подожди. Не убегай. Послушай меня. Помнишь, что я рассказывал в беседке? Это ещё не кончилось. Если ты уйдешь…
Он закашлялся и привалился затылком к стене. Последние слова прозвучали почти шепотом. Было жутко, но любопытство взяло верх. Я остановился и обернулся.
– Спасибо, – он открыл глаза и посмотрел на меня. Взгляд его был уставший, но в глубине чего‑то теплилось – не безумие, а, скорее, какая‑то усталая решимость.
– Мне… – он чуть помолчал, собираясь с силами, – мое время кончилось. Поэтому я должен тебе кое‑что передать, – он медленно снял с левой руки браслет с той самой загадочной коробочкой. Пальцы у него дрожали. – На, возьми. Бери, не бойся.
Я, не дыша, взял механизм. Коробочка оказалась тяжелой, намного тяжелее отцовских часов «Электроника». Холодный металл неприятно лег на ладонь. Сбоку все так же тускло мигала красная лампочка. На черной поверхности не было ни кнопок, ни надписей.
– А что это такое? – голос у меня прозвучал неожиданно хрипло.
– Это, Саша, та самая машина времени, о которой я тогда рассказал, – он смотрел мне прямо в глаза. – Помнишь?
Я кивнул.
– Я после… как в прошлое скакнул, – он улыбнулся как‑то криво, – стал видеть будущее. И там все плохо. Там, в две тысячи двадцать третьем, – ядерный ад. Городов нет, людей… очень мало. Небо черное. Но там я видел тебя. Ты… ты все исправишь. А я не смогу. Я – все.
Он выдохнул, словно отдал последние силы вместе со словами.
– А машинка прыгает только назад, – продолжил он тихо. – Она памятью питается. Поэтому прыгнуть можно один раз. Прыгнул – и все. Потом… – он постучал себя пальцем по виску, – съезжаешь. Или… – и махнул рукой, не договорив. – Твой выбор я видел. Когда придет время, – он показал на боковые грани коробочки, – зажмешь пальцами две зеленые лампы по бокам. Они загорятся, когда придет…
Я посмотрел на коробочку. Зеленых огоньков не было, только красный то разгорался, то мерк, словно уголек.
Он помолчал, прикрыл глаза и несколько раз тяжело вдохнул, а потом продолжил едва слышно:
– Знаешь, Саш…, а мне тогда командир пообещал Звезду Героя. Когда вернусь…
Уголок рта у него дёрнулся. Не то улыбка, не то судорога.
Я стоял на лестнице с тяжелым холодным браслетом в руках и не понимал. Передо мной больной человек, окончательно ушедший в свои фантазии, или тот самый герой из взрослого мира, о котором шепотом говорят на кухнях и которому в нашей мирной дворовой жизни просто не нашлось места?
***
Я вернулся мысленно на эту лестничную клетку с облупившейся краской. Как там пахло подвальной сыростью и свежепожаренной картошкой с грибами. К тяжести чужой, слишком большой для мальчишеской ладони вещи. И к его фразе про двадцать третий год.
Сейчас за окном другой мир. В новостях другие фамилии, другие войны и конфликты. Но карта с красными значками на экране телевизора была пугающе похожа на ту, что, возможно, когда‑то видел на своем пульте дежурный офицер.
Я вспомнил, что «машина времени» лежит у меня в шкафу, в старой коробке из‑под обуви, завернутая в отцовский полосатый шарф. Я так никому о ней и не рассказал. Да и, честно, сам про нее забыл. Достав ее, я провел пальцем по черной поверхности, словно ожидая – вдруг вспыхнут зеленые огоньки. Они не горели.
Может быть, то будущее, ради которого Павел Анатольевич когда‑то прыгнул в прошлое, уже изменилось – его усилиями, моими, нашими, чьими‑то еще? А может быть, выбор просто еще не наступил?
Я не знаю, был ли дядя Паша безумцем или человеком, действительно остановившим ядерную войну. Но услышав слова «угроза ядерного конфликта», мне где‑то внутри захотелось вытянуться по стойке «смирно» и приложить руку к козырьку воображаемой кепки.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
